↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
|
Когда он был маленьким, все радовались, глядя в его младенчески пухлое бледное личико. Он прекрасно помнил, как мать, красивая белокурая дама с пышными кудрями по моде того времени, хохотала, протягивая ему свои удивительно белые мягкие руки, сквозь кожу которых можно было разглядеть каждую жилку. Худощавый высокий господин отзывался на этот хохот добродушным дребезжащим смехом, легонько подталкивая сына к матери. Бедные слабые ножки мальчугана дрожали, пытаясь удержать живой вес хозяина, и тот часто падал, вызывая у друзей маркиза вежливые улыбки. Мать, однако, не терпела для него слишком больших нагрузок, и никогда он не доходил до ее пышной юбки самостоятельно. Женщина почти всегда хватала его на руки и кружилась с ним по зале, хохоча. А он не выносил этого и начинал беспокойно вертеться, едва ее руки прикасались к нему с намерением поднять в воздух.
— Видно аристократа! — восклицал маркиз фальцетом и театрально прикладывал кружевной платок к глазам. Мужчине рыдать не пристало, но то были слезы умиления. Фальшивые слезы.
Реми с раннего детства стал замечать это притворство, сквозившее во всех действиях маркиза и его супруги, веселой пустенькой женщины, у которой на уме всегда были развлечения и наряды. Мальчика всегда учили: ложь, лицемерие недостойны дворянина. Ему пришлось запомнить это, как только он научился держать в своих трясущихся ручонках маленькую шпагу. Маркиз был человеком старой закалки и предпочитал приучать сына к оружию с трехлетнего возраста. Однако выгодный для его и так немаленького состояния брак, навязанный ему не только родственниками, но и сердцем, вышел боком. Маркиза приходилась ему троюродной сестрой, и кровосмешение не пошло на пользу Реми. Он с самого рождения часто болел, заговорил позже назначенного времени, очень плохо видел, а понятие физической силы можно было применить явно не к наследнику дома де Лиратье. Отец был человек образованный, но совершенно не слышал о бедах, ждущих детей, родившихся в таком союзе.
Мальчик, вынужденный все время носить тяжелые очки, от которых его нежная кожа покрывалась морщинами и раздражениями, учился по программе, единой для всех представителей де Лиратье. Мать души не чаяла в нем, но поддерживала отца во всех его решениях: она полностью зависела от него. Сын учился ездить на лошади, хотя маркиза знала, что каждый шаг животного причиняет дикую боль его искривленному позвоночнику; он фехтовал, сжав побелевшие губы, хотя она видела, как после занятия он выходит из залы: еле передвигая ноги, опираясь одной рукой на стену, а другой вцепившись в учителя, который скорее дал убить себя, чем позволил графу де Бейе что-нибудь сделать в этот миг. К шести годам мальчик умел вполне сносно стрелять и даже попадал в цель. Если мишень находилась в пяти шагах от него. Для успешной стрельбы на более дальние расстояния маркиз пожертвовал ему две свои линзы из кабинета, из которых получились очки, которые были еще тяжелее, чем обычные. Таким образом, жизнь Реми с самых ранних лет была сущим мучением.
Слуги, его ровесники, не имели права играть с ним. Даже разговаривать им запрещалось. Маленький граф, наследник де Лиратье, тщательно оберегался родителями от пагубного влияния внешней жизни. В свои двенадцать лет он выходил из-за ограды только один раз: когда обнаружил в заборе дыру. На своих больных ногах уйти далеко он не смог: отец послал за ним слуг. Это был единственный раз на памяти матери, когда маркиз вышел из себя. Он заперся с шестилетним сыном сыном в кабинете и долго говорил с ним, часто повышая голос. Причем гнев его все время получал подкрепление: Реми почти не слышал его речи. Во-первых, голова его была занята совершенно другим, а во-вторых, он попросту очень плохо разбирал, что говорит ему отец. А как только воспитательный момент закончился, тот приказал слугам увести и выпороть сына, не слушая мольб бросившейся к его ногам жены. Ему самому было жаль мальчика. Но одной лекцией здесь не отделаешься: слишком серьезен проступок. И ладно бы граф пошел в центр Парижа, где жили дети знакомых дворян, но он направился прямиком к рабочим! Интерес к третьему сословию должен быть наказан! И Реми высекли.
После этого он два месяца не поднимался с кровати. Бедняжка был слишком слаб, хотя и выдержал десять ударов плетью без единого стона. Измученный, лежал он на животе в жаркой постели и читал: расстроенная мать упросила маркиза дать сыну экземпляр истории Древнего мира. Малютка проглотил книгу за четыре дня, а после потребовал бумаги, чернил и перьев и принялся за подробный конспект. Ему не было еще девяти лет, когда он закончил этот труд, тщательно оберегаемый им от глаз родителей. Правда, сам он не видел в истории Древнего Рима ничего зазорного, но интуиция подсказывала ему, что обнаружение этих стопок грозит ему по меньшей мере пятьюдесятью плетьми. Мальчик не знал, чем привлек его этот период в развитии государства, частью которого когда-то являлась нынешняя Италия, но почему-то чувствовал, что конспект пригодится ему в будущем.
Реми рос, а его здоровье, вопреки предсказаниям врачей, не улучшалось. Правда, оно и не ухудшалось, в чем был несомненный плюс. Но маркиз, которого все чаще стали посещать симптомы чахотки, унаследованной им от матери, задумывался о достойной замене графу: он знал, что мальчик долго не протянет. И едва он объявил свою волю покорной супруге, радостная весть не заставила себя ждать: через положенное время у Реми должен будет родиться брат. В том, что это будет мальчик, маркиз даже и не сомневался: слишком велика была потребность в замене наследнику. Тот, конечно, прекрасно понимал цель этих действий и чем больше понимал, тем тяжелее было у него на душе. Было ясно, что воспитанию этого сына отец уделит гораздо больше времени, чем воспитанию первенца. На него даже и не надеялись. Осознание этого повергло мальчика в глубокое уныние, так как он все еще был жив. Он жил! Почему же его не принимают всерьез, если он живет? И он с головой ушел в учебу, пытаясь доказать свою незаменимость хотя бы таким способом. Результаты его в естественных и гуманитарных науках становились все лучше, но это уже не было нужно никому, кроме ученика и учителя.
Пришло время, и маркиз стал задумываться, куда бы отправить Реми на четыре месяца. Мальчик души не чаял в матери, а анатомию они изучать еще не начали; для него будет ударом, если он услышит хоть звук или увидит маркизу до определенного момента.
— Пригласи Жюля, — пожала плечами Элоиза, закрывая книгу. — Он не посмеет ничего сделать с Реми. В конце концов, он же не конченный тупица?
Иногда она не стеснялась в выражениях.
— А вот здесь позвольте мне не согласиться с вами, дорогая! — маркиз даже подпрыгнул от возмущения. — Вы не видели нашего доброго дядюшку в действии: он кого угодно совратит с пути истинного. Он может даже папу Римского в язычество своим красноречием обратить! Вы не видели его в действии, сударыня! А я своего брата знаю. Я и сам чуть не попался на эту удочку…
— Но не попались же! — маркиза с торжеством взглянула на застывшего посреди комнаты супруга. — Он наш сын, Мишель. Если Реми слаб телом, это не значит, что у него не в порядке с головой, — она расхохоталась, очень довольная своей шуткой. Муж неуверенно улыбнулся, полувопросительно глядя на нее. — Наш сын знает, что можно слушать, а что надо лишь слышать. К тому же он не всегда слышит даже то, что говорите ему вы, — она с таким же успехом могла сказать «я», но подумала, что честолюбие мужа будет таким образом удовлетворено. — У него не все хорошо с ушами, помните?
— Конечно. А еще с ногами, с руками и с глазами, — маркиз ядовито усмехнулся, повинуясь какой-то злой иронии. — Можете вы мне это объяснить? Мальчик не умеет делать то, что должен выполнять каждый дворянин! Вы слышите: каждый!
— Это не его вина, Мишель! — Элоиза успокаивающе положила свою тонкую руку на запястье мужа. Тот порывисто поцеловал эту прохладную кисть и принялся ходить по комнате:
— А чья, маркиза? Чья? Почему он родился таким? Я никогда не давал вам повода волноваться! Вы не слушали криков протестующих. Вы не видели ран, гноящихся в солнечном свете. Вы не замечали бед, преследовавших нас той осенью. Вам не становилось худо. Но тем не менее наследник родился на два месяца раньше срока! С искривленным позвоночником, слабый, никчемный, когда все так нуждались в нем! Не предательство ли это?.. Элоиза!
Увлекшись в своих обвинениях, он не заметил, как маркиза побледнела почти до синевы и в изнеможении откинулась на спинку глубокого кресла. На ее верхней губе выступили капли пота.
— Мишель, — прошептала она, игнорируя желание закричать от боли, — до сих пор я была вам примерной женой. Я родила вам сына, и не моя вина, что он родился таким. Но он родился, Мишель! И вы не вправе обвинять его и меня в его нездоровье. Вы не имеете права оскорблять его. Оскорбляйте меня! Скажите, что я продажна, что неверна, что… Я не знаю, что еще! Но не трогайте моего сына! Я его мать, и мне больно, когда вы оскорбляете его. Хотите выбить клин клином! Когда он только должен был родиться, я действительно не испытывала никаких трудностей. Сейчас повторяется то же самое; вы волнуете меня и добились своими речами всего, что я не испытывала двенадцать лет назад. Премного вам за это благодарна, маркиз!
Она резко поднялась на ноги, но вновь опустилась на сидение, побледнев еще больше. Муж испуганно бросился к ней, но она оттолкнула его руку, встала и вышла из кабинета, чувствуя, как к горлу подкатывает предательская тошнота. Пробегая по лестнице, она не заметила около перил фигурку, съежившуюся в отчаянии. Вбежав в свою спальню, маркиза бросилась к тазику для умывания, и ее стошнило. Подоспевшая служанка заахала, суетясь возле нее; женщина не обратила на нее внимания, пятясь к постели.
— Убери это, Николь, — властно приказала она, едва ее руки дотянулись до спинки кровати. — После помоги мне раздеться. Живо!
Девушка послушно закивала, и маркиза позволила себе расслабиться. Никогда еще между ней и Мишелем не происходило крупных ссор. Почему же сейчас она не смогла сдержаться? Почему отреагировала так? Потому что он посмел ополчиться против Реми, ее ангелочка, которого она боготворила. Но мальчик же в самом деле не виноват, что родился таким? Кстати, зря она упомянула о возможности обвинения ее в нескромности поведения, надо было выбрать другой пример. Теперь муж вполне способен заподозрить что-то…
А виновник их перепалки в это время с трудом поднимался с пола: он должен был поговорить с отцом. Ноги никак не желали слушаться хозяина, но мальчик огромным усилием воли встал во весь рост и тотчас оперся на крепкую палку. Он успел заметить на глазах матери слезы, а этого он потерпеть не мог даже от собственного отца. Юный граф решительно подошел к приоткрытой двери кабинета и решительно стукнул в нее набалдашником.
— Прочь! — произнес маркиз. — Я не хочу ничего слышать!
— Боюсь, сейчас это не играет такой уж важной роли, — твердо сказал мальчишеский голос, и в кабинет нагло вошел сын, величественно опираясь на трость.
— Какого черта вам здесь надо, граф де Бейе? — бессильно спросил отец, у которого не хватило духу выгнать мальчика за дверь. Хотя надо бы. И еще добавить за наглость… Впрочем, весь гнев улетучился, едва прозвучал в комнате его голос: невозможно было сердиться, когда Реми находился рядом.
— Я пришел к вам, отец, — начал тот, избрав официальный тон, — чтобы защитить и оправдать в ваших глазах маркизу.
— К чему это? — перебил его мужчина. — Садитесь. Вам, верно, тяжело стоять.
У него хватило внимания заметить, как дрожат ноги мальчика, не привыкшие к таким нагрузкам. Запал, остатки которого витали в воздухе в начале разговора, выветрился полностью, и маркиз начал ощущать всю свою вину перед женой. Появление сына подтолкнуло его к этому осознанию, но он был вполне способен придти к нему самостоятельно.
— Говорите же! — подбодрил он Реми, когда тот уселся. — Не нужно ли вам новых книг? Или перьев? Или…
— Я пришел говорить с вами о матери, сударь! — воскликнул мальчик. — Только что я был свидетелем вашего разговора с нею. Я… Мне… — он замялся, не находя в себе сил признать свою слабость. — Я не смог взойти на второй этаж и был вынужден остановиться. Я не слышал ваших слов, — он усмехнулся, дотрагиваясь до правого уха, которое слышало много хуже левого, — но понял по вашему тону, что разговор не был мирным. Мне бы хотелось, чтобы такого больше не повторилось.
Голос его задрожал, на лбу выступила испарина. Маркиз ласково улыбнулся ему, протянул руку:
— Вам вредно так волноваться, дружочек. Если вы этого хотите, я вам обещаю это. Не забудьте, однако, что это зависит не только от меня. Маркиза была такой же участницей разговора, как и я. Вы не должны обвинять только меня.
— Я этого и не делал, сударь, — с достоинством ответил мальчик, снимая очки и протирая их кружевным платком. Отец заметил на его переносице и веках следы от дужек. Должно быть, они все же тяжеловаты для двенадцатилетнего подростка.
— Я прикажу вынести стол и кресло в сад, — сказал маркиз, мигом поняв, что может сделать для сына. — Вам надо больше бывать на воздухе. Книги не портятся от этого, мальчик мой.
— Благодарю, — невозмутимо кивнул тот и чуть наклонил голову: — Могу ли я идти?
— Бегите, — ласково улыбнулся де Лиратье и застыл от осознания своей ошибки: Реми никогда не бегал. Он и ходить-то мог с трудом, какой бег!.. Но в этот раз мальчик действительно двигался чуть быстрее обычного: он торопился к матери. Преодолев последнюю ступеньку, он опустился было в кресло, услужливо поставленное наверху, но тут же вскочил и заковылял к комнате маркизы.
— Позволите войти, матушка? — вежливо поинтересовался он у двери, стукнув в нее тростью.
— Реми? — дверь тотчас открылась, и юный граф, миновав служанку, вошел в спальню. — Реми, что привело вас сюда?
— Беспокойство, матушка, и любопытство, — он предпочитал быть честным с матерью. — О чем вы говорили с маркизом? Почему вы ушли в слезах?
— Мой дорогой Реми… — Для маркизы это имя было словно заклинанием, прогоняющим злые силы, и она повторяла его при каждом удобном случае. — Вы не должны сердиться на отца. Виновата была я, я и только я!.. Дело в том, что вам, по всей видимости, придется уехать.
— Уехать! — повторил граф знакомое слово. — Уехать. Зачем? Я в чем-то провинился, матушка, что вы отсылаете меня?
— Нет, нет, мальчик мой! — Элоиза печально улыбнулась. — Вы ни в чем не виноваты! Просто пришло время. Через полгода или раньше мы опять встретимся, и вы вернетесь.
— Если вы настаиваете, я еду, — Реми покорно склонил голову, стараясь удержать слезы, но две предательские капельки все-таки скатились по его щекам. — Куда, матушка?
— Не знаю, — женщина беспомощно взглянула в его голубые, как парижское небо, глаза снизу вверх и сжала его худую руку. — Но обещайте мне, что не будете очень скучать! Вам вредно это.
— Не буду, сударыня, — покорно согласился Реми, утопая в синих озерах ее глаз и цветочном аромате ее духов. — Если получится.
— Должно получиться, Реми! — прикрикнула она на него. — А теперь идите. Дайте мне отдохнуть…
Она следила за его фигуркой, пока не закрылась дверь. Он был слаб, но силен, и в этом было его наказание. Бедный мальчик… Он даже не представляет себе, как он опасен в своей речи. Она слышала несколько раз, как говорит его дядя, и прекрасно понимала, в кого пошел сын. Однако талант свой Жюль зарыл в землю, пойдя в солдаты. А ведь мог стать прекрасным оратором… Маркиза позвала служанку, чтобы та помогла ей лечь: ее бил озноб.
— Да, Реми сможет постоять за себя, — пробормотала она, засыпая.
«Что, дорогой мой, спохватился? Пришло время зарыть топор войны в землю, говоришь? Земля вытолкнет его обратно! Мы с тобой хорошо знаем, как вести такую войну, не правда ли? Однако я знаю это гораздо лучше: в пошлый раз, как вообще почти всегда, победил я. Да, я, а не ты, жалкое подобие человека. Благодаря вашему решению, я стал настоящим французом, который понимает свой народ! А ты так и остался „ленивым маркизом“. Если не понял, это вольная интерпретация „ленивых королей“.
Ты хочешь отдать мне на время своего сына. Думаю, ты тысячи раз проклял меня перед тем, как написать свое чертово письмо, от которого до сих пор пахнет вашим строем. Мерзость!.. А может, ты помянул добрым словом и свою супругу, которая так некстати решила подарить тебе ребенка? Я слышал, каково состояние здоровья твоего первенца, и должен сообщить, что у меня он никаких поблажек не получит. Впрочем, ты прекрасно знаешь меня и не должен был и надеяться на это.
Завтра к четырем часам я приду за твоим сыном. Позаботься о том, чтобы он был прилично одет. Мне не хочется краснеть за него в моем квартале.
Твой любящий брат,
Жюль Мюжавинье»
Маркиз еще раз перечел письмо и с трудом поборол желание выругаться. Почему он уступил жене? Ведь знал же, чем это кончится! А теперь поздно: Жюль точен и придет ровно в четыре. Он всегда приходил в четыре. Когда еще был жив отец, он сбежал из дома и принял эту безобразную фамилию, окончательно порвав с семьей. Старому маркизу пришлось вычеркнуть его из завещания, и Мишель стал наследником вместо брата. Какой же это был стыд! Никто, конечно, в лицо семье обвинений не бросал, но натыкаться на холодную стену отчужденности было страшнее всего. Счастье для старого маркиза, что умер так скоро!
А сын принялся восстанавливать утраченную репутацию. Он дал понять всем, что между ним и Жюлем больше не пролегают кровные узы. Он женился на воспитанной девушке из благородной семьи. Он стал еще надменнее, чем обычно. Правда, последнее исключалось, если они с семьей были одни. Он был добрым семьянином и никогда не нарушал клятву верности, данную священнику, Богу и жене. Но теперь пришло время прогнать чувство собственного достоинства: Реми нужна здоровая голова, а если он не будет увезен из дома, он сойдет здесь с ума. Именно поэтому маркиз написал брату. Что бы он там ни говорил, он любил мальчика.
За завтраком было тихо. Реми молча ковырял вилкой омлет, маркиза улыбалась украдкой, глядя на него, а маркиз читал книгу. Извиняться за вчерашнее он не хотел: не хватало еще главе дома унижаться! Тем более, что вечером он подошел к Элоизе и они поговорили по душам, но гораздо спокойнее, чем днем. Именно тогда ими и было принято решение об отсылке сына к дяде: Мишель позволил себе пойти на уступки жене. В конце концов, иногда компромисс бывает полезен. Даже сильнейшие мира сего часто решают государственные проблемы с его помощью. И хорошо. Пусть продолжают в том же духе, ибо это наиболее гуманный способ.
— Маркиза, я рад сообщить вам, что ответ на вопрос, который мы вчера пытались решить, найден, — сказал глава семьи, откладывая том. — Сегодня в четыре часа пополудни сюда придет господин Мюжавинье и заберет Реми себе. Реми, мальчик мой, прикажите Николя сложить вещи. Соберите все самое нужное: возможно, вы уедете надолго.
— Реми! — маркиза уронила в бокал с легким вином слезинку. — Мне так жаль! Неужели же это необходимо?
— Если вы, маркиза, хотите, чтобы ваш сын потерпел крах в своем обучении, то я этого не хочу, — отрезал маркиз. — Вы в своей любви совершенно не думаете о мальчике. Я не хочу ссориться, поэтому уступил вашей просьбе привлечь к делу господина Мюжавинье. Вы же со своей стороны примите мое распоряжение относительно мальчика.
— Хорошо, мой милый, — поспешно согласилась Элоиза, не желая повторения своих ошибок. — Реми, вы уже закончили? Идите в свою комнату и соберитесь. Сейчас десять. У вас есть пять с половиной часов.
Мальчик послушно кивнул и, тяжело опираясь на трость, вышел из столовой. О дяде он слышал немного, но этих сведений было достаточно, чтобы Мюжавинье представлялся ему героем. Он ведь взбунтовался, осмелился пойти против воли семьи. Реми, воспитывающемуся всегда в строгих рамках почтения к родителям, это казалось немыслимым: Жюль Арман де Лиратье нарушил все то, что в юного наследника вколачивали из года в год. Однако сын достопочтенного Мишеля де Лиратье, несмотря на повиновение воле отца, был свободолюбив. С трудом сносил он оковы, надетые на него положением в обществе и родителями, и лелеял мечту о новых порядках. Но в свои двенадцать лет он отлично понимал, что никаких перемен в их время не предвидится. И оставался один единственный способ: пойти по стопам дяди. Но на это он не мог решиться.
Сборы прошли быстро: Реми ухитрился открыть „Историю“, несмотря на шепоток совести, и его затянуло. Вокруг него сновали слуги, мать несколько раз подходила к дверям комнаты, а он читал, забыв о времени. На возмущение старого Николя он отвечал односложно, что уже идет, и вновь проваливался вглубь веков. Очнулся он только тогда, когда внизу задребезжал колокольчик: кто-то стоял у двери. Реми отложил книгу в сторону — Николя тотчас же подобрал ее и засунул подальше в баульчик, от греха — и спустился в гостиную. Маркиз стоял около своего кресла с каменным лицом, а в кресле графа нахально расположился какой-то человек, поджарый, жилистый, сухонький.
— А вот и племянник! — человек шумно вскочил на ноги и забегал вокруг мальчика, рассматривая его. — Так… Парик, трость, кюлоты, вестон, камзол… О Господи… Вы куда его отправляете?
— На квартиру господина Мюжавинье! — надменно ответила мать. Она, по всей видимости, уже успела пожалеть о своей просьбе. Деверя она видела только во время бракосочетания, и тогда он показался ей довольно приятным человеком. Только сейчас она поняла, куда отдает своего нежного мальчика. Четырнадцать лет назад Мишель все еще мог чуть повлиять на брата, что и сделал, чтобы он не шокировал своими выходками Элоизу. Теперь же Жюль совершенно игнорировал знаки, подаваемые ему маркизом. Оба знали себе цену, и только это мешало им сцепиться прямо в гостиной.
— Вы собрались, Реми? — отец обернулся к сыну, пытаясь приветливо улыбнуться, что у него не совсем получилось. Приезд старшего брата выбил хозяина дома из колеи.
— Собрался, отец, — кивнул мальчик. Прежде чем засесть за книгу, он успел передать слугам, чтобы брали только самое необходимое. — Жан вынес баул к экипажу.
— Откуда ты знаешь, что господин Мюжавинье приехал в экипаже? — быстро спросила маркиза. — Ты услышал?
— Нет, матушка, — Реми улыбнулся ее наивности. — У Жана хорошие уши.
— Так, — Жюль пошагал взад-вперед, совершенно не замечая, что его туфли, выпачканные первосортной парижской грязью, периодически оставляют следы на роскошном ковре де Лиратье. — У меня, вообще-то, дел не так уж и мало. Давайте прощайтесь, и мы поедем.
— Боже! — Элоиза осела в кресло, нервно теребя платок. — Реми, мальчик мой!
Он бросился бы к ней, если б мог. А так ему пришлось медленно приблизиться к ней. Она обняла его, притянула к себе. Провела рукой по его голове:
— Берегите себя…
Самообладание оставило ее, и маркиза быстро вышла из гостиной. Муж проводил ее печальным, тоскующим взглядом: ему не хотелось оставаться один на один — сын не в счет — с братом, а уход женщины развязывал тому язык.
— Я надеюсь, граф, — сказал он, — мне не придется выслушивать от вашего дяди жалобы на ваше поведение. — Мальчик удивленно посмотрел на него. Действительно, представить его шалящим было трудно. Маркиз продолжал: — Мы уведомим вас, едва появиться возможность вернуться.
— Я благодарен и вам, отец, и вам, господин Мюжавинье, — вежливо произнес Реми, повинуясь долгу этикета. Маркиз довольно улыбнулся, а дядя уставился на мальчика с совершеннейшим недоумением.
— Я тебе еще ничего не сделал, за что меня надо благодарить, — возразил он, усмехаясь. — А вот я буду вам обоим очень благодарен, если вы прекратите трепать языком и выпроводите меня и одного из вас за ворота.
— Выпроводить? — переспросил маркиз, и его голос задрожал от плохо скрываемой ярости. — Вам как удобнее — пинком или за шиворот?
— Ногами, братец, ногами.
— Значит, пинком?
— Собственными.
Де Лиратье хотел было ответить, но наткнулся на заинтересованный взгляд сына, при котором никогда не позволял себе ничего подобного, и предпочел молчаливо указать гостю и Реми на дверь. Жюль довольно потер руки: и на этот раз победа досталась ему. Он был уже стар, но радовался, как ребенок. Вынужденное бездействие сердило его, а начинать ссоры первым он не хотел. Он просто цеплялся, как клещ, за какую-нибудь двусмысленную фразу брата и пускался во все тяжкие. Впрочем, тяжко приходилось не ему, а маркизу: говорить Жюль умел всегда.
Дядя и племянник подошли к дверям. Маркиз следовал за ними на некотором расстоянии, с неудовольствием отмечая, что каждый шаг дается Реми с трудом: волнение заставляло сердце мальчика биться чаще, а это дурно отзывалось на его и так не лучших способностях. Однако Жюль ничего не замечал, витая в облаках по поводу этих четырех месяцев, которые племянник проведет с ним.
— До свидания, дорогой мой, и да будет оно нескоро, — попрощался он, надевая шляпу с высокой тульей и плащ-крылатку. Трости у него не было.
— Вы себе не представляете, как мне хочется сказать „прощайте“, — пробормотал сквозь зубы Мишель, оборачиваясь к сыну. — До свидания, Реми. Не скучайте без нас. Это необходимая мера.
Мальчик поднял на него полные слез глаза и промолчал, а маркиз задохнулся от внезапно подступивших к горлу рыданий. Они впервые расставались надолго. Боясь за наследника, отец не отпускал его от себя ни на шаг, всегда готовый защитить, помочь, ободрить в начинаниях, если они, конечно, соответствовали его титулу. Но он никогда не показывал своей любви к мальчику: это было лишним. И Реми, почти выросший, не знал, что он дорог отцу не только как наследник.
Экипаж ждал у крыльца. Кучер, успевший пересказать лакею все городские новости, вальяжно развалился на козлах. Господин Мюжавинье небрежно швырнул ему монетку в десять су, и тот мгновенно пришел в себя. Дядя помог мальчику забраться внутрь, проверил, крепка ли подножка, и вошел сам. Кучер хлестнул лошадь, и парк медленно поплыл назад, постепенно ускоряясь. Реми обернулся и выглянул в заднее окошко, заляпанное грязью по углам. Отец стоял на крыльце их особняка, разом уменьшившийся в размерах, печальный, и глядел им вслед. У мальчика защипало в носу.
— Да будет тебе! — проговорил дядя, увидев слезы в его глазах. — Не думал, что ты такой плакса. Скажи-ка лучше: ты правда граф?
— Да, — тихо произнес Реми. — Я же сын маркиза. Все старшие сыновья маркизов носят титул графа. Я ношу титул графа де Бейе.
— Ого! — Жюль одобрительно посмотрел на него. — Да ты говорить умеешь! Другое дело! А то знаешь, мне вовсе не хочется ехать с мямлей, плаксой и аристократом с ног до головы в одной коляске.
— Почему? — Реми немного оживился. Разговор обещал быть интересным.
— Да потому, что я сбежал, чтобы отдохнуть от этого, и совсем не обязан изменять своим убеждениям. Правда, давно это было… Но убеждения не поменялись, будь уверен. Слово Мюжавинье твердо!
— Почему у вас такое имя? — спросил племянник, и дядя расхохотался:
— У тебя такое лицо, будто ты уксусу выпил! — сказал он, отсмеявшись. — Я помню это правило: никогда не задавать глупых вопросов об именах. Пункт восьмой, кажется…
— Девятый, — Реми любил точность. — Но вы не ответили.
— Мальчуган, ты мне нравишься, — объявил дядя. — Имя мое таково, потому что я сам его выбрал. Мне так захотелось.
— А разве так можно? — изумился юный граф, восхищенно глядя на родственника, который и так имел в его лице почитателя.
— Можно, — успокоил его Мюжавинье. — Никто это со времени Хильдерика не отменял. Знаешь, кто это?
— Знаю! — вскинулся Реми, но тут же поднес к губам платок и несколько раз негромко кашлянул. — Это первый король франков, существование которого подтверждено не только письменными, но и материальными историческими источниками. Хотя я и предпочитаю изучать другую страну, Хильдерику я симпатизирую. Без него не было бы нас.
— Правильно мыслишь, — кивнул дядя. — А что это за другая страна? Если не секрет, конечно!
— Не секрет, — сказал Реми и сам удивился: это было опасно. — Я интересуюсь Римской республикой, господин…
— Просто дядя, сделай милость, — оборвал его спутник.
— Хорошо. Я считаю, что нам, в нашей бедной старой стране, где каждое слово — лицемерие, где каждый готов всадить другу нож в спину, где люди голодают, необходимо избавиться от причины такого состояния.
— Так, а теперь тихо, — быстро сказал Мюжавинье. — Остальное ты мне расскажешь дома. Сколько тебе лет?
— Двенадцать, дядя.
— Интересные же у нас лучшие умы, если не понимают того, до чего дошел и ребенок! — непонятно пробормотал тот, но, наткнувшись на настороженный взгляд племянника, добавил: — Впрочем, может, ты ничего еще и не понял. Тем лучше: неизвестность безопаснее, чем осознание. Особенно в твоем случае. — Он высунул руку из окошка и постучал по бортику экипажа: — На улицу Сент-Оноре, пожалуйста.
Улица Сент-Оноре была одной из новых улиц в районе Марсового поля, и Мюжавинье очень гордился своей квартиркой на самом верху четырехэтажного здания, в мансарде. Он снимал ее с самого своего возвращения в Париж в сорок пятом году, когда французы захватили Фонтенуа в ходе войны за австрийское наследство. Мюжавинье, получивший тогда довольно серьезное ранение, оказался на мели, но смог выкарабкаться, благодаря сильному организму и пенсии, которая ему полагалась. Сумма была не такой уж значительной, но человеком он был проворным, умел подстраиваться под обстоятельства и зажил спокойно. Не голодал, а больше ему и не требовалось. Впрочем, иногда ему приходилось и туго: он не умел отказывать в помощи. Соседи часто занимали у него, а он сидел без гроша, верный своему принципу: он никогда ничего не просил.
Экипаж подъехал к дому, и кучер постучал по борту:
— Приехали.
— Спасибо! — Мюжавинье улыбнулся ему, выходя из кареты. Реми удивленно взглянул на дядю поверх очков: его поведение значительно отличалось от поведения маркиза. Мальчик уже понял, что братья совсем не похожи друг на друга, но он просто не успел узнать, какая у старшего манера себя держать. Никто из их семьи не позволял себе общаться с простолюдинами, а дядя не только разговаривал с ними, но и улыбался им! Это было невероятно!
Они поднялись в мансарду — Реми чуть было не задохнулся, хотя дядя сам нес его баул, — и Мюжавинье отпер крепкую дверь. Мальчик с интересом вытянул шею, пытаясь разглядеть хоть что-то, но все покрывала непроглядная тьма. Дядя рассмеялся, но ничего не сказал. Привычным движением он протянул руку вправо, взял кремень и огниво и уронил искру на свечу, ярко вспыхнувшую и осветившую внутренность комнаты. Реми подался вперед и разочарованно вскинул брови: комната была обставлена очень бедно. Два стула, простой стол, выскобленный до белизны, шкаф с книгами, коротенькая кушетка, стопки бумаг, шпага, висевшая на стене, старинный ларец, по-видимому, очень дорогой, — вот все, что составляло обстановку этого жилища. За вторым шкафом, выполнявшим также функции ширмы, угадывалась кровать, но мальчик, ошеломленный этой бедностью, не посмел идти туда и застыл на пороге.
— Проходи, граф, — насмешливо сказал дядя, но в голосе его неожиданно прозвучали искорки смеха. — Посмотри, как живет тамбурмажор в отставке. Смотри хорошенько! Я служил добросовестно восемь лет. И вот благодарность! Нет, я не жалуюсь, мой дорогой, ты не поверишь, как я счастлив: мне все же назначили пенсию! И на том спасибо! Неважно, что она не покрывает большей части моих расходов! Их не интересует, что твой покорный слуга провалялся в госпитале целый год после чертового Фонтенуа и лишился возможности заработать честным трудом что-либо! А я ведь еще ухитряюсь давать в долг! И ни один проситель не ушел отсюда с пустыми руками.
— Значит, вы богаты, дядя? — спросил Реми. — Вы знаете, что они благодарны вам — вы богаты?
— Можно и так сказать, мой милый, — произнес Мюжавинье. — Но мне все-таки хотелось бы иметь какое-то подспорье. Благодарностью сыт не будешь.
— Вы голодаете? — племянник уставился на него, словно обнаружив на его физиономии муху цеце, о которой читал в книгах. — Но почему вы не скажете об этом маркизу? Он бы помог вам.
— Я в этом не уверен, — дядя улыбнулся. — Когда-то мы с твоим отцом крупно поспорили. Я ушел из дому, разбив родительское сердце, служил в армии, а после Фонтенуа оказался на койке. И знаешь, твой отец даже не написал мне. Все-таки, несмотря на эти треволнения, можно было протянуть старшему брату руку помощи?
— Разве вы старше? — брякнул Реми, не подумав, и прикусил язык. Его учили, что задавать вопросы такого рода недопустимо для графа и будущего маркиза. Пункт семь. — Получается, вы должны носить титул моего отца? Пока вы живы, он не может быть более чем графом.
— Тебя это расстраивает? — живо спросил Мюжавинье, но, увидев его отрицательный жест, улыбнулся: — Твоему отцу это не грозит. Старый маркиз — маркиза скончалась, слава Богу, до моего побега — вычеркнул меня из завещания, а моему брату накрепко вбили в голову, что я помешанный. Он и сам в этом убедился, впрочем… Я ведь осмелился нарушить все то, что мне вбивали в голову с младенчества. Ему это вбилось, а мне нет, как видишь.
— Но ведь вы имеете понятие о чести, господин Мюжавинье?
Вопрос застал его врасплох. Бывший де Лиратье, конечно, знал, что такое честь, доблесть и тому подобные вещи, но никогда не задумывался, откуда у него эти знания. Но Господи, почему этот мальчик смотрит на него с таким торжеством? Его не учили, что это невежливо? Видимо, учили: он покраснел, совсем как девчонка. Но глаза за толстыми стеклами все еще блестят. Значит, вдохновился? Сам Мюжавинье вдохновлялся часто. Когда это происходило, он брал остатки гербовой бумаги и начинал бездумно черкать что-нибудь. Однажды у него случайно вышел памфлет на годовщину Фонтенуа, и с тех пор он стал сочинять речи. Он прекрасно знал, что они никогда не прозвучат, но продолжал заниматься этим, оттачивая свою речь.
— Если вы честный человек, то кто преподал вам это, дядя? — Реми торжествующе глядел на него. — Старик-маркиз все же оставил свой след в вашем сознании. И без него не получились бы вы. Вы бы не смогли сбросить оковы.
— Сбросить оковы? — переспросил Мюжавинье. — Где ты услышал это выражение?
— Я дошел до него сам, — был ответ.
— Ну и молодежь пошла, — покачал головой дядя. — Куда смотрит правительство!.. Ну-ка, расскажи мне теперь о твоей Римской республике!
Они подружились. Реми рассказал Мюжавинье, как он понимает нынешнюю политику и как сопоставляет грядущие перемены с переменами, произошедшими с Римом, и тот остался доволен. Правда, их дружбу несколько омрачил тот факт, что мальчик попытался отказаться от грубых бобов, приготовленных дядей на ужин, но после того как он понял, что больше ничего не будет, скрепя сердце и усмирив желудок, проглотил все, что было на тарелке. Скудный ужин кончился, и их разговор возобновился, хотя Мюжавинье видел, что племянник клюет носом. Он несколько раз снимал очки — на стекла садилась копоть от свечи, — и дядя попросил его дать их ему на секунду. Он осмотрел все подробно и, качая головой, сказал:
— Не самое лучшее изобретение человечества. Тебе тяжело в них.
Мальчик молча забрал очки и поджал губы. Он, конечно, был избалован, но знал, что жаловаться не имеет права. Граф де Бейе не может проявить слабости. Дядя лишь усмехнулся своим мыслям: он прекрасно понимал племянника. Он и сам не стал бы сознаваться никому, что старые раны беспокоят его. Но в случае Реми все было интереснее: мальчик не был способен признать это сам. Если Мюжавинье осознавал, что его дело, возможно, плохо, то Реми не мог этого понять, упорно отметая все признаки.
Однако, его здоровье стало понемногу улучшаться: Мюжавинье, вспомнивший в несколько ночей всю методику их полкового фельдшера, постоянно посылал его то за хлебом, то за молоком, то спросить у хозяина дома, обедали ли они. Мальчик сначала двигался со скоростью улитки и, возвращаясь, валился на скамью, мелко и часто дыша. Дядя, заперев чувства, хотя сердце его разрывалось, на замок, поднимал его и заставлял снова куда-то идти. И через два месяца такой беготни Реми с удивлением заметил, что он в состоянии подняться на четвертый этаж, не останавливаясь через каждую ступеньку. Но когда он, волнуясь, сообщил об этом дяде, тот лишь фыркнул:
— Ты что же, не верил в себя? Конечно, у тебя все получится. К слову, я собирался пойти завтра в Военную школу — мне надо это для моего дальнейшего получения пенсии — и мог бы взять с собой тебя. Мы пойдем пешком.
— Пешком? — переспросил Реми, плохо представлявший, что такое Военная школа и как туда добраться от Сент-Оноре. Дядя Париж знал прекрасно, но предпочел умолчать о длине перехода. Племянник, решил он, будет лучше идти, если не будет знать, сколько до Марсова поля. Конечно, тот согласился. Мальчику нравилось изучать город, погружаться в его историю, слушать рассказы Мюжавинье, который прожил здесь почти всю свою жизнь, исходил каждую улочку и знал их назубок. Назавтра они отправились к Военной школе.
Она была основана в сороковом году, когда Франции требовались солдаты для войны за австрийское наследство. Сам Мюжавинье учился в ней и знал здесь каждый уголок, помня времена своей молодости. Реми, задыхающийся от ходьбы, смотрел на все это великолепие зданий, сквозь тьму, застилавшую ему глаза. Его бедные легкие были не в силах справиться с задачей, которую он поставил им, сердце не получало достаточное количество кислорода, и мальчик был близок к потере сознания. Мюжавинье усадил его на скамью, где обычно сидели новички, и, наказав ждать, ушел в какой-то коридор. А племянник остался. От нечего делать он рассматривал роскошные мраморные колонны, картины, изображавшие разнообразные сражения, и не заметил, как сзади к нему подошел какой-то человек.
— Вы новенький? — прозвучал внезапно голос, и Реми дернулся от неожиданности, оборачиваясь. Перед ним стоял высокий старик с, несмотря на сведенные в одну линию брови, добрым лицом. В его позе чувствовалась военная выправка. На нем был надет военный мундир, на котором два высших ордена выглядели совершенно естественно. Карие глаза смотрели внимательно, а тонкие губы то и дело подергивались, сдерживая тихий смех. Реми обиделся. Пусть этот человек и заслуженный воин, но какое право он имеет смеяться над ним?
— Я не учусь здесь, — ответил мальчик, все же вставая, хотя это далось ему с трудом. — Я вообще не имею отношения к этому учреждению, сударь.
Он говорил учтиво, но собеседник почувствовал, что он недоволен, и примирительно похлопал его по плечу своей тяжелой рукой.
— Тогда вы, верно, пришли сюда из чистого любопытства? — продолжал вопрошать старик. — Что же, это не возбраняется. Вам интересна военная история вашего государства?
— Нисколько, сударь.
— Вы отдаете предпочтение архитектурным вопросам, — понимающе покачал головой военный, и Реми захотелось рассмеяться. Архитектура! Конечно, это увлекательно — рассматривать старые здания, но он уже насмотрелся на это в их доме. Его почти тошнило от бесконечного мрамора, гранита, кварца и тому подобных материалов. Гораздо ближе ему был песчанник, из которого была выстроена добрая половина Парижа.
— Я жду здесь господина Мюжавинье, — сказал Реми, пресекая восторженные отзывы неизвестного о великолепной архитектуре комплекса. Он совершенно справедливо полагал, что Мюжавинье знают в Военной школе.
— Жюля! — воскликнул удивленно незнакомец, оправдывая ожидания мальчика. — Кем же приходится вам господин Мюжавинье?
— Он мой дядя, — отвечал Реми, выпрямляясь.
— Вы гордитесь им? — спросил старик живо. — Если мне не изменяет память, вы сын маркиза де Лиратье. Граф де Бейе?
— Совершенно верно.
— И вы гордитесь господином Мюжавинье?
— А почему бы мне не гордиться им? — ответил вопросом на вопрос Реми. — Если у него не ладятся отношения с моим отцом, то это не значит, что я не могу относится к нему иначе. Я уважаю его мнение и считаю, что он во многом прав в своих убеждениях.
— Тебе бы следовало остерегаться таких высказываний, — произнес подошедший к ним незаметно Мюжавинье. Мальчик виновато улыбнулся ему той наивной улыбкой, что, как он выяснил, оказывала на дядю наибольшее действие. Сам он, впрочем, себя виноватым не чувствовал. Он сказал то, что думал. В конце концов, он сделал ему комплимент, так почему он должен извиняться? А дядя продолжал: — Я вижу, ты уже познакомился с моим давним другом?
— Мы всего лишь обменялись несколькими фразами, Жюль, — засмеялся старик. Смех у него оказался какой-то странный, лающий. Как крик лисицы, которую Реми видел однажды в Шанси, куда его привозил маркиз. Тогда покойный ныне король удостоил его беседы, из которой он, пользуясь выученными наизусть фразами, вышел с честью. Людовик, слушая его речь, правильную не по годам, обо всем догадался, но все же сам, своею рукою, подал Реми персик. Мальчик не любил ничего экзотического, но персик пришлось съесть, и он потом занемог желудком.
— Впрочем, — добавил старик, — даже несколько фраз могут наделать бурь. Нам-то с тобой это хорошо известно. — Он подмигнул Мюжавинье. — Но твой племянничек меня позабавил. Слишком суров, слишком.
Реми покраснел, подавляя желание начать оправдываться. Он не знал этого человека, а тот говорил о нем так, будто виделся с ним не меньше раза в неделю.
— Позволь представить тебе, Реми, — официально начал Мюжавинье, — Кантена Картье, моего давнего товарища по полкам. Куда ты, туда и я, да, Кантен?
Они засмеялись, и Реми поразился тому, насколько они похожи. Оба тощие, жилистые, высокие; у обоих брови кустистые, добрые, взгляд смеющийся, ласковый, заботливый. Впрочем, мальчик на собственном опыте знал, какими жесткими могут становиться эти мягкие глаза, если их обладатель столкнется с неповиновением. Однажды ему приспичило пробыть внизу чуть дольше обычного — он хотел увидеть, как один из кузнецов управится с раскаленным добела железным прутом, — и Мюжавинье отругал его. Говорил он неспешно, четко, как будто вколачивал в землю кол, а после замолчал, и его молчание длилось до тех пор, пока Реми не осознал своей ошибки и не повинился.
— Мы с твоим дядюшкой много провоевали, — усмехнулся Картье, и Реми даже не заметил перехода на «ты». — Если бы не это чертово Фонтенуа…
— Ты после меня тоже сумел попасть в лазарет, — добродушно оборвал его Мюжавинье. — Только вот почему не отыскал меня позже? Я слышал, ты вышел в отставку, женился, завел ребятишек…
— Однако, хорошие же у тебя источники информации, — слегка поклонился старик. — Все мои дети погибли. Осталась только Жизель, внучка. Так мы и живем, то она меня кормит, то я ее.
— Ты старше меня, верно, — пробормотал Мюжавинье. — Но я и не представлял, что ты способен на мирную жизнь. Ты всегда был бурей, Кантен. Помнишь нашего повара? Он всегда отставлял котел подальше, едва ты появлялся на горизонте.
— Я видел его недавно, — кивнул Картье. — Он теперь содержит небольшой трактирчик. Надо будет как-нибудь собраться всем вместе, вспомнить прошлое… Как ты на это смотришь?
— Ты же видишь! — притворно-ворчливо заговорил Мюжавинье. — Молодежь переложили на меня. Правда, нельзя сказать, что я отягощен этим. Напротив, мне даже приятно общество этого молодого человека.
"Молодой человек" удивленно уставился на дядю: тот никогда не позволял себе выказывать что-то при посторонних. Хотя… Если учесть, что он с господином Картье воевали вместе, прошли через то, что по определению объединяет, то старик, верно, уже не является посторонним. Реми несмело улыбнулся в ответ и был поражен реакцией приятелей: оба ответили ему такими же чистосердечными улыбками, не шедшими ни в какое сравнение с жеманными ухмылками светских львов двора. Придворные часто приезжали к маркизу, и мальчик так или иначе видел их, их манеру общения, и она совершенно не нравилась ему. А дядя, открытый, раскрепощенный, разительно отличался от всех этих маркизов, графов, виконтов, что смотрели на Реми всегда немного свысока.
— Вы с моими прежними знакомыми совершенно разные люди, — прямо сказал мальчик. Эта фраза позволяет судить, насколько он переменился за эти два месяца. Приятели взглянули друг на друга и согнулись пополам от неудержимого хохота. Внезапно Картье остановился.
— Мы третье сословие, — жестко сказал он. — Конечно, мы отличаемся от твоего окружения. Это ведь дворянство! А мы чернь.
И такое лицо у него сделалось, когда он употребил это слово, которым пренебрежительно называли третье сословие привилегированные, что Реми стало страшно. Казалось, этот старик даже увеличился в размерах от негодования. Никто из представителей народа не терпел такого названия. Стоило произнести половину этого слова, и вы уже нажили себе немало врагов среди народа. Третье сословие отнюдь не собиралось до конца дней своих оставаться «ничем», как сказал мудрый аббат Сийес.
— Мы еще увидимся, Кантен, — вдруг спохватился Мюжавинье, крепко пожимая руку друга. — А мы с Реми, пожалуй, пойдем. Он не привык к нашему военному режиму.
— Задохнулся? — понимающе спросил Картье, похлопав мальчика по плечу, отчего колени того подогнулись, и он упал бы, если бы не вовремя вовремя подставленная рука дяди, который зорко следил за тем, чтобы с племянником ничего не случилось. И делал он это не только из-за своего обещания брату вернуть Реми в целости и сохранности, но и из-за своей привязанности к графу де Бейе.
— Верно, — засмеялся Мюжавинье. — Addio, caro mio(1), и до встречи.
Приятели раскланялись, и дядя увлек Реми в сторону их дома. Сент-Оноре за полчаса ожидания в приемной Военной школы ближе не стала, и мальчик чувствовал себя совершенно вымотанным. С трудом еще большим, чем два месяца назад, он взобрался по крутой лестнице следом за Мюжавинье, дождался, пока тот отопрет дверь, и, едва дойдя до своей кушетки, рухнул на нее, как подкошенный. Дядя, привыкший к таким прогулкам, оставил его в покое, а сам вновь спустился вниз и попросил девочку-служанку сбегать на рынок купить бобов. Но Реми не поднялся и к столу. Он лежал в постели, измученный, еле нашедший в себе силы раздеться, а Мюжавинье, впервые увидевший организм, не повинующийся солдатским законам, стоял над ним, с тревогой вглядываясь в его бледное лицо, сливающееся с подушкой.
— Что же мне с тобой делать, мальчик мой? — вопрошал он глухо, не умея помочь. Реми оставался безответным. У него не было сил говорить. В этот день произошло слишком много всего, он устал. Ему было жаль дядю, чья методика потерпела поражение, но он ничего не мог с собой поделать. Вопреки ожиданиям Мюжавинье, вопреки его собственным ожиданиям, организм не принял сурового быта солдата, и Реми слег. Болел он долго. Целых две недели дядя исполнял малейшее его желание — разумеется, в пределах разумного, — и, надо сказать, мальчик не злоупотреблял этим правом. С первой же неудачей он потерял веру в себя, и Мюжавинье, тоже обезоруженный, не знал, как эту веру разжечь вновь. Он уже хотел плюнуть на свою гордость и написать маркизу де Лиратье, как вдруг неожиданное обстоятельство остановило его. Кто знает, как бы развивалась история Франции, не будь этого обстоятельства?
Однажды, теплым августовским днем, в дверь мансарды постучали. Мюжавинье открывать не спешил, погруженный в свои думы, но настойчивость посетителя вынудила его подняться с кровати, оправить смявшееся покрывало и распахнуть дверь. Он ожидал увидеть кого угодно: хозяина, кузнеца из пятнадцатого номера ниже по Сент-Оноре, австриячку, короля, но никак не девочку, стоявшую на пороге и с истинно детским интересом рассматривавшую открывшего ей человека. Тот опешил.
— Вы будете господин Жюль Мюжавинье? — спросила гостья, ничуть не смущаясь. — Дедушка послал меня к вам.
— А вы, собственно, кто? — выдавил Мюжавинье, наконец придя в себя.
— Я Жизель Картье, — сказала та, и хозяину бросилась в глаза фамильная черта всех Картье: у нее один глаз был явно больше другого. Да и напористостью она вполне могла поспорить с собственным дедушкой, который смог переубедить их знаменосца, что на флаге англичан красуется зеленый крокодильчик. Тот был очень удивлен, не обнаружив оного на полотнище своего визави.
— Проходите, — улыбнулся Мюжавинье. — Гостей мы не ждали, так что… Да и жилище, верно, не такое, как у вас.
Жизель тут же вошла, нимало не смущаясь, направилась к окну, отдернула шторы и поморщилась от взметнувшегося в лучах солнца столба пыли. Хозяин, вошедший вслед за ней, с улыбкой наблюдал за ее движениями, вспоминая себя в ее годы. Несмотря на разницу в родовитости, вел он себя точно так же: мог с легкостью пренебречь этикетом, сказать нечто неприличное, что позволяло ему уйти от повышенного внимания со стороны знатных отцов, стремившихся составить выгодную партию для своих дочерей. А вот его брату пришлось отдуваться за двоих. И это было еще одной причиной их разногласий.
— Кто пришел, дядя? — тихо спросил Реми, медленно подходя к нему. Он уже начал понемногу вставать, пересаживаясь по утрам в глубокое кресло, где раньше размещался Мюжавинье, и проводил в нем целые дни, изредка поднимаясь на ноги. Укутавшись в плед, заимствованный у того же Мюжавинье, он подолгу беседовал с дядей об их общих мечтах.
— Кто пришел? — повторил он, напрягая слабые глаза, решив, что Мюжавинье не расслышал его вопроса. Тот обернулся и улыбнулся ему, прикладывая палец к губам.
— Тише, друг мой, — сказал дядя. — Не будем мешать женщине хозяйничать. В конце концов, это в наших же интересах. Ты же не хочешь дышать пылью?
— Пыли у вас много, — констатировала гостья, оборачиваясь и ничуть не выказывая удивления при виде третьего действующего лица. — Дадите мне тряпку — я протру.
— Мы сами протрем, mademoiselle, — в Реми заработал намертво вколоченный в него этикет. — Не вашим ручкам заниматься этим. Не угодно ли присесть?
Жизель секунду смотрела на него, пытаясь сообразить, что имеет в виду этот длинный бледный мальчик, а потом расхохоталась — не жеманно, как графини, виконтессы и проч., и проч., а естественно, непринужденно, искренне. Реми вспыхнул и сердито взглянул на нее. Если бы его глаза умели испепелять, на ее месте осталась бы лишь горсточка праха. Мюжавинье решил выступить посредником между не понявшими друг друга детьми.
— Это Жизель Картье, — сказал он племяннику, — внучка Кантена Картье. А это Реми де Лиратье, граф де Бейе, — обернулся он к девочке. Та восторженно округлила глаза:
— Настоящий граф! Дедушка рассказал мне, что с вами, господин Мюжавинье, живет ваш племянник. Значит, он и есть…
— Он присутствует при вашем разговоре, mademoiselle! — как можно спокойнее проговорил Реми. — С вашей стороны невежливо говорить обо мне в третьем лице.
— А с твоей стороны невежливо говорить мне вы! — парировала Жизель, и они с Мюжавинье одновременно фыркнули, а потом и рассмеялись в голос, не сумев удержаться. Граф де Бейе поначалу смотрел на них, как на одержимых, но потом заразился их весельем, и через пять минут хохотали все трое.
(1) Прощай, мой дорогой (ит.)
В этом возрасте дети мирятся быстро. Прошло полчаса, и оба весело болтали, сидя на подоконнике у открытого окна. Конечно, от августовского городского воздуха пользы было мало, а запахи, поднимающиеся от нечистот, испарявшихся под лучами заходящего солнца, оставляли желать лучшего, но парочка привыкла к этому. Это являлось частью их жизни, и они научились не обращать на это внимания. Голуби, свившие над их окном гнездо, умиленно ворковали, пролетая над склоненными друг к другу головами.
— Я буду приходить часто! — сказала Жизель, с сожалением прощаясь. — Ведь можно?
— Можно, — ответил Мюжавинье, приобнимая племянника. — Ты будешь лекарством для Реми. Ведь еще вчера он был не в состоянии встать с кресла. Прими мои поздравления, милая. Тебе надо пойти в сестры милосердия.
— Я для этого слишком шумная, — расхохоталась Жизель, сбегая по лестнице. До Реми с необыкновенной ясностью донесся ее заливистый смех, и он сам улыбнулся, поспешно садясь за стол. В этот вечер он чувствовал себя совершенно выздоровевшим, съел все, что было на тарелке, и заработал по рукам от дяди, когда попытался поискать добавки, которой, разумеется, не было. И когда напольные часы негромко били полночь, а мальчик, утомленный событиями этого дня, наконец заснул, Мюжавинье наклонился над племянником, заботливо поправил ему одеяло и поблагодарил Провидение за посланную им девочку. «Ты истинный ангел, Жизель», — подумал он и задул свечу.
Жизель в самом деле была ангелом на земле. Трех лет она лишилась родителей: отца, находящихся в толпе бунтующих от голода горожан, застрелили гвардейцы, а мать погибла, борясь за краюшку хлеба. Девочку приютил Картье, который как раз вышел в отставку и которому в его каморке было очень и очень скучно. Они сразу нашли общий язык, и Жизель заняла место мадам Кантен. Она делала все по дому, бегала по делам, выполняя поручения господина Картье, а он предоставлял ей жилье и безопасность. Оба души не чаяли друг в друге, и если бы им предложили расстаться, поместив Жизель в обеспеченную семью, а Картье — в полк, они, конечно же, остались бы вместе.
Старик сумел подобрать ей учителя, и она могла читать и писать. Она часто покупала дедушке газеты и, поднимаясь на второй этаж по старой лестнице, успевала прочитать первую страничку этой плохо сверстанной и плохо пропечатанной книжицы. Таким образом, она постоянно была в курсе всего, что происходило во Франции: именно на первой странице газеты всегда передавались последние новости.
— Как сходила? — встретил ее вопросом Картье, не дав даже поздороваться. Жизель скинула старую шаль матери, затертую до дыр, подскочила к нему — он сидел, строгая новую скалку, — и чмокнула к морщинистую щеку.
— Спасибо, дедушка! — воскликнула она и сразу же принялась чистить лук: она не любила сидеть без дела. — Я нашла в лицах господина Мюжавинье и его племянника новых друзей. Мальчишка просто прелесть, только слишком серьезный и ко мне на вы обращается. Бука…
Старик добродушно рассмеялся: он прекрасно знал, что раз Жизель успела обидеться на нового знакомого, значит, они в будущем поладят. Такая уж уж у нее натура: она предпочитала вначале увидеть все недостатки и лишь после отмечать достоинства. И автор не берется говорить, что Картье не одобрял эту политику. Ему нравилось, что внучка понимает опасность быть обманутой и старается обезопасить себя.
Незаметно пролетели два месяца. Жизель по-прежнему бегала к Мюжавинье, разговаривала с Реми. Иногда они даже гуляли недалеко от Сент-Оноре. И Картье, с интересом следивший за внучкой, встречая ее вечером дома, усмехался: он видел, как горят у нее глаза после этих бесед. И однажды, сидя в кухне, он вдруг крепко задумался: не отправить ли Мюжавинье официальное предложение? Мальчишка, вроде, ничего, только заносчивый. Но быстро учится — Жюль из него эту аристократическую дурь мигом выбьет. Конечно, придется пока ни на что особенно не надеяться, но почему бы не попробовать? Старик встал и торопливо вышел из кухни, отмахнувшись от возмущенных криков Жизель, чей суп практически сварился. Картье сел за стол, достал чистый лист бумаги и принялся писать, часто перечеркивая фразы.
«Милостивый государь, — с удивлением читал на следующее утро Жюль, получив письмо от слуги хозяина дома на улице Клер, — пишу Вам в надежде на понимание. Как говорят, у меня товар, у Вас купец. Как Вы, господин Мюжавинье, смотрите на то, чтобы как-нибудь свести Вашего Реми де Лиратье, графа де Бейе, и мою Жизель Картье, урожденную Бинош? Я стар и тороплюсь пристроить ее в хорошие руки, и Ваши ладони мне кажутся наиболее нежными. Вы не должны винить меня за такую вольность. Давайте встретимся завтра, двадцать пятого октября тысяча семьсот семьдесят пятого года, в таверне нашего общего друга Рейона и поговорим обо всем в веселой компании бутылки вина? Заодно, если Вас устроят мои, а меня — Ваши условия, подпишем договор. Ваш Кантен Картье»
«Что на него нашло? — подумал Мюжавинье, сворачивая письмо в трубочку и отправляя его в камин. — Почему-то на вы… И встретиться предлагает… Как будто я не связан по рукам и ногам… Впрочем, если его внучка согласится погулять с Реми, я смогу прийти в трактирчик к старому повару. Но я сомневаюсь, что она настолько великодушна». Он взглянул на племянника, сидевшего рядом с ним с книгой на коленях. Судя по остановившемуся взгляду, думал он явно не о галлах. Мюжавинье расхохотался, вскочил на ноги и сбросил фолиант на пол. Реми недовольно вскрикнул, провожая дядю весьма недружелюбным взором, а тот сорвал с вешалки сюртук, кинул мальчику его камзол и, схватив того за руку, потащил вниз, захлопнув покрепче дверь. Красть у него было нечего.
— Куда мы идем? — спросил племянник, едва они увидели вдали здание ратуши. Камзол, натянутый в спешке, топорщился на его узких плечах, и Мюжавинье, не желая, чтобы над мальчиком смеялась беднота, небрежно поправил его, оставив вопрос висеть в воздухе. Быстрым шагом они свернули в узкую улочку, прошли в какую-то темную подворотню и поднялись на второй этаж к светлой, аккуратной двери. Дядя постучал трижды кольцом о дерево, и за преградой послышался веселый голосок, от звука которого сердце Реми забилось быстро-быстро:
— Сейчас открою!
Щелкнул замок, и дверь отворилась. Жизель с удивлением взглянула на Мюжавинье. Тот улыбнулся ей, входя в прихожую и втаскивая за собой смутившегося племянника. А тот, казалось, был готов смотреть на все, что угодно, только не на нее. И в этом их желания совпадали.
— Кто пришел? — прогремел звучный голос Картье, и его обладатель остановился на пороге. — А, Жюль… Я вижу, ты решил принять мое приглашение? Что ж, пойдем. Жак давно хотел тебя видеть.
— Твоя внучка не согласится прогуляться с Реми? — спросил настороженно Мюжавинье. Он не понимал причин, побудивших друга написать такое письмо. Картье тяжело вздохнул.
— Жизель, отведи своего друга на Сите, — проговорил он. Девочка покорно кивнула — А мы с господином Мюжавинье сходим к господину Рейону и поговорим. Вот вам деньги на мосты. Идите же!
Дети взялись за руки и сбежали вниз. Реми чувствовал себя здоровым как никогда, и ему опять не пришло в голову спросить, сколько отсюда до Сите. Слава Богу, расстояние было почти вполовину меньше, чем до Марсова поля. Жизель шла молча, почти не глядя под ноги, и от этого иногда оступалась, поскользнувшись на замерзшей грязи: ночью были заморозки. Мальчик каждый раз успевал подхватить ее, она благодарно улыбалась, и путешествие продолжалось. Реми с удивлением поглядывал на нее, но не решался заговорить: она не была похожа на всегдашнюю Жизель.
— Ты веришь в жизнь после смерти? — неожиданно спросила она, заплатив сторожу и поднимаясь на мост. Он лишь невнятно промямлил что-то. — А я верю. Верю, что где-то там, — она посмотрела вверх, — существует мир, где все равны, все свободны, все братья друг другу… И там нет несправедливости, и нищеты, и голода… Ты сейчас думаешь, что я сумасшедшая, верно?
— Верно, — он засмеялся. — Но это сумасшествие так идет тебе… Ты очень красивая, когда мечтаешь…
— Чушь, чушь, ерунда! — она закружилась, раздувая колоколом свою коричневую юбку. — Ты не умеешь говорить комплименты, Реми де Лиратье. А если ты хочешь, чтобы тебя полюбили, тебе следует этому научиться. Стоп, ни слова больше! — она прижала пальчик к его губам. — Ты не должен испортить сегодняшний день. Он и так испорчен безвозвратно.
— Тебя что-то тревожит? — он присел на парапет, глядя в воду. Она подошла к нему. Ее живые карие глаза застыли во льду воспоминаний, на них навернулись слезы. Жизель с досадой провела по ресницам рукой, утирая влагу. Она не стыдилась этого, но совершенно не хотела, чтобы Реми, милый, пылкий Реми принялся утешать ее и прервал все очарование этого осеннего дня.
— Сегодня умерла моя мать, — сказала она невнятно, глотая целые слоги. — Мне было три года тогда. Я сидела на подоконнике, прислонившись лбом к стеклу, и смотрела, как она и другие женщины ломятся к пекарю. Хлеба не было, я была голодна, и мать решилась присоединиться к остальным. С хозяином расправились быстро. Я помню его широко раскрытые глаза. Его разорвали на куски. Мать нашла у самой стены на полке булку, попыталась спрятать ее, но голодные женщины убили и ее тоже. Я все видела. А потом пришел дедушка и забрал меня из нашей каморки. Интересно?
— Ужасно! — громко воскликнул Реми, пристально смотря в темные воды Сены, и сторож со стороны Сите недовольно обернулся, повертев пальцем у лба. Под мостом проплывали легкие лодочки: зажиточные горожане любили плавать здесь в выходной день. Суденышки ловко лавировали между волн, идущих от больших яликов. Маленькая девочка, сидящая на коленях матери, весело взвизгивала, болтая ногами. Женщина ласково улыбалась ей. Мальчик моргнул: на мгновение ему показалось, что ребенок похож на его соседку.
— Дедушка учил меня приходить в этот день в Нотр-Дам, — продолжала та, не заметив, какое впечатление произвел на приятеля ее рассказ. — И я благодарна тебе за то, что согласился пойти со мной. Впрочем, у тебя не было выбора. Я права?
— Абсолютно, — Реми через силу засмеялся. — Дядя не любит, когда я остаюсь один. Он думает, я способен что-то натворить. Если бы это было так…
Он вздохнул, но тотчас встрепенулся. Он не позволял себе помнить о своем здоровье в присутствии Жизель. Все-таки он представлял в своем лице сильный пол, славящийся своими героями, никак не слабыми выродками, коим он всегда чувствовал себя. Интересно, его когда-нибудь примут в приличное общество или он останется парией? Изгоем он быть совершенно не желал, но распоряжение маркиза не выходить за ворота собственного поместья не оставляло ему выбора. За эти два месяца, что они с Жизель провели вместе, он с трудом отучился вздрагивать, когда она обращалась к нему на ты. Привыкать он не любил: это давалось ему с трудом. Но девочка была не из тех, кто подстраивается под обстоятельства, наоборот: она заставляла обстоятельства соответствовать ее образу мысли.
Она ненавидела людскую слабость, будучи сама весьма волевой особой, и Реми, прекрасно знающему это, приходилось туго. Он не хотел, чтобы она презирала его: ее общество было его слишком дорого. Он пытался не отставать от нее, и пока она пребывала в уверенности, что он способен практически на все. А мальчик не находил в себе сил опровергнуть это убеждение. И до сих пор оба наслаждались обществом друг друга без помех. Жизель любила эти беседы: тогда она могла говорить любую чепуху, что придет в голову. А с дедушкой такого не происходило: он не терпел пустых разговоров.
* * *
Картье и Мюжавинье, выйдя вслед за молодежью из дома, сразу же двинулись на улицу Валуа, где располагался пресловутый трактирчик. Хозяин был крепким человеком с рыжими в прошлом, а теперь седыми волосами. На голове его была огромная плешь, закрытая от взоров любопытных тюбетейкой, которую он иногда все же снимал. Он прослужил в полку дольше, чем два его приятеля, и вышел в отставку относительно недавно, всего четыре года назад. Жены у него не было, поэтому жизнь его не омрачало ничто. Он, конечно, был рад встретиться со старыми друзьями, но трактир отнимал много времени, и он не мог надолго оставить стойку. Приятели взяли бутылку бордо и сели неподалеку от входа.
— Ну, Кантен, — сказал Мюжавинье, — выкладывай, зачем ты хотел меня видеть? И зачем писал в таком тоне? С каких это пор мы с тобой на вы?
— С тех самых, как я задался одной навязчивой идеей, — ответил Картье, нервно сжимая и разжимая свои большие руки артиллериста. — Я, собственно, прекрасно понимаю, что не ты распоряжаешься своим племянником, но мне бы хотелось заключить сделку. Как в старые, добрые времена, когда дворяне подписывали для своих отпрысков браки по договору. Впрочем, они до сих пор это делают…
— Мы не дворяне, — напомнил ему друг.
— Верно. Но обычай хороший. Так вот… Я хочу заключить с тобой договор. Условия, разумеется, будут обговорены заранее. Жак, дай нам чернил, перьев и бумаги! — Трактирщик принес все необходимое, но задерживаться около них не стал. Картье одобрительно кивнул и продолжал, обмакивая перо в чернильницу: — Заметил ли ты, Жюль, что наши дети любят проводить время вместе?
— Заметил, Кантен, — Мюжавинье усмехнулся. — Куда ты клонишь, старый сплетник? Я не забыл, что в полку тебя величали Развратником!
Приятель ничего не ответил, сосредоточенно водя пером по бумаге. Чернила были разбавлены, но написанное вполне четко выделялось на сером фоне. «Договор нижеподписавшихся Жюля Мюжавинье и Кантена Картье», — гласила первая строка. Перо летело дальше: «Я, Кантен Картье, предлагаю Жюлю Мюжавинье, располагающему рукой и сердцем своего племянника, Реми де Лиратье, руку и сердце своей внучки Жизель Бинош. Со своей стороны обязуюсь признать бумагу недействительной, если внешние силы (воля маркиза де Лиратье, смерть или нежелание самих детей) помешают выполнить ее».
Мюжавинье одобрительно кивнул и в свою очередь взялся за перо: «Я, Жюль Мюжавинье, подписываюсь под каждым словом выше и добавляю от себя следующее. Обещаю поговорить обо всем с племянником, едва он достигнет совершеннолетия. Обещаю не препятствовать судьбе. Обещаю не принуждать ни Реми, ни Жизель. Обещаю взять последнюю под опеку, если жизнь мсье Картье закончится до приведения договора в исполнение. Клянусь в том, что она не будет испытывать ни голода, ни холода, ни нужды. Обязуюсь также обеспечить будущность пары, оставив своему племяннику наследство в размере не менее пятидесяти тысяч франков».
— Наследство? — Картье удивленно взглянул на друга, тщательно выводившего свою подпись. — Зачем?
— Дело в том, — Мюжавинье слегка замялся, — что этот брак возможен только при наличии разрешения на то моего брата. Бумаги такой мы никогда не получим, так что остаётся одно: бунт. Средство, которым в свое время воспользовался я. И мне известно не понаслышке, что разгневанные, обманутые в своих ожиданиях отцы редко оставляют непокорным детям что-то. Думаешь, будь у меня отцовские денежки, я бы пошёл в полк? Нет! Я бы завёл газету и стал бы издаваться, как порядочная оппозиция. И кстати, было бы это на сбережения коренного аристократа. Почувствуй иронию, Кантен!
— Ты всегда славился умением подмечать всякие мелочи! — засмеялся Картье. — Значит, мы составили договор. У кого из нас лучше почерк? Надо переписать его, чтобы хранилось у обеих сторон. Так будет правильно.
— Хорошая мысль, благородная, — одобрил Мюжавинье. — Идём ко мне: здешние перья, не в обиду Жаку будет сказано, никуда не годятся! Сразу видно, что здесь хорошая кухня: сюда ходят поесть, а не составлять договоры. Поэтому предлагаю сбежать отсюда.
— Отлично! — кивнул Картье, собирая оставшуюся бумагу и отдавая кипу расплывшемуся в радостной улыбке Жаку, который, впрочем, немного поувял, услышав, что они уже уходят, но задерживать их не стал, выразив надежду, что они ещё заглянут, когда трактир будет пуст. «Держи карман шире!» — подумал Мюжавинье: ночью ни он, ни Кантен отлучиться не могли. Попрощавшись с Жаком, друзья пошли на Сент-Оноре, покумекали насчёт условий, аккуратный Картье переписал себе экземпляр, и оба документа были тотчас подписаны.
Договор Мюжавинье упрятал в ту самую шкатулку, на которую обратил внимание Реми в первый день. Ключ от ларца носил он всегда на цепочке от часов — часы все равно давно пришлось продать. Мальчик заметил, как дядя клал бумагу в шкатулку, но не посмел спросить, что это, хотя ему было очень любопытно. Дядя сам расскажет, если захочет, решил Реми, уверенный, что никто не сможет заставить Мюжавинье поведать то, что он хотел бы скрыть. И оба сделали вид, что ничего не произошло, и жизнь потекла как всегда. Жизель продолжала приходить к ним, весело болтать с Реми, передавать новости от Картье и помогать по хозяйству. Контен только усмехался, когда она, взметнув юбкой, выбегала из дома и спешила на Сент-Оноре. И вдруг их идиллия была грубо прервана.
Однажды утром, когда Мюжавинье, что-то мурлыча себе под нос, варил кофе и готовил неизменные бобы, а Реми восседал задом наперед на стуле, опираясь руками на его спинку, и, положив подбородок на кисти, читал очередную главу, посвященную Цезарю, с улицы послышалось чавканье грязи под копытами лошадей, и около их дома остановилась легкая коляска с гербом на дверце. Бедняки неприязненно поглядывали на старика в ливрее, спускавшегося с козел, но ничего не говорили. Человек поднялся в мансарду и коротко стукнул в дверь, сверившись с номером, записанным на манжете.
— Погляди-ка здесь, дружок, — попросил Мюжавинье племянника, вытерев мокрые руки фартуком. Мальчик беспрекословно отложил фолиант, потянулся и занял место дяди, взяв в руку ложку с длинной рукояткой, которой тот помешивал фасоль. Отворив дверь, Мюжавинье на мгновение застыл: он не ожидал увидеть на пороге чужого. А старик невозмутимо взглянул на него и шагнул вперед, брезгливо осматривая неприглядные стены квартиры. Реми кинул на вошедших быстрый взгляд и застыл от неожиданности, машинально продолжая помешивать бобы. Старик, увидев, что он делает, позеленел от гнева, однако сдержался.
— Николя? — спросил Реми дрожащим голосом, в котором было гораздо больше испуга, чем радости от встречи со старым слугой. Тот кивнул, сверля мальчика недовольным взглядом. Ему не нравилось то, что он видел здесь. Реми вел себя слишком по-мужицки, чтобы оставаться тем же рассеянным и нежным, вечно заболевающим графом де Бейе. Скорее всего, господин Мюжавинье поговорил с ним и хорошенько промыл мозги. Это плохо. Теперь Реми не сможет смириться с тем, к чему вернется дома, и начнутся конфликты между ним и маркизом. Тот предупредил слугу сегодня, что по прибытии сына возьмется за него, чтобы заставить забыть Мюжавинье. Тогда Николя согласился, но сейчас невольно задумался: а сможет ли мальчик забыть урок, преподанный ему дядей?
— Собираетесь, граф, — сказал старик с легким поклоном, игнорируя присутствие вошедшего вслед за ним Мюжавинье. Предателей рода презирали даже слуги. Тот фыркнул и отвернулся, начиная резать морковь. Ему не привыкать к такому отношению. Да и не все ли равно, когда и от кого получаешь удар?
— Это распоряжение маркиза? — холодно спросил Реми, и дядя покосился на него: уж очень теперешняя его манера говорить отличалась от той, как они беседовали полчаса назад. А мальчик просто понял, что при Николя выгоднее использовать именно такой тон, чтобы создать хотя бы видимость того, что он не изменился. Ему было невдомек, что слуга давно все подметил.
— Ваш отец желает видеть вас, — ответил Николя, слегка наклоняя голову в знак согласия. Он вообще предпочитал говорить как можно меньше. Реми вздохнул: он надеялся, что удастся избежать возвращения в поместье еще немного, но приказ маркиза не оставлял ему ни одной лазейки. Он беспомощно глянул на дядю, но тот стоял, опустив голову: ему тоже не хотелось расставаться с мальчиком, но приказ есть приказ. Он не имел власти над братом и племянником — скорее, они имели власть над ним. Их титул стоял много выше его положения в обществе: полубуржуа-полудворянин — и у него не было права возражать брату юридически. Он мог себе позволить влиять на маркиза лично, но решение все равно зависело только от Лиратье. До сих пор ему просто везло, когда удавалось переубедить Мишеля и тот невольно поступал так, как хотелось Жюлю. А сейчас перед ним стоял слуга, посланный за Реми, и Мюжавинье был не в силах противостоять ему, потому что Николя повиновался только своему господину.
— Собирай вещи, — бесцветно сказал дядя, открывая окно и выглядывая на улицу: не идет ли Жизель? Жизель не шла. Ноябрьский холод ворвался в комнату. Николя с опаской взглянул на Реми, но тот не закашлялся. Он смотрел на Мюжавинье с такой тоской во взгляде, что и каменный человек почувствовал бы жалость, но Жюль проигнорировал этот взгляд. Племянник вздохнул и отвернулся, пробираясь мимо слуги к своему баульчику. Он почти и не распаковывал его, и сборы были краткими. Руки мальчика двигались суетливо, часто беря не то, что нужно. Когда его уголок опустел, он постоял немного, потом обернулся.
— Идем, Николя, — жестко сказал он, даже не взглянув на Мюжавинье. Тот, впрочем, разделял его стремления и не горел желанием прощаться с ним лично. Они стали спускаться вниз, и дядя, мгновенно оставшись в одиночестве, поспешил подойти к окну. Он увидел, как Реми, ставший для него вдруг таким чужим, отчитывает за что-то слугу, а тот не смеет возразить ему. А он-то, старый дурак, возомнил, что переделал племянника по образу среднестатистического буржуа! Как был аристократом, привилегированным, так и остался. Мюжавинье разочарованно махнул рукой и подался назад. Он не видел, как Реми быстро обернулся, посмотрев на его окна, как слезы блеснули в его голубых глазах. Ему было жаль покидать этот гостеприимный дом, где каждый получал, что хотел за исключением самого хозяина мансарды.
— Как матушка? — спросил Реми, мерно покачиваясь в такт движению кареты. Тусклый свет, проникавший в запыленные окна, делал его похожим на Пьеро из бродячего театра: бледно-зеленое лицо, тени вокруг глаз, светлый сюртук с пышным жабо, белый парик. Николя поднял на него взгляд и вздрогнул, наткнувшись на мрачный взор мальчика, никак не подходивший ему по возрасту. Слуга качнул головой:
— Здорова. У вас родился брат, господин граф. Ноэль, виконт де Буази. Очень живой и бойкий мальчик. Недавно подхватил кашель, но тут же оправился.
В голосе старика прозвучала несвойственная ему нотка гордости, и Реми тяжело вздохнул: он знал, что так будет. Теперь его станут гноить, сколько бы он ни делал для процветания дома де Лиратье. И это значит, что надо будет учить материал еще лучше, чем он учил до этого. Это единственный способ принести хоть какую-то пользу. Видимо, Николя тоже подумал о таком положении вещей, так как вздрогнул и пристально посмотрел на него, будто боясь, что он сделает что-то с маленьким братом. А мальчик привычно натянул на себя маску, не давая слуге прочесть ни одной мысли, и остаток пути они проделали молча.
Дом за насколько месяцев почти не изменился. Все так же поднимались к небу высокие мраморные колонны, тускло блестел гранит, потемневший от времени, ветер бился в изящные, словно игрушечные, окошки в побеленных рамах. С хмурого неба начинал капать мерзкий дождь, и Николя молча протянул Реми треуголку, которую тот почти не носил за время своего пребывания у дяди. Он не противился, хотя от подножки кареты до крыльца было от силы двадцать шагов. Дверь еле слышно скрипнула, пропуская их внутрь, и захлопнулась.
Реми с интересом осмотрелся. Его не было чуть меньше полугода, и ничего почти не прибавилось нового. Разве что на каминной полке стало меньше пыли. Кажется, маркиз все же сменил нерадивую Марион. Это предположение подтвердилось: в гостиную вошла незнакомая женщина. На голове ее красовался чепец, но не белый, как у большинства служанок, а розоватый, даже близкий по цвету к малиновому. Это было настолько странно, что Реми даже ненадолго вышел из прострации, в которую погрузился. Женщина быстро подошла к ним, принимая оба сюртука, и остановилась в некотором отдалении.
— Это няня вашего брата, — вполголоса сказал Николя. — Марта. Рекомендации превосходнейшие, с мальчиком справляется чудесно. Правильно сделала госпожа маркиза, что передала его на попечение няни. С вами-то она надорвалась в свое время.
— Марта, подойдите сюда, — властно проговорил Реми, понимая, что от него сейчас ждут заботы о брате и останавливаясь у двери. Женщина послушно приблизилась. — Ноэль, он… Резвый? Бойкий? Энергичный? Здоров ли?
— Да, — кивнула служанка, пряча руки под передник. — Здоровее малыша не сыщешь во всей Франции! Уж такой умница! Бывает уложишь его, так он спать не хочет, ножками то эдак, то так. И покачаешь его, и попоешь, а он никак! Зато уж если заснет, то не разбудишь и пушкой. Да вы ж сами таким, верно, были, господин Реми! Чего меня спрашивать?
— Спасибо, — мальчик чопорно кивнул и поплелся к себе наверх. Кажется, расположения комнат он еще не забыл… Каков, однако, брат… И спать-то его не уложишь, и утром-то не добудишься… Он таким не был никогда. Будучи от природы сонным, вялым и апатичным, они с самого младенчества привык ложиться поздно, а вставать рано. Еще в пять лет он не мог спать больше шести часов в сутки, хотя маркиза вычитала где-то, что это вредно для здоровья. Ну и пусть вредно — здоровье у него испорчено с рождения так, что ему никакие другие добавки не страшны. Организм уже не воспримет их.
Дни поскакали, как сумасшедшие. Родители встретили его более чем дружелюбно. Мать расцеловала его, отец осторожно обнял. Он, казалось, уменьшился в размерах, похудел и побледнел. Разыгрывалась наследственная чахотка. Реми с удивлением заметил, что мать сообщила это ему, даже и не попробовав притвориться, что ей жаль маркиза. Между ними словно черная кошка побежала. И мальчик, абсолютно не похожий на прежнего графа де Бейе, принимавшего все на свой счет, на этот раз справедливо отнес это к младшему брату, с которым познакомился в первый же вечер.
Малыш был черненький, смуглый, стрелял вокруг своими непомерно большими глазенками, и Реми почему-то не испытал ожидаемого сентиментального чувства внезапной любви. Он безразлично наблюдал за тем, как мальчик хватает в кулачок его палец, резко контрастировавший с кожей Ноэля, как засовывает его в рот и водит им по беззубым деснам, пуская пузыри. Боже, неужели же и он был таким же ничтожеством? А вдруг он и остался таким? Безрадостные мысли подобного рода посещали его чуть ли не каждый день.
Он начал усиленно фехтовать, разрабатывал собственные тактики, набирался опыта, и его наставник не мог на него нарадоваться. Учиться он стал еще лучше, впитывал все, что ему преподавали, как губка, и с успехом применял это на практике. Однажды он по собственному почину измерил все окружности, чтобы убедиться, что пи в самом деле приблизительно равно трем целым четырнадцати сотым. Он перечитал половину книг библиотеки маркиза, а она была довольно обширной. Он изучал труды великих греческих и римских философов, трактаты современных ученых, сопоставлял данные и делал для себя какие-то выводы, тщательно заносимые им в тетрадь. Особое внимание он уделил трудам Жан-Жака Руссо.
Но за всеми этими делами он ничуть не забывал о Жизель. Каждый день, едва на колокольне Нотр-Дама било два пополудни, он на миг отрывался от книги, откладывал перо и устремлял свой рассеянный, усталый и расфокусированный взор вдаль. Часто у него от бесконечных строчек все плыло перед глазами, но ему не нужно было видеть, ему нужно было вернуться в прошлое. Иногда, пытаясь забыть, он пописывал сентиментальные стишки, некоторые из которых сохранились до сих пор:
«О дева, в пламенных очах
твоих огонь и слезы плещут.
Душа моя, о, как трепещет
мое оружье. Я в речах
запутался, порабощая.
Тебе свободу обещаю,
едва простишь меня. В руках
несу я свет, не видя света.
Закончится вода из Леты,
а я люблю, люблю в горах,
покинут всеми безнадежно.
Люблю тебя! Ах, если б можно
зажечь огонь сердец в устах…»(1)
Стишки эти смысла в себе не несли. В большинстве своем они служили ему своеобразной отдушиной, куда он мог выплеснуть все, что ему хотелось сказать лично Жизель и на что он ни за какие богатства мира не решился бы. Но Жизель никогда не ходила в этот квартал Парижа, хотя, видит Бог, скучала по своему другу.
Господин Мюжавинье, подувшись немного, понял, что такое поведение глупо, и послал племяннику письмо, в котором в самых добрых своих выражениях изъявил надежду, что добрался мальчик сносно, чувствует себя хорошо и т.д., и т.д. в высоком стиле. Реми, прочитав послание, долго смеялся; он решил начать с дядей переписку. И это стало его спасением: именно здесь можно было отвести душу, не опасаясь, что тебя призовут к порядку. Конечно, маркиз вполне мог проверять почту сына, но Реми знал, что отец слишком занят: король требовал его присутствия. Так что их письменной связи ничего не угрожало. Отец знал о дружбе между братом и сыном, но не пытался возражать, понимая, что они все равно найдут способ уйти от преград.
Через три года Мюжавинье, добросовестно исполняя свои обязанности доброго дядюшки, прислал Реми на день ангела пса. Маркиз опять ничего не сказал, впрочем, собачка была прехорошенькой. Ноэль, твердо стоявший к тому времени на ногах, не уставал таскать щенка за хвост, на что тот лишь поворачивал голову к хозяину, тоскливо высовывал розовый язычок и шевелил шелковистыми ушами. Шерсть у него была длинная, рыжевато-каштановая и постоянно цеплялась за выступы ножек кресел. Короткие лапки, непомерно длинное тело — он был похож на одного из герцогов, бывавших в особняке. Фигура этого придворного было совершенно непропорциональной; он носил сюртуки с длинными полами или плащи, чтобы скрыть короткие ноги, и звался Гастон де Мурвилак. Песика тоже назвали Гастоном. Дядя, узнав об этом, написал Рами прыгающим от смеха почерком, что надеялся на имя «Луи». Дескать, найдут они какую-нибудь Антуанетту, дадут дудочку, и будет Людовик плясать под дудку Туанетт.
Король в самом деле почти не контролировал действия своей супруги. Тихий, спокойный, любящий мастерить что-то в уголке, он не хотел ссор и потому не противился авантюрам Марии-Антуанетты. А австриячка, не разбиравшаяся в политике, думавшая, что перехитрила самого Франклина, без конца танцевала на балах, блистая своими нарядами, играла в карты со своими наперсницами, ставя на кон огромные суммы и чаще проигрывая, чем выигрывая. Миллионы тратились на ее деревеньку, на подруг, на развлечения; она делала огромные долги, присылала счета королю, и он был вынужден оплачивать их. На каждый бал она являлась в новом платье, которое ослепляло всех в прямом смысле: оно было усыпано драгоценными камнями. На каждое платье уходило больше денег, чем на деревню в тысячу дворов.
А французам было нечего есть. В стране царствовал голод, страшный враг бедняков и крестьян. Неурожай следовал за неурожаем; продукты начали привозить из-за границы, что еще больше увеличило расходы. Не хватало денег, приходилось печатать новые. В результате они обесценились, товары подорожали, а суммы, зарабатываемые народом, остались прежними. Франция задыхалась в тисках налогов, голода и гнета. В некоторых районах вспыхивали бунты, но им недоставало организованности, и особенного влияния на политику министров они не имели. Тюрго, пытавшийся улучшить ситуацию в стране, давно был отправлен в отставку.
Реми, слыша вести о бунтах от отца, который с каждым годом становился все более озабоченным, теперь многое понимал. Письма дяди, в которых тот объяснял значения всех крупных происшествий Франции, проливали свет на многое. Мальчик, узнававший все больше нового и давно подозревавший неэффективность политики короля в частности и феодального аппарата вообще, получил доказательство своим мыслям. Разумеется, он молчал. Но Мюжавинье, читая очередное его письмо, довольно усмехался: ему было отрадно видеть, что племянник усваивает уроки, преподносимые жизнью.
(1) Автор не могет в поэзию конца восемнадцатого века, но сочинял сам
Реми рос, учился, запоминал все новые и новые материалы. Маркиз был доволен им, хотя и видел, что столь длительное пребывание в доме дяди изрядно испортило его мировоззрение. Но сын не высказывал своей позиции по поводу политики страны, и де Лиратье постепенно успокоился. Реми получил от него в подарок лошадь, пегую Пэддит, и с тех пор часто скакал верхом. Правда, он предпочитал объезжать препятствия на паддике: он не умел и боялся прыгать на лошади. Ноэль, которому к тому времени исполнилось четыре года, веселился, глядя, как маркиз с хлыстом в руках гоняет Пэддит, пытаясь заставить ее прыгать. Лошадь прыгала, а Реми летел на песок. Маркиза, следящая тут же за младшим сыном, каждый раз испуганно вскрикивала. Но Реми вновь поднимался на ноги, садился в седло и продолжал тренировку. И только ночью, ощупывая в полной темноте свои увечья, он позволял себе тихо постанывать от боли. Но он был дворянином, а дворяне должны уметь ездить верхом.
Его домашнее обучение подошло к концу: учитель, шестидесятилетний старик, дал ему все, что знал. Маркиз, не желая, чтобы сын сидел без дела и проникался идеями Вольтера, предоставил ему выбор: либо армия, либо коллеж. Конечно, в армию он Реми ни за что бы не отправил, но тот впервые серьезно задумался: а чего он хочет в жизни? Ответ пришел сам собой: он хочет защищать интересы человека. И он выбрал лицей Людовика Великого. Он ездил туда каждый понедельник к семи утра, а возвращался под вечер субботы. Николя ворчал на него по поводу его товарищей, но в глубине души радовался: Реми наконец-то перестал быть таким нелюдимым. У него появились друзья — первые со времен Жизель. Маркизу, впрочем, о них знать было необязательно: почти все они не были из их круга. Это были дети обедневших дворян или зажиточных буржуа. Сам Реми был рад такому общению: его тошнило от бесконечных правил, преследовавших его в разговорах со своими сверстниками-дворянами. А школяры — народ простой. Правда, не все…
Его внимание в коллеже сразу привлекла пара учеников, бродивших на переменках по дорожкам вдали от других. Один из низ был быстрым, живым; его длинные черные волосы вечно развевались на ветру. Второй, бледный, с лихорадочным румянцем на щеках, негромким, но резким и неприятным голосом и подслеповатыми глазами, во многом напоминал Реми его самого. Они учились в одном потоке, хоть и были старше: после необходимой проверки графа записали сразу в третий класс коллежа. Бледный юноша на перекличке отозвался на Максимилиана Робеспьера, а длинноволосый сорванец — на Камилла Демулена. Они познакомились, и пара превратилась в триумвират. Максимилиан, немного поломавшись, смирился с тем, что Камилл с таким энтузиазмом толкает в их компанию новичка. Реми навязываться не хотел, но тоже подчинился: Демулен умел упрашивать. И мало-помалу Максимилиан превратился в Максима, а граф — в Реми.
Робеспьер бредил античностью, а де Бейе давно выучил все, что только можно было узнать об этом периоде, и оба часами беседовали на эту тему. Демулен чертыхался, швырял в них книгами, они же не обращали на эти мелочи никакого внимания. Впрочем, иногда Камилл допускал оплошность и бросал им на свою беду учебник латыни или древнегреческого, и тогда они пускались в еще большие дебаты, грозящие коллежу серьезным нарушением тишины. Но нет, конечно, они не забывали своего друга. Веселый Камилл был душой их компании, зачинщиком всех их шалостей, в которые Реми и Максим входили с опаской. Оба были прилежными учениками, их часто ставили в пример другим, и они дорожили своей репутацией.
А потом Робеспьер увлекся философией. Мало того — он утянул за собой и Лиратье. Мальчишки вместе поглощали Монтескье, Вольтера, Дидро, Гельвеция, Кене, Мабли, Морелли, Руссо… Эти авторы вели между собой подчас ожесточенные споры, но являлись представителями прогрессивной идеологии буржуазии. Друзья проводили за книгами все свободное время, а иногда Реми удавалось уговорить старого Николя позволить ему остаться в коллеже и на выходные. Эти дни были радостью для Максимилиана, который был молчалив на учебе и разговорчив в редкие часы досуга.
Однажды ночью они вдвоем читали Руссо. Потрепанные странички взволнованно дрожали в их вспотевших пальцах, огонек свечи испуганно прыгал, отбрасывая скачущие тени на подобие ширмы, которую они соорудили, чтобы не разбудить товарищей. На наставников они надеяться давно перестали: учителя не могли дать им то, что терзало их умы. На их вопросы почти всегда они отвечали пространными объяснениями или распалялись и советовали идти с такими рассуждениями подальше. Один из наставников, прозванный мстительными школярами Хромоножкой, снизошел до того, что принялся говорить им то, что они как раз страшились услышать. «Что такое третье сословие? — кричал он в не поддающемся описанию запале. — ровным счетом ничего! А что оно хочет? Все!»
— Максим! — зловещим шепотом вдруг закричал Реми, и Робеспьер махнул на него рукой, прося быть потише. — Смотри! «Мы приближаемся к кризису, к эпохе революции…» Вот оно! Мы нашли это! Мы знали, что Жан-Жак напишет об этом! Кто ищет, тот всегда найдет, помнишь? И мы нашли!
Максимилиан в упор посмотрел на друга. Тот младше него на четыре года, но серьезнее многих его собратьев по школьной скамье. Реми способен хранить секреты, осознает всю важность их открытий, является интересным собеседником. Однако…
— Поклянись, — сказал неожиданно Максим, — что не расскажешь о нашем открытии никому из наших товарищей. Они могут не так понять.
— Клянусь! — не задумываясь, ответил Реми. Он не имел привычки вообще говорить с однокурсниками на темы, не касающиеся учебы. И, пообещав Робеспьеру молчать, мучился от этого только в разговорах с Камиллом. Но те перестали быть задушевными: Демулен поссорился с Максимом. Теперь Реми, миролюбивый, тихий, выступал посредником между этими двумя сторонами. Это было нелегко: Робеспьер не желал признавать свою вину, а Камилл, обидевшийся на холодность друга, ступил на нежелательный для молодого человека путь азартных игр.
Сначала Реми горевал из-за их распавшегося триумвирата, но понемногу увлекся другим, вспомнил, наконец, об экзаменах и принялся усиленно готовиться к выпуску. Три года пролетели словно три секунды, и его однокурсники разлетелись по Парижу. Максим и Реми же поступили на юридический факультет Сорбонны. Робеспьер как-то неуловимо отдалился от него, хотя граф по-прежнему мог рассчитывать на его помощь. Реми опять остался один.
Он ходил в Сорбонну пешком, зажав книги под мышкой и опираясь на тросточку: он считал, что его ногам необходима тренировка. Ему исполнилось восемнадцать лет, он начал носить туфли с бантами и черное платье, стараясь как можно меньше выделяться из толпы студентов. Он стал сутулиться: отвратительное зрение вынуждало его писать, приблизив бумагу к глазам, от чего его так и не смогли отучить в лицее. Часто читая при свете одной только свечи, неровном и тусклом, он окончательно испортил себе глаза. Все прыгало перед ним, дрожало, расползалось в разные стороны.
Однажды он ковылял с лекции через Люксембург, поминутно останавливаясь передохнуть. Он подхватил где-то кашель, и теперь его легкие так и норовили взорваться очередным приступом. Но Реми знал: кашлять нельзя, потому что потом не получится остановиться. И он брел, подкидывая концом тросточки кипы увядших листьев, и думал о том, как поднимется в свою комнату, усядется перед камином и начнет учить материал к завтрашнему дню… Это было для него ритуалом. И вдруг его окликнули. Веселый, молодой голос заставил его замереть на месте. Он особенно плохо видел в тот вечер — приходилось много писать, — поэтому не разглядел лица кричавшей. А девушка подошла к нему, протянула слегка шершавую руку.
— Здравствуй, Реми! — сказала она приветливо. — Ты меня не узнаешь? Да, прошло целых шесть лет с тех пор, как мы говорили с тобой в мансарде на Сент-Оноре у твоего дяди. Жаль, что ты меня забыл…
— Жизель! — воскликнул Реми, прижимая ее руку к груди, а своей вдавливая себе очки в переносицу, чтобы лучше видеть. — Жизель, милая, добрая… Ты узнала меня… Ты помнишь меня… Боже мой…
— Что случилось? — спросила она, настороженно наблюдая за ним и замечая, как трясутся его книги. — Да у тебя руки дрожат… Ты болен? Сядь. Люксембург хорош своими скамейками; сядь! У тебя озноб… Куда ты идешь?
— Домой, — он нервно зашелестел обложками тетрадей. — Я шел из университета. Я ведь учусь на адвоката. Мне осталось всего полгода. Потом полгода практики помощником… А потом я стану полноправным адвокатом! Правда, можно обойтись и без подготовки в помощниках…
— Но какой ценой! — покачала головой она, и Реми понял, что ему в скором времени потребуется зеркало, чтобы привести себя в порядок. — Какой ценой! Я звала тебя три раза — ты не слышал. После ты не разглядел моего лица и еле узнал по голосу. Ты бледен, как смерть; у тебя круги под глазами. Тебе мало одной пары очков! И ради чего? Хорошо, станешь ты адвокатом. А дальше? Ты ведь сын маркиза. Твоя обязанность быть при дворе и защищать короля, а не угнетенных.
— А кто мешает мне обвинять короля и защищать угнетенных? — вскинулся Реми, прекрасно понимая, что она права. Девушка засмеялась, расправляя свой серый передник:
— Тюрго уже пытался проводить такую политику.
— Жизель!
— И не спорь. Где этот министр? Где? Австриячка прогнала его. Она прогонит и тебя, если ты влезешь туда с твоей программой. Ты обожжешься. — Она помедлила и добавила: — А мне бы этого не хотелось.
— Оставим этот разговор! — властно сказал Реми, и Жизель удивленно взглянула на него. Раньше она не слышала в его голосе таких повелительных ноток. — Поговорим лучше о тебе. Как живет дядюшка Картье? Ты все еще ходишь в Нотр-Дам? А с моим дядей вы видитесь?
— Стой, стой, не все сразу! — она весело засмеялась и встала. — Проводи меня до Сент-Оноре. По пути я все расскажу. Право, ты стал любопытным.
Реми улыбнулся. Притихшие было чувства разгорелись в нем с новой силой, едва он увидел Жизель. Она почти не изменилась лицом, только превратилась из неприглядного бутона в прекрасную незабудку. Было видно, что она ни в чем не нуждается, хотя и делает всю работу по дому сама: ее ладони огрубели и покраснели от холодной воды. Пара неспешно пошла в сторону Сент-Оноре. Реми уверенно вел свою спутницу через сеть улочек Латинского квартала: за семь лет он изучил их в совершенстве. С удивлением и ужасом внимал он нехитрому рассказу Жизель, и в глубине его сердца просыпалась угасшая было ненависть к привилегированным. Они расхаживали в бархате, шелке, атласе, усыпанные бриллиантами, а простой люд в это время гнул спины на полях и голодал в городах. Девушка поведала ему о быте горожан, об их нечеловеческом труде на фабриках. С горечью узнал он, что она осталась одна на белом свете: Картье неожиданно заболел и умер. На вопрос Реми, где же она живет, Жизель с гордостью ответила: «У дедушки Мюжавинье», — и юноша подумал, что дяде следовало бы написать ему об этом. Девушка приглашала его зайти к ним, но он поспешил откланяться: ему не хотелось видеться с Мюжавинье. Он был не готов к этой встрече и боялся ее. Жизель лишь пожала плечами.
Они договорились видеться каждый день. Уходя, девушка обернулась и послала ему воздушный поцелуй. Реми вспыхнул и поспешил вернуться домой. Он не знал, почему этот неожиданный знак внимания так задел его. Он попытался подготовиться к занятиям, завернулся было в плед, но тут же вскочил на ноги и зашагал по комнате, нервно ломая руки. Его знобило, бросало то в жар, то в холод, в глазах темнело; в конце концов он упал в кресло, теребя платок. Учеба не шла ему в голову. Он взялся было за перо, набросал несколько строк, но с негодованием смял бумагу и швырнул ее в угол. Верно, необъяснимые чувства привели его в такое смятение, что ему не повиновались даже слова, его верные помощники.
И вдруг все словно с цепи сорвалось: дни полетели, как утки после выстрела охотника в девственном лесу. Реми учился, смеялся вместе с товарищами, улыбался матери, отцу, брату, играл с Гастоном, но все его мысли были только о Жизель. Она исправно выполняла свое обещание, и они встречались в Люксембурге каждый вечер. Реми большую часть времени молчал, пожирая глазами легкую фигурку девушки. А она веселилась, болтала, почти не обращая внимания на то, что говорит. Они были счастливы, насколько может быть счастлива пара, не имеющая ничего, кроме этих встреч.
Для Реми эти месяцы были сном: он настолько отдался своей страсти, что чуть было не пропустил выпускной экзамен. Точнее, он сдал его в каком-то тумане, даже не поняв сразу, что это экзамен. И только выйдя из аудитории, он вдруг сообразил, что от его сегодняшних ответов зависит его будущее. Он упорно отказывался от мысли, что он наследник богатого рода и что ему профессия, по большому счету, не нужна. Правда, он так и не придумал, куда идти со своим дипломом адвоката.
Сначала он считал, что неплохо бы пройти практику у знающего человека, присмотреться к своей профессии, попробовать ее, но после понял, что это будет, во-первых, очень долго, а во-вторых, он попросту не найдет себе подходящего наставника. Никто не согласится работать с сыном одного из самых консервативных дворян во Франции. Одна его фамилия способна отпугнуть большинство клиентов-бедняков, если он будет продолжать жить в поместье маркиза де Лиратье.
Диплом с отличием он все же получил, и его фамилия была занесена в списки адвокатов Парижа. А когда он вернулся домой с этой книжицей в синей твердой обложке, родители объявили ему, что устраивают вечер по поводу его успешного окончания Сорбонны. Реми лишь хмыкнул: это значило, что ему придется надевать парадное платье и быть вежливым с дамами, чье нахальство иногда переходило всякие границы. От танцев его по причине больных ног, плохого зрения и отсутствия нормального слуха освободили, но бесконечные поклоны и «Ах, как хорошо, что вы зашли!» давно надоели ему. Но мать так взглянула на него, что слова застряли у него в горле. За эти семь лет она, казалось, разочаровалась в нем и почти не обращала на него и на его успехи внимания, предпочитая возиться с Ноэлем.
Гости приехали быстро, и это указывало на то, что приглашения им были высланы загодя. Реми улыбнулся, беря перчатки со стула. Матушка сочла нужным устроить этот вечер сегодня. Если бы он не получил своего диплома, они придумали бы какую-нибудь другую причину. Тем лучше: теперь он знает, что не он является истинным виновником торжества. Это немного утешало: он терпеть не мог, когда все танцевало вокруг него.
— Реми! — в спальню заглянул маркиз. Он постарел, осунулся, но все еще был способен на бескорыстную преданность королю. — Реми, гости уже собрались. Ждем только вас. — Они вышли и стали спускаться по лестнице. — Смотрите-ка! Только-только вы еще и на ногах не стояли, а сегодня уже адвокат… Вы добились этого своим трудом, Реми, и мне бы не хотелось, чтобы вы перестали надеяться лишь на себя. Вы должны понимать, что в наше время и в нашем обществе надо полагаться только на себя. Конечно, я вам помогу, но ведь любви народа не купишь. Так что не забывайте моих слов и старайтесь следовать им.
— Спасибо, отец, — кивнул Реми. — Я постараюсь воспользоваться вашим советом. Мне приятно, что вы дали его мне. Это значит, что вы наконец-то сочли меня достаточно взрослым для этого разговора.
— Вам девятнадцать, мой милый! — начал маркиз, но Реми поспешно отошел от него к паре хорошеньких девушек, весело болтавших между собой и посматривавших в его сторону. Они тотчас завизжали и принялись наперебой хвалить угощение, вино, музыку и убранство дома. «Странно, — рассеянно подумал молодой человек. — Не я готовил это угощение, не я убирал помещения, не я сочинил эти вальсы, менуэты и мазурки, не я играю для гостей, а благодарят за это меня. Конечно, я ведь наследник!» Последнее соображение заставило его посмотреть на происходящее другими глазами. Девушки больше не казались ему хорошенькими и искренними: они восхищались не им, а его статусом. Он остановил пробегавшего мимо с пирожным в руках семилетнего Ноэля и вручил его собеседницам. Они пришли от его брата в восторг, а Реми получил наконец возможность ретироваться.
От девушек он попал в руки старому кардиналу, который вцепился ему в плечо своими кривыми пальцами, потемневшими от постоянного серебра, и увел его в сад. Старик говорил что-то о своих трех племянницах, которые «были бы счастливы познакомиться с таким человеком, как вы, граф». И опять Реми стало противно: будь он хотя бы сыном барона, этот кардинал и не посмотрел бы на него. Но его отец носит титул маркиза и, к тому же, вхож к королю. Осознание этого было унизительно. Не он, Реми, достоин этих почестей, а простой народ, угнетенные, интересы которых он поклялся защищать. Они готовили эти яства, они повесили украшения, они, в конце концов, собрали своему феодалу богатую казну. Им он обязан своим положением.
Еле вырвавшись из цепких рук старика кардинала, он быстро заковылял ко входу в дом. В голове еще витали обрывки речи его преосвященства: его племянницы… будут счастливы… очень хорошие девушки… И вдруг он захохотал, озаренный сумасшедшей идеей. Как он мог забыть о Жизель? Они, верно, еще не ложились: на колокольне Нотр-Дам едва пробило половину одиннадцатого. Продолжая посмеиваться, он взлетел вверх по лестнице, чего раньше с ним никогда не было, и скрылся за дверью спальни.
Через десять минут из ворот поместья вышла длинная темная фигура в парике со свертком в руках и, никем не замеченная, направилась к Сент-Оноре. Около ее ног вертелась маленькая тень.
Маркиза, под конец вечера не обнаружив старшего сына в передней, проводила гостей и поднялась к его комнате. На стук никто не отозвался. Тогда она толкнула дверь и вошла. В помещении никого не было. На покрывале постели лежал клочок бумаги. Вся дрожа, она развернула его.
«Милая маркиза, — было написано рукой Реми, — не сердитесь на меня и не ищите. Я ушел добровольно туда, где меня ждут и где мне будут рады, и не вернусь. Вы ни в чем не виноваты. Это все старый феодальный строй… Праздник был чудесным, спасибо Вам. Передайте мой привет маркизу и виконту. Обнимаю, Реми Мюжавинье».
В доме еще не ложились. Мюжавинье посапывал, сидя в кресле, Жизель сновала туда-сюда, убирая вымытую посуду. Отчего-то было тоскливо. За окном начинал моросить дождь, обыкновенное явление в июле. Девушка остановилась и выглянула наружу. На улице было темно и пусто. Окна соседних домов освещали мостовую рваными кусками, превращая ее в лоскутное одеяло. В большом доме на другой стороне улицы метались длинные тени: хозяин давал некое подобие бала. Медленно шелестели листья в палисаднике.
Вдали по Сент-Оноре двигалась какая-то фигура. В руке она держала небольшой сверток, под мышкой был портфель наподобие тех, какие Жизель видела у судейских, приходивших описывать смерть деда. Около ног человека вертелась какая-то маленькая, длинная тень. Девушка хотела было закрыть занавеску, но что-то заставило ее присмотреться к неизвестному. Он неуловимо напоминал ей кого-то… Но кого?
— Дедушка! — обернулась она к Мюжавинье. Тот лениво приоткрыл один глаз. — Вы давно получали вести от Реми?
— Давно, милая, — вздохнул Мюжавинье. — Да и ты почти не встречала его последнее время. Он, я слышал, стал адвокатом. Или должен был получить диплом сегодня… Да, сегодня. С сегодняшнего дня Реми — адвокат. Маркиз, наверное, устроил в честь этого грандиозный прием. Он счастлив отныне, и ты не должна мешать ему.
Жизель вздохнула и опять занялась посудой. Старик понаблюдал за ней некоторое время, потом крякнул и принялся выпутываться из пледа. Свернув его, он тяжело поднялся на ноги и тоже подошел к окну. Дождь методично поливал водой Париж. Небо было затянуто тучами. Сзади Жизель грохнула стопкой тарелок по полке буфета.
— Любишь его? — спросил Мюжавинье, не оборачиваясь.
— Да, — мрачно процедила девушка, швыряя полотенце в кресло. — Привыкла уже, что он рядом. Неужели теперь этого не будет?
— Адвокат — человек занятой, — пожал плечами Мюжавинье. — Может, он и найдет для тебя время. Хотя я бы на это не надеялся. Он будет слишком занят. У него теперь своя жизнь, у нас своя. Никогда, собственно, я не думал, что буду на это сетовать, но мы с ним принадлежим к разным слоям общества. Равенство, к сожалению, возможно только в наших мечтах. — Он вздохнул и вновь замолчал, вглядываясь в заоконную тьму, пустынную, тревожную. Вдруг он поспешно поднес ладонь к глазам, словно они внезапно отказались ему служить, и тонко вскрикнул: — Реми идет!
— Где? — обернулась Жизель, вся охваченная каким-то трепетом. Мокрая тарелка выскользнула из её рук и разбилась. Старик не удосужился даже ответить, бросаясь к двери и сбегаю по лестнице вниз. Выбежав на улицу, он на мгновение растерялся, ошарашенный крупными каплями дождя, тотчас же промочившими его седую голову, но встряхнулся, как собака, угодившая в воду, и поспешил навстречу племяннику.
Неизвестный, идущий по Сент-Оноре, и в самом деле оказался Реми. Превосходное зрение Мюжавинье не обмануло его и на этот раз, так что через три минуты граф де Бейе успешно водворился на свое старое место, тщательно оберегаемое дядей. Гастон, проверив все углы на наличие крыс, живо запрыгнул хозяину на колени, свернулся калачиком, прикрыл нос хвостом и довольно засопел. Мюжавинье придвинул свое кресло ближе к креслу племянника, а Жизель села на скамеечку для ног, устремив взгляд сияющих от счастья глаз на Реми. Некоторое время все молчали. Говорить, несмотря на длительную разлуку, не хотелось.
— Вот я и вернулся, дядя, — сказал наконец Реми, откидываясь на мягкую спинку кресла и стаскивая с головы парик. — Я обещал, и я вернулся. Вы же меня не прогоните? Вы одни остались у меня из тех, кто понимает меня по-настоящему. Впрочем, вы одни всегда и были.
— А маркиз и маркиза? — осторожно спросил дядя, заглядывая в голубые глаза племянника, подернутые дымкой знания. — Если мне не изменяет память, маркиза тебя любила.
— Может быть, может быть, — Реми улыбнулся горько. — Только вот Ноэля она любит больше. Это раз. Мне надоело притворяться, когда я знаю, что происходит сейчас в стране. Это два. И мы с ними абсолютно чужие люди, дядя. Это три. Сдается мне, полгода, проведенные с вами, в корне изменили мое мировоззрение. Мне остается только благодарить маркиза за своевременную отправку меня к вам.
— А мне, — вставила Жизель, — вас, дедушка. Ведь это вы повели тогда Реми на Марсово поле. Если бы вас там не было, Вы бы не встретились с покойный дедушкой Картье. Если бы вы с ним не встретились, мы бы не узнали друг друга, Реми.
Он ласково улыбнулся ей, снимая очки и протирая уставшие глаза, и она растаяла от этой полудетской улыбки.
— У вас ведь найдется уголок для меня? — спросил он, спохватившись. Насколько он помнил, в мансарде было только две кровати, а он рассчитывал на хоть какое-то ложе. Не на полу же ему, в конце концов, спать? Но Мюжавинье быстро рассеял его опасения. Оказывается, он давно начал прикапливать, и сейчас в его распоряжении находилась довольно большая сумма, часть которой ранее он потратил на меблировку уголка Жизель. От основной спальни его отделяла изящная ширма, за которой скрывалась опрятная мебель. Будь она красного дерева, ей было бы место в спальне самой маркизы, отличавшейся утонченным вкусом. Таким образом, кровать Реми, где он спал несколько лет назад, до сих пор пустовала.
— Ты ведь насовсем вернулся, верно? — тихо спросила Жизель, начиная застилать постель чистым бельем. — Ты больше не исчезнешь, как в первый раз и полгода назад? Ты мог бы предупредить, Реми, что собираешься серьезно заняться коллежем, а не пропадать на тысячу лет, не поставив нас в известность. И дяде писать перестал… Что с тобой?
— Все это позади, — ответил Реми, с наслаждением вдыхая родной запах дома на Сент-Оноре. — Теперь я останусь в вашем распоряжении, пока вы меня не выселите. Я адвокат, и я сумею прокормить нас троих. А, нет, четверых: о Гастоне-то я и забыл!
— Слава Богу, — улыбнулась Жизель, почти забывая о белье. — Теперь нас не разлучит никто, даже общество. Ведь я тосковала по тебе, Реми. С тех самых пор, как мы встретились в Люксембургском саду…
— Боже… — прошептал юноша прерывающимся от волнения голосом. — Что я слышу… То, верно, пение ангелов небесных, Жизель. Неужели же ты хочешь сказать, что… что…
— Что люблю тебя? — она тихо рассмеялась. — Да. А ты? Ты разве не любишь свою Жизель? Я полюбила тебя, Реми, а ты?
— Ты любишь меня с Люксембурга, — очень серьезно сказал юноша. — Я же был очарован тобой еще семь лет назад, когда ты деловито вошла сюда и принялась вытирать пыль.
— И оттого начал говорить глупости? — фыркнула она. — Что-то о нежных белых ручках, которым не следует заниматься такими делами. А чем же мне еще заниматься, как не этим? Ведь я не маркиза…
— Ты тогда показалась мне королевой! — воскликнул Реми, прижимая руки к сердцу. Перед глазами у него все плыло; он был вынужден опереться на спинку кресла, чтобы не упасть. С трудом скрыв свою слабость, он помог Жизель достелить постель. Вдвоем они справились быстро, и вскоре мансарда погрузилась во тьму. Реми, впрочем, спал в ту ночь очень дурно: ему не давали покоя старые кошмары его детства. Мать звала его, протягивала к нему руки, но появлялся высокий смуглый человек, отчего-то очень похожий на Ноэля, и увлекал ее за собой, не давая сыну подойти к ней. Однако обыкновенно Реми удавалось вернуть маркизу, а теперь она уходила все дальше и дальше, постепенно превращаясь в призрак…
Так они и жили. Реми три раза в неделю ходил на собрание парижских адвокатов, Жизель сияла от любви, Мюжавинье, вездесущий и всеслышащий, потихоньку улыбался, наблюдая за ними.
Граф де Бейе окончательно перестал быть графом: по совету дяди он воспользовался услугами нотариуса и официально заявил о своем уходе из семьи. Это сразу же лишило его права на наследство и титул, переходившие маленькому брату. Теперь он звался господин Мюжавинье-младший: маркиз приказал ему сменить фамилию, а дядя великодушно позволил воспользоваться собственной, так как это давало Реми возможность беспрепятственно жить на Сент-Оноре.
Временами, когда юноша заканчивал работать, Жизель брала его под руку, и они уходили гулять по вечернему Парижу, купаясь в лучах заходящего солнца. Старик все чаще оставался один, но не слишком огорчался из-за этого. Ему было гораздо важнее видеть, что его дети счастливы. Ведь и Жизель он считал своей.
Он настолько привык к тому, что пара каждый вечер уходит гулять, что немало удивился, обнаружив однажды девушку сидящей в самом углу под крышей и что-то штопавшей. Но она улыбалась тихой улыбкой, освещавшей счастье и душевный покой, и он не стал отрывать ее от дела. А вот когда к нему подошел явно нервничающий Реми, Мюжавинье забеспокоился. Что могло вывести всегда спокойного племянника из равновесия?
— Дядюшка… — начал Реми, средняя кончики пальцев. — Вы являетесь опекуном Жизель Бинош?
— Да, мой милый, — ответил тот со своей неизменной ласковой улыбкой. — Зачем это тебе?
— Я прошу у вас руки вашей подопечной, — сказал племянник скороговоркой. Лицо его приобрело отчаянное выражение, свойственное людям, которым уже нечего терять. Мюжавинье шумно вздохнул, словно вынырнув на поверхность, и счастливо засмеялся:
— Только-то? Зачем делать такое лицо? Я ведь вообразил уже, что случилось нечто страшное. Нельзя так пугать старика. Конечно, я разрешаю тебе жениться. В наше время так редко случается брак по любви, неужели я должен мешать свершению этого события? Она ведь любит тебя? — Он лукаво посмотрел на Реми, из бледно-зеленого ставшего красным, как рак. — Я давно наблюдаю за вами обоими и знаю вас, как облупленных. Мне известны все ваши мысли, все разговоры, все желания. Так имею ли я право помещать вашему счастью? Нет! Особенно тогда, когда все у вас начало налаживаться. Так что давай: назначай день, приглашай гостей — я вам мешать не буду.
— О дядя… — только и смог пролепетать счастливый Реми.
— Да, да, — расхохотался Мюжавинье. — Ты не знаешь, как выразить мне свою благодарность, ты навеки обязан мне, ты до конца дней своих будешь целовать край моего пледа… Чушь! Абсолютная ерунда! Иди к своей Жизель, и будьте счастливы, дети! Будьте счастливы за четверых: за себя и за меня… и за женщину, которую я любил… Да… Теперь ты понимаешь, что я обязан разрешить тебе жениться по любви?
— Спасибо, дядя, — кивнул Реми. — Я не знал, что вы тоже страдали…
— Интереснее всего то, что страдал я наоборот, — непонятно сказал Мюжавинье. — Ну, мальчик мой, беги к Жизель. Не буду забивать тебе этим голову. Тебе все равно это не нужно. Беги.
Племянник благодарно взглянул на него и послушно вышел вон. Через минуту послышался его веселый негромкий голос: сослепу он потерял Жизель. Старик улыбнулся: ему вспомнилась другая пара, гулявшая по Сент-Оноре сорок лет назад.
На другой день рано утром он вышел из дома и пешком отправился в Сен-Жермен-де-Пре. Побродив в запутанной сети улочек, он вошел в явно знакомое ему здание. Вышел он оттуда через час, держа под мышкой толстую папку с бумагами. Вернувшись, он никому не сказал о своем путешествии, а счастливые Реми и Жизель не заметили этого. Они были слишком увлечены друг другом, чтобы обращать внимание на происходящее рядом с ними.
Помолвку организовали быстро. Платье невесты получилось превосходным: Жизель казалась в нем ангелом. Реми ради такого случая позволил себе заказать парадный сюртук, превративший его из новичка в солидного адвоката. Практика у него была небольшой, здоровье все ухудшалось, но в новом платье почти все это отходило на задний план. Из прежнего Реми остались только очки и парик, никогда не покидавший его голову с того летнего вечера. Он хорошо помнил потерянный взгляд Жизель, когда она заметила его светлые, тонкие, ломкие волосы, и старался, чтобы она не видела его без парика.
* * *
Старенький священник пробормотал последние молитвы, и мальчик подал ему подушечку с кольцами. Реми, трепеща от благоговейного страха, надел на тоненький пальчик Жизель блестящий ободок. Она повторила его движения, наградив сияющим взглядом. Наконец сбылись их мечты, и они навеки соединились в одну семью! „Пока смерть не разлучит вас“.
Жизель посадили между Реми и Мюжавинье, так что она буквально светилась от счастья. Юноша, привыкший к официальным приемам, был очень удивлен, увидев открытые, искренние лица тех немногих, кого пригласили. Был здесь и Демулен, отрастивший себе длинную гриву черных, как смоль, волос. Родителям же Реми отправил сухое письмо; они ответили тем же.
— Ну вот! — подшучивал Камилл над слегка ошарашенным другом. — Ты был самым степенным из нашей тройки, а торопишься надеть хомут семьи первым, — он схватил Реми за лацканы и немного встряхнул: — Понимаешь ли ты это?!
— Да ну тебя! — отмахнулся юноша, аккуратно поправляя платье. — Сам же только и ждешь, что согласия на брак со своей Люсиль старика Дюплесси. Хотя я его понимаю: не каждый жених отличается такой безответственностью, — Демулен добродушно расхохотался, вполне понимая, что друг шутит. — Я-то точно знаю, что это такое!
— Дюплесси считает, — вздохнул Камилл, — что я недостоин руки его дочери. Ну и пусть! Я своего все равно добьюсь! Причем любой ценой… Трепещите, мсье буржуа!
— Это как понимать?! — наигранно испугался Реми. Он ясно дал понять, что играет, хотя в душе у него неприятно сжалось: он знал, что Демулен способен на любую глупость. Слишком несдержан он, слишком горяч и молод… В такие моменты рассудительный Реми позволял себе забыть, что он младше Камилла на два года. У него лучше получалось контролировать себя, и он пользовался этим.
— А вот так и понимай! — засмеялся Камилл, и Мюжавинье вздрогнул: неисправимый пессимист, он представил сразу все самое худшее.
— Ты видел Робеспьера? — спросил он, глубоко вздохнув. — Давно ты его встречал?
— Он стал адвокатом, — ответил Камилл, — и уехал к себе, в Аррас. Мы с ним переписываемся, но редко. Он с головой ушел в свою должность, живет в доме у своей сестры Шарлотты и до сих пор остался совершеннейшим затворником. Иногда, впрочем, как я слышал, он появляется в салоне какой-нибудь мадам, а после еще две-три недели сторонится всех и вся.
— Это Максим! — улыбнулся Реми. — Он не изменился. И я рад этому: в мире, значит, еще остались совестливые люди. Он всегда страдал от нечестности людей. Думаю, потому он и стал адвокатом: чтобы защищать правду перед лицом закона. Ведь это самое прекрасное в нашей профессии. Ты, кажется, тоже стал адвокатом?
— Да, — кисло ответил Камилл. — Я хорошо говорю, как сказал мне один из преподавателей. Но как-то сердце мое не лежит к судейским. Мне по душе перо, бумага и чернила. Вот кто мои верные друзья! Они не предадут никогда, будут мне верны до самой смерти.
— Так пиши научные трактаты! — воскликнул Реми. — Если ты умеешь пользоваться языком, ты сможешь завлечь своими трудами.
— Я могу писать о том, что мне интересно, — возразил Демулен. — О другом не получается. Это слишком сложно для меня. Конечно, я могу начать писать что-то, но кто поручится, что я не отвлекусь от этого? Ведь если отвлекусь, то никто не сумеет заинтересовать меня снова. Такой уж у меня характер… — Он нервно оглянулся, передернул плечами: — Кажется, тебя уже ищут.
— Приятно было встретиться, — сказал Реми, запоздало поднимая руку для прощания. Камилл обернулся на мгновение, кивнул и поспешил скрыться: его явно тяготил этот разговор. Реми знал это, и на душе было пусто. Словно из сердца вырвали огромный кусок. Чашу дружбы они явно испили до дна, но осадок остался. Впрочем, Реми так никогда и не поймет, что Демулена он вряд ли может назвать другом. Знакомым, приятелем, но не другом. Бедный, увлекающийся Камилл! Он не смог разглядеть Мюжавинье-младшего.
К полуночи гости разошлись: встреча эта совершенно не была балом, откуда разъезжались лишь к четырем-пяти утра. В большинстве своем приглашенные не являлись богачами, так что молодым почти ничего не дарили: все было более чем скромно. Но как только за последним буржуа закрылась дверь, Мюжавинье, и до того сидевший как на иголках, вскочил со своего табурета и крупными шагами подошел к Жизель.
— Поздравляю тебя, моя милая, — сказал он ей. — Попробуй не уморить Реми. Я доверяю тебе мое сокровище, моего племянника. Не будь его, кто знает, что стало бы со мной. А ты, бывший граф, почаще отрывайся от своих бумаг и обращай внимание на свою красавицу-жену. Вы ведь теперь семья… Мне и внуков хотелось бы понянчить. Но, чтобы, так сказать, не смущать вас более своей ничтожной особой, я решил сделать вам свадебный подарок. Здесь, — он открыл папку, которую держал в руках, — купчая на небольшой меблированный домик под Шербуром. Это очень красивый край, уверяю вас. Вам там понравится.
— То есть вы нас прогоняете? — со слезами в голосе спросила Жизель. Она очень устала и мечтала только о том, чтобы нырнуть под одеяло и ни о чем не думать, но сейчас изменила планы. Слова Мюжавинье больно ранили ее: они значили, что им по каким-то необъяснимым причинам придется уехать. Такова была воля Мюжавинье, а тот привык к беспрекословному подчинению и не потерпел бы неповиновения. Но одна только мысль, что он останется здесь один, была ей страшна.
— Не прогоняю! — улыбнулся тот. — Я имею в виду, вам правда будет там лучше. Реми, разве ты способен найти здесь клиентов? Нет: слишком большая конкуренция. В Париже много адвокатов. Под Шербуром же их — раз, два и обчелся. Ты сможешь стать мастером своего дела. Здесь ты — никому не известный адвокатишка, только-только окончивший университет. Там же ты сразу станешь защитником угнетенных. Тебе не придется трудиться так, как пришлось бы работать здесь. Так что ты должен принять бумаги. Кроме того, для меня это дело чести. Я обещал кое-кому кое-что.
— Кому? — насторожился Реми.
— Что? — спросила Жизель. Старик засмеялся:
— В этом разница между вами, дети. Ты, мой дорогой, — он обернулся к племяннику, — зришь в корень: из „кому“ следует и „что“. А ты, Жизель, ищешь, что заставило меня пообещать и что я пообещал. Но это не имеет значения, дети мои. Просто поверьте мне. Поверьте и примите этот подарок…
«Милый Максим, — писал Реми две недели спустя, — мы переехали под Шербур. Теперь я исполняю обязанности главного адвоката, хотя вряд ли заслуживаю такой должности. Нас трое здесь: Гастон, Жизель и твой покорный слуга. Я женился, как видишь, и нисколько об этом не жалею. Моя жена ангел! Несколько шумный ангел, это верно, но ангел.
Нам очень хорошо втроем в этом маленьком домике, который местные жители называют „Сказка“. Не знаю, сказка это или быль, но для нас, кажется, здесь расцвели райские кущи. Правда, нам очень не хватает старика… Без его добродушного ворчания в комнатах как-то слишком тихо. Конечно, Гастон шумит за двоих, но мудрые советы дядюшки теперь частенько опаздывают: письма идут долго.
Камилл сказал, ты набираешь известность. Буду рад услышать новости о тебе и прочесть ответное письмо. Передаю привет и от Жизель. Может быть, все-таки вспомнишь ее? Высокая, темноволосая, с добрыми карими глазами… Не помнишь? Все равно ты ее увидишь: я заставлю тебя приехать погостить! Кажется, ты не любишь путешествовать? Но ведь цель путешествия — увидеться с друзьями! Приезжай, Максим! Здесь нам очень не хватает именно тебя!
Да… Я окончательно поссорился с маркизом и маркизой. Меня лишили титула и наследства, чему я безумно рад, и я получил возможность сменить фамилию. Так что…
…Реми и Жизель
Мюжавинье»
Робеспьер терпеть не мог путешествий. Его укачивало в карете, от мерного треска колес нестерпимо болела голова, и, что самое важно, в дороге портился почерк. Он не мог писать. А писать приходилось много: отчеты, доклады, письма… Особенное внимание он уделял письмам. Прыгающий свет простого огарка свечи почти ничего не давал, и у Максима неумолимо портилось зрение. Теперь он начал понимать Мюжавинье, ходившего всегда в толстых очках.
Реми много писал ему: каждый месяц от него приходил добротный конверт. Внутри всегда был какой-нибудь сюрприз: то веточка сирени, то лист шиповника. А однажды он изловчился, поймал бабочку высушил и прислал. Хотя нет, сам он не мог угнаться за насекомым. Скорее всего, постаралась Жизель, которую Робеспьер все-таки вспомнил. Он видел ее раза три, когда попытался выследить Реми. Тот, правда, быстро разгадал его замысел и поспешил объясниться.
Из писем друга Максим узнавал Реми с другой стороны. Он всегда считал его робким, не способным на решительные действия, но теперь понял, что за внешней мягкостью скрывается человек необыкновенно сильной воли, которого нелегко сломать, который ради своей профессии и семьи может пойти на любую жертву. Жизель была для него всем, она постаралась заменить ему маркизу, по которой он, как всякий сын, тосковал.
Реми обожал Жизель, а Жизель обожала Реми. Это находило отражение во всех письмах, которые получал Робеспьер. В каждой строчке все дышало этой любовью, и Максим, никогда не позволявший никому проникать в глубины своего сердца, невольно проникался этим восторженным настроением, и тогда его сестра Шарлотта не переставала удивляться: брат словно ненадолго возвращался в семью из своих бесконечных трактатов. Ведь, беспокоясь о Франции, он нередко забывал о домашних.
Так как Реми писал ему каждый месяц, у Робеспьера через некоторое время накопилась целая стопка писем, перечитывая которые, адвокат вновь ощущал себя студентом коллежа Людовика Великого. В своем тринадцатом письме, ранней осенью, Мюжавинье-младший обрадованно сообщил ему, что вскоре удостоится чести быть отцом. Получив это известие, Робеспьер не спустился к обеду: оно глубоко потрясло его. Как же вышло, что Реми, младший из троицы, успел везде? Он писал, что пользуется уважением у жителей пригородов, что его благосклонно приняли во всех слоях общества, исключая аристократию. Робеспьер, с трудом добившийся известности и признания, недоумевал. Однако он был далек от профессиональной ревности, прекрасно зная, что из-под Шербура в Аррас Мюжавинье не занесет никаким ветром.
В последнем своем письме Реми вдруг переменил манеру писать: раньше фразы у него были деловиты, сухи, иногда резки, неловки, а теперь вышли из-под пера восторженные, сбивчивые, радостные фразы, немедленно требующие адресата в Шербур. Робеспьер, по своему характеру отзывчивый, немедленно связал вещи в баул и уехал. Он привык обходиться малым, и сборы не заняли много времени. И пришлось опять трястись в двуколке, теряя постоянно то треуголку, то плед, то туфлю. Писать он не мог, спать в пути не привык, так что оставалось только непродуктивно смотреть в окно вечером и с трудом читать утром и днем.
В Шербур он приехал к концу третьего дня пути, когда заходящее солнце золотило ласковые волны моря, лижущие светлый мокрый песок. Накрапывал дождь: с востока надвигалась грозовая туча. Возница молчаливо и угрюмо высадил пассажира на одной из прибрежных улиц, и двуколка уехала, стуча колесами по мостовой и подпрыгивая на камнях. Адвокат остался стоять с тяжелым баулом руках, абсолютно не знающий ни города, ни особенностей языка, ни дороги. Он попытался было обратиться к прохожему, чтобы спросить, где находится дом Мюжавинье, но тот шарахнулся от него, как от зачумленного, и прибавил шагу. Робеспьер недоуменно посмотрел ему вслед, но не стал пытаться нагонять, а вместо этого обернулся еще к одному прохожему. На этот раз им оказалась женщина, немолодая, сгорбленная, с лихорадочными пятнами на скулах.
— Скажите… — только и успел произнести Робеспьер, как она тут же отшатнулась и убежала, стуча сабо. Они все с ума посходили здесь, что ли? Максимилиан вздохнул, поднял баул и побрел вниз по улице. Дождь усиливался, солнце скрылось. Несколько раз он встречал горожан и снова пытался узнать дорогу, но безрезультатно. Все спешили уйти, вежливо улыбаясь, хотя в их глазах он видел страх. Было походе, что город объят ужасом, везде царило запустение. Наконец он увидел маленького мальчика, пытавшегося найти что-то в грязи.
— Может, хоть ты покажешь мне дом адвоката? — спросил безнадежно Максимилиан. У него уже почти не осталось сил куда-то идти, и он был готов постучаться в первый же дом. Останавливало его то, что, учитывая реакцию прохожих на чужака, ему вряд ли откроют.
— Это вам дом господина Мюжавинье нужен? — спросил мальчуган, выпрямляясь и вытирая руки о штаны. — Пойдемте, мсье, я вас провожу. Это недалеко отсюда. Вы не дошли совсем немного.
Они прошли мимо порта и начали спускаться в дюны. Ноги Робеспьера проваливались в песок, и к промокшим чулкам добавились еще и песчинки, проникшие в башмаки. Мальчишка же шел, совершенно не обращая внимания на поверхность, по которой идет. Привыкнув жить в портовом городе, он привык и к песку.
— Странно, что никто не показал вам дороги, — сказал он вдруг. — Дом господина Мюжавинье известен каждому в окрестностях Шербура. Это хороший дом. Все получают там помощь или совет. Он дает приют всем. Хороший человек. Я сам там ночевал несколько раз. Немудрено, что у такого прекрасного человека такая прекрасная семья.
— Прекрасная ли? — озвучил свои опасения Робеспьер. Женской натуре он не слишком доверял, хотя и был рад за друга. Судя по его письмам, пара была вполне счастлива, но что-то останавливало Максимилиана, когда он начинал представлять их будущее. Конечно, он не был ясновидцем. Но у них словно и не было будущего, совсем. Они жили только в настоящем, наслаждались только ежесекундными моментами, не задумываясь, что будет завтра. А Робеспьер, привыкший у себя в Аррасе, где было гораздо больше адвокатов, чем подзащитных, привык планировать каждый свой шаг, анализировать каждое свое слово и не мог и подумать о том, чтобы сделать незапланированный визит или пригласить кого-то без тщательных расчетов. А Мюжавинье-младший вполне мог себе это позволить.
Шербур тогда был маленьким портовым городом, не так давно перешедшим под власть Бурбонов, и население у него было не слишком большим. Образованных людей, по-настоящему знающих свое дело, там было мало, поэтому адвокат, выучившийся в Париже, пользовался довольно большим спросом. Реми не надо было добиваться всего, до чего он дошел, как Максимилиану. Лишь услышав о его дипломе, многие шли к нему из последних сил, и он помогал всем, верный своей присяге. В городе его любили, а он, будучи человеком честным, отзывчивым и совестливым, приобрел славу мастера своего дела.
— Вот дом господина Мюжавинье, — сказал мальчишка, указывая на аккуратный, густой сад, за деревьями которого угадывались очертания маленького домика. Калитка отворилась беззвучно несмотря на сырость: за ней явно следили. Мокрые дорожки были выметены и посыпаны чистым песком; на легких клумбах пышно цвела сирень. Мальчуган уверенно провел гостя через сад и, оставив его, помчался к окошку. Робеспьер, не дожидаясь приглашения, прошагал к крыльцу и стукнул кольцом в белую дверь, отметина на которой указывала на то, что в клиентах у молодого адвоката недостатка нет.
— Кто пришел? — послышался тихий голос. Говоривший явно волновался, хотя старался всеми силами этого не показать. Максимилиан тотчас же узнал друга. Только тот мог пригласить кого-то, а потом спрашивать, кого ветер занес в его сад.
— Гость, — заявил Робеспьер, стараясь, чтобы это звучало внушительно. За дверью ахнули, заскрипели ключами, и вскоре вновь прибывший и насквозь промокший грелся у камина, с наслаждением слушая треск дров. Реми стоял у стены, облокотившись на каменную доску, и молчаливо глодая приятеля глазами. Гастон, устав прыгать вокруг Максима, наконец, улегся на подушечку возле самого огня, подставив теплу широкую, мохнатую, рыжую спину.
Пробило десять, и Реми дернулся от неожиданности, отрываясь от стены. Помедлив немного, он наклонился к другу и потянул его за руку из кресла, принуждая встать. Тот неохотно поднялся, ворча что-то насчет того, что он только что устроился поудобнее, что он устал, что надо отдохнуть… Но Реми, всегда отличавшийся способностью не слышать то, что ему не нравится, не обратил на это внимания и повел его в глубь дома. Гастон проводил их сонным взглядом, приоткрыв один глаз, вздохнул и вновь засопел, прикрыв нос пушистым хвостом.
Реми ввел друга в полутемную, уютную комнатку, освещенную только тремя лампами, и осторожно, стараясь не шуметь, подошел к маленькой кроватке под светлым балдахином. Приложив палец к губам, он наклонился к ней и приподнял одеяльце. В кроватке спал ребенок. Светлые волосики пушком покрывали его головку, на пухлых щечках лежали тени от длинных темных ресниц. Малютка был необычайно мил. Максимилиан нагнулся ниже, внимательно рассматривая личико малыша.
— Правда, он красив? — послышался женский голос, счастливый, уставший, сорванный. — Каким ты его находишь, Максим? Реми много рассказывал о тебе, и я привыкла называть тебя на ты. Я Жизель. Мы с тобой раскланялись однажды, когда ты помог мне собрать упавшие книги. После того, как рассыпал их…
Она тихо рассмеялась, обнимая себя за плечи. Робеспьер тоже улыбнулся, внимательно рассматривая ее. Сейчас она была другой, не той Жизель, которую он привык видеть в своих воспоминаниях. Прежняя Жизель цвела пышным цветом, а теперешняя являлась лишь тенью самой себя. На восковых щеках горел лихорадочный румянец, воспаленные, сухие глаза возбужденно блестели. Она часто облизывала пересохшие губы, скоро и неглубоко дыша, как будто только что поднялась на гору. Ребенок вытянул из нее все силы. И продолжал высасывать до сих пор.
— Как его зовут? — спросил Робеспьер, чтобы заполнить затянувшуюся паузу.
— Арман, — ответила Жизель. Максимилиан кивнул, смутно припоминая, что так звучит, кажется, второе имя Мюжавинье-старшего. Наверное, это отразилось на его лице, потому что Реми неожиданно прыснул:
— Не в честь дядюшки, Максим, нет! Конечно, мы ему многим обязаны, лично я — гораздо больше, чем маркизу и маркизе, но не в его честь. Дело в том, что я не так давно набрел в здешней библиотеке на одну любопытную книжицу, своеобразное завещание. И чудеснейшее завещание, надо сказать! Автор — герцог де Ришелье, Арман-Жан. Слышишь — Арман. И, находясь под впечатлением от этого труда, я решил, что мой сын вполне заслуживает звучного и благородного имени.
— Благородного? — поморщился Робеспьер, и Жизель вздрогнула. Интуиция подсказывала ей, что сейчас разразится буря. Но адвокат — человек сдержанный, придерживающийся правила «Юпитер, ты сердишься, значит, ты не прав», и урагана не последовало. — Но тебе не кажется, что этот эпитет присущ дворянству? Ты отказался от всего, что хоть как-то относится к аристократии!
— Мне жаль тебя разубеждать, — улыбнулся Реми, — но у дворянства есть и положительные черты. Кто лучше него лучше держит свое слово? Кто справедлив более, чем дворяне?
— Это дворяне-то справедливы? — задохнулся в праведном гневе Максим. — Да вы шутите, сударь! Неужели же вы ничего так и не поняли?
— Настоящий дворянин всегда справедлив, — возразил Мюжавинье, в котором воспрянул прежний дух Лиратье. — Тот, кто не подчиняется этому правилу, не дворянин. Собственно, дворянин может быть и не из знатной семьи. Он дворянин по духу. Понимаешь, Максим?
Он улыбнулся другу, и тот фыркнул: невозможно было сердиться на Реми. Особенно тогда, когда он смотрел вот так: с надеждой, счастливо, с детской наивностью в светлых глазах, подслеповато щурясь сквозь очки. Робеспьер вспомнил коллеж. Мюжавинье умел говорить. Весь курс слушал его речи, поизносившиеся всегда в самое неурочное время. И тогда всегда тихого, незаметного Реми несло волной вдохновения… И Максим, и Камилл, оба они умали обращаться с языком, но им не хватало способности чувствовать чужую проблему так, как чувствовал ее Реми. Разумеется, практика помогла улучшить свои умения, и Робеспьер, став адвокатом, научился всему, нагнал Мюжавинье, но так и не смог начать предугадывать реакцию.
— Ты прав, прав! — воскликнул Максимилиан, потирая ладони. — Дворянином не рождаются — им становятся. В данном случае надо обратить внимание на исторический корень этого слова. Ведь с самого начала дворянами называли благородных людей, приближенных к правителю. Теперь они вырождаются, хиреют, но благодаря таким, как ты, продолжают существовать. И из-за вас обоих, Жизель и Реми, счастье все еще царит в отдельных уголках нашей планеты. Вы упиваетесь счастьем, встречаете его, как старого друга, и свет, исходящий от вас, озаряет все вокруг. Вы чувствуете его необходимость для всего мира и торопитесь поделиться им. Даже мальчишка, живущий на улице, знает ваш домик, хотя услуги адвоката ему явно не нужны. Вы помогаете всем и каждому, вы гарантируете крышу над головой даже собаке, плетущейся из Вовиля в Кантелу. Все живое обожает вас, и вы обожаете все живое. Так будьте такими всегда! — Он наклонился к проснувшемуся Арману и потрепал его за щечку: — И ты, малютка, будь таким же, как твои родители. Впитывай их взгляды на жизнь, как губка. Не разоряй гнезд, когда вырастешь. Не кидайся камнями, не дерись… Не огорчай отца и мать. Слышишь?
Жизель засмеялась, доставая мальчика из кроватки и передавая Робеспьеру. Тот ласково улыбнулся малышу и зацокал языком, покачивая: детей он любил. Его брату было три года, а самому Максиму — девять, когда из семьи ушел отец и они остались одни-одинешеньки. Его и Огюстена взял к себе дед по линии матери, и старшему пришлось заботиться о младшем. Реми внимательно посмотрел на друга и старательно одернул рубашонку сына. Он, несмотря на легкий и веселый характер, любил порядок во всем.
— Пожалуй, нам стоит дать им отдохнуть, — сказал он через некоторое время и с удивлением заметил недовольство, промелькнувшее в глазах Максима. — Дождь прошел. Сейчас в саду очень красиво. Пойдем, я покажу тебе окрестности.
— Ты говоришь это, как будто хочешь вообразить, что это твой замок, а ты все еще маркиз де Лиратье, — сказал едко Робеспьер, выходя из комнаты. Вослед ему несся бессвязный лепет младенца, который мог бы быть виконтом или графом, если бы не решение его отца, и воркование над ним женщины, которая могла бы быть графиней или маркизой. Реми вздохнул, резко, глубоко, и сразу же поперхнулся кашлем. Максим внутренне содрогнулся, представив, каково другу дышать вечно сырым, холодным воздухом приморья. Свежий ветер ласковой рукой трепал верхушки деревьев, щедро осыпая дорожку алмазами дождя, а они все шли, изредка касаясь париками веток.
— Я люблю маркиза и маркизу, — наконец признался Реми. — Но я люблю и дядюшку, и Жизель, и свободу. Libertatem — послушай, какая в этом слове музыка, сколько поэзии, одухотворенности, свободы!
— Особенно много свободы! — издевательски заметил Робеспьер.
— Вначале я не знал, что мне делать с этим, — продолжал Мюжавинье, не обращая внимания на эту реплику. — Я разрывался между этими двумя сторонами. И даже когда я сделал выбор, все равно в душе моей не было спокойствия. Тысячу раз я подумывал бросить все и вернуться в родной дом, где десятки слуг трепещут при виде тебя, где никто не смеет сказать тебе ни единого слова правды, только старый Николя ворчит, ворчит… Но вот у меня появился сын, и я должен быть опорой для своей семьи, являться для них примером для подражания. Милая Жизель, она же все видит! Вся борьба, что происходит во мне, известна ей до мелочей. Ты видишь ее, Максим! Она тень самой себя! Все это далось ей так тяжело… Я чуть было не возненавидел Армана…
— Но ты выбрал, что сделаешь?
— Останусь здесь, на своем посту. Теперь, после открытости простого народа, я не смогу выдержать этих недомолвок. Всякая ложь претит мне, а то, что творят там, в Париже, есть самая настоящая подлость.
— Уже поздно, — поспешно оборвал его Робеспьер. — У меня были очень трудные дни. Если ты позволишь, мы попрощаемся. — Он торжественно прошествовал мимо Реми, успев на фантастической скорости прошептать: — Мы начали обсуждать политику. Даже у деревьев есть уши.
— Спокойной ночи, — вздохнул Мюжавинье. — Будь осторожен. Не открывай настежь окно, как ты любишь.
— Что-то случилось? — обернулся Максимилиан. Друг грустно и устало улыбнулся:
— Мор.
Робеспьер похолодел. Он прекрасно знал, как опасны эпидемии, особенно в дальних районах страны, в портовых городах. Целые поселения вымирали от страшных болезней; редко кому удавалось спастись. Теперь он понял, почему горожане сторонились его: они боялись заразиться. Холера, чума, оспа, круп — все эти названия, все эти имена многоликой Смерти внушали ужас. Madame la Mort была страшна. Она являлась с криком, с плачем, со слезами, со стонами, и все знали: от нее нет спасения. Она проникнет во все уголки, пролезет во все щелки, и бесполезно прятаться или бежать. И вся Нормандия была окружена ее воинами.
Робеспьер пробыл у них недолго: его звали назад дела. Но эту неделю они с Мюжавинье-младшим провели в бесконечных разговорах. Они никак не могли рассказать друг другу все, что произошло с ними за время их разлуки, и пытались донести как можно больше. Иногда у ним присоединялась и Жизель, но быстро уходила: маленький требовал много внимания. Робеспьер полюбил ее за эту неделю, узнав лучше. Будучи человеком необщительным, он почти никогда не привязывался ни к кому, прекрасно зная, что однажды настанет момент, когда придется отпустить дорогих сердцу людей. В раннем возрасте он потерял мать и отца и с трудом пережил это. С тех пор он старался обойти чувства, делая исключение лишь для Камилла и семьи Мюжавинье.
Реми, беседуя с другом, ни на секунду не забывал, что все жители приморья в данный момент страдают от десятков страшных болезней, умирают сотнями, мучая и себя, и родных. Поэтому часто улыбка его была горькой, а смех прерывистым. Он чувствовал себя неуютно, зная, что его подопечным худо. Он привык помогать людям и не мог успокоится, понимая, что от него в данном случае нет никакого толку. Он ненавидел себя в такие минуты, закрывался в кабинете и долго ходил из угла в угол.
Робеспьер уехал, и в домике на берегу вновь стало тихо. Жизель убрала третий прибор в буфет и с помощью кухарки перенесла третье кресло на террасу. Она привыкла к Максиму за эту неделю и сперва начала было скучать, но потом все вновь вернулось в обычный ритм. Реми, подождав положенные ему и его жене пять дней, снова раскрыл двери для посетителей, и практика его продолжилась. Он с головой ушел в работу, засиживаясь иногда до поздней ночи. Вывести его из этой полудремы в бумагах могло только из ряда вон выходящее событие, которое не замедлило произойти.
В начале осени восемьдесят восьмого года чета получила письмо. Нечасто в их дом стучался посыльный, если не считать непрекращающейся переписки с Робеспьером, и оба, не увидев привычного почерка, отнеслись к конверту настороженно. Кто мог писать им? Реми просидел над письмом целый вечер, не решаясь вскрыть его, но не смог вспомнить, чьи черты проступают за буквами. Всему есть свое оправдание: он почти ослеп за четыре года работы, поэтому стройные линии плясали, сливались и вновь расходились на бумаге, словно исполняя старинный танец. И, вдруг сдавшись в одно мгновение, адвокат быстрым движением распечатал конверт.
Письмо было от дяди. Старик, не терпевший писанины, отправил племяннику послание. Такое поведение настораживало. Реми полагал, что хорошо знает Мюжавинье, но только теперь понял, как ошибался. Дядя в его представлении никогда не написал бы о помощи, но настоящий Мюжавинье требовал именно этого. Письмо, посланное человеком необыкновенной силы воли, не умоляло, не просило — оно требовало. Не возникало ни малейшего сомнения в том, что нуждающийся знает: стоит ему только слово сказать — и никто не посмеет отказать ему. В этом был весь Мюжавинье, и Реми должен был признать, прочтя письмо, что не может не отозваться. Разумеется, в любом случае он помог бы дядюшке, но осознание своей беспомощности далось ему тяжко.
Итак, Мюжавинье требует о приезде племянника. Он не объясняет причин своего желания. Он пишет ему вынужденно. Он абсолютно не хочет разрушать его счастье. Он понимает, что отъезд племянника не понравится Жизель, но надеется, что тот не оставит старика в беде. Он выражает благодарность Реми за каждое из двух возможных решений и готов смириться, если оно будет не в его пользу. Таково в общих чертах содержание письма.
Через все эти общие фразы, через показную покорность судьбе и племяннику Мюжавинье ухитрился провести командирский тон старого офицера. Он не просил, несмотря на формулировки, — он требовал, чтобы Реми приехал к нему. Адресат тяжело вздохнул и прикрыл глаза. Он не хотел расстраивать Жизель, не хотел расставаться с сыном, но дяде было необходимо его присутствие. Молодой адвокат хорошо знал, что Мюжавинье не беспокоит никого по пустякам и, если он написал письмо, значит, положение было действительно серьезным.
Наутро Реми, ничего не сказав жене, ушел на море. Ночью была гроза, и песок представлял собой копию поверхности Луны, которую он видел из телескопа старика соседа. Господин Милори был астрономом, почетным членом парижской Академии, но жители Шербура, знавшие все о его английских корнях, не любили его и считали колдуном. Все верили, что он приносит несчастья тем, с кем встретится и кто войдет в его дом. И ученому оставалось жить отшельником. Адвокат услышал о нем на приеме у мэра города и тотчас же решил навестить старика. Он не верил в сверхъестественные силы; к тому же, ему было интересно, как живет этот таинственный астроном.
Домик у того оказался хиленьким, дышащим на ладан, а сам хозяин явно зажился на этом свете. Ему было больше восьмидесяти на вид, он был дряхл, как дубы в Венсенском лесу, и скрипуч, как его собственный стул. Но он обрадовался гостю, усадил его в побитое молью кресло, заставил выпить две чашки какой-то горчайшей настойки и подняться на крышу или, как он сказал, в его обсерваторию. Реми подчинился, не желая своим отказом обидеть старика, хотя и спешил домой. На крыше ученый сдернул с неопознанной конструкции ветхую ткань, и взору изумленного адвоката предстал сверкающий стеклами телескоп. Тогда-то он и увидел впервые Луну. Был ясный вечер, около одиннадцати часов, и небо было видно, как на ладони. И ночные светила, оказавшиеся такими щербатыми, во многом разочаровали Реми.
С тех пор он не бывал в домике у старика. В самом деле, скрывалось во всем этом что-то колдовское, что-то странное. Ученый жил на этом свете много лет, но умирать не собирался. Даже болезнь, свирепствующая на побережье, не затронула его. И Мюжавинье-младший, поразмыслив, решил, что городские жители во многом все-таки правы. Милори, конечно, колдуном не был, но ему был известен какой-то секрет, что-то из ряда вон выходящее. Реми не знал, что это, и, сколько бы ни думал, не мог догадаться. И, не находя ответа, оставил это на потом.
Однако вернемся к солнечному сентябрьскому утру. Адвокат, помедлив, опустился на песок, не потрудившись даже расправить плащ. Светлая ткань мгновенно намокла и потяжелела. Но эта тяжесть не шла ни в какое сравнение с нытьем в уставшей голове. Этой ночью он спал плохо, отменно плохо. Письмо дяди, оставленное на столе, белело перед глазами, заставляя думать о Мюжавинье. Как только заботы о принятии решения отошли на задний план, тут же захотелось понять, что произошло. В конце концов, дядя давно был стариком, которому совсем скоро перевалит за восемьдесят. С ним могло случиться все, что угодно, но сообщал он только о важных вещах.
— Ты не будешь завтракать? — тихо спросила Жизель, подходя и обнимая Реми за плечи. Тот вздохнул и похлопал ее по руке, по пути отметив, что на ощупь она похожа на холодную, мокрую тряпку.
— Нет, милая, — покачал он головой. — Сегодня мне не до этого. Ты знаешь, вчера пришло письмо от дяди. Он просит меня немедленно приехать в Париж. Странное послание. Мюжавинье никогда не настаивает. К тому же, он знает, что у нас только-только родился сын. Не понимаю, что могло заставить его написать что-то в таком духе. Он требует, чтобы я приехал к нему. Каково?! Даже не объяснив, чем вызвано его желание.
— Но ты ведь поедешь? — произнесла Жизель дрожащим голосом. Ее почему-то последнее время бросало то в жар, то в холод. — Ты нужен ему гораздо больше, чем нам. Иначе он бы тебя не вызвал. А ты попроси его, чтобы в следующий раз он писал тебе причину своего желания. Даже король объясняет, почему ему хочется не овсянку, а гречку на завтрак.
— Боюсь, — покачал головой Реми, — что король выбирает не между овсянкой и гречкой, а между персиком и абрикосом или ананасом. Я все еще помню завтраки аристократов, хотя следовало бы их забыть. Напрочь. Но иногда полезно бывает вспомнить о чудовищном неравенстве, царящем в современном обществе.
— Прости, — потупилась Жизель. — Я не хотела напомнить тебе об этом. Ты поезжай. Не думай о нас. У нас есть кухарка. В крайнем случае, я найму еще слугу — мы не пропадем.
Она улыбнулась, положила голову ему на плечо. Он быстро поцеловал ее руку, и она засмеялась от этого шаловливого прикосновения. Смех пронесся над пустынным берегом, неестественный, лишний, и затих вдали. Реми дернулся: почему-то показалось, что он слышит смех жены в последний раз. Он попытался прогнать эти мысли, но безуспешно: они роились в его мозгу, пускали корни, производили потомство, такое же чудовищное, как и они.
— Тогда, Жизель, — сказал он нарочито бодрым голосом, — я отправлюсь в путь немедленно. Дилижанс на Париж будет, кажется, в полдень. У меня еще три часа на сборы. Не так уж много, не так уж мало — как раз. Я не хочу расставаться с тобой и с сыном, но я в самом деле нужен дядюшке. Маркиза учила всегда помогать ближнему своему. Не уверен, что под ближним она разумела Мюжавинье… Но теперь это неважно.
Жизель поджала губы: он впервые в разговоре с ней упомянул мать. И такое лицо у него сделалось, когда он сказал «маркиза», что женщине на глаза навернулись слезы. Собственную мать она не помнила, как и отца. Картье с успехом заменял ей их обоих; она не знала материнской ласки и не могла в совершенстве понять Реми. Но она сама была матерью, и это помогало ей проникать в самые глубины сердца мужа, куда даже он не всегда имел доступ.
Вздохнув, Реми поднялся с колен, отряхнул плащ от песка и помог встать Жизель. Ему предстояла долгая дорога в разболтанном дилижансе по камням, ямам и буеракам. В предвкушении пути он уже чувствовал, как при каждом скачке колеса у него темнеет в глазах и начинается вечная ломота в костях. Но ничего не поделаешь: приходилось идти на такие жертвы. Иначе в столицу не попасть. Однажды в письме он заткнулся дяде о возможном его переезде поближе к ним, так тот устроил племяннику такой разнос, что Реми и думать забыл о своем предложении. А теперь, когда надо было возвращаться, он пожалел, что не настоял. Если бы Мюжавинье жил ближе, добраться до него получилось бы быстрее.
Три часа пролетели, словно пара синичек весной. Адвокат еле-еле успел собраться, отцепить от себя горячие руки жены, поцеловать ее и сына и напомнить своему помощнику о распоряжении прикрыть практику, как послышался колокольчик и дилижанс, трясясь и подпрыгивая, укатил прочь. Но Жизель не ушла, осталась стоять на пристани с мальчиком на руках: вдруг еще мелькнет из заднего отсека платок Реми? Но нет, она ничего, кроме валунов, кустов и пыльной дороги, не увидела. Арман посмотрел на огорченное лицо матери, нахмурил темные бровки и заплакал. Лишь тогда она опомнилась и побрела в пустой дом, где жизнь наблюдалась только в кухне: служанка Марта готовила обед.
Хозяйка вошла в гостиную, село в кресло Реми и положила ребенка к себе на колени, вглядываясь в родные черты. Арман был необыкновенно похож на своего отца. Он унаследовал его светлые глаза с необыкновенно добрым, немного наивным выражением, прямой длинный нос и бледную кожу. В этом, подумала с благодарностью Жизель, ее спасение. Она не имеет возможности видеть Реми, так рядом с ней его маленькая копия. Это ли не радость?
Утром следующего дня в Париже адвокат выходил из дилижанса, разбитый, уставший, измученный. Ему казалось, что его дух перенесся в тело подростка, который даже на второй этаж не мог забраться без остановок. Дилижанс окончил свой путь недалеко от улицы Сент-Оноре, поэтому вновь прибывший решил, положившись на свои силы, дойти до дома дяди пешком. Это путешествие заняло у него десять минут, если верить огромным часам на одном из зданий. Добравшись до нужной двери, Реми вынужден был остановиться и опереться на стену, чтобы не упасть. Он успел трижды пожалеть, что не согласился взять с собой свою ореховую трость, подарок судьи Шербура. Жизель, как всегда, была права.
На ставший чужим четвертый этаж взбираться оказалось неожиданно тяжело. Он останавливался на каждой площадке, мелко и часто дыша, как раненый зверь. До мансарды он доплелся совсем выдохшимся, но все же нашел в себе силы постучать в заветную дверь. От стука она подалась вперед: квартира не была заперта. Реми ошеломленно достал из кармана письмо и сверил обратный адрес. Все было в порядке. Сент-Оноре, 360. Почти рядом с безызвестной столярной мастерской. Не переехал же Мюжавинье, в конце концов? Помедлив, Реми вошел в прихожую и положил сверток с вещами на стул. Все выглядело так, будто здесь пронесся маленький ураган: вешалка была опрокинута, плащ накрыл собой добрую половину коридорчика; дверь в кухоньку венчала щеколда, а из спальни тянулся луч света, проникавший через щель между стеной и дверью. Адвокат сделал несколько шагов и толкнул преграду. Та ушла в сторону, давая возможность рассмотреть внутренность комнаты.
Здесь мало что изменилось. Все так же стоял ставший ненужным шкаф-ширма, за которой угадывалась кровать Жизель, на стенах висели картинки за су, изображавшие различные сцены из солдатской жизни; было даже нечто туманное, с еле проступающей в дыму фигурой офицера и подписью: «Фонтенуа». В углу комнаты все еще стоял видавший виды колченогий стул с небрежно наброшенным на него парадным мундиром. Около закрытого ставнями окна размещалась кровать, в белизне простынь которой скорее угадывалось, чем виднелось, чье-то тело.
Реми, не желая ничего признавать, пока не увидит то, чего он всегда боялся, собственными глазами, поспешил распахнуть ставни. Свет хлынул в комнату, и ясно стали видны клубы взметнувшейся пыли. Спертый воздух спальни, извиваясь и дрожа в лучах солнца, уходил прочь. Внутрь ворвался шум улицы, такой родной, такой привычный. По Сент-Оноре цокали лошади, трещали колесами повозки. На ветках громко чирикали воробьи. Во дворе у столяра Дюпле плотники вовсю жужжали рубанками, стучали молотками — в Париже кипела жизнь.
— Реми… — прошептала вдруг темная фигура на кровати, и молодой человек с ужасом, граничащим с удивлением, обнаружил, что лежащий — Мюжавинье. — Мальчик мой, ты приехал? Ты получил мое письмо? Я очень боялся, что ты не согласишься, что ты настолько отдалился от меня, что останешься глух к моим мольбам. Я рад, что ошибся.
— Что произошло? — спросил Реми, бросаясь к старику и хватая его за руку. Тот засмеялся, облизывая острым языком потрескавшиеся губы:
— Ничего, ничего… Но не вертись! Дай мне наглядеться на тебя! Мы не виделись четыре года. Ты изменился, Реми… Как бы удивилась маркиза, если бы могла видеть тебя…
— Не понимаю…
— И не поймешь. Для этого надо знать парижские новости, а я их тебе рассказывать не буду. Я не сплетник. Тем более, что мне не до этого.
— Почему вы не объяснили в письме, что случилось с вами? — вернулся к терзавшему его вопросу Реми. — я себе голову сломал, пытаясь угадать, что же побудило вас написать мне. Но я, конечно, не мог оставить ваши просьбы без отклика. Вы ведь положились на меня. Правда, Жизель осталась одна в нашем домике. С ней еще старуха служанка и ребенок. Хотелось бы верить, что она не забудет нанять еще кого-нибудь…
— Ты оставил ради меня жену и сына, — протянул Мюжавинье, и уголки его почерневших губ задергались от сдерживаемого смеха. — Ты решился на это, хотя абсолютно не знал, что со мной произошло и почему я прошу у тебя помощи.
— Скажите уж «требуете»! — воскликнул Реми, хохоча. — Господи, я, оказывается, так отвык от Сент-Оноре! Я еле доплелся до вашей мансарды, дядюшка! Что вы на это скажете? Ваш племянник за своим адвокатским столом разучился двигать ногами! Да еще и трость с собой не взял. Понадеялся, черт возьми, на себя!
— Ты чертыхаешься? — удивился Мюжавинье, силясь приподняться на подушках. — Раньше не замечал этого за тобой. Ты считаешь, пришло время для этого?
— В ноябре мне исполнится двадцать шесть, дядюшка, — засмеялся Реми. — И мне все равно, что скажет маркиз или маркиза, узнав об этом.
— Называй ее матерью, — прервал его старик, мигом делаясь серьезным. — Я знаю, что это понравилось бы ей.
— Сослагательное наклонение? — переспросил Реми. — У меня семья, внушительная практика — по-моему, я вполне могу позволить себе как называть родителей по титулу, так и посквернословить немного. Ведь это и рядом не стояло с ругательствами моряков, хотя я и их знаю. У нас дом на берегу моря, рядом с портом, — чего же вы хотите, дядюшка?
— Я? — задумался Мюжавинье. — Скажи это еще раз. Назови меня дядей. Я отвык от этого.
— Милый, любимый дядюшка! — воскликнул племянник, заключая старика в нежные объятия. Тот довольно закряхтел, морщась, как от боли. — Вы ведь не представляете, как я тосковал без вас. И Жизель тоже… А сейчас, сидя рядом с вами, я даже представить себе не могу, как я жил в своем Шербуре все эти годы. Париж сильно изменился?
— Ты молод, — рассмеялся Мюжавинье. — Прошло всего четыре года, а для тебя это уже вечность. Ты с ума сошел? Города стоят веками и не меняются, а ты говоришь про четыре года!
— Но вы ведь мне покажете город, как когда-то? — не унимался Реми. Старик помрачнел, откинулся на подушки. В светлых глазах на мгновение блеснула слеза, скатившаяся так быстро, что племянник не заметил ее.
— Нет, мой милый, — покачал головой Мюжавинье. — Я не покажу тебе город. Мне больше не встать с этой кровати. Это и есть та причина, по которой я потребовал твоего приезда. У меня паралич, и он прогрессирует. Сначала я не мог шевелить пальцами ног, потом отнялись ступни; холод добрался до колен, а теперь я вообще не могу двигать ногами. Скоро придет черед рук, затем и лица. Сердце остановится последним. Ты не веришь, мальчик? — он в упор посмотрел на собеседника грустными глазами. — Я ожидал этого.
— Как? — только и смог выдавить Реми, холодея. — Как, дядя? Почему же вы так уверены, что ваше сердце непременно остановится? Жил ведь в семнадцатом веке некий аббат Скаррон. У него были парализованы ноги, но он продолжал жить!
— Он просто страдал ревматизмом, — отрезал Мюжавинье. — Он схватил простуду. Холодная вода, вынужденное купание в Сене. А у меня не то…
— Да что же с вами произошло?! — Реми изо всех сил вцепился дрожащими пальцами в неожиданно дряблые плечи старика. тот вскрикнул, перекатывая седую голову по подушке и тяжело дыша. — Ответьте, сударь! Кто посмел прикоснуться к вам?
— Руки… — прохрипел Мюжавинье, вытаращив глаза, и Реми поспешил отпустить его плечи. — Неделю назад мне приспичило выйти на улицу вечером. Я намеревался пойти на Марсово поле, полюбоваться на астры. В тот день, кажется, один вельможа устраивал у себя бал. Я, впрочем, не интересуюсь высшим светом. Мне его вполне хватило, как и тебе. И именно в тот момент, когда я пересекал подворотню возле мастерской, из-за угла вылетела пролетка. Мне пришлось отскочить, иначе она совсем бы меня задавила. Но лошадь вильнула в сторону, и колесо прижало меня к стене дома Дюпле. Я, наверное, на секунду потерял сознание, а потом от боли вернулся в этот мир. Мне сдавило грудь колесом, я не мог и слова сказать, только хрипел и дергался, держась за сердце. Из пролетки вышел какой-то франт и, едва взглянув на меня, швырнул мне кошелек. Вон он лежит на каминной полке. «Может, это возместит ущерб», — сказал он и укатил. Ко мне подбежал Дюпле; его дочери и жена три дня ухаживали за мной. Они и подобрали кошелек. Но ты должен отнести его хозяину, Реми. Я не приму денег от аристократа. Они слишком грязны.
— О дядя… — прошептал племянник, со слезами на глазах глядя на несчастного. — Как же вы… Опишите мне пролетку! Я когда-то знал все цвета знати. Меня заставили их выучить.
— Тебя огорчат эти приметы, — покачал головой дядя. — Я бы предпочел умолчать о них. Но если ты настаиваешь, то пролетка была темно зеленой с бархатными белыми кистями. Я знаю, ты удручен. Не хочу, чтобы из-за меня тебе пришлось бы страдать. Тем более, твое присутствие там будет сейчас лишним. Я не пущу тебя.
— Я пойду, — прервал его молодой человек, усилием воли подавляя дрожь в голосе. Не иначе, как судьба заставляет его вновь встретиться с теми, от кого он бежал. Но он не мог оставить Мюжавинье в беде, поклявшись себе защищать его задолго до осознания своей беспомощности. Но он был обязан попытаться сделать хоть что-то. Даже если зеленая с белыми кистями принадлежала герцогству Лиратье.
Утром, проснувшись и скудно позавтракав, Реми взял кошелек, сунул трость старика под мышку и, по привычке свистнув Гастона, отправился хорошо знакомой дорогой в особняк маркиза. У Мюжавинье отказала и верхняя половина тела: болезнь прогрессировала. Племянник еле сдерживал слезы, видя, как дядя краснеет, принимая от него очередную ложку бобов. Он привык все делать сам, этот высокий человек с каштановыми в прошлом кудрями, прекрасным чувством юмора и безграничным запасом доброты.
Реми покинул мансарду в доме триста шестьдесят по Сент-Оноре с тяжестью на сердце. Ему казалось, что старик зовет его, и он несколько раз возвращался и нерешительно стоял под дверью, как нашкодивший школяр. Ему чудилось, что дядя не дождется его и испустит дух раньше времени, и он снова и снова поворачивал назад. Он ненавидел себя за это беспокойство и был близок к тому, чтобы начать ненавидеть собственного отца, чей кошелек заставлял его оставить Мюжавинье одного. Но мешочек оттягивал ему руки, жег пальцы, и в конце концов он решительно зашагал к особняку, хотя сердце его рвалось на части при мысли о несчастном.
Усадьба почти не изменилась. В саду пышно цвели астры, английский парк сиял чистотой и точностью форм, а гранит и мрамор на первый взгляд все так же матово светились. Ворота были открыты; Реми вошел, и никто не заметил его присутствия. Тишина царила в саду, только вдалеке тенькала какая-то синичка. Молодой человек, стараясь скрыть хромоту, всегда проявившуюся утром слишком явно, приблизился в крыльцу. Мрамор был будто припорошен пылью, странной и тусклой. Адвокат, словно испугавшись, поспешно отворил незапертую дверь и привычно скользнул глазами по портрету маркизы. Зрачки его на миг расширились: рама показалась ему обитой чем-то черным, но он почти сразу же понял, что ошибся: дерево темнело само по себе.
Не останавливаясь, прошел он в кабинет маркиза. Все осталось так, как он помнил. Дубовая дверь оказалась приоткрыта; из кабинета доносились два голоса. В одном Реми не без удивления узнал их семейного доктора, а другой поражал своей безнадежностью; лишь отдаленно он походил на голос маркиза. Мюжавинье-младший постучался. Голоса тут же смолкли, послышались шаги, и дверь резко отворилась.
— Я же приказал не беспокоить меня! — воскликнул Лиратье, появляясь на пороге, и осекся. Реми ошеломленно уставился на него. Выглядел маркиз ужасно: парик съехал на затылок, у висков на свет Божий вылезли серые от седины волосы, лоб избороздили морщины. Взгляд его, какой-то потерянный, бегал туда-сюда, стараясь охватить все и сразу
— Реми… — прошептал он, поднося руку к горлу и отступая вглубь кабинета, где его тут же подхватил сухонький доктор, усадил в кресло и сунул в пальцы рюмку с какими-то каплями, разведенными в воде. Беспрекословно выпив, маркиз откинулся на спинку кресла и мягко произнес: — Мальчик мой, подойдите сюда.
Реми приблизился. Отец схватил его за руку, стиснув так, что пальцы захрустели, и принялся жадно пожирать сына глазами. Он не видел его около семи лет, и за это время Реми изменился. Маркиз с горечью отметил, что молодой человек горбится, что носит уже две пары очков — одна была у Реми на носу, вторая выглядывала из кармана, — что беден, что под глазами у него синяки. Неизменный парик порадовал старого аристократа: этот предмет оставлял надежду на возможное возвращение сына в лоно семьи.
— Вы пришли сюда по доброй воле? — спросил он наконец. — Я думал, что вас не заставишь это сделать. Маркиза…
— Я здесь, чтобы восстановить справедливость, сударь, — прервал его Реми, зная, что лучшая защита — нападение. — Недавно вы устраивали вечер, не так ли? Зачем вы прибавили к обычным развлечениям еще и гонки на колясках? Вы могли задавить кого-нибудь. Конечно, наше общество донельзя коррумпированное, но я не думаю, что вам нужны проблемы. Кто сидел в коляске ваших цветов и с вашим гербом? Вы слишком солидного возраста, чтобы участвовать в подобных поездках самому. Кому вы доверили эту коляску?
— Одному хорошему другу семьи, — нехотя ответил маркиз. — Он был очень близок с вашей матушкой. Устроить подобные гонки было ее идеей, и я не смог отказать ей, Реми.
— Передайте это хорошему другу, ваше сиятельство, — сказал Мюжавинье, гневно сверкая глазами. — Тогда он сбил колесом одинокого старика и швырнул ему кошелек. Верните вещь владельцу.
— А что это был за старик? — спросил маркиз. — Каким образом кошелек попал к вам?
— Не думаю, что пострадавшему будет приятно, если я назову его, — возразил Реми. Лиратье, вздохнув, кивнул. Впервые на его памяти последнее слово осталось за сыном. А тот невозмутимо передал маркизу кошелек и вдруг случайно коснулся его ладони. Оба вздрогнули: их руки были ледяными. Реми, однако, удалось сохранить лицо; он вычурно, словно до сих пор был графом де Бейе, щелкнул каблуками и направился было к выходу, обменявшись кивками с доктором, как вдруг голос отца заставил его остановиться.
— Вы не хотите узнать, как ваша матушка? — спросил маркиз, поднимаясь на ноги и делая два шага. Реми молниеносно обернулся, с тревогой вглядываясь в измученное лицо Лиратье, но не произнес ни слова. Маркиз продолжал, безжалостно и гневно: — Она умерла, Реми. Прием, что мы устроили, был ее последним желанием. Она болела пять лет и каждый день, когда ее болезнь усилилась, молила Бога, чтобы Он дал ей еще раз взглянуть на сына. Но вы опоздали. Ее уже нет. Похороны должны начаться через два часа. Вы успеете попрощаться с ней.
— Где она? отрывисто спросил Мюжавинье, выворачиваясь из хватки доктора, который, памятуя о его реакции на неожиданности, поспешил поддержать его за руку. — Где она? Мне бы не хотелось видеть ее на кладбище. Я должен проститься с ней до этого.
— У вас еще есть время, — проговорил Лиратье, вздохнув. — Она у себя в комнате. Слуги поставили гроб на постель и задрапировали. Выглядит так, словно она спит.
Реми кивнул и поспешил уйти. Он отвык от широкой лестницы и, выйдя в проходную, остановился, рассматривая перила. Последний раз он ходил по этим ступенькам, когда поднимался к себе, окрыленный идеей побега. Он усмехнулся, вспомнив свои мечты. Он тогда не знал о внешнем мире, но чувствовал, что не пожалеет о своем решении. Он и не пожалел: пока свобода не принесла ему ничего, кроме счастья. В Шербуре его ждали жена и сын, на Сент-Оноре — дядя, а здесь его ждала, пожалуй, лишь мать, но ее больше не было в живых.
Маркиза и вправду казалась спящей. Однако цирюльники не смогли спрятать ни желтые следы на лице, ни уродливые синяки под глазами, ни жуткий оскал смерти. Веки ей закрыли, хотя было ясно, что умирала она в муках. Руки под покрывалом были сведены судорогой. Реми вгляделся в родное лицо и почувствовал, как горячие слезы стекают по его щекам. Он плакал давно, очень давно, и эти ощущения были знакомы ему лишь смутно. Он рухнул на колени рядом с постелью, зарылся лицом в покрывало, стиснул ткань в пальцах и застыл так.
Окаменев от горя, он провел два часа. Потом пришли служители кладбища, все в черном, и забрали гроб. Реми осталось только идти вслед за ним вместе с маркизом и Ноэлем, за эти годы превратившимся в миниатюрного подростка, доктором и другими семьями аристократов, с которыми они были знакомы и не позвать которых не позволяли приличия. Слуги, будто бы нисколько не удивившиеся при виде молодого хозяина, шли на почтительном расстоянии.
Похороны Реми не помнил. Он словно погрузился в странный сон, окончившийся лишь тогда, когда все, передав соболезнования семье, начали расходиться. Гроб опустили в семейный склеп и накрепко заперли двери. Маркиз, по воле жены готовый принять блудного сына, попытался обратиться к тому с вразумительной речью, но Реми довольно быстро прервал его.
— Ее сиятельство маркиза мне что-нибудь оставила? — спросил он неожиданно твердо. Лиратье кивнул. — В таком случае я, Реми Мюжавинье, урожденный де Лиратье, граф де Бейе, официально заявляю, что отказываюсь от всего, что было завещано мне моей матерью. Я давно не аристократ и стараюсь жить на честно заработанные средства. Я не считаю, что состояние маркиза было добыто честным путем.
— Тогда вам придется подписать некоторые документы, — напомнил возникший из ниоткуда нотариус, которого Реми вначале не заметил. Молодой человек кивнул. Он сам был судейским, не раз защищал попавших в беду из-за неправильного оформления наследства людей и знал все бумаги наизусть. Поэтому он поставил свою подпись, почти не читая содержание, горя желанием поскорее вернуться домой. Там ждал его несчастный старик, которому, в отличие от маркизы, все еще требовались внимание и помощь. Лиратье, глядя, как из-под пера выплывает убористая подпись, лишь вздохнул и ничего не сказал. Он уже не мог контролировать действия сына, и, как ему ни хотелось, чтобы воля умершей была исполнена, заставить Реми вступить в свои права было не в его власти.
В особняк адвокат ушел около полудня, а вернулся в шесть вечера. Столяр, с которым он договорился по пути о надзоре за больным, не обманул: в комнатке рядом с постелью Мюжавинье сидела Элеонора, старшая из дочерей Дюпле, и штопала. Судя по горе наваленного в кресле белья, она провела время с пользой. Увидев хозяина, девушка улыбнулась, отложила иглу и встала на ноги.
— Он уснул, мсье, — сказала она тихо. — Наконец-то сможет отдохнуть. Здесь был врач; он ясно дал понять, что до завтрашнего вечера несчастный вряд ли дотянет. Паралич побеждает. Он все вас звал, а вы не приходили.
— Зато я пришел сейчас, — улыбнулся Реми. — Спасибо, мадемуазель Элеонора. Вам вернется ваша доброта. Я не забуду помощи, которую вы оказали нам. Сколько спросил доктор за визит?
— Он сказал, что зайдет еще и тогда получит все, что ему причитается, — ответила Элеонора, быстро собирая заштопанное белье в корзину и прикрывая за собой дверь. Мюжавинье-младший улыбнулся ей вслед, садясь на ее место, и внимательно посмотрел на старика. Под глазами у него залегли тени, черты лица заострились, он похудел — болезнь действительно брала свое. Несчастный, сопротивляясь, тратил все больше необходимых ему сил, и жизнь утекала вместе с ними. Реми, вполне осознавая это, все еще не мог поверить, что он лишится как матери, так и человека, заменившего ему отца.
Уже наступил вечер, когда Мюжавинье наконец очнулся, словно вынырнув из глубокого омута. Проснувшись, он широко открыл глаза, и его расширенные зрачки беспокойно забегали, выискивая в полутьме фигуру племянника. Тот, уловив еле слышный шорох волос по подушке, отложил в сторону книгу и подошел к кровати. Мюжавинье взглядом указал ему на стул, и Реми беспрекословно подчинился, понимая, как тяжело старику.
— Сядь, мой милый, сядь, — кивнул дядя. — Мне осталось недолго. Скорее всего, я даже не доживу до утра. Я слышал, что сказал лекарь, но ни капли правды в его словах нет. Он не хотел расстраивать Элеонору. Как она мила, Реми… Если бы не Жизель, я бы предложил ее тебе в благоверные. Ну-ну, не сердись… Я знаю, что произошло в усадьбе. Я знаю, почему ты так опоздал. Но горе, мой мальчик, — вещь странная. Ты очень любил мать, но не позволяй ее смерти убить тебя. О, зачем ты оставил Гастона в Шербуре! Он помог бы тебе отвлечься… Нет, не перебивай меня. Мне очень трудно говорить.
— Тогда зачем это делать сейчас? — спросил Реми, стараясь заставить голос не слишком дрожать. Он не хотел, чтобы дядя знал, как ему больно вспоминать мать. — Вы останетесь в живых; у нас будет еще много времени для разговоров…
— Не говори чушь! — устало прикрыл глаза Мюжавинье. — Ты не понимаешь, что мне известно, сколько мне еще осталось жить? Теперь слушай. Я хочу рассказать тебе о том, как я лишился места тамбурмажора. В 1745 году, то есть сорок три зимы назад, маршал Мориц Саксонский решил, что осада крепости Турне укрепит наши позиции в войне за австрийское наследство. На помощь осажденным двинулись союзники. Никогда, Реми, я не видел такого разношерстного войска: бок о бок сражались и англичане, и голландцы, и ганноверцы, и австрияки. Мы, не снимая осады, вышли к деревне Фонтенуа. Одиннадцатого мая началась битва. Надо тебе сказать, что одно время я был знаком с офицером по фамилии Паменетто. Он происходил из итальянской семьи, но всю жизнь воевал за Францию; он был истинным патриотом. Он шел около нашего отделения вместе с товарищами. Мы могли даже переговариваться.
— Несмотря на бой, нам приказали играть. Противник постепенно заставил замолкнуть весь оркестр. Я остался один, но, исполняя приказ, начал петь или скорее орать во всю глотку, размахивая жезлом. Наверно, я просто потерял сознание, так как почему-то абсолютно перестал бояться пуль и смерти вообще. Мы с Паменетто шли рядом, и вдруг я увидел, как он оседает на землю мертвый, выпуская из рук оружие. Я даже не услышал выстрела. В двадцати шагах от нас я заметил вражеского солдата. Не мое дело стрелять, но тогда я схватил мушкет, валявшийся около моего убитого товарища, и навел его на противника.
— Ствол ходил у меня в руках, не позволяя прицелиться. Я внимательно посмотрел на цель и понял, что он совсем еще мальчишка. Его безусое лицо было перекошено от страха, а глаза, обрамленные белесыми ресницами, испуганно следили за мной. Сейчас я понимаю, что Паменетто явно был первым солдатом, которого он убил. И когда до меня дошло, что он как минимум на десять лет — а то и на все пятнадцать — младше меня, я просто выпустил из рук мушкет, подхватил тело друга под мышки и потащил назад. Сзади послышался грохот выстрела, и огонь обжег мне плечо. Мальчик, которого я пощадил, выстрелил в спину. Конечно, глупо было ожидать от него иного поведения, но для меня это было неожиданностью. Короче говоря, рана оказалась серьезной, я провалялся в госпитале несколько месяцев, а потом оказался на мели. Справедливое наказание для нарушившего приказ. Я должен был либо не лезть не в свое дело, либо довести его до конца. Я не сделал ни того, ни другого.
— Реми, — он посмотрел на племянника мутноватым взором, — заклинаю тебя: никогда не делай не свою работу. Ты адвокат и должен помогать людям — всем людям. Всем и каждому, Реми. Твоя клиентура не должна состоять только из бедняков. Тебе могут предложить что угодно, но ты должен помнить, что ты обязан защищать правду, и не подчиняться в вопросах чести даже главному судье. Делай то, что велят тебе сердце и разум, и будешь доволен своей жизнью.
— Спасибо, дядюшка, — сказал Реми, поспешно вставая и отходя к темневшему на фоне белой стены квадрату окна, чтобы старик не увидел блестевшие на его глазах слезы. — Я не забуду вашего урока. Вы устали, однако. Отдохните. Я не буду мешать вам.
— Ты не можешь исполнить мою последнюю просьбу, мой милый? — неожиданно спросил Мюжавинье, еле шевеля губами. — Мои силы на исходе, а я хочу в последний раз увидеть Париж. Помоги мне добраться до окна.
Адвокат послушно наклонился к постели и попытался поднять безвольное тело, как берут детей, когда они уже вышли из грудного возраста, но хотят на руки к родителям. Болезнь истощила старика, он стал легким, словно перышко, но молодой человек, потрясенный свалившимися на него, как снег на голову, проблемами, большинство из которых не являлись решаемыми, смог едва приподнять паралитика, а затем без сил упал в кресло. Мюжавинье горько засмеялся, исподлобья наблюдая за ним.
— Я этого ожидал, — прохрипел он, отдышавшись. — Твои силы тоже на исходе, мой милый. Я ухожу вовремя, чтобы дать тебе отдохнуть. Хотелось бы мне пожать тебе руку, но — увы! — не получится. Похорони меня послезавтра и сразу же поезжай к Жизель. Она нужна тебе и твой сын. Они спасут твой разум, не дадут ему пропасть. Конечно, лучшее лекарство — работа, но любовь и забота тоже чего-нибудь стоят. Теперь иди. Я не хочу, чтобы ты видел это.
Реми, не скрывая более слез, наклонился к старику, поцеловал его и подставил свой лоб. Сухие, жесткие, но такие родные губы умирающего коснулись его кожи, и Мюжавинье-младший ощутил на своем лице дыхание смерти. Непослушными руками он осторожно обнял больного, прижался щекой к его плечу и беззвучно зарыдал. Ему не хотелось уходить; он отдал был все, только чтобы оставить дядю в живых. Тот тоже плакал: резкие вздохи сотрясали его парализованное тело, он дергался, хрипел, все еще чувствуя, как горячие слезы племянника капают на лицо, смешиваясь с его собственными. Наконец молодой человек отпрянул назад, смотря широко раскрытыми глазами прямо перед собой. Слезы текли по впалым щекам, оставляя дорожки, и Мюжавинье захотелось протянуть руку и вытереть их, как меленькому ребенку. Но племянник давно не был ребенком; Реми повернулся и на ватных ногах направился к двери.
— Милый мой, — нагнал его хриплый голос старика, — не огорчайся. Не стыдись своей слабости. Ты не видел своего покорного слугу, когда умирала моя мать. Когда-нибудь ты будешь много сильнее меня, мальчик мой. Теперь иди. Поторопись, ибо смерть не заставит себя долго ждать. Иди же. Иди!
Реми вышел, несмотря на то, что все его существо противилось этому. Но Мюжавинье всегда делал то, что хотел, и заставлял других подчиняться ему, и этот раз не был исключением. Он желал умереть один и требовал предоставить себе это право. Молодой адвокат от души пожалел, что не обладает властью отбивать души у Смерти так же, как отбивал несправедливо обвиненных людей у прокурора. Скольких он мог бы спасти! И тут он впервые придумал, что лучше было бы стать врачом. Тогда он хотя бы понимал, что написано в любимой книге дяди, автором которой значился некто Марат…
Наутро, когда он тихо, стараясь не шуметь, вошел в комнату, Мюжавинье уже не дышал. Трупное оцепенение спало, и рука, которую Реми, недолго думая, схватил, оказалась мягкой и податливой. Подвижное лицо старика приобрело неестественное спокойствие, стало отливать желтым. Адвокат закрыл глаза усопшему, вытащил из кармана два медяка, положил их на веки, перекрестился, встал на колени и начал молиться. Элеонора, зашедшая проведать, так и нашла их рядом.
Мюжавинье похоронили на следующий день. Реми, слишком больной, чтобы осознавать, что делает, механически выполнил все, что от него требовалось, заплатил врачу, который рассыпался в извинениях за неверный прогноз, отдал деньги хозяину мансарды, попросив придержать помещение; на третий день он отправился на кладбище, нашел свежий холмик и своими руками высадил на него астры, выкопанные им глубокой ночью в саду усадьбы Лиратье. Утром он взял свой узелок и уехал в Шербур первым же дилижансом, проклиная столицу, лишившую его двух самых дорогих ему людей.
Шербур встретил его сплошной стеной дождя. Едва выйдя из дилижанса, Реми вымок до нитки. На улицах было пустынно, зато в окошках горел свет, показывая, что кто-то еще жив, несмотря на эпидемию. За несколько дней, что Мюжавинье провел в Париже, он успел отвыкнуть от тяжелой, гнетущей атмосферы Шербура, в которой отчетливо чувствовался запах смерти. Старуха с косой собирала обильную жатву.
Однвко было уже поздно. Реми встряхнулся, подхватил баульчик и неспешно пошел по берегу в сторону дома. Потоки дождя стекали в залив, унося с улиц всю грязь. Тяжелые серые тучи закрывали небо, наводя суеверный ужас, и, к своему стыду, Реми не мог заставить себя поднять голову и посмотреть вверх.
Крупные капли дождя словно прибивали к земле, заставляя униженно сносить пощечины, чего он никогда не делал. Но гордость хороша в общении с людьми, рядом с высшими силами она бессильна. И Реми покорно склонил голову, медленно идя по липкому и скользкому песку. По щекам, смешиваясь с каплями, струились слезы.
В домике адвоката, несмотря на поздний час, горел свет, при виде которого уставшее сердце Реми забилось с новой силой, раздувая огонек жизни. Его ждали там! Ждали жена и сын, которых он боготворил, по которым он скучал, и осознание этого заставляло измученную душу ликовать. Сейчас он войдет в дом, Жизель расцелует его, шутливо поругает за вымокшую одежду и погонит сушиться. Он подхватит на руки Армана, будет играть с ним, наслаждаясь спокойствием и умиротворением, царившими здесь.
Захрустел песок под башмаками. В освещенном окне мелькнула чья-то тень, и Реми машинально отметил, что, верно, кухарка опять задержалась. Он не обратил внимания, что окно это вело в гостиную, где старухе делать было нечего. Не заметил он и явного несходства грузной женщины с легкой фигуркой из гостиной.
Вопреки обыкновению, никто не встретил его в прихожей, но он не придал этому значения. Не спеша снял он вымокшую насквозь крылатку и треуголку, с которой самым натуральным образом лило, пригладил слегка растрепавшийся парик и вошел в гостиную, предвкушая радостный вскрик и объятия Жизель. Но она не бросилась к нему, не осыпала вопросами, бойко помогая снять сюртук. Вместо этого из кресла подеялся человек, правление которого последние два года сопровождало неминуемую смерть.
— Мне бы очень хотелось, чтобы этот вечер был добрым для нас, — сказал он, заменив этим приветствие. От стены отделилась легкая фигурка, которую Реми заметил в окне, и подошла к нему. — Клер видела вас в саду и предупредила меня. Но я так и не смог придумать речь.
— Неважно, доктор, — отмахнулся адвокат, устало хмурясь. — Скажите мне: кто из них?
— Оба, — сердито от бессилия проговорил врач, и Реми пошатнулся, закрывая лицо руками. Итак, злодейка-судьба, отобрав мать и дядю, решила не ограничиваться этим. Доктор продолжал, кусая губы: — Мальчик слег два дня назад. Мать вьюном вилась вокруг него, пытаясь спасти, но вчера болезнь настигла и ее. Ваш сын скончался сегодня утром, господин Мюжавинье. Круп — штука скорая. Он сгорел, как свеча.
— А Жизель? — быстро спросил Реми, поднимая отяжелевшую голову.
— Ваша жена жива, — улыбнулся старик, удерживая его за рукав. — Однако я не советовал бы вам подниматься к ней. Болезнь прогрессирует. Вы можете заразиться.
— Этого можно было бы не говорить, — произнес адвокат резко, высвободившись из рук врача, и, ни на миг не останавливаясь, стал подниматься по винтовой лестнице. Старик пожал плечами и направился за ним. Несколько раз у молодого человека начинала кружиться голова, и доктору приходилось ловить его за рукав.
Реми, не успев оправиться от двойного удара, поразившего его в самое сердце, уже получил новый. Не будем же винить его за нежданную слепоту, временами накатывавшую на глаза. Молодой человек, карабкаясь вверх, недоумевал: почему старуха с косой выбрала именно его гнездо? Разве мало еще домов в Шербуре? Разве мало еще одиноких старых людей, которым смерть была бы избавлением? Этого он понять не мог.
Жизель, измученная и похудевшая, без сил лежала в своей комнате. Кроватку Армана вынесли, и угол теперь зиял черной дырой в сердце матери, вынужденной каждую секунду видеть подтверждение своему кошмару. Женщина, казалось, спала, но едва дверь с легким щелчком закрылась за доктором, тут же приподняла веки.
— Реми… — с трудом прошептали бескровные губы, и адвокат почувствовал, что еще минута, и он разрыдается. — Реми, я не спасла его… Не спасла нашего мальчика… Ты все не ехал и не ехал, а я совсем потеряла голову. Моя вина, что он заболел, Реми, моя!
— Тише, Жизель, тише, — проговорил Реми, проводя дрожащей рукой по покрытому испариной лицу. — Ты все сделала правильно. Если бы не ты, он бы мучился дольше. На все воля Божья. О, будь я рядом!..
— Нет, нет! — горячо зашептала больная, хватая его за руки. — Виновата одна я! Ты был слишком далеко, чтобы помочь нам… Я молилась, я звала, я плакала — ты не ехал… Я уже отчаялась увидеть тебя снова…
— Ш-ш-ш… — ласково пробормотал Реми, беря ее разгоряченное лицо в холодные, как лед, ладони. — Не надо так волноваться. Видишь, я снова здесь, рядом, как будто никуда и не уезжал… Как бы мне хотелось, чтобы я действительно не уезжал, — произнес он еле слышно, но женщина не обратила на это внимания. Она вновь впадала в ужасное забытье, полное кошмаров и боли.
— Что дедушка Мюжавинье? — спросила она, из последних сил цепляясь за реальность.
— Он передает тебе привет, — ответил Реми, холодея. Он знал, как привязана Жизель к старику, и ему становилось дурно при мысли, что она уйдет, уверенная, что оставит мужа в абсолютном одиночестве. В ее уходе он не сомневался: слишком красноречив был взгляд старого доктора. — Дядюшка просто хотел меня видеть. Минутная прихоть. Мы должны его понять. Ему так одиноко в Париже.
— Привези его сюда, когда я уйду, Реми, — пробормотала Жизель и прикрыла глаза, не в силах больше сопротивляться сонливости. Ее грудь тяжело и неравномерно вздымалась в такт редким вздохам. Бедняжка страдала — это было видно невооруженным глазом. Реми, окончательно сломленный ее последними словами, на секунду замер, а потом глухо зарыдал, покрывая поцелуями дорогое лицо.
Он не представлял свою жизнь без нее. Он боготворил жену и сына и прекрасно понимал, как будет пусто в его измученной душе, когда он останется один в доме. Он еще раз взглянул на Жизель, проклиная себя за то, что не запретил ей приближаться к бродягам, которые, как он был уверен, как раз и были виноваты в несчастье. Бедняжка Жизель! Что пришлось ей, матери, вынести! Она так любила малыша и была вынуждена видеть его страдания. Круп быстротечен, но жесток.
Силы Реми иссякли, слезы тоже, и он в изнеможении опустил голову на безвольную руку жены и задремал, вздрагивая от страшных образов, диктовавшихся воспаленным разумом. Горячая ладонь Жизель, на которой он лежал, жгла лицо, и ему казалось, что он попал на сковороду с бифштексами, а вокруг снуют поварята и не замечают его. Он кричит, стараясь привлечь к себе внимание, но от этого нет толку. Кто-то невидимой рукой прибавляет огня, и становится все жарче и жарче…
Разбудил его доктор, через некоторое время понявший, что визит затянулся. Реми не стал возражать против своего пробуждения, только печально взглянул на Жизель, вздохнул и вышел, мягко ступая по покрытому ковром полу. Едва они спустились, наверх скользнула девушка, которую он видел в окне. Реми обернулся ко врачу с немым вопросом в глазах, но тот успокаивающе покачал головой:
— Это сиделка, Мюжавинье, — сказал он и ласково посмотрел на нее. — Она многое умеет, сестра Клер. Она сидела и с мальчиком и весьма привязалась к нему.
— Трудно не привязаться, — пробормотал Реми, спотыкаясь на ровном месте. — Он всегда словно излучал свет. Такой доверчивый, открытый, благодарный… И такой маленький… Он ведь только начал ходить.
— Да, бедняжка, — врач помрачнел. — Ужасно страдал, малютка, и все терпел, почти не плакал, лишь иногда постанывал, когда совсем худо становилось. Хотите попрощаться с ним?
— Да, — кивнул Реми, внезапно поняв, что еще не видел сына. Доктор пожевал губами и повел его в чистую, не освещенную комнату, где одиноко стояла кроватка мальчика. В изголовье к бортику прилепили три свечи, а у ног повесили икону Богоматери. В колеблющемся свете огня Арман, казалось, спал. И только мертвенная бледность и темные пятна на личике показывали, что он мертв.
У кресла стоял коленопреклоненный священник; требник дрожал и прыгал в его высохших от старости руках. Реми узнал его: это был отец Джиованни, добросердечный, бесконечно влюбленный во все живое, с прекрасными глазами лани и длинными седыми волосами. Они дружили с самого переезда семейства Мюжавинье в Шербур.
Увидев, что в комнату кто-то вошел, отец Джиованни тяжело поднялся с колен, прервав молитву, и, обернувшись, раскрыл объятия молодому человеку. Тот молча позволил себя обнять и уткнулся носом в приятно пахнущую ладаном рясу священника. Слезы потекли вновь, но на этот раз они несли облегчение. Доктор, удостоверившись, что адвокат в надежных руках, кивнул падре и вышел.
— Плачь, мой милый, плачь, — говорил отец Джиованни своим мягким голосом с легким акцентом, похлопывая Реми по плечу и слегка укачивая его, словно маленького ребенка. — Плачь, и душа твоя очистится, и наполнит ее Господь. Плачь, и тебе станет легче. Плачь, ибо на тебя возложена миссия пережить все, что уготовлено тебе Господом. Чует мое сердце, много горя тебе придется вынести, прежде чем сможешь ты найти покой. Всем нам попотеть придется, но тебе — в особенности.
— Что вы имеете в виду? — спросил Реми, медленно успокаиваясь. Запах ладана стал нестерпим, он лающе закашлялся, но вдруг обнаружил, что дышать неимоверно легко.
— Старческая болтовня, не обращай внимания, — отец Джиованни тихо засмеялся, и глаза его засияли. — Не горюй ни о жене, ни о сыне, дитя мое. Они скоро будут в Раю замаливать твои грехи, коих будет немало. Так что даже к лучшему, что у тебя и твоих друзей появились защитники.
— Друзей? — переспросил Реми, переставая понимать что-либо.
— Конечно, — кивнул отец Джиованни, усаживая его в кресло. — Конечно! Или ты отрекаешься от Демулена, Робеспьера, Дантона, Марата, Мирабо и остальных? Впрочем, от Камилла с Жоржем ты и так отречешься…
— Первых двух я знаю, — возразил адвокат, у которого голова шла кругом. — О Марате я где-то слышал. По-моему, от дяди. А с другими я не имею чести быть знакомым.
— Будешь, — сообщил священник, подмигивая. — Не пройдет и года, как будешь. Вот тогда-то тебе и понадобятся защитники перед лицом Божьим, ибо то, что вы совершите, до сих пор не совершила только Англия.
— Кто вы? — ошеломленно спросил Реми со страхом. Отец Джиованни снова подмигнул и растворился в воздухе, исчез. Только слегка трепыхнулось пламя свечей. Молодой человек прикрыл глаза, пытаясь разобраться в только что услышанном, и вдруг глубокий голос священника с мягкими из-за акцента согласными прорвался к нему словно из-под подушки:
— Да у тебя жар, милый мой! — и тотчас же лба его коснулись шершавые губы. — Ты весь горишь! Только этого не хватало… Мы не можем лишиться единственного нормального адвоката. Надо будет сообщить твоему дяде…
— Господин Мюжавинье почил в бозе, — почти весело сказал Реми, удивляясь той ахинее, что несли его губы, жившие, казалось, абсолютно отдельно.
— А маркиза? — дрогнувшим голосом спросил священник.
— Маркиз безутешен, — последовал ответ. И хотя это заявление было сделано уже в бреду — иначе нельзя было объяснить бравурный тон, — отец Джиованни поверил. Что-то заставило его принять эти слова на веру. Качая головой и жуя губами, он вызвал снизу доктора, и вдвоем они перевели Реми, погрузившегося в беспамятство, в его комнату. И только потом, вернувшись в спаленку малыша, священник понял весь ужас положения адвоката.
Мать, дядя и сын погибли, жена, заменявшая ему первых двух, умирала. Реми оставался один-одинешенек, чего с ним никогда не бывало. Он достаточно рассказал отцу Джиованни, чтобы тот понимал, что на помощь маркиза надеяться не приходится. Да и Реми, чрезвычайно щепетильный в вопросах семейной чести, ни за что бы не принял от него ничего.
Жизель скончалась на рассвете, тихо, не приходя в сознание. Доктор, повидавший на своем веку много смертей, был поражен: никогда еще madame la Mort не была так милостива к своей жертве. Даже мальчик мучился перед тем, как отдать свою чистую душу Богу. Мать же его отошла так легко, как будто заснула. Смерть пощадила ее: ни одна судорога не исказила лица. Оно оставалось таким же прелестным, как и несколько лет назад, когда Реми встретил ее в Люксембургском саду.
Похороны прошли тихо. Мать и дитя положили в один гроб и намертво заколотили крышку. Доктору хотелось исполнить свой долг, но он не мог заставить себя прикоснуться к телам. Он почти физически чувствовал печаль, повисшую в воздухе, так, как будто случившееся напрямую касалось его. И он не позволил сжечь гроб, как сжигали всех больных.
Отец Джиованни провел церемонию, нисколько не смущаясь катившихся по щекам слез. Он не мог удержаться, видя глубокую скорбь тех, кто пришел проводить несчастных в последний путь. В основном это были бедняки, которым в свое время бескорыстно помог Реми и которые посчитали своим долгом так же бескорыстно помочь ему.
Реми не смог присутствовать на похоронах. Дрема рядом с больной сделала свое дело: он заразился. Доктор и сестра Клер, поняв это, лишь переглянулись. В то время выздоровление в подобных случаях считалось чуть ли не чудом: болезнь уносила жизни миллионов, выкашивая целые города. Поэтому, едва стало ясно, что адвокат тяжело болен, монахиня в отцом Джиованни, часто навещавшие пустынный домик, принялись усердно молиться, пытаясь отобрать у старухи с косой жизнь молодого человека.
Священник, молчаливо объявивший себя духовником больного и преемником хозяйства, с чем все так же молчаливо согласились, пересматривая письма Реми, не мог не отметить, что чаще всего тот переписывался с неким Максимилианом Робеспьером, адвокатом из Арраса. Отец Джиованни, особенно хотевший доставить больному приятное, не преминул послать молодому человеку сообщение с просьбой приехать. Также он добавил и о смерти Жизель и малютки, и о тяжелой болезни друга. Священник был уверен, что, получив письмо, Робеспьер бросится на помощь Реми.
Так и вышло. На похороны адвокат, конечно, не успел, однако как только смог, вырвался из объятий заснеженного города и уехал к морю. Младшая сестра, правда, сначала воспротивилась этому путешествию, но стоило ему сказать, что море будет полезно его легким, как она тут же переменила мнение.
— Соленый воздух богат йодом, — проговорила она, целуя его на прощание. — Я собственными ушами слышала от мадам Вокер, что одной ее знакомой парижский врач посоветовал поездку в Нормандию для поправки здоровья ее дочери. Они очень надеятся, что это поможет бедняжке.
Робеспьер кивнул, поспешно обнимая Огюстена, и вскочил в дилижанс, захлопывая за собой дверцу. Шарлотта говорила что-то еще, смеясь, и махала рукой. Лошади тронулись, и Максим успел заметить большие печальные глаза брата, предвкушавшего ужас нескольких недель наедине с сестрой. Бояться было чего: от сплетен Шарлотты домочадцы рисковали сойти с ума. Пока Робеспьер-старший находился дома, ей приходилось как-то сдерживать тот поток слов, что она выливала на несчастного Огюстена, едва Максимилиан уходил.
Брат с сестрой остались позади, и Робеспьер почти сразу же о них забыл, как забывал, садясь обедать, о судейских и клиентах. Он думал о Реми. Из письма отца Джиованни он понял, какое несчастье постигло друга. Священник сообщил ему и о маркизе с Мюжавинье, и он, переживший смерть матери и потерю отца, прекрасно понимал, что должен испытывать несчастный. И мысли Робеспьера, полные сострадания, в течение всей поездки вновь и вновь обращались к Реми, лежавшему в опустевшем доме в горячке.
Реми выздоравливал медленно; давали о себе знать и легкие, все больше и больше походившие на чахоточные, и чудовищная слабость, не позволявшая организму окрепнуть, и наследственность. Доктор, у которого пациентов все же поубавилось, дневал и ночевал в домике у моря, а сестра Клер и вовсе переселилась туда. Максимилиан, не успевший на похороны, все свободное время с Реми, пытливо всматриваясь в бледное, покрытое испариной лицо.
Но всему приходит конец, и постепенно Реми ожил, насколько ему позволяло моральное состояние. Через некоторое время он уже выходил на крыльцо, опираясь на руку Робеспьера, поддерживаемый сестрой Клер. Прошло Рождество, снег, устлавший побережье, белым одеялом прикрыл сад, и тишина воцарилась здесь. Девственность очертаний нарушала лишь тропинка, протоптанная врачом и монахиней.
Нечего было ожидать, что здоровье адвоката восстановится в той же мере, как было раньше. Слишком большой урон был нанесен организму. Реми, раньше любивший прогулки, стал все время проводить в четырех стенах, лишь иногда выходя на крыльцо. Доктор объяснял это страхом вновь заразиться. Однако это было не так.
Реми боялся не болезней, а мест. Однажды, гуляя с Робеспьером по берегу, он набрел на заснеженную корягу, возле которой валялось жестяное ведерко. Также под снегом угадывались маленькие следочки, замершие, не успев исчезнуть. При взгляде на них сердце Реми трепыхнулось, словно птица в силке, и забилось еще сильнее, чем до этого. Он вспомнил, как совсем недавно смеялся вместе с Жизель над неумелыми шажочками Армана. Башмачки, которые он сам привез из Блуа, оставили в тот день следы на песке, а на следующее утро ударил мороз и не дал им затянуться.
— Реми! — окликнул его Робеспьер, не заметивший ровным счетом ничего на покрытом снегом песке. — Реми, что-то случилось? Слишком холодно, чтобы стоять на одном месте. Идем.
— Здесь мы последний раз гуляли с ними, — прошептал адвокат, тяжко вздохнув. — Очень странно видеть следы тех, кого уже нет на свете. Следы есть, а их — нет. В голове не укладывается. Кажется, что все — дурной сон. Не может быть, чтобы они исчезли, словно и не существовали никогда. Больно это осознавать, Максим.
— Верно, — Робеспьер перешагнул через корягу. — Ты прав. Я сам прошел через это и знаю, как страшно щемит сердце при нечаянном взгляде на вещи, принадлежавшие умершим. И память при этом услужливо подбрасывает тебе картинки из прошлого: как мать сидела над пяльцами, как сестра каждое утро поливала цветок в горшке, надоевший исключительно всем, кроме нее. Приходится, однако, смириться. Мы никуда не денемся от воспоминаний. Надо научиться жить с этим. Самая сложная часть…
Реми кивнул, безмолвно глотая слезы. Это была первая его реакция на гибель семьи. До этого он не мог выдавить ни рыданий, ни улыбки. Холодный, равнодушный ко всему, сидел он у себя в кабинете, уставившись в бумаги невидящим взором, и никто, даже сестра Клер, имевшая над ним особую власть, не мог вывести его из себя. Отец Джиованни говорил, что в подобных случаях бывает полезна даже негативная реакция на окружающих, только бы она была. Иначе душу несчастного, поглощенного своим горем, упивающимся им, спасти уже ничего не сумеет.
Придя домой, Реми сразу же ушел в кабинет, предоставив Робеспьеру заботиться о мытье лап Гастона. Во время пути молодой человек не проронил ни слова. Он опять ушел в себя, но теперь не напоминал ледяную скульптуру. Зашедший ближе к вечеру священник, выслушав Робеспьера, удовлетворенно улыбнулся: все происходило именно так, как и должно было происходить. Характер Реми, спокойный, уравновешенный, позволял итальянцу надеяться на лучшее. Реми не мог осознать всего сразу, но, осознав, стремительно делал выводы.
Сестра Клер несколько раз поднималась в кабинет, нерешительно стояла у приоткрытой двери, не смея постучать. Она чувствовала, что молодой человек нуждается в беседе, тихой, умиротворенной, но не могла нарушить тишину, царившую на этаже.
Когда же она все-таки осмелилась и постучала, ей никто не ответил. Все так же тихо было здесь; слышалось лишь ее собственное дыхание. Тогда она легко толкнула дверь и вошла в кабинет, ярко освещенный множеством свечей. От них шел невыносимый чад; от жары, казалось, дрожал воздух вместе с прыгающим от сквозняка пламенем. Реми, так и не снявший ни парика, ни плаща, сидел за столом, откинувшись на спинку внушительного кресла и держа в вытянутых руках прелестный портрет.
— Правда, она красива? — спросил он, не оборачиваясь, и слегка тронул стекло рукой. Монахиня медленно подошла ближе и оперлась на кресло, рассматривая портрет. Жизель на нем улыбалась, показывая ровные белые зубы. Каштановые локоны спускались на открытые плечи, глаза задорно сверкали, излучая тот самый мягкий свет, который сестра не раз видела у нее во время службы.
— Да, господин Мюжавинье, — кивнула она. — Мадам была прелестна. С этим трудно спорить. Даже этот портрет, писанный, видимо, рукой мастера, не столько преувеличивает, сколько приуменьшает ее красоту. И все же ни одна кисть в мире не смогла бы запечатлеть ее так, как сделал этот художник.
— Ее нарисовал один молодой человек, которому я в свое время помог в суде, — улыбнулся Реми, смотря на монахиню снизу вверх. — Этот портрет очень нравился ей, и она всегда жалела, что художник не навестил нас позже, когда родился Арман. Если бы у меня был портрет мальчика!..
— Он был слишком мал, чтобы писать с него портрет, — рассмеялась сестра Клер. — Детей трудно заставить сидеть спокойно несколько часов. Так что вы все равно бы получили не веселого, а запуганного, несчастного ребенка. Мне кажется, что вам это не нужно.
— Вашими устами говорит Бог, — Реми встал и подошел к шкафу, оставив портрет на столе. — Вы не осознаете своей святости, и это еще больше подчеркивает ее. Я уверен, что вас послал мне Он. Вы не похожи на Жизель. У вас кроткое, доброе, нежное лицо, а у нее было живое, румяное, чистое… Простите мне, это, — спохватился он, внезапно встретившись с монахиней взглядом. — Я не хотел огорчить вас. В последнюю очередь вас.
— Что вы! — она засмеялась, мягко глядя на него. — Наоборот — говорите! Вам необходимо выплеснуть все, что вы передумали. Я знаю это. Говорите. Вам станет легче. Расскажите мне, какой была Жизель, как вы с ней познакомились, как вы ее любили. Я вся внимание, поверьте мне!
И он поверил, покорившись. Сначала робко, несмело, а потом все более и более воодушевляясь, принялся он рассказывать ей историю большой любви, во многом счастливой, во многом несчастной. Сестра Клер слушала, с трудом сдерживая слезы: до сих пор ей не приходилось слышать столь трогательных рассказов. Реми не упустил ничего: ни сладости воссоединения с женой, ни печали расставания с родными, ни скорби по умершим. Он говорил долго, бережно передавая израненную душу в добрые руки сестры Клер. И она своим вниманием лечила, поправляла, сглаживала, убирая боль.
Наутро она уехала. Отец Джиованни, задержавшийся на час, объяснил Реми, что настоятельница срочно вызвала монахиню в монастырь и та не смогла отказать. Собственно, возразить ей не позволял обет послушания. Узнав об этом, Реми лишь пожал плечами, хотя в безразличных глазах проскользнула тень сожаления. Все же сестра Клер умела выслушать, понять. Ей можно было рассказать то, что стесняло даже в обществе Робеспьера. Однако ее ждали в другом месте, и Реми смирился, как смирялся с множеством других фактов.
В феврале миновало два месяца, как Максимилиан приехал в Шербур, и адвокат стал собираться домой. Мюжавинье не возражал против этого, только еще больше помрачнел, все свободное время проводя в кабинете, спрятавшись от холодных ветров. Старуха-кухарка, делавшая все по дому, нередко видела тусклый свет из-под двери, где сидел адвокат, с утра до поздней ночи разбиравший бумаги.
Народ валом валил в домик. В основном это были бедняки, как потерпевшие неудачу у других судейских, так и идущие сразу сюда. Реми, с детства обладавший неутомимым желанием докопаться до истины, неоднократно выигрывал дела, на которые давным-давно махнули рукой остальные, и отказывался от денег. Чаще всего он либо назначал абсолютно символическую цену, либо позволял отдать долго продуктами. Клиенты, прекрасно знавшие о горе, постигшем его, старались со своей стороны угодить молодому человеку. А так как угодить не всегда получалось, они просто расхваливали его напропалую. Слава адвоката Мюжавинье из Шербура росла.
Тихо, тихо, по шажочку, пришла весна, и все повеселело. Снова, как и год назад, приходилось ловить Гастона после прогулки, пока песик не выпачкал грязными лапами ковер и мебель; снова, как и год назад, Реми чихал без остановки, наклонившись к скромным первоцветам; снова, как и год назад, он не знал, куда деться от внезапного смущения, принимая из холодных и мокрых ручек девочки в сабо нежный букет первых ландышей.
Люди сделались приветливее, дел стало меньше, и он начал брать тросточку и Гастона под мышку и уходить на весь день в город, с наслаждением рассматривая фарфор в витринах, картины в лавках и фасады богатых домов. Все возвращалось на свои места. Реми, сам того не желая, стал потихоньку забывать подробности своей поездки в Париж и возвращение домой. Это шло ему на пользу: он перестал вздрагивать при детском смехе и отворачиваться с исказившимся лицом при виде влюбленных. Воспоминания исчезали, исчезал и страшный рубец. В какой-то степени Реми даже можно было назвать счастливым человеком.
А Франция переживала кризис. Не хватало хлеба, подати стали невыносимы, а чиновники оставались глухи к стонам народа. Десять с лишним лет назад крах удалось частично предотвратить благодаря проекту генерал-контролера финансов Тюрго. Но на этот раз должность министра финансов занимал Неккер, человек холодный, расчетливый, но протестант и, как следствие, не имеющий достаточного влияния на короля. Некому было сказать монаршим особам о страшном положении сигары так, чтобы они услышали говорящего. Франция страдала, постепенно подходя к самому краю пропасти.
Первыми зароптали буржуа: в лавках не было хлеба. Потом, вслед за очередным неурожаем, поднялись и крестьяне. Вооруженные вилами, топорами, серпами, шли они огромными толпами на дома феодалов, требуя дать им зерно. Нужда достигла максимальной отметки; уже не осталось терпения у бедствующих. В порывах ярости люди разоряли лавки, требовали хлеба, вешали булочников. Только гвардейцы с их ружьями могли сдержать бушующую толпу.
На Реми, истинном буржуа, хоть и имевшем стабильный доход, все же отозвалось происходящее. В какой-то момент он понял, что не в состоянии пить кофе на завтрак. Разумеется, он мог отказаться от своей привычки, что и сделал, но осознание этого подтолкнуло его к пути сомнений. Все ли правильно делает он, давая клиентам возможность платить продуктами, если с ними еще хуже, чем с деньгами?
И он снизил сборы, руководствуясь, как всегда, не своими интересами, но интересами просителей. Денег, которых и так было немного, стало не хватать. К концу первой недели марта досыта в домике на берегу наедался лишь Гастон, вспомнивший своих предков и промышлявший мышками. Реми, так до конца и не привыкшему к строгой диете бедняков, пришлось хуже других. Но постепенно он научился не замечать скудости трапез и вновь начал работать как раньше.
И вдруг в середине марта пришла новость. Король, наконец вняв голосу Неккера, решился созвать Генеральные штаты. Последний раз они проводились в тысяча шестьсот четырнадцатом году, и правительство не могло пойти на такой серьезный шаг. Людовик, слабый, зависимый, долго думал, прежде чем объявить штаты, однако министр, прекрасно знавший все слабые места монарха, сумел добиться этого. Правитель, поставленный перед вопросом чести, был не в состоянии отказать. Он доверял политическому чувству Неккера, а тот видел лишь два выхода из сложившейся ситуации: отказаться от всех долгов и забыть о них или созвать Генеральные штаты. Из двух зол надо было выбрать меньшее, и Людовик выбрал, взбудоражив своим решением всю страну. Все только и говорили, что о предстоящих выборах.
В штатах участвовали три сословия: дворяне, духовенство и низшее. Неккер, понимая степень недовольства царившего в рядах буржуа и крестьян, настоял на том, чтобы число депутатов от третьего сословия вдвое превышало норму.
Наиболее уважаемые люди собирали так называемые наказы — рекомендации правительству о возможных реформах. Рекомендаций было много, но все единодушно требовали, чтобы дворянские и церковные земли облагались налогом в том же размере, как и земли простых людей, требовали не только периодического созыва Генеральных штатов, но и того, чтобы они представляли не сословия, а нацию и чтобы министры были ответственны перед нацией, представленной в Генеральных штатах.
Крестьянские наказы требовали уничтожения всех феодальных прав сеньоров, всех феодальных платежей, десятины, исключительного для дворян права охоты, рыбной ловли, возвращения захваченных сеньорами общинных земель. Буржуазия требовала отмены всех стеснений торговли и промышленности. Все наказы осуждали судебный произвол, требовали суда присяжных, свободы слова и печати. Народ, более полутора веков живший без возможности что-либо изменить в своей жизни, стремился наверстать упущенное, выторговать себе хоть часть желаемого.
Кандидатуры на выборы в состав делегации выдвигались повсеместно. Люди любых профессий, статусов — лишь только достигшие двадцати пяти лет — могли попытать счастья. Чисто теоретически стать представителем провинции мог каждый, но преимущество, без сомнения, было у тех, кто уже успел зарекомендовать себя.
Реми тоже подал заявку. Он сделал это по наущению одного из своих клиентов, который посоветовал ему попробовать. Адвокат согласился, решив, что шанс быть избранным не так уж велик, и вскоре забыл об этом. Конечно, о штатах велись разговоры во всех обществах, в которые он был вход, однако работа поглотила его, заставив выкинуть из головы все лишнее.
Ему повезло. В конце апреля, успешно закончив одно из самых сложных дел, какое ему только приходилось вести, он с изумлением обнаружил, что почтальон, всегда приносивший почту в домик на берегу в последнюю очередь, доставил ему уведомление, написанное на гербовой бумаге. Послание абсолютно недвусмысленно сообщало, что он, Реми Мюжавинье, бывший граф де Бейе, старший сын маркиза де Лиратье, адвокат, уроженец Парижа, но проживающий в Шербуре, большинством голосов избран в делегаты от Нормандии.
Однако адресат узнал об этом не сразу. Почтальон, весьма любезный человек раза в три старше Реми, был женат на некой Сарре Бурштейн, даме весьма ловкой и цепкой. Господин Бурштейн, умирая, оставил ей все свое состояние, оказавшееся неожиданно немаленьким, с условием, что муж наследницы пойдет по стопам свекра и станет ювелиром. Однако господин Бьенвеню не пожелал отказываться от своей работы, и деньги получила младшая сестра Сарры, Эстер. С тех самых пор почтальон старался поменьше бывать дома и побольше — на работе, несмотря на погодные условия.
Надо сказать, что господин Бьенвеню, под стать фамилии, был желанным гостем в каждом доме, кроме своего. Его любили и буржуа, и бедняки, выражая свою любовь в стремлении угостить почтальона получше. Все знали Бьенвеню, и Бьенвеню знал всех; все улыбались ему, и он улыбался всем, из года в год звеня колокольчиком у порога.
С Реми он сдружился довольно быстро, а узнав, что адвокат пережил горе, стал наведываться к нему так часто, как только мог, прекрасно понимая, что одиночество хуже всего. Реми не возражал. Наоборот, ему нравилось проводить вечера в беседе с Бьенвеню, напоминавшим ему дядюшку Мюжавинье. Они быстро нашли общий язык и ждали совместного ужина, как сорванец-школяр — праздников.
И в этот вечер Реми не изменил себе. Они прекрасно провели время, абсолютно забыв о письме, сиротливо лежавшем на столе, заваленном бумагами, большинству из которых вскоре предстояло отправиться на чердак, в архив. Ни хозяин, ни гость не обращали на него никакого внимания. Письмо было правительственным, ждать не любило и не придумало ничего лучше, как спикировать со стола на пол. Однако его старания не увенчались успехом: когда собеседники, окончив ужин, перешли в гостиную, Реми, чуть не наступив на конверт, поднял его и водворил на место.
— Хороший вы человек, Мюжавинье! — сказал почтальон, прощаясь. — Легко с вами, тянет к вам. Я понимаю, что вам уже надоело это слышать, но вы, несмотря на аристократические корни, гораздо ближе к нам, чем ваши родственники. Это не секрет, конечно. Ваше место здесь, среди нас. Было бы хорошо для Франции, если бы вас выбрали в депутаты.
Реми улыбнулся, крепко пожимая почтальону руку, и запер дверь. Они всегда прощались молча — на всякий случай. Ему польстили слова Бьенвеню. Он знал, что друг говорил совершенно искренне, и сердце его против воли наполняли гордость и ощущение собственной значимости. Ведь он добился всего самостоятельно, поднялся, словно вновь зазеленевшее после удара молнии дерево. И слова Бьенвеню пышным цветом цвели в гордой душе, отзываясь в одурманенной успехом голове, словно набат.
И все же, когда он разорвал конверт, потребовалось несколько минут, прежде чем он понял, что написано на гербовой бумаге с подписью главы города, символом провинции и подписью самого епископа, в чьей епархии находился Шербур. Раз за разом читал Реми фамилии соратников, раз за разом видел свою и раз за разом убеждался, что все это не сон, что он и правда избран от третьего сословия.
Кроме списка, послание включало в себя основные положения. Реми читал их, читал и не мог поверить собственным глазам: то, что было написано, настолько различалось с тем, что говорили на улицах, что становилось не по себе. Объяснялось это просто: народ, обезумевший от голода, перестал бояться. Ни одно распоряжение короля или городничего уже не могло напугать их, заставить замолчать. У них не осталось ничего, что они боялись бы потерять.
Отъезд был назначен на тридцатое апреля. Попутчиками Реми оказались знакомые ему люди: Венсан Дели, неплохой адвокат, чье дело уступало Мюжавинье только потому, что хозяин держал у себя огромную сторожевую собаку, бросавшуюся на незнакомцев; Теодор Лабель, пекарь, сумевший, несмотря на голод, сохранить и доброе имя, и доход; Фабрис Перро, один из поэтов, чьи памфлеты волновали не только людей, мнивших себя политиками, но и власти. Пятым был Жоффруа Дюран, известный прокурор, не раз сталкивавшийся с Мюжавинье на судебном поприще.
Они недолюбливали друг друга. Искусный адвокат, Мюжавинье нередко отбивал у него обвиняемых, находя порой такие методы, до которых не каждый мог додуматься. Реми потому и пользовался такой популярностью, что был способен вытащить из беды даже в самых плачевных случаях. Прокурор, лишавшийся по его вине доброй половины заработка, имел полное право ненавидеть молодого человека. А тот даже и не подозревал об этой ненависти, всякий раз раскланиваясь с Дюраном без всяких задних мыслей.
Версаль, куда они прибыли, гудел, словно пчелиный улей. Штаты, все же собравшиеся, внушали беднякам надежду на перемены к лучшему, а аристократам и духовенству — все растущие опасения по поводу их пошатнувшегося положения. Некоторые из привилегированных даже перешли на сторону третьего сословия, сразу заняв в нем наиболее значимые позиции. На первом же заседании Реми неожиданно понял, что жалеет о своем решении отказаться от дворянства.
Если бы он этого не сделал, его положение было бы намного лучше, чем сейчас. Тогда бы он, как Мирабо, сумел повлиять не только на третье сословие, но и на первые два. Ему, в конце концов, было бы гораздо удобнее говорить так, чтобы его не только слышали, но и слушали. Но, к сожалению, было слишком поздно, чтобы что-то менять.
Пятого мая Генеральные штаты официально открылись. Депутатов разместили по сословиям: аристократы и духовенство с обеих сторон от короля, а третье сословие темной массой скучковалось в противоположном конце зала. Реми, сдружившийся во время путешествия с Дели, сел рядом с ним.
Он думал, что на первом же собрании будет поднят бюджетный вопрос, однако ошибся. В тот день писари лишь записали депутатов по сословиям, а король произнес приветственное слово. Ни один из депутатов третьего сословия не сказал ничего. Реми же, слушая хвалебные вступительные речи дворян, лишь грустно улыбался. То, что они говорили, полностью соответствовало его опасениям. Большинство из них не понимало, что грозит Франции, чья ужасная тень нависла над ней.
— Они сильно рискуют, — прошептал Дели над его ухом. — Их речи пропитаны ненавистью к народу. Они не могут уяснить, что недовольство простых вызвано голодом, который разлился по нашей стране по их милости. Они сами виноваты в этом.
— Их сознание не может допустить этого, — сказал Реми, скрипя зубами. — Они не способны понять свою вину. Это не заложено в их головы.
— Значит, им придется измениться, — жестко произнес Дели, и больше они не разговаривали. Мюжавинье, сам изменившийся ради дяди и Жизель, прекрасно знал, что это долгий и трудный процесс, в ходе которого кардинально меняется мировоззрение. Он понимал, что не каждый дворянин захочет пройти через это, имея, к тому же, сомнительные перспективы. Более того — не каждый сообразит, что такое необходимо. И это было страшнее всего: подобное отношение к простому народу, к его решениям, к необходимым ему реформам не могло привести ни к чему хорошему.
Прошло несколько заседаний, прежде чем установился определенный порядок. Депутаты долго и тщательно заново составляли список необходимых преобразований, корректируя каждое слово, каждую фразу. Все, что могло быть понято превратно, тут же заменялось, убиралось, отбрасывалось. Пункты, чье количество постепенно росло, согласовывались со всеми депутатами.
Некоторые из них выходили на трибуну, распалялись, кричали, размахивая руками и дыша оскорбленным патриотизмом. Особенно выделялся среди них Мирабо, тучный, пожилой человек, граф, присоединившийся к черни для защиты как общественных интересов, так и своих собственных. Его прошлое обсуждали, рассказывали друг другу, словно сказку. Реми, в детстве не раз слышавшему его имя из уст маркиза, причем исключительно в качестве ругательства, было особенно интересно не только взглянуть на Мирабо, но и поговорить с ним.
Однако очень скоро он понял, что Мирабо, ведший совсем не праведную жизнь, отнюдь не является идеалом. Пожилой, больной, он производил скорее отталкивающее впечатление, зарабатывая себе славу скандалами. Впрочем, к его чести, надо сказать, что распространялись слухи не им самим, с целью получить большую известность, но недоброжелателями, старавшимися подорвать его и без того втоптанную в грязь репутацию и добивавшимися абсолютно противоположного результата. Мирабо же, как он сам неоднократно признавался во всеуслышание, рад был бы быть неизвестным и постепенно зарабатывать себе славу не грязными байками, а с помощью своих проникновенных речей. Но, увы, этого сделать было уже нельзя.
Реми не выходил на трибуну, предоставляя слово тем, кто был на это способен. Таковых находилось много, однако не все говорили по существу. За Мирабо мог угнаться только Байи, щуплый астроном, и некоторые другие, так же, как и он, горевшие ненавистью к аристократам, угнетающим народ. Вместе с этим они понимали, что отнюдь не все привилегированные практикуют такой метод, однако обстоятельства вынуждали их обвинять всех без разбора. Вначале Реми это коробило, но потом к нему пришло понимание такого отношения.
Между вторым и третьим сословиями вечно шла борьба не на жизнь, а на смерть. Буржуа издавна пытались выторговать себе хотя бы что-то, что могло бы поддержать их существование, а аристократы, которым это было невыгодно, жесточайшим образом пресекали подобное. Духовенство, которому по большому счету не было дела до этих разборок, предпочло бы сохранять нейтралитет, но правила запрещали такую позицию, и священники чаще всего отдавали свой голос дворянам, опасаясь мести со стороны короны. Таким образом, третье сословие терпело поражение.
На втором общем собрании, произошедшем через две недели после открытия штатов, был предложен новый тип голосования, а именно не посословно, как раньше, а по голосам депутатов, но признания не снискал; также Реми заметил в рядах дворянства несколько новых лиц, не присутствовавших пятого мая. Дели, которому он сказал об этом, лишь пожал плечами, объяснив это тем, что некоторые живут так далеко, что просто не смогли добраться вовремя. Данное толкование было весьма похоже на правду, однако Реми знал по крайней мере одного депутата, к которому оно не относилось.
Именно поэтому он, едва собрание завершилось, не вернулся в квартирку, которую снимал вместе с Дели, а нырнул за колонну, решив ждать. Не прошло и пяти минут, как в дверях появился тот, кого Реми раньше боялся, после ненавидел, и только теперь начал понимать.
— Доброго вечера, маркиз, — чопорно и в то же время почтительно поздоровался Реми, выходя из-за колонны. В чуть дрогнувшем голосе послышались великолепно выученные интонации, заставившие сердце забиться с хорошо знакомым волнением. Маркиз видимо вздрогнул, щурясь слезящимися от яркого солнца глазами, и сделал два нетвердых шага к молодому человеку. Тот не шелохнулся.
— Вы! — воскликнул шепотом маркиз, протягивая к нему руки. — Вы здесь, Реми! Вы живы, и вы здесь, в Париже!
— Да, я здесь, — ответил Реми, стараясь скрыть волнение. — Я потерял все, что мне было дорого, и вернулся. Мне невыносим Шербур. Там я был слишком счастлив. Теперь все там напоминает мне о моей потере.
— Мы слышали о вашем горе, — де Лиратье помрачнел, по-стариковски жуя губами. — Я сам прошел через это, Реми, и могу сказать, что не пожелаю такого ужаса даже врагу. Потеря родителей приводит к сумасшествию, потеря ребенка — к апатии. Вы должны благодарить Бога за то, что у вас уже есть силы жить. Сам я восстанавливался много дольше. К тому же, мне помог в этом Ноэль. Вы ведь помните своего брата?
— Помню, — Реми грустно улыбнулся. — Он, верно, совсем вырос, маленький граф де Бейе. Как странно! Последний раз я произносил этот титул, еще когда все, кого я любил, были живы. Тогда я еще был счастлив…
Он замолчал, рассеянно выводя завитки на песке тростью и рассматривая отца. Они не виделись чуть больше полугода, но тот изменился так, как будто прошло десять лет. Водянистые глаза потускнели, белок потемнел; лицо прорезали глубокие морщины, а кустистые брови сделались совершенно седыми. Реми готов был поклясться, что и волосы под париком отца, в прошлом и без того светлые, побелели окончательно. Все это не утешало — наоборот. Жизнь единственного родного человека, на которого он мог еще положиться, клонилась к закату.
— Ненавижу время, — пробормотал Реми сквозь зубы, отводя глаза. Маркиз вздохнул. — Оно отбирает все — любовь, верность, терпение, жизнь, поддержку. О! Если бы люди не умирали! Если бы, по крайней мере, когда приходила пора, они отправлялись бы туда, откуда могли бы навестить родных и друзей! Почему мир так жесток, отец?
— Потому что это мир, Реми, — старик мягко улыбнулся, с радостью отметив старое обращение. — Я многое понял за последние полгода. По-видимому, будущие поколения расплачиваются за содеянное в прошлом. Иначе я не могу объяснить происходящее с нашим родом. Как жаль, что я не способен заплатить на сто, двести лет вперед! Тогда хотя бы мои дети не страдали так сильно, как я.
— Жизнь несправедлива, отец, — сказал Реми, чувствуя, как при почти забытом слове сердце наполняет сладкая горечь. Разговаривай он с покойным дядей, они давно бы уже обнялись, пытаясь успокоить друг друга. Но маркиз не оценил бы подобного, и они остались стоять, судорожно комкая — один перчатки, второй набалдашник трости.
— Вы поняли это слишком рано, — вздохнул маркиз наконец, делая шаг в сторону сына. — Я никому бы не пожелал то, что пережили вы в вашем возрасте. Мы живем в цивилизованном обществе, в цивилизованной стране; так почему же никто не может избавить хотя бы наших детей от страданий?
— Никогда бы не подумал, что услышу такое от вас, — невесело усмехнулся Реми. — Давно ли вы придерживались иных соображений? Мне кажется, или вы поскупились своими идеями. Что случилось такого, что вы стали более лояльно относиться ко всему, что происходит?
— Времена меняются, — ответил с легким смешком отец. — Мы не в силах этому противостоять и вынуждены прогибаться под реальность. Мы можем мечтать о чем угодно, но мир таков, что стоит нам увлечься, и он хорошенько напомнит о своем существовании. И вы ничего не сделаете ему в ответ. Мы привыкли на оскорбления отвечать шпагой, пистолетом — дуэлью, короче говоря. В этом случае такой возможности нет.
Он замолчал, тяжело опираясь на перила мраморной лестницы. Заходящее солнце ярко освещало его худую, длинную фигуру, облаченную в черный бархатный плащ. Узоры на темно-зеленых кюлотах и камзоле полыхали золотом, кант треуголки сиял. Светлые глаза смотрели так умиротворенно, так мягко, мирно, что Реми вдруг ощутил себя маленьким, ничтожным существом рядом с ним.
Это чувство, появлявшееся последний раз давным-давно, еще когда он был графом де Бейе, повергло его в такое недоумение, что ему стало неуютно. Психология человека такова, что он не может адекватно переносить собственную неполноценность, как физическую, так и психическую. Реми не являлся исключением из правил. Повисла напряженная тишина.
— Итак, вы, я вижу, решили пойти в политику, — сказал маркиз светским тоном, и Реми вздохнул, чувствуя, как память услужливо подсказывает заученные когда-то формулы. Старик продолжал: — Неблагодарное это дело, скажу я вам. Поверьте человеку, который всю жизнь провел при дворе. Единственные персоны, которым достается хоть какая-то выгода от данного процесса, — правящая верхушка.
— Значит, — Реми попытался улыбнуться, — надо занять главенствующую роль. Вы подали мне замечательную идею, маркиз!
— Тогда вы полностью расплатитесь за свои честолюбивые мечты, — маркиз засмеялся. — Правители очень несчастны. К тому же, это большая ответственность. Человек часто не может понять, что ему делать с собственной жизнью, а правитель обязан заботиться о миллионах жителей своей страны. Это очень тяжело, даже если делать это вместе с друзьями. Представьте же, что вы окружены людьми, которые жаждут вашей смерти, улыбаясь вам в лицо. Вы вынуждены шутить с ними, зная, что, едва вы чихнете, они первые поднимут шум о наследниках. А ваши дети… О! Бедные малютки пострадают первыми. Только подумайте! Неужели вы хотите такого будущего?
— У меня нет детей, — возразил Реми холодно. — Мне не о ком беспокоиться, некого жалеть, некого беречь и любить. Так что я вполне могу пожертвовать собой ради блага Франции. А вы разве не за этим здесь? Штаты призваны установить новые законы взамен не удовлетворяющих население старых.
— Я стар, Реми, — сказал маркиз, проводя рукой по лицу. — Я слишком стар для перемен. Молчите. Вы хотите сказать, что мой брат был гораздо старше. Если вы скажете так, несомненно, будете правы. Однако позвольте же мне оправдаться. Мы с ним всегда недолюбливали друг друга. Мы были с ним слишком непохожи. Он и в семьдесят отличался превосходным здоровьем. Я же таковым похвастаться не могу. Как я хотел, чтобы вы имели с ним хоть немного общего с ним помимо взглядов! И как же жестоко я разочаровался!
— Теперь я понимаю, почему вы так не любили нас обоих! — воскликнул Реми, бледнея. — В своем разочаровании вы винили младенца и брата! Я не смею упрекать вас, отец. Я многое понял, и в том числе глупость упреков родителям. Без вас не было бы теперешнего Реми Мюжавинье. Мы можем лишь сожалеть о сделанном. Этого не вернешь. Но, должно быть, еще не поздно все исправить… Я готов поскупиться своей честью ради матушки. Она ведь так хотела, чтобы в семье царил мир.
Он шагнул к отцу, впервые в своей жизни решив усмирить фамильную гордость. Он знал, что старый маркиз, никогда не отличавшийся лояльностью, не сделает первый шаг, как бы тяжело ему ни было. Оба хорошо понимали друг друга; знали они и то, что от этого ответа зависит вся их жизнь.
Маркиз внимательно посмотрел на сына. В безукоризненном парике, слегка ношеном плаще, треуголке, кюлотах, он напоминал ему маленького мальчика с восторженными глазами, наивного, мечтательного, больного.
— Время упущено, Реми, — сказал он с сожалением. — Теперь нас разделяет не неприязнь или непонимание, а наша позиция в политике. Обратного пути нет. Мы потеряли последний шанс. Наше воссоединение воспримется как предательство. Я потеряю должность при дворе, вы лишитесь клиентов, а Ноэль, бедный, не виноватый ни в чем, он пострадает больше всех. Наш дом не так богат, как хотелось бы. Мы не сможем существовать вместе.
Реми, недоумевая, протянул к нему руки, но старик лишь покачал головой, медленно, чтобы не было заметно дрожи, надевая треуголку и отходя.
— Не проклинайте меня, — сказал он, оборачиваясь у конца лестницы. — Когда-нибудь вы поймете, что руководило мной. Тогда вы согласитесь, что это лучшее решение, которое я мог принять в сложившейся ситуации. Прощайте же и простите, сын мой.
Он повернулся и тяжело пошел прочь по песчаной дорожке, сутулясь и прихрамывая. Реми некоторое время смотрел ему вслед, потом, словно что-то вспомнив , вдруг спустился следом за ним и крикнул:
— Вы сказали, что прошли через потерю ребенка и любимого человека. Я знаю о кончине матушки, но первая часть мне не понятна. Я не могу сообразить, что вы имели в виду. Что за ребенка вы потеряли?
Маркиз медленно обернулся и взглянул на него снизу вверх. В глазах его, так похожих на глаза сына, блестела влага, такая же, какую он ощущал двадцать девять лет назад, когда доктор Маршал принес ему весть о наследнике.
— Вас, Реми, — мягко сказал маркиз и пошел прочь. Молодой человек застыл, пораженный услышанным. Все это было так просто, логично и вместе с тем невероятно, что голова шла кругом.
Заходящее солнце заливало Версаль золотом. Реми молча следил за одинокой фигурой отца, идущей к жилым кварталам. Сердце ныло, словно в него всадили занозу, а на глазах блестели слезы. И он не был уверен, что они от света…
Прочитал уже опубликованные главы с удовольствие, жду продолжения. Но к автору есть некоторые вопросы, которые прошу не воспринимать как придирки.
Показать полностью
Первый и главный. Почему нигде даже не упомянута возможность для главного героя сделаться духовным лицом? Он не был единственным в истории отпрыском знатного рода, неспособного к ратным делам, для таких существовала также отработанная веками схема устройства в жизни. Тем более, что у знатного рода могла быть подконтрольная епископская должность. Самый известный пример подобного случая – должность епископа Люсонского под контролем семейства дю Плесси, известный благодаря Арману Жану дю Плесси, герцогу де Ришельё. Но даже если такого подконтрольного епископства у семьи не было, знатности и влияния отца вполне хватило бы для того, чтобы обеспечить сыну место аббата. Причём человек духовного звания впоследствии вполне мог стать активным сторонником революции (самый известный пример – Шарль Морис де Талейран-Перигор, до революции бывший епископом Отёнским). Правда, в случае духовной карьеры не могло быть и речи о женитьбе. С другой стороны, ничего не мешает главному герою отказаться и от этой перспективы, так же как и от других связей с отцом. Как бы ни было лучше для развития сюжета, фраза «Маркиз… предоставил ему выбор: либо армия, либо колледж» и ей подобные, на мой взгляд, выглядят странно. Образы в повествовании для меня яркие и вполне живые. Во многом именно благодаря ним хочется читать продолжение. Но по некоторым из них вопросы также есть. Мюжавинье-младший. С генетикой я практически не знаком, но мне кажется, что брак троюродных брата и сестры — не такая уж близкая степень родства для столь серьёзных отклонений у ребёнка. Это же не дети одних родителей. Церковный запрет, к примеру, касался браков между двоюродными, троюродных он уже не касался. Странно то, что долгое время он был единственным ребёнком в семье. Обычно рожали тогда много. В результате мог выжить только один сын, но рождалось обычно больше. В связи с этим также странно, что вопросом наследника маркиз озаботился только когда понял полную физическую немощь своего первенца. Тогда дети умирали по разным причинам, причём даже обладавшие крепким здоровьем, да и не только дети. Примером для маркиза мог быть хотя бы его собственный король, который вырастил и даже дважды женил сына, но трон оставил внуку, а ведь мог потерять сына и до рождения внука. Однако в этом вопросе авторский произвол вполне уместен. |
Вызывает вопрос также учитель главного героя. У меня сомнения, что он был только один вплоть до самого колледжа. Мне кажется, по мере взросления у него должно было появиться несколько учителей по разным предметам. Впрочем, высказываю это сомнение без уверенности, ввиду недостатка знаний по данной эпохе.
Показать полностью
Гораздо большие сомнения вызвали у меня цитата «Правда, он так и не придумал, куда идти со своим дипломом адвоката», а также фраза самого главного героя «кто мешает мне обвинять короля защищать угнетённых?». Нужно учитывать наличие в то время Парижского парламента, которые в некоторых случаях действительно вступал в конфликт с королевской властью, у парламента имелись рычаги весьма ограниченного, но воздействия на короля. Это орган судебный, потому с юридическим образованием и происхождением главного героя туда прямая дорога. Места в парламенте продавались (абсолютно официально), потому именно помощь отца могла помочь получить это место. У меня такое впечатление, что Парламент как возможная перспектива автором не учитывался, но фактически получается, что уйдя из семьи главный герой как раз лишил себя возможности «обвинять короля защищать угнетённых», так как потерял возможность попасть в состав этого высшего судебного органа. Мюжавинье-старший. Получился располагающим к себе, однако не идеальным до нежизненности. Конечно, вызывает вопрос, зачем он отказался от своего титула. Бороться против старого режима за реализацию идей Просвещения можно было не делая этого. Здесь хрестоматийный пример – маркиз де Лафайет, который воевал как за реализацию идей просвещения (в Северной Америке), при этом не отказываясь от титула. Несовместимость аристократического происхождения и борьбы за интересы народа, насколько я знаю, стала провозглашаться даже не на первом этапе революции. На первом этапе лидерами революционной партии были тот же маркиз де Лафайет и граф де Мирабо – вполне себе титулованный особы. Но здесь вполне возможен авторский произвол. Вызывает недоумения мысли маркизы: «Однако талант свою Жюль зарыл в землю, пойдя в солдаты. А ведь мог стать прекрасным оратором». Армия не перекрывала путей к другим поприщам, про что говорит хотя бы пример философа Декарта, начинавшего как офицер. А со времени отставки Мюжавинье прошло много времени, потому не стал он оратором совсем не из-за своей армейской службы. В довершение хочу сказать, что всё то обилие сомнений, которые у меня возникли, совсем не умаляет интересности произведения. А также его живости. Кроме основных образов там есть мелкие, но примечательные детали, вроде «кучер, успевший пересказать лакею все городские новости, вальяжно развалился на козлах». В общем, хорошо, что такие ориджиналы на данном ресурсе есть. |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
|