↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
|
Если бы кто-нибудь сказал Дарье Павловне Шатовой, что оставит она Российскую Империю, маленький, тихий N., из которого никогда не выезжала прежде, и окажется в чужой и далёкой Швейцарии, в забытой богом деревушке среди Альп — не поверила бы. Но вот — прошло пять лет с гибели Николая Ставрогина, три — со смерти Варвары Петровны, ненадолго пережившей своего беспутного сына, — и стоит Дарья Павловна у окошка, смотрит в альпийский рассвет, угадывая за вызолоченной утренними лучами туманной дымкой очертания ближайших горных склонов, и в который раз думает: как же вышло, что она — здесь?
...После смерти генеральши Ставрогиной Дарья Шатова оказалась в положении наилучшем из возможных. Почти всё огромное наследство Ставрогиных перешло ей. Некоторую часть получил Степан Трофимович Верховенский, но само состояние было столь значительно, что хватило всем, и с избытком. Часть, полагавшаяся её покойному брату, также досталась Дарье Павловне.
Так Дарья Павловна из бедной приживалки стала богатой невестой. Конечно, происхождение из холопских детей не добавляло ей шарма, но незнатная фамилия искупалась солидным приданым. К тому же, генеральша при жизни успела ввести девицу Шатову в местное высшее общество на правах своей воспитанницы, тутошние аристократы хорошо её знали, относились к ней благосклонно, а на то, что она им не ровня, привыкли закрывать глаза. Да и нравы в провинции были куда проще, чем в столицах.
Заезжал к Дарье Павловне купец Гордеев — вдовый, ещё нестарый, кажется, с серьёзными даже намерениями. Тут бы честным пирком да за свадебку, да только ничем его сватовство не закончилось, мимо проехал купец.
Был ещё офицер Лихарев, порядочной фамилии, дворянин, правда, небогатый и, как любили позлословить, более с интересом бубновым, тоже наезжал с цветами, с подарками. Только с ним и вовсе такая незадача вышла, что и сказать неловко. Исчез вдруг доблестный поручик Лихарев, а через несколько времени прошёл слух, будто вышел он в отставку, поступил послушником в монастырь, частым гостем бывал у старца Зосимы и намеревался даже принять постриг.
А вскорости из N. уехала и сама Дарья Павловна.
Трудно ей было бы объяснить словами, если бы кто-то взялся её спрашивать, причину своего отъезда.
Неизбывная и несбыточная (ибо мёртвых с погоста не носят) тоска по незабвенному Николаю Всеволодовичу? Да, безусловно. Огромный генеральский дом, в котором выросла Даша, вдруг показался ей страшно пустым и холодным. Ненавистен стал и N., в котором знала Даша каждую улочку — а на каждой улочке знали её. В глаза — улыбались, кланялись приветливо, а за глаза — шептались,провожали колкими взглядами. Много ли развлечений в провинции? Редкие скандалы да долгие пересуды.
Скандал пять лет назад в N. разразился большой, а участников его в городе — иных уж нет, а те далече.
Никого не осталось и у Дарьи Павловны, ничего больше её здесь не держало.
Ключи отдала Степану Трофимовичу — пусть хозяйствует. Вещей собрала немного. Попрощались у ворот, расцеловались по-русски, перекрестил её Степан Трофимович, слов много не говоря. Были уже до этого прощания и слова, и слёзы, и уговоры, потому что не понимал Верховенский-старший, куда она едет, зачем? Но с решимостью смотрела на него Даша, и голос её был твёрд, так что пришлось отступить Степану Трофимовичу.
Обнялись они напоследок, и Даша отбыла в Швейцарию.
Первоначальный её маршрут, по крайней мере, был вполне определён, благодаря покойному Николаю Всеволодовичу. Кроме громадного наследства, полученного от генеральши, была ещё одна небольшая его часть: домик в кантоне Ури, завещанный Дарье Павловне Николаем Ставрогиным.
Туда-то Дарья Шатова и направилась.
Это уже потом, после нескольких недель, проведённых в тихом, уединённом живописном местечке среди лугов и холмов, Дарья Павловна снова затосковала. Она уже вполне освоилась и в деревне, возле которой стоял дом, и в её окрестностях, и в близлежащем городке.
Там Дарья Павловна и обнаружила маленькой светлое здание, от которого будто веяло какой-то странной печалью. На огороженной возле него территории было совсем безлюдно, хотя и цвёл пышный сад.
— Что здесь? — спросила Даша у кого-то из прохожих.
— А-а, здесь? Лечебница.
— А от чего в ней лечат?
— Чахотка.
Да, всё верно. Альпийских воздух везде славился как удивительно полезный для чахоточных.
Но ей-то, Дарье Шатовой, что за дело до этого?
Не раз приходила она к воротам этой больницы. Заходила и в сад. Чаще всего не думала ни о чём. А иной раз садилась на скамейку среди душистых клумб — и всё вспоминала, вспоминала...
Почему-то приходил на память покинутый N., их дом, генеральша, за которой в дни болезни ухаживала Даша. С другой стороны, что ещё было ей помнить? Никого на свете у Дарьи Павловны не осталось, кроме Ставрогиной, к которой, несмотря ни на что, она была привязана, как к родной.
Что ещё было ей помнить? Только свою разнесчастную любовь, которая так страшно оборвалась.
Да и была ли она? Как живой, вставал перед ней Николай Ставрогин, такой же красивый, каким Даша его запомнила, и такой же обидно равнодушный к ней. Что она помнила от него? Одно только презрительное «Сиделка».
Решение пришло как-то сразу. Что ж — сиделка так сиделка...
В больнице визиту и просьбе странной русской барышни если и удивились, то не слишком. Известно было, что в расположенной неподалёку лечебнице доктора Шнейдера, где содержали душевнобольных, не первый уже год служил какой-то русский князь, его бывший пациент.
* * *
— О, Даша! — смешно ударяя на последний слог, восклицает Аннетт, маленьким тёмным вихрем ворвавшаяся в сестринскую. — Вот ты где! Беги скорее в палату, тебя все обыскались! Доктор Шмидт рвёт и мечет! Там новенького привезли. Говорят, он русский... Может, он тебе знаком, а? — она заливисто смеётся.
Дарья Павловна кивает и выходит из сестринской. Нигде не задерживаясь, проходит по коридору, только заглядывает в кладовую, чтобы взять стопку чистого белья. Спускается, наконец, в закреплённую за ней палату. Бодро и звонко стучат в пустом утреннем коридоре её каблучки.
Возле свободной койки у окна уже стоят носилки. И, едва бросив на них взгляд, Дарья Павловна застывает посреди комнаты, будто споткнулась.
Это действительно русский, и он действительно ей знаком. Слишком хорошо знаком, чтобы ей захотелось встретиться с ним снова.
Потому что она знала его как преступника, крамольника, святотатца, провокатора, р е в о л ю ц и о н е р а. Организатора бунтов, разрушений и убийств.
Убийцу Ивана Шатова.
Виновника гибели Николая Ставрогина.
Это был Пётр Верховенский.
Человек, сломавший Дарье Шатовой жизнь.
Даша повернулась и молча вышла из палаты.
* * *
— Это ещё что такое, фрейлейн Шатофф?! — доктор Шмидт грозно нахмурился.
Даша упрямо молчала, глядя в пол. Только щёки полыхали.
— Что значит — «не могу»?! — продолжал бушевать отставной полковой врач. — Вы на службе! А капризы капризничать будете дома, с маменькой!
Гневно вскинула взгляд Даша, хотела выбежать из кабинета, да доктор остановил. Тронул за руку.
— Постойте, голубушка, — уже мягче сказал он. — Поймите, некому, кроме вас. Штат у нас маленький, не идут в сиделки. А кроме того... сами видите, плох он очень. Дольше недели вряд ли протянет. Случай запущенный, привезли его поздно. Уже и смысла нет лечить, и средства такого нет, чтоб вылечить. Тут только ждать остаётся. И терпеть. Терпеть, фрейлейн Шатофф, — он похлопал её по руке. — Ступайте работать, голубушка.
Дарья Павловна через силу кивнула. Хоть и короток был её взгляд, брошенный на Верховенского, успела она увидеть, что Пётр Степанович горел в последнем градусе чахотки. За те несколько месяцев, что Дарья Павловна проработала здесь, она научилась различать такие лица: запавшие глаза, лихорадочные пятна румянца на впалых щеках, запёкшиеся губы. Правду сказать, других тут и не было. Что поделать, больница для бедных, обращались туда, как правило, поздно, когда и сделать уже ничего нельзя. Редкий больной покидал их лечебницу на своих ногах, основное большинство отъезжало прямо на ближайший погост.
* * *
Так потянулись тяжёлые дни Дашиной службы.
Верховенский выглядел не лучше других: страшно исхудавший, с багровыми кругами под глазами, с кровавой коркой на губах. Удивительно, как Дарья Павловна вообще узнала его, ничто в этом источенном болезнью существе не напоминало того обаятельного щёголя и острослова, которым она узнала его в N. пять лет назад.
Теперь он почти не мог говорить, редко открывал глаза, только тяжело, сипло дышал, будто выполнял какую-то страшную непосильную работу. Да так оно и было, каждый вдох становился настоящей битвой за жизнь, которая уже готовилась покинуть его.
И — кашель, кровавый кашель, когда не хватало корпии, чтобы впитать идущую горлом кровь, когда нужно держать мечущуюся по подушке голову, чтобы человек этой кровью не захлебнулся, когда надо впрыскивать камфару, чтобы не остановилось сердце, потому что дыхания уже нет, есть только кашель и кровь.
...А ещё — ненависть. Знаете, как это — помогать дышать тому, кого хотелось бы задушить?
Теперь Даша узнала это сполна.
Дарья Павловна делала для Верховенского всё, что делала для других больных: мыла, переодевала, в часы затишья пыталась кормить и поить, давала лекарства, была рядом во время приступов...
Но как же она его ненавидела!
По ночам ей снились сны. В них она стояла над кроватью Верховенского с подушкой в руках, прижимала подушку к его лицу, чувствовала, как хрипело и дёргалось в агонии его слабое истощённое тело — и ощущала пьянящий восторг, когда оно в конце концов замирало в последней судороге. Среди ночи она просыпалась счастливой — но только на то мгновение, которое отделяет сон от яви.
По утрам после таких снов Дарья Павловна бывала тревожной, издёрганной, лишний раз в палату Верховенского старалась не заходить.
И так было до следующего сна, в котором она смыкала руки на его горле.
* * *
Видит сны и Верховенский.
Ему снится сумрачный Петербург — ранняя весна или поздняя осень? Дни всё ещё коротки — поздний вечер или раннее утро?
Квартира Ставрогина... свечи... карты... кругом — всякий сброд... они все пьяны... перепились они тогда знатно, да, он помнил, засиделись затемно — или засветло? Говорили много. О чём? Наверное, о чём-то важном, вот этого Верховенский теперь не помнил. Ясно видел и помнил одного только Николая Всеволодовича.
...Они сидели напротив, и за спиной Ставрогина Пётр Степанович видел своё отражение в чёрном незашторенном окне. Своё собственное лицо он тоже запомнил хорошо — бледное, неподвижное, с глазами, которые оживляло лишь отчаяние. Он будто сам весь превратился в одни свои глаза, с жадностью клептомана запоминая каждый жест, каждое движение.
Николай Всеволодович был весел. Странно, право, как по-разному действует на людей алкоголь. Надменный, сдержанный Ставрогин в тот раз много смеялся, шутил, нёс весёлую пьяную околесицу. Болтливый и суетливый Верховенский наоборот притих и замер, только с алчным болезненным вниманием смотрел на оживлённого и расслабленного Николая Всеволодовича.
Вот Ставрогин отбрасывает с высокого белого лба чёрные пряди волос, вот смотрит из-под ресниц ярко блестящими глазами, вот смеётся, запрокидывая голову, и в расстёгнутом вороте рубашки видно бледное горло. И руки... живые и нервные, прищёлкивающие длинными пальцами в поисках нужной фразы, изящно сжимающие ножку бокала, ловко тасующие колоду карт, сдающие их...
Подбежать, поймать эти руки на полужесте, прижаться губами... Кажется, признание вот-вот сорвётся с языка, словно крик боли, потому что не может такое совершенство не причинять боли.
...А ведь не для того Верховенский приехал в Петербург, не для того собрал здесь этих людей, не для того свёл более близкое знакомство со Ставрогиным. Была у него и цель тайная, великая, и поручение, миссия даже, от швейцарских товарищей, и своя собственная идея, что возникла, когда Пётр Степанович увидел Ставрогина, и вполне развившаяся, когда присмотрелся к нему лучше. Хорошая идея, гениальная, можно сказать... вот только какая? Пётр Степанович едва помнил об этом тогда. А какую пользу могла бы принести эта идея их общему делу, в котором цель и смысл бытия полагали Пётр Степанович и его единомышленники!
Теперь, здесь, в швейцарской больнице, ни об идее, ни о деле не вспоминалось вовсе.
...А тогда играли в карты. Сам Верховенский не играл, ибо был азартен, боялся не сдержаться, потратить лишнее, а бюджет его был скуден. Пётр Степанович лишь следил за игрой...
— Ставрогин, а дама ваша бита! — ах, нет, уже и не следил. Потому что следил за игроком, который небрежно бросил на стол оставшиеся карты и поднял руки в шутливом жесте поражения.
— Извольте расплатиться, — продолжил его визави.
— Как вам будет угодно? — вкрадчиво поинтересовался Ставрогин.
Даже через столько лет Верховенский, не помня ни времени, ни обстоятельств, помнил, как дрожало всё у него внутри от звука этого голоса.
— Пари наше всем известно, — рассмеялся противник Ставрогина. — Мадемуазель Лебядкина...
Дальше Верховенский не слушал. Имя Лебядкиной ударило его, будто пощёчина. Он резко вскочил, отчего мгновенно закружилась голова. Замутило. Пётр Степанович опрометью выбежал из комнаты. Кто-то окликнул его, но он уже шагнул за дверь — так, как шагают в окно.
А дальше он помнит себя идущим по улице, всей грудью вдыхая прохладный влажный воздух, запах реки и мокрого камня, идущим медленно, шатаясь, как пьяный. Он и был вдрызг пьян, а больше того — несчастен.
...Ластится, лепится к лицу мокрый снег, будто лёгкими невесомыми поцелуями покрывает пылающий лоб, горящие щёки, тает тут же. Верховенский и замечает-то эту влагу, только облизнув губы. Отчего-то она оказывается солёной на вкус.
Н е т е х поцелуев ему надобно.
Долго ли он так бродил, Пётр Степанович не помнил, казалось, целую вечность длились одни эти бесконечные сумерки. Только одно помнилось ясно и тогда, и теперь: как стоял на каменном парапете набережной, смотрел вниз, на равнодушную чёрную Неву, и всей душой хотел шагнуть туда, в холод и воду, чтобы стало хоть немного легче.
Первый и последний раз в жизни Пётр Верховенский не боялся умереть.
* * *
Началось всё с пустяка, со случайности глупой: ослабла тесёмка, придерживающая марлевую повязку, и та соскользнула с Дашиного лица.
И надо было Дарье Павловне в ту минуту оказаться возле койки Верховенского, и надо было Петру Степановичу именно в ту минуту открыть глаза.
Открыть глаза — и узнать девушку, брата которой он убил.
Хоть и отвернулась Дарья Павловна тут же, сердито исправляя непорядок, взгляд Петра Степановича — осознанный, цепкий, изумлённый и, кажется, обрадованный, полоснул её по щеке, словно клинок. Потому что глаза эти, светло-голубые, холодные, будто корочка ледяная на луже в ясный день, — те самые это были глаза, пусть и на чужом, неузнаваемом теперь лице.
Верховенский с трудом разлепил ссохшиеся тёмно-бордовой коркой губы.
— Дарья... Павловна... Дашенька... — жуткий сип, слабо напоминающий человеческий голос тут же прервался хриплым кашлем. В уголке рта набух красный пузырёк. Даша отёрла его салфеткой, слишком сильно и грубо прижимая ткань к коже. Потом привычным движением обхватила Верховенского за плечи, помогая ему приподняться — тоже чересчур резко, так, что даже встряхнула его. Кашель усилился. На фартук Даше попал тёмный кровяной сгусток.
«Придётся переодеваться», — безразлично подумала Дарья Павловна.
Она окинула Петра Степановича быстрым поверхностным взглядом. Серое измождённое лицо, глубокие морщины поперёк лба, впалые щёки, заросшие светлой щетиной, багровые круги под глазами, заострившийся нос, отросшие русые волосы — впервые за много дней Даша заметила в них седину.
Знакомый незнакомец. Похож и непохож — что на себя прежнего, что на прочих больных, коротающих здесь свои — для кого-то последние — дни. Похож — потому что эти глаза ни с чьими не спутать. Непохож — потому что больше нельзя притворяться, что этот больной для неё такой же, как все. Что не от ненависти к нему Дарья Павловна не спит ночами, не ему желает самых страшных пыток, самой мучительной смерти.
К счастью, мучился Верховенский и так, чахотка прекрасно справлялась и без Дашиного участия. И жить ему оставалось считанные часы.
К ещё большему счастью, он больше на неё не смотрел. Глаза его, ещё несколько мгновений назад такие удивительно яркие, потускнели, закатились высоко под синеватые веки, под дрожащие светлые ресницы. Верховенский потерял сознание.
В последний момент, перед тем, как лишиться чувств, он протянул руку и коснулся кончиками пальцев Дашиного запястья. Шатова брезгливо отодвинулась.
* * *
Предчувствие — или опыт? — Дашу не обманули. Агония наступила завтра, к вечеру. Похолодало, на проясневшем тёмно-синем небе холодным стальным блеском сверкали яркие звёзды.
Даша пришла в палату, присела на край койки Петра Степановича. Пришла не только по долгу службы («Пойдите, посидите с ним. Видите, отходит человек», — хмурился доктор Шмидт, явно замечая что-то недоброе в её милой сегодня улыбке и что-то тяжёлое и страшное в её глазах), пришла бы и сама. Она просто не могла пропустить, как будет умирать её враг.
Даша уже видела много смертей. У неё на глазах вынимали из петли Николая Ставрогина. На руках у неё умирала генеральша. Здесь, в больнице, через Дашины руки прошло множество людей, которым ничем нельзя было помочь.
Странно, но ни раньше, ни теперь Дарья Павловна не испытывала к смерти ни страха, ни отвращения. А если честно признаться самой себе, то её чувство скорее напоминало болезненное любопытство, едва ли не тягу, почти удовольствие. Иногда Дарья Павловна даже подменяла других сестёр, если нужно было подежурить возле умирающего.
Сегодня Даша чувствовала себя, как в детстве, в канун Рождества, в ожидании долгожданного подарка.
Верховенский лежал, вытянувшись, почти неподвижно. Грудь его не вздымалась в такт дыханию, а только мелко судорожно вздрагивала, пытаясь со свистом и хрипом протолкнуть в лёгкие хоть немного воздуха. И руки... истощённые, какие-то прозрачные, хаотично двигались поверх одеяла, то ли поправляя складки, то ли стряхивая с него что-то. И вместе с тем движения этих пальцев были так слабы и бессмысленны, что ими вряд ли можно было исправить какой-нибудь беспорядок, даже будь он там.
Да, это действительно был конец.
Даша сидела рядом и мечтательно улыбалась.
Вдруг в очередном бесцельном скользящем движении рука Верховенского задела руку Дарьи Павловны — и уже совершенно осознанно обхватила её ладонь, сжала пальцы.
Пётр Степанович был теперь слаб, как новорождённый, и ничто не помешало бы Дарье Павловне сбросить его руку, будто гадкое насекомое. Но она только вздрогнула и осталась сидеть в оцепенении, словно не чья-то слабая рука держала её, а пудовые кандалы приковали к тяжёлому камню.
Верховенский снова смотрел на Дашу — но едва ли видел её. Ярко-голубые глаза его сверкали горячечным жаром и неописуемым восторгом. Кого мог представлять сейчас на её месте этот несчастный, какие картины показывал ему умирающий от недостатка кислорода мозг — бог весть!
У Даши больно защемило в груди.
Странный шорох на секунду вывел Дарью Павловну из оцепенения. Об оконное стекло билась невовремя проснувшаяся, одуревшая от света, облезлая бабочка.
* * *
Койка Верховенского стояла у окна. За ночь снаружи, под крышей, намерзала большая ледяная глыба. Днём под ярким весенним солнцем она начинала подтаивать, и тогда неумолчно били в металлический козырёк подоконника тяжёлые звонкие капли.
Верховенскому казалось, что они разбивают ему череп, колотя прямо в измученный лихорадкой мозг. Изо дня в день, изо дня в день, и не было этому конца. Когда становилось особенно невыносимо, он метался головой по подушке. Но тогда приходил кашель, а вместе с ним — удушье... Расплавленный металл во рту... кровь. И всё начиналось сначала.
Но сегодня, сейчас, было по-другому. Легче и тише удары капель, словно не стук, а шорох... да, не капель, а дождь, мелкий летний дождь... и не Швейцария, кантон Ури — Россия, губернский городок... как бишь он назывался?
...Пахнет молодой листвой, мокрой землёй, травой, деревом. Да, у дома стены — деревянные, и ступеньки крыльца мокрые... он едва не оскальзывается, когда бежит... и по мокрой дорожке, и по лужам за человеком, чей тёмный силуэт виднеется за тонкой пеленой дождя.
— Николай Всеволодович! — кричит Верховенский.
Тот оборачивается — и сердце Петра Степановича пропускает удар, до того Ставрогин хорош в эту минуту: нахмурены соболиные брови, серые глаза, как грозовое небо, молнии мечут, губы сжаты сурово.
«Казни или милуй — на всё твоя святая воля. Всё от тебя приму», — обречённо проносится в голове у Петра Степановича.
— Николай Всеволодович, — он идёт ему навстречу медленно и покорно, как идут навстречу предопределённой участи, по приговору и на плаху. Идёт, потому что не может не идти.
Сейчас он не помнит, что собирался сказать Ставрогину там, тогда. А ведь была, кажется, целая речь, пёстрый рой идей, замечательных даже идей.
Здесь, сейчас он идёт к Ставрогину с пустой головой и переполненным сердцем.
Любить.
Он подходит к Ставрогину совсем близко, ближе, чем принято, ближе, чем прилично. Сперва тот гневно хмурится, но видит в глазах Верховенского что-то... что? Одну, может быть, только мысль: «Любите меня. Вы мне надобны».
И от этого лицо его мгновенно разглаживается и становится таким прекрасным, что смотреть на него нестерпимо.
Верховенский закрывает глаза.
На своём затылке он чувствует руку, пальцы, перебирающие волосы — не для того, чтобы вцепиться и оттолкнуть, а для того, чтобы...
… чтобы поцеловать.
Это как прыжок в воду с обрыва. Почти сразу перестало хватать воздуха, Верховенский начал задыхаться. Но потом, вдруг, словно свалились с него невидимые оковы, стискивающие грудную клетку, — и Верховенский впервые за много месяцев болезни смог вдохнуть полной грудью. Он уже и забыл, как это чудесно. В счастливом изумлении Пётр Степанович открыл глаза. Не стало больше этой саднящей боли в лёгких, не стало, кажется, и самих лёгких... и всего измученного болезнью тела. Не было больше ни зрения, ни слуха.
Только яркое, нестерпимое сияние.
Только звонкая, несмолкающая весенняя капель.
* * *
Сколько времени просидела вот так Дарья Павловна, глядя на бессмысленную возню бедного насекомого, она не сумела бы сказать. Что-то делалось с ней в эти мгновения (часы?) — последние мгновения и часы для человека, мечущегося рядом на койке — что-то, чего назвать Дарья Павловна также бы не могла. Она по-прежнему не горевала о его скорой смерти, но и злорадства не ощущала тоже. Скорее, осознавала, что ещё минуты — и окончательно чужды станут для него все земные муки и преступления, и её ненависть, и её желание отомстить. И она сама, Дарья Шатова, станет для него бесконечно далека.
«... где несть ни болезнь, ни печаль, ни воздыхание...»
Даша давно уже не молилась.
Пришло осознание, что последняя ниточка, которая связывала её с прошлой, пятилетней давности, жизнью, с Николаем, с братом, — это вот это слабое предсмертное рукопожатие человека, который их погубил... и что пальцы его уже тверды и холодны. И что Верховенский, хоть глаза его широко открыты, больше не смотрит. Ни на кого.
Как будто что-то сильно и больно ударило Дашу в грудь, так, что у неё пресеклось дыхание. Будто камнем бросили в толстую прозрачную, как стекло, ледяную корку, которой, кажется, была покрыта её душа все эти пять лет, и корка эта, треснув, не разбилась, но помутнела от трещин и не могла больше, как прежде, безмятежно отражать всё, что происходит в окружающем мире.
И вот тут пришли слёзы.
Даже на похоронах Ставрогина Дарья Павловна не плакала. А теперь её согнуло пополам, она сползла на пол, лицом уткнувшись в простыню, гладя холодную безжизненную руку, жалея и тоскуя.
...Наверное, она его простила?
Эту ночь Дарья Павловна спала хорошо. Ей снился Николай Всеволодович, который смотрел на неё так тепло и ласково, как никогда не смотрел при жизни.
* * *
Поезд мчал шибко, без опозданий. Уже давно пересекли границу, и серенький однообразный пейзаж за окном неуловимо изменился. Дарья Павловна лениво отметила это про себя и снова прикрыла глаза, прислонившись виском к оконному стеклу.
Долгая дорога утомила её. Хоть и давно позади осталась Швейцария, и немало дней прошло с последних событий, стоило Дарье Павловне закрыть глаза, виделось ей только одно: свежий холмик земли, простой деревянный крест, на нём — табличка с надписью по-русски «Верховенский Пётр Степанович» и двумя датами, положившими предел короткой непутёвой жизни кровавого революционера, преступника, несчастного человека.
В тот день, после похорон, неожиданно выпал снег, укрыл свежую могилу белым покрывалом.
Так и стояла эта картинка у Даши перед глазами: лёгкие, пушистые, такие странные в апреле, снежинки, заметающие православный крест на чужой земле, липнущие к табличке с русским именем, тающие там же.
Даша не чувствовала больше ничего: ни горя, ни обиды, ни ненависти, ни тоски. Словно сняла с себя тяжёлый груз, словно выполнила всё, что должна была, и сожалеть больше не о чем.
«... ни болезнь, ни печаль, ни воздыхание...»
Только жизнь бесконечная.
Теперь Даша ехала домой. Теперь она знала, что всё будет так, как должно быть.
...Кашлять Дарья Павловна начала ещё в поезде, во время отъезда из Швейцарии.
Доктор Шнейдер - отсылка к "Идиоту"?)
Пишите вы красиво, но, извините, дочитать не смогла. Очень нятежко читать то, что происходит, тем более с моим любимым персонажем 😔 |
gernicaавтор
|
|
gde_avocado
"нятежко" - это что значит? |
gernica
Извиняюсь, это слово "тяжко")) |
gernicaавтор
|
|
Созвездие_Nota
Спасибо) А я вот всё думала, что бы могло этого человека изменить, пробудить в нём какую-никакую светлую сторону... И получилось вот это. |
Вот прям все было бы прекрасно - и сюжет, и язык, и персонажи.
Если бы не слеш... 1 |
gernicaавтор
|
|
Софья Глинка
Я пошла по пути наименьшего сопротивления. Все эти его революции, стремление к власти... а он просто хотел, чтобы его любили. Я вообще думала, конечно, про любовь в широком смысле, но тогда вышло бы слишком длинно и запутанно (правда, Федора Михайловича в прежние дни это не останавливало). Пришлось конкретизировать. |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
|