|
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
|
Профессор (строго говоря, бывший профессор, а сейчас просто преподаватель филисофии в небольшом пансионе) Лоран д’Эрвильи, тридцати двух лет, в сюртуке, заляпанном чернилами ещё в прошлую зиму, стоял на коленях посреди своего кабинета. Пол устилали листы бумаги, исписанные неразборчивым почерком. Между листами лежали диаграммы, выложенные бобами, нитками, посреди всего этого красовалась серебряная ложка, позаимствованная из преподавательской трапезной. Ложка обозначала Перводвигатель. Бобы — элементарные частицы бытия. Нитки — линии судьбы, в которых Лоран слегка запутался левой ногой.
— Не сходится, — бормотал он, сверяясь с трактатом Николая Кузанского. — Если бытие едино, а множественность иллюзорна, то бобов должно быть чётное количество... А их семнадцать.
Он сел на пятки и потёр переносицу, оставив на ней чернильное пятно. Его мистицизм был спокойного, математического толка. Профессор не вызывал демонов. Он полагал, что мир устроен сложнее, чем написано в университетских уставах, и что ангелы, если они существуют, разговаривают на языке исчисления. К сожалению, ангелы молчали, а бобы предательски рассыпались.
Дверь распахнулась.
— Д’Эрвильи, ко мне в кабинет. Срочно. Где ключи от винного...
Директор замер на пороге, обвёл взглядом пол, бобы, ложку, нитки, перевёл взгляд на коленопреклонённого профессора, чья левая нога была опутана бечевкой. Пауза длилась ровно три удара сердца.
— ...Так, — директор прикрыл за собой дверь, отчего в коридоре стало чуть менее интересно, но значительно безопаснее. — Д’Эрвильи. Вы мне сейчас скажете, что не вызывали демона.
— Конечно, нет, — Лоран поднял голову. Вид у него был самый искренний. — Я готовлю лекцию о монадологии. Это наглядный метод.
— С бобами.
— Боб — идеальная модель замкнутой субстанции. Непроницаем. Содержит в себе потенцию роста. Символизирует...
-Д’Эрвильи, — директор говорил тихо, почти шёпотом, что было в десять раз страшнее его обычного командирского рыка, — вы понимаете, что если сюда зайдёт аббат, который как раз послезавтра приедет с ревизией, он увидит этот... шабаш... и нас всех арестуют за ересь? Или за чёрную магию.
Директор замолчал. Его взгляд упал на ложку.
— И это моя ложка. Вы украли мою серебряную ложку.
— Позаимствовал, — деликатно поправил Лоран, делая пометку в тетради. "Субстанция едина. Ректор гневается. Причинно-следственная связь пока не установлена". — Ложка вернулась бы к вечерней трапезе.
Шевалье Арман де Грав, директор пансиона, бывший капитан королевской пехоты, а ныне — человек, чья карьера рухнула примерно так же, как крепостная стена под огнём имперских пушек, тяжело вздохнул.
Ему было сорок. Он выглядел на пятьдесят. Пахло от него кожей, табаком и вчерашним вином, которое он пил по причине, известной всякому неудачнику: чтобы приглушить ощущение, что лучшая часть жизни уже прожита, и прожита скверно. Шрам на щеке болел к дождю. Дождя, правда, пока не было.
— Собирайте, — скомандовал он, упёршись ладонью в дверной косяк, точно готовясь штурмовать баррикаду. — Бобы, ложку, шнурки. У вас десять минут. Потом придёте ко мне и объясните, что такое монады человеческим языком. И зачем вам для этого была нужна моя чёртова ложка.
Лоран наконец-то поднялся на ноги. Шнурок соскользнул с лодыжки. Профессор поправил очки и посмотрел на ректора с тем выражением кроткого недоумения, с каким философы смотрят на людей действия — как на интересный, хотя и не вполне понятный природный феномен.
-Вы интересуетесь монадологией?
-Я интересуюсь ключами от погреба! — рявкнул ректор и стукнул кулаком по шкафу. Шкаф ответил возмущённым звоном пустых графинов. — Но раз ключей нет, а вы тут, прости Господи, колдуете, то да. Расскажете. Может, хоть пойму, чему вы учите этих оболтусов.
Секунду поколебавшись, он добавил, уже тише:
— И учтите. Я за эти бобы удержу из вашего жалованья. За порчу казённого имущества.
Лоран моргнул.
— Бобы не казённые. Я купил их у огородника за восточной стеной.
— Идите. Десять минут.
Дверь закрылась. В коридоре стихли тяжёлые шаги. Лоран снял очки, протёр их платком, снова водрузил на нос и уставился в пространство.
"Директор гневается, — подумал он, — но при этом требует объяснений о природе бытия. Следовательно, гнев направлен не на бытие как таковое, а на его конкретное материальное воплощение в виде бобов и ложки".
Он наклонился и начал аккуратно собирать свои монады в холщовый мешочек.
Из окна тянуло осенним сквозняком. Небо хмурилось, и вдали, над дубовыми рощами, собирался дождь, тот самый, из-за которого у директора и ныл старый шрам.
В десять часов утра директор уже знал, что день не задался.
Во-первых, болела голова. Не просто болела: она раскалывалась с той изысканной жестокостью, какая бывает после дешёвого анжуйского, выпитого вперемешку с горькими мыслями о несложившейся карьере. Директор сидел в своём кабинете, подперев висок кулаком, и смотрел в окно на серое небо. Солнце, казалось, тоже страдало от похмелья: висело над школой мутным, размытым пятном и явно не собиралось подниматься выше.
Во-вторых, пропал квартальный отчёт по расходам на чернила.
Это была сущая мелочь — десять экю и три су, не деньги, а пыль. Но попечительский совет требовал бумагу за бумагой, а секретарь третий день лежал с простудой. И теперь сам г-н директор, боевой офицер, штурмовавший высоты при Рокруа, вынужден был рыться в собственных ящиках в поисках какой-то несчастной расписки от поставщика. Унизительно.
Он нашёл её в четвёртом ящике, смятую и залитую чем-то, подозрительно напоминающим портвейн. Развернул. Почерк поставщика был неразборчив, бухгалтерия хромала на обе ноги, и он вдруг понял, что не может понять, заплатил ли он за чернила вообще или только собирался.
В-третьих, ему нужен был свидетель.
Точнее, ему нужен был человек, который разбирается в почерках, цифрах и прочей цивильной ерунде. Человек, который не будет задавать лишних вопросов и не станет коситься на пустой графин на подоконнике. В штате академии такой человек был ровно один.
Директор велел позвать профессора д’Эрвильи.
Лоран явился через семь минут, ровно столько требовалось, чтобы дойти от восточного крыла, если не отвлекаться на разглядывание трещин на штукатурке. Для Лорана это был рекорд. Обычно он застревал где-нибудь на лестнице, задумавшись о природе движения.
-Вы хотели меня видеть.
Он вошёл бесшумно, как всегда. Сюртук сегодня был застёгнут правильно, редкость. Но на левом рукаве белела полоска мела, а в петлице болталась сухая горошина. Вероятно, очередной наглядный эксперимент. Директор не стал спрашивать.
— Да. Садитесь. Вот.
Он пододвинул Лорану злосчастную расписку и откинулся на спинку кресла, прикрыв глаза. Комната плыла. Где-то на границе сознания пульсировала мысль, что надо бы раздобыть кофе, новый напиток, вошедший в моду при дворе, — но кофе в пансионе не водилось, а посылать слугу в Париж было поздно.
Лоран сел. Скрипнул стул. Наступила тишина.
— Тут написано «восемь экю», а не «десять», — сказал Лоран через минуту. Голос его звучал тише обычного, и директор вдруг понял, что профессор нарочно приглушает его. — И приписка: «свечной жир, два су». Это не чернила. Свечной жир.
-Какая разница, — проскрипел ректор, не открывая глаз.
— Разница в том, что свечной жир вдвое дешевле. И, насколько я понимаю, чернила мы не закупали уже полгода. Пишем сажей, разведённой в уксусе. Экономия.
Де Грав издал неопределённый звук. В переводе с языка жестокого похмелья это означало: «Я оценил вашу дотошность, но сейчас мне слишком плохо, чтобы её хвалить».
Лоран, кажется, понял. Он отложил расписку и несколько секунд просто сидел молча, не шевелясь, не перекладывая бумаг, не поправляя очки. Просто ждал. Директор чувствовал это ожидание- спокойное, терпеливое, без тени раздражения или подобострастия.
За окном скрипнула телега. В кабинете было светло, слишком светло для больных глаз, и де Грав подумал, что надо бы задёрнуть шторы, но для этого пришлось бы встать.
— У вас мигрень, — произнёс Лоран.
Это был не вопрос и не сочувствие. Просто констатация факта.
— Похмелье, — поправил ректор, не видя смысла врать. — Но мигрень звучит лучше.
— Мигрень лечат холодным компрессом и темнотой. Я читал у Авиценны.
— У нас нет Авиценны. У нас есть расписка и вы, д’Эрвильи. Раз уж вы здесь — посмотрите ещё вот это.
Дирктор, превозмогая боль, выудил из ящика ещё одну бумагу — на сей раз жалобу от преподавателя риторики, утверждавшего, что его не устраивает камин в учительской — дымит, и это мешает возвышенному течению мыслей. Жалоба была написана на четырёх страницах и содержала цитаты из Цицерона.
Лоран взял бумагу. Ректор снова закрыл глаза и провалился в серую, звенящую полудрёму. Голос профессора доносился до него как сквозь вату — Лоран читал вслух, опуская риторические фигуры и оставляя суть: «камин... дымит... просит... пять экю на перекладку дымохода».
— Ответьте ему, что камин дымит, потому что он сжигает в нём черновики, — пробормотал де Грав. — А за Цицерона в служебной записке объявите выговор.
— Слушаюсь, месье директоп.
Лоран поднялся. Стул скрипнул снова. Де Грав открыл глаза и вдруг заметил странную вещь. Профессор стоял так, чтобы заслонять собой окно — ровно настолько, чтобы свет не бил директору в лицо. Наверное, случайно.
— Это всё? — спросил Лоран. Всё тот же ровный, тихий голос, но в нём мелькнуло что-то... Некое сдержанное любопытство, словно профессор спрашивал не о бумагах, а о чём-то ещё.
Ректор хотел было сказать «да», но вместо этого сказал:
— Эти ваши монады. Вы вчера про них не договорили.
Лоран чуть склонил голову к плечу. Веточка гороха в петлице качнулась. Он не улыбнулся, но что-то в его глазах шевельнулось — тень, мысль, неразборчивая эмоция.
— Вам интересно, де Грав?
— Мне нужно понимать, чему мы учим этих оболтусов, — повторил ректор вчерашнюю фразу, но на этот раз она прозвучала иначе. Менее резко. — Когда голова пройдёт. Приходите вечером. Расскажете.
Лоран помолчал, словно взвешивая что-то на своих внутренних весах, и коротко кивнул:
— Как прикажете.
Он вышел, притворив дверь с той же мягкой бесшумностью, с какой входил. Де Грав остался один. Солнце за окном наконец-то пробилось сквозь облака, но в кабинете теперь было темнее, так как Лоран, уходя, задёрнул одну из штор.
|
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
|