↓
 ↑
Регистрация
Имя/email

Пароль

 
Вход при помощи VK ID
временно не работает,
как войти читайте здесь!
Размер шрифта
14px
Ширина текста
100%
Выравнивание
     
Цвет текста
Цвет фона

Показывать иллюстрации
  • Большие
  • Маленькие
  • Без иллюстраций

Столпы творения (джен)



Автор:
Фандом:
Рейтинг:
General
Жанр:
Детектив, Исторический, Триллер, Фэнтези
Размер:
Миди | 38 793 знака
Статус:
В процессе
 
Проверено на грамотность
Лондон, 1893 год. Участники вернувшейся из Египта экспедиции умирают один за другим, а газеты наперебой рассказывают о «проклятии фараона». Оуберли Брукс, младший архивариус покойного египтолога, начинает собственное расследование, не веря в версию о проклятии. След убийств ведёт из лондонских архивов в пески Абидоса, к древним вратам, меняющим судьбу всякого, кто уверен: вселенная была к нему несправедлива.
QRCode
↓ Содержание ↓

↑ Свернуть ↑

Пролог / Черная земля

«Мне принадлежит вчера, и мне ведомо завтра.

Что же это? Вчера — имя Осирису. Завтра — имя Ра».

Книга мёртвых, глава семнадцатаяАбидос, март 1893 года

Хамид ибн Дауд не спал уже третью ночь, и виноваты в этом, как и во всём прочем, что приключалось скверного на его земле со времён фараонов, были англичане.

За двадцать лет службы при раскопах Хамид успел изучить эту породу людей лучше, чем иные имамы знают Книгу, и давно вывел для себя простую истину: всякий инглиз, однова ступивший на землю Египта, болен. Болезнь их не лечилась ни хинином, ни молитвой и проявляла себя всяко: одни считали черепки и оттого тряслись над каждой костяной бусиной так, словно та была их покойной матушкой; другие искали золото и оттого копали быстро, грязно и весело, как гиены; третьи — этих Хамид опасался больше прочих — искали что-то такое, чему сами не знали имени, а не найдя, часто впадали в буйства, упиваясь, как последние сиккиры,(1) или же одурманивались сладким мороком афьюна,(2) а после, промотав все, что привезли, и понукаемые письмами из дома, сворачивали поиски, возвращаясь на родину с ветром, гуляющим в голове и в карманах.

Впрочем, бывали среди них и такие, что подолгу просиживали в подземных ходах и раскопах, не появляясь на свет божий по целым неделям, а после возвращались тихими и пустыми, будто оставили под древними камнями не деньги, а собственную душу.

Сахиб(3) Реджинальд Мортлок прибыл в Абидос человеком второй породы, сойдя с поезда со своими провожатыми и слугой, немедля отрядив последнего позаботиться о ночлеге и еде.

Хамид был в тот день на станции по делу, которое кормило его все время, пока лопата отдыхала: вот уже сколько лет в перерывах между сезонами — а порой и вместо них, потому как фирман(4) на раскопки Служба(5) выдавала не каждую зиму и не каждому — держал он при вокзале Балльяны промысел незаметный и не имевший никакого канцелярского звания, однако же верный и суливший самому Хамиду небедную старость, ибо всякий, кто сходил с каирского поезда на пыльный перрон с намерением добраться до храма Сети, рано или поздно оказывался в руках Хамида: Хамид сговаривал ослов и ослятников, Хамид знал, в чьём доме ночлег чище, а блохи не изъедят постояльцев за ночь до голых костей, Хамид приставлял к франкам проводников, носильщиков и водоносов — и со всякой сделки брал свой бакшиш(6) дважды: с приезжего за хлопоты и с погонщика за то, что направил состоятельного кафира(7) к нему, а не к соседу. Всевышний, говаривал себе Хамид, сотворил инглиза богатым и беспомощным не затем, чтобы промеж него и феллахов(8) не стоял разумный человек.

Хамид приметил Мортлока еще прежде, чем тот ступил ногой на перрон: статную, чуть одутловатую фигуру в пробковом шлеме и платье из доброй английской шерсти, для здешнего солнца совершенно негодной. Лицо у сахиба было крупное, гладко выбритое и розовое, а глаза — чем-то напоминающие Хамиду его собственные, внимательные и всему назначающие свою цену, от бус на прилавках базарных торговцев до чужой жизни. Таких людей Хамид любил за деловой подход, однако ж и опасался, поскольку слишком сильно гнуть им цену было чревато тем, что сам окажешься среди покойников, чей сон так упорно лезли нарушать инглизы.

Свита при сахибе была обыкновенная, Хамид навидался таких с дюжину и каждому загодя выдумывал прозвание, ибо запоминать инглизские имена почитал делом столь же напрасным, сколь и считать ворон над падалью. Первым после сахиба сошёл долговязый писарь, человек согбенный(9) и чернильный, прижимавший к боку дорожную конторку и кожаную сумку с бумагами и трясшийся над ними так, как иные не прижимают к груди собственное дитя, и не выпускавший её из рук ни на перроне, ни после, — Хамид сразу понял, что если вздумает узнать о сахибе лишнее — спрашивать стоило у бумаги, а не у людей.

За писарем тащился доктор, и доктора Хамид раскусил прежде всего по его носу, лиловому, пористому и рыхлому, как переспелая винная ягода. Саквояж доктора громко и мелодично позвякивал с каждым шагом, и звук тот был не инструмента, а стекла, и стекло это, поручился бы Хамид бородой отца, держало не хинин и не микстуры.

Двое прочих были занятнее. Один — нескладный человек, погребённый под собственной поклажей: тренога, чёрный полог, дюжина ящиков, переложенных соломой, которые он не доверил носильщикам, а стерёг сам, и визгливо, по-бабьи кричал на всякого, кто поднимал над ними пыль, — и Хамид доискался, что тот был фотографом, а в ящиках содержалось хрупкое стекло для светописи. Другой же был юнцом, и юнца этого Хамид, против обыкновения, едва не полюбил: тот сошёл с поезда уже обожжённый солнцем до облезающего носа, нёс одну лишь плоскую коробку с красками да папку беленой бумаги и глядел в ту сторону, где за пальмами лежали серые от древности стены, так, как иные глядят на пляшущую гавазию,(10) — без корысти, с одною лишь жадностью смотрящего.

Был при сахибе и драгоман,(11) нанятый, как водится, в Каире, — пухлый александриец в тарбуше,(12) цедивший каждое слово через губу и на здешних саидских феллахов поглядывавший, как породистый кот на дворовых: этого Хамид определил себе в соперники и в первые же дни тихо, без ссоры, оттёр от хозяйского уха, упредив все каирские хитрости и назначив на их место своих людей и свою цену.

Людей сахибу, как всякому господину, затевавшему экспедицию в усыпальницы древних царей, по обыкновению надлежало не тащить с собой, а взять на месте через Хамида и ему подобных. К вечеру того же дня Хамид сговорил для лагеря ослятников, повара, двух гафиров(13) с ружьями старше их прадедов и десятка три землекопов из ближних деревень, обещав по мере надобности добрать и до сотни; а сверх того, как водится у разумного человека, пристроил к делу и собственную родню — в водоносы и подручные определил Юсуфа, племянника, сестрина сына, длинного и бестолкового, как все племянники под этими небесами, способного потерять верблюда в пустой комнате. Знал бы тогда Хамид, чем именно это обернется, отправил бы злосчастного родственника хоть обратно в дом сестры, хоть козе в трещину, однако ж Хамид, волею Аллаха, будущего знать не мог и не умел, заместо того подсчитывая бакшиш и делая это с превеликим усердием и удовольствием.


* * *


Копали они в ту зиму так, как при живой совести не копают — широко, жадно, без чертежей и нумерованных корзин. Сахиб Мортлок не записывал находки — он их взвешивал. И всё шло обычным порядком, грешно и прибыльно, пока на исходе зимы лопата Юсуфа не ушла в песок по самый черенок, не встретив дна.

Под песком оказалась пустота. Под пустотой — лестница. А под лестницей, на глубине, где положено лежать лишь камню и тьме, оказалась вода.

Хамид спускался туда единожды, в первый и последний раз, когда пробили лаз, и Мортлок ещё не успел опомниться и запретить. Он сумел увидеть немногое, и этого немногого ему хватило по сей день и хватит, иншалла, до самой могилы: чёрную недвижную воду, в которой не отражался огонь факелов, гранитные столбы толщиной в четыре быка, и в глубине зала, на острове посреди чёрной воды, — две колонны с перекладинами, как хребты неведомого зверя, поставленные друг подле друга. Между колонн, как показалось Хамиду, темнота была гуще и плотнее, чем вокруг. Он много раз видел темноту — в гробницах, в колодцах, в глухих переулках и в собственном доме, когда гасили лампу. Но никогда еще темнота не смотрела на него в ответ.

Феллахи дали месту имя в первый же день — Бейт-эль-Митхаль, Дом Грез, — и наотрез отказались спускаться, и сахиб, к большому удивлению Хамида, торговаться не стал. С того дня он спускался один.

Тогда же и началась в сахибе настоящая перемена. Золото ему сделалось скучно: ящики с находками, ещё месяц назад пересчитываемые ежевечерне, стояли нетронутыми, а большая часть работников, не имея приказов, получив честно причитавшуюся им оплату, разошлась по домам. Сахиб ночами жёг лампу над бумагами, которые прятал даже от секретаря, а днём ходил вдоль раскопа с видом человека, читающего письмо, которое всё никак не кончается. Письма, к слову, и были всему причиной — те, что приходили из Англии с каждой почтой, в конвертах с чёрной каймой по краю, какие Хамид научился узнавать издали. После них сахиб не спал, а оттого не спал и Хамид, потому что хороший десятник спит вполглаза, когда хозяин раскопа бродит ночами невесть где, на радость иблису.(14)

В ту ночь — третью ночь бессонницы Хамида и последнюю ночь раскопа, хотя об этом ещё никто не знал, — сахиб вышел из палатки до восхода луны. Он был в дорожном платье, словно собрался не под землю, а на вокзал, и нёс в руке масляную лампу.

— Никому не спускаться за мной, — сказал сахиб по-арабски, хотя за два сезона не выучил на этом языке и десятка слов. — Что бы ни услышали. Ясно тебе, райис?(15)

Хамид кивнул, подтвердив, что, мол, ясно. Хамиду не было ясно ничего, но спорить с инглизами, променявшими золото на безумие, он считал делом совершенно безнадежным.

Сахиб спустился, и лаз проглотил свет лампы почти мгновенно.

Хамид прождал у края до рассвета. Он готов поклясться бородой отца, что за всю ночь снизу не донеслось ни звука — ни шагов, ни голоса, ни плеска воды. Сахиб поднялся, когда край неба над восточными холмами сделался цвета верблюжьей шкуры. Лампа его не горела, и масла в ней, как после приметил Хамид, оставалось ровно столько, сколько было с вечера, словно Мортлок все это время просидел в кромешной темноте. Сам же сахиб...

Хамид видел много лиц, поднимавшихся из-под земли. Он видел лица грабителей, нашедших золото, и лица грабителей, нашедших кобру. Видел лицо муллы, спустившегося в гробницу на спор и выскочившего оттуда прежде собственного крика. Лицо сахиба не походило ни на одно из них. Так — спокойно, устало и окончательно — выглядит на базаре человек, который долго, отчаянно, до хрипа торговался о самой дорогой вещи в своей жизни и в конце концов заплатил полную цену, не выторговав ни пиастра. Вошёл он туда человеком, который торгуется, подумал тогда Хамид. А вышел человеком, который расплатился.

— Засыпайте, — сказал тогда сахиб.

Хамид решил было, что ослышался, и сахиб повторил, уже по-английски, медленно и четко, как говорят с глуповатыми детьми:

— Засыпать всё. Лестницу, лаз, котлован. Как было. Лучше, чем было.

Закапывали три дня, в шестьдесят лопат, и Хамид не помнил на своём веку работы, которую феллахи делали бы охотнее: землю в лаз они метали так, словно хоронили кровного врага, и пели при этом, как на свадьбе. Сахиб заплатил всем тройную плату — без торга, что само по себе следовало бы записать в чудеса — и с каждого, от Хамида до последнего водоноса, взял слово молчать. Слово стоило ему недорого: о Бейт-эль-Митхаль не стали бы болтать и без уплаты.

Через неделю экспедиция снялась. Ящики ушли на баржах вниз по реке, личные записи сахиб сжёг сам, на жаровне, по одному листу, а после, убедившись, что никто не смотрит, долго втаптывал пепел в песок башмаками. Все это Хамид видел собственными глазами.

В день отъезда, когда повозки уже тронулись к Балльяне, Хамид в последний раз обошёл место, где был раскоп и где теперь лежал ровный, прибитый ветром песок, ничем не отличимый от всего другого песка этой земли, у которой под каждой пядью лежит что-нибудь, о чём лучше не знать. Той ночью, уже в Балльяне, Хамид ибн Дауд, человек правоверный и здравомыслящий, совершил вечернюю молитву с особым тщанием, а после неё — да простится ему, ибо записано, что Всевышний милостив и знает, что в сердцах, — вышел на двор, повернулся лицом к северу, где лежал засыпанный Дом Грез, и на всякий случай поклонился тоже.

Что старые боги этой земли мертвы, сказал бы вам любой дурак на базаре, и был бы прав. Что старые боги никогда не умирают насовсем — было известно лишь редким мудрецам, и о том они предпочитали помалкивать.


1) Сиккир (араб. سِكِّير) — запойный пьяница

Вернуться к тексту


2) Афьюн (афиум / afyūn) — опиум.

Вернуться к тексту


3) Сахиб (от арабского صاحب) — «хозяин» или «властелин», вежливое наименование европейцев в Индии и на Ближнем Востоке.

Вернуться к тексту


4) Фирман — это официальный указ или разрешение, выдававшийся правителями Османской империи или хедивами Египта.

Вернуться к тексту


5) Служба древностей Египта — учреждена в 1859 году французским египтологом Огюстом Мариеттом, ратовавшим за спасение памятников от мародёров и против вывоза артефактов из Египта. С 1892 по 1897 находилась под руководством французского инженера и геолога Жака де Моргана.

Вернуться к тексту


6) Бакшиш — форма мелкой взятки, традиционно принятая на Ближнем Востоке и в Южной Азии.

Вернуться к тексту


7) Кафи́р (араб. كافر‎) — неверующий.

Вернуться к тексту


8) Фе́ллах (араб. فَلَّاح‎ «пахарь, землепашец»‎) — крестьянин в странах Ближнего Востока и Северной Африки.

Вернуться к тексту


9) Согбенный — сгорбленный, сутулый.

Вернуться к тексту


10) Гавази (араб. غوازي‎, ghawāzī) — особая группа уличных эротических танцовщиц в Египте, принадлежащая к восточной ветви цыган.

Вернуться к тексту


11) Драгоман — название переводчика и писаря при посольствах в Османской империи и Крымском ханстве.

Вернуться к тексту


12) Тарбуш (араб. طربوش‎‎) — традиционный мужской головной убор в виде усечённого конуса, обычно красного цвета, с тёмной кисточкой.

Вернуться к тексту


13) Гафир (араб. غفير) — наёмный сторож, караульщик. В Египте — сельский ночной страж, состоявший на полуофициальной службе; на раскопах гафиров нанимали охранять котлован и склад с находками от грабителей.

Вернуться к тексту


14) Иблис — в исламе главный антагонист, дьявол и предводитель злых духов (шайтанов), сбивающий людей с праведного пути.

Вернуться к тексту


15) Райис (араб. رئيس) — «глава», «руководитель».

Вернуться к тексту


Глава опубликована: 30.06.2026

Глава 1 / Младший архивариус

Я знаю тебя. Я знаю имя твоё.

Я знаю имя того, кто стережёт тебя.

Книга мёртвых, речения о вратах Дома ОсирисаЛондон, сентябрь 1893 года

Дом покойного сэра Реджинальда Мортлока на Грейт-Ормонд-стрит выходил окнами на север, и это было единственное, что Оуберли Брукс могла поставить ему в заслугу. Северный свет ровен и нелжив: он не золотит облик предмета так, как золотит его солнце с запада к вечеру, не прощает сколов и не приукрашивает возраст, а это ровно то, чего требует честная опись, — чтобы вещь стояла перед тобой такой, какова она есть, а не такой, какой хотела бы казаться. Людей Брукс рассматривала по тому же правилу и при том же освещении, и люди от этого, как правило, проигрывали глиняным черепкам.

Было около одиннадцати утра, когда Брукс в очередной раз обнаружила себя стоящей на верхней площадке библиотечной лестницы, пытаясь втиснуть на полку особо строптивый каталог древностей «Description de l'Égypte». Работа по сортировке и обновлению каталожных журналов была именно настолько самоубийственно скучной, насколько и звучала и проходила с самого раннего утра под крещендо медной рельсы, по которой с трудом и скрежетом передвигались проржавевшие и требующие смазки колесики злосчастной лестницы. Аккомпанировал им скрип расшатанных деревянных перил и ее собственных коленей, которые на пятьдесят втором году жизни Брукс отличались скверным нравом и обладали собственным мнением о том, чем следовало заниматься их владелице.

Вопреки оному, Оуберли все утро порхала шмелем между деревянными полками, обновляя опись и периодически отправляя очередной увесистый том на отведенное место, сопровождая каждый свой взлет по ступеням кабацкими выражениями особого сорта, знанием которых не могла похвастаться ни одна добропорядочная британская леди.

Брукс, впрочем, всегда считала добропорядочность сильно переоцененным качеством, куда более скучным, чем даже заполнение каталогов и описей археологических находок.

Оуберли вообще считала скучным многое из того, что все прочие почитали общепринятым и очевидным и находила прелесть в вещах, казавшихся простым обывателям совершенно несносными. По этой причине она, дожив до своих лет, тактично именуемых преклонными, так и не удосужилась обзавестись семьей, справедливо приходя в ужас от перспективы подтирать слюни сначала своим детям, потом внукам, а после и впавшему в старческий маразм супругу. Можно было сказать, что Брукс по большей части не понимала и не принимала навязанное ей окружение, и то, в свой черед, отвечало взаимностью, с трудом терпя общество Оуберли.

Разумеется, подобные убеждения могли быть оправданы лишь истовой верой, каковой Брукс, основательно покопавшись внутри себя еще в юности, также не ощутила. Не помогло делу и то, как именно состоялось ее первое знакомство с духовной стороной жизни: в семь лет, ведомая детским интересом, она умыкнула экземпляр отцовской Библии и не только зачитала его до истертых строчек, но и позволила себе внести на полях ряд замечаний в местах, где сюжет и действия главных героев ей показались особенно несуразными. Отец, человек кроткий и незлобливый, да к тому же недавно овдовевший и вынужденный в одиночку тянуть пятерых детей, включая и Брукс, в тот день столкнувшись со столь вопиющим проявлением гностицизма, был вынужден в первый и последний раз в жизни наказать ее розгами, но пришел в ужас от содеянного уже на втором ударе, после чего прекратил экзекуцию и более никогда к подобным методам не прибегал. Однако же впечатление от Христова учения было подпорчено безвозвратно.

— С этим закончили, — подвела черту собственным размышлением и под списком погребальной утвари в описи Брукс, грузно сверзившись с верхотуры на возмущенно скрипнувший дубовый паркет. — Теперь черед ящиков с семнадцатого по сорок третий.

Схватившись за один из них, во множестве стоявших на нижних полках стеллажей или же как есть, на полу, Оуберли откинула деревянную крышку, выудив на свет припорошенную опилками канопу(1) с неряшливо привязанным к ней ярлыком.

— Дуамутеф,(2) — сообщила она вслух пустой комнате. — Желудок.

Получивший наименование артефакт был немедленно занесен в книгу — тушью, мелким, прямым, ни на что не притязающим почерком, — после чего водружен обратно на свое законное место. Брукс довольно улыбнулась, испытав ни с чем не сравнимое удовлетворение от того, что у еще мгновение назад бывшей безымянной вещи появилась строка, у строки — номер, у номера — место, а у предмета, который всем этим обозначался — цель и смысл существования. Ощущение было приятным и даже почти стоило всей сопутствующей возни.

— Ох, и не женская же это все же работа, милочка!

Голос раздался у Брукс за спиной — высокий, приторный и до того неуместный в доме, где вторую неделю кряду с нею беседовали только мёртвые да изредка она сама, — что она вздрогнула, чего за собою не помнила давно.

Брукс в этот самый миг снимала с нижней полки ящик с керамикой и от неожиданности едва не выпустила его из рук — перехватила у самого пола, отчего внутри жалобно звякнул кувшин позднего периода (инв. № 4765, венчик щербат — и теперь, надо полагать, щербат чуть более прежнего).

— Работа всегда того, кто берется ее выполнять, — сказала она ровно, пережидая, пока сердце вернётся на инвентарное место. — Не думала, что вы сегодня убираете в доме, миссис Эйверин.

Миссис Эйверин, занимавшаяся уборкой в доме сэра Реджинальда Мортлока, была женщина крупная, рыхлая и повсюду красная. Руки ее, по локоть привычные к щёлоку и корыту, выглядели обветренными и воспаленными. Широкое лицо, с которого на Оуберли глядели мелкие зоркие глазки, посаженные глубоко, как две смородины, отличалось обильным румянцем, перетекавшим со щек прямо на шею. Чепец она носила некогда белый, фартук — некогда чистый, а выражение имела как у полководца, преследующего на боевом коне отступающую армию неприятеля.

Полы в жилой половине она приходила мыть раз в неделю, с тех пор как прочую прислугу рассчитали, и мыла их прескверно, зато сплетни разносила с усердием и тщанием, каких отродясь не прикладывала к тряпке. Сегодня, однако, был не её день, и ведро в её руке висело без всякого дела — как предлог, верительная грамота, с которой не зазорно явиться в чужой дом.

— Решила вот заглянуть к вам, пока была неподалеку. Я ведь обстирываю и одного достопочтенного джентльмена в квартале отсюда. Он несколько недель тому переехал в доходный дом на Лэмбз-Кондуит-стрит, — сообщила миссис Эйверин, не дожидаясь, пока её об этом спросят, — и он, к слову, вовсе не такой негодник, какими вы держите всех мужчин.

Судя по всему, намечался очередной приступ сводничества. Оуберли уже доводилось переживать подобное со стороны ее друзей, знакомых, а иногда и просто случайных собеседников, однако, с течением лет пыл доброхотов поумерился. И было отчего.

По правде говоря, ни у кого и никогда не повернулся бы язык назвать её красивой той обстоятельной красотою, которая бросает к ногам женщины первейших представителей мужского рода в несбыточной надежде, что одного из них она удостоит толики внимания или хотя бы небрежно обронит подле него надушенный носовой платок.

Обстоятельство это было довольно кстати: по твёрдому убеждению самой Брукс, решительно невозможно куда-то дойти, когда тебе под ноги без устали кидаются малознакомые, да пусть даже и хорошо знакомые мужчины. К тому же добрых платков было в конце концов жаль — на одну только их стирку и духи, по её прикидкам, набегала бы за месяц сумма, в честный бюджет никак не укладывающаяся, — не говоря уж о том, что всякий из одаренных ухажёров не преминул бы тиснуть платок-другой для своих сомнительных надобностей, тем самым удвоив ей расходы.

Что же до другой красоты, более скрытой и возвышенной, — того внутреннего свечения, столь ценимого писателями, художниками и иного рода сумасшедшими, — то им Брукс, сколько могла судить, не была обременена в равной мере. Стихи и бульварное чтиво, обожаемое дамами её лет и положения, вызывали в ней лишь тоску да зевоту, а воспеваемый в них идеал ранимости и экзальтации, на который силились равняться сверстницы, наводил изжогу и настойчивое желание огреть очередную вдохновенную барышню её же книжкою по голове.

— Я не держу негодниками всех мужчин. — Брукс опустила ящик на пол и выпрямилась, придерживаясь за поясницу. — Лишь тех, которых сватаете мне вы. Что говорит куда больше о ваших вкусах, нежели о мужской породе. Так что ваш джентльмен?

— О, он тактичен, обаятелен, скромен! Голоса не повысит, а уж до чего застенчив — вы себе не представляете.

— Звучит просто восхитительно. — Брукс отёрла руки о платок и потянулась за каталожной книгой, давая понять, что внимание её, в отличие от рук, занято.

— О да! И я, знаете ли, имею на него большие виды — и уж не раз ему намекала. А недавно — представляете что?

— К счастью, нет. — Оуберли подавила тяжелый вздох. — Но вы, без сомнения, меня просветите.

— Вчера обнаружила в его почте свёрток из бельевой лавки, что в Бёрлингтон-Аркейд!(3) — Миссис Эйверин понизила голос до благоговейного. — Видели бы вы, как он покраснел! Я-то, понятно, сделала вид, будто не разобрала, что это исподнее. И не дешевое! Не сегодня завтра поднесёт в подарок, помяните моё слово!

— Вдохновляющая новость. — Брукс перевернула страницу. — Это всё?

— Ну всяко веселее, чем целыми днями перебирать пыльную старину!

— Не стану спорить. — Она наконец подняла глаза. — Однако, когда соберётесь уходить, потрудитесь вернуть на место то, что украли. Не след разбрасываться пыльной стариной направо и налево.

В комнате повисла неуютная тишина. И даже запах мыла, источаемый миссис Эйверин всюду, казалось, смутился, на секунду перестав блуждать между полками.

— Это вы о чём ещё? — Наконец нашлась та, приобретая вид, оскорбленный до глубины души и еще не подаренного ей исподнего.

— Сами знаете. — Брукс говорила без тени горячности, тем же тоном, каким диктовала себе канопы. — Я с трудом верю, миссис Эйверин, чтобы вы в здравом рассудке потратили утро на то, чтобы разыскать меня и пересказать мне свежие лондонские сплетни. Полагаю, вы вовсе не рассчитывали кого-либо здесь застать; а столкнувшись со мною, решили попытать счастья и вывести меня из себя — в надежде, что я предпочту вашему обществу падение с лестницы. Учитывая же недавние ваши успехи на ниве сердечной, осмелюсь предположить, что вы взялись за составление приданого, а начать решили с того, что сейчас прячете за спиной. Не так ли?

Миссис Эйверин, побагровев, вынула руку из-за спины и со стуком водрузила на полку маленькую бронзовую фигурку Осириса (инв. № 188).

— Мёртвым все это уже не нужно, Оуберли!

— Совершенно с вами согласна. Вам, впрочем, тоже — в особенности если у вашего обожателя сыщется, скажем, не менее одинокий сосед, живущий в квартире напротив, с которым ваш джентльмен при встрече принципиально не раскланивается, невзирая на то, что въехал в свои апартаменты совсем недавно.

— Сэр Гилфорд?.. — вырвалось у миссис Эйверин прежде, чем она успела прикусить язык. — Но откуда вы…

— Удачная догадка. — Брукс выждала ровно столько, сколько требовалось. — А вот и ещё одна: белья в подарок не ждите. Оно уже подарено — и не вам.

Дверь за подёнщицей хлопнула с силой, делавшей дальнейшие пояснения излишними; где-то в недрах дома обиженно отозвалось ведро.

Брукс подняла Осириса, сдула с него пыль, потревоженную чужими руками, и вернула точно на отведенное место.

Помимо усталости и легкого удовлетворения она также ощутила запоздалый укор совести перед несостоявшимся женихом миссис Эйверин. Оставалось надеяться, что жестокое разочарование легковерной дуры не занесет её и её длинный язык на Боу-стрит,(4) откуда у застенчивого джентльмена были все шансы отправиться прямою дорогой в Олд-Бейли,(5) а оттуда — за решётку и на каторгу.(6)



* * *



Дальнейший день протекал в относительном спокойствии. Раздосадованная поденщица еще пару раз громыхнула на первом этаже швабрами, а позже — входной дверью, после чего дом окутался вязкой тишиной, какой в нем не бывало уже долгие годы. Печально, но лишь благодаря этому каталожные книги с седьмой по девятую были завершены, прошиты и подготовлены для передачи душеприказчикам сэра Реджинальда.

— Хоть кому-то от проклятий фараона будет польза! — Мрачно заключила Брукс, обращаясь к молчаливой фигурке Осириса, и со вздохом взялась за следующий том и очередные пыльные ящики. — Неужто не нашлось лучших кандидатов на божью кару, чем старый пройдоха Реджи?

Стоявший на полке Осирис конечно же промолчал — может, не знал, а может, не считал нужным объясняться.

Самой Брукс дурацкие выкрутасы покойного правителя Египта, с которыми молва связывала скоропостижную кончину бедняги Мортлока, пока что приносили одни только хлопоты и уже как минимум лишили ее службы и вот-вот должны были избавить от забот о крыше над головой и содержимом обеденной тарелки. Поскольку без толку заботиться о том, чего у тебя нет или вот-вот не станет.

Звания у неё, к слову, тоже не было. Сэр Реджинальд, человек, любивший широкие жесты и громкие слова ровно в той мере, в какой они ничего ему не стоили, в разговоре с гостями именовал её то «моим египтологом», то «моим хранителем», смотря, кого именно хотел поразить очередным выдуманным титулом; в расписке же, по которой ей шло жалованье, она значилась как «помощница по разбору коллекции» — формула, оставлявшая открытым вопрос, разбирает ли она коллекцию или сама подлежит разбору.

Будь дом музеем, Брукс была бы в нём, пожалуй, младшим архивариусом — самым младшим, какой только бывает, и какому не дают даже ключа от парадного входа, зато доверяют всю имеющуюся в изобилии грязную работу. Музеем дом, однако, не был и не станет: к Рождеству, если не раньше, опись будет окончена, коллекция уйдёт с молотка либо к наследникам — это уж как рассудят господа поверенные, — а младший архивариус, не нужный более ни вещам, ни людям, отправится искать себе нового покойного джентльмена, у которого было бы что разбирать.

Покойных джентльменов с коллекциями в Лондоне довольно; беда в том, что живых, готовых платить женщине за работу, которую — пускай хуже и за бо́льшие деньги — сделал бы мужчина, имелось мало и при жизни сэра Реджинальда, а уж теперь...

История того, как она докатилась до этой страницы своей биографии была, как и вся жизнь, печальной, но, по счастью, довольно короткой, и Брукс позволяла себе рассказывать её самой себе разве что в подобные серые часы, когда руки заняты, а голова свободна и оттого склонна к бесполезным терзаниям.

Отец её был сельским священником в Норфолке, человеком учёным, бедным и невезучим на сыновей: Господь послал ему целых пять дочерей и ни единого наследника, кому сгодились бы его латынь, его греческий и три полки тяжёлых томов, среди которых по недосмотру провидения затесалась и грамматика новейшего, шампольонова(7) разбора. За неимением сына латынь, греческий и грамматику по старшинству разобрали его дочери, и на долю Оуберли, средней и самой невидной собою, а потому и самой усидчивой, достались иероглифы — предмет, за приличной женщиной не числящийся и оттого совершенно безнадежный.

К сорока годам она знала мёртвое наречие фараонов лучше доброй половины профессоров, печатавших о нём учёные статьи, и кормилась перепискою и копированием надписей для них же. Сэр Реджинальд подобрал её во время одной из таких работ: ему надобен был человек, читающий по-древнеегипетски, не задающий вопросов о происхождении товара и согласный на объемы работ и жалованье, какое постыдно было бы предложить мужчине. Брукс отвечала всем трём условиям и о цене себе не обольщалась ни единого дня.

— Вы одна работаете за двоих моих работников, мисс Брукс, — сказал он ей как-то, полагая, что льстит.

— За четверых, сэр, — поправила она. — Двое — это только те, за которых вы платите.

Ход ее мыслей прервал неожиданный стук в дверь.

Стучали робко и часто — не молотком, а костяшками — и Брукс, со всей возможной поспешностью — то есть вовсе без оной — спустилась на первый этаж и отворила дверь, обнаружив на пороге мальчишку лет двенадцати с холщовой сумкой и характерным выражением наглой невинности на лице, по которому безошибочно можно было опознать политиканов, карманников и уличных продавцов газет.

— «Иллюстрейтед», мэм? — Парень уже разворачивал лист, не дожидаясь ответа. — Тут всё про вашего, про сэра Мортлока. «Проклятие фараона снова разит». С картинкой.

Картинка была хороша. На ней некто в феске — художник, очевидно, полагал, что в Египте фески обязательны для всех, включая покойников и верблюдов, — заносил кривой нож над спящим джентльменом, а из угла на это благосклонно взирала мумия с глазами, для пущего ужаса подведёнными так, что они заметно косили. Под картинкой сообщалось, что вслед за самим сэром Реджинальдом, скончавшимся в июле от внезапного и необъяснимого нутряного истощения, в августе отошёл в мир иной и доктор Спэрроу, врач злосчастной экспедиции, и что число жертв «могильного рока» тем самым возросло до двух, а сведущие люди ожидают и третьей, ибо, как всякому известно, египетские проклятия ходят по трое.

— Доктор Спэрроу, — сказала Брукс, — скончался от брюшного тифа, каковой подхватил, по всей видимости, ещё в Египте из дурной воды, и довёз до Англии, как иные везут ковры. Тиф, мальчик, не нуждается в проклятии, чтобы убить человека, довольно будет и нечистого колодца. А что до счёта — вода в Темзе ниже моста убивает по сотне в год и не трудится считать их тройками, однако ж никто не пишет про «проклятие реки» и не рисует к нему мумий. Знаешь почему? — Мальчишка не знал. — Потому что за «проклятие реки» не платят пенни, а за фараоново — платят. Вот тебе твой рок: он живёт не в гробнице, а в кассе.

К концу монолога мальчишка смотрел на неё с восхищённым ужасом, однако ж газету не убрал, все еще рассчитывая на приработок.

Брукс вздохнула, выудила из кармана передника пенни и взяла лист — не из суеверия и не из любопытства, а из того же чувства, что велит хорошему управляющему знать, какую именно ложь о нём распускают конкуренты. Глупость, направленная против тебя, перестаёт быть просто глупостью и делается обстоятельством; а обстоятельства Брукс предпочитала держать пронумерованными и под рукой, как канопы.

— Спасибо, мэм, — сказал мальчишка и, уже сбегая по ступеням, прибавил с присущей детям безмятежной жестокостью: — А правда, что вы тут совсем одна с ними со всеми? Я б ни в жисть. Тут небось ночью-то...

— Ночью тут, — сказала Брукс ему вслед, — тихо. В последнее время все больше.

И затворила дверь.



* * *



Газету она отложила на угол стола, придавив бронзовой кошкой Бубастиды (инв. № 211, поздний период, нос утрачен — по убеждению Брукс, ещё в древности, а не стараниями сэра Реджинальда, хотя поручиться нельзя), и вернулась к работе; но строй мыслей был уже сбит, и сбила его, по чести говоря, не картинка с косоглазой мумией, а дурацкий вопрос мальчишки. «Совсем одна…»

Простая детская глупость отозвалась в ней куда сильнее, чем сама она готова была признать. Причём куда сильнее одиночества беспокоила её собственная неустроенность. Брукс не была тщеславной, этот грех считался ее отцом первейшим из худших и был безжалостно искоренен еще в детстве, однако же Оуберли всегда казалось необходимым оставить след в жизни, поскольку все возможные загробные перспективы так и остались окутаны для нее туманом сомнений. При этом шансов на успех с течением лет становилось все меньше.

В доме же она и впрямь была одна — если не считать вещей, а Брукс их считала, в самом прямом смысле слова. Прислугу распустили еще в августе: душеприказчики не видели резона топить и кормить дом, в котором живёт одна опись, и Брукс это вполне одобряла, ибо лишние люди в хранилище сулили лишь недостачи, сплетни и суету. Раз в неделю, когда не пыталась ничего украсть, приходила миссис Эйверин мыть полы; молочник оставлял бидон на крыльце; всё прочее — тишину, пыль, ровный северный свет и трёх тысяч мёртвых, разложенных по коробкам, — Брукс делила в этом доме только с самой собою и находила такое общество вполне сносным, а в иные дни и предпочтительным.

К шестому часу, когда над городом начали сгущаться первые сумерки, она, по заведённому порядку, прихватив с собой масляную лампу, поднялась в кабинет покойного — единственную комнату, где ещё топили, и где Брукс содержала дописанные каталожные книги и собственную особу, — и развернула на подоконнике нехитрый обед, который приносила из дому и состоявший из хлеба с холодной бараниной.

Длилась эта идиллия ровно до второго куска.

Снизу, из недр дома, где помещалась подвальная кладовая, донёсся грохот — не вкрадчивый скрип усадки, к какому Брукс давно привыкла, а полновесный, обстоятельный, оповещающий о приходе незваных гостей. Брукс, к собственному запоздалому удивлению, поднялась с подоконника прежде, чем успела решить, что намерена предпринять, и, так и не выпустив из руки баранины, заспешила вниз со всей доступной ей стремительностью, более всего напоминавшей сошествие гружёной баржи по отлогому берегу.

Кладовая была прежде, должно быть, угольным подвалом, а при сэре Реджинальде сделалась самым тёмным и самым посещаемым углом всей коллекции, потому что в неё сносили то, к чему её владелец действительно питал интерес. В верхних комнатах стояли преимущественно вещи с родословной — пусть и сомнительной, пусть половина «Фив» в книгах Брукс означала на деле каирский базар, а другая половина не могла рассказать про себя даже такой малости, но хотя бы не врала столь откровенно про законность собственного происхождения.

Здесь же, внизу, лежало то, что сэр Реджинальд вывез из Египта мимо всякого партажа, мимо Службы древностей, мимо совести и закона, в ящиках, обозначенных как «образцы минералов» и «личные вещи», — лежало нагло, грудами, без ярлыков, и ждало, когда Брукс своей рукой и своим почерком сообщит ему недостающую благопристойность. Подпись младшего архивариуса под честной описью краденого — вот цена, которую от неё ожидали за последнее жалованье. И было совершенно неудивительно, что на однажды сворованное могут найтись охотники придать ему нового владельца повторно.

Уже готовясь встретиться с неизвестным грабителем и ожидая увидеть перед собой любого, от обычного вора, до отчаявшейся на разбой после своего утреннего неуспеха Эйверин, Брукс возникла в проеме двери, надеясь, что сумеет хотя бы собою, как габионом,(8) задержать злоумышленников до подхода полиции и замерла, силясь в отчаянно мерцающем свете лампы разглядеть обстановку подвала.

Вопреки всем ее ожиданиям, на опрокинутом ящике, в облаке потревоженной соломенной трухи, сидел крупный, иссиня-чёрный ворон, словно только что прилетевший сюда прямиком из Тауэра, где их держали при казённом коште и подрезали крылья. У этого экземпляра крылья, впрочем, были вполне целыми. Совершенно не смущённая явлением хозяйки, птица деловито и сосредоточенно терзала клювом холщовый мешок, вспоров его по шву с мастерством, которому позавидовал бы карманник, и выпрастывая наружу каменные бусы, медную утварь и прочее содержимое, наверняка имеющее баснословную историческую ценность, не говоря уж о ее денежном выражении. В данный момент ворон как раз методично тянул из мешка какую-то тускло-зеленую бесформенную посудину, упорно не желавшую покидать место своего хранения.

— И даже ты норовишь что-то отсюда уволочь? Боже милостивый… — Брукс, тяжело отдуваясь, привалилась к дверному косяку. — Не думал о карьере музейного хранителя? Подойдёшь по всем требованиям. На-ка лучше, держи!

И, за неимением иного, метнула птице кусок баранины — той самой, что так и держала в руке всю дорогу, словно вещественное доказательство прерванного обеда.

Ворон оценил подношение мгновенно и без ложной скромности: тут же бросил неподатливую добычу, подхватил баранину на лету с проворством, изобличавшим в нём изрядную практику, двумя взмахами крыльев взмыл вверх, со сварливым карканьем вылетев в зарешёченное оконце под потолком.

Брукс же вновь осталась стоять в одиночестве над вспоротым мешком и, едва успев проводить взглядом «гостя», принялась надсадно чихать от поднятых в воздух клубов пыли.

Уняв чихоту, Оуберли лишь через добрые пять минут смогла разлепить слезящиеся глаза, в полутьме рассмотрев наконец то, за чем так отчаянно охотился недавний визитер. Добычей оказался совершенно невзрачный на вид не то мерник, не то светильник, весь покрытый буро-зеленой патиной, каковых на каирском базаре дают пучок за пиастр и каких сэр Реджинальд при жизни не удостоил бы и взглядом. Вещь была некрасива, неопрятна и явно не стоила ни мешка, ни пломбы, ни вороньих трудов.

— Ну что ты будешь делать, — наконец приняла решение Брукс, озвучив его пустой кладовой, мертвецам в коробках и улетевшему по своим вороньим делам сотрапезнику. — Придется описать и тебя, дружок.


1) Кано́па (от др.-греч. Κάνωβος или лат. Canopus) — ритуальный сосуд с крышкой в форме человеческой или звериной головы, в котором древние египтяне хранили органы, извлечённые при мумификации из тел умерших.

Вернуться к тексту


2) Дуамутеф (егип. Dw3mwtf) — древнеегипетский бог, один из сыновей Гора.

Вернуться к тексту


3) Бёрлингтон-Аркейд — крытая торговая галерея в Вестминстере, Англия, Великобритания.

Вернуться к тексту


4) Улица Боу-стрит — место расположения полицейского участка столичной уголовной полиции и магистратского суда Лондона.

Вернуться к тексту


5) Олд-Бейли (англ. Old Bailey) — традиционное название центрального уголовного суда по особо тяжким делам, расположенного в Лондонском Сити.

Вернуться к тексту


6) В 1885 году был принят Акт о поправках к уголовному законодательству, содержащий «Поправку Лабушера», согласно которой мужчины, обвинённые в «грубой непристойности» (англ. gross indecency), могли быть приговорены к тюремному заключению или каторжным работам на срок до двух лет.

Вернуться к тексту


7) Жан-Франсуа Шампольон (1790—1832) — французский историк-ориенталист и лингвист, основатель египтологии; первым расшифровал египетские иероглифы.

Вернуться к тексту


8) Габио́н (фр. gabion от итал. gabbione — «большая клетка») — плетеная корзина без дна, набитая землей и служащая для прикрытия людей и артиллерийских орудий;

Вернуться к тексту


Глава опубликована: 30.06.2026
И это еще не конец...
Отключить рекламу

Фанфик еще никто не комментировал
Чтобы написать комментарий, войдите

Если вы не зарегистрированы, зарегистрируйтесь

↓ Содержание ↓

↑ Свернуть ↑
Закрыть
Закрыть
Закрыть
↑ Вверх