|
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
|
Утро в пентхаусе начиналось тихо — первые лучи солнца пробивались сквозь панорамные окна от пола до потолка, заливая комнату золотистым светом. Из огромных окон открывался тот самый вид на Центральный парк, про который люди обычно говорят «потрясающий», будто других видов в Нью‑Йорке вообще не существует. Зелёные кроны деревьев, извилистые дорожки… По ним уже тащились эти ранние пташки: бегуны в кроссовках настолько ярких, что их видно было бы даже в темноте, и собачники — с песиками всех размеров, от «поместится в сумочку» до «а это точно не пони?».
Вдалеке, за линией деревьев, мерцали стеклянные фасады соседних небоскрёбов — их окна вспыхивали на солнце, будто тысячи крошечных зеркал. Среди них угадывались очертания «Плазы» — величественного здания с характерной терракотовой крышей и рядами арочных окон, которое словно хранило в себе столетие нью‑йоркской истории. Чуть правее проступали строгие линии «Дакоты» — дома, где когда‑то жил Джон Леннон. Флэш всегда думал: вот живёшь себе, живёшь, а потом бац — и твой дом становится достопримечательностью. Виднелись верхушки старинных особняков с коваными балконами и гранитными парадными — тех самых домов, где поколениями жили семьи с фамилиями, которые можно было встретить на табличках благотворительных фондов или в колонках светской хроники «Нью‑Йорк‑Пост». А над ними, пронзая облака, возвышались современные стеклянные гиганты Мидтауна — их фасады переливались всеми оттенками серебра и стали, отражая и утро, и город, и само время.
Флэш невольно улыбнулся. Не то чтобы он любил Нью‑Йорк безоговорочно — иногда город бесил его до зубного скрежета, — но вот такие моменты нравились. Когда всё ещё возможно. Когда ещё не случилось ничего плохого. Когда можно просто стоять у окна и смотреть. Вид на парк всегда действовал на него успокаивающе — не как сеанс психотерапии, а скорее как напоминание, что где‑то рядом, среди бетона и стекла, есть кусочек природы. Место, куда можно сбежать от всего. От собственных мыслей, которые иногда так и норовят устроить в голове вечеринку без приглашения.
Парень вздохнул, потянулся и почесал затылок. Ладно, пора спускаться. Город ждал — со всеми своими такси, туристами, хот‑догами и бесконечными возможностями напортачить или, наоборот, сделать что‑то стоящее. Флэш ещё раз окинул взглядом парк, подмигнул «Плазе» и направился к лестнице. День начинался. И пока что — неплохо.
По пути Флэш машинально провёл рукой по перилам. Все было знакомо до последней детали, до каждой царапины и блика света на поверхности. Вот картина с абстрактными мазками — мама купила её на какой‑то модной выставке и гордо объявила, что это инвестиция. Флэш тогда кивнул с умным видом, но так и не смог понять, что тут изображено: то ли закат над мегаполисом, то ли просто художник пролил краски и решил не убирать. Рядом с картиной — ваза из синего стекла, которую Харрисон привёз из Венеции — «настоящая муранская работа», хотя Флэш подозревал, что она с распродажи в Macy’s.
Томпсон усмехнулся своим мыслям и продолжил спускаться. На площадке второго этажа висело зеркало в бронзовой раме — старинное, с лёгкой паутинкой трещин в углу. Флэш на секунду остановился перед ним, критически оглядел себя: толстовка с логотипом «Никс», джинсы с потёртостями на коленях, кеды, которые он носил уже третий сезон. Всё нормально. Ну, насколько это вообще возможно в понедельник.
Флэш сделал шаг назад, оценивая общий вид. Не модель с обложки GQ, конечно, но и не бездомный с Бауэри. Просто обычный парень из Нью‑Йорка: немного взъерошенный, немного усталый после классных выходных, но в целом — живой, настоящий, свой.
Флэш отступил от зеркала, подмигнул своему отражению — уверенно, без тени сомнения — и двинулся дальше, перепрыгивая через две ступеньки, как делал всегда, когда настроение было чуть лучше обычного.
Снизу доносились знакомые звуки: шипение кофеварки, стук ложки о чашку, тихое мурлыканье маминой любимой песни — кажется, опять The Beatles. Флэш остановился на последней ступеньке лестницы, прислушался… и вдруг уловил что‑то ещё. Тихий всхлип. Потом ещё один.
Томпсон замер, рука невольно вцепилась в перила. Сердце ухнуло куда‑то вниз. Флэш закрыл глаза на секунду, будто это могло отменить услышанное. Но всхлипы повторились — короткие, сдавленные, будто мама пыталась их проглотить, спрятать даже от самой себя.
Слезы по утрам — это явно плохой, очень плохой знак. Флэш хорошо знал эту систему координат: если мама начала плакать ещё до завтрака, значит, всё, финиш. Больше не существовало безопасного периода. Слезы могли начаться ни с того ни с сего в любое время дня — на кассе в супермаркете, посреди разговора, во время просмотра ситкома, который раньше заставлял её хохотать.
До сегодняшнего дня по утрам всё было вполне нормально. По крайней мере, настолько нормально, насколько это вообще возможно, когда что‑то внутри у мамы сломалось и не поддавалось починке. Роуз просыпалась — и на её лице появлялась эта улыбка. Не широкая, не лучезарная, а такая… пробная. Будто она тестировала её на прочность: «А вдруг сегодня получится? Вдруг сегодня будет день, когда станет легче?».
Флэш ловил этот момент и тоже начинал верить. На пару часов — да, всего на пару часов, но верил по‑настоящему. Он даже начинал строить планы: может, они пойдут в парк после школы? Или закажут пиццу и посмотрят какой‑нибудь дурацкий боевик с перестрелками и взрывами — тот, что мама обычно называет «ужас, а не кино», но всё равно смотрит до конца. Или просто посидят на диване, укутавшись в плед, и будут болтать ни о чём — как раньше. И какое‑то время всё действительно шло неплохо. Она шутила — не смешно, но пыталась. Спрашивала про школу — не формально, а с интересом. Иногда даже смеялась над его историями, пусть и не так громко, как раньше. И Флэш позволял себе выдохнуть.
Но потом что‑то случалось. Всегда случалось. Флэш научился замечать эти сигналы заранее: как меняется её дыхание, как сжимаются пальцы на чашке, как взгляд становится стеклянным. И тогда он знал: всё, день пошёл не по плану.
А теперь…
Теперь даже утро перестало быть безопасным.
Роуз сидела спиной к двери, согнувшись над столом. Плечи вздрагивали в такт всхлипам — тихо, ритмично, будто она уже привыкла к этому ритму и теперь просто следовала ему, как какому‑то странному метроному. Халат съехал с одного плеча, волосы, обычно аккуратно собранные в пучок, рассыпались по спине спутанными прядями — несколько прядей прилипли к мокрой щеке. Рядом на столе лежала раскрытая газета — видимо, она читала её за кофе, пока… пока что‑то не случилось.
Флэш почувствовал, как внутри всё сжалось. Он знал этот вид отчаяния — не бурное, не кричащее, а тихое, опустошающее. Такое, от которого хочется одновременно обнять человека и убежать подальше, потому что не знаешь, что делать, как помочь, с чего начать.
В прошлый раз — кажется, сто лет назад, хотя на самом деле прошел всего год — Флэш ничего не сделал. Просто однажды он зашёл в гостиную и увидел маму на диване — бледную, с закрытыми глазами, дыхание едва заметное. Рядом на полу — лужа рвоты и горсть таблеток, рассыпанных, будто кто‑то бросил их в отчаянии. Потом была скорая, разговоры с Харрисоном, какие‑то врачи, медикаменты в аккуратной коробочке на полке в ванной — те самые, с длинным названием, которое Флэш так и не научился выговаривать. И долгие недели осторожных взглядов: он проверял, всё ли с мамой в порядке, но боялся спросить напрямую. А она делала вид, что всё нормально, и Флэш делал вид, что верит.
Постепенно всё стало как обычно. Мама снова смеялась над глупыми шутками в сериалах, пекла печенье по выходным, спрашивала про школу, даже затеяла перестановку в столовой. Флэш расслабился — решил, что худшее позади. И почти убедил себя, что тот день в гостиной был просто… несчастным случаем. Ошибкой. Временным помешательством.
Теперь Флэш видел те же признаки. Ту же пустоту в глазах, которую Роуз пытается спрятать за улыбкой. Ту же отрешённость, с которой она смотрит в окно — будто там, за стеклом, есть какой‑то другой мир, где маме будет легче. И Флэш понимал: она снова на краю. Снова балансирует над той самой пропастью, куда чуть не шагнула год назад.
Флэш никогда ничего не говорил, когда мама плакала. Он не знал, что сказать — ни год назад, ни сейчас. Слова будто застревали где‑то в горле, превращаясь в тяжёлый комок, который невозможно проглотить. Этот комок появлялся всегда одинаково: сначала внутри что‑то сжималось, потом дыхание становилось коротким и поверхностным, а потом — вот он, этот узел, твёрдый и колючий, перекрывающий путь любым словам. Флэш открывал рот, пытался что‑то произнести — хоть «Мам?», хоть «Всё будет хорошо», хоть просто вздохнуть погромче, чтобы Роуз его заметила, — но ничего не выходило.
Флэш ненавидел это ощущение. Ненавидел свою беспомощность, то, как тело будто отключалось в самые нужные моменты. В голове крутились десятки фраз — одни слишком банальные («Не плачь»), другие слишком громкие («Что случилось? Поговори со мной!»), третьи слишком детские («Давай обнимемся?»). Но ни одна не подходила. Ни одна не казалась правильной.
Но тут Роуз сама его заметила. Она вздрогнула, резко подняла голову — и на мгновение во взгляде застыл испуг, будто её застали за чем‑то запретным. Флэш успел уловить этот миг: секунду чистой, неприкрытой уязвимости, прежде чем мама привычно натянула маску.
— Юджи, — заговорила Роуз как ни в чём не бывало, и от этой привычной интонации у Флэша ёкнуло сердце. Она даже попыталась улыбнуться — кривовато, через силу, но всё же. — Будешь кофе? Я как раз… как раз собиралась сделать вторую чашку.
Флэш заметил, как дрожат её пальцы, когда Роуз потянулась за второй кружкой — слишком резко, чуть не опрокинув сахарницу. Газета на столе промокла в том месте, куда упали слёзы; чернила расплылись, превратив заголовок в тёмное пятно.
— Давай, — отозвался он, стараясь, чтобы голос звучал беззаботно. Получилось не очень, как у ведущего утреннего шоу, который пытается казаться весёлым в четыре утра.
Роуз отвернулась к кофеварке — движения были резкими, чуть дёргаными, — и начала возиться с фильтром, перекладывая его из руки в руку, будто забыла, как им пользоваться. Потом переключилась на панель управления: пальцы нерешительно зависли над кнопками — их было всего несколько, простых и понятных, с чёткими надписями: «Старт», «Очистка», «Подогрев». Роуз коснулась одной кнопки, потом другой — не нажимая, а будто проверяя, что будет, если… Затем всё‑таки нажала на «Старт», но тут же отдёрнула палец, будто обожглась.
— Чёрт, — тихо выругалась Роуз и попыталась нажать снова, но промахнулась, попав рядом с кнопкой. — Ну же…
Флэш молча наблюдал. Он знал эту кофеварку наизусть: чтобы приготовить кофе, достаточно было залить воду, засыпать зёрна и нажать одну‑единственную кнопку. Всё. Никаких хитростей. Но мама будто впервые видела эти символы, будто они вдруг превратились в иероглифы из незнакомого языка.
Роуз поднесла руку к панели, замерла на секунду, потом коснулась кнопки «Старт» указательным пальцем — осторожно, будто проверяя, не ударит ли током. Палец дрогнул, отдёрнулся, переместился к соседней кнопке «Очистка». Роуз нахмурилась, наклонилась ближе, прищурилась, словно от этого надписи могли стать понятнее.
— Так, — пробормотала она себе под нос, — сначала… сначала надо…
Её голос звучал неуверенно, будто она репетировала инструкцию вслух, чтобы не забыть последовательность. Пальцы снова зависли над панелью, подрагивая в нерешительности. Она глубоко вздохнула, сжала и разжала кулак, потом решительно потянулась к «Старту»… и промахнулась на пару миллиметров, задев край панели. Роуз отступила на шаг, оглядела кофеварку так, будто это какой‑то инопланетный артефакт. На её лице читалась чистая, неприкрытая растерянность — та, что бывает у человека, который вдруг забыл, как завязывать шнурки или открывать дверь.
— Может, она сломалась? — пробормотала мама, скорее себе, чем ему. — Раньше же работала нормально…
Флэш почувствовал, как в груди что‑то сжимается. Это было не просто «забыла, как включить кофеварку». Это было что‑то большее: потеря связи с привычным миром, где всё имеет смысл и порядок. Где кнопки означают то, что означают, а действия приводят к ожидаемому результату.
Флэш вспомнил, как пару недель назад мама не смогла разобраться с настройками микроволновки — та же история: застыла перед панелью, моргала, переспрашивала одно и то же. В памяти всплывали и другие эпизоды — мелкие, почти незаметные, которые раньше он легко отбрасывал в сторону. Вот мама стоит у холодильника и растерянно смотрит на открытую дверцу, будто не может вспомнить, что хотела взять. Вот переспрашивает его трижды подряд об одном и том же — и каждый раз искренне удивляется, будто слышит ответ впервые. Или тот случай с рецептом пирога: Роуз держала в руках книжку с заметками, записанными её же почерком, и хмурилась, словно текст был на иностранном языке.
Тогда Флэш списал это на усталость. Но теперь… теперь это выглядело как часть чего‑то большего. Не отдельные промахи, а закономерность. Как будто в какой‑то момент привычный алгоритм действий дал сбой — и теперь маме приходится заново учиться тому, что раньше делалось на автомате.
Роуз снова повернулась к кофемашине, сжала переносицу двумя пальцами, потом тряхнула головой, пытаясь собраться.
— Ладно, — сказала она чуть громче, будто приказывая себе взять себя в руки. — Ещё раз. Вода… зёрна… кнопка…
Пальцы дрожали, когда Роуз потянулась к отсеку для зёрен. Она взяла ложку, зачерпнула кофе — но вместо того, чтобы засыпать его, застыла на полпути. Ложка покачивалась в воздухе, а мама смотрела на неё так, будто не могла вспомнить, для чего она вообще нужна.
— Мам, — Флэш сделал шаг вперёд, стараясь, чтобы голос звучал ровно и спокойно, — давай я. Я знаю, как она работает.
Роуз опустила ложку, повернулась к нему. В её глазах стояли слёзы — не бурные, не отчаянные, а тихие, беспомощные.
— Да, — прошептала она. — Да, пожалуй, лучше ты. Спасибо, Юджи. Я просто… забыла, сколько воды надо. Всегда же помнила, а сейчас…
— Мам, — начал Флэш осторожно, — ты…
Роуз наигранно улыбнулась. Улыбка получилась кривой, натянутой до предела — как резинка, которую растянули слишком сильно и она вот‑вот лопнет. Она поправила прядь волос, упавшую на лицо, и провела рукой по фартуку, будто стряхивая несуществующие крошки.
— Всё хорошо, милый, — сказала Роуз слишком быстро, почти скороговоркой. — Просто… аллергия. Весна, пыльца, всё такое. Ты же знаешь, как это бывает. Глаза слезятся, голова немного кружится… Ничего страшного.
Флэш на мгновение замер, ложка с кофе так и осталась висеть над отсеком. Он хотел что‑то сказать — но слова снова застряли в горле, как и всегда в такие моменты. Вместо этого парень просто кивнул и продолжил засыпать зёрна.
Аллергия. Опять аллергия. Опять чёртова несуществующая аллергия!
Теперь эта фраза звучала как мантра, заклинание, которое должно было превратить растерянность в обычную сезонную хворь, а тревогу — в безобидную реакцию организма. Как будто если назвать это «аллергией», проблема станет меньше, проще, безопаснее. Как будто пыльца могла объяснить всё: и дрожащие пальцы, и пустой взгляд, и эту вечную усталость, которая, казалось, пропитала каждый её жест.
Флэш сжал ложку чуть сильнее, чем нужно, и зёрна рассыпались мимо отсека — несколько тёмных крупинок упало на столешницу. Он машинально смахнул их, стараясь не выдать раздражения, которое вдруг поднялось откуда‑то из глубины. Кофеварка загудела, напоминая, что процесс идёт — зёрна перемалываются, вода нагревается, пар поднимается. Всё работает по правилам. Всё предсказуемо. В отличие от того, что происходит с мамой.
Они молча пили кофе.Флэш сделал глоток, поставил чашку на блюдце — звук получился слишком чётким в этой непривычной тишине. Он посмотрел на маму: Роуз всё ещё держала чашку обеими руками, но её пальцы едва заметно подрагивали. Она смотрела куда‑то в окно, но взгляд не фокусировался ни на чём — листья за стеклом, небо, соседский дом проплывали мимо, не оставляя следа в сознании. В её позе было что‑то застывшее, будто она находилась здесь лишь физически, а всё остальное — мысли, чувства, воля — где‑то далеко.
Флэш опустил взгляд на стол. Его пальцы сами собой потянулись к телефону, лежащему рядом с тарелкой. Он разблокировал экран, нашёл в контактах «Харрисон» — имя отца стояло на своём месте, как и всегда, с той же старой фотографией: Харрисон в кепке, улыбается в камеру, будто знает какой‑то секрет. Он долго смотрел на номер. Не просто цифры — а целый мир возможностей и проблем в одном наборе символов. Позвонить? И что сказать?
«Пап, мне нужна помощь — мама забывает, как пользоваться кофеваркой, и всё списывает на аллергию!»
Звучит как бред. Или как жалоба ребёнка, который не может справиться сам. Нельзя признаваться, что не справляешься. Нельзя просить о помощи, потому что это значит — признать, что ситуация серьёзнее, чем хотелось бы. Флэш сжал телефон в руке, экран погас, отразив в стекле его собственное напряжённое лицо. Он представил, как произносит эти слова — и как Харрисон на том конце провода делает паузу. Длинную, многозначительную паузу, после которой скажет что‑то вроде: «Юджин, ты преувеличиваешь. Все устают. Может, ей просто нужен отпуск?»
Или ещё хуже — отец начнёт задавать вопросы. Конкретные, деловые, требующие чётких ответов:
«Что именно она забывает?», «Как часто это происходит?», «Ты уверен, что это не просто рассеянность?»
А Флэш не готов. Не готов озвучивать вслух все эти мелочи, которые по отдельности кажутся ерундой, а вместе складываются в пугающую картину: как мама полчаса искала очки, хотя они висели у неё на шее; как она дважды подряд спросила его, какой сегодня день; как застыла перед микроволновкой, будто впервые видит эти кнопки.
Звонить при маме Харрисону не стоило. Флэш знал это наверняка. Он представил, как Роуз вздрогнет, услышав его слова, как её плечи непроизвольно ссутулятся, а взгляд снова станет отстранённым — будто она отступит ещё на шаг вглубь себя, туда, где прячется от всего мира. Флэш бросил осторожный взгляд на маму. Она всё ещё сидела у окна, машинально помешивая остывший кофе ложкой — движение было механическим, без цели. Иногда Роуз моргала, словно пытаясь стряхнуть с себя какую‑то пелену, но взгляд снова скользил куда‑то вдаль, мимо предметов, мимо реальности.
— Ну, как там в школе? — неожиданно спросила Роуз, и в её голосе прозвучала попытка оживиться, будто она заставила себя вернуться сюда, к нему, к этому разговору. — Что‑нибудь интересное?
Флэш немного замешкался. Он мог сказать правду — что контрольная по алгебре оказалась сложнее, чем он думал, что потратил на неё почти всё время и до сих пор не уверен в своих ответах. В голове промелькнули детали: как Флэш застрял на третьем задании с системой уравнений, как перепроверял расчёты раз за разом, пока остальные уже переворачивали листы, как миссис Грей мягко напомнила, что до конца осталось пять минут, — а у него ещё половина заданий не сделана. В итоге Томпсон кое‑как дописал последние строки за минуту до звонка, толком не успев проверить.
Но тут Флэш снова посмотрел на маму. Её усталые глаза чуть светились надеждой, будто Роуз отчаянно цеплялась за любую возможность почувствовать, что в их жизни ещё есть что‑то нормальное, стабильное. Хрупкая улыбка дрожала на губах — не наигранная, а такая, с которой она когда‑то хвалила его за рисунок в младших классах или за первое место в школьном забеге.
В этот миг Флэш отчётливо понял: если он сейчас скажет правду, эта улыбка погаснет. Роуз подумает, что подвела его — не смогла быть «хорошей мамой», которая поддерживает, вдохновляет, радуется успехам. Что ещё один кусочек её мира рухнет, потому что даже сын не справляется, а значит, всё действительно идёт не так. Слова сами сорвались с языка — лёгкие, гладкие, будто заранее заготовленные:
— Да нормально, — Флэш небрежно махнул рукой, стараясь выглядеть беспечным, и даже выдавил смешок. — Даже хорошо. Я, кстати, написал лучше всех в классе тест по алгебре.
Произнеся это, Томпсон тут же почувствовал неприятный укол внутри — не просто стыд, а какое‑то вязкое, липкое ощущение неправды, осевшей где‑то в груди. Ложь вышла слишком гладкой, слишком удобной — и оттого ещё более постыдной.
Но реакция Роуз стоила того. Её лицо преобразилось: плечи расправились, в глазах вспыхнул тот самый огонёк, который Флэш так редко видел в последнее время. Она даже чуть подалась вперёд, словно вдруг оказалась здесь — не где‑то далеко в своих мыслях, а прямо напротив него, в этой кухне, в этом моменте.
— Правда? — мамин голос чуть дрогнул от радости. — Юджин, это же здорово! Я знала, что ты справишься. Ты у меня такой умный…
Флэш опустил взгляд, избегая её сияющего взгляда. Пенис Паркер получил высший балл, не напрягаясь: сидел на задней парте, лениво постукивал ручкой по столу, а потом сдал работу первым — и всё идеально. Теперь Флэш смотрел на свои сцепленные на столе пальцы и старался не думать о том, что мама ждёт продолжение. Её радость была такой хрупкой, такой ощутимой — будто тонкая льдинка на весенней луже, которая треснет от любого резкого слова.
— Да, — сказал он чуть громче, поднимая глаза, но не прямо на Роуз, а куда‑то в сторону, на узор скатерти. — Всё отлично. Я сам удивился, если честно. Думал, будет сложнее.
Мама потянулась через стол и на секунду сжала его руку — тепло, коротко, но так по‑настоящему, что Флэш невольно распрямил плечи.
— Вот видишь? — сказала она почти торжественно. — Ты просто недооцениваешь себя. Я всегда знала, что ты все можешь, если постараешься.
Флэш кивнул, стараясь удержать эту улыбку, этот момент — будто пытался запечатлеть его в памяти, как фотографию: мамино лицо, освещённое изнутри каким‑то тёплым светом, морщинки у глаз, которые раньше появлялись только в самые счастливые дни, чуть приподнятые брови — в них читалось столько гордости, что у него защемило в груди. Он невольно залюбовался тем, как она сейчас похожа на ту Роуз, которую Флэш помнил из детства: ту, что хлопала в ладоши, когда он впервые проехал на двухколёсном велосипеде; ту, что смеялась, размазывая крем с праздничного торта по его носу; ту, что шептала «молодец» и целовала в макушку после каждого школьного выступления.
Флэш осторожно сжал мамины пальцы в ответ — коротко, но крепко, вкладывая в это движение всё, что не мог сказать вслух: и благодарность за эту вспышку жизни в её глазах, и обещание, что он найдёт способ помочь, и молчаливую клятву быть рядом, что бы ни случилось. Флэш почувствовал, как к горлу подступает комок, и поспешно поднялся из‑за стола.
— Ладно, мам, — произнёс Флэш чуть громче, стараясь вернуть голосу привычную бодрость. — Мне правда пора. Не скучай тут без меня, ладно?
— Конечно, — Роуз кивнула, всё ещё улыбаясь. — Удачи тебе…
Флэш вышел из‑за стола и уже у входной двери услышал новые всхлипы. Звук был тихий, почти заглушённый, но от этого ещё более пронзительный — будто прорвалась плотина, которую Роуз всё это время удерживала одной лишь силой воли. Он замер, рука уже лежала на дверной ручке, пальцы чуть сжались, потом расслабились. В груди что‑то сжалось — остро, болезненно. Флэш мог вернуться. Мог опуститься рядом с ней на корточки, обнять за плечи, прижать к себе, как она делала с ним в детстве, когда ему снились кошмары. Сказать: «Всё хорошо, мам, я здесь». Почувствовать, как её плечи дрожат у него под ладонями, услышать, как дыхание постепенно выравнивается, а всхлипы сменяются тихим шмыганием носа.
Но вместо этого дверь тихо щёлкнула, когда парень повернул ручку. Этот звук показался оглушительно громким в тишине квартиры. Флэш глубоко вдохнул, стараясь унять дрожь в руках, и шагнул наружу. Он быстро зашагал по тротуару, сначала шагом, потом почти бегом — не потому, что опаздывал, а потому, что движение помогало не думать. Не слышать этих всхлипов, не видеть маминого заплаканного лица, не чувствовать собственной беспомощности.
Хотя бы на время забыть, что там, в пустом шикарном пентхаусе, его мама сидит у окна и плачет.
На крыше было до того тихо, что это резало по нервам — как будто кто‑то выкрутил звук на ноль, оставив только этот противный скрип металлической лестницы. Флэш замер, переводя дух. Он столько раз поднимался сюда с парнями после уроков, что мог бы пройти этот путь с закрытыми глазами и под любую песню из плейлиста: три скрипучих ступеньки под «Smells Like Teen Spirit», потом пауза на выдох, и дальше — под какой‑нибудь трек Arctic Monkeys. Но сегодня не было ни ребят, ни музыки, ни даже привычного гомона старшеклассников с их сигаретами и дурацкими шутками про учителей. Только тишина.
Флэш осторожно ступил на крышу. Поверхность была шероховатой, под ногами хрустело — камешки, засохшие листья, фольга. Он поднял обёртку, машинально разгладил. Turkey & Swiss Cheese. Сэндвич из столовой, который никто в здравом уме есть не станет. Рядом валялась пустая банка MTN DEW и пара смятых листов — похоже, кто‑то пытался делать домашку, но быстро сдался. Он пнул один носком кроссовка — лист развернулся, обнажая обрывки математического уравнения. Каракули, перечёркнутые несколько раз, и рожица с высунутым языком.
Взгляд упал на край крыши. Там, у самого ограждения, кто‑то нацарапал гвоздём или ключом три буквы: «M.Z.R.»(1). Флэш задумался. Может, инициалы? Или какой‑то код? Послание инопланетянам? Он провёл пальцем по царапинам — они были свежими, краска вокруг слегка осыпалась. Рядом кто‑то добавил стрелку, указывающую на восток, и маленькую надпись: «Next stop: college?». Флэш хмыкнул. Сарказм чистой воды. Как будто кто‑то хотел сказать: «Да, конечно, колледж. Прямо отсюда, с крыши. Просто оттолкнись посильнее — и вуаля, ты уже на лекции по экономике в Принстоне».
Флэш подошёл к ограждению и опёрся на него локтями, глядя вниз. Там кипела обычная школьная жизнь — как всегда, будто по одному и тому же сценарию. Футболисты в сине‑золотых куртках (цвета школы, конечно — чтобы все точно знали, кто тут герой дня) хлопали друг друга по спине с таким видом, будто только что выиграли чемпионат мира. Пара девчонок в джинсовых куртках и с толстыми учебниками по алгебре перешёптывались, поглядывая на часы — наверняка обсуждали, сколько ещё минут осталось до свободы. Кто‑то бежал на урок, опаздывая, размахивая рюкзаком. Кто‑то стоял у входа, оживлённо жестикулируя и что‑то доказывая собеседнику — может, спорил, кто круче: Тейлор Свифт или Билли Айлиш. А пара подростков у фонтанчика смеялась, толкаясь и брызгая друг в друга водой — будто им не 15 лет, а пять. Флэш смотрел на это и думал: всё это похоже на старую кассету VHS. Картинка чуть размыта, цвета выцвели, но ты всё равно узнаёшь каждую сцену. И знаешь, что будет дальше.
Где‑то рядом каркнула ворона, взмахнула крыльями и перелетела с одной антенны на другую. Флэш проследил за ней взглядом — птица сделала широкий круг над крышей, будто проверяя границы своей территории, и уселась на край вентиляционной шахты, настороженно склонив голову. Флэш проследил за ней взглядом.
Флэш снова посмотрел вдаль — на Нью‑Йорк, который жил своей жизнью, не замечая его маленьких, но таких огромных проблем. Город раскинулся перед ним во всей своей будничной красоте. Бесконечные ряды домов разной высоты — то строгие стеклянные башни, сверкающие на солнце, то уютные кирпичные здания с пожарными лестницами, цепляющимися за фасады, как металлические паучьи лапы.
Вдоль улицы ехали машины — минивэны с наклейками спортивных команд (наверняка «Львы Восточного Квинса» или что‑то в этом духе), жёлтые такси, пара велосипедов с сумками, болтающимися на багажниках. Гудели клаксоны — нетерпеливо, но без злобы, мигали светофоры, меняя цвета в своём вечном ритме. По тротуару шли люди — каждый со своей историей. Где‑то вдалеке слышался гул метро, приглушённый расстоянием, и редкие звуки сирен, которые быстро затихали. Над головой проплывали облака, то закрывая солнце, то открывая его снова — и тогда всё вокруг становилось ярче: блестели лобовые стёкла машин, вспыхивали бликами витрины, золотились листья клёнов вдоль тротуара.
Флэш глубоко вдохнул. Город жил, двигался, шумел — и в этом было что‑то удивительно успокаивающее. Нью-Йорк не остановился из‑за его проблем. Он просто продолжал быть. И, может быть, это значило, что и Флэш тоже может продолжать — шаг за шагом, день за днём.
Томпсон взглянул на телефон. Экран погас, отражая небо и верхушки зданий. В этом маленьком зеркале мир выглядел чуть более упорядоченным, чем на самом деле: линии чёткие, перспектива ясная, никаких сомнений. Флэш провёл пальцем по стеклу, разблокировал его и нашёл в контактах номер отца. Пальцы всё ещё дрожали, но уже чуть меньше — как будто город внизу, со всеми своими гудками, светофорами и спешащими людьми, передал ему частичку своей неумолимой инерции.
Флэш нажал кнопку вызова и поднёс телефон к уху, прислушиваясь к гудкам. Один гудок. Два. Каждый из них отдавался в висках, будто отсчитывая последние секунды перед прыжком. Третий гудок. Четвёртый. Флэш сжал телефон крепче. На пятом гудке в трубке раздался недовольный голос — резкий, будто Харрисон отвлёкся от чего‑то важного:
— Алло?
Флэш на мгновение застыл. Всё заготовленное тут же вылетело из головы, а вместо уверенности снова накатила волна тревоги. Он сглотнул, чувствуя, как телефон чуть не выскользнул из вспотевшей ладони. Пальцы стали липкими — то ли от пота, то ли от шоколадного батончика, который он запихнул в рот по дороге в школу. Пальцы стали липкими — то ли от пота, то ли от шоколадного батончика, который Флэш отобрал у жирного друга Паркера.
Сейчас это показалось почти унизительным. В груди что‑то сжалось — не от высоты, а от внезапной ясности: у Питера, несмотря на все насмешки, были друзья. Пусть не самые популярные, пусть такие же «неудачники» — но они были.
Флэш невольно вспомнил, как видел их вчера у автоматов с газировкой. Нед размахивал руками и что‑то оживлённо объяснял, тыча пальцем в экран своего телефона — наверное, какую‑то новую игру или мем, который он только что откопал. Питер стоял рядом, слегка наклонившись к экрану, и смеялся — по‑настоящему, запрокидывая голову, с этим своим характерным фыркающим звуком, который всегда бесил Флэша. А Мишель Джонс прислонилась к стене, скрестив руки на груди, и смотрела на них с этой своей полуулыбкой — будто знала какой‑то секрет, но не собиралась его выдавать. Потом она что‑то бросила — коротко, саркастично, — и все трое снова расхохотались.
А у Флэша? У него были люди вокруг — те, кто хлопал его по плечу, выкрикивал его имя на матчах, просил передать сигарету за углом школы. Но попробуй позвать кого‑то просто посидеть после уроков, поговорить не о футболе и не о вечеринке у Лиз Тумс… Никто не придёт. Потому что они не друзья. Они — аудитория. Его фан‑клуб.
Ветер усилился, зашевелил волосы, зашуршал смятой обёрткой от сэндвича у ног. Где‑то внизу загудел школьный автобус, и этот звук вернул Флэша в реальность. Он глубоко вдохнул, наполняя лёгкие прохладным воздухом, и выдохнул:
— Пап, это я, Юджин, — произнёс Флэш чуть громче, чем нужно, будто пытаясь перекричать собственный страх. — Всё нормально. Просто… хотел поговорить.
— А, привет, наследничек! — наигранно радостно отозвался Харрисон, растягивая слова так, будто произносил заготовленную реплику в рекламном ролике. А потом отец вдруг совсем другим тоном, по‑настоящему ласковым, сказал:— Подожди секунду, малыш.
Целую секунду Флэш позволил себе помечтать, что это было адресовано ему — по‑настоящему. Что отец говорит так с ним, а не просто машинально, по привычке, уцелевшей где‑то в глубинах памяти. Так отец называл его… когда? В детстве, наверное. Когда Флэш ещё верил, что папа может починить всё на свете — и сломанную машинку, и разбитую коленку, и даже страх темноты. Он даже успел представить, как отец отворачивается от всего остального мира — от новой жены, от Джесси, от своих дел — и смотрит только на сына. Как будто он, Юджин, всё ещё самый важный человек в его жизни.
Но тут же, словно в насмешку, из трубки донёсся звонкий детский смех — беззаботный, какой бывает только у тех, кто ещё не знает, что мир может быть жёстким. И ещё какие‑то звуки: возня, писк, восторженное «Папочка, смотри!».
Флэш замер, будто кто‑то нажал на паузу. Джесси. Новая дочь отца от новой жены. Пятилетняя, кудрявая, с веснушками, которые Харрисон называл «поцелуями солнца». Теперь, слушая её звонкий смех в трубке, Флэш представил, как она сидит там, у отца на коленях или стоит рядом, тянет его за рукав, показывает какой‑нибудь свой очередной шедевр: улитку на листе или цветок одуванчика, уже наполовину опавший, но всё равно самый красивый. И Харрисон смотрит — внимательно, с улыбкой, кивает, восхищается, говорит что‑то тёплое.
Флэш услышал, как отец, приглушив микрофон, говорит:
— Джесси, солнышко, дай папе две минутки, хорошо? Мы же договаривались: когда папа на телефоне, мы не мешаем.
Голос Харрисона звучал мягко — так, как он никогда не говорил с Флэшем. Не с раздражением, не с усталостью, а с терпеливой нежностью, будто объяснял что‑то очень важное маленькому человеку, которого искренне любит.
Флэш невольно задержал дыхание, вслушиваясь в звуки на заднем плане. Джесси на мгновение затихла — он почти видел, как сестра насупилась, надула губы, переминаясь с ноги на ногу. Потом раздался её голос — обиженный, но всё равно звонкий:
— Но, папочка, я только хотела показать тебе мою коллекцию! У меня теперь целых семь камушков! И один — с дырочкой, как бусина!
Харрисон тихо рассмеялся — этот звук резанул Флэша, как что‑то слишком яркое и чужое. Смех был таким лёгким, таким настоящим — будто отец не просто выдавил вежливую улыбку, а действительно нашёл ситуацию забавной и милой.
— Конечно, солнышко, я посмотрю. Обещаю. Но сначала мне нужно закончить разговор с… с Юджином.
Пауза перед «Юджином» ударила сильнее, чем любое прямое оскорбление. Она длилась всего долю секунды — может, даже меньше, — но растянулась в сознании Флэша на целую вечность. В этой паузе уместилось всё: и то, как отец когда‑то без малейших колебаний называл его «сынок» или «мой мальчик», и то, как теперь ему пришлось на мгновение замереть, подбирать слова, будто перелистывать в уме список контактов: «Кто это? Ах да, Юджин. Старший сын».
Флэш буквально увидел этот момент: отец держит телефон у уха, на лице — лёгкое замешательство, брови чуть сходятся, губы сжимаются в тонкую линию на долю секунды. А потом — щелчок: он вспоминает. «Ах да, это же Юджин». И произносит имя — чётко, аккуратно, как будто ставит печать на официальном документе. Будто Флэш какой‑то коллега по работе или дальний родственник, который позвонил уточнить детали встречи. Не «Флэш» — прозвище, которое прилипло к нему ещё в начальной школе и которое отец когда‑то произносил с гордостью: «Мой Флэш, самый быстрый в классе!». Не «сынок», не «дружище», не «мой мальчик» — ничего из того, что когда‑то делало их связь особенной, личной, только их.
— Ладно, — вздохнула Джесси, и Флэш почти увидел, как она неохотно отходит на пару шагов, прижимая к груди свою драгоценную коробочку с камушками. — Но ты точно посмотришь потом?
— Точно‑точно, — заверил отец. — Даю слово. А ты пока можешь разложить их на столе и придумать каждому имя. Как тебе?
— О! — восторженно выдохнула Джесси. — Я назову самый большой «Король Камушек», а тот, что с дырочкой… «Волшебная Бусина»!
Отец снова заговорил в трубку, и голос его мгновенно изменился — стал чуть более деловым, чуть более отстранённым. Будто кто‑то невидимый щёлкнул переключателем: только что он был «папочкой» для Джесси, а теперь превратился в человека, который вежливо, но твёрдо хочет завершить разговор.
— Извини, Юджин. Так что ты хотел?
Флэш сглотнул, переваривая эту перемену. Она поразила его не грубостью — в голосе отца не было раздражения, — а именно этой безупречной вежливостью, от которой внутри всё сжалось. В голосе отца не осталось ни следа той теплоты, с которой он только что разговаривал с Джесси. Исчезли мягкие интонации, лёгкая хрипотца, которая появлялась, когда Харрисон был по‑настоящему вовлечён в разговор. Будто Харрисон переключился с режима «отец» на режим «знакомый, с которым нужно обсудить вопрос по делу». В интонации читалось: «Я готов выслушать, но у меня мало времени».
Томпсон представил, как отец сидит там — выпрямившись, возможно, даже откинувшись на спинку кресла, с телефоном у уха и лёгкой полуулыбкой, которую Флэш видел на деловых встречах. Не та улыбка, что появлялась, когда они в детстве играли в баскетбол во дворе и он впервые забросил мяч в кольцо. Не та, что была, когда отец учил его завязывать галстук на свадьбу кузины. А другая — дежурная, нейтральная, будто вырезанная из набора стандартных реакций взрослого человека.
«Так что ты хотел?» — прозвучало так, словно за этим последует: «У меня через десять минут звонок с коллегами» или «Джесси ждёт, пока я закончу». И самое обидное — это не было грубостью. Отец не кричал, не обрывал его, не говорил: «Давай быстрее». Он был вежлив. Слишком вежлив.
Ветер на крыше усилился, зашуршал обрывком бумаги у ног. Флэш проследил за ним взглядом — клочок метался из стороны в сторону, гонимый порывами, не в силах остановиться. Как и его мысли.
Томпсон глубоко вдохнул, пытаясь унять странное чувство — смесь обиды, ностальгии и какой‑то стыдливой тоски. Вдох получился рваным, прерывистым — не как обычно, а так, словно он только что пробежал стометровку на время и теперь пытается восстановить дыхание. Но дело было не в физической нагрузке. Дело было в том, что внутри всё сжалось в тугой узел, который не получалось развязать одним усилием воли.
— Опять это началось… с мамой, — пробормотал Флэш, запинаясь на каждом слове.
— Что началось? — не понял Харрисон, а в его голосе прозвучала не просто растерянность — а та особая, чуть раздражённая интонация человека, который пытается ухватить ускользающую нить разговора, но всё время промахивается.
На мгновение Флэш был разочарован — в груди что‑то неприятно ёкнуло, будто он сделал шаг в пустоту, ожидая опоры, а её не оказалось. Но тут же одёрнул себя: а какой, собственно, контекст он дал? Всего четыре слова, а дальше пусть сам додумывает.
Роуз могла приняться за любое дело, и почти всегда оно выглядело странным при ближайшем рассмотрении. Предсказуемой её точно не назовёшь. Флэш помнил, как пару лет назад мама вдруг решила возродить семейные традиции — не какие‑то абстрактные, а те, что привезли из Гватемалы её бабушка и дедушка. Это было как вспышка: она заговорила про Dia de los Muertos, и принялась объяснять, что это вовсе не страшно, а очень красиво. Алтари с бархатцами, сахарные черепа, свечи...Она рисовала эскизы, раскладывала фотографии, гуглила рецепты pan de muerto. В какой‑то момент Флэш даже испугался, что скоро в гостиной появится настоящий алтарь, а он будет обязан выучить пять поколений предков по материнской линии. А потом — бац! — всё прекратилось. Эскизы исчезли, разговоры смолкли. Мама снова стала «обычной» — по крайней мере, на какое‑то время.
— Ну… в общем, она опять плачет, — пробормотал Флэш, чувствуя, как краснеют уши.
— А‑а… — протянул Харрисон. Пауза между слогами вышла чуть длиннее, чем нужно, и в ней уместилось всё его замешательство — словно он поймал мяч, брошенный слишком резко, и теперь судорожно соображал, что с ним делать. — Ты за неё волнуешься?
Вопрос прозвучал… не то чтобы равнодушно — скорее механически, будто Харрисон задал его по привычке, между делом, между глотком кофе и ответом на электронное письмо. Флэш почти услышал, как где‑то на заднем плане звякнул сигнал нового сообщения в почте, а отец машинально потянулся к клавиатуре. Не потому, что Харрисон плохой — просто он уже не в центре их жизни. Он теперь где‑то на периферии, как старый друг, с которым изредка созваниваются.
— Да, она опять такая же, как тогда, — кивнул Флэш. — Даже… хуже.
Слова вырвались сами — он будто подлил масла в огонь, намеренно преувеличил, чтобы отец наконец почувствовал всю серьёзность ситуации. В глубине души Флэш знал: это неправда. Ничего не могло быть хуже того раза.
— Ну, и что ты будешь делать? — спросил Харрисон, сделав глоток чая.
Вопрос ударил по мозгу, как неожиданный щелчок по лбу: чёткий, звонкий и совершенно несвоевременный. Флэш даже дар речи потерял — не потому, что был в шоке, а потому, что эта мысль ему в голову просто не приходила. Делать? Ему?
В прошлый раз Флэш ничего не делал. Ну, то есть совсем. Даже не пытался. Просто наблюдал за происходящим с видом человека, который случайно оказался в центре чужой драмы. И, как показала практика, такой подход к решению проблем оказался… не самым эффективным. Это «ничего» оказалось настолько масштабным, настолько всеобъемлющим, что даже заслужило место в его личном рейтинге худших идей.
Флэш рассчитывал на классический сценарий: он сообщает тревожные новости, отец хмурится, говорит «разберёмся», берёт трубку, звонит кому‑то, раздаёт распоряжения — и всё волшебным образом налаживается. Как в старые времена. Или хотя бы просто приезжает и что‑то делает. Хоть что‑нибудь. Главное, чтобы кто‑то взял на себя эту тяжесть, эту ответственность, эту бесконечную череду «а что, если…».
Вместо этого — тишина на том конце провода и едва слышный звон ложки о чашку. Харрисон, видимо, помешивал сахар в чае, спокойно, размеренно, как будто обсуждал прогноз погоды.
— Я… — Флэш запнулся. Слова застряли в горле, как застряла вся эта ситуация — без выхода, без подсказки, без того, кто скажет: «Всё будет хорошо, я разберусь». — Я не знаю, что делать. Я думал, ты… подскажешь. Или… приедешь. Это очень серьезно.
— Серьёзно, серьёзно, — рассеянно отозвался Харрисон и снова отхлебнул. — Но, знаешь, в жизни много чего бывает. Ты же не хочешь превратиться в тревожного паникёра, да? — он усмехнулся, будто только что выдал гениальную шутку. — Может, просто дать ей передохнуть? День-два — и всё наладится. Как в прошлый раз. Или позапрошлый. Или… сколько их там уже было?
— В прошлый раз вызывали скорую, — тихо напомнил Флэш.
Его голос дрогнул на последнем слове, и он тут же мысленно одёрнул себя: «Не ной. Это не поможет».
— Да‑да, помню, — Харрисон махнул рукой — Флэш почти увидел этот жест: небрежный, чуть снисходительный, будто отец отмахивался от назойливой мухи. — Но сейчас‑то, думаю, всё иначе. Ты просто слишком близко к сердцу принимаешь. Это хорошо, конечно, заботливый сын и всё такое… Но не надо из мухи слона делать, ладно? Просто… ну, будь рядом. Или позвони подруге мамы. Или… да мало ли что. Ты сообразишь. Ты у меня умный.
Отец говорил быстро, чуть ли не скороговоркой — так заполняют паузы, пока ждут, когда собеседник наконец поймёт намёк и сам завершит разговор. В трубке послышался шорох бумаги: Харрисон, видимо, уже вернулся к своим документам, перекладывал листы, мысленно переходил к следующему пункту дня.
Флэш сжал телефон. «Будь рядом». Как будто это решение всех проблем. Как будто его присутствие могло волшебным образом выдернуть маму из той тёмной ямы, куда она снова сползала. «Позвони подруге мамы». Да, конечно. Он уже звонил. Трижды. И каждый раз слышал одно и то же: «Ой, милый, я сейчас так занята… Перезвоню позже».
— Пап, — Флэш тяжело вздохнул, понимая, что изначально идея была обречена на провал. — Мама плачет всё время. Она как будто из реальности выпадает. Ты же помнишь тот день? Когда я звонил тебе, а маму увезла скорая…
— Помню, конечно, — отозвался Харрисон, и в его голосе прозвучала та самая интонация, которую Флэш слишком хорошо знал: лёгкая, чуть отстранённая. — Но, знаешь, стресс — это сейчас у всех. В Америке половина людей на антидепрессантах, и ничего, живут. Тут все иногда выпадают из реальности. Посмотришь на Уолл‑стрит в час пик — так там половина людей будто в трансе. Главное — позитивный настрой. Может, ей попробовать йогу? Или там, медитацию?
Флэш стиснул зубы. Отец что, издевается над ним? Может, в идеальном мирке Харрисона всё выглядит не так уж и плохо? Там, где его особняк в Сил-Харбор(2), с видом на заповедник Акейдия(3) — сосны до неба, скалы у океана, утренний туман над озёрами… Флэш мог это представить с закрытыми глазами. Ирония судьбы: он знал отцовский новый мир лучше, чем тот знал его собственный.
Вот Харрисон в твидовом пиджаке (настоящий джентльмен Новой Англии, не хватает только охотничьей собаки) стоит у панорамного окна с чашкой свежесваренного кофе — наверняка из зёрен особой обжарки, которые доставляют раз в месяц из Портленда. За спиной смеётся Джесси, размахивая рисунком с радугой и домиком: «Папочка, смотри, я нарисовала нас!». На рисунке они оба улыбаются, и даже солнце выглядит так, будто его одобрили в журнале Architectural Digest.
За окном — настоящий открыточный пейзаж, будто кто‑то специально его сконструировал для рекламы «правильной жизни». Серо‑зелёные сосны, склоняющиеся под ветром у края обрыва — достаточно живописные, чтобы повесить фото на стену, но не настолько дикие, чтобы в них заблудиться; скалы, изрезанные временем и солёными штормами, с которых открывается вид на Атлантику — идеально для утренних медитаций и селфи с подписью «Наедине с природой». Туман, ползущий над гладью Орлиного озера, — такой плотный, что кажется, будто вода и небо слились воедино, и это, конечно, «так поэтично», как любит говорить новая миссис Томпсон. Тропы заповедника петляют среди валунов и черничников, где Харрисон, наверное, гуляет с Джесси по выходным, учит её различать следы белок и слушать крики чаек — а заодно объясняет, что папочка много работает, чтобы у них был этот дом и эти виды.
А ещё — запах: хвоя, йод океана, дым от камина, который топят по вечерам, даже если не холодно, просто «для атмосферы». По субботам, Флэш знал, там пахнет имбирным печеньем — Джесси обожает помогать на кухне, хоть и рассыпает муку по всему столу.
В этом мире всё было на своих местах. Солнце вставало над горой Кадиллак — первой точкой в США, где можно увидеть рассвет с октября по март. Соседи — состоятельные, но ненавязчивые: профессор из Бостона, бывшая балерина, пара финансистов из Нью‑Йорка, купивших дом «для душевного покоя». По вечерам они иногда собираются на террасе Харрисона — вино, сыр, разговоры о том, как хорошо, что они «уехали от городской суеты», и как важно «сохранять баланс».
И в этом идеальном кадре депрессия Роуз выглядела чем‑то далёким, почти нереальным. Это просто строчка в длинной цепочке «проблем прошлого», которую Харрисон давно закрыл и убрал в архив, рядом с документами о разводе.
— Пап, это не просто стресс, — голос Флэша дрожал от сдерживаемых эмоций, — ты вообще понимаешь, о чём я говорю? Это не «она просто устала» и не «ей надо отдохнуть». Я боюсь повторения того дня со скорой.
В трубке повисла короткая пауза, а потом Харрисон вздохнул — не тяжело, не раздражённо, а так, будто пытался подобрать слова для ребёнка, который никак не может понять простую истину.
— Послушай, Юджин, — начал он терпеливо, — я же не говорю, что это не важно. Но у меня сейчас другая ответственность. Джесси нуждается во мне здесь и сейчас, а твоя мама… она же не в критическом состоянии сейчас, верно? Просто сложный период.
Флэш стиснул телефон так, что экран чуть не треснул. Сложный период. Как будто депрессия — это не то, из‑за чего вызывают скорую, а просто неделя плохой погоды. Сложный период. Звучало так безобидно — будто мама просто устала после шопинга в торговом центре или расстроилась из‑за отменённого свидания. Как будто это что‑то, что можно вылечить горячим шоколадом и серией любимого сериала. Как будто три недели неподвижности, молчания и слёз — это просто… пауза. Передышка.
— Но… — Харрисон сделал паузу, будто совершал подвиг, — я могу заказать ей цветы. С открыткой.
— Пап, — голос Флэша прозвучал тише, чем он хотел, — ты правда думаешь, что маме помогут цветы?
Харрисон на мгновение замолчал — ровно настолько, чтобы Флэш успел понадеяться, что отец наконец поймёт. Но вместо этого послышался звук клавиатуры: Харрисон, видимо, уже вбивал адрес доставки в приложении.
— Ну, — продолжил он бодро, — цветы — это же жест, Юджин. Символ заботы. Видишь ли, иногда важнее не что ты делаешь, а как это выглядит. Я вот вчера провёл с Джесси целый час — учил её завязывать шнурки. Она так гордилась, когда у неё получилось! И знаешь, это было не столько про шнурки, сколько про… про связь, про внимание. Вот и цветы — это про то же самое.
Ветер с Гудзона швырнул Флэшу в лицо прядь волос, зашумел в вентиляционной решётке на крыше школы. Где‑то внизу загудел клаксон, засмеялись прохожие. Жизнь шла своим чередом, а он стоял здесь, на краю города, и понимал: отец никогда по‑настоящему не поймёт, что значит бояться за самого близкого человека — и не иметь возможности ему помочь.
В трубке послышался довольный вздох Харрисона — как будто он только что решил мировую проблему, а не предложил абсурдное решение.
— Вот и отлично! — воскликнул он. — Я знал, что мы найдём выход. Ты у меня умный парень, Юджин. Просто иногда слишком серьёзно всё воспринимаешь.
Флэш невольно скривился. Слишком серьёзно. Как будто это какой‑то недостаток — переживать за маму, которая смотрит в одну точку. Как будто «не воспринимать всё слишком серьёзно» — это волшебная формула, которой можно вылечить депрессию, оплатить счета за скорую помощь и вернуть в дом ощущение нормальной жизни.
Харрисон, похоже, даже не замечал, как нелепо звучат его слова рядом с реальностью Флэша: с тем страхом, который он чувствовал, когда мама плакала, с беспомощностью, с которой он смотрел, как она забывает как работает кофемашина, с одиночеством, которое накрывало его каждый вечер, когда Флэш возвращался домой и видел Роуз всё в той же позе, в какой оставил утром.
— Понимаешь, — продолжал Харрисон, и в его голосе звучало искреннее убеждение человека, который нашёл универсальный ключ ко всем проблемам, — когда ты сосредоточен на чём‑то важном, на цели, всё остальное отходит на второй план. Вот Мисси, например: она сначала переживала из‑за результатов SATАкадемический оценочный тест (Scholastic Assessment Test) — стандартизированный экзамен для поступления в американские вузы., а потом начала работать над эссе — и всё, стресс как рукой сняло! Ей просто нужно было занять голову делом. И тебе тоже.
Флэш закрыл глаза. Занять голову делом. Как будто его тревога — это скука, которую можно прогнать, найдя себе хобби. Как будто если он начнёт заполнять анкеты в университеты или писать эссе о том, почему мечтает учиться в Гарварде, то перестанет замечать, что мама всё реже улыбается, всё дольше молчит, всё чаще смотрит в окно так, будто там — единственный мир, который она ещё понимает.
— А я ведь тебе говорил, что Мисси пришло письмо из Гарварда? — спохватился Харрисон с энтузиазмом человека, только что обнаружившего в кармане выигрышный лотерейный билет. — Представляешь? Прямо в День святого Валентина — как знак судьбы, правда?
Флэш закатил глаза так сильно, что почти увидел собственный мозг. О да, Мисси и Гарвард. Он уже знал эту историю наизусть — вплоть до того, как Мисси уронила конверт, когда открывала, и как её руки дрожали, пока она читала первые строки. Харрисон рассказывал это раз пять, каждый раз добавляя новые детали: в первый раз — просто факт; во второй — про День святого Валентина; в третий — про то, как они всей семьёй пошли отмечать в ресторан с видом на океан; в четвёртый — про слёзы радости новой жены; в пятый — про то, что декан лично позвонил и похвалил эссе Мисси. Харрисон проживал её с таким воодушевлением, будто лично выбил место для падчерицы в альма‑матер американской мечты.
— …а её эссе, — Харрисон понизил голос, как будто делился государственной тайной, — было про волонтёрство в приюте для животных. Представь! Она полгода ходила туда после школы, фотографировала котят для сайта приюта — и вот, пожалуйста, Гарвард оценил. Видишь, Юджин, когда делаешь что‑то от души, мир откликается. Может, и тебе стоит подумать о чём‑то подобном? Начать волонтёрить, написать эссе… Или хотя бы просто написать Мисси? Она сказала, что готова помочь тебе с подачей документов. Просто напиши ей — она ответит, даст пару советов.
Флэш представил эту переписку.
«Привет, Мисси, я твой сводный брат, которого твой папа почти забыл. Можешь подсказать, как попасть в Гарвард, пока моя мама пытается не сойти с ума?»
Мисси, для которой самой большой проблемой в жизни был выбор между сумочкой от Prada и Gucci (и то только потому, что обе идеально подходили к новому пальто), явно его юмор не оценит. Конечно, полгода волонтёрства. Или три визита по часу, зато с правильной фотохроникой и чеком на круглую сумму, который «случайно» оказался в бюджете приюта вовремя подачи документов. Мисси попала в Гарвард не из‑за котят. А благодаря папе, который устроил Мисси в приют на три фотосессии, пожертвовал полмиллиона на факультет компьютерных наук и познакомил её с деканом на яхте своего друга — члена совета попечителей.
И самое ироничное — они оба это понимали. Харрисон, рассказывая про котят, наверняка мысленно прикидывал, сколько ещё таких историй нужно сочинить, чтобы сохранить иллюзию «заслуг, а не связей». А Мисси, вероятно, даже верила в свою самоотверженность — ведь она действительно провела целых сорок минут в приюте, пока её фото добавляли в портфолио.
— Пап, — перебил он, стараясь говорить ровно, — спасибо, но…
— Нет‑нет, послушай! — Харрисон явно вошёл в раж. — Это же не просто университет. Это Гарвард. Там учатся будущие президенты, лауреаты Нобелевки, основатели стартапов с миллиардными оценками. Ты только подумай: ты мог бы гулять по тем же коридорам, что и Марк Цукерберг! А потом, — Харрисон набирал обороты, — ты попадёшь в клуб предпринимателей. Сделаешь стартап. Может, про экологию — сейчас это в тренде. Или про искусственный интеллект. Кстати, — опомнился отец, щёлкнув пальцами, — я тебе говорил, что вложился в проект Дэнни? Я ничего не понимаю в этой айти‑сфере, но он был так убедителен на презентации — с этими его слайдами, графиками роста в 3 000 % и фразой «Это следующий Uber, Харрисон!» — что пришлось проспонсировать. В Нью‑Йорке у него встреча с каким‑то гуру из Силиконовой долины — тот обещал дать контакты в Stark Industries. Могли бы вместе погулять. Это будет полезно для твоего развития. Может, даже возьмёт тебя в команду — на позицию младшего аналитика или что‑то в этом роде. Вы же всё‑таки братья.
Флэш подавил тяжёлый вздох. Братья. Как будто тот факт, что Харрисон женился на матери Дэнни и Мисси, сделал Флэша их братом. Как будто три неловких ужина в году, пара дежурных «как дела?» на Рождество и фото для семейного альбома — это и есть родство.
Дэнни был не «братом» — он был ходячим воплощением калифорнийского стартап‑менталитета: худи с логотипом несуществующего приложения, кроссовки за 400 долларов, которые удобнее тапочек, и манера говорить так, будто каждое его слово записывают для подкаста «Как я заработал первый миллион до 25». Его «стартапы» существовали в основном в виде презентаций с красивыми графиками (нарисованными дизайнером за пару сотен долларов), а «инновации» сводились к переделке чужих идей с добавлением модного слова «‑ify» в названии. Дэнни мог три часа распинаться про «революционный алгоритм анализа», но при этом не написать ни строчки кода. Зато мастерски умел рассказывать инвесторам, как «через полгода мы выйдем на глобальный рынок», — и Харрисон, очарованный этой энергией, снова и снова выписывал чеки. Дэнни открыто смотрел на Флэша как на человека из другого эволюционного этапа — того, кто ещё не понял, что главное в жизни:иметь папу, который верит в «инновации», даже если не понимает, что это значит, и готов вложить пару сотен тысяч в идею, которая, скорее всего, умрёт через полгода, оставив после себя только мерч с логотипом и пост в LinkedIn: «Горжусь, что был частью этого пути!»
Флэш почувствовал, как его накатывает волна раздражения — сначала где‑то в груди, будто тяжёлый горячий ком, который медленно поднимается к горлу. Он сжал телефон в руке так, что костяшки побелели, и на секунду ему показалось, будто аппарат вот‑вот треснет пополам — так же легко, как рассыпается на части его терпение. Раздражение нарастало постепенно, но неумолимо — как давление в закупоренной бутылке газировки, которую слишком сильно встряхнули. Сначала это было просто покалывание в затылке: лёгкое, почти незаметное, но уже неприятное. Дыхание стало чуть более частым, а в висках застучала тупая пульсация.
Джесси, Мисси, Дэнни и Юджин. То, как человек произносит ваше имя, многое говорит о его отношении к вам. Джесси, Мисси, Дэнни — это звучало ласково. Мягко, по‑домашнему, потому что Харрисон любил их. А потом… «Юджин». Просто «Юджин». Без долгих гласных, без нежности, без восторга.
Джесси, Мисси, Дэнни и Юджин.
Флэш был уверен, что именно в такой последовательности их упомянут в завещании Харрисона. Он мысленно поставил рядом с каждым именем процентное соотношение отцовской любви: у Джесси — 35 %, у Мисси — 30 %, у Дэнни — 25 %, а у него — оставшиеся 10 %. И то, наверное, из‑за формальности. Он почти видел, как Харрисон диктует адвокату эти цифры, будто распределяет акции семейного бизнеса.
Так какого чёрта Флэш слушает эти слюнявые байки Харрисона про его супердетей?
Сколько там отец отводил на их разговор? Две минуты. Что ж, они давно вышли за лимит. Флэш усмехнулся про себя. Две минуты — ровно столько Харрисон считал достаточным, чтобы уделить время сыну. Стандартная порция отцовского внимания: пара дежурных вопросов, пара напутствий, пара комплиментов в стиле «ты умный парень» — и отбой. Ровно до следующего формального звонка.
А сейчас разговор уже шёл минут пять, и Харрисон всё ещё увлечённо рассказывал про успехи их домашнего Илона Маска:
— …и представь, инвестор уже готов подписать контракт! Конечно, я дал несколько советов Дэнни, подсказал пару контактов — в конце концов, семья должна помогать друг другу…
— Пап, — перебил Флэш, — да пошёл ты.
Слова сорвались с губ резко, неожиданно даже для него самого. Флэш на секунду замер, будто не веря, что произнёс это вслух. Он даже слегка отвёл телефон от уха, как будто это могло отменить сказанное.
— Что ты сказал? — донёсся из телефона голос Харрисона, непривычно тихий. В нём не было гнева — пока что нет. Только шок.
Флэш усмехнулся — коротко, нервно.
— Я сказал: да пошёл ты, — повторил он, и на этот раз слова прозвучали легче. — Хватит. Я больше не буду… — Томпсон запнулся, подыскивая слова, — …не буду расчитывать на тебя. Мы с мамой справимся сами. Без тебя. Как и всегда справлялись.
Флэш, не дожидаясь реакции Харрисона, нажал «отбой». Что ж, глупо было ожидать помощи от Томпсона‑старшего. Как будто в один прекрасный день он вдруг очнётся и скажет: «О, боже, я же отец! Где мой сын? Надо срочно дать ему денег, обнять, спросить, как дела!» — да, именно так всё и должно было случиться. В сказке. В какой‑нибудь милой семейной драме с хэппи‑эндом. Но не в реальной жизни.
Флэш сам справится. Томпсон должен вытащить маму — и он вытащит. Потому что обложаться нельзя. Никак. Ни под каким соусом. Ни из‑за папиной холодности, ни из‑за того, что страховка покрывает не всё, ни даже из‑за дурацкого детского страха, который иногда подкатывает по ночам.
Ничего. Флэш уже взрослый. Ему почти шестнадцать. Почти взрослый человек с почти взрослой жизнью.
Флэш уже умеет водить машину — ну, почти умеет. То есть он точно знает, где педаль газа, а где тормоз (в теории), и однажды даже проехал по пустынной парковке целых двадцать метров, пока инструктор не схватился за сердце и не велел ему «больше не трогать педали, ради всего святого». Флэш пробовал травку — один раз, на вечеринке у какого‑то парня, чьего имени уже не помнит. И это было… ну, скажем так, познавательно. Он полчаса восхищался текстурой стены, а потом решил, что пицца — величайшее изобретение человечества. А в летнем языковом лагере в Барселоне Флэш не только целовался с той немкой — её звали Ханна, и она говорила по‑испански лучше, чем он, что было обидно, но справедливо. Нет, они зашли куда дальше поцелуев — и это случилось на пляже после вечеринки, под шум волн и далёкие крики чаек, пока остальные ребята ещё танцевали под портативную колонку у костра. Теперь он мог с важным видом говорить друзьям: «Да, было дело… в Барселоне», — и многозначительно замолкать, позволяя их воображению дорисовать детали.
В общем, Флэш не какой‑то там наивный ребёнок, который верит в добрых отцов и волшебные решения. Он — человек с опытом. С багажом жизненных уроков. С пониманием, что рассчитывать можно только на себя.
Флэш повторял это про себя как мантру. Но где‑то глубоко внутри нарастала холодная, липкая тревога. Да, Флэш умеет водить машину (почти). Да, он целовался с Ханной в Барселоне (и даже больше). Да, Флэш взрослый — почти шестнадцать! Но что это значит перед лицом маминой болезни?
Флэш в ярости швыряет телефон об стену вентиляционной шахты.
«Бах!» — раздаётся глухой удар. Телефон отскакивает, как будто даже не обиделся на такое обращение, и, кувыркаясь, летит в сторону — прямо в пустоту крыши. Он прокатывается по шероховатому бетону, подскакивает на неровностях и замирает у самого парапета, в каких‑то сантиметрах от края. Ещё чуть‑чуть — и полетел бы вниз, на асфальт, где гудят машины и спешат по своим делам люди, понятия не имеющие о его семейной драме. Парень делает шаг к телефону, но вдруг замирает.
Потому что на крыше Флэш Томпсон был не один.
1) загадка от меня
2) Деревня расположена на юго-восточной части острова Маунт-Дезерт, в округе Ханкок. Долгое время Сил-Харбор был излюбленным местом для летнего отдыха известных семей — например, Рокфеллеров (у Дэвида Рокфеллера здесь была усадьба). Позже здесь обзавелись летними домами Марта Стюарт и Дик Вольф (создатель франшизы «Закон и порядок»).
3) Национальный парк Акейдия (англ. Acadia National Park[2]) — национальный парк США, включающий большую часть острова Маунт-Дезерти прилегающие малые острова вблизи атлантического побережья штата Мэн
Флэш замер на краю крыши, так и не сделав шаг к своему разбитому телефону. Перед глазами открылась картина, от которой внутри всё перевернулось: у самого парапета, опасно перегнувшись через ограждение, на руках раскачивался Пенис Паркер.
Флэш почувствовал, как у него подкашиваются ноги — не от высоты, а от абсурдности ситуации. Питер висел там, над пропастью, с таким видом, будто это самое обычное дело на свете: мини‑тренировка по расслаблению мышц. Кеды с потрёпанными шнурками ритмично покачивались в такт раскачиваниям — раз, два, три… будто отсчитывали секунды до катастрофы. Или до того момента, когда Флэш окончательно сойдёт с ума.
Томпсон машинально отступил на шаг — не то чтобы он боялся высоты, нет. Просто крыша вдруг показалась слишком маленькой, слишком открытой, слишком… драматичной. Он потёр лоб, пытаясь собрать мысли в кучу, но они разбегались, как школьники на перемене, когда учитель отворачивается к доске. Вдобавок ко всему ветер решил, что это идеальный момент, чтобы швырнуть парню в лицо пару сухих листьев и прядь собственных волос — так, чтобы она прилипла к вспотевшему лбу. Очень стильно. Очень по‑геройски.
Флэш уставился на Питера, который всё ещё болтался над пропастью с видом человека, решившего устроить утреннюю зарядку в самых экстремальных условиях. Сегодня определенно был великолепный день. Просто праздник какой‑то. Сначала мамины слезы и равнодушие ублюдка Харрисона, а теперь ещё Флэш станет свидетелем того, как Пенис Паркер решит продемонстрировать миру, что законы физики — это просто рекомендации для слабаков. И что ему теперь делать? Флэш шумно выдохнул, провёл рукой по волосам и попытался придумать какую‑нибудь фразу, которая одновременно: остановит Питера от глупостей и сохранит его собственную репутацию крутого парня, а не перепуганного подростка, который вот‑вот упадёт в обморок.
Паркер тем временем решил прекратить свой цирковой номер — с видом человека, который только что завершил сложную акробатическую программу и теперь ждёт оваций. Он неторопливо перелез через ограждение, чуть ли не с ленцой, будто это был не ржавый парапет на крыше школы, а бархатный канат в цирке. Но Пенис, разумеется, не мог просто так оставить остатки нервной системы Флэша в покое. Вместо того чтобы встать на твёрдую поверхность и отойти от края, он чуть вытянул шею, словно заметил на улице что‑то невероятно интересное — может, Тони Старка, может, летающую тарелку, а может, просто решил проверить, как быстро Флэш поседеет. Затем Питер чуть подался вперёд, придерживаясь только одной рукой за ограждение, — так, чтобы Флэш успел мысленно попрощаться с жизнью, составить завещание (в котором, вероятно, значился пункт «простить Паркера за всё») и представить заголовки завтрашних газет: «В гибели будущего гения виноват Юджин Томпсон».
Флэш застыл, не зная, что делать. Он смотрел на Питера, который всё ещё балансировал у края, и вдруг осознал кое‑что неприятное — догадка кольнула сознание, как заноза, которую никак не вытащить. Сколько раз он обзывал Пениса? Сколько раз передразнивал его неловкость, высмеивал рассказы про стажировку у Старка, ставил подножки в коридоре, отбирал учебники? Десятки? Сотни?
А ведь у Паркера и без него жизнь была та ещё сказка: рано потерял родителей — в том возрасте, когда ещё веришь, что папа может победить любого монстра под кроватью, а мама умеет превращать любой плохой день в хороший одним только объятием. Потом были бесконечные «сочувствующие» взгляды взрослых, будто Питер носил на лбу табличку «сирота, обращайтесь осторожно». Тётя Мэй старалась как могла — варила какао, обнимала по утрам, напоминала принимать витамины, — но она сама едва держалась на плаву, пытаясь оплатить счета, починить протекающую крышу и сделать так, чтобы племянник не чувствовал себя обузой. В школе всё было ещё веселее, где он — вечный объект насмешек, и ещё эта его странная манера вечно попадать в неприятности.
Теперь же Питер висел над пропастью, а Флэш вдруг осознал: может, эти бесконечные насмешки, эта постоянная травля — они не просто оставляли синяки на самолюбии, а толкали куда‑то в тёмную пропасть, где уже не осталось сил держаться?
Флэш в порыве чувств подкрался сзади и схватил Питера за плечи — резко, почти судорожно, будто боялся, что если не схватит сейчас, то Паркер вдруг растворится в воздухе или всё‑таки решится сделать тот самый шаг. Движение вышло настолько энергичным, что Питер, который как раз в этот момент слегка покачнулся вперёд — то ли от усталости, то ли в задумчивости, то ли просто потому, что стоять ровно на ржавом парапете было не так‑то просто, — едва не потерял равновесие. Флэш, не ожидавший такой реакции, инстинктивно навалился на Питера всем весом — как будто решил, что лучший способ удержать кого‑то от падения — это добавить к ситуации ещё несколько фунтов паники и неловкости. Питер, в свою очередь, рефлекторно вцепился в ограждение, а Флэш вцепился в Питера — и на секунду они застыли в этой нелепой композиции, напоминающей кадр из плохо поставленного экшен‑фильма.
Питер чуть повернул голову — насколько позволяла поза — и выдал с поразительным спокойствием:
— Я, конечно, не против обнимашек… но, может, выберем для этого место пониже? Скажем, первый этаж? Или вообще парк, где есть скамейки и мороженое? Там, по крайней мере, если кто‑то из нас решит устроить драматическую сцену, последствия будут менее… фатальными.
Флэш и сам не понял, как так вышло. Он просто хотел схватить Питера, удержать, не дать ему сорваться — а в итоге сам чуть не повалил их обоих вниз. Теперь выходило так, будто Пенис удерживал их обоих от падения — и это было абсолютно нереально, ведь Паркер был ещё тем слабаком. Это был тот самый Пенис, который в школьной эстафете еле тащился последним, будто бежал не по беговой дорожке, а по гудрону. Тот, у кого на физкультуре руки начинали дрожать ещё до того, как он успевал взяться за турник. Тот, кто как‑то раз уронил поднос в столовой просто потому, что мимо пронёсся сквозняк.
Флэш дёрнулся назад так резко, и, сам того не желая, потянул за собой Питера. И вот они уже не героическая сцена спасения, а два подростка, которые проиграли битву с собственной координацией: с грохотом, достойным дешёвого ситкома, они завалились на спины прямо на пыльную крышу. На секунду повисла тишина — только где‑то внизу гудел автобус, да чайка прокричала что‑то обидное, будто комментировала их акробатический провал.
Питер приподнялся на локте и посмотрел на Флэша с выражением, в котором смешались усталость, ирония и тихое отчаяние.
— Ты меня настолько ненавидишь, что пытался убить? — спросил он, и в этом вопросе не было ни настоящей обиды, ни драмы — скорее усталое признание того, насколько нелепой стала их многолетняя игра в «задиру и мишень».
Флэш лежал, уставившись в серое небо, будто там, среди унылых облаков, должна была всплыть подсказка — как в видеоигре, когда ты застрял на боссе и отчаянно жмёшь на все кнопки сразу. Он искал там строчку мелким шрифтом: «Нажмите X, чтобы извиниться убедительно» или хотя бы «Вариант диалога: «Прости, я идиот» — 100% успеха». Но небо молчало. Оно вообще было из тех зрителей, которые сидят в первом ряду и только вздыхают: «Ну вот опять…».
— Нет! — выпалил он и тут же прикусил губу, пытаясь собрать разбегающиеся мысли в хоть сколько‑нибудь стройную фразу. — То есть… вообще не ненавижу. То есть… я вообще ничего такого не думал! Просто… просто ты на краю, и я… Эй, вообще‑то я тебе жизнь спас!
Питер уставился на него так, будто Флэш только что заявил, что Луна сделана из сыра, а он лично туда летал на выходных, да ещё и привёз оттуда сувенир: брелок в виде крошечного кратера. В этом взгляде было всё: и скепсис, и лёгкая усталость от бесконечной драмы школьной жизни, и даже тень уважения к тому, насколько смело Флэш готов был переписывать законы физики ради собственной версии героизма.
— Чего? — искренне удивился Питер, и у него вырвалось: — Тут же совсем не высоко. Ну, относительно.
Флэш покачал головой — видимо, Паркер совсем с ума сошёл. Он и раньше был странным, а сейчас совсем поехал. Мысли неслись вскачь, спотыкались друг о друга и падали. Относительно невысоко? Чего «невысоко»? Относительно Эвереста? Относительно падения с самолёта? Относительно уровня тревоги Томпсона, который уже пробил небо и устремился в космос?
Флэш скосил глаза на Питера — тот по-прежнему лежал рядом, чуть приподнявшись на локте, спокойный, будто они не на крыше, а на лужайке после уроков, обсуждают, кто как сдал контрольную. И от этого спокойствия Флэшу становилось только хуже.
Питер не суетился, не пытался ничего доказать, не оправдывался и даже не смотрел на Флэша так, словно тот только что исполнил худший стендап в истории человечества. Он просто был — немного усталый, немного ироничный, будто весь этот спектакль Флэша был не драмой, а чем-то вроде школьного утренника, где кто-то перепутал слова и теперь отчаянно машет руками, надеясь, что никто не заметит.
А Флэш как раз отчаянно махал. Внутри у него всё ещё гудело, как после удара током: адреналин никак не хотел оседать, продолжал метаться по венам, подкидывая новые поводы для паники и тут же их опровергая. Он чувствовал себя человеком, который включил пожарную сирену, а потом обнаружил, что горит только тостер — и теперь стоит посреди кухни, красный, вспотевший и не знает, как выключить эту оглушающую воющую штуку.
— «Относительно», — передразнил Флэш, и в голосе у него вдруг прорвалось то самое привычное раздражение, за которое он цеплялся, как за спасательный круг — а круг, надо сказать, был дырявый, протекал со всех сторон и вообще больше походил на сдутый пляжный мяч, но Томпсон упрямо в него вцеплялся, потому что не знал, как иначе спрятать свою неловкость. — Ты что, теперь эксперт по высоте? Или ты забыл, что ты, чёрт возьми, не Человек‑паук? И даже не его кузен, у которого, может, и есть какие‑то сомнительные таланты, но точно не лицензия на прогулки по краям крыш?
Питер издал нервный смешок — короткий и сухой, точно его поймали на чём‑то запретном: за чтением чужого дневника или за попыткой тайком стащить последнюю печеньку из коробки, когда все в комнате прекрасно видели, куда тянется его рука. Смешок вышел неловким, скомканным, будто сам Питер тут же пожалел, что позволил ему вырваться.
И этот звук ударил по Флэшу сильнее любого крика. Он мысленно отвесил себе оплеуху — да такую, что в ушах зазвенело. Причём не одну, а целую серию. Паркер чуть не совершил самое страшное, а Флэш тут разыгрывает из себя возмущённого инспектора по технике безопасности. С ним вроде как надо быть поделикатнее, а не читать лекции о том, почему прыгать с крыши — это не школьное приключение.
Он покосился на Питера, пытаясь разглядеть в нём хоть что‑то привычное — ту самую мишень для шуток, вечного ботаника, над которым можно подтрунивать, не задумываясь. Но сейчас Питер не был мишенью. Перед ним сидел человек, у которого под ногами только что качнулась земля, а Томпсон по инерции чуть не толкнул его ещё сильнее своим криком.
— Прости, — пробормотал Флэш, и слово вышло каким‑то неуклюжим, точно он выучил его на иностранном языке пять минут назад и теперь боялся произнести с неправильным акцентом. — Я опять всё перевернул.
— Флэш, да всё норм, — неубедительно сказал Питер, глядя куда‑то в сторону, только не на Томпсона. — Я просто… задумался. И тут такой вид, правда? Квинс, всё такое… Как в кино.
Флэш хмыкнул, но в этом хмыканье не было привычной язвительности — скорее усталое понимание: Питер сейчас пытался собрать себя по кусочкам, а «вид как в кино» был самым безобидным клеем, какой у него нашёлся. Томпсон втянул воздух, и в груди у него шевельнулось что‑то колючее и тёплое одновременно — этакая смесь неловкости и жалости, которую он терпеть не мог, потому что она заставляла чувствовать себя слишком живым и слишком настоящим. Этот пай‑мальчик даже соврать нормально не может.
И тут Флэша кольнула зависть — острая, неловкая, такая, от которой хочется дёрнуть плечом, и сделать вид, что ничего не было. Только вот не стряхивалась она. Если живёшь в мире розовых единорогов, где все друг другу улыбаются и по утрам поют хором, то очень легко оставаться честным парнем. Там, наверное, и совесть не грызёт, и сны снятся исключительно про радуги и бесплатные комиксы.
А вот Флэш умел врать виртуозно. Причём не кому‑нибудь, а самому себе. Врать, что у него есть нормальная семья: мамочка, у которой всё под контролем, будто она супергерой с невидимым щитом от всех бед; и папочка, который заботится о сыне, несмотря на развод. Врать, что мама выпутается из депрессии, что она просто «немного устала», что «скоро всё наладится», хотя в глубине души он прекрасно понимал: всё неслось куда‑то прямиком в ад, и тормоза уже давно отказали.
— В каком, чёрт возьми, кино?! — взорвался Флэш, и голос у него сорвался на чуть ли не комичную высоту, словно пытался перекричать сирену, которая завелась прямо у него над ухом. — В фильме ужасов, что ли?! Где главный герой стоит на краю крыши, а потом камера медленно отъезжает, и звучит эта дурацкая тревожная музыка, от которой хочется схватить пульт и вырубить телик?
Его начала бесить эта святая простота Паркера — не нарочитая, не выпендрёжная, а настоящая, как у человека, который искренне не понимает, почему все вокруг делают из мухи слона. И от этого Флэшу становилось только хуже: Питер смотрел на мир через какие‑то специальные очки, где всё было чуть светлее, чуть спокойнее, чуть менее безнадёжно, чем на самом деле. А Флэш таких очков не носил и носить не собирался — ему и своих хватало, поцарапанных, с перекошенной дужкой, в которых всё виделось в мрачных тонах.
— Да какой это «вид как в кино»! — продолжал он, уже не столько злясь, сколько пытаясь сбросить с себя это чувство беспомощности. — Это просто крыша. Ржавая, пыльная, с видом на вентиляционную шахту и пару ворон, которые смотрят на нас так, будто мы тут самое скучное шоу за неделю. Никакой драмы. Никакой романтики. Никакой красивой картинки. Просто два парня, один из которых чуть не сделал самую глупую вещь на свете, а второй делает вид, что это обычный день, будто мы вышли подышать воздухом после завтрака с пирогами.
Питер чуть поморщился — не от слов, а от их громкости, как от слишком яркого света, который бьёт прямо в глаза. Он не пытался перекричать Флэша, не пытался его заткнуть, просто подождал, пока буря немного уляжется, и сказал тихо, почти спокойно:
— Я не собирался прыгать.
Флэш фыркнул — всем своим видом показывая, что не верит ни единому слову. Он скрестил руки на груди и слегка прищурился, пытаясь разглядеть в Питере какой‑то скрытый подвох.
— Да ладно, — протянул он, и в голосе скользнула привычная насмешливая нотка, только теперь она звучала не как удар, а скорее как неуклюжая попытка вернуть всё на привычные рельсы. — Стоял у самого края, смотрел вниз, будто высчитывал траекторию… И это, по‑твоему, не «собирался»?
Питер не стал спорить. Просто снова пожал плечами — будто и правда не видел в своих действиях никакой особой драмы, просто описывал то, что чувствовал, как кто‑нибудь рассказывает про обычный день: проснулся, позавтракал, постоял на краю крыши.
— Я не высчитывал траекторию, — сказал Паркер. — Просто… смотрел. Как иногда стоишь у витрины и не собираешься ничего покупать, а просто разглядываешь.
Флэш закатил глаза, но в этом жесте уже не было злости — скорее усталость, смешанная с чем‑то вроде недоумения.
— Ты невозможный, — пробормотал он, качая головой. — Серьёзно. У тебя всё всегда «просто». Просто стоял, просто смотрел, просто чуть сердце не остановилось…
Флэш покосился на Паркера, потом опустил взгляд на ржавое железо под собой, провёл по нему пальцем, стирая слой пыли. А ведь и в его жизни и правда всё было «просто». Просто папаша, который поменял их на другую семью. Просто мама, у которой в глазах всё чаще мелькало что‑то такое, от чего Флэш старался поскорее отвернуться, потому что не знал, что с этим делать. Только от этого «просто» почему‑то становилось невыносимо сложно. Как если бы кто‑то взял и вынул из‑под ногвсе опоры, оставив стоять на узкой перекладине, да ещё и велел при этом улыбаться и делать вид, что так изадумано. И Флэш улыбался. Громче всех. Язвительнее всех. Так, чтобы никто не догадался, что внутри всё дрожит, а он балансирует на самом краю и сам не верит, что ещё держится. Флэш с силой провёл ладонью по металлу, словно хотел содрать не только пыль, а вообще всё лишнее — всю эту показную уверенность, все брошенные наспех колкости, всю броню, которая давно уже не защищала, а только царапала кожу.
— Ну, не совсем просто, — признал Питер. — Но и не то, о чём ты думаешь. Не было никакого плана. Никакой финальной сцены с грустной музыкой. Просто… день был тяжёлый. Хотелось на минуту перестать быть тем, кем все ждут, что я буду.
— Понимаю, — неожиданно для себя буркнул Флэш. — Иногда хочется, чтобы тебя никто ни от чего не спасал. Даже от самого себя.
Томпсон лукавил. На самом деле он только и надеялся, что всё как‑нибудь само рассосётся. Что не придётся ничего решать, ни с чем разбираться, не придётся вытаскивать наружу то, о чём вообще не хотелось думать.
Но проблемы не утихали. Они не становились тише, не прятались в дальний угол, не растворялись с наступлением темноты. Они просто стояли рядом, тяжёлые и упрямые, и ждали, когда Флэш наконец повернётся к ним лицом. А опереться было не на кого. Ни на кого‑либо из тех, с кем Флэш привык держаться на расстоянии вытянутой руки — достаточно близко, чтобы казаться своим, но достаточно далеко, чтобы никто не заглянул ему под кожу.
И это пугало куда больше, чем прогулянный урок, чем двойка в журнале, чем любой школьный скандал, который через неделю все забудут. Потому что школьные беды были понятными, с чёткими правилами: провинился — получи наказание, исправил — забыли. А тут не было ни правил, ни судьи, ни кнопки «отменить». Только Флэш сам и эта тяжесть, которая с каждым днём будто прибавляла в весе.
Питер не стал кивать, не стал поддакивать из вежливости. Он просто посмотрел на Флэша без спешки, будто давал ему время не торопиться с этими пустыми, удобными словами.
— Не всегда, — возразил Паркер. — Иногда не хочется. И это нормально — что тебе от этого не по себе.
Флэш стиснул зубы, удерживая внутри всё то, что рвалось наружу: и раздражение, и страх, и эту горькую усталость, которую он так старательно прятал за насмешками. И тут его вдруг накрыло запоздалой мыслью — да это же Питер вообще-то чуть не спрыгнул (ну, или стоял на самом краю, что, по сути, одно и то же), а не Флэш.Так какого чёрта это теперь всё лезет из него, как старые кассеты из переполненной коробки — беспорядочно, не вовремя, да ещё и с зажёванной плёнкой? Будто Флэш Томпсон тут главный пострадавший, будто ему больше всех надо вывалить на Питера свои беды, когда у Паркера своих проблем, наверное, вагон и маленькая тележка. И от этого становилось ещё глупее, ещё неудобнее.
— Слушай, — грубовато сказал Флэш, выталкивая слова из себя пинками, — я понимаю, что жизнь — дерьмо и всё такое. Но не надо… не надо делать из этого финальную сцену в дешёвом сериале.
Парень запнулся, и картинка сама собой выскочила из тёмного угла памяти, как кадр из фильма, который ты тысячу раз клялся себе больше не пересматривать: мама в гостиной, в этой нелепой позе, в луже рвоты. И этот запах — смесь дорогого парфюма, дешёвого алкоголя и чего‑то совсем уж безысходного, как в больничных коридорах, где все стараются говорить тише, будто от громкости может стать больнее. Эта картинка прилипла намертво, и теперь преследовала Флэша везде: в школьном коридоре, на трибунах, даже когда он смеялся громче всех над какой‑нибудь плоской шуткой. И паника накатывала, как внезапный ливень в Квинсе — без предупреждения, без зонта, просто хлещет по лицу, и ты не понимаешь, куда бежать.
А что, если пока Флэш тут спасает Паркера (хотя тот, честно говоря, вообще не просил себя спасать), мама опять попытается сделать что‑то такое, после чего весь их так называемый «престижный адрес» станет просто местом в полицейском отчёте? Томпсон прикрыл глаза, и перед ним тут же пронеслась эта дурацкая, заезженная кинолента: он заходит в пентхаус, пальцы скользят по кнопке 911, потом эти бесконечные минуты, когда никто не берёт трубку, потом сирены, потом больничный коридор, где пахнет антисептиком и тишина, от которой хочется орать.
Флэш покосился на край крыши — и вдруг поймал себя на мысли, что ему почти хочется шагнуть вперёд. Не потому, что он мечтал о героическом финале, не потому, что хотел кого‑то впечатлить, а просто чтобы не возвращаться туда, где каждый угол напоминает, что «американская мечта» — это такая штука, которая отлично смотрится на билбордах, а в реальной жизни чаще всего оказывается просроченным купоном на скидку.
Но шагнуть нельзя. Потому что на кого Флэш оставит маму? На прислугу, которая делает вид, что ничего не замечает, пока ей платят? На Харрисона, у которого на семейные драмы всегда расписано время по минутам — и ни одной свободной ячейки? На кого‑то, кто просто пройдёт мимо, подумав: «Не моё дело»?
— У тебя самого всё в порядке? — осторожно спросил Питер, кинув на него взгляд, будто боялся спугнуть ответ одним неверным движением.
— Лучше всех, — выплюнул Флэш, и слово прозвучало как осколок стекла — острое, неудобное, от которого самому же и больно. Он тут же одёрнул себя, резко выдохнул, напомнив себе, что неудавшийся самоубийца здесь Паркер, а не он, и добавил уже тише, без этой колючей бравады: — Не надо этого делать. Серьёзно. Это не решит проблему, а только усугубит. И сразу сделает столько людей несчастными… А это нечестно. Ни по отношению к ним, ни по отношению к себе.
Питер посмотрел на него не с жалостью — это Флэш ненавидел больше всего, — а так, будто пытался сложить из этих обрывков слов какую‑то понятную картину, как пазл, где половина деталей потерялась, но всё равно хочется увидеть, что там было.
— Ты говоришь так, будто знаешь, о чём речь, — тихо произнёс Питер.
— Знаю, — буркнул Флэш. — Потому что несчастье — оно не как дождь, который идёт только над одним домом. Оно заливает всех вокруг. И потом никто не может толком вытереться, отряхнуть воду, потому что она везде: на подушках, на школьных тетрадях, на дверце холодильника, куда ты клеил дурацкие магниты и думал, что это и есть нормальная жизнь.
Он помолчал, потом снова провёл ладонью по металлу, пытаясь стереть этот тяжёлый, липкий осадок, который тянулся за ним из дома.
— Так что… не надо, — повторил Флэш уже не как приказ, а как просьбу. — Не делай так, чтобы потом кому‑то пришлось собирать осколки. Я… я не хочу быть тем, кто их подбирает.
Флэш выдохнул. Он боялся, что Паркер сейчас спросит: «В чём смысл?» — и от этой фразы у Флэша бы внутри всё на секунду оборвалось. Это был тот самый вопрос, который звучит в драмах про подростков, в чёрно‑белых клипах под грустную гитару, в роликах, которые потом разлетаются по соцсетям с подписью «кто понял — тот понял».
Вопрос, который вообще не должен был всплывать в их разговоре, потому что Питер был… ну, Питером. Тем самым парнем, который на уроке биологии пытался спрятать под партой комикс, но уронил его ровно так, чтотот приземлился прямо перед носом у строгой миссис Кларк. Тем, кто вечно путался в собственных ногах, ронял учебники, забывал ключи, терял шапку — и всё равно как‑то умудрялся не терять почву под этими самыми ногами. В нём не было этой нарочитой трагичности, этого желания быть ходячей метафорой. А по лицу Флэша, наверное, было видно, что он вообще не понимает, как тут оказался: на этой ржавой крыше, рядом с этим ботаником. Его обычный день — это шумная раздевалка, громкие шутки, быстрые ответы, никаких пауз, никаких взглядов, в которых можно утонуть. А тут тишина, ветер и Питер, который смотрит чуть внимательнее, чем Флэшу хотелось бы.
Но хуже всего было не это. Хуже всего был другой, куда более липкий и противный страх: а вдруг за этим вопросом правда прячется какая‑то страшная тайна? Какой‑то жуткий изъян, какая‑то чёрная дыра внутри Питера, которую только Флэш и может как‑то залатать — а он совершенно, абсолютно, до зубного скрежета не хотел ничего залатывать. Не потому, что ему было всё равно, а потому, что Флэш знал: у него нет нужных пластырей, нет правильных слов, нет этого дурацкого супергеройского умения всё чинить одним взглядом. И если Питер сейчас вывалит на него что‑то по‑настоящему тяжёлое, Флэшу придётся как‑то на это реагировать, придётся быть взрослым, собранным, понимающим — а у него на это не было ни сил, ни таланта.
Томпсон нервно потёр ладонь о джинсы. И вдруг поймал себя на мысли: а что, если Питер и не собирается задавать этот вопрос? Что, если вся эта тревога — просто старый, заезженный сценарий, который Флэш сам себе прокручивает на повторе, как надоевшую песню, которую вроде бы уже ненавидишь, а всё равно знаешь все слова — вплоть до невнятного бормотания в бридже?
А потом в голову скользнула мысль, от которой стало ещё неуютнее. Что, если помощь нужна не Питеру… а ему самому? Что если это Флэш тут балансирует на самом краю, только делает вид, что крепко стоит на ногах, а на деле его шатает от каждого сквозняка? Что если он так отчаянно пытается не дать Питеру сорваться, потому что если не сорвётся кто‑то другой — значит, можно ещё немного притворяться, что с ним самим всё в порядке?
Флэш дёрнул плечом, будто хотел стряхнуть эти мысли, и покосился на Питера. Тот сидел спокойно, чуть ссутулившись, смотрел на огни Квинса так, разглядывая что‑то важное — не великие истины, а просто нормальные, земные вещи: где завтра купить сэндвич подешевле, как не забыть сдать лабораторную, куда деть старую куртку, которая уже мала, но выбрасывать жалко.
— Ладно, — послушно согласился Питер. — Не буду.
— Спасибо, — пробормотал Флэш, сам удивляясь, как непривычно звучит это слово на фоне его обычной грубости.
Они помолчали. Не так, будто нужно было срочно чем‑то заполнить тишину, а так, как молчат люди, которым наконец не надо ничего доказывать. Ветер гулял по крыше, трепал волосы, забирался под куртки, но сейчас этот холод уже не казался враждебным — скорее напоминал, что они живые, что сидят тут по своей воле, а не потому, что некуда больше идти.
Флэш ещё раз покосился на край крыши и подумал, что, наверное, чтобы там стоять, надо быть чертовски храбрым — или, что вероятнее, настолько вымотанным, что уже не страшно. Он был вынужден признать: у него самого никогда бы не хватило смелости. Да и, честно говоря, он вообще не был фанатом экстремальных аттракционов, особенно тех, где нет ни страховки, ни попкорна, ни даже нормального вида на город.
Мысленно Флэш быстро перебрал в голове знаменитостей, которые ушли слишком рано: БеннингтонЧестер Беннингтон — американский рок-музыкант и автор песен. Наиболее известен как ведущий вокалист группы Linkin Park. 20 июля 2017 года тело Честера Беннингтона было обнаружено в его доме в Лос-Анджелесе. Причиной смерти стало самоубийство через повешение, которое он совершил около четырёх утра. В комнате была найдена недопитая бутылка алкоголя. По данным токсикологической экспертизы, в крови музыканта наркотиков не обнаружено., Мак Миллер американский рэпер, композитор, продюсер. Как продюсер работал с Kendrick Lamar, J. Cole, Earl Sweatshirt, Lil B и Tyler, The Creator. Миллер умер от передозировки наркотиков в своём доме в Студио-Сити (Лос-Анджелес) 7 сентября 2018 года., Авичивсемирно известный шведский диджей и музыкальный продюсер, настоящее имя которого Тим Берглинг (1989-2018). Он стал одним из главных пионеров электронной танцевальной музыки, прославившись такими хитами, как «Levels», «Wake Me Up» и «Hey Brother». 1 мая таблоид TMZ сообщил, что причиной смерти Авичи стало самоубийство путём нанесения самому себе травм разбитой бутылкой, Берглинг умер от потери крови.. Все они были крутыми, все оставили после себя треки, под которые ты киваешь головой и думаешь: «Вот это было настоящее». И все они ушли. Но эти ребята не были реальными людьми — по крайней мере, не в том смысле, в каком реальным был, скажем, твой сосед, который каждое утро выходит выгуливать таксу и всегда кивает тебе. Они были скорее как персонажи из сериала, который ты смотришь запоем, а когда он заканчивается, ты пару дней ходишь с этим странным чувством потери, будто у тебя что‑то украли. Флэш помнил, что расстроился, когда узнал об их смерти, — но особого шока не испытал. Это было как получить спойлер к любимому шоу: грустно, но не так, что у тебя из‑под ног выбили пол.
Они не были Роуз Томпсон.
А мама — это когда ты заходишь в пентхаус и сразу понимаешь по тишине, что что‑то не так. Это когда ты знаешь каждую трещину в её улыбке и каждый раз делаешь вид, что не замечаешь, потому что если признаешь, что видишь — придётся что‑то делать. А делать страшно. Потому что можно ошибиться. Можно сделать хуже. Можно просто не успеть.
— Знаешь, — хрипловато произнёс Флэш, скорее рассуждая сам с собой, — иногда я думаю, что быть взрослым — это не когда тебе дают ключи от машины и пускают на взрослые вечеринки, где все делают вид, что знают, о чём говорят. Это не про коктейли без алкоголя, которые подают в красивых бокалах, и не про то, что тебе наконец разрешили голосовать, хотя ты всё равно не знаешь, за кого. Это когда ты вдруг понимаешь, что больше не на кого свалить эту тяжесть. Что если ты не будешь держаться, то некому будет держать. Даже если ты сам еле стоишь — а ты еле стоишь, и это вообще не круто, и никто не вручит тебе за это медаль «Лучший сын года», потому что таких медалей не бывает.
Флэш пнул носком кроссовка ржавую гайку, и она звякнула, покатилась по железу и замерла у самого края — даже у гайки были свои границы, за которые она не решалась перевалиться.
— Наверное, — кивнул Питер. — Но иногда… можно не держать всё сразу. Можно просто поставить на минуту. Опереться на что‑нибудь. Или на кого‑нибудь. Не навсегда. Просто чтобы перевести дух.
Флэш хмыкнул, но без привычной бравады — скорее от того, как странно было слышать такие простые слова и понимать, что они не пытаются его исправить, а просто признают: да, тяжело. И это нормально, что тяжело.
— Звучит как реклама какого‑нибудь приложения для медитации, — буркнул он, пытаясь вернуть себе хотя бы тень привычного сарказма. — «Опереться на друга — всего 9,99 в месяц. Первые три дня бесплатно».
На этот раз Питер улыбнулся чуть шире — не широко, не радостно, а так, будто и сам понимал, что от больших драм иногда спасает именно маленькая, глупая шутка.
— Иногда мне кажется, — нехотя признал Флэш, — что самое трудное — это не когда тебе прямо в лицо говорят: «Мне плохо, помоги». Самое трудное — когда никто ничего не говорит. Все улыбаются, кивают, делают вид, что всё по плану, будто у них в жизни всё как в рекламе: газон ровно подстрижен, кофе горячий, и даже дождь идёт по расписанию. А ты стоишь рядом и чувствуешь: ещё полшага — и человек просто исчезнет за этим шумом города, растворится в потоке машин, в неоновых вывесках, в бесконечном «всё отлично, спасибо, у меня всё под контролем». И потом ты всю жизнь будешь думать: «А вдруг я мог? А вдруг хватило бы одного слова? Одного дурацкого «эй, ты как?».
Питер чуть повернул голову — не спеша, без драматизма, давая этим словам время осесть. Не пытался сразу их чем‑то перекрыть, не тянулся за готовыми ответами из какого‑нибудь пособия «Как бытьхорошим другом за 30 дней».
— Наверное, — сказал Паркер. — Но знаешь, что ещё бывает трудно? Когда ты всё‑таки протягиваешь руку, а человек делает вид, что не замечает. Или вообще отшатывается, будто ты не помочь хочешь, а толкнуть.
— Да уж, — невесело хмыкнул Флэш, — У меня с этим «протянуть руку» вообще беда. Я скорее локтем задену, чем правильно руку подам. Да и с этим «делать вид» в последнее время всё хуже. Как будто маска стала слишком тесной. Натянешь — и дышать нечем.
Питер кивнул, будто и сам знал, каково это — носить что‑то, от чего хочется поскорее избавиться, но снять при всех страшно.
— Тогда не натягивай, — просто посоветовал он. — Хоть сегодня.
Флэш провёл ладонью по металлу крыши — теперь уже не стирая пыль, а просто цепляясь за шероховатость поверхности, за эту грубую, настоящую фактуру, которая не пыталась казаться чем‑то другим. Не притворялась ни идеальной, ни красивой, ни такой, какой её показывают в кино. Просто ржавое железо, которое честно говорило: «Я старое, я потрёпанное, зато я настоящее».
— Так выходит, ты мне жизнь спас, — напомнил Питер и не смог сдержать смешок — он прозвучал так неожиданно: резко, звонко и даже немного неуместно.
— Да иди ты, — беззлобно буркнул Флэш и пихнул его в бок, не сильно, по‑дружески, как толкаются в школьном коридоре, когда кто‑то сказал что‑то настолько нелепое, что остаётся только толкнуть и закатить глаза. — Никакой я не спаситель. Я просто… ну, стоял тут. И не ушёл. Это вообще не считается за подвиг. В брошюрах про героев такого пункта нет.
Питер снова хихикнул, уже не сдерживаясь.
Флэш закатил глаза, но уголки губ всё равно чуть приподнялись — как будто улыбка пыталась пробиться наружу, хотя он и делал вид, что ей тут не рады.
— Ты бы и без меня не стал, — хмыкнул он. — У тебя слишком много домашки.
Питер на секунду замер, а потом расхохотался — громко, искренне, так, что даже ворон на соседней трубе встревоженно взмахнул крыльями и подумал, видимо, что началась какая‑то новая, слишком эмоциональная часть городской жизни.
— Ладно, признаю, — вытирая выступившие от смеха слёзы, выдохнул Питер. — Лаборатная победила бы. Даже над смыслом жизни.
Флэш хмыкнул, и напряжение, которое висело между ними, как туго натянутая струна, наконец лопнуло — не с треском, а с этим странным, почти уютным звуком, когда что‑то долгое и тяжёлое наконец отпускает.
— Нет, я серьёзно, — усмехнулся Питер, — выходит, я твой должник.
Флэш коротко кивнул. А сам подумал, что сегодня всё‑таки был неплохой день. Не из тех дней, что попадают на развороты глянцевых журналов с подписью «Идеальная жизнь подростка», где все улыбаются так, будто у них по утрам вместо кофе — чистый оптимизм и плейлист из бодрых поп‑хитов. Не тот день, когда ты выходишь из дома и чувствуешь, что вот он — твой звёздный час, и весь город только и ждёт, чтобы ты его покорил.
А просто нормальный, слегка потрёпанный день. И главное — Флэш был готов поклясться (хоть на Библии, хоть на последнем выпуске любимого комикса, хоть на забытом в шкафчике учебнике по химии, который уже никто не надеялся найти), что сегодня мама ничего с собой не сделает. Что она допьёт свой чай, поправит шарф, скажет что‑нибудь сухое и колкое, от чего Флэш привычно поморщится, но внутри у него всё равно чуть потеплеет, потому что это её обычный способ говорить: «Я тут. Я справляюсь. Мы справимся».
Солнце как раз перевалило за полдень и теперь светило не торжественно, как в рекламе недвижимости, где все дома выглядят одинаково счастливыми, а по‑обычному — слепило в глаза, заставляло щуриться, напоминало, что день ещё не закончился и впереди целая куча времени, которое можно потратить на что угодно: на ерунду, на важные вещи, на просто сидение на крыше, пока не надоест.
— Ты мне ничего не должен, — буркнул Флэш, пытаясь вернуть себе привычную небрежность, будто если скажет это достаточно грубовато, то никто не заметит, как ему на самом деле приятно. — Разве что… ну, не знаю. Если вдруг в столовой будут нормальные бургеры, а не те резиновые котлеты, которые подозрительно напоминают подошву, — оставь мне один. Вот это будет по‑настоящему благородно.
— Договорились, — серьёзно кивнул Питер, хотя в глазах всё ещё плясали смешинки. — Бургер в обмен на спасение жизни. Справедливая сделка.
— Только без ананаса, — строго добавил Флэш, поднимая палец. — Это не обсуждается.
Они снова посмотрели на Квинс — на эти бесконечные улицы, на блики солнца на стёклах, на вывески магазинов, которые днём выглядели не загадочно, как вечером, а просто по‑деловому. И сегодня Флэш вдруг подумал, что не обязательно искать в каждом дне какой‑то особый смысл. Достаточно просто знать, что город шумит, что жизнь идёт, что где‑то там мама допивает свой чай, а рядом стоит Питер и можно шутить про бургеры и ананасы, и этого, пожалуй, вполне достаточно, чтобы день получился не идеальным, но хорошим.
— Пойдём? — предложил Паркер, кивая в сторону лестницы.
И когда Питер уже почти скрылся в проёме, Флэш ещё немного постоял на крыше, глядя на город, на солнечный свет, на тени, которые ложились на асфальт, и подумал, что Америка — она ведь не только про большие мечты и яркие вывески. Она ещё и про такие дни, когда два парня смеются над ерундой, не спасают мир, не ищут великих смыслов, а просто дают друг другу право сказать: «Сегодня я не герой. Сегодня я просто устал. И это нормально».
И этого, может, как раз и достаточно.
* * *
Они так и не стали с Паркером друзьями — не в том смысле, в каком это показывают в подростковых ситкомах, где к середине второго сезона все уже знают любимые вкусы друг друга в пицце и делятся паролями от стримингов. Слишком разные у них были ритмы: Флэш всё делал на скорости, ведь от темпа зависело, удержится ли он наплаву, а Питер двигался размеренно, сверяясь с внутренним компасом. Честно говоря, Флэш даже немного стыдился того своего разглагольствования на крыше. Вспоминал об этом, как о неудачном выступлении на школьном собрании, когда ты хотел сказать что‑то умное, а вышло так, что все переглянулись и сделали вид, что очень внимательно изучают расписание на стене. Он вывалил на Питера кучу мыслей, а тот просто кивнул, будто это было нормально, будто такие разговоры — обычное дело.
Иногда в коридоре Флэш коротко кивал Питеру — как знакомому, с которым однажды стоял в очереди за хот‑догом и больше ничем особенным не связан. И перестал отпускать шутки про стажировку у Старка. Не потому, что вдруг проникся, а потому что шутка просто выдохлась, потеряла остроту.
Жизнь шла вперёд и требовала решений. Надо было выбирать колледжи, листать брошюры, где студенты улыбались так, будто учёба — это сплошной праздник. Выбивать оценки у учителей, старательно изображая искренний интерес к урокам, которые ещё вчера казались совершенно бесполезными.
Флэш даже помирился с Харрисоном — не до тёплых объятий и общих планов на каникулы, а по-взрослому: через FaceTime, с долгими паузами, когда никто не торопился их заполнять. Поболтал как‑то с Мисси и понял, что она не такая невыносимая, какой казалась раньше. То ли она изменилась, то ли Флэш наконец перестал искать в каждом её слове скрытую издевку. С Дэнни он тоже попробовал найти общий язык — потратил на это ровно три минуты и понял, что все безнадежно. А сводные брат с сестрой тоже вовсе не собирались дружить с ним. И всё потихоньку вернулось на круги своя.
Питер постепенно ушёл на второй план. Не исчез, а стал частью привычного фона: вот он у доски, вот что‑то быстро записывает, вот улыбается чему‑то своему. Флэш кивал, Питер кивал в ответ — и на этом всё. В этом не было драмы. Просто разговор, который казался чем‑то важным, со временем стал просто эпизодом: моментом, когда Флэш говорил слишком много, а Питер просто стоял рядом и не делал из этого проблемы.
Так прошла неделя. Потом месяц. Дни складывались в рутину, как картонные коробки в кладовке — не слишком аккуратно, но так, что вроде бы всё на месте и можно дотянуть до следующего раза.
Они с Роуз встретили Рождество — вполне традиционное, насколько это вообще возможно, когда никто особо не старается. Индейка была полузамороженной, но всё же: она стояла на столе, пахла специями и даже пыталась выглядеть празднично, будто сама хотела, чтобы этот вечер получился. Свитера с оленями мама купила на распродаже в Target — дешёвые и колючие. Атмосфера праздника получалась через силу, но они пытались: включали рождественские плейлисты, которые звучали слишком бодро для их настроения; перебрасывались дежурными фразами вроде «вкусно» про индейку, хотя оба знали, что она суховата; делали вид, что эти дурацкие свитера — это не компромисс, а осознанный выбор.
И всё же, когда они наконец убрали тарелки, выключили мигающие огоньки и сели на диване с кружками остывающего какао, вечер вдруг стал лучше. Роуз вдруг запела какую‑то рождественскую песню — фальшиво и тихо. Флэш подхватил нарочито громко и ещё более фальшиво, будто решил, что если уж петь, то так, чтобы заглушитьвсе эти неловкие паузы, которые весь вечер висели в воздухе. Он орал строчку за строчкой, не попадая ни в ритм, ни в тональность, и делал это с таким серьёзным видом, словно исполнял национальный гимн на школьном собрании — будто от его стараний зависело, засчитают ли им этот вечер как удачный.
И мама рассмеялась. По‑настоящему и без натяжки. Не тем вежливым «ну ладно, хватит», а тем смехом, который вырывается сам, когда ты уже и не ждёшь ничего хорошего. Флэш потом часто возвращался к этому мгновению: как Роуз чуть улыбнулась, не глядя на него, будто стеснялась, что её поймали за этим коротким всплеском. Как мама смеялась, прикрывая рот ладонью, но не пытаясь спрятать радость.
Флэш запомнил этот смех как маленькую победу. Он ещё не знал, что Рождество — это чертовски опасное время для тех, кто и так был на грани.
А утром, когда праздничный блеск уже казался чуть липким, как обёртка от конфеты, которую слишком долго держали в руке, Флэш нашёл на кухонном столе записку. Аккуратно сложенный листок лежал рядом с пустой кружкой — той самой, из которой Роуз пила какао. На уголке было выведено его имя старательным почерком. Внутри было всего несколько строк. Никаких длинных объяснений, никакой драмы — просто слова, от которых мир вдруг стал слишком просторным и слишком пустым одновременно. И подпись — неровная, будто рука в последний момент дрогнула. И Флэш, держа эту записку в руках, понял, что та рождественская ночь с гирляндами, какао и фальшивым пением была не началом чего‑то лучшего, а последним островком, за который они оба цеплялись изо всех сил.
* * *
Питер Паркер так и не стал другом Флэша — да и, честно говоря, никто бы не поставил на этот дуэт в школьном тотализаторе, даже если бы такой и существовал.
И всё же, когда Флэш с воспалёнными от слёз глазами поднялся на крышу — не ради красивого вида и точно не ради вдохновения, а просто потому, что это было единственное место, где его никто не станет искать с дурацким вопросом «Ну, как ты, Томпсон?» — Питер уже был там. Сидел у самого края, смотрел на город так, будто пытался выцепить из этой панорамы хоть какой‑то намёк на порядок в мире, где расписание уроков вечно сдвигают, а учителя делают вид, что не замечают, как половина класса вообще не слушает.
Флэш хотел развернуться и уйти — сделать вид, что вообще не сюда шёл, что просто проверял, не оставили ли тут кто‑нибудь забытую куртку. Но Питер даже не обернулся. Просто чуть подвинулся, освобождая место, как будто это самое обычное дело: сегодня ты сидишь тут один, завтра — с другом.
— Тут занято? — буркнул Флэш, хотя ответ был очевиден.
Питер покачал головой, не отрывая взгляда от горизонта.
Флэш сел, подтянул колени к груди, уставился на свои кроссовки.
— Знаешь, — сказал он, не глядя на Питера, потому что если посмотреть, то слова могут рассыпаться, — мама оставила записку. Короткую. Из тех, что в фильмах всегда показывают крупным планом, чтобы зритель успел прочитать каждую букву и понять: вот оно, самое важное. А в жизни она была на обычном листе из блокнота, с такой клеткой, на которой обычно черкают что‑нибудь на уроке, когда учитель бубнит про формулы. И там было просто: «Прости». Одно слово. Как будто за всё сразу.
Питер наконец повернул голову, но не с этим ужасным выражением «о нет, мне сейчас придётся кого‑то спасать», а просто так, будто услышал что‑то, что нельзя пропустить мимо ушей.
— И знаешь, что самое дурацкое? — Флэш хмыкнул, но смех не получился, застрял где‑то посередине и вышел как сухой кашель. — Я всё утро ходил по дому и думал: а вдруг она просто вышла. За кофе. Или за молоком. У нас молоко вечно заканчивалось в самый неподходящий момент, и мама всегда ворчала: «Ну вот, опять в магазин», будто это была главная несправедливость вселенной. И я стоял у двери и ждал, что она сейчас повернёт ключ, зайдёт, скажет: «Где мои ключи? Опять положила не туда», и всё станет как раньше.
Он замолчал, потому что «как раньше» звучало сейчас как что‑то из другой жизни — как реклама хлопьев, где все улыбаются и знают, что день будет хорошим.
Питер не стал говорить ничего про «ты не один» или «всё будет нормально». Не полез с объятиями, не начал сыпать цитатами из брошюр, которые раздают в актовом зале. Просто протянул Флэшу смятый батончик, который нашёл у себя в рюкзаке.
— Держи. Он, наверное, уже твёрдый, как кирпич. Но вроде ещё съедобный.
Флэш взял батончик, покрутил в пальцах, потом сунул в карман. Не потому, что не хотел есть, а потому, что жест вдруг оказался слишком правильным. Как будто в мире, где одно слово на листке из блокнота может всё сломать, есть ещё такие простые вещи: кто‑то сидит рядом, не задаёт лишних вопросов и протягивает батончик, даже если тот уже не первой свежести.
— Спасибо, — пробормотал Флэш.
Они снова уставились на город. Огни Квинса мигали без всякого пафоса, просто делали свою работу. Где‑то внизу сигналила машина, кто‑то смеялся слишком громко, пытался доказать себе, что ему весело. Обычная американская жизнь — шумная, неровная, с кучей мелочей, которые не складываются в красивую картинку, но из которых, видимо, и состоит день.
— Иногда, — тихо сказал Питер, — кажется, что если ты будешь сидеть очень тихо, то плохое просто пройдёт мимо. Как контролёр в автобусе: заглянет, посмотрит на билеты, решит, что тут всё в порядке, и пойдёт дальше.
Флэш фыркнул — на этот раз почти искренне.
— Ага. Только вот он всё равно подходит именно к тебе.
Питер чуть улыбнулся, совсем чуть‑чуть, так, что и не поймёшь, улыбка это или просто тень от фонаря легла удачно.
— Зато потом можно сказать: «Прошёл. Я тут. Ещё один день».
Флэш кивнул. Не потому, что поверил в эту философию, а потому, что она хотя бы не требовала от него быть сильнее, чем он есть. Не предлагала «собраться» или «быть мужчиной». Просто: день прошёл. Ты его пережил. И рядом кто‑то, кто не делает вид, что всё прекрасно, но и не смотрит на тебя так, будто ты вот‑вот развалишься.
Они сидели и смотрели на город, пока небо не стало серым, а воздух — совсем холодным. Потом Питер встал, потянулся, будто только что не слушал то, от чего у большинства людей опускаются руки, а просто посидел на крыше, потому что захотелось.
— Пойдём, — сказал он. — Внизу, наверное, опять что‑то происходит. Кто‑нибудь опять уронит поднос в столовой, кто‑то будет спорить про домашнее задание, кто‑то сделает вид, что он тут главный. Обычный день.
Флэш поднялся, сунул руки в карманы, почувствовал в одном из них этот батончик — твёрдый, помятый, но всё ещё там.
— Обычный день, — повторил Томпсон.
И на этот раз фраза не звучала как утешение. Звучала как план. Как что‑то, за что можно держаться, пока не придумаешь следующий шаг.
|
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
|