↓
 ↑
Регистрация
Имя/email

Пароль

 
Войти при помощи
Размер шрифта
14px
Ширина текста
100%
Выравнивание
     
Цвет текста
Цвет фона

Показывать иллюстрации
  • Большие
  • Маленькие
  • Без иллюстраций

Как весной Нева... (гет)



Рейтинг:
PG-13
Жанр:
Романтика, Флафф
Размер:
Миди | 89 Кб
Статус:
Закончен
Предупреждения:
ООС
 
Проверено на грамотность
AU. Резкий свисток поезда заставляет Анну инстинктивно отшатнуться от платформы - самоубийства не произошло. Что ей делать теперь, когда она потеряла веру в свою любовь?
OOC значительный. OOC Анны обусловлен стрессом и шоком от попытки самоубийства, что заставило её пересмотреть свою жизнь. OOC Каренина основан на характеристике "мундир ходячий".
В целом довольно флаффная вещица.
QRCode
↓ Содержание ↓

↑ Свернуть ↑

Часть первая


* * *


Невыносимо. Это нужно прекратить. Это должно прекратиться. Я не способна, не способна больше этого выносить. Я не могу больше. Пожалуйста, я не могу больше!

Слишком мучительно. Сердце словно нанизали на большой ржавый крюк, тянут куда-то вверх на этом крюке, выволакивая из груди, раздирая изнутри. Я не могу, не могу, не могу больше выносить этого. Не могу.

Больно. Божечки, как же больно. Как я устала. Как я смертельно устала.

Только бы это прекратилось. Пожалуйста. Пожалуйста. Пусть оно прекратится.

Оно не прекратится. Нет, не прекратится.

Я должна сама прекратить это!

В ослеплении я думала только об одном: прекратить это! Прекратить любой ценой!

Я сделала шаг, два.

Вдруг резкий свисток поезда отрезвил меня. Инстинктивно я отшатнулась от края платформы, с ужасом наблюдая, как мимо проносятся вагоны.

Только что, секунду назад, я чуть не покончила с собой.

Меня могло бы уже не быть.

И всё бы прекратилось.

Ужас прошёл вдоль позвоночника холодной судорогой. Я только что чуть не умерла. Я чуть не бросилась под поезд. Меня могло бы уже не быть.

Сухие, жалкие рыдания вырвались из моей груди. Я не хотела умирать. Несмотря ни на что.

В растерянности я опустилась на скамью. Спрятала озябшие руки в складках юбки, пытаясь согреться: с заходом солнца стало не просто прохладно, а по-петербуржски холодно. Острый, пронизывающий ветер продувал вокзал насквозь, запутывая локоны, заставляя дрожать и ёжиться.

Сердце колотилось немыслимо быстро — от страха.

В голове моей билась только одна мысль: я только что чуть не покончила с собой.

Мне было и жалко себя до слёз — вот до чего меня довели! — и в то же время мысль о самоубийстве приносила какое-то сладкое, нездоровое удовлетворение. Соблазн внутри меня шептал всё-таки совершить это — и мне было невыносимо страшно. Это тянущееся, настойчивое желание умереть мучило меня и казалось чем-то навязанным, но при этом владеющим мною и потому таким пугающим.

Холодный страх напрочь перекрыл все остальные чувства. Я была странно-равнодушной, как кукла, и только боялась, боялась, боялась.

Если чувства мои были парализованы этим страхом, то ум, напротив, работал необыкновенно ясно. Я словно смотрела на эту ситуацию со стороны. Я видела женщину — не себя, чужую женщину! — которая полностью отдалась своей любви, в конце концов потеряла всё и была готова на последний шаг. Это была не я, это была какая-то чужая, странная женщина, которая сегодня бросилась под колёса поезда.

Бросилась из-за того, что её оставил возлюбленный.

Бросилась, забыв про то, что у неё есть сын. Брат. Муж.

Я смотрела на эту чужую женщину словно со стороны, и ужасалась.

— Что ж, — неожиданно заговорила я в голос сама с собой, — будем считать, что Анна умерла. Глупо и страшно, но что ж поделаешь.

Я решительно встала. В тот момент, когда я перестала ассоциировать себя со своим прошлым, страх отступил. Железнодорожные пути больше не казались мне привлекательными. Я осознала, что мне холодно, и что надо вернуться домой.

Домой! Был ли у этой Анны дом? Что она считала своим домом?

Я вспомнила поместье, которому уделяла так много времени, хлопот и сил. Это был мой дом?

Я вспомнила квартирку, которую снял для нас Стива. Даже смешно было бы назвать её домом.

Оставался один вариант — страшный и непреложный.

Дом там, где мой ребёнок. Ниточка, которая связывает меня с жизнью.

Я больше не нужна Алексею — но Серёже я нужна!

Стеной между мною и Серёжей стоял Алексей Александрович. Дом Серёжи был в первую очередь его домом, и именно он решал, кого туда допускать.

«Забудьте, что у вас был сын и муж!» — вспомнились мне резкие, прорывающие бумагу слова.

«Анна, ты нездорова. Тебе нужно вернуться домой» — услужливо предложила память его тихий и сдержанный голос.

Та Анна отказалась в ужасе. Отказалась — и бросилась под поезд.

Что выбрать мне?

Смерть или сын?

…я стояла у этого дома в нерешительности. Замёршие было чувства снова начинали просыпаться, и мне было страшно. На вокзале моё решение казалось таким логичным и очевидным — теперь же я не могла себе представить, как его осуществить. Как я могу? Что я скажу? Мне этот путь закрыт, закрыт!

Я мялась у входа, выхватывая взглядом проступающие в лунном свете очертания окон и ища среди них комнату Серёжи. Света в доме не было; конечно, все уже спали.

И в тот момент, когда я поняла, что никогда не решусь, не посмею войти, сзади послышался шум экипажа.

Алексей Александрович вернулся из оперы. Я хотела было сбежать, чтобы он не увидел меня, и уже решительно подобрала юбки, — но опоздала. Я в ужасе поняла, что он смотрит на меня, что он узнал меня, несмотря на темноту, что бежать поздно и некуда. В ушах шумела кровь, дыхание перехватывало: я чувствовала, что не выдержу этого и упаду в обморок.


* * *


Я уезжал из оперы в невыразимом смятении. Чувства мои словно сошли с ума. Ещё с утра я был уверен в своей ненависти к Анне, не мог и слова слышать о ней, не мог вспоминать её, приходил в отчаяние и ярость, осознавая сложившееся положение.

Сегодняшний вечер ударил по мне чем-то тяжёлым и душным. Я увидел ясно и несомненно ужас её положения, грань, на которой она балансирует. Всё потеряло своё значение: и её предательство, и моя боль. Я осознавал только одно: ей требуется помощь.

Надо было что-то решать, что-то придумать, как-то действовать. Это не может больше так продолжаться. Я должен, я обязан вмешаться. Я лицо, ответственное за неё, и отчасти по моему попущению она попала в это бедственное положение. Я должен презреть чувство оскорблённости, отбросить свою гордость и предпринять хоть что-то.

Первым делом я постановил себе завтра же утром поехать к Облонскому. Он — мой естественный союзник в этом деле. Анна не желает слушать меня — значит, нужно действовать через её брата. Да, именно так. Это оптимальное решение.

Я чуть успокоился, как только наметил себе план действий. Только не бездействовать! Я и так слишком долго бездействовал!

Велико и глубоко было моё удивление, когда, выйдя из экипажа возле своего дома, я увидел её.

В лунном тяжёлом свете она казалась колдовским, фантасмагоричным наваждением. Бледное лицо отливало зелёным, а красный цвет платья походил по оттенку на запёкшуюся кровь. Самое то для героини готического романа. Не хватает только вампира за спиной.

В роли вампира сегодня я, видимо.

Она смотрела на меня в упор, но из-за темноты я не мог различить выражение её взгляда. Не придумав лучше, я, проходя мимо неё ко входу, предложил ей руку. Она, неожиданно, оперлась на меня и согласно позволила вести её.

Рука была холодная, что чувствовалось даже сквозь плотную одежду, да и сама она шла нетвёрдо и, кажется, дрожала. Я провёл её в кабинет, разжёг камин, посадил ближе к огню.

Она была странно-заторможенной, только растирала руки, греясь, и больше не смотрела на меня. Теперь я имел возможность рассмотреть её ближе, и вынужден был признать, что выглядит она кошмарно: растрёпанная, заплаканная, платье помято и грязно.

Она долгое время молчала, а я всё смотрел и смотрел, подмечая круги под глазами, искусанные губы, новую морщинку на лбу.

Вдруг она посмотрела на меня — непроницаемым каким-то, потухшим взглядом, — и безвыразительно спросила:

— Алексей Александрович, скажите, на каких условиях вы согласны принять меня обратно в ваш дом?

От неожиданности у меня перехватило дыхание; всё в этой фразе было каким-то чуждым, непохожим на Анну.

Видимо, я молчал слишком долго, и она неверно интерпретировала моё молчание.

— Простите, — вдруг встала она, — я, должно быть, неверно поняла вас сегодня. Простите. — И явно собралась уходить — куда, к кому?

— Стоп, — твёрдо сказал я, останавливая её голосом и заставляя повернуться обратно ко мне. — Теперешняя ночь не кажется мне подходящей для подобного разговора. Нам обоим нужен отдых. Ступайте в свою комнату, Анна, а завтра всё обсудим.

— В мою комнату? — растеряно переспросила она.

— Ты забыла, где она? — устало уточнил я. — Тебя проводить? Аннушку я отпустил на выходные, так что не обессудь.

— Нет, я помню, — повела она плечом. — Благодарю.

Она привычным жестом, машинально, взяла свечу и вышла.

Я долго смотрел на закрывшуюся за ней дверь и пытался понять, что происходит.


* * *


Моя комната, кажется, совсем не изменилась за месяцы моего отсутствия; но здесь было душно. Я приоткрыла окно — холодный влажный воздух приятно освежал.

Комната была и привычной, и чужой. Я медленно прошла по ней, вспоминая забытые вещи. В шкафу висели мои платья и пахло пылью. Кровать была убрана одним покрывалом, но простыни нашлись в комоде, отыскались и одеяла с подушками. На секретере лежали какие-то бумаги и письменные принадлежности, покрытые толстым слоем пыли — я не решилась их трогать. Полуоплавленные свечи тоже были пыльны, я смахнула с них серые клочья рукавом, прежде чем зажечь.

Двоякое чувство: комната и моя, и не моя. Не могу понять, хотела бы я здесь жить. Но ничего лучшего на ум не приходило — мысль о возвращении в поместье вызывала дрожь страха. Я не хочу туда, в прежнюю жизнь. Я не хочу, не могу больше мучиться.

Разобрала причёску, — нашлась любимая щётка для волос! — убрала в шкатулку украшения.

С трудом сняла весь этот инквизиторский наряд — хорошо хоть мой простенький турнюр позволял разоблачиться самостоятельно! — откопала ночное платье и устроилась спать. Мягкая кровать приятно нагрелась под телом, и я поняла, что больше всего на свете хочу отдыха.

…утром я проснулась от того, что очень хочется есть. Взглянула привычно на часы — но они, видимо, давным-давно встали, было невозможно понять, пришло ли время завтрака.

Приведя себя в порядок и найдя простое домашнее платье, я рискнула спуститься.

В доме стояла тишина, за окнами было совсем светло. Зачем-то я кралась по коридору, стараясь ступать бесшумно. Словно пыталась притвориться, что меня в этом доме нет. Именно поэтому мне удалось увидеть Алексея Александровича до того, как он увидел меня.

Он сидел в столовой, читая газету и попивая свой классический кофий. Совершенно мирная и привычная картина. Я некоторое время наблюдала за ним, пытаясь понять, что я чувствую. Разобраться в себе мне не удалось, и я всё-таки решилась войти.

— Доброго утра, — непринуждённо поздоровался он, как будто мы виделись каждый день, после чего велел принести мне завтракать — оказывается, было уже за полдень, и они с Серёжей давно поели. — Я написал Стиве, — уведомил меня он, — чтобы он не волновался об тебе.

Я благодарно кивнула и, наконец, утолила голод. Он всё это время читал свою газету, совершенно не смущая меня взглядами или разговором, что было крайне любезно с его стороны. После завтрака он задал лишь один вопрос:

— Сперва Серёжа или разговор?

— Серёжа! — поспешно встала я, а он вернулся к своей газете, прежде сообщив, где мне искать сына.

Счастье накрыло меня плотной волной, стоило мне заключить в объятья моё солнышко. Я плакала и плакала, совсем не смущаясь, а он гладил мои волосы и звал: «Мама, мамочка!» Наверно, мы провели в обнимку около часа, он рассказывал мне сотни важных мелочей о своей жизни, а я не имела сил отпустить его. Я могла бы слушать его часами, слушать и обнимать, и никогда, никуда не отпускать!

Спеша узнать все подробности его житья-бытья, я ничего вокруг не замечала, поэтому крайне удивилась и сконфузилась, когда, подняв взгляд от сына, увидела в дверях Алексея Александровича. Как давно он вошёл, почему ничего не сказал? Я почувствовала, как краснею.

Серёжа, уловив изменения во мне, обернулся и тоже увидел отца.

— Папа! — радостно воскликнул он, выпутался из моих объятий и побежал, схватил отца за руки, запрокинул голову: — Мама ведь больше не уедет? Ты ведь не прогонишь её?

Я отвернулась, желая сквозь землю провалиться. Что мог знать Серёжа о моём положении? Он видел только то, что его отец гневается на меня, и явно считал, что я ни в чём не виновата, и что только строгость Алексея Александровича привела к нашей разлуке. От этого искреннего, непосредственного заступничества со стороны сына мне стало нестерпимо стыдно. Если бы он был взрослее и мог понять — не отвернулся бы он от меня с презрением?

— Мама не уедет, — услышала я краем уха голос Алексея Александровича. — И уж конечно, я не прогоню её. Ты можешь быть спокоен.

Сын издал ликующий возглас и снова бросился ко мне. Я спряталась в его объятьях, стараясь скрыть своё смущение. Однако ж, очевидно, Алексей Александрович пришёл напомнить, что нас ещё ждёт разговор — нужно было заставить себя оторваться от Серёженьки.

— Серёжа, я позже приду опять, — прошептала ему я и встала.


* * *


Она выглядела лучше и свежее, чем вчера, а встреча с сыном и вообще зажгла в ней прежний огонь. Хотя сейчас она снова поскучнела и посмурнела, отсвет этого огня ещё светился в её лице. В этот момент я понял, почему она решилась написать мне то письмо, с просьбой оставить ей Серёжу.

Мы снова находились в моём кабинете, а я не знал, как начать разговор, и уж тем более — как этот разговор построить. Она тоже не спешила прервать молчание, отстранённо разглядывая собственные руки.

— Наверное, начать стоит мне, — наконец заговорила она.

— Извольте, — сделал я приглашающий жест рукой.

Она взглянула на меня спокойно и по-прежнему отстранённо, потом сказала:

— Вчера со мной произошло что-то странное, чего я до сих пор не могу понять. Я... — тут она замялась и отвела глаза. — Я, кажется, чуть не бросилась под поезд.

Ошеломлённый её признанием, я в ужасе застыл. Да, она была очевидно не в себе вчера в опере — но до такой степени?!

С ужасом я понял, что было ошибкою отпускать её тогда, соглашаться с её отказом принять мою помощь. Я переделикатничал. И это чуть не привело к катастрофе.

Пришлось сесть, чтобы как-то переварить эту новость. Услышать такое было по-настоящему страшно. Я не желал ей смерти, и уж тем паче я не желал ей такой страшной смерти — сопряжённой с одиночеством, оставленностью и смертным грехом, отрывающим от Бога беспощадно. В свете этого признания ужасна была моя прошлая ненависть к ней, моё желание отмщения, реванша. Было невыносимо понимать, что я ненавидел её.

— Я сказала это не для того, чтобы разжалобить вас, — вдруг добавила она. — Я сама напугана собой. Я никогда… — её голос задрожал. — Я, на самом деле, не хотела.

Мне удалось всё-таки взять себя в руки и взглянуть на ситуацию трезво.

— Полагаю, вам лучше сейчас не оставаться в одиночестве, — вывел я первый пункт составляющегося по ходу мысли плана. — Сменить обстановку. Успокоиться. Исповедоваться. Причаститься. Проанализировать, что вас привело к такому положению.

Она вдруг улыбнулась:

— Я и забыла, как вы быстро составляете чёткие планы, — призналась она. — Но это к лучшему. Когда я вчера… — она замялась. — Я поняла, что мне нельзя оставаться одной, но…

— Но не знали, куда, к кому вам пойти, — закончил я за неё, наконец поняв, почему она снова оказалась в нашем доме. — И решились пойти домой.

— Да, так и есть, — смущённо согласилась она. — Вы сказали вчера в опере...

Ей однозначно не удавалось заканчивать сегодня свои фразы.

— Один вопрос, Анна, — нужно было расставить точки. — Почему сюда, а не к графу?

Она слегка склонила голову набок и ощутимо задумалась. Было странно видеть её такой: словно немного заторможенная, не совсем понимающая, где она и зачем.

— Наверное, — тонко и распевно ответила, наконец, она, — потому что здесь Серёжа. Не знаю, право. Не могу объяснить. Я, кажется, не очень хорошо понимаю, что делаю. Возможно, это вопрос чувства безопасности?

Я в задумчивости потёр лоб. Попытался восстановить картину событий.

— О чём вы думали, когда ушли из оперы? — уточнил я.

Всё таким же отрешённо-напевным голосом она ответила:

— Я была под впечатлением от арии. И вспоминала слова Алексея о том, что всему есть предел. Я искала предел. Нужно было как-то всё это прекратить, потому что я не могла больше выносить этой боли.

— Боли?

Она оказалась необычно откровенной и спокойно разъяснила:

— Я думаю, я потеряла любовь Алексея. А у меня ничего ведь не оставалось больше: я всем пожертвовала для этой любви. Я верила, что эта любовь — самое важное, самое нужное, самое святое. — Вдруг она испуганно прервала сама себя: — Это ничего, что я так откровенна? Наверно, это неуместно и оскорбляет вас…

— Всё в порядке, — успокоил я её. — Мы вместе пытаемся понять, что с вами произошло и как вам помочь, и лучше, чтобы я владел информацией и мог помочь вашим размышлениям.

Она смотрела на меня пристально, в упор, со странным выражением. Потом отвела взгляд и сказала:

— Вы крайне добры.

Воцарилась тишина, и я пытался логически связать звенья этой цепи. Она не мешала мне думать, и, наконец, я составил более или мене стройную картину и попробовал выразить всё последовательно:

— Могу предположить, что дело было так. Поправьте, если я где-то ошибся. Вы поставили выше всего в вашей жизни ваши чувства к графу Вронскому, и отказались от всего остального в пользу этих чувств, — сложно было сохранять бесстрастность и описывать ситуацию так, будто она не имела ко мне касательства, но я старательно оставался бесстрастным ради того, чтобы помочь ей. — Со временем оказалось, что чувства не так уж крепки и вечны, в особенности со стороны графа. В какой-то момент вы осознали, что любовь, на которую вы поставили всё, оказалось совсем не тем, чем вам она представлялась. Вы поняли, что отдали всё ради пустышки, и это вылилось в болевой шок, который привёл вас на порог самоубийства. Испугавшись своих порывов, вы инстинктивно устремились к тому месту, которое вам показалось наиболее безопасным.

Она смотрела на меня очень, очень внимательно, не перебивая. Ненадолго прикрыла глаза, обдумывая мысль. Произнесла:

— Похоже, что так. Крайне забавно.

— Забавно? — я не находил ничего забавного в том, что описал.

Она вдруг рассмеялась безумным и коротким смехом, затем пояснила:

— Вы не находите забавным? После всего, что было, самым безопасным для себя местом я посчитала ваш дом! Разве это не забавно?!

Её смех начал переходить в истерику. Я отошёл к столу, налил из графина воды и поднёс ей. Она чуть успокоилась и перестала смеяться, только в уголках глаз стояли слёзы.

— Не вижу в этом ничего забавного, — чётко проартикулировал я. — Где же ещё вам быть в безопасности, как не здесь? Здесь ваш дом; здесь ваша семья.

— Семья, которую я предала, — неожиданно резко и жёстко прервала меня она. — Не надо этих игр, вы сами писали мне об этом и были вполне справедливы. Я отдаю себе отчёт в том, что не имею прав на ваше великодушие и сочувствие. И всё же — вы правы. Больше мне идти некуда. Если вы можете принять меня теперь — примите, я согласна на любые условия. Больше мне идти некуда, — повторила она.

Меня раздражило, что она усомнилась в моём великодушии — хотя у неё были все основания к этому — и я ответил несколько более резко, чем следовало:

— И каких ещё условий вы ждёте? Я, кажется, уже обозначил свою позицию по этому вопросу. Ваши чувства — вопрос вашей совести; всё, чего я требую от вас — соблюдения приличий!

Она долго смотрела на меня и молчала, потом заметила:

— Странно, я была уверена, что вы первым делом потребуете, чтобы я разорвала отношения с Алексеем.

— Не в моей власти запретить вам любить вашего любовника, — в раздражении я сложил руки на груди. — И я могу только находить прискорбным тот факт, что вы считаете возможным для себя и пользоваться попечением со стороны своего мужа, и иметь при этом любовную связь. Однако, как я уже отметил: это вопрос вашей совести.

Видимо, я слишком выделил голосом слово «вашей», потому что последовал вопрос с её стороны:

— А ваша совесть, соответственно?...

— А моя совесть, сударыня, — коротко поклонился я, — требует от меня оказать любую посильную помощь женщине, которую я перед Богом и людьми поклялся оберегать.

Она закрыла глаза и пробормотала:

— Стыдно-то как… Умеете вы, Алексей Александрович, выставить ситуацию таким образом, что и выбора не остаётся, кроме как согласиться с вами.

И тут стыдно стало мне. Действительно, я на минуту забыл её положение и позволил себе крайне резко провести черту между нами, указав на мою «правильную» позицию на фоне её преступления.

— Но вы неправы насчёт моей совести, — грустно сказала она. — Дело не в том, что я считала позволительным или нет. Дело в том, что чувства мои захватили меня, и я не имела сил им сопротивляться.

— Вы полагаете, у меня чувств нет? — сухо парировал я.

— Я полагаю, что вы сильнее, умнее и лучше меня, — просто ответила она, обезоружив меня полностью.

— Скорее, это зрелость и жизненный опыт, — нашёл я ответ.

Она ещё помолчала, потом сказала:

— Право, вы крайне обязали меня своим великодушием. Не думайте, что у меня нет сердца и совести; я всё понимаю, всё чувствую, — серьёзно посмотрела она на меня. — Я принимаю ваши условия соблюдать приличия, и готова принять и иные условия, если они у вас появятся. Я крайне благодарна вам, и не знаю, как выразить свою благодарность. Вы делаете для меня очень много в этот момент; что я могу сделать для вас?

Её простая искренность подкупала. Не задумываясь, я ответил:

— Сделайте Серёжу счастливым; это лучшее, что вы можете сделать для меня.

Она легко рассмеялась:

— Разве ж это служба! Конечно, я сделаю всё для Серёжи, — заверила она.

И вышла, оставив меня разбирать те противоречивые и сложные чувства, которые породил во мне наш разговор.


* * *


Наступил вечер. Я стояла у окна и пыталась понять себя. Это было крайне непросто. До сих пор я чувствовала себя словно онемевшей: бушевавшие во мне эмоции и страсти заметно угасли, замёрзли, им на смену пришли усталость и безразличие.

Сегодняшний день крайне отличался от моего уже привычного образа жизни. Во-первых, здесь было счастье встречи с Серёженькой — это вносило смысл, давала опору, желание жить. Во-вторых, я не ждала Алексея. Я специально не стала писать ему и сообщать, что со мной. Мне не хотелось его видеть. Мне хотелось забыть, забыться.

Я не знала, как жить дальше, и мне требовался отдых. В главную очередь — мне требовался отдых от боли. В последнее время её накопилось слишком много, но я нанесла по ней серьёзный удар своим решением. Больнее всего мне было от двух причин: невнимание Алексея и разлука с Серёжей. Сейчас Серёженька рядом, а отсутствие Алексея стало моим свободным выбором, и потому не ранило.

Я вдруг поняла и осознала, какая неизмеримая в этом разница. И сейчас, и тогда Алексей не оказывает мне внимания — но как больно было тогда, когда я искала и ждала этого внимания, и как спокойно сейчас, когда я сама оградила себя от него. Что же, это всегда было вопросом моего выбора? Жаль, что я не знала раньше.

Нужно было начать жить как-то по-другому. Но я не знала, как. Я знала о себе только то, что не могла больше терпеть боль.

Всё-таки это крайне, крайне забавно. Когда-то я сбежала из этого дома, как из тюрьмы, а теперь вернулась сюда же, чтобы спрятаться от боли. Стены, которые казались мне стенами темницы, на деле оказались тем, что защищает меня. Мне было сложно понять, почему я уверена, что боль не настигнет меня здесь, почему я спряталась именно сюда. Я инстинктивно чувствовала, что здесь я в безопасности.

Раньше привычные вещи вокруг угнетали меня, вызывали мысль, что я порабощена ими, что я тону в странном болоте и не могу сделать вдох. За последний год я отвыкла от этого дома и недоумевала, почему он раньше производил на меня столь гнетущее впечатление. Покопавшись в себе, я пришли к мысли, что меня угнетало моё положение, а не дом. Меня угнетала ложь, в которой я жила, я ненавидела это лицемерие, обман. Я сбежала не из дома, а из лжи.

Сейчас у меня не было нужды обманывать и лгать, и дом перестал быть темницей. Наоборот, я находила странное успокоение в знакомом скрипе половиц, шелесте занавесок, запахе влажного дерева.

Я подумала, что мне надо начать новую, лучшую, другую жизнь. Жизнь, в которой не будет боли, обид и лжи. Я хотела спокойствия. Хотела отдыха. И, кажется, я выбрала правильное место.

…На следующее утро к нам приехал Стива. Он пытался незаметно наблюдать за нами во время этого семейного чаепития, но непривычная серьёзность выдавала его напряжение с головой. Поймала себя на том, что переглянулась с Алексеем Александровичем, чтобы решиться выйти за рамки светской беседы и объяснить всё брату. Муж едва заметно кивнул и сделал лёгкое приглашающее движение рукой: мол, твой брат — ты и объясняй.

— Стива, — прервала я попытку рассказать весёлую историю о приключениях одного графа — право, веселье ему сегодня не удавалось, история получалась глупой и скучной! — Стива, позволь объясниться откровенно!

— Конечно, Анна, — тут же легко согласился он, бросая тревожный взгляд на Алексея Александровича.

Объяснить ситуацию оказалось гораздо сложнее, чем я предполагала, и я невольно также устремила взгляд к Алексею Александровичу.

Тот посмотрел на меня, потом на Стиву, потом опять на меня и понял, что объяснять придётся ему. Пожав плечами, он изящно вышел из положения:

— Ты сам был вчера в театре и всё видел, — сказал он Стиве. — После этого случая мы с твоей сестрой приняли совместное решение о воссоединении нашей семьи.

— Вот радостная новость! — сразу просиял Стива, вскочил из-за стола, сперва бросился обнимать меня, потом — пожимать руку Каренину. — Весьма, весьма рад!

— Да, я также доволен разрешением ситуации, — сдержанно согласился с ним Алексей Александрович.

Оба посмотрели на меня, отчего я неудержимо покраснела. Брат, к которому моментально вернулось его лёгкое, весёлое расположение духа, тут же обратил моё смущение в шутку и вернув разговор в светское русло. Лишь собираясь уже уезжать, он помрачнел и признался:

— Граф спрашивал о тебе; не знаю, что ему и сказать?

Я мгновенно раздражилась напоминанием о Вронском — не хочу, не хочу, не хочу о нём думать!

— Скажи ему, что я бросилась под поезд! — резко и зло почти выкрикнула я, вскакивая.

— Анна! — всплеснул руками Стива, но его удивление моей резкостью было прервано Алексеем Александровичем. Выходя, я ещё услышала последнюю фразу:

— Не напоминай ей больше об этой истории, — фамильярно сказал он обо мне в третьем лице. — Я разберусь.

Наверно, стоило вернуться и высказать всё, что я думаю по поводу этого «я разберусь», но я чувствовала себя слишком усталой, чтобы ударяться в столь бурно эмоционирование. Бог с ним, пусть разбирается с чем хочет! А я не желаю больше в это ввязываться.

Не знаю, что они там решили потом. Было воскресенье, и я весь день занималась Серёжей. Я столь многое забыла о нём! Сейчас я смотрела и узнавала его заново, и не могла надышаться. Я чувствовала себя очень счастливой, тьма последних месяцев отпустила моё сердце. Мне удалось не возвращаться мыслями к прошлому, я пыталась жить так, как будто не было ничего.

Перед ужином случился конфуз: мы с Серёжей побежали наперегонки до столовой, но не рассчитали свой бег и ввалились туда весьма невоспитанным образом. Алексей Александрович выглядел крайне обескуражено: ещё бы, перед дверьми я успела обогнать Сережу, и уже в столовой он решил взять реванш, неспортивно ухватив меня за юбку и пытаясь вытолкнуть обратно в дверь.

— Ой! — тонко воскликнул он, заметив, что отец уже за столом.

— Ой! — в голос с ним воскликнула я.

Мы переглянулись и рассмеялись. Он прятал лицо в моих юбках, а я закрылась руками, защищаясь от грядущей нотации.

К полной нашей с Серёжей неожиданности, Алексей Александрович не осердился, а рассмеялся и сам, глядя на нас. Я украдкой выглянула из-за ладоней: точно, смотрит весело. Заметила, что сын тоже выглядывает у меня из юбок, чтобы проверить настроение отца. Поняв, что шалость удалась, и ругать его не будут, Серёжа радостно взглянул на меня и нарочно степенным шагом отправился к столу. Я же последовала на своё место, всё ещё улыбаясь и чувствуя живость от недавнего бега.

— Очень, очень рад, — мирно ответил Алексей Александрович Серёже, когда тот похвалился своими сегодняшними успехами в счёте. — Ну, садись, не смейся!

Мне тоже достался его весёлый взгляд, и я почему-то смутилась от этого, словно мне было неловко от его радости.

Я вспомнила вечера своей прошлой, оставленной жизни. Чаще всего я крутилась в своих делах и ела наспех, без вкуса. Алексей где-то ездил, и мне было скучно и печально сидеть за столом одной. Я старалась побыстрее справиться с необходимостью в еде и умчаться дальше по делам, чтобы не думать, не замечать своего одиночества. В те же моменты, когда Алексей был дома, мне тоже было не до еды: я слишком любовалась им, слишком ждала момента, когда он заключит меня в свои объятия, не замечала, что подают на стол, и только упивалась его близостью. Была ли я счастлива? Наверно. Наверно, очень счастлива, но каким-то не тем, каким-то болезненным счастьем.

Позже, когда Серёжу уже увели спать, а мы ещё допивали чай, Алексей Александрович вдруг сказал:

— Вы правы были в том письме. Он вас любит, и это сразу видно. За всё это время ни дня он не был таким смешливым.

Он сказал это своим ровным, скорее суховатым голосом, и я сама не могла бы указать, как я уловила в этих словах горечь.

— Нет, я была неправа, — горячо заспорила я. — Он любит вас, просто робеет.

— Робеет? — живо переспросил он.

— Конечно, — подчеркнула я свою уверенность кивком. — Вы много заняты по работе, он видит вас реже меня, а вы ещё и устаёте, отчего становитесь строги и сухи. Он и робеет. Это мне он может броситься на шею с разбега, — рассмеялась я славному воспоминанию, — а вам? Представьте: приходите вы из министерства, мыслями в этих ваших цифрах, привыкший к общению чиновников, — а тут такое, живое, яркое! Вы отгораживаетесь инстинктивно, а он чувствует и робеет, вот и всё.

Он даже чай отложил. Смотрел на меня в упор очень внимательно. Я сконфузилась под его взглядом и замолкла, ужасно краснея.

— Вы полагаете, я сух и строг с ним? — спросил он медленным, тяжёлым голосом.

— Возможно, да, — совсем смешалась я, не решаясь высказаться определённо.

Он продолжал смотреть на меня очень странно и пристально, и я чувствовала себя всё более неуютно под этим взглядом.

— Право, я что ж, чем-то оскорбила вас? — не выдержала я этого тягостного молчания.

— Оскорбили? — с искренним недоумением переспросил он. — Нет, нет. Я просто, кажется, понял.

— Что ж, рада, что так! — легко воскликнула я, вставая и собираясь к себе. — Просто будьте к нему ласковее, — посоветовала я напоследок. — Увидите, он осмелеет, и вы поймёте, как он вас любит!

Он провожал меня всё таким же тяжёлым, задумчивым взглядом, который чувствовался даже спиной. Неужто я и впрямь открыла ему Америку? Никогда не подозревала в нём такой сентиментальности.


* * *


В эту ночь мне было трудно заснуть: я всё думал над её словами, и всё отчётливее понимал, что она права. Она указала на то, чего я никогда за собой не замечал и не предполагал в себе. Для меня было самоочевидна глубина и сила моих чувств к сыну и жене; и я забыл, что они вовсе не обязаны чувствовать меня насквозь и догадываться о том, что происходит в моём сердце. И сама Анна, и Серёжа ориентируются на моё поведение и в нём читают моё отношение к ним. Я же с детства был приучен к сдержанности и строгости, и даже помыслить себе не мог, что в рамках семьи можно вести себя как-то иначе.

Что ж! Что ж! Это многое объясняет. То, что ранее казалось мне фатальной неисправимой несправедливостью, теперь стало отчасти зависящим от меня самого. Я думал, что просто не вызываю в сыне тёплых чувств, и это никак невозможно исправить, — но Анна говорит, что он просто робеет меня, а значит, если я смогу что-то изменить в своей линии поведения, — возможно, и отношения наши изменятся?

Это же касается и самой Анны — я сразу, как только она сказала свою мысль о моей сухости, понял, что она относится не только к Серёже. Ранее я сделал тот вывод из её измены, что она вовсе не способна любить меня, что ей не может быть интересен такой человек, как я, что брак наш с самого начала был обречён. Теперь же мне стало думаться, что, возможно, я сам мог как-то спровоцировать эту трагедию своим непродуманным поведением.

Теперь мне было, что анализировать.

Я увидел возможность изменить то, что в моей жизни ранило меня сильнее, чем я был готов показать, — и я желал воспользоваться этой возможностью и изменить свою жизнь.

Коль скоро именно жена открыла мне глаза на ошибку в моей стратегии, к ней я и обратился за советом, когда пришёл назавтра домой из министерства.

Ещё днём я составил отменную фразу, которую, не без стеснения, сумел выговорить. Суть её сводилась к просьбе посоветовать, как мне поздороваться сейчас с сыном, чтобы это не выглядело так сухо, как она это оценила ранее.

Она была заметно удивлена моим вопросом, но ответила скоро и с теплом в голосе:

— Первое — хоть вы и устали очень, всё же улыбнитесь, когда здороваетесь с ним, — простота её совета меня весьма удивила. — Задайте какой-нибудь дружелюбный вопрос о событиях дня, погладьте по голове или обнимите, — не то, чтобы я никогда не ласкал Серёжу, но всё же странно было бы вести себя столь нежно при простом приветствии.

Я поблагодарил её и отправился к сыну. Перед дверью в его комнату постоял немного, вспоминая её советы, пытаясь придумать фразы и репетируя улыбку. Это оказалось сложнее, чем предполагалось из её слов.

Главное — не забыть про улыбку!

Я вошёл с привычной фразой:

— Ну, здравствуй, молодой человек! — и старательно при этом улыбался, удивляясь тому, что тон голоса от этого неуловимо изменился.

Сын привычно оторвался от книги, с которой занимался с учителем до моего прихода, встал и заученно ответил по-французски — до этого дня мне казалось весьма приличным именно такое положение дел, теперь же я подумал, что, возможно, в этом есть что-то отчуждённое.

— Как твой поезд? — спросил я, крайне довольный, что придумал такой серьёзный вопрос: вчера у Серёжи сломался игрушечный поезд, и сегодня они с Анной собирались его чинить.

Мой ещё секунду назад собранный и отстранённый сын тут же оживился и принялся радостно рассказывать про эпопею с починкой поезда: я даже представить себе не мог, что такое простое занятие может занять несколько часов и включить в себя странное шастанье по чердаку, распарывание какой-то оборки с Анниного платья и катастрофу в виде запачканного красками костюмчика.

— Ну, неси, показывай, что вы намастерили, — старательно помня про улыбку, велел я.

Он тут же достал откуда-то из-за стола злополучный поезд и подбежал ко мне, неся своё сокровище. Я подумал, что это хороший момент, чтобы реализовать ещё один совет жены, и, одной рукой взяв поезд, другой обнял сына. Он не ожидал, кажется, этого жеста от меня, но тут же прильнул ко мне, радостно продолжая рассказ про сломанную иголку, из которой не получилась спица колеса.

Я разглядывал и хвалил поезд, и не заметил, в какой момент к нам присоединилась Анна. С совершенно такой же интонацией, как у Серёжи, и так же смешливо и взахлёб она продолжила историю с иголкой, рассказав о том, как они пытались какими-то щипцами разломить на две половинки её вязальную спицу. В этот момент они с Серёжей были похожи невозможно; а я неожиданно погрузился в атмосферу радостного семейного вечера, в котором усталость дня отступала и рассеивалась.

Так и повелось. Я не раз и не два ещё спрашивал у жены совета, и не всякий раз всё получалось так гладко, но в целом я научился и улыбаться, и задавать правильные вопросы, и как-то сам не заметил, в какой момент у меня стало получаться это само собой, и я принялся импровизировать, а не следовать советам и рекомендациям Анны. К моему небывалому удивлению, новая линия поведения, которой я раньше так старательно избегал, оказалось легче и радостнее, и естественнее, и больше соответствовало тому, что я чувствую.

Более же всего меня удивляло то, что ранее я списывал своё невнимание к жизни Серёжи на усталость от работы. Когда мне вести праздные разговоры? День мой слишком занят делами и заботами.

Тем удивительнее было понять, что общение с сыном не отнимает у меня силы, как я думал раньше, а, наоборот, даёт отдых, посыл энергии. Серёжа был таким радостным и живым мальчиком, что рядом с ним и я перенимал часть его живости, и чувствовал себя и счастливее, и энергичнее.

Более того — я не уловил тот момент, когда меня начали подбивать на авантюры — и когда я начал в них участвовать! Я даже не заметил было сперва, что вовлечён в их таинственную невыразимую жизнь, полную странных приключений, которые они с Анной находили на ровном месте.

Я, конечно, знал, что у нас в доме есть такое помещение, как кухня. И, наверно, даже заходил сюда — как минимум, когда покупал дом. Но больше у меня надобности в этом не было, и я полагал, что мне там делать нечего. Не могу представить, чтобы кто-нибудь из моих коллег по министерству вздумал ошиваться на кухне! Немыслимо!

Однако в это субботнее утро я, сам не знаю каким образом, оказался именно здесь, в компании жены и сына. Им, видите ли, взбрело на ум испечь яблоки в карамели! Не представляю, как может прийти в голову такая дикая идея: эти яблоки можно благополучно купить в уже готовом виде, ну, либо поручить кухарке, если уж так хочется. Зачем, зачем самолично идти на кухню и пытаться их приготовить? Каждый должен заниматься своим делом! Я министерский работник, а не повар!

Не знаю, не могу понять, как им удалось меня уговорить на эту авантюру. К тому же, сходу меня усадили за важное дело — чистить яблоки от кожуры. Я был слегка шокирован и дезориентирован. Анна легкомысленно заявила, что это несложно, похоже на очинку перьев, посоветовала следить за ножом, чтобы не порезаться, и принялась тарахтеть какими-то кастрюлями, при активной поддержке Серёжи, который скорее больше громыхал крышками, чем помогал.

Чистка яблок, однозначно, не входила в число моих талантов. Провозившись, я кое-как с трудом очистил одно яблоко — оно получилось страшное, кособокое, изуродованное ножом. Когда Серёжа с Анной обернулись на моё недовольное бурчание и увидели это безобразие, оба рассмеялись, что крайне меня задело. Я обиженно нахохлился и собирался было забросить это дело, выговорить им за баловство и вернуться в свой кабинет, к интересному чтению. Однако воплотить этот план в жизнь мне не дали — два заговорщика, увидев мою недовольную мину, тут же перестали смеяться, о чём-то перешептались, глядя на меня весело, и вдруг совершили непредсказуемое нападение, заключив меня с обеих сторон в объятья!

Я хотел разворчаться, но, право, это было крайне приятно. За яблоки резво взялась Анна, нож в её руках так и летал — когда, где, как она успела этому научиться? — а нам досталось топить сахар. Не было ничего сложного — только мешай да не обожгись.

Точнее, это мне казалось, что не было ничего сложного, пока не запахло палёным — я умудрился поджечь халат! Серёжа закричал, Анна подскочила, сориентировалась до того, как я понял, в чём беда, и резво вылила на меня холодную воду из кружки! Я вскрикнул от неожиданности, с удивлением разглядывая обгоревший халат. Кажется, я понял, почему приличные люди на кухню не заходят.

...спустя один час, две царапины, три ожога, четыре уроненных с громким шумом кастрюли и пять моих попыток уйти из этого бедлама я с удивлением обнаружил себя в столовой, с новым халатом — я не помню в упор, откуда он взялся на кухне и когда я успел переодеться! — с глупой улыбкой уплетающим невозможно вкусные яблоки.

Мы перемазались карамелью все; у Серёжи даже лоб был в карамели, а Анна, смеясь, ужасно простецким неприличным жестом облизывала карамель со своих пальцев. Только возмутившись её жесту и собравшись выговорить ей — какой пример подаётся Серёже! — я вдруг поймал себя на том, что тоже только что облизал карамель с пальца. Какой кошмар! Во что они меня втравили!

Слава Богу, что к нам никто не зашёл с визитом! Наша семья представляла сейчас зрелище абсолютно неприличное и в крайней степени вульгарное; даже не знаю, как бы я стал объяснять общий уровень запачканности карамелью.

И самое странное, удивительное, нелогичное — я почему-то чувствовал себя совершенно, прямо-таки неприлично счастливым. Несмотря на ожоги, халат и полный провал по поварской части.

Глава опубликована: 05.05.2023

Часть вторая


* * *


Я старалась забыться и начать жить по-новому. Чётко взвесив свои желания и возможности, я пришла к выводу, что более всего хочу быть счастливой. Но как стать такою, в чём заключается счастье, как становятся счастливыми? Я не могла понять, не могла уловить нюансы. Ведь отношения с Алексеем казались мне счастьем — единственным настоящим счастьем — но как-то неожиданно и странно они превратились в то, что мучает меня, вызывает страдания!

Мне вспомнилась фраза из Евангелия — «По плодам узнаете дерево». Возможно, вот критерий? Счастье не в том, что приносит единомоментную вспышку эмоций, а в том, что даёт плоды радости, спокойствия?

Кажется, я ударилась в философию, и это было сложно для меня. Сотни мучительных вопросов, на которые я не знала ответов, терзали мой разум. Я могла противопоставить им только одно — свою жизнь здесь и сейчас.

Я словно училась заново жить. Заново смотреть. Заново дышать.

С утра я начинала с поиска уюта. Осенние капли звенят за окном? Чудная симфония! Слабо горит почти дожженная свеча? Сколько в движениях огня непринуждённости и грации! Подобрать ленту для волос в тон платью — пусть будет немного гармонии.

Следующим ритуалом стало приветствие. Для Аннушки это было доброе слово, на которое она вся расцветала. Для Серёжи — тёплое и долгое объятие, поцелуй, нежные расспросы о том, что снилось. С Алексеем Александровичем мы обменивались фразами о погоде — пустой разговор, но общий тон делал и его приятным и ласковым.

В заботах дня я старалась чаще останавливаться, прислушиваться к себе и убеждаться, что я, здесь и сейчас, на своём месте. Я стала чаще молиться; молитва помогала мне сосредоточиться и почувствовать себя гармонично.

Очень я любила прогулки — с Серёжей мы ходили гулять в любую погоду, любовались листьями, собирали жёлуди, бегали наперегонки. Когда же Серёжа учился, я садилась за книгу или вышивание. За ними же проходили и мои вечера.

Жизнь, возможно, однообразная, но это был именно тот отдых, которого я искала. Слишком много острых, сильных, мучительных чувств мне случилось пережить недавно. Теперь я хотела отдыха, отдыха! Покоя и размеренной, неторопливой жизни, не обременённой страстями и сильными эмоциями. Я слишком вымоталась, слишком устала.

Думала ли я об Алексее?

Конечно; я вспоминала его весьма часто. Не раз и не два мною овладевало искушение написать ему, увидеть его. Я не знаю, что останавливало меня. Наверное, страх перед болью, перед той звериной, неконтролируемой болью, которая привела меня в то ужасное, отвратительное, страшное положение, от которого я чуть не свела счёты с жизнью. Меня тянуло к Алексею, но я слишком боялась повторения, слишком боялась снова оказаться в вихре этих злых, острых чувств. Я не чувствовала себя в безопасности с ним. А сейчас мне хотелось именно безопасности и покоя.

Было и другое соображение, останавливающее мой пыл — сама ситуация больно уколола мою совесть. Алексей Александрович был крайне великодушен ко мне; я не смела, не могла предать его снова.

Алексей Александрович вообще крайне удивлял меня. Тот разговор о чувствах Сережи что-то заметно изменил в нём — кажется, он всерьёз вознамерился наладить отношения с сыном. Это было крайне удивительно и странно, я ранее не подозревала в нём такого чувства, мне не казалось, что он привязан к Серёже. Теперь же я видела, что ошиблась. Очевидно, чувство к сыну всегда было сильно в нём, но он не умел его выразить, боялся быть смешным и цеплялся за правила хорошего тона, которые создавали пусть холодную и отстранённую, но стабильную и достойную линию поведения. Теперь же он медленно и осторожно изменял свои привычки — и я не могла не заметить, что это делает счастливыми и Сережу, и его. Мальчик мой, и впрямь, был крайне воодушевлён в последнее время. Имя отца не сходило с его уст. Все его мысли были посвящены тому, как угодить отцу, как добиться его одобрения, уважения. Если раньше Серёжа откровенно робел отца, то теперь несомненно боготворил его — я даже чувствовала некоторый укол ревности к этим чувствам.

Удивление моё было безмерным. Ведь это моя семья, семья, в которой я прожила столько лет. Мой сын, которого я знаю от рождения, знаю каждый его помысел, каждое устремление сердца его. Мой муж, которого, как мне казалось, я знаю наизусть и могу предугадать и реакцию, и тон его, и малейший нюанс. Как же я раньше не замечала, не видела того, как они нуждаются друг в друге? Почему я думала, будто бы Серёжа равнодушен к отцу, не хочет с ним общаться, избегает его? Почему я думала, что Алексей Александрович сух и строг к сыну, не питает к нему чувств, а лишь из понятия долга и чести воспитывает его в соответствии со своими представлениями приличий?

Странно и больно мне было понимать, что я судила об их чувствах поверхностно, не беря себе за труд вникнуть в них, понять, расспросить. Всё лежало наверху — а я не смотрела, не хотела видеть.

В какой-то момент, особенно, когда я готовилась к исповеди, мне пришла мысль, что я вообще не так умна, как мне о себе думалось. Мне раньше казалось, я хорошо образована и знаю жизнь неплохо — как же я могла так заблуждаться? Вся эта история: мне говорили, меня предостерегали, мне пытались объяснить — а я не слушала, я не желала слушать, я считала, что я лучше, глубже знаю! Что они — все эти ужасные, пошлые они! — никогда, ни разу в своей жизни не любили так, как мы с Алексеем любили друг друга, что это только у нас — такое, что никто, никто не способен этого понять, почувствовать! Мне казалось, я лучше знаю, лучше понимаю, ведь это такие чувства, такая любовь!

А сейчас я смотрю и вижу: какие — такие? Какая — такая? На сколько хватило этой великой, грандиозной, святой любви? К чему она привела нас? Такая, такая! Какой ни у кого нет!

Я посчитала себя умнее других, чувствительнее других, духовнее других. Только я способна так любить! Только я способна так жертвовать!

И вот к чему я пришла: железнодорожные пути и бешеный свист надвигающегося поезда. Умнее, чувствительнее, лучше! Ведь это же такая, такая любовь!

Теперь я видела и понимала: не умнее я была и не чувствительнее. Слепая я была. Поверила красивым словам. Восторженному взгляду. Поверила молодой, яркой страсти. Красивой картинке. Сладкому голосу.

А что за ними?

А что — за ними?

Пустота!

Любовь, эта такая, такая любовь — оказалась пустышкой, обманкой. Нет, я и сейчас не винила Алексея: он не обманывал меня. Он тоже верил. Когда клялся мне в любви — он верил в святость произносимых слов. Он же даже моложе меня, и такой же слепой, слепой! Он не виноват, он и сам верил.

Мы создали эту «любовь» своими словами и мечтами, но нам нечем оказалось наполнить её — почему? Разве не готова была я вложить в неё всю свою душу, пожертвовать ей всем, всем?

И вот, теперь я ясно вижу, как я была слепа, как я не хотела видеть, не хотела слышать. Все предупреждали меня, все хотели удержать — а я рвалась, рвалась туда, к своей погибели, к этим смертоносным колёсам спешащего поезда!

Что делать мне теперь?

Мне страшно, ужасно страшно было, что и сейчас я мню себя поумневшей — а на деле пребываю в новой иллюзии, в новой слепоте. Как научиться понимать? Как научиться жить?

Но славно было то, что мне не нужно теперь было решать немедленно и что-то предпринимать. Я спряталась от всего мира, и могла сколько угодно зализывать свои раны и пытаться понять. Никто не беспокоил и не торопил меня. Никто и не думал искать меня в этом доме, а если бы и решил — Алексей Александрович стоял на страже моего покоя, и я была ему за то благодарна. Как он понял, как угадал, в чём моя нужда? Я вспомнила наш старый разговор; и он тоже предостерегал меня, а я думала лишь о том, как солгать непринуждённо, чтобы он не догадался, не понял моей измены. Я не увидела в нём тревоги обо мне: я лишь боялась разоблачения и защищалась. Он видел уже тогда тот путь, который мог погубить меня; а я не слышала, не понимала. Мне казалось, он только о приличиях думает, он только позора и огласки боится; а он понял уже тогда то, чего я так долго понимать не желала.

И это привело меня к неожиданному и беспощадному пониманию, что муж мой умнее меня. Нет, я и раньше это знала. Это было самоочевидно: я никогда не была так хороша в математике и не понимала и десятой части его работы и его проектов. Он и жил дольше меня, и читал больше, так на то он и мужчина! Самоочевидно было, что он — умнее. Я знала это, но не понимала этого. Внутренне сопротивлялась этому. Тайно превозносилась над ним, думая, что он замкнут в кругу своих служебных обязанностей и мыслей и не способен понять жизни, чувства.

Теперь я видела, что ошиблась. Я всё понимала не так. Я всё не так видела.

И я хотела перемены в этом. Хотела понять себя, познать себя. Разобраться, что это за жизнь моя такая, как её жить?

Я хотела стать умнее, и я знала к тому способ: чтение книг. Вот только как выбрать? Я и раньше читала, но больше женские романы, скорее от скуки, ища в них развлечения в причудливом сюжете, утоляя собственную потребность в романтике и чувствах. Это были не те книги. Нужны другие: как те, которые каждый день читал Алексей Александрович.

И однажды вечером я отправилась в его кабинет: в конце концов, он и впрямь прочитал многое, и наверняка знает, с чего бы стоило начать.

Моя просьба о книгах его заметно удивила. Когда я спросила, что бы он посоветовал мне почитать, он смотрел на меня долго и странно, потом пробормотал:

— Мадам Лафайет, однозначно. — Но прежде, чем я спросила, что это за мадам такая, встал и подошёл к своему книжному шкафу, что-то выбирая. Я решила дождаться, когда он определится.

— С какой целью вы хотите почитать? — наконец уточнил он, перебирая томики в таких красивых переплётах.

— Хочу больше понять о жизни, — ответила я.

Он помолчал, продолжая перебирать книги.

— Здесь много о жизни. — Наконец сказал он. — Впрочем, попробуйте это; хоть и толста, но, мне кажется, она и развлечёт вас, сюжет весьма жив, а любовная линия прелестна.

Я хотела было возразить, что ищу не любовного романа, но толстый и внушительный вид книги говорил в её пользу. Я взяла тяжёлый том. «Les Misérables» (1) — значилось на титульном листе.

Пока я рассматривала полученный роман, Алексей Александрович как-то механически продолжил перебирать книги непривычно-суетливыми движениями. С отчётливой ясностью я осознала, что он не знает, как себя со мной вести, не знает, что мне говорить, не знает, как закончить разговор.

Не найдя ничего лучше, я поблагодарила его и ушла читать.

Книга оказалась сложна; сложна, но и впрямь отличалась живым сюжетом. Меня удивило обилие персонажей — мне пришлось выписывать их на листочек, потому что я не могла разобраться, кто есть кто. Некоторые моменты заставили меня плакать, другие показались забавными, а некоторые — попросту скучными. Почти не читая, я пролистала эту бесконечную главу про битву при Ватерлоо — по-моему, она была здесь откровенно лишняя (2). Однако ж, должна признать, книга оказалась как раз такой, как я искала. История Жана Вальжана потрясла меня до глубины души и заставила задуматься о многих вопросах, о которых раньше я не думала. Сейчас стало казаться очевидным, а вот до прочтения — просто не думала, не замечала. Как же так?

Я за неделю прочитала весь этот столь выдающийся труд, и даже сделала выписки тех мест, которые особенно меня потрясли. Снова отправилась к мужу — возвращать книгу и просить другую. Пока возвращала, разговорились. Сами не заметили, как почти весь вечер прошёл в бурной дискуссии о романе Гюго.

Так и повелось. Чтение стало моим новым занятием, и весьма увлекательным, а беседы с Алексеем Александровичем дополняли его весьма толково. Оказалось, что одни и те же строки можно прочитать по-разному; более всего меня поразило, сколь многого я не замечаю в прочитанной книге, пока Алексей Александрович не обратит моё внимание на это; однако были и случаи, когда я замечала что-то, чего не видел он.

Самым горячим предметом наших споров стали женские характеры — я находила, что почти во всех книгах они прописаны крайне слабо, нереалистично. Я была недовольна объяснением женских поступков и чувств, и редко какой автор удостаивался моей похвалы. Что касается Алексея Александровича, то он обычно критиковал какие-то философские вопросы, в которых я понимала лишь немного. Чтобы вести дискуссию с ним на равных, я стала брать и сочинения философов — сперва античных, потом поздних. Не всегда это было успешно. Если с тем же Платоном у меня не возникло никаких проблем — он писал ясно и толково — то на сочинениях господина Гегеля я завязла намертво, и так и оставила их на десятой странице, не сумев разобраться в хитросплетениях его мыслей. Алексей Александрович незлобно посмеялся над моей неудачей, заметив, что и среди мужчин редко встречал способных продраться сквозь эти дебри. Я даже испугалась, что занимаюсь совсем не своим делом и становлюсь bluestocking (3) — не припомню среди знакомых мне дам тех, кто всерьёз увлекался философскими трудами. Однако муж моё занятие крайне одобрял, и разговоры с ним казались мне весьма увлекательными и занятными, поэтому я решила, что мнением общества по поводу моего нового увлечения спокойно можно пренебречь — тем более, что живу я затворницей и не стремлюсь оглашать ни место своего нахождения, ни свои занятия.

В этом была какая-то странная и непривычная мне свобода.

1. «Отверженные» (фр.)

2. Автор напоминает, что мнение героев может расходиться с его собственным мнением, и категорически не стоит считать оценку Анны или Алексея Александровича выражением авторитетного филологического мнения.

3. Синим чулком (англ).


* * *


Я увидел что-то новое в ней — что-то непривычное, не вписывающееся в картину моих представлений о ней. Я не видел её такой раньше, не мог понять, чем вызвана перемена в ней.

Она всегда умела поддержать светский разговор на должном уровне и следила за книжными новинками, но впервые я видел, чтобы она читала для себя, читала для того, чтобы понять себя. Очевидно, в ней происходил какой-то внутренний кризис, который побуждал её познавать саму себя. Как человек, который привык с ранних лет анализировать свои слова, поступки и мотивы, я ранее считал это чисто мужской чертой и не слишком сетовал, что жена моя предпочитает более легкий подход к жизни, предпочитает не задумывать, не вникать, а жить — как живётся, легко, просто, куда сердце поведёт. Мне даже казалось что это вполне логичная позиция для слабого пола, поэтому мне и в голову не приходила попытаться заинтересовать её чтением и привлечь к более глубокому пониманию жизни.

Я никогда не сетовал на жену за её лёгкость и поверхностность; но теперь с удивлением открывал в ней, что она умеет по-другому, что ум её быстр и ловок, что ей лишь не хватало пищи для размышлений. С удивлением я обнаруживал в ней глубокий, пытливый ум, склонный проникать в суть вещей. Это было... непривычно.

Её взгляд на прочитанное был необычен. Она заставляла меня обращать внимание на вещи, о которых я раньше и не думал. Порой между нами возникали горячие споры, особенно, когда речь шла о женских характерах — Анна была недовольна каждым автором-мужчиной, каких в большой литературе было большинство, и остро спорила с каждой строкой, доказывая, что автор знать не понимает женскую душу и написать толково не может о ней. Особо яркий спор возник у нас по поводу Татьяны из романа Пушкина. Я убеждал, что величие образа её состоит в том, что из верности клятвам, данным перед Богом, Татьяна отказалась от своей любви; Анна же, к моему недоумению, яро и горячо доказывала, что Татьяна Онегина не любила никогда.

— Да как вы не понимаете! — горячилась она, лихорадочно перелистывая страницы в поисках нужной ей цитаты; нашла, встрепенулась ещё больше: — Смотрите! Смотрите! «Пора пришла, она влюбилась...» — выразительно прочитала она отрывок до конца строфы. — Где ж тут любовь? Где ж тут любовь! Она не Онегина любила — Онегин был лишь точкой приложения абстрактных чувств!

— Естественно! — соглашался я, вырывая у неё книгу для поиска своей цитаты. — Конечно, начиналось всё именно так! Но потом, потом она его полюбила! Когда разгадала его характер, когда поняла, что он пародирует Байрона! Слушайте! «Ей душно здесь... она мечтой <...> Туда, где он являлся ей». Даже курсивом выделено — Туда, где он являлся ей!

— Это ничего не доказывает! — возмущалась Анна. — Вспомните их первую встречу после разлуки! «У ней и бровь не шевельнулась»! Разве возможно такое самообладание для влюблённой женщины?

— Она соблюдала приличия! — возмущался я. — На людях ничем не показала своих чувств, и лишь у себя рыдала! «О, кто б немых ее страданий в сей быстрый миг не прочитал!»

— Минута слабости! Она тосковала по прошлому, по юности, а не по Онегину! Он просто был связан с этими воспоминаниями!

— Она сама же сказала, что любит его! — подчёркивал я текст.

— Мало ли, что женщина скажет под влиянием чувства! Она его не любила и любить не могла; не может женщина быть так холодна с тем, кого любит!

— Может, когда ей того велит долг! Она не давала волю чувству, потому что понимала свой долг перед мужем!

Неожиданно Анна покраснела чуть не до слёз, отбросила книгу и выбежала из моего кабинета.

И только тогда я понял, что мою фразу, сказанную бесхитростно о сюжете романа, она приняла как упрёк на свой счёт.

Неудачно получилось. Я вышел за ней, нашёл её в гостиной у окна.

— Sans vous offenser, Anne (1), — легко пришла на язык подобающая случаю французская фраза.

Она повернулась ко мне; спокойно, с бесстрастием сказала:

— Нет, ну почему же? Вы правы; vous avez tout à fait raison. Vous m'avez jugé (2).

— Я имел в виду только книгу, не больше, — мягко защитился я.

Её взгляд был долгим, серьёзным. Она не ответила, отвернулась к окну. Потом сказала с лёгким смешком:

— Он цитировал мне Онегина, знаете? «Я утром должен уверен быть, что днём я увижу вас».

— «Я утром должен быть уверен, что с вами днем увижусь я», — машинально поправил я.

— Вы помните наизусть? — она с большим удивлением опять повернулась ко мне.

Её недоумение задело меня, и я несколько надменно переспросил, сложив руки на груди:

— Что вас удивляет? По-вашему, я не был влюблён никогда?

В этот момент под её взглядом я осознал, что не стоило этого говорить. Я не имел ни малейшего желания вспоминать при ней, что когда-то испытывал к ней чувства, — гораздо комфортнее было представлять, что моё отношение всегда заключалось в рамки общечеловеческого долга. Мне совершенно не импонировала роль обманутого и покинутого возлюбленного — тогда как роль великодушного и ответственного мужа куда как больше подходила к моему характеру и выставляла меня в самом выгодном свете даже в такой трудной и щекотливой ситуации.

Но слово было произнесено; она смотрела на меня весело и любопытно, и я вконец смешался и сухо отстранился:

— Забудемьте. Гилёв спел прекрасно, вот и запомнилось (3).

Она, поскучнев, снова обратила взгляд на унылый петербуржский пейзаж за окном.

Я помялся, собравшись было уходить — разговор зашёл куда-то не туда, и продолжать его желания не было. Меня остановил тонкий, почти беззвучный всхлип с её стороны. Она стояла спиной ко мне, совсем прямо, ровно дыша, и не казалась похожей на плачущую, поэтому я сперва решил, что мне послышалось. Лишь вглядевшись в её отражение в стекле, я понял, что она плачет: беззвучно, безэмоционально, без рыданий.

Первым моим побуждением было тихо уйти — женские слёзы всегда сбивали меня с толку и заставляли чувствовать стыд, как будто была в чём-то моя вина, что женщина плачет, — даже если ситуация не имела до меня прямого отношения. Но уйти я не успел — она обернулась и спросила жалобно:

— Во мне не было и нет твёрдости Татьяны. Но как же мне жить теперь?

Право, она сбивала меня с толку, а резкие перепады её настроения не были тем, что я мог предугадать и реакции на что я мог продумать заранее. Я сделал растерянный жест рукой, вроде как обводя дом:

— Ну уж живите как-нибудь, что вам мешает?

Ещё не вытерев слёз, она вдруг издала весёлый смешок.

— Что мне мешает? — посерьёзнела она. — Быть может, мне стыдно, вы не подумали об этом?

Я растерялся: насколько мне было известно, она уже была на исповеди, поэтому корень её проблемы ускользал от моего понимания. Впрочем, да, супружеская измена — серьёзный грех, возможно, она ранена глубже, чем казалось, и для излечения ей нужно больше времени.

— Скоро Рождественский пост, — напомнил я ей. — Можете поговеть всерьёз.

Она смотрела на меня с таким странным, ошеломлённым удивлением, что мне стало неловко. В самом деле! Чего она ещё хочет от меня!

Тут её словно коснулось понимание; она как-то успокоилась, вытерла слёзы и тихо, аккуратно подбирая слова, ответила:

— Алексей Александрович, я немного не про тот стыд. Я имела в виду, что мне стыдно перед вами.

От её разъяснений стыдно стало уже мне — почему-то именно этот очевидный аспект её состояния я совершенно упустил из виду.

— Право, это неловкий разговор, — попытался избежать дальнейших объяснений я.

— Крайне неловкий! — с чувством согласилась она. — Но делать вид, будто бы ничего не было...

— Меня вполне устраивает делать вид, будто ничего не было, — заверил я её, всё ещё надеясь уйти от личного разговора: это была слишком невыносимая, чувствительная тема.

— Но оно было. — Просто ответила она безжалостную правду.

Мы помолчали. Кажется, это важнее для неё, чем я полагал. Меня вполне устраивало то, как всё устроилось сейчас, я находил, что ситуация закончилась более благополучно, чем можно было ожидать. Откровенных разговоров я боялся и избегал, чтобы они не расшатали ту хрупкую точку равновесия, на которую встала наша семья. Я и не хотел обсуждать это, и боялся попасть в унизительное, смешное положение, и опасался её эмоций. Однако было видно, что её гнетёт текущее положение; было бы дурно оставлять всё как есть, коль скоро ей требуется этот разговор.

Я подошёл к её окну, откинул занавеску, чтобы иметь возможность смотреть на улицу, а не на неё.

— Не знаю, как говорить об этом, — признался я сухо. — Я был крайне оскорблён вашим поступком.

Я не видел её реакции, хотя она стояла совсем рядом. Я рассматривал пожухлое дерево, которому тесно было в этом осеннем каменном мешке.

— Но всё же вы позволили мне вернуться, — тихо сказала она.

Хотя в её голосе не было вопроса, он подразумевался. Я передёрнул плечом.

— Это был мой долг; я не мог оставить вас в том положении, в которое вы попали. — По возможности ровно и спокойно пояснил я свой поступок, стараясь, чтобы мои слова звучали максимально достойно.

— Долг! — как-то судорожно вздохнула она. — Вот это и мучает меня! Вы выполняете свой долг, тогда как я...

— Ну, знаете ли! — возмутился я. — Было бы странно, если я перестал выполнять свой долг на основании того, что вы прекратили выполнять свой!

— Я не об этом, — кротко возразила она.

Я обернулся; её лицо было совсем близко, и я увидел в её глазах и грусть, и боль, и сожаление.

— Долг, — повторила она с упорством, — у вас всё упирается в долг.

— Не понимаю причин вашего недовольства, — терпеливо сказал я, чувствуя поднимающееся раздражение.

Она опустила глаза, словно собираясь с духом, потом вновь взглянула на меня:

— А как же — чувства?

— Чувства? — я понял, что опять потерял нить её рассуждений. — А что с ними?

— В том-то и дело, что ничего, — долгий странный взгляд прямо мне в глаза, после чего она вернулась к разглядыванию деревьев за окном. В этом я последовал её примеру. Лист, за которым я наблюдал ранее, уже упал, пришлось избрать другой.

— Мне не кажется, — наконец отметил я, — что в контексте наших отношений уместно говорить о чувствах. В своё время я отдал вам всё чувство, какое у меня было; вы от него отказались; больше говорить не о чем.

Кажется, получилось достаточно сдержанно и достойно. Не хватало ещё дать ей понять, какую боль она причинила мне! Как будто мало ей предать — нет, нужно ещё убедиться, что все её стрелы попали в цель! Нет уж, нет уж! Сдержанная холодность и вежливость — вот те критерии, на которые я должен равняться в своём поведении!

— Но я не умею без чувства, — вдруг растеряно призналась она, заставив меня снова обратиться от окна к ней.

Она смотрела на меня как-то жалобно, но я в упор не понимал, о чём она.

— Анна, — со вздохом сказал я, — Давайте без этих словесных игр. Просто скажите, что вас не устраивает и чего вы хотите. Ваших équivoque я не понимаю.

— Просто сказать! — чем-то возмутилась она в моей речи. — Если б это было просто сказать! — даже руками всплеснула.

— Либо вы просто говорите, либо мы остаёмся при своём, — чётко обозначил я альтернативу. Продолжать эти угадывания не было никаких сил!

— Ну хорошо, скажу просто, хорошо! — по каким-то непонятным причинам она принялась дёргать несчастную занавеску, открывая окно ещё больше и злясь на ткань, не желающую сворачиваться у наличника. — Хорошо же, я скажу! — оборотилась она ко мне с пылом и яркой эмоцией в глазах. — Я скажу!... — посмотрела мне в глаза и запнулась, потерялась, упустила весь пыл, отвела взгляд и замолчала.

Я в недоумении потёр лоб, наблюдая за странными перепадами её настроения. Некоторое время я надеялся, что она продолжит столь многообещающую тираду, но она только тупо смотрела куда-то на мою манжету и молчала.

— Итак, вы скажете... — мягко поощрил её я.

Бросив на меня быстрый взгляд, она вздохнула, вернулась к рассматриванию манжеты и так и сказала:

— У вас всё измеряется категориями долга, приличий. И это хорошо, право. Но я так не могу, не умею. И сейчас у вас — всё долг, и очень высокий долг; но мне не долга, мне чувств надо... — совсем тихо закончила она.

— Постойте, — нахмурился я. — Каких ещё чувств вам от меня надо? Разве вам недостаточно...

Она прервала меня, замахав руками, ужасно покраснев. На лице её отображалась крайняя степень смятения.

— Нет-нет, я понимаю, я всё понимаю! — лихорадочно объяснялась она. — Простите, простите!

Я успел поймать её за руку до того, как она сбежит. Кажется, сегодня я обречён постоянно вводить её в смятение.

— И что же вы понимаете? — потребовал я разъяснений, продолжая держать её руку — она не пыталась вырваться, стояла рядом смирно.

— Я понимаю, — куда-то в пол сказала она, — что не заслуживаю больше ваших чувств; это справедливо. Я благодарна, что вы разрешили мне вернуться в ваш дом; довольно и этого. Это крайне великодушно с вашей стороны, и я вполне благодарна, право! — пылко закончила она свою мысль, уже глядя на меня.

Прошло, наверно, около минуты, прежде чем я до конца понял не только эту мысль, но и весь предыдущий диалог.

— Вы неправильно восприняли мои слова, — медленно проговорил я наконец. — То, что я нахожу неуместным и невозможным говорить о моих чувствах, не означает, что моё отношение к вам ограничивается рамками долга.

Она смотрела на меня так долго, что я уже пожалел, что произнёс эти слова.

— Вот как! — наконец сказала она. — Мне следовало самой понять, — вдруг последовало самокритичное замечание. — Я ведь неплохо знаю вас, и должна была понять сама, — посетовала она, — простите за эту сцену. Простите! — с неожиданной силой повторила она, и я почувствовал потребность как-то утешить её.

Свободной рукой я пригладил её локоны — вечно не желающие ровно лежать в причёске! — она неожиданно нежно потёрлась о мою ладонь лицом, и не оставалось ничего другого, как обнять её. Кажется, она вздохнула счастливо.

1. Я не хотел вас обидеть, Анна (фр.)

2. Вы правы вполне. Вы вправе судить меня (фр.)

3. Имеется в виду первый исполнитель роли Онегина в опере Чайковского. Каренин отчаянно блефует: эти строки не вошли в либретто и на сцене спеты не были. Анна этого знать не может, поскольку во время премьеры уже находилась в поместье Вронского (впрочем, жесткие даты не указаны ни в романе, ни в мюзикле).


* * *


Я должна была сделать выводы уже из всей этой ситуации с Серёжей. Это лежало на поверхности. Но я не желала видеть, не желала знать, не желала смотреть в глаза той правде, которая запрещала мне любые оправдания.

Листая страницы памяти, я пыталась понять, когда, как я стала так смотреть на вещи? Неужели с самого начала? Когда я семнадцатилетней девушкой вышла замуж за человека, в два раза меня старше, — он же уже тогда был старше, чем я сейчас! Конечно, мне, лишь недавно оторванной от детских проказ, лишь только вкусившей юной беззаботности, мой взрослый и зрелый муж казался строгим и сдержанным — но я ведь любила его? Может быть, даже напротив, он привлекал меня своей внешней суровостью, своей столь заметной «взрослостью». Я и не ждала от него участия в моих проказах и увеселениях — было бы странно, правда, если бы он резвился наравне с нашей юной компанией?

И он столь много времени уделял службе; а я этим очень гордилась. Мне казалось, он так умён, так зрел! Я не думала, что он устаёт и оттого так сух; он просто всегда был в моём представлении таким. В девичестве я проводила время шумно и весело — с таким братом, как Стива, не заскучаешь. Став дамой замужней, я привыкла к размеренной и однообразной светской жизни. Отдушиной стал для меня Серёжа — окунаясь в его детство, я словно возвращалась в своё.

И муж всегда был противопоставлен этому миру беззаботности и юности. Надёжный, взрослый, сильный — как скала, он был гарантом безопасности, но, как и скала, был строг и холоден.

Мне не приходило в голову, что и у этой скалы есть чувства. Конечно, я знала, что он любил меня; и мне думалось, что я люблю его. Но потом в мою жизнь ворвалось яркое, острое, пламенное — Алексей! — и вихрь закружил меня, унёс, и на фоне этого многоцветного пламенного вихря мой муж-скала казался ещё более скучным, ещё более мрачным, ещё более бесчувственным.

Да, именно тогда в моём отношении к нему проскользнуло что-то презрительное — он не способен чувствовать так! То, что ранее казалось мне в нём достоинствами, стало видеться особенно неприятным и мерзким. И я охотно искала и находила в нём всё новые недостатки, всё отчаяннее сравнивала наши отношения с тем, что вспыхнуло в моей жизни, всё больше убеждалась, что Алексей Александрович сух, суров, жёсток.

И вот это, неожиданно открытое мною в нём чувство к Серёже, — я не подозревала о той нежности, которая живёт глубоко внутри в этой неприступной скале. Я искренне полагала, что Серёжа не дорог ему, потому что вся ласковость его мне казалась формальной, продиктованной чувством должного, но не любовью.

А я вижу теперь: он любил, всегда любил нашего мальчика, и хотел ответных чувств, и был так ранен робостью Серёжи, что всячески прятал свои собственные переживания. И лишь когда я взялась помочь ему — раскрылся, словно расцвёл, стал совсем непривычным для меня!

И тогда уже я должна была понять, но не желала видеть, что и в отношении меня самой справедлива та же картина.

Он взаправду любил меня — но, как не умел показывать этого Серёже, так не умел выразить своего чувства и мне.

Не умел?

Или это я не желала замечать?

Я вспомнила и жесты, и слова, которые долженствовали выражать его любовь; слова он говорил как будто слегка насмешливо, будто сам над собой посмеивался, а жесты упорно маскировал под этикетную необходимость. Но теперь, когда я заглянула внутрь, я разгадала его. Насмешливый тон не означал неискренность слов, а был лишь защитой: он смущался и робел собственных чувств — неужто я хоть в мыслях осмелилась применить к нему такие слова? — смущался и робел, и скрывал за тоном своё смущение! И нежности своей он точно так же смущался, и прятался за этикетом, за приличиями, за долгом.

Я была в ужасе пред собой.

Долгие годы я отказывалась замечать его чувства, вынуждая его всё более и более прятать их, а после, мысленно обвинив в бесчувствии, изменила ему, оправдав свою измену тем самым бесчувствием, в которое и сама же его загнала.

Понять это было слишком страшно. Жить с этим было невозможно вовсе.

Я тотчас собралась и отправилась в церковь: мне нужно было сейчас же, немедленно исповедоваться, потому что невозможно, невозможно, невозможно было жить, зная и чувствуя себя — такой.

...в молитве я провела весь вечер; ни разу в моей жизни не случалось такого. Я была растоптана, растерзана осознанием того, что натворила, я не знала, не понимала, как с этим жить, что с этим делать.

Я не знала, как говорить теперь с ним, как вести себя теперь с ним, как объяснить ему то, что я поняла и осознала?

Несколько дней я бродила по дому как больная, не решаясь поговорить с ним и понимая, что разговор нужен. Острее всего меня ранила его неизменная любезность — он был так добр ко мне всё это время. А я не понимала, в упор не видела!

Однажды я всё-таки решилась вызвать его на беседу; неимоверно трудно было начать говорить, но после первых же слов меня стал поддерживать его взгляд, и я смогла, неловко и криво, объясниться.

Он был заметно удивлён моему сбивчивому рассказу, и лишь ответил:

— Теперь мне многое стало понятнее, благодарю за откровенность. Я не предполагал, что вы так истолкуете мой характер, и лишь теперь понял, что по-иному вы и не могли меня увидеть.

Моё смятение и смущение всё росло, и он заметил это, и немного недовольно сказал:

— Анна, в самом деле, прекратите краснеть. Прошлого ни вы, ни я изменить не в силах. Это была болезненная рана для нас обоих. Если вы будете и впредь ожидать от меня упрёков, брани и уколов, вы только станете разъедать эту рану ядом, и вряд ли получится её заживить таким образом.

Я честно постаралась перестать краснеть, но получалось у меня плохо. Он, очевидно, разгадал моё затруднение, и вдруг в глазах его заблестела яркая хитринка — в последнее время я видела такое, когда он играл с Серёжей, — и он перешёл на шутливый тон:

— Знаете, что, мадам? Давайте вы просто заверите меня в своём раскаянии и пообещаете впредь так не поступать. Договорились? — и он протянул мне руку, словно предлагал заключить сделку.

Я тотчас забыла о своём смущении, потому что эта сцена была мне знакома: буквально на днях он проделал тот же фокус с Серёжей, который горевал из-за нечаянно разбитой во время игры вазой. Тогда уловка сработала: заключив с отцом договор о неразбивании ваз в дальнейшем, Серёжа повеселел и перестал себя корить. Немыслимо, абсурдно ставить на одну доску разбитую вазу и разбитую жизнь…

И всё же я протянула ему руку:

— Ужасно раскаиваюсь. — Подтвердила я. — Больше никогда такого не повторится!

Совершенно всерьёз, ненасмешливо он пожал мне руку, скрепляя сделку, и так же серьёзно ответил:

— Смотрите же! Вы обещали!

Парадоксально и фантастично, но мне и впрямь стало легче после этого странного, полудетского ритуала.

— Но тогда и вы пообещайте мне! — вдруг дерзко вскинула голову я, размыкая рукопожатие и пряча руки за спину. — Пообещайте!

— Чего ж вам пообещать, душа моя? — спрятал он своё благодушное настроение за привычный насмешливый тон.

— Пообещайте! — я перебирала в голове, чего же потребовать, и всё не шло на ум, но вдруг я поняла и с почти мстительным удовлетворением продекларировала: — Пообещайте, что будете ко мне нежнее впредь!

Сказала — и сама замерла в страхе от вырвавшейся дерзости.

Замер и он, стремительно бледнея и теряя всякую весёлость.

Повисшая тишина была гнетущий и душной, и я чувствовала, как бешено колотится сердце, и сквозь землю была готова провалиться под его нечитаемым взглядом.

— Что ж, справедливо, — сказал он вечность спустя каким-то растерянным голосом. Я подала ему руку, но в этот раз он не стал пожимать её, а склонился к ней с поцелуем, проговорив: — Обещаю.

Я сжала его ладонь, чувствуя в этом прикосновении и свой, и его пульс. Голова закружилась от волнения. Мой растерянный взгляд встретился с его глазами — серьёзными и смущёнными. Что-то важное произошло между нами в момент этого обмена взглядами; и мне перестало быть страшно.


* * *


Я не мог уснуть, и всё мерил шагами кабинет, пытаясь понять, осознать, переосмыслить. Сегодняшний разговор с Анной не шёл у меня из головы. Слишком неожиданно. Слишком всё меняет.

Моё смятение тем больше усиливалось, чем дольше я думал об этом. Её странное, сбивчивое признание в том, что она полагала меня бесчувственным, отчасти и задело меня, отчасти и объяснило её поступок. Теперь, когда я смотрел на историю нашего брака, я вынужден был признать, что выбрал не сосем верную стратегию поведения — я не учёл, что женщина, да ещё столь юная, нуждается в большем проявлении чувств, в более откровенном контакте. В жизни у меня не было ни повода, ни причин быть мягким; напротив, с детства воспитанный в суровости, лишённый материнской нежности, я с самых ранних лет привык держать себя в руках, соблюдать приличия, не позволять своим эмоциям выходить наружу. Я полагал это признаком силы, мужественности и зрелости, и по праву гордился своим умением владеть собой. Всегда я это считал за достоинство, и всё в моей жизни указывало на то, что так и есть. Мои учителя хвалили во мне это, на службе я так же был примером для многих своей сдержанностью и хладнокровием.

Теперь-то было очевидно, но тогда, раньше, мне и в голову не пришла мысль, что в браке должно быть как-то иначе! Как — иначе? Я видел перед собой множество примеров сдержанных, соблюдающих условности этикета пар, которых общество называло счастливыми и ставило всем в пример. Я почитал, что так и должно вести себя заботливому мужу, и находил образец в столь хвалимых обществом мужчинах. Мне и в голову не приходила мысль, что я могу что-то здесь делать не так.

Да и сами отношения с Анной не располагали к таким сомнениям. Мы были дружны и, как мне не без оснований казалось, вполне откровенны друг с другом. Не раз и не два мы замечали друг другу, если что-то огорчало нас в привычках партнёра, и мне казалось, что мы выстраиваем доверительные, крепкие отношения.

Я как-то не учёл, что жена моя была так юна, что она не знала никаких других отношений до брака со мной, что она и собственное-то сердце не знала и не имела возможности понять, чего же ей требуется. И только когда этот её граф возник на её пути — только тогда ей открылись её желания.

Почему, почему же она просто тотчас не пришла ко мне и не рассказала всё?

Почему не объяснилась, как это раньше всегда было меж нами, совершенно откровенно?

Почему женщина, которая жила рядом со мной бок о бок столько лет, даже не предположила, что я способен испытывать те чувства, которых она желала?

Вопросы, вопросы, и море горечи, и боль, и слишком мучительно понимать, осознавать, знать…

Что ж! Нежнее! Она просила меня стать нежнее; и я обещал.

Не могу, не в силах себе представить этого. Как вести себя с ней, что говорить? Да и можно ль! После того, что было! Осталось ли у меня хоть чуть нежности к ней? Не всё ли моё сердце отмерло в этой ужасной истории?

Я не чувствовал в себе способности быть нежнее к ней; да, ненависть отступила, да, я простил ей, я поверил в искренность её раскаяния и счёл своё чувство оскорблённого достоинства удовлетворённым. Но нежность? Смогу ли я?

Прислушиваясь к собственному сердцу, я упорно пытался испытать его, понять, есть ли там способность ещё любить её? Достанет ли мне любви к ней?

Как просто было всё ещё вчера! Как просто всё устроилось! Принять её обратно в семью — из чувства долга, ради великодушия, — но не выстраивать личных отношений, держаться на расстоянии! Всё это казалось мне таким достойным, приличным вполне.

Теперь же — она просит быть нежнее!

Что в голове её творится?!

От меня ли ей ждать нежности!

Не меня ли она отвергла!

Я не мог понять; но всё же я обещал ей. Я обещал и должен попытаться.

Вот утро; семьёй мы встречаемся в столовой. Обычно я прихожу первым и занимаюсь почтой. Они входят с Серёжей вместе; Серёжа радостно подбегает ко мне здороваться, я откладываю газету или письмо и обнимаю его, целуя в лоб. С Анной мы обмениваемся парой вежливых фраз — как мне всегда казалось, вполне приличных и даже дружеских.

Нежнее! Что тут может быть нежнее!

Я сердился на себя и не мог придумать. Всё казалось нарочным, искусственным и крайне фальшивым. Так не пойдёт, нет, так не пойдёт. Так я начну фиглярничать, и едва ли из этого выйдет что толковое!

Ничего не придумав, я всё же лёг спать.

Утро само расставило всё по своим местам. Обнимая Серёжу, я заметил её взгляд, обращённый к нам, и нашёл единственно правильный жест: распахнув объятие шире, кивком головы пригласил её присоединиться.

Она ужасно покраснела и растерялась; поспешно подошла и гармонично влилась в этот утренний ритуал. Смеясь, расцеловала Серёжу в макушку. Я почувствовал, как губы расплываются в невольной широкой улыбке. Кажется, не всё так страшно, как мне виделось вчера!

…постепенно и незаметно отношения с Анной потеплели, хотя я и не мог сказать, в чём именно это заключалось. Личных разговоров меж нами больше не случалось — мы обсуждали разве что книги или отвлечённые вещи. Однако неуловимо изменилась сама атмосфера.

Как-то, мы обсуждали стихи одного француза, и я решился непринуждённо усесться на подлокотник её кресла; она не отстранилась и не вздрогнула даже, только запрокинула ко мне голову и переложила книгу мне на колено. Так оказалось и впрямь и удобнее, и интимнее. Было и страшно допускать такую близость с нею, я всё боялся попасть в неловкое положение, быть осмеянным ею; но этого не случалось, напротив, она была радостна и покойна.

Как-то в порыве обсуждения она вдруг схватилась за мою руку; я был удивлён безмерно, она же тут же покраснела и смешалась, но я не дал ей отнять ладонь, поддержав прикосновение. Её смущение было очевидным и крайне заметным, и позабавило меня. Я взял в привычку брать её за руку при каждом удобном случае — она всегда так и смущалась, и краснела как-то радостно, и сразу сбивалась с речи и прятала взгляд, но улыбалась. Я думал, она привыкнет через несколько дней, но нет, всякий раз реакция была столь же живой и непосредственной.

— Право! — однажды не выдержал я. — Вы так забавно смущаетесь, как будто мужчина впервые взял вас за руку!

Она покраснела ещё сильнее и хотела отнять руку; я не только не позволил, но, напротив, находясь в весёлом кураже, завлёк её в объятия. Она послушно позволила увлечь её, спрятала лицо у меня на груди, но даже уши её и шея были красные от смущения.

Я мягко и осторожно погладил это красное-красное ухо и почувствовал, что и сам почему-то краснею.

— Как у вас сердце бьётся! — вдруг рассмеялась она, отстраняясь.

Я отпустил её; она наконец взглянула мне прямо в глаза, и я покраснел не меньше её.

— Не всё же вам меня смущать! — вдруг скорчила она забавную гримаску и убежала.

Хм. Кажется, пункт «быть нежнее» выполняется мною вполне успешно. И, чего доброго, приведёт к тому, что я влюблюсь в собственную жену!

Вот ведь коварная женщина!


* * *


Я была в недоумении и смятении. Тем стыднее мне было перед ним, чем больше я открывала его доброту ко мне. Я не могла понять, как можно быть столь великодушным — и на фоне его великодушия собственные поступки казались мне особенно омерзительными. Наверно, я бы начала избегать его, если бы уклад моей теперешней жизни это хоть как-то позволял. Но я не могла миновать встречи с ним ни во время приёмов пищи, ни вечерами у Серёжи, ни когда приходила к нему за книгой. Мы сталкивались, таким образом, по три-четыре раза на дню, и всякий раз он смущал меня своею неизменной любезностью.

Хотя стыд и гнал меня от него, и заставлял искать предлога поскорее уйти, было и другое, что, напротив, к нему тянуло; и я не могла понять, что именно. Пришло к тому, что встреч с ним я и боялась, и ждала; он стал занимать гораздо большее место в моих мыслях, чем я привыкла.

Сперва он чуть посмеивался надо мной — уж слишком заметно и ярко оказалось моё смущение! — потом я заметила в нём оттенки тревоги. Его долгие вдумчивые взгляды на меня смущали ещё больше его прикосновений и знаков внимания. Я чувствовала, что он хочет вызвать меня на откровенный разговор, и всячески избегала этого, придумывая сотни глупых и неуклюжих уловок; он не настаивал.

И всё же однажды, ближе к Рождеству, этот столь избегаемый мною разговор состоялся. Мы были на прогулке; он, как это часто бывало, поправил мой выбившийся локон — ничего не могу поделать с этими непослушными кудрями! Как и всегда в таких случаях, он снял перчатку, и слегка погладил меня по щеке мимолётным, невесомым движением; я безудержно покраснела; он вздохнул.

— Аня, — вдруг обратился он ко мне просто, без длинных вступлений, — это уже всерьёз тревожит меня. Объяснись, пожалуйста, чем я так тебя смущаю?

Смятение захватило меня яркой волной; я бросила на него жалобный взгляд, но он решительно был настроен поговорить откровенно.

Промучившись стыдом с минуту, я всё-таки выговорила:

— Ты так добр; а я так дурна, — и даже зажмурилась.

Он привлёк меня к себе, обнимая.

— С тем, что случилось, уже ничего не поделаешь, — сказал он. — Я верю, что, вернись всё назад, ты так бы не поступила.

— Не поступила бы, — подтвердила я куда-то в его воротник.

— Ну и что ж теперь? — резонно спросил он. — И без того довольно с нас было и боли, и стыда; что ж, ещё больше множить, вечно вспоминая и оживляя? Разве от этого кому-то будет лучше? Тебе? Мне? Серёже?

— Не будет, — согласилась я.

— Ну так и прекращай. — Велел он. — Конечно, это далеко не разбитая ваза, — добавил со смешком. — Но всё равно, что толку перебирать осколки? Ты всё поняла: я всё понял. Надо жить дальше. Даст Бог — в этот раз у нас получится лучше.

Он поцеловал меня в лоб и отстранился; в недоумении я уловила в себе сожаление. Я поймала себя на том, что крайне хочу, чтобы он поцеловал меня по-настоящему, как муж; осознание этого желания крайне напугало меня. Со смятением я взглянула в его лицо — было очевидно, что такой вольности он себе не позволит. Как бы ни потеплели наши отношения, и речи не могло идти об этой стороне супружеской жизни; и всё же я ясно, отчётливо понимала, что желаю близости с ним, что хочу принадлежать ему. Это было не похоже ни на прежнее моё отношение к нему, ни на безудержную страсть к Алексею. Желание скорее психологическое, но оттого ещё более покоряющее, чем обычная страсть. Он был слишком мужем мне в своих поступках — и это неотвратимо влекло меня к нему. Это не было похотью; это была потребность принадлежать ему вполне, всецело.

Сила этого чувства напугала меня, но в то же время я была и спокойна рядом с ним.

Должно быть, я слишком долго смотрела на него с этим новым странным выражением, и он заметил моё состояние.

— Анна, ну что ж такое! — мягко пожурил он меня, снова ласково погладив по щеке. — Право! Что на этот раз?

Сердце забилось бешено-бешено. Но он был так нежен, и я решилась, чуть запнувшись всё же:

— По-поцелуй меня, пожалуйста.

Чуть не упала в обморок от волнения; короткая растерянность в его глазах сменилась лёгкой улыбкой, и он и впрямь поцеловал меня — нежно, осторожно, холодными и такими мягкими губами. Этот поцелуй был так короток! Стоило ему оторваться от меня и встретиться со мной взглядом, как я поняла, что мне очень, очень нужно продолжение! И я сама припала к его губам — жадно, требовательно, с такой страстностью, какой он, наверное, никогда не встречал во мне. И уж точно выходящей за всякие рамки приличий, положенных для прогулки в парке.

...он обнимал меня крепко, крепко, и я чувствовала себя совсем счастливой.

— Мы тут замёрзнем так, — наконец сказал он и повёл меня домой.

Я и боялась посмотреть на него прямо, и мучилась любопытством, пытаясь понять его реакцию; от этого я бросала на него короткие, незаметные — как мне бы того хотелось, — взгляды, — и всё же он ловил их, отчего я и смущалась, и смеялась. Он тоже улыбался немного смущённо и поглядывал на меня с тем же любопытством, какое я уловила в себе.

Вечером того же дня я шла от Серёжи и встретила Алексея Александровича в коридоре. К этому времени я уже успела пересмущаться своей смелостью. Заметив его, я замедлила шаг; он поступил так же. Мы остановились в нескольких шагах друг от друга. Говорили наши взгляды: всё так же любопытные и изучающие, узнавающие, вопрошающие.

Переглядки привели к новому поцелую; однозначно слишком страстному для коридора поцелую. Отвлёкшись от меня, Алексей Александрович толкнул ближайшую дверь — так мы оказались в моей гардеробной.

— И что смешного? — вопросил он, когда, повернувшись, обнаружил, что я еле сдерживаюсь от смеха.

Я всё же рассмеялась — держась за его руки, — и ответила:

— Никогда раньше ты не заводил меня в гардеробную, чтобы поцеловать без помех!

Он мог и обидеться, но вместо этого так же рассмеялся.

— Действительно! — сквозь смех согласился он. — Какое вопиющее пренебрежение правилами приличия с моей стороны! — и спустя два поцелуя добавил. — К дьяволу все и всяческие приличия! — и потянулся к шнуровке моего платья.

Непривычный для его обычной сдержанности напор только привёл меня в восторг.

Только в этот вечер я почувствовала, что прощена вполне.


* * *


Ожидал ли я такого развития событий? Возможно. Пытался ли сам привести к нему? Нет. Я не верил, что отношения меж нами можно восстановить; я хотел только быть человечным, быть великодушным, быть христианином. Когда же в моём сердце зажглось это новое чувство? Когда я успел полюбить её вновь?

Я не мог этого понять; но сейчас она стала дорога мне неизмеримо. Раньше я не чувствовал к ней такого, хоть и полагал, что люблю её. Что изменилось — я понять не мог, но изменения явно были к лучшему.

Я узнавал её заново; в отношениях меж нами открылось столь много неизъяснимой, таинственной прелести, которой я и не подозревал в супружестве. Иногда я пугался собственной романтичности, всё ещё боясь показаться смешным, нелепым; но один её сияющий взгляд стоил любых рисков!

Однажды я поделился с нею своими мыслями о том, что не могу понять, откуда такая новая глубина возникла в наших отношениях. Она чуть задумалась, кусая губу, потом сказала:

— Просто мы оба стали мудрее. Я повзрослела и научилась просить; ты разморозился и научился проявлять свои чувства.

Я посмеялся над словом «разморозился», но оно оказалось и впрямь очень верным.

Оставалось лишь поблагодарить Бога за то, что всё сложилось так, как сложилось.

Любовь иногда приходит к нам очень странными путями.

Глава опубликована: 05.05.2023
КОНЕЦ
Отключить рекламу

Фанфик еще никто не комментировал
Чтобы написать комментарий, войдите

Если вы не зарегистрированы, зарегистрируйтесь

↓ Содержание ↓

↑ Свернуть ↑
Закрыть
Закрыть
Закрыть
↑ Вверх