↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
|
Теперь её зовут Джин. Если зовут вообще.
Они все знали, на что шли. "Это не учебная тревога" — не учебная. Настоящая. Всё было в реальности. И они до последнего убеждали себя в том, что были готовы отдать собственную жизнь или потерять чужую.
...но иногда нужно быть с собой честным настолько, чтобы признать: к такому невозможно подготовиться. Ни морально, ни физически. Можно бить кулаками в грудь и вопить, что отдашь всё, что пустишь всё на ветер ради победы. Что идея прежде всего.
А потом оказывается, что все эти громкие слова — пустой трёп. Просто сочетание слогов, просто пыль, отчаянно пускаемая в глаза других. Зачем? Чтобы казаться сильнее, чем есть на самом деле? Чтобы заявить: посмотрите, я не боюсь?
Никто не был готов. Не к таким большим потерям. Все знали, на что шли — и каждый верил, что будет жить. И что не потеряет. Даже не отдавая себе в этом отчёт — вовсе не обязательно повторять мантрой "со-мной-такого-не-случится", чтобы верить, что действительно не случится.
Она была Гермионой Грейнджер, частью самой проблемной троицы Хогвартса, частью основы Борьбы За Идею. Лучшей ученицей. Героиней войны. Она была Гермионой Грейнджер, у которой всё всегда получалось.
Теперь она просто Джин. Джин-без-фамилии, у которой не получилось отпустить.
Она даже не видела, как он умер. Её не было в последние мгновения его жизни. Её не было рядом.
Как? Тогда Гермиона-из-прошлого вытерла пот и грязь со лба рукавом — всё было кончено: и битва, и война. Пора было опускать занавес. Сейчас Джин-в-настоящем помнила глаза Фреда — голубые, усталые, пустые, — и выражение его лица. Никто не сказал: мне очень жаль. Никто не выдохнул: это война. Она собрала плечами всё уцелевшие углы, пока бежала вниз, к Большому залу — всё слилось в один поток: лица, ступени, тела, частично уцелевшие картины. На фоне отдалённого шума пульсировала в голове единственная мысль: "только не он, только не он, только не..."
Он.
Кто-то прибавил громкость.
Гермиона-из-прошлого рыдала — никто не стал оттаскивать её от тела, никто не пытался утешить, отрезвить, успокоить. Рядом сменялись силуэты, иногда среди пыли руин её мира раздавался чей-то голос. Она не слышала и не различала слов — речь сливалась в гудящее, пугающее, тягучее месиво. Всё остальное пульсировало. У вселенной началась аритмия, у Гермионы-из-прошлого кончился кислород.
У Джин-в-настоящем его не было тоже.
Когда у боли затупилось лезвие в первый раз — боже, у неё не было больше сил, и тогда она всерьёз думала, а тот ли это свет, чтобы чувствовать себя настолько пустой и истерзанной, — она вдруг с бессильной горечью поняла, что мир живёт. Не развалился на части, как ей казалось. И не погрёб всёх под грудой обломков. Это было как стоять в парке аттракционов, в котором ни на одной карусели ей не хватило места. Они убеждали, что ничего не сломано. Что она по-прежнему та самая, лучшая, близкая, и что они всё так же друзья, она им всем не чужая... Она молчала, и кивала, и говорила: да, конечно. Говорила: я верю. И жевала безвкусные обеды, пила воду с привкусом крови и пыли, ходила по тусклым улицам.
И постоянно вздрагивала.
От Гермионы-из-прошлого не осталось ничего. Даже оболочки. Дыры в груди участников той войны понемногу затягивались. Их все заполняла жизнь — та самая, которой у него теперь не было. Её дыра, лелеемая с рьяным остервенением, могла только расти — с нестерпимым осознанием, что рано или поздно "времени без" станет больше, чем "времени с".
Потом она поняла, что такое смерть. И это был второй приступ, и она выла, захлёбывалась в крике и слезах, и не чувствовала себя лучше, вопреки всем увещеваниями, всем "время лечит", "он всегда с нами", "ты научишься жить". Сутки за сутками — прекрасные сны, бьющая под дых реальность, слякоть, смог, дымовая завеса, и вытягиваемые из неё жилы. Час за часом — "отпусти его, отпусти, не держись за прошлое, он мёртв, а ты жива".
Жива ли? Сердце исправно качает кровь, рефлексы нормальные, зрачки реагируют на свет. Если этого достаточно, то жива. Но ведь этого мало. Так чертовски мало, что лучше бы ей получить Аваду в спину и остаться в братской могиле... Там она была бы куда живее.
Кто-то заменил кислород на жидкий азот, и она бежала в Лондон — тот Лондон, что не знал о магии. Тот Лондон, где можно было спрятаться от воспоминаний и их контраста с реальностью — местом, в котором она была не больше, чем тенью прежней себя. Тенью, вырванной у кого-то другого и насильно приставленной к Гермионе-из-прошлого.
Итак, её звали Джин. Но отзывалась она редко.
* * *
В квадратном стакане из толстого стекла виски оставалось меньше, чем на глоток. Пойло было дрянное, дешёвое — разбавленный и подкрашенный спирт, но чем отвратительнее, тем лучше. "Мне противно, следовательно, я ещё на этом свете". Бесспорно, Джин. Никаких сомнений.
Свет был тусклый, к тому же, флуоресцентная лампа прямо над её головой мигала, мечась в нерешительности: продолжать жить или отбросить, наконец, коньки. Она бы посоветовала, да только сомневалась в объективности своих советов. По части ламп уж точно... Да и во всём остальном уже некомпетентна, если совсем на чистоту. Только полумрак и помогал. Полумрак и одиночество. Почти полное — грустное тело в дальнем углу не считается за компанию, да и тощий паренёк с воспалёнными глазами и трясущимися руками, играющий роль бармена в этом всеми богами забытом месте (наливала она себе сама), тоже не тянет на присутствующего человека. Кажется, куда больше его беспокоит, сколько можно вытащить из кассы и хватит ли на такую дозу, чтобы хотя бы абстинентный не донимал.
Она исступлённо водила пальцем по выщербленной стойке, давно уже ничего не чувствуя. Онемели все шесть чувств. Даже зрение — теперь чётким был только стакан, всё остальное отодвинулось дальше и погрязло в тумане, как незначительное и неважное. Каждый раз, как она обнаруживала себя под этой лампой, на старом высоком табурете, она думала, не спросить ли у парня за стойкой о продавце. И каждый раз уходила, не проронив ни слова — не знала, что будет хуже: помнить, или забыть. Пусть даже и на короткий срок. Пусть даже и такой ценой. И каждый раз выбирала память. А алкоголь? Она пила не так много. Ровно столько, чтобы можно было дальше существовать — немного заглушить боль, но так, чтобы оставить картинку абсолютно ясной. Даже немного ярче — память подсыпает на блюдо сахарной пудры и кокаина, чтобы было насыщеннее и теплее. Все воспоминания, плохие или хорошие, должны были остаться при ней. Как залог. Как единственное доступное ей место, где прах почти-счастливого времени не развеян над Тихим океаном сломанных судеб.
Долго она пропадала где-то в глубине пустоты своих мыслей, прежде чем вновь обрела способность думать. Но хаос в сознании почему-то сбоил раз за разом, выдавая вовсе не те картинки.
...и Молли. Она очень постарела, и под глазами залегли глубокие тени, и морщины стали глубже, и в голосе появился надлом. Раньше, что бы ни происходило вокруг, этого не было. А теперь... Она, Джин, не могла смотреть на его мать. Не могла видеть, как та живёт — с болью, с теми же стальными когтями, высекающими искры из рёбер. Не могла. Тошнило.
Дальше, по цепочке — Гарри-тот-самый-Поттер с Джинни (как странно-похоже она сама, Джин, теперь звучит), их квартира — обычная квартира встающей на ноги пары. Их девиз: жить дальше. Они это — открыто и спокойно, ведь смирились. Отпустили. Она же — сквозь зубы и настолько ядовито, насколько возможно.
"Обед в восемь, Гер... Джин. Не опаздывай"
Не опоздала. Не пришла. Не смогла на этот раз. Молчать и не слушать, жевать пресное — вкус потеряло всё, кроме горячительных, — и не позволять кому в горле решать исход. Не позволять лёгким деревенеть, когда так хочется. Дышать свинцом легче, чем их пропитанным "движением вперёд" воздухом.
А хребет переломлен — какая там к чёрту разница, где и когда, если уже всё, конец? Нет ничего, за что можно было бы держаться — а поручни необходимы, здесь так трясёт на колдобинах... дорога — просто вереница ям и рытвин. А ты чего ждала, Джин? Вселенской скорби? Смешно.
И голубые глаза Фреда. И выражение его лица. Стены, ступени, лица. Он. И — отпечаток смерти, её привкус, так похожий на сон... Медная проволока волос — грязными пальцами: не до чистых рук, когда внутри рвутся все швы. Ты теперь — груда тряпья. Бесполезна.
Горло сжимает непрошеный спазм. Сколько раз в этом месте, под этой лампой?.. Она задыхалась, заходилась беззвучным криком, обламывала ногти, цепляясь за стойку, словно та — последний плот в водовороте, до крови, до изнеможения. Не сегодня. Только не сейчас. Это больше похоже на усекновение головы с помощью пластикового ножа бритвенной остроты: долгая, острая, нестерпимая боль. Ведь ей обещали, что если болит сильно, то недолго. Ложь? Ошибка? Исключение из правил?
Это не то, что должно было быть, но пробивается с завидной упорностью, словно пучок травы сквозь асфальт. Значит, нужен ещё один слой — и Джин доливает в стакан, делает большой глоток.
— Можешь из горла, — ломано говорит кто-то; она поднимает взгляд и нашаривает тощего парня с воспалёнными глазами. — Всё равно виски здесь больше никто не пьёт.
Сил, чтобы кивнуть, нет. И чтобы ещё раз поднять бутылку. Руки трясутся сильнее, чем у бармена, Джин поднимается. Несколько секунд просто стоит на ватных ногах — выдержит ли хотя бы один шаг?
Выдерживает. Ноги не подкашиваются; хотя всё плывёт, в голове гудит что-то бессмысленное нетрезвый хор, а единственное, чего ей хочется, так это цистерны серной кислоты, она всё же выгребает из кармана куртки несколько скомканных купюр и немного мелочи, не глядя оставляет их на стойке и движется к двери, как к свету в конце туннеля.
Туннеля нет. Света — тем более. На улице промозгло, моросит мелкий дождь — погода почти не меняется в последнее время, оправдывая самые избитые клише о Туманном Альбионе. Можно подумать, погода скорбит. Глупо, но это немного успокаивает; Джин набрасывает на голову глубокий капюшон — скорее для того, чтобы спрятать лицо и укрыться от слишком просторных пространств улицы, нежели от дождя, — и медленно, втянув голову в плечи и сунув руки поглубже в карманы куртки, идёт по заученному пути.
Ещё один день. Клочок тумана, двадцать четыре часа, виски и очередная попытка не-болеть.
И завтра — идентичное. Точь-в-точь как сегодня, вчера, неделю назад. Свыкнись. Это и есть такая ожидаемая "жизнь после". Это и есть интенсивная терапия времени.
* * *
"Рон, сзади!"
Они застряли в громадном куске вишнёвого желе — иначе почему всё подёрнуто алым, а движения так замедлены? — и звук застревает в нём. Полуоборот. Эхо вокруг затягивает удавку: "Сзади! Сзади! Сзади!", — он слышал? Или...
Вспышка. Красное и зелёное. Кто из? Чьё заклятье было сильнее? Ну?
Успел. Отразил.
Жив. Живой. Живой! А ведь снилось что-то другое. Но это не важно. Это был лишь дурной сон. Просто кошмар...
Первые секунды в темноте он вздыхает облегчённо, несмотря на ледяную испарину на лбу. А потом возвращается настоящая память. Та, в которой не успел. В которой его младшего брата больше нет.
Одеяло, тёплое одеяло кажется ему холодной влажной землёй — Фред вскакивает, словно с раскалённой сковороды. Жжётся прохладный воздух: ты не в могиле, парень, не на войне. Всё давно уже улеглось. Мёртвые мертвы насовсем.
Бессонница тянет его наружу — выбраться из тесных, похожих на гроб четырёх стен, постоять босиком на улице и не выдержать. Вернуться, натянуть джинсы и футболку, прихватить куртку. Уйти.
Он помнил до мелочей. Словно это было вчера: и вишнёвое желе, и свой крик, и его удивлённый взгляд. "Рон, когда я кричу тебе "сзади!" — нужно обернуться назад, а не на меня!", — а что толку? Он уже не слышал. Просто не мог.
Он помнил и её, Гермиону — как она зажимала ладонью рот и отступала, пятилась, широко распахнув глаза, как вдруг бросилась к простёртому на полу телу. Помнил, как не решился оттащить её, а стоял и смотрел. Молча. Помнил, как боялся, что она просто не поднимется больше. Она поднялась. И больше не была Гермионой.
Фред и раньше видел, как ломаются люди: слабый щелчок, как рубильник или простой выключатель — маггловские, в общем-то, предметы. А разницы, волшебник ты, или маггл, — никакой. Странно, да? Как и смерти наплевать, кто ты и чего заслужил. Она всё упрощает до двух вариантов: ты либо жив, либо мёртв. Ни заслуг, ни вины не видно на окоченевшем лице.
Да, он и раньше видел, как ломаются люди. Но и представить себе не мог столько сломанных людей. И никогда не думал, что и сам может стать одним из них.
Щёлк.
Это было так просто и так легко — осознавать, что ничего уже не будет, как раньше. Войну они выиграли. Но жизнь — нет. Про этот аспект все как-то позабыли в суматохе. Заклятья, крики, безносый ублюдок, крестражи, кутерьма всех тех часов — и все, как один, верили в лучшее. В то, что после победы наступит желанный мир.
Мир наступил, но оказался ненужным. Проклятье, ведь магглы, все эти тысячи, сотни тысяч людей вне границ магической Британии даже не подозревали, чем пришлось пожертвовать ради того, чтобы им спалось спокойно... И ничего. Теперь — ничего. Он просто потерял брата и друзей. Прошлых, настоящих и, возможно, — будущих.
И теперь каждую ночь пытался это исправить. Спасти хотя бы одного рыжего балбеса — может быть, эта сохранённая жизнь хоть немного, но сделала эту ношу легче. Может быть, если бы он не видел теперь всех этих увечных, десятки раз латанных людей, ему стало бы немного проще пережить собственную пустоту. Но каждый раз — глаза матери и отца. Лица других потерявших. И, самое страшное, — её. Сильная Грейнджер рассыпалась на части. Он не хотел видеть этого. Не хотел.
Хаотично утыканное звёздами (теперь ясно — дешёвые стразы) небо слишком отдалилось. Квадратные километры безразличия, в которые хотелось кричать. Бесполезная трата сил. Точно как война — бесполезная трата жизней. Мироздание просто кричало Роном, Лавандой, Люпином, Тонкс... Просто кричало ими в проклятую вечность. А потом замолчало — не объяснив, что теперь делать дальше.
Холод. Мощёные камнем улочки Косого переулка. Они с Джорджем уже почти год как не живут в Норе — пытались. Не вышло. Говорят, тяжёлые события проще пережить в компании. Так вот, это неправда. Лучше физически быть в полном одиночестве, чем обманывать себя чьим-то присутствием — всё равно зрачки обращены внутрь. "Ты один, пока не перестанешь видеть об этом сны", и если это действительно так, то он один навсегда.
Это был не первый его побег из магазина, ставшего им с братом домом — редкая ночь за все эти месяцы прошла без прогулки. Дойти до ближайшего тупика, оглядываясь, достать пачку сигарет — это всё же не маггловский Лондон, — и прикончить одну в две затяжки. Мало, но больше нельзя. Да и едва ли поможет, наверное. Постоять так, молча, в темноте ночи. И обратно.
Может, повезёт, и сегодня он не разбудит Джорджа, возвращаясь.
Раны Хогвартса залечили довольно быстро — наверное, прошло около пары месяцев, во всяком случае, не больше трёх. И, конечно, всем, не успевшим закончить образование, выслали письма. Можно было вернуться и доучиться — с неполным составом учителей, с изрядно потерянным к учёбе интересом... Вернулись хорошо, если четверть от тех, кто тогда был старше четвёртого курса. Она в том числе.
Это была попытка абстрагироваться от всего — чувств, мыслей, воспоминаний. Она была вся — кровоточащая рана, хотя никто этого и не видел, и потому хотела только одного: уйти в учёбу с головой. Так, как это удавалось раньше. Просто замещать своё чужим. Опыт, ощущения, слова в сознании. Хотела изматывать себя до того состояния, когда получается только добраться до кровати и закрыть глаза. Или просто закрыть глаза, над книгами, в гостиной факультета... Чтобы наутро болела голова и ломило тело, но чтобы чувство опустошения сменилось на чувство переполнения, чтобы можно было щелкать любые задания, как орехи, и не давать себе ни секунды на то, чтобы просто думать. Сон ради сна, без сновидений, четыре часа от силы, только чтобы хватало минимально восстановиться физически и продолжить бросаться в действительно гранитную стену наук.
Это была попытка, претерпевшая оглушительное фиаско. Когда-то (века и века назад) лучшая ученица Хогвартса, теперь она медитировала над учебниками, подолгу сидела, уставившись в одну точку, а когда удавалось наступить себе на горло и хоть что-то прочитать, в голове разворачивалась широкоформатная чёрная дыра, в которую засасывало любые знания. В конце концов, Макгонагалл выловила её, больше похожую на тень, в коридоре. Потом, в директорском кабинете, под взглядами портретов Дамблдора и Снейпа, состоялся долгий и тяжёлый для обеих диалог. Профессор пыталась убедить её досрочно сдать ЖАБА и не мучить себя. Говорила, что у неё, мисс Грейнджер, есть все шансы стать великой волшебницей и войти в историю. Или, по крайней мере, устроиться в министерство или куда-либо ещё, на хорошее место, возьмут без проволочек. Говорила: все двери открыты, а к экзамену она была готова ещё на шестом курсе.
Она же именно тогда поняла, что не выйдет. Учёба — неверное средство. Не вылечит и не спасёт. И не хочет она в историю, в министерство или на хорошее место. Никуда не хочет, только пусть всё это закончится...
А потом, уже на пороге, её нагнало усталое: "Двери Хогвартса всегда открыты для вас, мисс Грейнджер". Они открыты для всех бывших учеников, так и не вернувшихся после битвы. Но было что-то такое в голосе этой женщины, перед которой спасовала бы любая "железная леди", что заставило искренне её поблагодарить и пообещать, что если что-то изменится... то, конечно... обязательно. И потом просто уйти.
Министерство помогало участникам битвы. За неспособные зажить душевные раны поступали небольшие суммы на счёт: по чьей-то просьбе, — кажется, мистера Уизли, но она не была уверена, — они из Гриноттса перенаправлялись в один из лондонских банков. Потому что так было проще. Вне всего... родного. Проще было там, где никто не знал. Можно попытаться спрятаться даже от себя самой — да, далеко не всегда успешно, но... Хоть что-то.
Она была бы благодарна этой поддержке, если бы не чувствовала себя настолько усталой. Усталой и пустой. Есть что-то, нет ничего — какая разница?
Ей тогда было, куда возвращаться. Был дом. Семья. Друзья. Все надеялись пережить, залечить раны, встать на ноги и жить дальше. И она тоже думала, что сможет. Допустила лишь раз: возможно, если просто отрезать то, что болит... Как ампутация... Только чтобы некроз и дальше не пошёл. Только чтобы сохранить хоть каплю, хоть частичку.
Да пришлось почти сразу понять: это больше не её мир. Стояла у родительского дома, смотрела в окна — опустошённая и тяжёлая, с дрожащими руками. Смотрела, не в силах ни поверить в эту спокойную, счастливую атмосферу, окутавшую дом в пригороде Лондона, ни нарушить её своим появлением... возвращением в их жизнь. Калечным не место среди счастливых. А — да, да, это именно так, ни к чему спорить и отпираться, — она калечная. Но точно не мразь, способная сломать чужое равновесие своим изуродованным, страдающим нутром. Тем более, собственным родителям.
Без неё это место счастливо — и это её выбор, ею выстроенный не для себя мир. Стоило вычесть лишь одно — небольшое, неважное, — и значение стало положительным. Убрать из семьи дочь, тянущую за собой шлейф проблем и боли...
Теперь, когда всё обернулось так, возвращать им калечную, рассыпающуюся на части себя — лишь умножить количество несчастных. Ни за что. Невозможно.
Ещё немного. Минутку. Видеть улыбки... Чувствовать близкое, недоступное, чужое теперь тепло. Больно. Но эта боль в чём-то похожа на эйфорию; отстранись от себя самой, заблокируй сознание и смотри: так выглядит нормальная жизнь.
И она приходила снова и снова — словно просто смотреть, тянуться самыми кончиками пальцев к обогревателю, не решаясь его касаться, но чувствуя тепло и упиваясь этим. Словно надеялась — где-то очень глубоко, — что сможет когда-нибудь улыбаться так же искренне и легко, как мама, или, может, что в следующий раз не будет слёз... Приходила проверять, не дали ли чары сбой и не возникло ли каких проблем. И упивалась ощущением пустоты: "Видишь? БЕЗ тебя".
Вскоре иссякли слёзы, ещё чуть позже она разучилась видеть сны, а потом от Гермионы Грейнджер не осталось ничего — её место покрылось пеплом сигарет Джин.
* * *
— ...обед, Фред. Забыл?
Забыл.
— Помню.
Следом — ряд каких-то действий, вроде бы не столь важных, но почему-то обязательных, и миг, когда мир прессует тебя, распыляя на свихнувшиеся частицы, а потом — глотаешь воздух, пропитанный запахами, присущими родному дому перед обедом. Что-то варёное, печёное, слегка суматошное и взволнованное, и всё — под соусом всепроникающей заботы. Так пахла кухня.
Гудящая голова подсказала, что ему среди этих ароматов не место — Фред сбежал. Попытался сбежать в компанию садовых гномов и свободного воздуха, но был пойман в дверях матерью.
— А я как раз... — начала было она, прервалась, оглядела его — словно окунула в бочку кипятка, так сильно хотелось зажмуриться и просто исчезнуть, — и, поставив корзину с зеленью на подскочивший табурет, что-то быстро заговорила, иногда беспокойно оглядываясь — слова жужжали и расползались, обтекая его, как обтекает водный поток каменные глыбы. Фред моргнул и заставил себя слушать и понимать.
— ...она совсем одна, бедная девочка, и наверняка снова не придёт. Ты ведь знаешь, где её искать? Приведи её, Фред.
Он понял, о ком шла речь. Единственная уклоняющаяся от этих обедов — и всё ещё живая. Фред промолчал. Кивнул только — всё-таки, это была небольшая отсрочка, может быть, хватит сил прийти в себя. Не острить, не язвить, не срываться. Не отмалчиваться. Может, от этого его отделяет только пара глубоких вдохов и небольшая доза одиночества. Совсем немного. Вырваться ненадолго из этой раскалённой атмосферы...
Он кивнул.
Самым сложным было сосредоточиться. Мысли соскальзывали не в те стороны: полуразрушенные стены, алые и зелёные вспышки, теплицы, Большой Зал, гостиная Гриффиндора... Они с Джорджем (тогда везде было "они", как единый, целостный организм — связь, казавшаяся нерушимой, но, наверное, только казавшаяся) без проблем прошли курс трансгрессии, сдали экзамены, получили лицензию. Тогда казалось, что все страхи — чушь. Расщепление? Не может быть. Не приходилось прилагать совершенно никаких усилий, чтобы сосредотачиваться. Всё получалось само собой, словно они для этого были рождены. Тогда казалось — это как дышать.
Сейчас Фред стоял во дворе Норы и думал только о том, что куда проще попросить... Нет. Не проще.
"Сам. Иначе пути назад не будет".
Потом мир свернулся — скомканный бумажный лист, брошенный в мусорную корзину, — и ещё успела мелькнуть мысль о том, что всё пропало и что будет, когда Джордж найдёт сигареты, а он уже не сможет объясниться... Но перед глазами серело какое-то здание, в ушах звенело, сквозь пальцы пробирался, разрываясь на части, слабый сырой ветер.
У этого бара не было вывески, и Фред удивился, как смог запомнить его достаточно хорошо, чтобы очутиться здесь — они лишь раз когда-то были рядом, и то — мимоходом... Он толкнул дверь, подумав, что она наверняка не здесь. Может, дома, или где-то в городе, но не в этом проспиртованном, опутанном паутиной безнадёги месте. Потому, наверное, не сразу заметил. Не сразу распознал за тёмным пятном девушку, не признал в загнанном существе ту, что раньше была...
Была — кем? Какой? Сейчас он с трудом мог вспомнить даже её внешность — несмотря на то, что видел Грейнджер достаточно часто. Превратилась в тень, призрак, невесть чем удерживающийся в этом мире. И как её угораздило вообще дожить?.. Фред вздрогнул от этой отвратительной мысли; он всё чаще замечал за собой странное ожесточение. Хотя, учитывая размер тёмных кругов под глазами девушки, ссутулившейся над барной стойкой, смерть, пожалуй, пошла бы ей только на пользу.
Она его не замечала. Она не замечала вообще ничего, и Фред даже несколько позавидовал степени охватившей Гермиону отрешённости — она могла вот так, на долгое время проваливаться в небытие, таращась в пустоту. Это в какой-то мере — благословение. Передышка. Он бы многое отдал, чтобы тоже научиться отключать текущий водоворотом вокруг мир.
Но он не мог. Не умел игнорировать братьев, сестру и её... мужа, не мог отмалчиваться при матери и отце.
Проклятье, одно время он даже пытался казаться нормальным, словно принял то, что судьба ему выдала пулемётной очередью. Словно пережил это. Словно поверил — ладно, хотя бы вообще допустил до себя мысль, что он невиновен, это не его вина, не его вина, не его... Пытался отшучиваться и улыбаться. Но шуточки выходили резкие, острые, ядовитые, а каждая вот так выдавливаемая из себя улыбка была похожа на разбитую вдребезги и кое-как склеенную вазу — изувеченного монстра, выдаваемый за живого искромсанный труп. В конце концов он понял, что этой своей бравадой только заставляет родных вздрагивать.
...а они молчали. Молчали, потому что понимали: каждый пытается справиться так, как умеет. Каждый учится справляться так, как только может. Поэтому и Гермиону никто не винил — ни за алкоголь, ни за сигареты. Ни за то, что она сбежала в серость городских, лишённых магии лабиринтов. Ему бы, конечно, досталось, узнай Молли о пачке Dunhill'а, но, слава богам, она не обыскивала сыновей. Тем более — сейчас.
Целое мгновение — она всё ещё не замечала его присутствия, — он хотел позвать: "Гермиона". Следом ещё одно долгое мгновение понимал — это не Гермиона. Наконец, так и не произнеся ни звука, занял соседний с ней стул на высоких ножках. Упёрся локтями на не блистающую чистотой столешницу.
Дышал.
Она обратила на него внимание через несколько минут: ни капли не удивившись, чуть приподняла стакан с виски. Понятно: жест-приветствие, когда слов нет. Когда нет даже голоса. Ему нечего было приподнимать в ответ; он кивнул и, не прочищая горла — из-за чего хриплый голос едва не сорвался, — спросил:
— Ты идёшь?
Не требовалось никаких уточнений. Она медленно покачала головой.
— Она не отстанет. Пока не убедится, — на середине слова понял, что сказал то, чего говорить не хотел вовсе, оборвал фразу, уже ожидая вопроса, и до отвращения не желая на него отвечать; Гер... Джин едва заметно кивнула и, пальцами оттолкнув от себя пустой стакан, бессмысленно на него уставилась.
— Я как-нибудь... потом, — пояснила она. Прошло несколько минут. Фред хотел было уйти, но сидел, словно чувствуя, что стоит ему подняться со стула, и по матово-туманному облику его теперешнего мира проползёт трещина: кажется, надо было как-то уговорить её. Увести с собой. Чтобы... Может быть, она и вправду долго так не протянет — только вот станет ли ей лучше на этих проклятых ужинах и обедах, которые, словно странный и жестокий ритуал, собирала его собственная мать.
Фред подумал: каждый из нас борется, как умеет. Нельзя винить Молли за то, что именно так она спасается от чувства потери: через суету, суматоху, домашние дела и заботу обо всех, кто попадётся под горячую руку. Нельзя винить её за то, что это заложено в ней, на том уровне, с которого нельзя ничего изъять, не разрушив целостность личности. Это не просто в ней, это — она и есть. Это делает только хуже... правда, видимо, только ему и сидящей рядом тени Гермионы Грейнджер, бывшей лучшей студенткой на курсе. Может быть, даже во всём Хогвартсе.
— Гер...
Она бросила на него мрачный короткий взгляд.
— Джин. Идём. Сегодня, а в следующий раз, если захочешь... Я ей объясню.
Думать было — он видел, — тяжело и неприятно. Потом она просто оставила деньги рядом со стаканом и слезла со стула. Так ничего и не сказав, толкнула дверь и вышла в наступающий промозглый вечер. Фред двинулся следом — наверное, если бы она не вняла его просьбе, то осталась бы на месте. Во всяком случае, он чувствовал, что на сей раз не придётся видеть обеспокоенную её отсутствием мать.
Она шла, не оглядываясь, сунув руки в карманы куртки; Фред плёлся чуть позади. Только сейчас дошло очевидное: она избегала смотреть на него. Как стоящий на краю пропасти судорожно отводит взгляд от расстилающейся под ногами бездны, боясь потерять равновесие.
— Ты не можешь нас видеть, потому что вспоминаешь Рона?
Она запнулась на ровном месте и словно как-то сжалась, съёжилась. Обернулась, блуждающим взглядом проехалась по нему — раскалённым катком, вдавливая в воздух спиной. Фред едва не закашлялся, отступив на шаг назад. Подумал: зря.
Джин медленно вздохнула и, неуверенно пошарив по карманам, достала пачку сигарет, взяла одну. Протянула ему, предлагая присоединиться к акту медленного саморазрушения: Фред долго тянулся, будто между ними были километры, а не пара шагов.
Хотелось бы сказать, что после первой же затяжки стало легче, но это была бы откровенная, громкая ложь.
— Извини, — хрипло произнесла Джин.
Помолчали.
— Откуда ты знаешь, что я... — он неопределённо махнул окурком. Она пожала плечами, так что уже не оставалось и мысли, что ответ всё-таки последует, но потом всё-таки тихо пробормотала:
— Не знала, просто ты выглядишь... как я.
Он всё-таки закашлялся.
Она смотрела в тарелку и думала, что зря. Зря позволила себя сюда привести, зря до сих пор не сбежала, зря поддерживает в Молли надежду на возвращение к жизни. Даже если бы вдруг захотелось, даже если бы получилось пережить — возвращаться было уже некуда. Её мир — уже и не руины вовсе. Просто пепелище. Чёрное насквозь пространство.
Под вилкой погибала половинка мелкой печёной картофелины; Джин не смотрела на окружавших её людей, которых помнила совершенно другими, но заткнуть уши, оградить от их разговоров сознание не могла. Надо было остаться в баре. Глупое, неоправданное самоистязание сейчас неминуемо вело к одному: эмоциям. Не для того она их глушила и подавляла всё это время, чтобы позволить...
Хотелось кричать: "Он же твой брат!", хотелось выскочить из-за стола, за которым Джинни рассказывала матери о каких-то неважных, глупых жизненных мелочах, о ничтожных проблемах самостоятельной жизни.
Это не тризна по нему, Джин. Живые и не должны оплакивать мёртвых всю оставшуюся жизнь.
Всё должно быть так, как у Джинни и Гарри. Но она не вписывается в рамки оздоровительной программы "помоги себе сам" — никудышный целитель, способный только перебинтовать сквозную рану в животе.
Сквозную. Размером с кулак.
Им всем это надоело. Вовсе не нужно было говорить вслух. Даже думать не обязательно — чувствуйте, и это непременно отразится на количестве кислорода вокруг. Они винили (неосознанно, но всё же — винили, и это факт) Джин в саморазрушительном нежелании отпускать прошлое и обживаться в настоящем. Они считали — пока сами того не подозревая, но скоро это перейдёт из скрытых, отвергнутых мыслей в серьёзные, а там и облачится в слова, — что она держится за свою боль, как за повод опустить руки. Что ей на самом деле нужно выглядеть несчастной и разбитой, ради жалости ли, или по каким-то другим причинам — это уже не имеет значения.
Джин винила их в безразличии. Не хотела, понимала, что это дико — они пережили столько же, а то и больше, чем она, но поделать ничего не могла ни со своей вспыхивающей агрессией, ни с болью. И, если совсем уж честно, то да — с последней она не желала расставаться.
Потому что не желала забывать. Воспоминания слишком легко делаются размытыми, затенёнными, отрывчатыми. Их чересчур просто заменить новыми, свежими, из мира-по-эту-сторону-черты. Задержать, закрепить, замедлить это неизбежное мучительное забывание можно, лишь сделав каждый последующий день неотличимым от предыдущего. И Джин стала непревзойдённым мастером: уже давно не было никакой разницы между сегодня, вчера, месяц назад и завтра: воспоминание было одно-единственное на последние полгода её жизни... или больше. Она не знала, сколько точно дней-недель-месяцев провела по установленному расписанию, циркулируя между своей полупустой квартиркой и таким же баром, — не было ни календаря, ни чего-то другого, способного отсчитывать прожитые сутки, а её собственное внутреннее ощущение времени начисто отказало. Она сама выдрала с корнем стрелки своих биологических часов: организм начинал сбоить, так аукались ей частые бессонные ночи и алкоголь, вереница сигарет одна-за-одной ежедневно. "Такой образ жизни губителен и ведёт к..."
"Образ жизни".
Жизни?!
Это ведь даже не смешно. Скорее подойдёт какое-нибудь определение, вроде "отвратительно": если это — жизнь, то к чему бояться смерти? Нет, нет. Бред. К такому прислушиваться нельзя, это просто вскипающее отчаяние. Хаос и боль лучше, чем ничего. По крайней мере, Джин, ты ещё жива. Ты жива. Неважно, насколько это тяжело, мерзко, невыносимо; ты жива, носительница памяти, а счастье, к которому все вокруг так стремятся, — просто байка, выдуманная драгдилерами и политиками.
Шрам Гарри больше не болел. Это был финал, к которому они шли ещё с того самого момента, как увидели Пушка на закрытом третьем этаже Хогвартса. А, может, всё и того раньше началось... С тролля в женском туалете? С распределения? С того момента, как он выжил? Да, магическая Британия... Долгие годы затишья — как положено, перед бурей. Они не строили планов на будущее. Сначала — потому что были детьми, а потом просто... Просто не до того было. Реки потерянного зря времени. Ссоры, обиды, недопонимание, недочестность, молчание — а какая всё это чушь на самом деле, когда вокруг рушится весь привычный мир, когда трясутся и осыпаются незыблемые, казалось, стены. Какая чушь...
Что все твои эмоции, отрицательные ли, положительные ли — что они против смерти? Не чужой смерти, но и не твоей — той смерти, прихода которой ты боялся больше всего, хотя и не понимал, насколько сильно.
Вот так. Дышать, не позволять ни капле бушующего кислотного океана внутри пробраться наружу, на поверхность, в чужие жизни — трави себя. Дай жить другим.
Измученная картофелина под вилкой давно уже кощунственно смята и не годится в пищу, однако остановиться теперь не получится: окоченевшие пальцы, сжимающие столовый прибор, напрочь отказываются повиноваться и повторяют однообразное, бесконечное, исступлённое движение, всё сильнее размазывая овощ по тарелке. Где-то глубоко, за мутным тройным стеклом терзаемого сознания ютится желание отодвинуть стул, бросить вилку и уйти; Джин сидит, как привязанная.
Иногда чей-нибудь взгляд ненадолго, чтобы не дать себя почувствовать, задерживался на ней, однако никто ничего не говорил. Может, боялись вспугнуть. Может, не хотели нарушать тёплую атмосферу обычной семьи, у которой всё идёт хорошо. Может, просто нечего было говорить — нечего и не о чем. Впрочем, до причин ей не было никакого дела.
Немногим позже всё, что медленно плыло вокруг, начало обтекать её — такие же отношения между неподъёмным булыжником и рекой: когда у воды недостаточно сил, чтобы сдвинуть помеху с места и увлечь за собой, она идёт на уступки.
Никто из них не смог выдернуть, столкнуть её с оси бесконечной цикличности и вывести в текущую дальше жизнь. Поэтому, наконец, эти попытки отложили — то ли насовсем, то ли до лучших времён, но это не столь важно, пока можно просто молчать. Пусть видят: живая. Пусть перестанут беспокоиться.
* * *
Больнее всего поначалу звучало "Ты ничего не мог сделать". Это значило: ты не спас бы его.
Ты бы его не спас.
Потом он снова научился отшучиваться — бессмысленно и ничуть не забавно, — на абсолютно все самые важные темы. А после эти темы никто больше не поднимал. Не как пережиток прошлого, но как то, о чём всё, что можно сказать, уже сказано, а бередить начавшие затягиваться раны — глупость и...
Затягиваться. Глупость. Раны.
Иногда Фреду казалось, будто он сидит и ковыряет ножом в бесконечно старой, ещё с какой-то прошлой жизни, ране. Морщится сам, ненавидит себя за это, но позволить ей зажить не может всё равно, словно она — очень-очень важна для того, чтобы оставаться собой.
Мерлин, да каким собой?! Это — он?! Это разваливающееся, подкошенное, посеревшее существо — Фред Уизли?
Бесподобная шутка, Фредди. А теперь начистоту. Когда перестанет действовать это дрянное оборотное зелье?
Так вышло. Он не виноват, никто не виноват, кроме того, чьей палочке принадлежала Авада. Но каждый раз, просыпаясь после того, как Рон выжил, он был способен только обвинять себя. "Ты ничего не мог сделать" — это потому, что не может сейчас. А тогда, в решающие мгновения, в "Рон, сзади!"... тогда бы мог.
Но не сделал. Не сделал.
Вокруг окончательно восстановился, наконец, столь необходимый уцелевшим душам покой. Голоса помогали ему ненадолго отвлечься, и о, как безнадёжно хотелось бы, чтобы они помогли ещё и почувствовать себя прежним. Но прежним не был уже никто. Ни один из. Он сам как-то заметил, вызвав сдержанные, но — это было понятно и невооружённым глазом, — согласные улыбки, что даже Малфой перестал быть таким отвратительным... Это правда. Впрочем, отчасти: светловолосый слизеринец раздражал, только когда находился непосредственно в поле зрения. В остальное время его и вовсе как бы не существовало. Рон же раздражал куда чаще. А ещё больше времени это они с Джорджем раздражали Рона. Потому что таковы тонкости отношений между братьями. Но это ведь вовсе не значило, что... Это вовсе ничего не значило.
Иногда его передёргивало от непрошеной мысли: а что было бы, если...?
Он заставлял её исчезнуть, будто и не было, раньше, чем успевал додумать до конца. Спешно возвращался в реальность, полностью посвящая ей уцелевшие пока крохи собственного сознания. Время для бессознательного ещё не пришло. Не пришло... И, оставалось только надеяться, что не придёт уже никогда.
Всё кончилось как-то быстро и суматошно: вечер перетекал в ночь, чета Поттеров собиралась домой, мать улыбалась, провожая единственную дочь, и вся атмосфера вокруг звенела, обещая в скором времени окончательно вернуться к норме: к шуму и будничным заботам, к многолюдности и магии, к той повседневности, что была до, и что обещала вернуться, что бы ни случилось, и какие несчастья ни принёс бы ветер перемен.
Как жаль, что для самого Фреда сейчас, как и в обозримом будущем, настал мёртвый штиль.
Но он, по крайней мере, может выдохнуть с долей тоски и облегчения: слава Мерлину, слава любым богам, которых только успели за свой короткий век придумать люди, никого больше это безветрие не коснулось.
Остальные могут дышать спокойно. В затхлом, тяжёлом, свалявшемся кислороде будут корчиться только двое: он сам и Джин. И больше никого это не коснётся.
Она, бледная настолько, что, казалось, вот-вот рухнет в обморок, только бы больше не существовать осознанно, двинулась к калитке. Похоже, совершенно забыв о возможности трансгрессировать прямо... Куда? В бар где-то на окраине Лондона? Прямо за выщербленную грязную стойку? Едва ли хоть кто-то удивится... Едва ли хоть кто-то заметит. Даже если прямо на шею тому мальчишке, что работает там барменом.
Остановилась, максимально глубоко вдохнув. Покачнулась, удержала ускальзывающее равновесие в узде. Сделала шаг.
— Джин.
Имя, которое она никогда не воспринимала, как своё собственное, сейчас — всё, что у неё осталось. Вся её сущность (виски, первые попавшиеся под руку сигареты, бессонные ночи и "я всё ещё помню, я буду помнить всегда" — вот эта сущность, если можно эти угли назвать столь громким словом) умещалась в четырёх буквах, которые она сама в таком состоянии едва ли смогла бы написать.
— Собираешься пройтись пешком?
Она оглянулась; лицо, не выражавшее ничего — едва ли сама она понимала, что делает. Может, отойдя от Норы подальше, и придёт в себя достаточно, чтобы трансгрессировать.
Это если, конечно, палочка при ней...
— До Лондона несколько далековато.
Моргнула и отступила на шаг.
Не думать о "здесь" и "сейчас", как поступает она, имеют полное право только мертвецы. Это неправильно; то, что происходит сейчас — неверно в корне, она не несёт никакой вины, она не должна быть настолько не-живой, она должна идти дальше — как Гарри и Джинни, как Молли, как все те тысячи, что сейчас, наконец, действительно чувствуют, как много всего сейчас открыто. Он сам — должен распадаться на частицы. А Джин, бывшая Гермиона Грейнджер, возможна, лучшая ученица Хогвартса, — не должна.
— Где твоя палочка?
Пожала плечами.
Впрочем, это неважно. Ни где её палочка, ни что она сама с собой делает. Фред знает, что не может помочь.
Но сделает так много, как только сможет.
* * *
"Хоронить себя заживо."
Кажется, он не говорил ничего такого. Кажется, после того, как Фред сжал её ладонь в своей, он вообще ничего больше не говорил, да и не мог, если совсем уж честно, — мир свернулся в клубок, растянулся жвачкой по всему лицу, объял тесным коконом... Потом она чуть не ткнулась носом в двери родного (как странно) бара.
И всё же мысль, взявшаяся словно из ниоткуда, не спешила растворяться в промозглом вечере, перетекающем в ночь медленно, но от этого не менее уверенно. Хоронить себя заживо.
Она заставила себя подумать о волшебной палочке, которую не видела уже бесконечное количество пыльно-серого времени. В том месте, что она сейчас условно обозначает, как "дом"? Где-то среди прочего барахла и пустоты? Или её и вовсе больше нет — сгинула в городе, осталась на улицах, без вести и надежды на спасение? Это всего лишь палочка. Пусть. Всё равно от магии не осталось хороших воспоминаний. Хотелось бы, чтобы не осталось вообще никаких — следующий шаг к забвению при жизни, шаг семимильный, отчаявшийся, глупый. И она готова сделать его. Давно уже готова.
— Ты паршиво выглядишь, Джин. Я бы не узнал, — оглушительному голосу Фреда на смену приходит не менее оглушительная пауза. Междусловье его странной заторможенной речи заполняется городом: шумом проезжающих по своим делам машин и спешащих мимо людей. — И в следующий раз не узнаю, даже если ты всё так же будешь здесь.
— Ладно.
Его рыжее потускнело. Если, конечно, ей это не кажется — выцветший Фред Уизли, завязавший с шуточками... Впрочем, не исключено, что и это — всего лишь обман зрения, слуховая галлюцинация; может быть, всё неправда. Как отличить то, что подбрасывает уставшее внутреннее "я", истёрзанное неотлучной болью и ночными кошмарами, уничтожаемое алкоголём, от того, что существует на самом деле? Вопросы. Слишком много вопросов. Дурной знак — такое бывает, когда с неё начинает сползать паутина тумана. Такое бывает, когда она слишком трезвеет.
— Джин?
— Да?
Оба вопросительных, вообще-то, слова звучат слишком утвердительно, чтобы в них поверить. Поверхностный диалог двух бездарных актёров, читающих текст с листа, потому что запомнить его чересчур сложно. Покажите сценариста. А лучше — пустите ему пулю в лоб. Он — просто пафосное ничтожество.
— Заходи в лавку. Если будет... так.
"Так плохо". "Так, как сейчас".
Надо было сказать ему спасибо. По крайней мере, он обращался к ней. Не к той прошлой версии, которую так упорно пытались вытащить на свет остальные, периодически путая с предполагаемой будущей, которая должна была появиться после того, как война кончилась. Фред обращался именно к ней — единственной оставшейся, спалившей ненужное прошлое и полагавшееся будущее и использующей сосуд с оставшимся прахом в качестве пепельницы.
Надо было просто сказать спасибо.
Джин открыла дверь и молча, так и не обернувшись, вошла в бар.
Мир остался за дверью. Его не приглашали, и он не смел втечь в это забытое место без разрешения; отрезанный, далёкий, выглядящий скорее неуверенным в собственной реальности, нежели настоящим, он бился в стены полупрозрачными волнами цвета пыли, обитающей где-то за шкафами с дешёвым, но по крайней мере не разбавленным алкоголем.
Джин дышала.
Ей было именно "так".
Но принимать приглашение (если то "заходи" можно было назвать приглашением) Фреда не собиралась.
подписываюсь из-за совпадения? названия фикла и песни Muse)
|
Тенаравтор
|
|
ЗояВоробьева
Это не совпадение. хд |
Тенар
это хорошо. ) |
Мне понравилось) Жду проды. Успехов)
|
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
|