|
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
|
От автора
Эта история не является моей идеей. В её основе — реальные события 1985 года: восхождение двух альпинистов на непокорённую стену в Андах, тяжёлая травма на спуске, буря, невозможность ночёвки на высоте и решение, которое одному из них пришлось принять на страховке. Об этом написана книга и снят фильм. Я не претендую на оригинальность идеи не пытаюсь рассказать эту историю лучше или иначе. Я изменила имена героев и позволяю себе кое-что додумать, не меняя сюжета.
Я люблю горы и знаю, каково это мечтать подняться выше, и знаю, чего это стоит. Когда смотрела фильм по этим событиям, плакала — не от драматургии, а от того, что это настоящее. Сила духа, которая позволяет человеку ползти со сломанной ногой не один день. Дружба, которая не сломалась даже под тяжестью того выбора, который пришлось сделать одному из них.
Этот текст — моя попытка разделить с вами вопрос: был ли возможен правильный выбор? Для себя я решила, что нет было только человеческое решение в нечеловеческих обстоятельствах.
* * *
Вершина далась им в пятом часу пополудни, когда солнце уже клонилось к западным пикам и снег под ногами начал синеть. Марк воткнул ледоруб в фирн и сел, не в силах устоять на ногах от усталости, — три с половиной дня они шли к этой точке, и теперь, когда она была под ними, а не над ними, всё тело отказывалось верить.
— Дошли, — сказал Дэвид. Голос его прозвучал хрипло, будто он не говорил три дня, хотя говорил, конечно, говорил, но всё больше о трещинах и о том, сколько ещё верёвки осталось.
Марк засмеялся — коротко, беззвучно, одним выдохом пара. Отсюда, с гребня, было видно всё: соседние шеститысячники стояли внизу, как будто гора наконец позволила посмотреть на мир сверху вниз, а не снизу вверх. Хребты уходили волнами до самого горизонта, теряясь в лиловой дымке, и в этой дымке невозможно было понять, где кончаются горы и начинается небо. Западная стена, которую они прошли, — непройденная, неподатливая, — теперь лежала позади них серой полосой льда и скал, и в этом было что-то невыносимо простое: вот она, гора, которую никто не смог, а они смогли.
Марк снял перчатку и подержал голую ладонь на ветру — не для того, чтобы что-то доказать, а просто чтобы почувствовать этот воздух, разреженный, почти нереальный, будто его и не было вовсе, будто здесь дышали не лёгкими, а какой-то другой, более упрямой частью себя. Он подумал: вот ради этого. Не ради вершины как точки на карте, а ради этой минуты, когда усталость и восторг сливаются в одно, и ты не можешь сказать, где кончается одно и начинается другое.
— Прикинь, когда-то будем рассказывать это внукам, — сказал он.
— Если доживём до внуков, — усмехнулся Дэвид, но в его голосе не было тревоги, только та лёгкая ирония, которой альпинисты прикрывают вещи, о которых не хочется думать всерьёз в минуту победы.
Они не задержались дольше, чем требовалось, чтобы отдышаться и сфотографировать друг друга на фоне пустоты, которая начиналась сразу за краем гребня. Оба знали — вершина не конец, вершина середина. Спуск убивает чаще, чем подъём: усталость, ошибки в оценке снега, желание расслабиться на секунду раньше, чем можно. Именно на спуске тело обманывает разум, убеждая его, что самое трудное уже позади. Дэвид проверил анкер, Марк смотал часть верёвки, и они начали идти вниз восточным гребнем — маршрутом чуть более пологим, чем стена, но незнакомым, а незнакомое в горах стоит вдвое дороже.
Погода тогда ещё держалась. Небо было чистым той особой ледяной синевой, какая бывает только выше шести тысяч — без единого облака, но и без тепла в этой синеве, только свет. И всё же было что-то в этой синеве, чего Марк не мог назвать словами — слишком резкая граница между небом и хребтом на западе, слишком ровный, безветренный штиль, какой иногда предшествует не покою, а его полной противоположности. Он давно научился не доверять горам, когда те вели себя слишком смирно.
— Заночуем на седловине, — сказал Дэвид. — Спустимся с рассветом.
У них не было ни палатки, ни горелки — они шли налегке, тем стилем, который сами когда-то выбрали сознательно: минимум веса, максимум скорости, никакой лишней страховки в виде обременяющего снаряжения. Это работало на подъёме. Здесь, наверху, у этого выбора появилась цена, о которой пока никто из них не думал вслух.
Спускались практически молча, каждый в своём ритме дыхания, вслушиваясь в скрип кошек по фирну. В какой-то момент Марк поймал себя на том, что считает шаги — не потому что это было нужно, а потому что тишина стала слишком плотной, слишком похожей на ту, что бывает перед тем, как что-то случается. Он тряхнул головой, отгоняя эту мысль, списал её на высоту и усталость, и пошёл дальше.
Марк шёл первым, тестируя снег перед собой ледорубом, когда гребень оборвался коротким ледовым сбросом — не больше десяти метров, но крутым, стеклянисто блестящим в вечернем свете. На секунду он замер, оценивая рельеф, выбирая, куда поставить ногу, и в этой секунде было всё то же спокойствие, что вело его последние три дня. Он не запомнил момента ошибки — только то, что доверился зацепке, которая казалась надёжной под слоем свежего снега. Нога соскользнула, тело развернуло вбок, и удар пришёлся не на ступню, а на голень — прямой, короткий, в упор в лёд под неестественным углом, тем самым звуком, который потом ещё долго будет возвращаться к нему в темноте, — глухим, коротким хрустом, слишком тихим для того, что он означал.
Боль пришла не сразу. Сначала было просто ощущение, что нога перестала быть частью его тела — будто её отнял и приставили обратно, чужую, неправильную. Потом пришёл холод — не тот привычный холод высоты, к которому тело давно притерпелось, а другой, острый, поднимающийся снизу вверх, от голени к паху, будто через сломанную кость внутрь него вливалось что-то ледяное. И только вслед за этим — боль, настоящая, оглушающая, та, что заставляет забыть, где ты и зачем.
Марк не закричал. Он вообще не издал ни звука — только сжал зубы, и в эту секунду где-то на краю сознания мелькнула другая мысль, отдельная от боли: он понял, где находится. Не абстрактно — понял по-настоящему, всем телом. Шесть с лишним тысяч метров. Ни вертолёта, ни рации, ни единого человека ближе, чем в нескольких днях пути. Здесь перелом — не то, что случается в городе, откуда увозят на скорой. Здесь это означает, что дальше всё зависит только от двух людей и той верёвки, что у них осталась. Именно эта мысль, безжалостная в своей объективности, испугала его больше боли.
— Марк!
Дэвид спустился к нему настолько быстро, насколько позволяла страховка, соскальзывая по льду, забыв на мгновение об осторожности, которая обычно не покидала его никогда. И то, что он увидел, заставило его замолчать на секунду дольше, чем следовало. Голень была свёрнута под углом, которого не бывает у живой, целой кости. Марк сидел на льду, белый, и смотрел не на ногу, а куда-то мимо неё, в пространство, будто пытался понять, произошло это с ним на самом деле или с кем-то другим, кого он сейчас наблюдает со стороны.
— Кость, — произнёс он наконец, спокойно, слишком спокойно. — Кажется, вошла в колено.
Дэвид не стал спрашивать "ты уверен". Он видел сам. Следующие минуты прошли в той особой тишине, что наступает, когда два человека одновременно понимают одно и то же и не хотят произносить это вслух первыми. У них не было рации. У них не было запасного снаряжения для ночёвки — ни палатки, ни примуса, ни лишнего газа. Только то, что было на них и в двух небольших рюкзаках. На высоте выше шести тысяч метров ночь означала минус тридцать, может, больше, если усилится ветер, — а ветер, Дэвид это чувствовал кожей, уже начинал меняться. Тот особый холодный ток воздуха, что приходит с запада перед фронтом.
— Сидеть здесь нельзя, — сказал Дэвид. — Если придёт непогода — мы оба останемся здесь.
Марк кивнул, всё так же глядя мимо. Он понимал это лучше, чем кто-либо: неподвижное тело на этой высоте не борется с холодом — оно просто медленно перестаёт быть телом. У сидящего без движения человека нет и половины тех шансов, что у идущего.
— Идти я не смогу, — сказал он. Это не было жалобой, просто констатацией факта, той сухой альпинистской честностью, которая много лет держала их обоих в живых.
— Значит, я тебя спущу, — ответил Дэвид.
Они не обсуждали альтернатив, потому что альтернатив не было. У них было около ста метров верёвки — значит, отрезки по сколько-то десятков метров, снова и снова: Дэвид вырубает или вытаптывает страховочную площадку, закрепляется, стравливает верёвку, Марк, скрипя зубами, съезжает и сползает вниз на одной ноге, волоча сломанную; потом Дэвид спускается к нему сам, и они начинают заново. И так до темноты. И так, если понадобится, в темноте.
Небо к тому времени потеряло свою стеклянную синеву — с запада наползала серая муть, ещё не буря, но её предчувствие, то самое, которое горные люди умеют читать раньше приборов. Ветер усилился на несколько узлов, потом ещё, и первые редкие хлопья снега прочертили воздух наискось.
— Погода, — сказал Марк, глядя на запад одним коротким взглядом, который был красноречивее любых слов.
Дэвид вытащил из-под куртки альтиметр, висевший у него на шнурке, и посмотрел на стрелку. Высота на приборе показывала на добрых полсотни метров больше, чем час назад, — а они не поднимались ни на метр. Значит, падало давление. Значит, гора не врала.
— Знаю, — сказал он, убирая прибор обратно под куртку. — Поэтому не сидим.
Он затянул узел на своей обвязке, проверил его дважды — привычка, которая много раз спасала жизнь и сейчас, возможно, должна была сделать это снова, — и посмотрел вниз, туда, где склон терялся в сгущающихся сумерках и первом снегу.
— Держись, — сказал он.
Марк не ответил. Он просто кивнул и подтянулся к краю, готовясь к первому спуску, туда, вниз, в темноту, которая с каждой минутой становилась гуще, а ветер — злее. Они начали спускаться, когда до полной темноты оставалось меньше часа, и оба знали, не произнося этого вслух, что настоящее испытание только начинается.
|
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
|