↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
|
* * *
— А что будет с Эванс?
Джеймс, которого я привык видеть собранным, легкомысленным и уж точно не задумчивым, выглядит потерянным ребёнком, окружённым тысячью зеркал. Тысяча и одна пара наивных глаз смотрят на меня и ждут ответа как от взрослого, ведь я привык на всё давать ответы всем и каждому, будь то вопрос про потерянный башмак или формула по Трансфигурации. Про Трансфигурацию Джеймс никогда не спрашивал, потому что разбирался в ней лучше всех. Иногда мне казалось, что лучше самой МакГонагалл.
Мы же, все четверо, самые взрослые во всём мире. Все четверо болеем и садним по Эванс. Ведь не болеть по Эванс оказалось невозможным, а болеть — заразительным. Эванс заражает кровь, дёргает за нервные окончания и насовсем перебирается голову.
— Я, — сглатываю ком, но будто копьё вклинили в глотку и от него избавиться невозможно, — не знаю.
Что будет с Эванс и с каждым из нас? Мы, вместе взятые, с ободранными ладонями, готовы были перевернуть мир всего лишь какие-то два месяца назад. Варварство, именуемое действительностью, металлическим башмаком хрустнуло по нашим лицам и припечатало к влажной земле. Лицевая часть черепа стала плоской, аномально неправильной.
Мы молчим изо дня в день всё больше, каждый день в два раза больше, едим меньше, стараемся выглядеть при всём этом нормально. Или хотя бы причёсываться по утрам. Рукава рубах стали укоризненно короткими, будто они специально втягиваются по ночам. И не возьмёшь в толк — то ли в замке неотзывчиво холодно, то ли температура тела такая жгучая, что воздух кажется обжигающе студёным.
— В конце концов, это Эванс, она сможет, — я говорю с неугасающей надеждой в голосе, ведь если надежда потухнет — конец. Всему баста. Без надежды не выдраться из этого комка то ли грязи, то ли копоти. Тупая вера в лучшее не самый надёжный друг, хотя всегда кажется, что наоборот. Вера в лучшее сможет перебороть криводушность в самом себе.
* * *
«Чёрная Метка над домом мистера и миссис…». И дальше читать уже нет смысла, совсем нет смысла. На самом деле, нужно бросить читать газеты по утрам, ведь я не завтракаю, а на голодный желудок думается в сто раз хуже. Моё поколение не завтракает, потому что нечего есть.
Джеймс, как лихорадочный, постоянно просматривает каждую строчку «Ежедневного Пророка». Он съедает глазами каждую корочку, каждый уголок кромсает взглядом. Когда газета прочитана, ногти обкусаны, нервы погублены, он начинает слушать магическое радио. У Сириуса рука постоянно тянется к Карте, ведь всегда хочется верить, что Эванс выйдет из Выручай-Комнаты. И плевать, какими путями. Пусть она станет хоть самим Мерлином и сможет трансгрессировать на территории Хогвартса, пусть так. У Питера не лицо, а понимающая маска.
Не слышать заученных перепалок и лениво брошенных слов оказалось тяжёлым испытанием. Эванс в ладонях носила беззаботность и радость, с её уходом из замка высосали любое веселье, смех исчез с коридоров, улыбки, словно ластиком, стирали с лиц. Вместо улыбок — искривлённые дуги, до острого испуга напоминающие ухмылки.
Лица угрюмые, на лицах вырисовываются паутиной морщины, лица блёкнут, постепенно перестают хранить свой блеск. Лица становятся ненормально одинаковыми, все под одну гребёнку, начинаешь различать друзей только по росту и по цвету волос. А ещё по привычке Джеймса взъерошивать волосы. Привычка Джеймса въедается в кончики моих пальцев и её никак не выстирать.
Странно не видеть острых коленок Эванс, и странно безуспешно выискивать их среди остальных.
Моё поколение не завтракает, потому что желудок сводит от смертей и чумы. Пора сдавать экзамен во взрослую жизнь, а мне бы хоть последний раз побывать в «Сладком Королевстве». Экзамен неумолимо приближается, словно дымящий поезд. А ты привязан к рельсам. Остаётся зажмуриться, представить что-то хорошее. Что можно представить перед смертью?
Джеймс, плюнув на всё, плюнув на пластиковое будущее, выбирается из липкого Хогвартса. Джеймс курит и говорит, что больше не может. Мы хотим с ним, и не на поиски вечной славы или сносящих голову приключений, нет. Взрослая причина. Своих в беде не бросают, где бы свои ни были. И как мы найдём Эванс, нам плевать. Ну не могли ведь её убить, просто не могли. Она наверняка прячется где-то, она умная, она способная. Боже, ведь она Эванс! Я не удивлюсь, если она принимает Оборотное Зелье и превращается в Министра Магии, пока мы протираем штаны на занятиях. И нельзя сказать обратное, сам станешь не живее мертвяка, скорее наоборот.
И Джеймс безошибочно точно находит Эванс, будто она была маяком в целом гуле глупых тёмных фонарей. Эванс высокая, броская, взбаламученная — таких видно издалека. Находит Джеймс её в маггловском районе, трясущуюся и голодную. Создать еду мы не можем, но я успел перед уходом утащить плитку шоколада и протягиваю ей. Лили, некогда тонкая и веснушчатая, сейчас напоминает девушку с киноленты шестидесятых. Контрастная.
* * *
— Круцио! — кричит безумная женщина с, кажется, восковой кожей, лицо которой искажено смесью наслаждения и ненависти, — Круцио!
Она не попадает в меня, к сожалению или к счастью, понять сложно. Вроде и умереть хочется, но не бросить же других на произвол. Это так эгоистично и неправильно — умирать. Это хуже, чем удар пяткой по копчику.
У меня нет сил отбиваться, есть только животный инстинкт, который приказывает поднимать руку с палочкой и произносить заклинания. Убивать людей не хочется, да и нельзя. И так по кругу. Ни умереть, ни убить.
— Вшивая, грязная собака! — голос женщины срывается на визг, а я вспоминаю, как её зовут.
Эванс сжала моё запястье стальной хваткой тонких пальцев, сжала до едва слышного хруста. Мы трансгрессируем. Промозглый воздух, слово удар по хребту, приводит в сознание. Птицы от громкого хлопка слетают с деревьев, шумно хлопают крыльями и кричат явно нечеловеческим голосом. Надо мной склонились все четверо: Джеймс, Питер, Сириус и Эванс. Что-то со мной не так? Посмотреть вниз не получается, шея будто раздроблена. Эванс кладёт на лоб что-то холодное, кто-то из парней орёт моё имя. Я удивляюсь, как страшно импульсивный Сириус не трясёт за плечи. Ведь Сириус привык, ему можно.
На небе звёзды странные, напоминают пёсий вой. При чём тут пёсий вой, понять сложно. Да и сейчас понимать вообще хоть что-то до чрезвычайности сложно. Крупинки сознания разлетаются, вдребезги ломаются.
Когда на следующее утро просыпаюсь, надо мной не небо, а сделанная наспех Джеймсом палатка. Авторство Джеймса узнать удаётся легко, небрежность и неаккуратность машут мне рукой и шлют привет. Я поднимаюсь на локтях. Эванс уткнулась Джеймсу в ребра, и её веки еле трепещут, Сириус обнимает подушку и кое-как скрючивается на стуле. Мерный храп, впервые за долгие годы, принёс спокойствие, а не лёгкое раздражение и щекотку в носу.
Питер в последнее время стал тише нас всех, а это уже о чём-то говорит. Я за него иногда волнуюсь, ведь не волноваться не получается. Так пусть хоть немного. Пусть какая-то хлипкая дамба сдерживает груз той всей дряни, что находится во мне.
Момент, когда Эванс держала меня за запястье, показался самым глубоким за всю мою жизнь. Иногда сложно прочувствовать на своей шкуре то, что чувствуют другие. Приходится понимать Джеймса лучше, чем кто-либо другой.
Чайник свистит.
Эванс едва вздрагивает от его свиста, неуклюже поднимается, перебирает ногами, гасит огонь. Тонкая струйка пара, словно по команде, прекратила своё существование. Медленно рассеивается. Эванс смотрит на меня с беспокойством, я же, в свою очередь, не понимаю причины.
Она разворачивается спиной, приходиться рассматривать голые лодыжки. Затем подносит ко мне чашку, которая жжёт руки. Эванс садится рядом грустная-грустная и одновременно с этим невообразимо чудная. Руки у Эванс тёплые. Пахнет она чем-то терпким, до трясучки знакомым. Так, видимо, пахнет Джеймс. Джеймс пахнет ещё и дождём, но дождь Эванс незнаком. Так правильно осознавать, что Эванс пахнет Джеймсом. Будто само собой разумеющееся, давно прикреплённый к Эванс ярлык.
Моё поколение не завтракает, оно пьёт медленно убивающий глотку чай.
Главное — не оставайся лишним.
* * *
Восемьдесят седьмой насквозь пропах никотином и ностальгией, поглотил в себя всю горечь сказанных слов и прочитанных строчек. Восемьдесят седьмой оказался седым подростком с разбитым сердцем, распахнутой душой и грубой обувью. Тогда многие пили огденское виски, пили резко и сразу, будто оно могло затопить тот пожар внутри.
У меня тоже пожар, рыжие языки пламени которого изнуряют до полного бессилия, заставляют ржаветь внутренности. Из-за этого я целиком красно-бурый.
В тот восемьдесят седьмой люди привыкли жить в осаде, жевать пресную еду и мечтать о лучшем. Мы от других не отставали, наши мечты, на скорую руку сделанные, бежали вслед за другими, подтягивая штаны.
Нам же подтягивать штаны не приходилось, мы носили подтяжки.
Быть с Эванс не представлялось возможным, она была бороздой, мешала жить, одновременно с тем дополняя наши дни. Эванс наша, а как по-другому скажешь? Она выливала галлоны заботы и Бодроперцового.
— Бадьян! Боже, Бродяга, скорее! Скорее! — она не захлёбывается в слезах, а надо бы. Я стою с окровавленными руками, пустым взглядом и прорехой в груди. Смотреть на покорёженного Джеймса тяжело. Он храбрится, старается не харкать кровью, но лёгкие обмануть тяжело.
Сириус, с недельной щетиной, грязными волосами и дрожащими руками, отдаёт Эванс пузырёк, та выливает его на Джеймса. Мой черёд ставить Защитные Заклинания, Питер разбирается с палаткой.
— Джеймс! — у Эванс руки теперь тоже в крови, она этими руками держит Джеймсу голову. Как он до сих пор не умер от кровопотери?
Я крепко сжимаю правую руку с палочкой, заклятие рикошетит от щита. До меня доходит понимание — сейчас не забота кипит внутри, а ревность шипящей змеёй обвила хребет, крепко-накрепко обхватила его и доходит до грудной клетки. Понимаю я и то, что так было всегда. Понимаю, что никогда не завидовал Джеймсу. Оставаться на втором плане легче, можно просить перестать задирать Снейпа, и самому таким образом оказываться вне подозрений. Проще наблюдать за Эванс искоса, проще представлять на месте Джеймса себя и успокаиваться.
Эванс, наверное, всё понимает. Она деликатная, старается не замечать. Я тоже хочу на это наплевать. Обычно всё самообладание уходит на не-разговор. «Привет, Лили». «Привет, Римус». На этом всё.
Нужно взять перерыв, научиться курить и не кашлять при этом. Нужно надевать шапку, когда холодно, влюбляться в небо и быть свободным. С каждым годом не получается, с каждым прожитым годом сложнее.
Курить я пробовал один раз, и то от злости. И вот сейчас опять хочется. В рюкзаке Сириуса нахожу бумагу и табак, неумело закручиваю и поджигаю палочкой. Сириус собственной персоной тоже подоспевает скоро, садится на плоский камень, вытягивает длинные тощие ноги. Стирать приходится иногда, вонь от носков идёт страшная, но Эванс всё равно любит Джеймса. Сириус курит мастерски, он часто нервничает. К тому же, привык. С каждой скуренной сигаретой внутри что-то сгорает и возрождается вновь, но намного бледнее и слабее. «Что-то», что понять тяжело. Возможно, осколок магии.
* * *
Восемьдесят седьмой принёс «Будешь ли ты любить меня?». Джеймс случайно наткнулся на эту песню, когда в очередной раз крутил ручку от радио. Бегунок замер именно на той станции, переключать никому не хотелось. Мы сидели за столом, положив голову на руки, уставившись на приёмник. «Chicago» пели искренне и открыто, им верили люди, это отнять невозможно.
— Эванс! — Джеймс оправился, Эванс моет руки в холодной речке. — Эй, Эванс, я заметил, что у нас одинаковые кровати. Мне, конечно, не принципиально, но, может ты хочешь спать на моей?
— А какая разница? — орёт Эванс в ответ, улыбаясь и за ухо заправляя красно-бурую прядь.
— На моей, вместе со мной!
Если в школе такие шутки заставляли улыбаться (хоть криво, но всё же), то сейчас от них ёжишься, как от неуместно забравшегося под кожу осеннего ветра. Эванс крикнет «дурак». Или продолжит отмывать руки.
А Джеймс перед ней продолжит храбриться, шутить по-дурацки, подкидывать вверх найденный на земле каштан. Он так будет делать век. Будет плести Эванс правду, и ту, с три короба, ляпать языком глупости.
А в восемьдесят седьмом я пытаюсь выдворить Эванс за дверь из своей пустой головы. Поправка: она пустая, только там эта рыжая простуда. Мы болеем по Эванс уже который год, изо дня в день смотря на её голые пятки, выглядывающие из-под короткого лоскутного пледа.
Сириус трёт затёкшую шею. Питер хочет домой. Джеймс напевает «Будешь ли ты любить меня?». Эванс улыбается.
— Сириус, смотри! Смотри! — Питер подбегает к нам, тычет пальцем в Карту, — Мэри! Наша Мэри!
Сириус, как и подобно счастливым дуракам, щерится глупо. А я никакую такую нашу Мэри не знаю. Она Сириуса, и только. Он торжествующий, ведь МакДональд пропадала, как и Эванс. Никто не слышал о ней, сов посылать опасно, и как пересечься? Но пошли искать мы Эванс, на Мэри плюнули. Вроде и несправедливо, вроде все и ощериться должны на Джеймса, в особенности Бродяга.
— Ну да, она. — стараюсь как всегда изображать перекошенное подобие радости, — Поздравляю, Бродяга.
Я хлопаю его по плечу, а сигарета до сих между указательным и средним. Сигарета догорает.
Вот и во мне что-то там сгорело.
* * *
Я не нарочно отдёргиваю ткань палатки, а там переодевается Эванс без лифчика и совести. Она поспешно натягивает свитер, достающий до бёдер, смущённо улыбается. У меня, дурака, реакция оказалась замедленной, закрыл глаза не так быстро, как не хотелось бы.
— Да ладно, ты поймёшь. Рем, ты же мне как брат.
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
|