|
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
|
Дроссельмейер (надевая пояс с карманами): ...Поправился, что ли?..(1)
— …Дай я, дорогой.
Марта ни за что ему вслух не призна́ется — нет-нет, всё tres comme il faut(2), просто слов у неё для этого нет.
Слишком хорошо она помнит те дни, когда он мог сидеть всего по несколько минут и только опираясь на её плечо, и долго был сам как из полупрозрачного воска. Она и думать поначалу боялась об этом, чтобы случайно не сглазить, — но потом всё-таки шептала, заклинала его: «ничего, ничего; ты поправишься».
Ну вот ка́к выразишь словами, что тебе чуть не плакать хочется от белизны батиста и от того, что сквозь холодную на вид ткань, как рассвет сквозь окно в инее, розовато просвечивает — он, Христиан. И что он теперешний — такой — твоими стараниями. И что после воска полупрозрачного больше тебе ничего и не хочется — только бы он жил и был и радовался.
Ка́к выразишь такое словами, — тут впору только обнять мужа за стан. Вместо его рабочего пояса, что уж поделать, — завтра не забыть бы надставить застёжку. И уже и сквозь лицо Христиана — рассвет: сам догадался, прочёл по её глазам.
1) Спектакль есть в сети в видеозаписи, но этой реплики там нет — зато она прозвучала вживую со сцены. Похоже, артист решил побаловать автора щепоткой фансервиса :)
2) (фр.) здесь: «весьма прилично»
Марта (обращаясь к Мари): ...А я подарю тебе то, что обычно нравится девочкам!
Дроссельмейер (Марте): Это то, что ты обычно ешь ночью?
Брат всегда говорил ей: представь, что ты принцесса Але́ли(1), а пока я не вернусь, наш дом — как будто твой за́мок. «Как в той сказке?» — спрашивала маленькая Марта. — «Совсем-совсем без слуг?» — «Совсем-совсем! А ты ведь хозяйка, Мартль. Ты справишься, мы знаем», — добродушно усмехался Конрад, обнимал сестрёнку и до темноты пропадал с родителями в госпитале.
И всегда на подоконнике её комнаты лежали несколько кусочков марципана, или пара печеньиц, или цукаты, — чем бы сладким родители ни угощали их, Конрад всегда приберегал часть своей доли для Марты. Потому что знал: к тому времени, как стемнеет настолько, что не будет видно картинки с чудо-за́мком в раскрытой книжке, а игра в хозяйку сказочного за́мка без слуг наскучит, сестрёнка не будет грустить — потому что найдёт от него привет. А потом и он сам, и родители успеют вернуться.
…Ждать брата из госпиталя и мужа из ратуши — почти одно и то же. Так же спокойно — днём, ведь Марта словно превращается в принцессу Алели в за́мке, где все вещи — сами как будто слуги и придворные. Так же сладко — потому что Христиан, её «принц Зербино», непременно оставит на подоконнике её комнаты целую бонбоньерку. Ведь Марта когда-то сама рассказала Христиану, ка́к это: темнеет, а ей ничуть не страшно, ей — сладко и слегка не по себе от ожидания.
Разве что не так же тихо — с тех пор, как у окна стоит клетка с ручной голубкой, а в мастерской мужа и по ночам чуть слышно тикают часы. Разве что раньше её всего лишь бережно уносили, маленькую и сонную, в кроватку, — а не обнимали со спины так, как умеет один Христиан; не отводили рыжих пушистых локонов с её чела; не накрывали её плеч своим сюртуком.
1) Речь о сказке «Зербино-нелюдим»: вероятно, сложенная как раз по её мотивам пьеса-сказка «Принц Цербино» была известна во времена Гофмана.
— Встава-ай, вставай скорей, утро уже, — басит в самое ухо брат, но Марта и не думает открывать глаза — только в подушку хихикает: не то притворяется, не то и правда сон смешной снится. — Слышишь, Мартль… Тьфу ты! Ей там жених такое выдумал, а она спит!
— Тиан выдумал? Мне?!
Всё, Мартин сон ушёл, и теперь уже Конрад хохочет так, что с потолка штукатурка сыпется: сестра так и повисла на его шее, точно маленькая, и не отпускает, — и он сам не замечает, как начинает кружить её по комнате, пока оба не падают на козетку у окна. А за ним…
А за ним, почти у самой ограды, — маленькое, ростом Марте едва до плеча, вишнёвое деревце в цвету. Это сейчас-то, когда во всём Нюрнберге ещё нигде ни листика! И где только Христиан его достал — не в оранжереях же у господина Ре́тиума(1)…
— Целиком сам сделал, с него станется, — отзывается Конрад. — Смотри, на нём даже сердце вон какое. Другой бы кто из картона или из дерева вырезал…
Только теперь Марта замечает этот венок-сердце в середине кроны деревца, а на венке — пять больших бутонов. Под едва слышный нежный звон один за другим раскрываются бело-розоватые цветы, каждый — с буквой посередине: «М-А-Р-Т-А».
— Даже берёзку пожалел(2): не стал рубить, а сделал вишню, — вроде как про себя, а вроде и нет, говорит Конрад. — Мне вот отец рассказывал — у них берёзки под окна девушкам ставили. А тут всё сам. Вот это повезло тебе, Мартль, — вот это любит. Да ты пойди, посмотри поближе.
— А ты, Курти?
— А я пойду письмо писать. Раз уж я у нас за родителей, — с усмешкой разводит руками Конрад. — С него деревце, с меня ужин. Хоть наворкуетесь, голубки.
1) Имя хозяина оранжереи — отсылка к Алексею Ретеюму, на момент написания фанфика — директору Аптекарского огорода, где располагался театр «С. А. Д.»
2) В Германии (здесь вернее — в Пруссии) действительно есть обычай, когда холостой юноша ставит под окном любимой нарядное майское деревце — обычно это берёзка — с картонным или деревянным «майским сердцем». Если семья будущей невесты согласна — жениха приглашают к себе на званый ужин.
…Тельце у неё было матерчатое — вспомнилось Конраду ни с того ни с сего. Так непривычно: обычная кожа — и вдруг совершенно гладкий, телесного цвета шёлк. Совсем кукольное. Люди такими не бывают. А она вот была.
Странное дело — это ничуть не удивило Конрада, когда при нём, десятилетнем, родители распеленали только что принесённую аистом девочку. Как не удивило и то, что принёс её аист — приземлился на их крыльце и бережно опустил на руки Вендельштерну-старшему свёрток. Как не удивило и приданое, завязанное вместе с малышкой в большой белый платок, — зеркальце, широкое красное с золотом платье, туфельки и синяя эгре́тта(1).
Он и сам не заметил, как из «Курта-нелюдима», как шутя звали его гости, превратился в «Курти»: Марта только так его и звала с тех пор, как выучилась говорить. Как сильно он к ней привязался — «и как мы раньше жили без Мартль?». Это он-то, Конрад Вендельштерн, который сам в её возрасте нипочём бы не согласился быть «нянькой девчонкам»…
Вот только странное дело — никак у него не выходило отучить сестру бояться заросшего тростником пруда(2). Близ одного такого они как-то шли на прогулку, а пришлось вернуться и почти весь день не отходить от Мартль — до того сильно она плакала и повторяла «не бросай меня». Как будто помнила что-то. Как будто весь пережитый ужас, когда она ещё и говорить не умела, вернулся и терзал её сейчас.
Возможно, кто-то мог украсть и бросить её у пруда совсем маленькой, сказал отец. Почему, не из-за матерчатого ли тельца, и как случилось, что принёс её аист, — впервые думал Конрад, рассеянно гладя рыжие кудри наконец-то задремавшей на его плече сестры.
Загадкой всё это оставалось до того дня, когда ему, тогда уже хирургу, довелось спасти жизнь юноше, похожему на Марту. («Одной с ней природы», — сказал бы отец.) Лишь после того, как спасённый впервые открыл уцелевший глаз и с трудом, но сам поднялся с постели, — доктор Вендельштерн так и застыл от изумления. От пояса и до колен тело юноши было из такого же шёлка…
…Она только что была здесь, Марта. Только что расцеловала брата, благодаря тысячу раз. Прислали сказать, что готово её свадебное платье. И Конрад стоит как дурак, потому что в жизни не был так счастлив и не знает, что ещё делать, — и улыбается, не в силах отвести взгляд от окна, за которым уже усаживаются в карету Мартль и её Христиан в неизменном стеклянном парике.
— Береги её, — полушёпотом-полубасом заклинает он Христиана, точно тот может слышать его сквозь стекло. — Мы одни друг у друга и есть.
1) В спектакле Марта носит приколотое к волосам синее пёрышко — заколку-эгретту.
2) Небольшой спойлер: перечитайте сказку Гофмана «Неизвестное дитя».
Тёплый снег, думает Лотта Дроссельмейер, любуясь мужем. Так, наверное, не бывает — тёплый снег. Но совсем как морозные узоры сверкает кружевное жабо Кристофа — и узоры эти, вот чудо, не тают от дыхания маленького Ганса, уснувшего у него на груди.
Замер рядом кузен Христиан, не меньше любуясь счастьем брата и моля небо, чтобы от радости за него не распелось на весь дом его собственное сердце — полуигрушечное, звонкое, как музыкальная шкатулка.
Самому Кристофу кажется — его сердце пронизало корнями весь дом. Любовь жены и так уже осела на нём, окутав так, что камзолу жаль стеснять его. Любовь брата — ккрррль-бамм-кённ-тик-к! — напоминает о себе звонким тиканьем, искорками в воздухе мастерской и памятью о том, как они, маленькие, дурачились и играли — да и разве братья вырастают из этого навсегда. А к любви маленького сына, кажется, тянется больше всего корней — ещё бы, давно ли Ганс был и у него в сердце; оно ещё помнит, как эти корни питали его, а сейчас — убаюкивает. Потом, конечно же, Кристоф уложит Ганса в колыбельку — но засыпает тот всегда только у папы на руках, под звук его сердца, да шорох батистовой сорочки.
…нет: не весь дом, весь Нюрнберг. Ещё год — жизни и счастья с семьёй, подумать только. Скрипкой поёт сама душа Кристофа Захариуса Дроссельмейера — вот-вот, ещё немного и он даст тягучей сладкой мелодии свободу, и — как ещё видеть такое игрушечному мастеру — с души его точно кто резцом снимает тревоги и волнения прошлого года, вырезая очередной узор. Прожито и золотой стружкой легло на пол.
Уснул Ганс. Украдкой Кристоф снимает со стены смычок и скрипку. Пора.
|
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
|