|
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |
Профессор Макгонагалл не любила просить дважды.
Это было одно из тех правил Хогвартса, которые Гермиона усвоила очень рано, ещё на первом курсе: если профессор Макгонагалл сказала “сядьте”, значит, садиться следовало немедленно, ровно, молча и, желательно, уже с таким видом, будто ты осознал всё, включая то, что ещё не успел сделать.
Гермиона села.
Кабинет был строгим, как и сама профессор: тёмное дерево, аккуратные стопки пергаментов, полки, на которых книги стояли не “примерно по темам”, как у профессора Флитвика, а именно так, как книги обязаны стоять, если у них есть чувство собственного достоинства. На столе лежала тонкая папка с министерской печатью.
Гермиона увидела её сразу.
И сразу же заставила себя смотреть не на папку, а на профессора.
Получилось плохо.
Макгонагалл, конечно, заметила.
— Мисс Грейнджер, — сказала она, — то, о чём мы сейчас будем говорить, не должно покинуть этот кабинет.
Гермиона кивнула нарочито спокойно. Очень спокойно. Так спокойно, что только сцепленные на коленях пальцы выдавали, как быстро у неё внутри всё уже побежало вперёд: расписание, заявления, исключения, учебные планы, ограничения, практическая польза, возможные риски, отдельные пункты в правилах Министерства, которые, если читать внимательно, допускали толкование.
Профессор Макгонагалл открыла папку.
— Ваше заявление рассмотрено. После консультации с профессором Дамблдором и при условии моего личного надзора Министерство согласилось сделать исключение.
На стол легла маленькая золотая цепочка.
На цепочке висели крошечные песочные часы в круглой оправе.
Гермиона перестала дышать.
— Это называется маховик времени, — сказала Макгонагалл. — Или, менее официально, хроноворот.
Гермиона знала это слово. Конечно, знала. Она встречала его в двух книгах. Одна была в Запретной секции и называлась так скучно, что, по мнению Гермионы, только из-за названия её никто и не брал. Вторая упоминала хроновороты вскользь, в главе о редких министерских артефактах, и больше говорила о наказаниях за неправильное использование, чем о самом устройстве.
Обе книги сходились в главном: пользоваться ими было нельзя.
Почти никому.
Почти никогда.
— Я должна подчеркнуть, — продолжила профессор, и голос её стал жёстче, — это не игрушка, не удобство и не награда за успехи. Это исключительная мера. Вы будете использовать маховик только для посещения утверждённых занятий. Ни для чего другого.
— Да, профессор.
— Вы не будете появляться на виду у самой себя.
— Да, профессор.
— Вы не будете менять уже произошедшие события.
— Да, профессор.
— Вы не будете, — Макгонагалл сделала паузу, — проверять, что случится, если нарушить одно из этих правил.
Гермиона почувствовала, как слегка покраснели уши.
— Да, профессор.
Макгонагалл смотрела на неё не сердито. Хуже. Взвешивающе.
— Мисс Грейнджер, я согласилась на это не потому, что считаю ваш план разумным. Я согласилась потому, что полагаю: вы достаточно дисциплинированны, чтобы, возможно, выдержать его. Посмотрим, справитесь ли вы.
Гермиона открыла рот, чтобы сказать, что она понимает, но профессор подняла руку.
— Нет. Не отвечайте сразу. Запомните.
Гермиона закрыла рот.
Потом она запоминала и повторяла инструкции: один полный поворот — один час назад; неполные обороты не рекомендованы, но технически возможны; не более пяти часов без особого разрешения; не использовать в присутствии посторонних; не допускать контакта с самой собой; не оставлять следов, способных привести к нарушению причинно-следственной устойчивости. Формулировки были министерские, сухие, словно их писали люди, которые очень старались спрятать страх за канцеляритом.
Гермиона перевела их для себя проще:
не путайся, не попадайся, не пытайся быть умнее времени.
Последний пункт ей не понравился.
Она не собиралась быть умнее времени.
Просто время тоже могло бы проявить немного организованности.
Третий курс оказался не похож на учебный год.
Учебный год — это когда октябрь идёт после сентября, ноябрь после октября, а уроки располагаются в расписании с какой-то хотя бы минимальной вежливостью к человеческому телу.
Третий курс был похож на попытку удержать в руках слишком много раскрытых книг сразу, когда каждая открыта на нужной странице, а кто-то всё время толкает под локоть.
Гермиона в основном успевала.
Она сидела на Древних рунах и уже знала, что через сорок минут должна будет быть на Прорицаниях, где профессор Трелони объявит, что тень на дне чашки похожа на Грима, а значит, Гарри непременно умрёт. Она делала заметки по Арифмантике, потом поворачивала маховик и шла на Магловедение, где старалась не раздражаться, когда чистокровные ученики с серьёзными лицами записывали, что электричество живёт в стенах. Она пряталась за гобеленами, ждала, пока её собственные шаги удалятся за угол, и научилась отличать звук своих каблуков от звука чужих.
Иногда она ела обед дважды.
Иногда не ела вообще.
Иногда Рон говорил:
— Гермиона, ты только что была за тем столом.
И Гермиона отвечала:
— Не говори ерунды, Рон, ты меня с кем-то перепутал.
После третьего такого раза Рон перестал спрашивать, но начал смотреть на неё с обиженной подозрительностью, будто она специально нашла способ становиться ещё более невыносимой.
Гарри замечал меньше. Или делал вид, что меньше.
У Гарри в том году были свои ужасы: дементоры, холод, который вынимал из него всё хорошее, голос матери, о котором он не умел говорить. Гермиона не знала, что хуже: то, что она не может ему помочь, или то, что у неё не хватает времени даже толком спросить. Маховик не добавлял времени, а занимал всё возможное.
Потом был Клювокрыл.
Хагрид, красный от слёз и злости.
Бесконечные споры с Роном.
Скабберс.
Живоглот.
Молчание за столом.
Хлопанье книгами.
Ощущение, что если она остановится хотя бы на минуту, всё немедленно развалится.
А потом была ночь.
Хижина Хагрида. Тыквы. Слишком ровный стук топора за окном. Крик, который Гермиона услышала и не позволила себе понять.
Скабберс оказался не крысой.
Чёрный пёс оказался не псом.
Сириус Блэк оказался не предателем.
Питер Петтигрю оказался жив.
Гермиона всегда считала, что правда должна приносить облегчение. В книгах так часто и было: найти правильный факт, выстроить доказательство, назвать вещь настоящим именем — и тьма отступает.
В ту ночь правда не отступала.
Она только открывала следующую дверь, за которой становилось ещё темнее.
Хижина стала Визжащей. Визжащая хижина стала туннелем. Туннель стал озером. Озеро стало холодом.
Дементоры приближались бесшумно и неумолимо.
Гермиона помнила, как лежала на земле и не могла подняться. Помнила серебристый свет. Помнила Гарри, который потом сказал, что видел отца.
Она не стала спорить.
Не тогда.
Потом был кабинет Дамблдора, запах лимонных леденцов и невозможное спокойствие человека, который говорил так, будто им предстояло не нарушить половину известных правил магической безопасности, а сходить в библиотеку за справочником.
— Три оборота, мисс Грейнджер, — сказал он. — Думаю, этого будет достаточно.
Она повернула маховик вместе с Гарри.
Мир дёрнулся.
И всё произошло так, как должно было произойти.
Они спасли Клювокрыла. Они спасли Сириуса. Они видели самих себя. Гарри вызвал Патронуса. Они вернулись в больничное крыло вовремя.
Всё сошлось.
Именно это Гермиона повторяла себе потом.
Всё сошлось.
Всё сошлось.
Всё сошлось.
Профессор Макгонагалл пришла к ней на следующее утро.
Гарри ещё спал. Рон тоже, хотя его сломанная нога была вытянута так неудобно, что Гермиона всякий раз морщилась, когда смотрела на него. Больничное крыло пахло чистыми простынями, зельями и той особой тишиной, которая бывает после слишком долгой ночи и слишком большого количества объяснений.
Макгонагалл остановилась у кровати Гермионы.
— Мисс Грейнджер.
Гермиона села, поправила одеяло и внезапно почувствовала себя первокурсницей.
— Профессор.
Взгляд Макгонагалл опустился к тонкой цепочке у неё на шее.
— Полагаю, вы понимаете, что после случившегося дальнейшее использование маховика времени должно быть прекращено.
Гермиона сжала пальцы на краю одеяла.
Конечно, она понимала.
Она уже решила бросить Прорицания. Уже призналась себе, что не сможет продолжать так ещё год. Даже ещё месяц. Может быть, даже неделю. У неё болела голова, глаза щипало, а в мыслях всё ещё стояла странная двойная картинка: она сама, стоящая в тени деревьев, и она сама, бегущая к хижине Хагрида.
— Да, профессор, — сказала она.
Макгонагалл протянула руку.
Гермиона сняла цепочку.
Золотые часы легли ей на ладонь. Маленькие. Тёплые. Совсем не похожие на вещь, которая могла уместить в себе целый год невозможных расписаний.
Она уже почти отдала их.
Потом профессор Макгонагалл вздохнула.
Это был небольшой звук, почти незаметный. Но Гермиона слышала, как вздыхала профессор Макгонагалл на уроках, когда Невилл превращал иголку не в спичку, а во что-то, требующее щипцов. Этот вздох был другим. Не раздражённым, а каким-то «усталеньким», если бы такое слово можно было применить к профессору Макгонагалл без риска потерять баллы для Гриффиндора.
— Собственно, — сказала профессор, и в голосе её появилось то особое выражение, с которым взрослые люди произносят слово “собственно”, когда за ним стоит куча вещей, которые не должны были случиться, но случились, — формально разрешение действительно до первого сентября.
Гермиона подняла глаза.
— До первого сентября?
— Формально, мисс Грейнджер. Не радуйтесь. Формально Министерство также должно было прислать курьера для возврата артефакта сегодня утром. Формально у меня должен был быть отчёт от профессора Снейпа до завтрака, объяснение от профессора Люпина до девяти, письменное заключение мадам Помфри до десяти и хотя бы полчаса сна где-то между ними.
Гермиона не знала, что на это ответить.
Макгонагалл сняла очки, потёрла переносицу и тут же снова надела их, будто позволила себе что-то неприличное.
— Я не стану отправлять маховик времени совой в Отдел тайн. Я также не стану передавать его первому попавшемуся министерскому служащему, который явится сюда с печатью и без малейшего понимания, что именно он забирает. Сегодня я не доверяю ни Министерству, ни совам, ни собственному расписанию. До официальной передачи под расписку он всё равно остаётся в моей зоне ответственности. И, к сожалению, сейчас вы — менее рискованный вариант, чем Министерство.
Она посмотрела на Гермиону очень строго.
— И это не означает, что я доверяю вам безгранично.
— Я понимаю, профессор.
— Нет, — сказала Макгонагалл. — Боюсь, не вполне. Поэтому слушайте внимательно. Вы сохраните маховик у себя до моего письма или до первого сентября, смотря что наступит раньше. Я не одобряю дальнейшее его использование, но в данный момент это наименее безответственный способ не потерять чрезвычайно опасный артефакт в чрезвычайно безответственном ведомстве.
Гермиона кивнула.
— Я не буду им пользоваться.
Макгонагалл посмотрела на неё поверх очков.
— Я хотела бы услышать именно это.
Гермиона почувствовала, как внутри всё на миг стало легче.
А потом профессор продолжила:
— И всё же скажу иначе: не пользуйтесь им без крайней необходимости. Иногда абсолютные запреты толкают умных людей на очень глупые решения.
Это было очень необычно. Профессор Макгонагалл обычно любила абсолютные запреты. Во всяком случае, преподавала она так, будто запреты — это несущие стены цивилизации.
Но теперь она выглядела слишком усталой, чтобы быть несущей стеной. Она выглядела человеком, который всю ночь держал потолок руками и не был уверен, что утром кто-нибудь это заметит.
— Да, профессор, — сказала Гермиона.
— Вы будете вести журнал любого использования. Время, причина, количество оборотов.
— Да, профессор.
— Вы не будете использовать его для дополнительных занятий, подготовки к экзаменам, чтения сверх программы или исправления неловких разговоров с друзьями.
Гермиона хотела сказать “конечно”, но вовремя поняла, что это прозвучало бы слишком быстро.
— Да, профессор.
— И спите, мисс Грейнджер. Это не совет. Это почти приказ.
Гермиона кивнула.
— Да, профессор.
Макгонагалл ещё секунду смотрела на неё, потом медленно убрала руку.
Маховик остался у Гермионы на ладони.
Он казался тяжелее, чем минуту назад.
Дома всё было меньше.
После Хогвартса это всегда поражало Гермиону.
Не хуже и не скучнее. Просто меньше.
Потолки были ниже, лестница короче, коридор уже. Кухня не перестраивалась по утрам, портреты не спорили между собой, двери не притворялись стенами, а стены — дверями. Чайник кипел, потому что его включили. Соседи стригли газон, потому что была суббота. Письма приходили через щель в двери, а не с совами, и никто не считал это упадком цивилизации.
Всё стояло на своих местах.
Папина кружка с трещиной у ручки. Мамина синяя прихватка на крючке у плиты. Зубная паста в ванной, выдавленная неправильно, потому что папа вечно нажимал посередине. Книга по ортодонтии на нижней полке журнального столика, хотя мама уже три раза обещала убрать её в кабинет.
Гермиона любила Хогвартс. Любила лестницы, любила библиотеку, любила запах пергамента, пыли, воска и старой магии. Любила даже то, что там никогда нельзя было быть полностью уверенной, не окажется ли за поворотом призрак, завуч, Пивз или дверь, которой вчера не было.
Но дома она могла знать, что мир не изменит форму за ночь.
Первые два дня она почти только спала.
Мама заглядывала к ней в комнату, тихо ставила на стол чай, фрукты, бутерброды и уходила, стараясь не шуметь. Папа один раз сказал через дверь:
— Мы рады, что ты дома, маленький профессор.
Гермиона хотела ответить, но проснулась только через час.
На третий день она разобрала чемодан.
На четвёртый — разложила учебники по предметам и составила список всего, что нужно перечитать до сентября.
На пятом мама увидела список и сказала:
— Гермиона.
Так, как взрослые говорят, когда собираются быть мягкими, но уже заранее знают, что мягкость не сработает.
— Это просто план, — сказала Гермиона.
— Это три листа мелким почерком.
— Я писала не очень мелко.
Папа, проходивший мимо кухни, заглянул через мамино плечо.
— Тут есть пункт “отдых”?
Гермиона перевернула второй лист.
— Есть.
Папа прищурился.
— “Систематизация отдыха как фактора восстановления памяти”.
— Это считается.
— Не уверен, что отдых согласится.
Мама забрала у неё перо и положила рядом с тарелкой.
— Сегодня без систематизации. Сегодня ты ешь, гуляешь и рассказываешь нам хоть что-нибудь о школе, кроме оценок и расписания.
Гермиона хотела возразить, но не стала.
Она рассказала про Хагрида. Про то, что у него был трудный год. Про нового учителя защиты, который оказался хорошим. Про экзамен по Прорицаниям, на котором она, возможно, слегка хлопнула дверью.
Папа засмеялся.
Мама не засмеялась, но уголки губ дрогнули.
Про Сириуса Блэка Гермиона не рассказала.
Про дементоров тоже.
Про то, что несколько раз в неделю проживала одни и те же часы дважды, она решила не рассказывать никогда и никому.
Вечером она всё равно вернулась к списку.
Конечно же, родители были правы. Но внутри всё ещё не укладывалось.
Третий курс был похож на шкаф, куда в спешке запихнули слишком много вещей и прижали дверцу коленом. Снаружи он был закрыт. Даже выглядел аккуратно. Но Гермиона знала: стоит открыть — всё посыплется.
Маховик лежал в верхнем ящике стола, завёрнутый в носовой платок.
Журнал использования — новый, тонкий, с твёрдой обложкой — лежал рядом. Гермиона открыла его и написала на первой странице:
Летние каникулы. Использовать только при крайней необходимости.
Она посмотрела на эту фразу и подчеркнула слово «крайней» два раза.
“Крайняя необходимость” была неприятным выражением. Оно выглядело как правило, но вело себя как вопрос. Сразу хотелось поставить рядом определение, список критериев, примеры допустимых и недопустимых случаев, а лучше — получить разъяснение у профессора Макгонагалл.
Гермиона представила, как пишет ей письмо.
Уважаемая профессор Макгонагалл, прошу уточнить, считается ли крайней необходимостью ситуация, в которой…
Она даже не знала, чем закончить фразу.
В которой что?
В которой я боюсь?
В которой мне кажется, что без возможности вернуться на час назад мир опять станет слишком большим?
В которой я хочу убедиться, что больше никого не подведу?
Гермиона закрыла журнал.
Потом закрыла ящик.
Потом открыла его снова и проверила, на месте ли маховик.
На месте.
Конечно, на месте.
Ссора случилась через неделю.
Даже не ссора, если быть честной. Ссоры были у них с Роном: громкие, колючие, с хлопаньем дверьми, с фразами, которые хотелось забрать назад уже через две минуты, но гордость не позволяла. С мамой получилось тише, и от этого хуже.
День был липкий, душный, с серым небом, которое всё собиралось пролиться дождём и никак не решалось. Гермиона с утра сидела за кухонным столом с книгами, но читала одну и ту же страницу уже в четвёртый раз. Родители ушли в клинику, вернулись позже обычного, усталые, пахнущие мятой, антисептиком и чужими разговорами.
Мама поставила сумку на стул и некоторое время смотрела на разложенные по столу учебники.
— Гермиона, ты сегодня выходила?
— Да.
— Куда?
— В сад.
— За книгой, которую оставила на скамейке?
Гермиона подняла голову.
Мама не сердилась. Вот именно это и было несправедливо. Она просто устала и пыталась говорить спокойно.
— Я гуляла вчера.
— Вчера — это не сегодня.
— Мам.
— Мы почти не видели тебя весь год.
— Я была в школе.
— Я знаю, где ты была, — мама сняла очки и положила их рядом с сумкой. — Я говорю не об этом.
Гермиона почувствовала, как внутри что-то напряглось. Неправильная, недостойная злость: не на маму даже, а на то, что её снова просят быть кем-то ещё. Нормальной дочерью. Нормальным ребёнком на каникулах. Человеком, который может просто пойти гулять, потому что на улице не падают дементоры, не казнят гиппогрифов и не выясняется, что крыса твоего друга двенадцать лет была взрослым мужчиной.
— Я же дома, — сказала она.
— Физически — да.
Папа, стоявший у раковины, сделал вид, что очень внимательно моет руки. Это было его обычное “я рядом, но вы обе умные, пожалуйста, не втягивайте меня сразу”.
Мама села напротив.
— Ты просыпаешься и садишься за книги. Ешь с книгой. Засыпаешь над книгой. Когда мы спрашиваем о школе, ты рассказываешь так, будто пишешь отчёт. Я понимаю, что у тебя были экзамены, что у тебя сложная программа, но…
— Ты не понимаешь.
Фраза вышла раньше, чем Гермиона успела её остановить.
Мама замолчала.
Папа выключил воду.
Гермиона услышала это маленькое сухое щёлк — кран закрылся — и вдруг поняла, что сказала совсем не то. Не “ты не знаешь”. Не “я не могу рассказать”. А именно: ты не понимаешь. Так, будто мама глупая. Так, будто она чужая.
— Наверное, не понимаю, — сказала мама после паузы. — Поэтому и спрашиваю.
Скажи сейчас, подумала Гермиона.
Скажи хоть что-то нормальное.
Прости.
Я устала.
Я не хотела.
Мне страшно.
Я не знаю, как быть дома после этого года.
— Мне нужно дочитать главу, — сказала Гермиона.
Мама кивнула.
Не обиженно. Не театрально. Просто кивнула.
— Хорошо.
Она взяла сумку и пошла наверх.
Папа постоял ещё несколько секунд, потом тихо сказал:
— Гермиона…
— Не надо, — сказала она.
И тут же захотела ударить себя учебником по голове.
Папа не стал продолжать. Только вздохнул, вытер руки полотенцем и вышел в прихожую. Через минуту хлопнула задняя дверь: он ушёл выбросить мусор или просто постоять на воздухе, давая им обеим возможность не продолжать разговор прямо сейчас.
Гермиона осталась за столом, перед раскрытой книгой, где буквы вдруг стали одинаковыми и плоскими.
Она могла подняться сразу.
Могла постучать к маме.
Могла сказать “прости” через дверь, даже если голос дрожал бы, даже если получилось бы глупо, даже если мама ответила бы не сразу.
Вместо этого Гермиона сидела.
Минуту.
Вторую.
Третью.
Потом резко встала, поднялась к себе, закрыла дверь и открыла верхний ящик стола.
Маховик лежал в носовом платке.
Профессор Макгонагалл сказала: не использовать для исправления неловких разговоров с друзьями.
Во-первых, мама не была другом.
Гермиона почти засмеялась, но смех застрял где-то в горле и вышел коротким, злым выдохом.
Во-вторых, это был не неловкий разговор.
Это была ошибка.
Маленькая, глупая, жестокая ошибка, которую ещё можно исправить. Не переписать весь день. Просто вернуться на несколько минут назад — ровно настолько, чтобы не сидеть за столом как трусиха, а сразу пойти за мамой.
Она открыла журнал.
6 августа. 18:47.
Перо зависло над строкой.
Причина: извиниться перед мамой вовремя.
Она представила лицо Макгонагалл, если та это прочитает.
Медленно закрыла журнал.
Нет.
Сначала она всё исправит, потом запишет. Честно. Полностью. Без выкручивания.
Гермиона надела цепочку.
Повернула маховик совсем немного.
Мир дёрнулся.
Она оказалась в своей комнате на семь минут раньше.
Снизу доносились голоса. Её собственный голос — слишком резкий, слишком уверенный:
— Мне нужно дочитать главу.
Потом мамино тихое:
— Хорошо.
Гермиона зажала рот ладонью, хотя её всё равно никто не мог услышать за закрытой дверью.
Шаги на лестнице.
Мама поднималась.
Вот здесь.
Не раньше. Не в кухню, где сидела другая Гермиона. Не туда, где папа мог увидеть невозможное. Не в момент ссоры, когда всё уже было слишком близко и слишком опасно.
Сейчас.
Мама прошла мимо её двери к спальне.
Гермиона выждала два удара сердца, потом вышла в коридор.
— Мам?
Мама обернулась.
На лице у неё ещё было то самое выражение: спокойное, усталое, аккуратно закрытое. Как дверь, которую никто не хлопнул, но всё равно закрыли.
— Да?
Гермиона вдруг поняла, что подготовленные слова исчезли. Все. Целиком.
— Прости, — сказала она.
Мама молча открыла дверь спальни, и Гермиона шагнула следом, с облегчением слыша, как внизу всё ещё скрипит кухонный стул.
— За что именно?
Это был честный вопрос. Не ловушка. Не холодность. Просто мама не собиралась принимать пустое “прости” вместо разговора, и Гермиона почему-то любила её за это так сильно, что стало ещё хуже.
— За “ты не понимаешь”, — сказала Гермиона. — Это было гадко. Ты правда не можешь понимать, потому что я не рассказываю. Это не твоя вина.
Мама медленно выдохнула.
— Гермиона…
— Я не могу всё рассказать. Правда не могу. Но я не хотела, чтобы прозвучало так, будто ты глупая. Или чужая. Или… — Она запнулась. — Просто год был сложный. Очень.
Мамино лицо изменилось.
Не сразу. Совсем чуть-чуть.
— Я вижу.
— Нет, — сказала Гермиона и тут же испугалась, что опять сказала не то. — То есть да. Ты видишь. Просто не всё.
Мама подошла ближе.
— Тогда покажи, сколько можешь.
Гермиона не выдержала и шагнула к ней сама.
Объятие получилось неловким: она была уже почти маминого роста, цепочка маховика холодила шею, а где-то внизу за кухонным столом другая Гермиона ещё сидела перед раскрытой книгой и, наверное, ненавидела себя.
Но мама обняла её крепко. Не как маленькую. Не как взрослую. Как дочь, которая наконец вернулась хотя бы на несколько минут.
— Я просто скучала, — сказала мама тихо.
— Я тоже, — сказала Гермиона.
И это тоже было правдой.
Через семь минут её прежняя версия наверху повернула маховик.
Мир не дёрнулся.
Ничего не вспыхнуло.
Никакие часы не остановились.
Просто в доме осталась одна Гермиона.
Так всегда и происходило.
Позже, когда папа вернулся с улицы, мама спустилась уже без того закрытого выражения на лице. Они ужинали втроём. Папа рассказывал про пациента, который пытался доказать, что зуб болит только по вторникам. Мама смеялась. Гермиона нарезала огурец слишком толстыми неровными кружками, потому что руки всё ещё слегка дрожали, но никто этого не заметил или сделал вид, что не заметил.
После ужина она поднялась в комнату, села за стол и открыла журнал использования.
6 августа. 18:47. Неполный оборот. Семь минут.
Она подождала.
Потом написала:
Причина: личная.
Это было плохо. Слишком расплывчато. Профессор Макгонагалл не одобрила бы такую запись.
Гермиона зачеркнула “личная” и написала:
Причина: исправление собственной грубости.
Это было ещё хуже.
Она закрыла журнал.
Потом открыла снова, потому что оставлять запись незаконченной было почти физически неприятно.
Осложнений нет.
Вот.
Честно.
После этого Гермиона несколько дней не трогала маховик.
Не потому, что испугалась. И не потому, что жалела.
Она должна была жалеть. Наверное. Но разговор с мамой действительно стал лучше. В доме стало легче. Мама больше не смотрела на неё так осторожно, папа снова шутил, и Гермиона даже один раз вышла с ними в парк, хотя взяла с собой книгу и читала на скамейке, пока родители обсуждали соседский ремонт.
Вечером она записала в план:
Не использовать маховик для бытовых ситуаций.
Потом подумала и добавила:
Даже если кажется, что это никому не повредит.
Запись выглядела хорошо. Строго. Правильно.
Гермиона почувствовала себя лучше.
Через несколько дней она снова использовала маховик.
В этот раз она выставила маховик на пятнадцать минут, чтобы не опоздать к завтраку после того, как заснула над книгой и проснулась от маминого стука в дверь.
Это было глупо.
Но мама так радовалась, когда Гермиона пришла вниз вовремя и без книги, что Гермиона решила не называть это глупостью.
В журнале она написала:
11 августа. 8:05. Неполный оборот. Пятнадцать минут. Причина: восстановление режима сна. Осложнений нет.
“Восстановление режима сна” звучало значительно лучше, чем “не хотела снова расстраивать маму”. К тому же это было больше похоже на полноценную запись в журнале наблюдений.
Профессор Макгонагалл, возможно, всё равно бы не одобрила.
Но профессор Макгонагалл сама сказала: спите.
Гермиона спала.
Иногда с помощью маховика.
И ничего не происходило.
Ещё пару раз она возвращала себе десять, пятнадцать, двадцать минут — не для важного, конечно. Для порядка. Для режима. Для того, чтобы не подвести никого из-за собственной усталости.
Дни шли ровнее. Мир был обычным. Дом был домом. Родители были рядом. Соседи стригли газон. Чайник кипел, потому что его включили. Папина кружка стояла на второй полке справа, как всегда.
Трещина у ручки шла вниз и влево.
В воскресенье утром папа пил чай из своей старой кружки и читал газету.
Кружка была ужасная: коричневая, с выцветшей надписью с какой-то стоматологической конференции, на которой Гермиона никогда не была и о которой папа вспоминал так часто, будто там ему открыли смысл жизни. Мама уже лет пять говорила, что кружку пора выбросить. Папа отвечал, что у кружки характер. Мама отвечала, что у некоторых микробов тоже.
Гермиона сидела напротив с тостом и пыталась решить, стоит ли перечитывать “Нумерологию и грамматику” до обеда или после прогулки, которую обещала маме.
Папа перевернул страницу газеты.
Кружка повернулась ручкой к Гермионе.
Трещина шла вниз и вправо.
Гермиона замерла.
Нож с маслом завис над тостом.
Она не сразу поняла, что именно не так. Сначала просто возникло неприятное чувство, как если бы в хорошо знакомом слове кто-то переставил две буквы, а ты читаешь и спотыкаешься, не понимая почему.
Потом поняла.
Трещина.
Она была от основания ручки вниз и влево. Всегда. Это было неважно, но Гермиона знала. Она знала это с детства, потому что когда была маленькой, боялась, что кружка однажды развалится у папы в руке. Она проверяла трещину пальцем, пока папа не сказал, что если Гермиона будет каждый день проверять кружку на смертность, кружка начнёт нервничать.
Вниз и влево.
Теперь — вниз и вправо.
— Милая? — спросила мама. — Ты масло уронишь.
Гермиона опустила взгляд. Масло действительно почти стекало с ножа.
Она положила нож на тарелку.
— Папа купил новую кружку?
Папа поднял глаза от газеты.
— Предательство. Эта ещё служит.
— Нет, я имею в виду… точно эту?
Он повернул кружку в руке и посмотрел на неё с притворным подозрением.
— Если в доме есть вторая такая же страшная кружка, я хочу знать, кто её впустил.
Мама улыбнулась.
Гермиона тоже улыбнулась.
Правильно.
Глупость.
Кружки поворачиваются. Свет падает иначе. Трещины выглядят по-разному, если смотреть под другим углом. В детстве всё кажется больше, важнее и, возможно, левее, чем на самом деле.
Она взяла тост.
Откусила.
Тост был сухой.
Папа вернулся к газете. Мама спросила, не хочет ли Гермиона после обеда пройтись до книжного. Гермиона ответила, что хочет. Слишком быстро, но мама, кажется, обрадовалась и не заметила.
После завтрака Гермиона поднялась в комнату.
Открыла верхний ящик.
Маховик лежал в носовом платке. Журнал — рядом.
Она не достала ни то ни другое.
Просто посмотрела.
Потом закрыла ящик.
Потом открыла снова, потому что это было смешно.
Закрыла.
Кружка, подумала она.
Обычная старая кружка.
С трещиной.
Ей захотелось записать это в журнал. Не как использование — использования не было. Просто как наблюдение.
Но если записывать каждую трещину в каждой кружке, подумала Гермиона, можно очень быстро стать человеком, которому действительно нужен отдых.
Она отошла от стола, взяла книгу и села на кровать.
Через пять минут поняла, что всё ещё читает один и тот же абзац.
Снизу папа что-то сказал маме, и мама рассмеялась.
Дом стоял тихо, прочно и обыкновенно.
Гермиона заставила себя вернуться к строке.
Трещины не обязаны быть такими, как она помнила.
Люди ошибаются.
Даже она.
Особенно когда устала.
|
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |