|
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |
Город был мертв уже давно, просто еще не знал об этом. Он продолжал дышать стылым ноябрьским ветром, который гулял по пустым проспектам, словно заблудившаяся душа, и выл в разбитых глазницах окон. Холод был не просто температурой; он был состоянием бытия, первородной тишиной, которая проникала сквозь щели в рамах, сквозь тонкую ткань одежды, сквозь кожу и кости, чтобы свить гнездо в самой сердцевине души.
В одной из тысяч одинаковых комнат, в здании, похожем на скелет вымершего левиафана, на полу сидел Гарри Поттер. Комната была гробницей. Гробницей его мира, его друзей, его прошлого. Пыль, густая, как саван, покрывала все: стопки книг, чьи страницы слиплись от сырости, треснувшую чашку, опрокинутый стул. В этой пыли, как на негативе, остались призрачные отпечатки смеха, споров, жизни. Теперь здесь был только он.
В его руке была не волшебная палочка — реликвия ушедшей эпохи, — а осколок бутылочного стекла, зеленый и острый, как застывшее отчаяние. Этим осколком он чертил круг на паркете. Неровный, прерывистый. Каждый дюйм давался ему с болью, которая шла не от порезанных пальцев. Кровь, капавшая в борозды, была не просто реагентом. Она была его последней связью с миром живых, последней монетой, которую он готов был заплатить за переправу через эту реку безмолвия.
Война за Святой Грааль. Какая горькая, какая издевательская ирония. Ему, пережившему одну священную войну и потерявшему в ней все, предложили еще одну. Словно вселенная, обладая чувством юмора палача, решила повторить шутку для того, кто уже не умел смеяться.
Когда круг был замкнут, он не стал произносить формулы из древних гримуаров. Он склонил голову и зашептал. Это была не команда. Это была молитва изнанке мира, псалом, обращенный к бездне.
— Услышь меня. Не сила, не слава, не победа. Я не прошу оружия, ибо сам был им. Я не прошу чуда, ибо видел, как они умирают. Услышь меня, тот, кто сидит на дне колодца отчаяния. Я, Гарри Джеймс Поттер, последний из своего рода, вызываю тебя. Приди, тот, кто знает истинную цену проклятия. Приди, тот, чье имя стало синонимом ужаса не по своей воле. Приди, тот, кто был предан богами и людьми. Я не предлагаю тебе контракт. Я предлагаю тебе свидетеля. Дай имя моему эху. Явись.
Воздух в комнате сгустился, затрещал от статического электричества, пахнущего озоном и горем. Кровавые линии круга вспыхнули не ярким магическим пламенем, а тусклым, болезненным багрянцем, похожим на свечение тлеющих углей. Не было ни грохота, ни вспышки. Было лишь внезапное падение тишины. Тишина стала такой плотной, что, казалось, ее можно потрогать.
В центре круга стояла Она.
Первое, что он почувствовал, был запах. Запах морской соли, раздавленных в пыль белых лилий и древнего, холодного камня, веками омываемого волнами. Она была высокой, выше, чем он себе представлял, и ее фигура в темной одежде казалась вырезанной из самого сумрака. Длинные, до самого пола, волосы цвета увядшего вереска скрывали ее, как плащаница. Она не двигалась, ее плечи были опущены в позе вековой покорности. Покорности боли. Она стояла так, как стоит тот, кто знает, что следующий удар неизбежен, и уже заранее сжался, чтобы его перенести. Это была выученная поза монстра, привычка быть чудовищем.
Медленно, словно это движение причиняло ей невыносимые страдания, она подняла голову. Ее глаза были скрыты простой черной повязкой, но Гарри почувствовал ее взгляд так, будто ему в душу вонзили два ледяных стилета. Она изучала его, комнату, этот мертвый мир. В ее осанке не было ни капли высокомерия Героического Духа. Лишь бесконечная, всепоглощающая усталость.
— Слуга класса Райдер, — ее голос был низким, с хрипотцой, будто она не говорила тысячу лет, и звук рвал ее связки. — Призвана на ваш зов. Чудовище к вашим услугам, Мастер. Укажите цель. Я убью, кого прикажете. Я разрушу, что прикажете. Прошу лишь… делать это быстро.
Она произнесла это как заученную роль. Единственную роль, которую ей когда-либо предлагали. Щит, выстроенный из самобичевания, чтобы чужое презрение не так сильно ранило.
Гарри долго молчал, глядя на нее. Он видел не Слугу. Он видел ее. Девушку, которую изнасиловали в храме. Девушку, которую прокляли за то, что она была жертвой. Девушку, которая в безумии и ужасе от собственного нового облика убила единственных, кого любила. Девушку, которая много лет сидела в одиночестве на скале посреди океана, ненавидя себя с каждой каплей соленой воды, падавшей ей на кожу.
Он медленно поднялся на ноги. Каждый мускул протестовал. Он подошел к своей лежанке — грязному матрасу в углу, — и взял с него старый, шерстяной, пахнущий пылью плед. Единственное, что еще хранило остатки тепла в этой комнате.
Он подошел к краю круга. Она инстинктивно отшатнулась, напряглась, готовая к атаке или приказу.
Он не сказал ни слова. Он просто перебросил плед через границу круга. Он упал к ее ногам бесформенной серой массой.
Медуза застыла. Она смотрела на плед, потом перевела невидимый взгляд на него. В этом молчании звенел вопрос, настолько оглушительный, что он перекрывал вой ветра за окном. Непонимание. Подозрение. Шок.
— Ты дрожишь, — тихо сказал Гарри. Его голос был таким же надтреснутым, как и ее. — Здесь холодно. Это все, что у меня есть.
Он не приказывал. Он не предлагал. Он констатировал факт и поделился последним.
Она не ответила. Она не двинулась с места. Но он увидел, как под ее темной одеждой что-то сломалось. Древний, как мир, механизм защиты, отточенный веками страданий, заклинило от одной простой, нелогичной, невозможной в ее вселенной человеческой фразы.
Война за Святой Грааль началась. И в этой молчаливой, ледяной комнате куда более древняя и страшная война — война против отчаяния — только что нашла своего второго солдата.
Тишина, последовавшая за его жестом, была не пустой. Она была хищной. Она вгрызалась в слух, давила на барабанные перепонки. Плед, брошенный на пол, лежал между ними как тело убитой возможности, как жертва, принесенная неведомому богу.
Медуза не шевелилась. Тысячелетия одиночества научили ее главному: любое движение — это риск. Любой звук — это приглашение для боли. Она превратила свое тело в крепость, а молчание — в ее стены. Но его поступок был не тараном, бьющим в эти стены. Он был семенем ядовитого плюща, которое он посадил у самого основания, и его корни уже начали крошить камень изнутри.
Она анализировала. Разум, некогда принадлежавший жрице, а не чудовищу, лихорадочно перебирал варианты, классифицируя этот новый вид жестокости.
Вариант А: Проверка на жадность. Он предлагает тепло, чтобы посмотреть, потянется ли монстр к тому, чего недостоин. Ошибка приведет к наказанию.
Вариант Б: Проверка на гордыню. Он предлагает милость, чтобы посмотреть, откажется ли монстр, сохранив остатки достоинства. Ошибка приведет к наказанию.
Вариант В: Проверка на надежду. Самый изощренный. Он предлагает искру человечности, чтобы увидеть, как она разгорится в ее душе, прежде чем он зальет ее ледяной водой презрения. Ошибка приведет к наказанию, которое будет длиться вечно.
Логика была безупречна. Все пути вели к боли. Это была единственная аксиома ее вселенной.
Наконец, она заговорила. Голос ее был лишен интонаций, ровный и холодный, как поверхность стоячей воды в склепе.
— Уточните параметры задачи, Мастер.
Гарри не шелохнулся. Он ждал.
— Каковы условия прохождения этого испытания? — продолжила она с той же методичной отстраненностью. — Какая реакция от меня требуется? Проявить слабость и принять дар? Проявить гордыню и отвергнуть его? Или симулировать безразличие, демонстрируя, что монстру чужды человеческие потребности? Каждый из вариантов имеет свои последствия. Я должна знать, какую именно грань моего уродства вы желаете изучить сегодня, чтобы соответствующим образом откалибровать свое поведение.
Она говорила не как Слуга, а как подопытный объект, уточняющий у своего мучителя детали предстоящего эксперимента. В этом было нечто гораздо более страшное, чем ярость или страх. Это была полная, абсолютная, выученная капитуляция души. Признание себя вещью.
Гарри медленно выдохнул. Пар, вырвавшийся из его легких, был похож на душу, покидающую тело. Он понял. Чтобы достучаться до нее, нужно было сжечь дотла сам язык, на котором она привыкла говорить с миром. Язык боли, подчинения и страха.
— Нет никаких параметров, — сказал он, и его голос был тихим, но в нем не было ни капли жалости. Жалость была бы еще одним оскорблением. — Нет никакого испытания. Есть только холодная комната. И плед. Это не переменные в уравнении. Это факты.
Она застыла. Ее логическая система дала сбой. Факты, не требующие реакции? Это было невозможно. Это нарушало фундаментальный закон ее существования.
— Вы лжете, — прошептала она. Это был не вывод. Это была последняя попытка удержать мир от рассыпания на части.
— Я лгал всю свою жизнь, — ответил Гарри. — Лгал друзьям, когда говорил, что все будет в порядке. Лгал врагам, когда говорил, что не боюсь. Лгал себе, когда говорил, что сражаюсь за правое дело. Я устал лгать. Особенно тому, кто знает, что правда — это просто боль, которой еще не придумали красивого имени.
Он сделал едва заметный шаг вперед, его ботинки скрипнули по усыпанному пылью паркету.
— Я знаю, какое имя дали твоей боли в том храме. Имя бога, который взял то, что хотел, потому что мог.
Ее тело дернулось, как от удара хлыстом. Она сжала кулаки с такой силой, что послышался хруст суставов.
— Замолчи.
— А потом я знаю, какое имя дали твоему позору, — продолжил он неумолимо, его голос был ровным, как у хирурга, ведущего разрез. — Имя богини, которая наказала не насильника, а зеркало, в котором отразилась ее собственная ревность.
— Я СКАЗАЛА, ЗАМОЛЧИ! — ее крик был уже не человеческим. Это был визг металла, разрываемого на части. Воздух в комнате загустел, пропитался давлением ее проклятия. Предметы на полках мелко задрожали. Она делала то, что умела лучше всего — становилась монстром, потому что монстру не бывает больно.
Но Гарри не отступил. Он принял на себя эту волну чистой, концентрированной агонии и не дрогнул. Он смотрел прямо на ее повязку, словно видел то, что было скрыто под ней.
— Они забрали твою красоту. Забрали твою веру. Забрали твоих сестер. И ты позволила им. Но есть одна вещь, которую ты отдаешь им сама, добровольно, каждый день. И я не позволю тебе этого делать. Не в моем присутствии.
Она замерла, тяжело дыша. Ее ярость столкнулась с чем-то несокрушимым и отхлынула, оставив после себя лишь дрожь и смятение.
— Что?.. — выдохнула она. — Что я им отдаю?
И тогда он нанес последний, самый страшный удар.
— Свое имя.
Слова повисли в воздухе, холодные и тяжелые, как могильные плиты. «Свое имя».
Эта фраза была не обвинением. Она была диагнозом. Диагнозом болезни, которая мучила ее дольше и сильнее, чем любое проклятие.
— Мое имя — Медуза, — прошипела она, но в ее голосе уже не было прежней силы. Лишь отголосок, эхо ярости. — Одна из трех чудовищных Горгон. Та, что обращает в камень. Та, что была убита героем Персеем. Это факты. Это моя история.
— Нет, — отрезал Гарри. Его голос стал твердым, как сталь. — Это их история. История, которую они рассказали миру после того, как закончили с тобой. Это их нарратив. Их пропаганда. Они не просто уничтожили твою жизнь, они украли твою смерть, превратив ее в поучительную сказку о победе добра над злом. Они взяли твою трагедию, твою невыносимую, кровавую, несправедливую агонию, выпотрошили ее, набили соломой героизма и выставили на всеобщее обозрение как трофей.
Он сделал еще один шаг. Теперь их разделяло всего несколько футов мертвой, наэлектризованной тишины.
— Ты думаешь, твое проклятие — это змеи вместо волос и смертоносный взгляд? Это лишь симптомы. Твое настоящее проклятие в том, что ты поверила в их версию. Ты приняла роль, которую они для тебя написали. Ты смотришь на себя их глазами и видишь монстра. Ты произносишь свое имя их голосом и слышишь приговор. Они добились своего. Убийство твоего тела было лишь прелюдией. Главная цель — убийство твоей правды. И ты помогаешь им, держа пистолет у собственного виска.
Ее дыхание прервалось. Она отшатнулась, словно его слова были физическими ударами. Это было невыносимо. Слышать то, что ее собственная душа кричала ей в кошмарах на протяжении тысячелетий, но что она так отчаянно глушила. Он не просто говорил. Он озвучивал ее самый потаенный, самый глубокий ужас. Ужас не того, что с ней сделали, а того, кем она позволила себе стать.
— Ты… ты не понимаешь… — пролепетала она, и это была уже не защита, а мольба. Мольба о том, чтобы он прекратил. — Я убила их… Своих сестер… Своими руками…
— Ты?! — в его голосе прорезался лед. — Ты была оружием, которое вложили в твои же руки. Тебя свели с ума, тебя превратили в то, чего боялись твои сестры, а потом направили на них. Кто здесь настоящий убийца? Тот, кто нажал на курок, не ведая, что творит, или тот, кто с улыбкой зарядил патроны и вложил револьвер в твою руку?
Он замолчал, давая ей мгновение, чтобы яд этих слов проник в самую кровь. А потом закончил, и его голос упал до тихого, интимного шепота, который был страшнее любого крика.
— Они украли у тебя все, Медуза. Но твою боль… твою правду… они забрать не смогут. Если только ты сама не отдашь ее им. Перестань называть себя их именем. Назови себя своим.
Она смотрела на него сквозь повязку, и он чувствовал, как рушатся последние бастионы ее души. Она открыла рот, чтобы ответить, но не смогла произнести ни звука. Потому что она вдруг поняла, что не помнит.
Она не помнила, каково это — быть кем-то другим.
В этот момент предельного, звенящего отчаяния, когда она осознала, что потеряла не только жизнь, но и саму себя, Гарри сделал то, чего она ожидала меньше всего. Он перестал быть ее судьей, ее обвинителем, ее исповедником.
Он показал ей свою собственную рану.
Он медленно, почти устало, провел пальцами по волосам и откинул челку, обнажая тонкий, похожий на молнию шрам. Реликвию. Стигмат. Клеймо.
— Когда мне был год, самый могущественный темный маг своего времени пришел убить меня, — сказал он спокойно, так, будто рассказывал о погоде. — Он убил моих родителей, а потом направил свою палочку на меня. Заклятие отразилось. Он исчез, а я выжил. И на моем лбу остался вот этот след.
Он не сводил с нее взгляда. Взгляда, в котором не было ни гордости, ни жалости к себе. Лишь констатация факта.
— И знаешь, как они меня назвали? «Мальчик-Который-Выжил». Не Гарри. Не сын Лили и Джеймса. А символ. Функция. Живое доказательство чуда. Они написали мою историю еще до того, как я научился говорить. Мне вручили роль спасителя и меч, и вытолкали на сцену. И каждый раз, когда я смотрел в зеркало, я видел не себя. Я видел их ожидания. Их надежды. Их ложь.
Он опустил руку.
— Они ставят на нас метку, — сказал он, и его голос был голосом всей вселенской скорби. — Тебе — на лицо. Мне — на лоб. Тебя называют «Монстром». Меня — «Героем». Ecce Monstrum. Ecce Homo. Какая разница? Это просто ярлыки, которые они вешают на то, что не могут понять или боятся. Это способ превратить живую, дышащую, страдающую душу в удобный для них символ.
Он сделал последний шаг и остановился прямо перед ней, у самой черты круга. Так близко, что мог бы коснуться ее, если бы протянул руку.
— Я смотрю на тебя, — прошептал он, и в этом шепоте была вся тяжесть его прожитой жизни. — И я не вижу ни Горгону, ни чудовище, ни Слугу. Я вижу метку. Точно такую же, как у меня. Я вижу человека, у которого украли его историю. Я вижу родственную душу. Я вижу… себя. В самом страшном из всех возможных зеркал.
Это было оно. Не жалость. Не сочувствие. А полное, абсолютное, ужасающее узнавание. Он не просто понял ее боль. Он признал ее своей.
Последние слова Гарри не прозвучали, а впитались в нее. Они прошли сквозь кожу, мышцы, кости и достигли того места, где душа крепится к телу. И там они перерезали последнюю нить.
Тысячелетняя плотина рухнула.
Сначала это был звук. Тихий, странный, похожий на стон ломающегося льда. Он шел из самой глубины ее груди. Ее плечи, до этого момента прямые и напряженные, как струны, вдруг обмякли. Позвоночник, державший ее в позе вечной обороны, изогнулся, словно потеряв всю свою силу.
Она начала падать. Не быстро, а медленно, мучительно, сегмент за сегментом, как подкошенная башня. Колени ударились о паркет с глухим, тяжелым стуком. Руки, бессильно висевшие вдоль тела, взметнулись вверх, но не для защиты. Она схватилась за голову, ее пальцы впились в волосы, будто она пыталась удержать череп от раскола.
А потом начался плач.
Это не были слезы. Слезы — это вода. Это было нечто иное. Из ее рта, из самого ее нутра, вырвался вой. Низкий, горловой, нечеловеческий. Это был звук, который издает существо, прожившее вечность в абсолютной тишине и темноте, когда на него впервые падает луч света — и этот свет обжигает до костей.
Она рыдала, содрогаясь всем телом. Это были не просто рыдания. Это был распад. Распад камня, распад лжи, распад той чудовищной личности, которую она носила на себе, как проклятую броню. Она сдирала ее с себя ногтями, выхаркивала с каждым мучительным всхлипом.
На пол капала не вода. На пол капала тысячелетняя боль, обретшая наконец жидкую форму. Она плакала о храме. О богах. О сестрах. О Персее. Об одиночестве на острове. Но громче всего она плакала о маленькой девочке, жрице Афины, которой она когда-то была и чье лицо она уже не могла вспомнить.
Гарри стоял и смотрел. Он не двигался. Он не дышал. Он стал тем, кем обещал.
Свидетелем.
Он смотрел, как чудовище умирает, корчась в агонии, чтобы на его месте, из пепла и слез, мог родиться человек. И это было самое страшное и самое прекрасное, что он когда-либо видел в своей жизни.
Плач оборвался так же внезапно, как и начался. На смену буре пришел штиль, но это был штиль мертвой воды, покрывающей затонувший город. Комната наполнилась оглушающей тишиной, в которой эхом звучал каждый ее прошедший всхлип.
Медуза стояла на коленях, сгорбленная, похожая на сломленный темный цветок. Ее тело все еще мелко дрожало, но это была уже не конвульсия горя, а остаточная вибрация рухнувшего мира. Она была пуста. Чудовище было изгнано, вырвано из нее с кровью и криком. Но на его месте не возникла женщина. На его месте была лишь рана. Зияющая, первородная пустота.
Ее руки, до этого впивавшиеся в волосы, медленно, почти безвольно, поползли вниз по лицу. Пальцы, дрожащие, как крылья подбитой бабочки, скользили по щекам, по губам, будто заново изучая топографию давно забытой земли. Они не находили ничего знакомого. Это было лицо незнакомки.
И тогда они остановились. Наткнулись на последнюю деталь этого ландшафта. Последний бастион. Последнюю стену тюрьмы.
Полоска черной ткани.
Она ощупывала ее грубую, застиранную текстуру. Этот маленький клочок материи был для нее реальнее, чем ее собственная кожа. Он был ее якорем, ее определением, ее последней защитой. Он скрывал не просто проклятие. Он скрывал ее от самой себя. Он позволял ей не видеть мир, превращающийся в камень. Он позволял ей не видеть в отражении окон глаза, которые не принадлежали ей. Он был границей между ней и ее ужасом.
И теперь, когда все остальные стены рухнули, остался только он.
Она поняла, что должна сделать. Это не было решением, принятым разумом. Это был инстинкт. Инстинкт души, доведенной до последней черты, которая должна была либо умереть окончательно, либо совершить последний, самый страшный акт саморазоблачения.
Ее пальцы, неуверенные и непослушные, нащупали узел на затылке. Узел, который она завязывала тысячу раз вслепую, в темноте своей вечной ночи. Теперь же он казался ей сложным, чужеродным механизмом.
Гарри замер. Он понял, что происходит. Холод, до этого бывший лишь фоном, впился ему в позвоночник. Первичный, животный инстинкт кричал: «Беги! Отвернись! Закрой глаза!». Это была логика выживания.
Но он не шевельнулся.
Он остался стоять. Он обещал быть свидетелем. А свидетель не отворачивается. Он смотрит до конца, даже если этот конец — его собственный. Он понял, что это не атака. Это не было актом агрессии. Это был последний жест в ее исповеди. Она показала ему свою душу. Теперь она покажет ему свой грех. И его долг — принять и это. Не дрогнуть. Не оскорбить ее последнюю, самую страшную уязвимость своим страхом.
Узел поддался.
Ткань, освобожденная от натяжения, начала медленно соскальзывать. Гарри видел, как она цепляется за ее волосы, как нехотя открывает сантиметр за сантиметром ее бледную, незнакомую кожу. Время растянулось, стало вязким. Каждое мгновение длилось вечность.
Повязка упала на пол.
Она не издала ни звука, но ее падение прозвучало в комнате как удар колокола, возвещающего о конце света.
Медуза не открывала глаза. Она стояла на коленях с опущенными веками, дрожащая, обнаженная, беззащитная. Она давала ему последний шанс. Шанс отвернуться. Шанс спастись. Шанс предать ее, как предавали все остальные.
Гарри смотрел на нее. На ее лицо, которое он видел впервые. Оно было не чудовищным. Оно было нечеловечески прекрасным и нечеловечески печальным. Это было лицо богини, изгнанной с Олимпа в самый глубокий круг ада. И на этом лице, под плотно сжатыми веками, чувствовалось колоссальное, сдерживаемое давление, будто за тонкой пленкой кожи бушевал атомный реактор.
Она медленно, очень медленно, начала поднимать веки.
В тот миг, когда ее ресницы дрогнули и разошлись, мир потерял цвет.
Гарри почувствовал это раньше, чем увидел. Воздух в комнате стал хрупким, как стекло. Пылинки, танцевавшие в луче света, замерли. Звук его собственного сердца, до этого колотившегося о ребра, затих. Все бытие сжалось в одну точку, в пространство между ним и ней.
Ее глаза открылись.
Это не были глаза. Это были два провала в иную реальность. В них не было зрачков. Не было радужки. В них была лишь мягкая, пульсирующая, неземная люминесценция цвета аметиста, пронзенного молнией. Они не отражали свет. Они его пожирали. Это были не окна души. Это были раны, через которые сочилась сила, способная остановить само время. Сила, которая превращала жизнь в ее противоположность — в вечный, неподвижный камень.
Вся эта чудовищная мощь, все проклятие Афины, вся ярость Посейдона, вся агония тысячелетий хлынула из этих глаз и обрушилась на него.
Медуза смотрела на него, и внутри нее все кричало. Она чувствовала, как ее проклятие оживает, как оно тянется к нему, к этому единственному живому существу, к этой теплой, хрупкой аномалии в ее ледяном мире. Она хотела закричать, чтобы он отвернулся, но не могла. Она была парализована собственным ужасом. Она смотрела, как ее собственная природа пытается уничтожить единственного, кто увидел в ней человека.
Но Гарри не превращался в камень.
Он просто стоял. Он не моргал. Он смотрел прямо в ее глаза, в самое сердце проклятия. И ничего не происходило.
Медуза не понимала. Сила текла, она чувствовала ее, но та разбивалась о него, как волна о скалу, и утекала в ничто. Почему? Почему он не умирает? Неужели он настолько силен? Неужели его магия…
И тут она увидела.
Ее глаза видели не поверхность. Они видели суть. Они видели истинную природу вещей. И когда она посмотрела на него по-настоящему, она увидела не волшебника, не Мастера, не врага.
Она увидела статую.
Она увидела мальчика, застывшего в янтаре одного-единственного мгновения у своей колыбели. Она увидела подростка, окаменевшего под тяжестью пророчества. Она увидела мужчину, чье сердце превратилось в гранит в тот день, когда он хоронил своих друзей. Она увидела, что его душа уже была сделана из камня — из камня вины, скорби и бесконечной усталости.
Ее проклятие было бессильно. Оно не могло убить того, кто уже был мертв внутри. Оно не могло остановить то, что уже остановилось.
Осознание этого было страшнее, чем любое обращение в камень. Ее дар. Ее проклятие. Ее суть. Ее монструозность. Все это было бессмысленно перед лицом его боли. Он не победил ее проклятие. Он просто был его живым, дышащим воплощением. Живым памятником самому себе такому, какого не существовало, но которым его видел весь мир.
Она смотрела в его глаза и видела не врага. Она видела зеркало. Зеркало, отражавшее не ее лицо, а ее внутренний ландшафт — холодный, безжизненный, вечный.
Из ее глаз, из этих аметистовых ран, потекли слезы. Но это были уже не те слезы, что раньше. Это были тихие, прозрачные, человеческие слезы. Она плакала не о себе.
Она плакала о нем.
И Гарри, глядя, как слезы текут из глаз, что должны были убивать, впервые за долгие годы почувствовал, как один маленький осколок камня в его груди, возможно, только что дал трещину.
Мир вернулся не сразу. Он просачивался обратно по капле. Сначала вернулся цвет — тусклый, серый, как пепел догоревшего костра. Потом звук — тихое тиканье уцелевших часов где-то в недрах мертвого дома, похожее на слабое сердцебиение вселенной. И, наконец, ощущение — холод паркета под ее коленями и ледяные дорожки слез на его щеках.
Ее проклятие отступило. Не исчезло, нет. Оно просто свернулось внутри нее, как уставший змей, и затихло, усмиренное не силой, а бессмысленностью. Ее глаза все еще светились неземным аметистовым светом, но теперь это было не свечение ядерного распада, а холодный, меланхоличный свет далекой звезды. Свет, который идет миллионы лет, но не несет в себе тепла.
Они продолжали смотреть друг на друга. Молчание больше не было ни хищным, ни неловким. Оно стало… общим. Как комната. Как плед. Как холод. Это была их первая совместная собственность, их первое «мы».





|
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |