|
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
|
Профессор Макгонагалл не любила просить дважды.
Это было одно из тех правил Хогвартса, которые Гермиона усвоила очень рано, ещё на первом курсе: если профессор Макгонагалл сказала “сядьте”, значит, садиться следовало немедленно, ровно, молча и, желательно, уже с таким видом, будто ты осознал всё, включая то, что ещё не успел сделать.
Гермиона села.
Кабинет был строгим, как и сама профессор: тёмное дерево, аккуратные стопки пергаментов, полки, на которых книги стояли не “примерно по темам”, как у профессора Флитвика, а именно так, как книги обязаны стоять, если у них есть чувство собственного достоинства. На столе лежала тонкая папка с министерской печатью.
Гермиона увидела её сразу.
И сразу же заставила себя смотреть не на папку, а на профессора.
Получилось плохо.
Макгонагалл, конечно, заметила.
— Мисс Грейнджер, — сказала она, — то, о чём мы сейчас будем говорить, не должно покинуть этот кабинет.
Гермиона кивнула нарочито спокойно. Очень спокойно. Так спокойно, что только сцепленные на коленях пальцы выдавали, как быстро у неё внутри всё уже побежало вперёд: расписание, заявления, исключения, учебные планы, ограничения, практическая польза, возможные риски, отдельные пункты в правилах Министерства, которые, если читать внимательно, допускали толкование.
Профессор Макгонагалл открыла папку.
— Ваше заявление рассмотрено. После консультации с профессором Дамблдором и при условии моего личного надзора Министерство согласилось сделать исключение.
На стол легла маленькая золотая цепочка.
На цепочке висели крошечные песочные часы в круглой оправе.
Гермиона перестала дышать.
— Это называется маховик времени, — сказала Макгонагалл. — Или, менее официально, хроноворот.
Гермиона знала это слово. Конечно, знала. Она встречала его в двух книгах. Одна была в Запретной секции и называлась так скучно, что, по мнению Гермионы, только из-за названия её никто и не брал. Вторая упоминала хроновороты вскользь, в главе о редких министерских артефактах, и больше говорила о наказаниях за неправильное использование, чем о самом устройстве.
Обе книги сходились в главном: пользоваться ими было нельзя.
Почти никому.
Почти никогда.
— Я должна подчеркнуть, — продолжила профессор, и голос её стал жёстче, — это не игрушка, не удобство и не награда за успехи. Это исключительная мера. Вы будете использовать маховик только для посещения утверждённых занятий. Ни для чего другого.
— Да, профессор.
— Вы не будете появляться на виду у самой себя.
— Да, профессор.
— Вы не будете менять уже произошедшие события.
— Да, профессор.
— Вы не будете, — Макгонагалл сделала паузу, — проверять, что случится, если нарушить одно из этих правил.
Гермиона почувствовала, как слегка покраснели уши.
— Да, профессор.
Макгонагалл смотрела на неё не сердито. Хуже. Взвешивающе.
— Мисс Грейнджер, я согласилась на это не потому, что считаю ваш план разумным. Я согласилась потому, что полагаю: вы достаточно дисциплинированны, чтобы, возможно, выдержать его. Посмотрим, справитесь ли вы.
Гермиона открыла рот, чтобы сказать, что она понимает, но профессор подняла руку.
— Нет. Не отвечайте сразу. Запомните.
Гермиона закрыла рот.
Потом она запоминала и повторяла инструкции: один полный поворот — один час назад; неполные обороты не рекомендованы, но технически возможны; не более пяти часов без особого разрешения; не использовать в присутствии посторонних; не допускать контакта с самой собой; не оставлять следов, способных привести к нарушению причинно-следственной устойчивости. Формулировки были министерские, сухие, словно их писали люди, которые очень старались спрятать страх за канцеляритом.
Гермиона перевела их для себя проще:
не путайся, не попадайся, не пытайся быть умнее времени.
Последний пункт ей не понравился.
Она не собиралась быть умнее времени.
Просто время тоже могло бы проявить немного организованности.
Третий курс оказался не похож на учебный год.
Учебный год — это когда октябрь идёт после сентября, ноябрь после октября, а уроки располагаются в расписании с какой-то хотя бы минимальной вежливостью к человеческому телу.
Третий курс был похож на попытку удержать в руках слишком много раскрытых книг сразу, когда каждая открыта на нужной странице, а кто-то всё время толкает под локоть.
Гермиона в основном успевала.
Она сидела на Древних рунах и уже знала, что через сорок минут должна будет быть на Прорицаниях, где профессор Трелони объявит, что тень на дне чашки похожа на Грима, а значит, Гарри непременно умрёт. Она делала заметки по Арифмантике, потом поворачивала маховик и шла на Магловедение, где старалась не раздражаться, когда чистокровные ученики с серьёзными лицами записывали, что электричество живёт в стенах. Она пряталась за гобеленами, ждала, пока её собственные шаги удалятся за угол, и научилась отличать звук своих каблуков от звука чужих.
Иногда она ела обед дважды.
Иногда не ела вообще.
Иногда Рон говорил:
— Гермиона, ты только что была за тем столом.
И Гермиона отвечала:
— Не говори ерунды, Рон, ты меня с кем-то перепутал.
После третьего такого раза Рон перестал спрашивать, но начал смотреть на неё с обиженной подозрительностью, будто она специально нашла способ становиться ещё более невыносимой.
Гарри замечал меньше. Или делал вид, что меньше.
У Гарри в том году были свои ужасы: дементоры, холод, который вынимал из него всё хорошее, голос матери, о котором он не умел говорить. Гермиона не знала, что хуже: то, что она не может ему помочь, или то, что у неё не хватает времени даже толком спросить. Маховик не добавлял времени, а занимал всё возможное.
Потом был Клювокрыл.
Хагрид, красный от слёз и злости.
Бесконечные споры с Роном.
Скабберс.
Живоглот.
Молчание за столом.
Хлопанье книгами.
Ощущение, что если она остановится хотя бы на минуту, всё немедленно развалится.
А потом была ночь.
Хижина Хагрида. Тыквы. Слишком ровный стук топора за окном. Крик, который Гермиона услышала и не позволила себе понять.
Скабберс оказался не крысой.
Чёрный пёс оказался не псом.
Сириус Блэк оказался не предателем.
Питер Петтигрю оказался жив.
Гермиона всегда считала, что правда должна приносить облегчение. В книгах так часто и было: найти правильный факт, выстроить доказательство, назвать вещь настоящим именем — и тьма отступает.
В ту ночь правда не отступала.
Она только открывала следующую дверь, за которой становилось ещё темнее.
Хижина стала Визжащей. Визжащая хижина стала туннелем. Туннель стал озером. Озеро стало холодом.
Дементоры приближались бесшумно и неумолимо.
Гермиона помнила, как лежала на земле и не могла подняться. Помнила серебристый свет. Помнила Гарри, который потом сказал, что видел отца.
Она не стала спорить.
Не тогда.
Потом был кабинет Дамблдора, запах лимонных леденцов и невозможное спокойствие человека, который говорил так, будто им предстояло не нарушить половину известных правил магической безопасности, а сходить в библиотеку за справочником.
— Три оборота, мисс Грейнджер, — сказал он. — Думаю, этого будет достаточно.
Она повернула маховик вместе с Гарри.
Мир дёрнулся.
И всё произошло так, как должно было произойти.
Они спасли Клювокрыла. Они спасли Сириуса. Они видели самих себя. Гарри вызвал Патронуса. Они вернулись в больничное крыло вовремя.
Всё сошлось.
Именно это Гермиона повторяла себе потом.
Всё сошлось.
Всё сошлось.
Всё сошлось.
Профессор Макгонагалл пришла к ней на следующее утро.
Гарри ещё спал. Рон тоже, хотя его сломанная нога была вытянута так неудобно, что Гермиона всякий раз морщилась, когда смотрела на него. Больничное крыло пахло чистыми простынями, зельями и той особой тишиной, которая бывает после слишком долгой ночи и слишком большого количества объяснений.
Макгонагалл остановилась у кровати Гермионы.
— Мисс Грейнджер.
Гермиона села, поправила одеяло и внезапно почувствовала себя первокурсницей.
— Профессор.
Взгляд Макгонагалл опустился к тонкой цепочке у неё на шее.
— Полагаю, вы понимаете, что после случившегося дальнейшее использование маховика времени должно быть прекращено.
Гермиона сжала пальцы на краю одеяла.
Конечно, она понимала.
Она уже решила бросить Прорицания. Уже призналась себе, что не сможет продолжать так ещё год. Даже ещё месяц. Может быть, даже неделю. У неё болела голова, глаза щипало, а в мыслях всё ещё стояла странная двойная картинка: она сама, стоящая в тени деревьев, и она сама, бегущая к хижине Хагрида.
— Да, профессор, — сказала она.
Макгонагалл протянула руку.
Гермиона сняла цепочку.
Золотые часы легли ей на ладонь. Маленькие. Тёплые. Совсем не похожие на вещь, которая могла уместить в себе целый год невозможных расписаний.
Она уже почти отдала их.
Потом профессор Макгонагалл вздохнула.
Это был небольшой звук, почти незаметный. Но Гермиона слышала, как вздыхала профессор Макгонагалл на уроках, когда Невилл превращал иголку не в спичку, а во что-то, требующее щипцов. Этот вздох был другим. Не раздражённым, а каким-то «усталеньким», если бы такое слово можно было применить к профессору Макгонагалл без риска потерять баллы для Гриффиндора.
— Собственно, — сказала профессор, и в голосе её появилось то особое выражение, с которым взрослые люди произносят слово “собственно”, когда за ним стоит куча вещей, которые не должны были случиться, но случились, — формально разрешение действительно до первого сентября.
Гермиона подняла глаза.
— До первого сентября?
— Формально, мисс Грейнджер. Не радуйтесь. Формально Министерство также должно было прислать курьера для возврата артефакта сегодня утром. Формально у меня должен был быть отчёт от профессора Снейпа до завтрака, объяснение от профессора Люпина до девяти, письменное заключение мадам Помфри до десяти и хотя бы полчаса сна где-то между ними.
Гермиона не знала, что на это ответить.
Макгонагалл сняла очки, потёрла переносицу и тут же снова надела их, будто позволила себе что-то неприличное.
— Я не стану отправлять маховик времени совой в Отдел тайн. Я также не стану передавать его первому попавшемуся министерскому служащему, который явится сюда с печатью и без малейшего понимания, что именно он забирает. Сегодня я не доверяю ни Министерству, ни совам, ни собственному расписанию. До официальной передачи под расписку он всё равно остаётся в моей зоне ответственности. И, к сожалению, сейчас вы — менее рискованный вариант, чем Министерство.
Она посмотрела на Гермиону очень строго.
— И это не означает, что я доверяю вам безгранично.
— Я понимаю, профессор.
— Нет, — сказала Макгонагалл. — Боюсь, не вполне. Поэтому слушайте внимательно. Вы сохраните маховик у себя до моего письма или до первого сентября, смотря что наступит раньше. Я не одобряю дальнейшее его использование, но в данный момент это наименее безответственный способ не потерять чрезвычайно опасный артефакт в чрезвычайно безответственном ведомстве.
Гермиона кивнула.
— Я не буду им пользоваться.
Макгонагалл посмотрела на неё поверх очков.
— Я хотела бы услышать именно это.
Гермиона почувствовала, как внутри всё на миг стало легче.
А потом профессор продолжила:
— И всё же скажу иначе: не пользуйтесь им без крайней необходимости. Иногда абсолютные запреты толкают умных людей на очень глупые решения.
Это было очень необычно. Профессор Макгонагалл обычно любила абсолютные запреты. Во всяком случае, преподавала она так, будто запреты — это несущие стены цивилизации.
Но теперь она выглядела слишком усталой, чтобы быть несущей стеной. Она выглядела человеком, который всю ночь держал потолок руками и не был уверен, что утром кто-нибудь это заметит.
— Да, профессор, — сказала Гермиона.
— Вы будете вести журнал любого использования. Время, причина, количество оборотов.
— Да, профессор.
— Вы не будете использовать его для дополнительных занятий, подготовки к экзаменам, чтения сверх программы или исправления неловких разговоров с друзьями.
Гермиона хотела сказать “конечно”, но вовремя поняла, что это прозвучало бы слишком быстро.
— Да, профессор.
— И спите, мисс Грейнджер. Это не совет. Это почти приказ.
Гермиона кивнула.
— Да, профессор.
Макгонагалл ещё секунду смотрела на неё, потом медленно убрала руку.
Маховик остался у Гермионы на ладони.
Он казался тяжелее, чем минуту назад.
Дома всё было меньше.
После Хогвартса это всегда поражало Гермиону.
Не хуже и не скучнее. Просто меньше.
Потолки были ниже, лестница короче, коридор уже. Кухня не перестраивалась по утрам, портреты не спорили между собой, двери не притворялись стенами, а стены — дверями. Чайник кипел, потому что его включили. Соседи стригли газон, потому что была суббота. Письма приходили через щель в двери, а не с совами, и никто не считал это упадком цивилизации.
Всё стояло на своих местах.
Папина кружка с трещиной у ручки. Мамина синяя прихватка на крючке у плиты. Зубная паста в ванной, выдавленная неправильно, потому что папа вечно нажимал посередине. Книга по ортодонтии на нижней полке журнального столика, хотя мама уже три раза обещала убрать её в кабинет.
Гермиона любила Хогвартс. Любила лестницы, любила библиотеку, любила запах пергамента, пыли, воска и старой магии. Любила даже то, что там никогда нельзя было быть полностью уверенной, не окажется ли за поворотом призрак, завуч, Пивз или дверь, которой вчера не было.
Но дома она могла знать, что мир не изменит форму за ночь.
Первые два дня она почти только спала.
Мама заглядывала к ней в комнату, тихо ставила на стол чай, фрукты, бутерброды и уходила, стараясь не шуметь. Папа один раз сказал через дверь:
— Мы рады, что ты дома, маленький профессор.
Гермиона хотела ответить, но проснулась только через час.
На третий день она разобрала чемодан.
На четвёртый — разложила учебники по предметам и составила список всего, что нужно перечитать до сентября.
На пятом мама увидела список и сказала:
— Гермиона.
Так, как взрослые говорят, когда собираются быть мягкими, но уже заранее знают, что мягкость не сработает.
— Это просто план, — сказала Гермиона.
— Это три листа мелким почерком.
— Я писала не очень мелко.
Папа, проходивший мимо кухни, заглянул через мамино плечо.
— Тут есть пункт “отдых”?
Гермиона перевернула второй лист.
— Есть.
Папа прищурился.
— “Систематизация отдыха как фактора восстановления памяти”.
— Это считается.
— Не уверен, что отдых согласится.
Мама забрала у неё перо и положила рядом с тарелкой.
— Сегодня без систематизации. Сегодня ты ешь, гуляешь и рассказываешь нам хоть что-нибудь о школе, кроме оценок и расписания.
Гермиона хотела возразить, но не стала.
Она рассказала про Хагрида. Про то, что у него был трудный год. Про нового учителя защиты, который оказался хорошим. Про экзамен по Прорицаниям, на котором она, возможно, слегка хлопнула дверью.
Папа засмеялся.
Мама не засмеялась, но уголки губ дрогнули.
Про Сириуса Блэка Гермиона не рассказала.
Про дементоров тоже.
Про то, что несколько раз в неделю проживала одни и те же часы дважды, она решила не рассказывать никогда и никому.
Вечером она всё равно вернулась к списку.
Конечно же, родители были правы. Но внутри всё ещё не укладывалось.
Третий курс был похож на шкаф, куда в спешке запихнули слишком много вещей и прижали дверцу коленом. Снаружи он был закрыт. Даже выглядел аккуратно. Но Гермиона знала: стоит открыть — всё посыплется.
Маховик лежал в верхнем ящике стола, завёрнутый в носовой платок.
Журнал использования — новый, тонкий, с твёрдой обложкой — лежал рядом. Гермиона открыла его и написала на первой странице:
Летние каникулы. Использовать только при крайней необходимости.
Она посмотрела на эту фразу и подчеркнула слово «крайней» два раза.
“Крайняя необходимость” была неприятным выражением. Оно выглядело как правило, но вело себя как вопрос. Сразу хотелось поставить рядом определение, список критериев, примеры допустимых и недопустимых случаев, а лучше — получить разъяснение у профессора Макгонагалл.
Гермиона представила, как пишет ей письмо.
Уважаемая профессор Макгонагалл, прошу уточнить, считается ли крайней необходимостью ситуация, в которой…
Она даже не знала, чем закончить фразу.
В которой что?
В которой я боюсь?
В которой мне кажется, что без возможности вернуться на час назад мир опять станет слишком большим?
В которой я хочу убедиться, что больше никого не подведу?
Гермиона закрыла журнал.
Потом закрыла ящик.
Потом открыла его снова и проверила, на месте ли маховик.
На месте.
Конечно, на месте.
Ссора случилась через неделю.
Даже не ссора, если быть честной. Ссоры были у них с Роном: громкие, колючие, с хлопаньем дверьми, с фразами, которые хотелось забрать назад уже через две минуты, но гордость не позволяла. С мамой получилось тише, и от этого хуже.
День был липкий, душный, с серым небом, которое всё собиралось пролиться дождём и никак не решалось. Гермиона с утра сидела за кухонным столом с книгами, но читала одну и ту же страницу уже в четвёртый раз. Родители ушли в клинику, вернулись позже обычного, усталые, пахнущие мятой, антисептиком и чужими разговорами.
Мама поставила сумку на стул и некоторое время смотрела на разложенные по столу учебники.
— Гермиона, ты сегодня выходила?
— Да.
— Куда?
— В сад.
— За книгой, которую оставила на скамейке?
Гермиона подняла голову.
Мама не сердилась. Вот именно это и было несправедливо. Она просто устала и пыталась говорить спокойно.
— Я гуляла вчера.
— Вчера — это не сегодня.
— Мам.
— Мы почти не видели тебя весь год.
— Я была в школе.
— Я знаю, где ты была, — мама сняла очки и положила их рядом с сумкой. — Я говорю не об этом.
Гермиона почувствовала, как внутри что-то напряглось. Неправильная, недостойная злость: не на маму даже, а на то, что её снова просят быть кем-то ещё. Нормальной дочерью. Нормальным ребёнком на каникулах. Человеком, который может просто пойти гулять, потому что на улице не падают дементоры, не казнят гиппогрифов и не выясняется, что крыса твоего друга двенадцать лет была взрослым мужчиной.
— Я же дома, — сказала она.
— Физически — да.
Папа, стоявший у раковины, сделал вид, что очень внимательно моет руки. Это было его обычное “я рядом, но вы обе умные, пожалуйста, не втягивайте меня сразу”.
Мама села напротив.
— Ты просыпаешься и садишься за книги. Ешь с книгой. Засыпаешь над книгой. Когда мы спрашиваем о школе, ты рассказываешь так, будто пишешь отчёт. Я понимаю, что у тебя были экзамены, что у тебя сложная программа, но…
— Ты не понимаешь.
Фраза вышла раньше, чем Гермиона успела её остановить.
Мама замолчала.
Папа выключил воду.
Гермиона услышала это маленькое сухое щёлк — кран закрылся — и вдруг поняла, что сказала совсем не то. Не “ты не знаешь”. Не “я не могу рассказать”. А именно: ты не понимаешь. Так, будто мама глупая. Так, будто она чужая.
— Наверное, не понимаю, — сказала мама после паузы. — Поэтому и спрашиваю.
Скажи сейчас, подумала Гермиона.
Скажи хоть что-то нормальное.
Прости.
Я устала.
Я не хотела.
Мне страшно.
Я не знаю, как быть дома после этого года.
— Мне нужно дочитать главу, — сказала Гермиона.
Мама кивнула.
Не обиженно. Не театрально. Просто кивнула.
— Хорошо.
Она взяла сумку и пошла наверх.
Папа постоял ещё несколько секунд, потом тихо сказал:
— Гермиона…
— Не надо, — сказала она.
И тут же захотела ударить себя учебником по голове.
Папа не стал продолжать. Только вздохнул, вытер руки полотенцем и вышел в прихожую. Через минуту хлопнула задняя дверь: он ушёл выбросить мусор или просто постоять на воздухе, давая им обеим возможность не продолжать разговор прямо сейчас.
Гермиона осталась за столом, перед раскрытой книгой, где буквы вдруг стали одинаковыми и плоскими.
Она могла подняться сразу.
Могла постучать к маме.
Могла сказать “прости” через дверь, даже если голос дрожал бы, даже если получилось бы глупо, даже если мама ответила бы не сразу.
Вместо этого Гермиона сидела.
Минуту.
Вторую.
Третью.
Потом резко встала, поднялась к себе, закрыла дверь и открыла верхний ящик стола.
Маховик лежал в носовом платке.
Профессор Макгонагалл сказала: не использовать для исправления неловких разговоров с друзьями.
Во-первых, мама не была другом.
Гермиона почти засмеялась, но смех застрял где-то в горле и вышел коротким, злым выдохом.
Во-вторых, это был не неловкий разговор.
Это была ошибка.
Маленькая, глупая, жестокая ошибка, которую ещё можно исправить. Не переписать весь день. Просто вернуться на несколько минут назад — ровно настолько, чтобы не сидеть за столом как трусиха, а сразу пойти за мамой.
Она открыла журнал.
6 августа. 18:47.
Перо зависло над строкой.
Причина: извиниться перед мамой вовремя.
Она представила лицо Макгонагалл, если та это прочитает.
Медленно закрыла журнал.
Нет.
Сначала она всё исправит, потом запишет. Честно. Полностью. Без выкручивания.
Гермиона надела цепочку.
Повернула маховик совсем немного.
Мир дёрнулся.
Она оказалась в своей комнате на семь минут раньше.
Снизу доносились голоса. Её собственный голос — слишком резкий, слишком уверенный:
— Мне нужно дочитать главу.
Потом мамино тихое:
— Хорошо.
Гермиона зажала рот ладонью, хотя её всё равно никто не мог услышать за закрытой дверью.
Шаги на лестнице.
Мама поднималась.
Вот здесь.
Не раньше. Не в кухню, где сидела другая Гермиона. Не туда, где папа мог увидеть невозможное. Не в момент ссоры, когда всё уже было слишком близко и слишком опасно.
Сейчас.
Мама прошла мимо её двери к спальне.
Гермиона выждала два удара сердца, потом вышла в коридор.
— Мам?
Мама обернулась.
На лице у неё ещё было то самое выражение: спокойное, усталое, аккуратно закрытое. Как дверь, которую никто не хлопнул, но всё равно закрыли.
— Да?
Гермиона вдруг поняла, что подготовленные слова исчезли. Все. Целиком.
— Прости, — сказала она.
Мама молча открыла дверь спальни, и Гермиона шагнула следом, с облегчением слыша, как внизу всё ещё скрипит кухонный стул.
— За что именно?
Это был честный вопрос. Не ловушка. Не холодность. Просто мама не собиралась принимать пустое “прости” вместо разговора, и Гермиона почему-то любила её за это так сильно, что стало ещё хуже.
— За “ты не понимаешь”, — сказала Гермиона. — Это было гадко. Ты правда не можешь понимать, потому что я не рассказываю. Это не твоя вина.
Мама медленно выдохнула.
— Гермиона…
— Я не могу всё рассказать. Правда не могу. Но я не хотела, чтобы прозвучало так, будто ты глупая. Или чужая. Или… — Она запнулась. — Просто год был сложный. Очень.
Мамино лицо изменилось.
Не сразу. Совсем чуть-чуть.
— Я вижу.
— Нет, — сказала Гермиона и тут же испугалась, что опять сказала не то. — То есть да. Ты видишь. Просто не всё.
Мама подошла ближе.
— Тогда покажи, сколько можешь.
Гермиона не выдержала и шагнула к ней сама.
Объятие получилось неловким: она была уже почти маминого роста, цепочка маховика холодила шею, а где-то внизу за кухонным столом другая Гермиона ещё сидела перед раскрытой книгой и, наверное, ненавидела себя.
Но мама обняла её крепко. Не как маленькую. Не как взрослую. Как дочь, которая наконец вернулась хотя бы на несколько минут.
— Я просто скучала, — сказала мама тихо.
— Я тоже, — сказала Гермиона.
И это тоже было правдой.
Через семь минут её прежняя версия наверху повернула маховик.
Мир не дёрнулся.
Ничего не вспыхнуло.
Никакие часы не остановились.
Просто в доме осталась одна Гермиона.
Так всегда и происходило.
Позже, когда папа вернулся с улицы, мама спустилась уже без того закрытого выражения на лице. Они ужинали втроём. Папа рассказывал про пациента, который пытался доказать, что зуб болит только по вторникам. Мама смеялась. Гермиона нарезала огурец слишком толстыми неровными кружками, потому что руки всё ещё слегка дрожали, но никто этого не заметил или сделал вид, что не заметил.
После ужина она поднялась в комнату, села за стол и открыла журнал использования.
6 августа. 18:47. Неполный оборот. Семь минут.
Она подождала.
Потом написала:
Причина: личная.
Это было плохо. Слишком расплывчато. Профессор Макгонагалл не одобрила бы такую запись.
Гермиона зачеркнула “личная” и написала:
Причина: исправление собственной грубости.
Это было ещё хуже.
Она закрыла журнал.
Потом открыла снова, потому что оставлять запись незаконченной было почти физически неприятно.
Осложнений нет.
Вот.
Честно.
После этого Гермиона несколько дней не трогала маховик.
Не потому, что испугалась. И не потому, что жалела.
Она должна была жалеть. Наверное. Но разговор с мамой действительно стал лучше. В доме стало легче. Мама больше не смотрела на неё так осторожно, папа снова шутил, и Гермиона даже один раз вышла с ними в парк, хотя взяла с собой книгу и читала на скамейке, пока родители обсуждали соседский ремонт.
Вечером она записала в план:
Не использовать маховик для бытовых ситуаций.
Потом подумала и добавила:
Даже если кажется, что это никому не повредит.
Запись выглядела хорошо. Строго. Правильно.
Гермиона почувствовала себя лучше.
Через несколько дней она снова использовала маховик.
В этот раз она выставила маховик на пятнадцать минут, чтобы не опоздать к завтраку после того, как заснула над книгой и проснулась от маминого стука в дверь.
Это было глупо.
Но мама так радовалась, когда Гермиона пришла вниз вовремя и без книги, что Гермиона решила не называть это глупостью.
В журнале она написала:
11 августа. 8:05. Неполный оборот. Пятнадцать минут. Причина: восстановление режима сна. Осложнений нет.
“Восстановление режима сна” звучало значительно лучше, чем “не хотела снова расстраивать маму”. К тому же это было больше похоже на полноценную запись в журнале наблюдений.
Профессор Макгонагалл, возможно, всё равно бы не одобрила.
Но профессор Макгонагалл сама сказала: спите.
Гермиона спала.
Иногда с помощью маховика.
И ничего не происходило.
Ещё пару раз она возвращала себе десять, пятнадцать, двадцать минут — не для важного, конечно. Для порядка. Для режима. Для того, чтобы не подвести никого из-за собственной усталости.
Дни шли ровнее. Мир был обычным. Дом был домом. Родители были рядом. Соседи стригли газон. Чайник кипел, потому что его включили. Папина кружка стояла на второй полке справа, как всегда.
Трещина у ручки шла вниз и влево.
В воскресенье утром папа пил чай из своей старой кружки и читал газету.
Кружка была ужасная: коричневая, с выцветшей надписью с какой-то стоматологической конференции, на которой Гермиона никогда не была и о которой папа вспоминал так часто, будто там ему открыли смысл жизни. Мама уже лет пять говорила, что кружку пора выбросить. Папа отвечал, что у кружки характер. Мама отвечала, что у некоторых микробов тоже.
Гермиона сидела напротив с тостом и пыталась решить, стоит ли перечитывать “Нумерологию и грамматику” до обеда или после прогулки, которую обещала маме.
Папа перевернул страницу газеты.
Кружка повернулась ручкой к Гермионе.
Трещина шла вниз и вправо.
Гермиона замерла.
Нож с маслом завис над тостом.
Она не сразу поняла, что именно не так. Сначала просто возникло неприятное чувство, как если бы в хорошо знакомом слове кто-то переставил две буквы, а ты читаешь и спотыкаешься, не понимая почему.
Потом поняла.
Трещина.
Она была от основания ручки вниз и влево. Всегда. Это было неважно, но Гермиона знала. Она знала это с детства, потому что когда была маленькой, боялась, что кружка однажды развалится у папы в руке. Она проверяла трещину пальцем, пока папа не сказал, что если Гермиона будет каждый день проверять кружку на смертность, кружка начнёт нервничать.
Вниз и влево.
Теперь — вниз и вправо.
— Милая? — спросила мама. — Ты масло уронишь.
Гермиона опустила взгляд. Масло действительно почти стекало с ножа.
Она положила нож на тарелку.
— Папа купил новую кружку?
Папа поднял глаза от газеты.
— Предательство. Эта ещё служит.
— Нет, я имею в виду… точно эту?
Он повернул кружку в руке и посмотрел на неё с притворным подозрением.
— Если в доме есть вторая такая же страшная кружка, я хочу знать, кто её впустил.
Мама улыбнулась.
Гермиона тоже улыбнулась.
Правильно.
Глупость.
Кружки поворачиваются. Свет падает иначе. Трещины выглядят по-разному, если смотреть под другим углом. В детстве всё кажется больше, важнее и, возможно, левее, чем на самом деле.
Она взяла тост.
Откусила.
Тост был сухой.
Папа вернулся к газете. Мама спросила, не хочет ли Гермиона после обеда пройтись до книжного. Гермиона ответила, что хочет. Слишком быстро, но мама, кажется, обрадовалась и не заметила.
После завтрака Гермиона поднялась в комнату.
Открыла верхний ящик.
Маховик лежал в носовом платке. Журнал — рядом.
Она не достала ни то ни другое.
Просто посмотрела.
Потом закрыла ящик.
Потом открыла снова, потому что это было смешно.
Закрыла.
Кружка, подумала она.
Обычная старая кружка.
С трещиной.
Ей захотелось записать это в журнал. Не как использование — использования не было. Просто как наблюдение.
Но если записывать каждую трещину в каждой кружке, подумала Гермиона, можно очень быстро стать человеком, которому действительно нужен отдых.
Она отошла от стола, взяла книгу и села на кровать.
Через пять минут поняла, что всё ещё читает один и тот же абзац.
Снизу папа что-то сказал маме, и мама рассмеялась.
Дом стоял тихо, прочно и обыкновенно.
Гермиона заставила себя вернуться к строке.
Трещины не обязаны быть такими, как она помнила.
Люди ошибаются.
Даже она.
Особенно когда устала.
На следующий день трещина всё ещё шла вправо.
Гермиона проверила это как бы случайно.
Она спустилась к завтраку раньше родителей, хотя никакой необходимости в этом не было. Часы на кухне показывали без восьми восемь, чайник ещё не кипел, газета лежала на столе сложенная, а папина кружка стояла на второй полке справа, ручкой к стене.
Гермиона остановилась у шкафчика.
Потом сказала себе, что пришла за стаканом воды.
Потом действительно взяла стакан, налила воды, выпила половину и только после этого открыла шкафчик снова, уже как будто потому, что плохо его закрыла.
Кружка стояла там же.
Коричневая. Ужасная. С выцветшей надписью про стоматологическую конференцию, которую папа любил вспоминать так часто, будто именно там ему открыли смысл жизни. Трещина у ручки, если смотреть сбоку, уходила вниз и вправо.
Гермиона закрыла шкафчик.
Потом открыла.
Трещина не изменилась.
Это было очень глупо.
Она представила, как рассказывает об этом Рону.
Понимаешь, у папиной кружки трещина была влево, а теперь вправо.
Рон, наверное, сначала честно попытался бы понять. Потом сказал бы, что кружки вообще часто трескаются в разные стороны, потому что они круглые. Потом посмотрел бы на Гарри в поисках поддержки. Гарри пожал бы плечами, потому что Гарри в таких случаях обычно не хотел выбирать между Роном и Гермионой, особенно если разговор касался вещей, которые можно было потрогать и которые при этом не пытались никого убить.
Нет.
Никому нельзя рассказывать о кружке.
Кружка была не событием. Не доказательством. Не проблемой.
Кружка была кружкой.
Гермиона закрыла шкафчик во второй раз и поставила стакан в раковину.
Когда мама вошла на кухню, Гермиона уже сидела за столом с книгой.
— Доброе утро, — сказала мама и поцеловала её в макушку. — Ты сегодня рано.
— Проснулась.
— Сама?
Гермиона подняла глаза.
Мама улыбалась. Без подозрения. Просто шутка.
— Сама, — сказала Гермиона.
И это было правдой.
Два дня она не пользовалась маховиком.
Сначала она решила не пользоваться им больше никогда. Но такие решения были слишком громкими, слишком театральными и обычно плохо выдерживали столкновение с реальностью. Гермиона не любила обещаний, которые невозможно сдержать. Поэтому она просто не пользовалась.
Маховик лежал в ящике, завёрнутый в носовой платок. Журнал лежал рядом. Иногда Гермиона открывала ящик, чтобы взять перо или линейку, и видела край золотой цепочки. Иногда ей казалось, что это укор. Иногда — что возможность.
В среду мама предложила съездить в книжный.
Гермиона согласилась сразу, чтобы мама не успела предложить что-нибудь более прогулочное.
Книжный был магловский, маленький, с тесными проходами и полкой “Научно-популярное”, где книги о космосе стояли рядом с книгами о правильном питании и почему-то с мемуарами человека, который переплыл Ла-Манш. В Хогвартсе такое расположение сочли бы либо проклятием, либо недостатком воспитания.
Гермиона почти успокоилась.
Она прошла вдоль полок, провела пальцами по корешкам, нашла новый справочник по латинским корням, который был не совсем нужен, но мог оказаться полезным, и книгу о математических головоломках для папы.
Мама ушла в отдел детективов.
У кассы Гермиона заметила открытку.
На ней была чашка чая, из которой выглядывала акула. Рисунок был глупый, немного злой и почему-то очень роновский. Гермиона представила, как Рон хмыкнет и скажет, что акулы в чае — это, конечно, магловская проблема, у нормальных людей из чашек максимум вылезают лягушки.
Она купила открытку.
— Кому? — спросила мама, когда они вышли на улицу.
— Рону, наверное.
— Наверное?
Гермиона пожала плечами.
— Ему понравится. Он сделает вид, что нет.
Мама улыбнулась так, будто это было не про открытку.
Дома Гермиона положила открытку в верхний ящик стола, рядом с запасными перьями, но не рядом с маховиком. Почему-то ей не хотелось, чтобы они лежали вместе.
Потом проверила кружку.
Вправо.
В четверг она написала письмо Гарри.
Точнее, начала.
Дорогой Гарри,
И остановилась.
Что дальше?
Как дела у Дурслей?
Ужасно, скорее всего. Но он всё равно ответит “нормально”, если вообще ответит, потому что Гарри умел писать письма так, будто каждое слово ему выдавали по талонам.
Ты когда-нибудь был уверен в какой-нибудь мелочи, а потом оказалось, что она не такая?
Нет.
Она зачеркнула строку так резко, что порвала бумагу.
Живоглот, лежавший на подоконнике, открыл один глаз, посмотрел на неё с выражением существа, которое уже давно знало о людях всё неприятное, и снова закрыл.
— Не начинай, — сказала Гермиона.
Живоглот зевнул.
Она взяла новый лист.
Дорогой Гарри, надеюсь, ты держишься. Если станет совсем плохо, напиши. Можно коротко. Я всё равно пойму.
Это было уже лучше.
Она написала ещё несколько строк про лето, про то, что родители пытаются заставить её отдыхать, про то, что она почти не читает сверх программы, если не считать книг, которые не входят в программу, потому что тогда это технически не “сверх”.
Про кружку не написала.
Письмо получилось абсолютно нормальным. Спокойным и каким-то вылизанным.
Она запечатала его, отнесла к почтовому пункту без маховика и вернулась домой ровно через сорок три минуты.
Без маховика.
Это почему-то было важно.
В журнал она ничего не записала.
В пятницу мама разбудила её поздно, в половине девятого. Они собирались ехать за город, к маминым знакомым, у которых был сад, собака и дети, “почти твоего возраста”, что обычно означало либо семилетних, либо студентов университета.
Гермиона не хотела ехать. Сама мысль о чужом доме, чужой собаке, чужих людях, которые спросят “как школа?”, а потом не поймут ни одного честного ответа, делала её усталой заранее.
— Ещё пятнадцать минут, — пробормотала она в подушку.
— У тебя десять, — сказала мама. — И я не шучу.
Дверь закрылась.
Гермиона лежала неподвижно.
Десять минут.
Одеться. Умыться. Сделать вид, что она рада. Не забыть книгу. Не взять слишком много книг. Не огрызнуться. Не испортить день.
Верхний ящик стола был в двух шагах от кровати.
Гермиона повернулась на бок и посмотрела на него.
Нет.
Потом закрыла глаза.
Потом открыла.
Это не было крайней необходимостью.
Разумеется, не было.
Но если она сейчас спустится сонная и раздражённая, всё опять пойдёт не так. Мама расстроится. Папа начнёт шутить, чтобы разрядить обстановку. Гермиона ответит слишком резко. Потом будет весь день сидеть в машине и ненавидеть себя.
Пятнадцать минут могли этого избежать.
Нет.
Один оборот. Один час был надёжнее. Полный оборот, без этих сомнительных половинок и четвертей, которые профессор Макгонагалл особенно не одобряла. В семь тридцать она точно спала. Родители были внизу или ещё у себя. Ванная будет свободна. Она успеет умыться, одеться, привести волосы хотя бы в относительный порядок и выйти в сад до того, как мама поднимется будить её.
Потом останется только подождать.
За год с маховиком Гермиона выучила вещь, которой не было в министерской инструкции: мало знать, когда ты окажешься. Нужно знать, где в это время была ты сама.
Она встала.
В журнале появилась аккуратная запись:
16 августа. 8:32. Один оборот. Причина: восстановление режима сна перед семейной поездкой.
Она посмотрела на фразу “восстановление режима сна” и поморщилась.
Потом не стала исправлять.
Повернула маховик.
Мир дёрнулся.
Она оказалась в своей комнате на час раньше.
На кровати спала Гермиона.
Это всегда было неприятно.
Не страшно, как предупреждали книги. Разум не трескается от невозможности. Просто мерзко, как если бы кто-то вынул твоё отражение из зеркала и положил под одеяло, дышать.
Спящая Гермиона лежала на боку, уткнувшись лицом в подушку. Волосы закрывали половину лица. Одна рука свешивалась с кровати, пальцы почти касались пола.
Гермиона отвернулась.
Смотреть на себя спящую было почему-то хуже, чем видеть себя в коридоре Хогвартса с книгами под мышкой. В Хогвартсе она хотя бы была занята. Здесь она была просто ребёнком, которого не надо было трогать.
Она взяла с кресла джинсы и джемпер, стараясь не смотреть на кровать. Достала из ящика носки. Чуть не уронила щётку, поймала её у самого пола и замерла, пока спящая Гермиона не перевернулась и не затихла снова.
Потом выскользнула в коридор.
Ванная была свободна.
Она умылась холодной водой, почистила зубы, причесалась настолько, насколько это вообще имело смысл, и оделась, стоя босиком на коврике. Внизу звякнула чашка. Папин голос сказал что-то невнятное. Мама ответила: “На крючке у двери”.
Обычное утро.
Украденное обычное утро.
В восемь пятнадцать Гермиона уже была в саду за сараем, с книгой под мышкой и мокрыми от росы кроссовками.
Она присела на перевёрнутый ящик и стала ждать.
В восемь тридцать из открытого окна донёсся мамин голос:
— Гермиона! Вставай, пожалуйста!
Пауза.
Потом её собственное сонное:
— Сейчас!
Гермиона закрыла глаза.
Вот поэтому нельзя было так делать.
Она сидела за сараем, обхватив книгу руками, и думала, что профессор Макгонагалл, если бы увидела это, отняла бы у неё маховик, журнал, перо и, возможно, право на расписания вообще.
Через несколько минут в доме наверху что-то тихо стукнуло.
Наверное, ящик стола.
Потом ничего.
А потом мир не щёлкнул, не вспыхнул и не дрогнул. Просто исчезло то неприятное ощущение, что где-то рядом, за стенами дома, есть ещё одна она. Как и всегда.
Гермиона выждала ещё немного, потому что осторожность не становилась трусостью только оттого, что была неприятной. Потом обошла дом, вошла через заднюю дверь и сказала маме, что проснулась раньше и решила немного подышать воздухом.
— В пижаме? — спросил папа, выглянув из-за газеты.
Гермиона посмотрела на себя.
Джинсы. Джемпер. Кроссовки.
— Нет.
— Тогда это уже подозрительно.
Мама улыбнулась.
Гермиона улыбнулась тоже.
Поездка прошла хорошо.
Именно поэтому она почти простила себе поворот.
Мамины знакомые оказались не такими ужасными. Собака была большая, глупая и пахла травой. Дети “почти её возраста” действительно были почти её возраста, хотя один из них спросил, правда ли в закрытых школах всех заставляют носить одинаковые носки. Гермиона ответила, что носки — меньшая из проблем закрытого образования, и мама потом смеялась слишком долго.
В саду стоял старый деревянный стол. На столе — миска с клубникой. Одна ягода была раздвоенная, почти сердцем. Гермиона заметила её, потому что папа сказал, что это клубничная мутация и её надо срочно показывать студентам-биологам, которых у них, к счастью, не было.
Всё было нормально.
До самого вечера Гермиона не вспоминала о кружке.
Когда они вернулись домой, она первым делом поднялась в комнату, чтобы переодеться.
На столе лежал журнал.
Гермиона открыла его, чтобы поставить отметку о том, что поездка прошла без осложнений. Это было немного смешно: как будто семейная поездка сама по себе была экспериментом. Хотя, если подумать, иногда так и было.
Последняя запись была аккуратная, её собственным почерком:
16 августа. 8:32. Один оборот. Причина: восстановление режима сна перед семейной поездкой.Осложнений нет.
Гермиона нахмурилась.
Она не помнила, чтобы писала “Осложнений нет”.
До поворота она остановилась на причине. Она точно помнила, как смотрела на эту глупую фразу. Как поморщилась. Как решила не исправлять. Потом надела цепочку.
Или нет?
Может быть, написала автоматически. Она часто дописывала “Осложнений нет” автоматически. Это была стандартная часть записи. Неудивительно, что она могла не запомнить.
Гермиона коснулась пальцем последних слов.
Чернила высохли давно. Линия была ровная. Никаких помарок.
Её почерк.
Её журнал.
Её запись.
Она закрыла журнал.
Потом открыла снова.
Осложнений нет.
— И правильно, — сказала Гермиона вслух.
Живоглот, сидевший на кровати, посмотрел на неё.
— Не на что смотреть.
Живоглот продолжил смотреть.
В субботу она решила провести проверку.
Не из-за кружки и не из-за записи в журнале.
Просто если человек устал и начал обращать внимание на глупости, самым разумным было установить, действительно ли это глупости.
Проверки делались не для того, чтобы доказать себе страшное. Они делались для того, чтобы закрыть вопрос.
Она выбрала три предмета.
Папину кружку — потому что всё началось с неё.
Синюю прихватку на крючке у плиты — потому что она была яркая и мама почти всегда вешала её на второй крючок от окна.
Маленькую трещинку на третьей ступеньке снизу — потому что Гермиона помнила, как споткнулась об неё в семь лет и долго доказывала, что виновата ступенька, а не она.
Она взяла обычный блокнот и написала:
Кружка: трещина вправо. Прихватка: второй крючок от окна. Ступенька: трещина у правого края, короткая.
Потом посмотрела на записи и почувствовала себя ужасно.
Не испуганно. Именно ужасно — как человек, который застал себя за чем-то мелочным, некрасивым, почти смешным.
Нормальные люди не записывают трещины на ступеньках.
Нормальные люди видят трещину, думают “надо бы починить”, забывают и идут пить чай.
Гермиона захлопнула блокнот.
Через минуту открыла снова и добавила дату и время.
Потом, после долгого колебания, написала сверху:
Наблюдения. Не выводы.
Это немного помогло.
В тот день она больше маховиком не пользовалась.
Вечером проверила.
Кружка: вправо.
Прихватка: второй крючок.
Ступенька: у правого края.
Блокнот совпадал. Конечно, совпадал.
Гермиона почувствовала себя глупо и счастливо.
В воскресенье утром мама попросила сходить за хлебом.
Обычный магазин был в десяти минутах ходьбы. Гермиона взяла деньги, сумку и решила не брать книгу. Это было почти что подвигом, хотя никто, кроме неё, об этом не знал.
На углу стоял красный почтовый ящик. Он был круглый сверху, с облупленной краской у основания. Гермиона проходила мимо него сотни раз.
На боку у него всегда была царапина в форме крючка. Она помнила её с тех пор, как в восемь лет решила, что царапина похожа на вопросительный знак без точки. Тогда она пыталась придумать, какой вопрос мог бы задать почтовый ящик, если бы умел говорить. Получилось: “Почему люди так плохо заклеивают конверты?”
Гермиона остановилась.
Правая сторона. Чуть ниже щели. Дуга вниз, хвостик влево.
Царапина на месте.
Она чуть не рассмеялась.
Вот. Просто вот. Мир был нормальным. Почтовые ящики не переставляли царапины специально, чтобы свести с ума отличниц на каникулах.
Она купила хлеб, по дороге обратно специально снова посмотрела на ящик и почувствовала себя ещё более глупо и ещё более счастливо.
Дома открыла блокнот и добавила:
Почтовый ящик на углу: царапина на правом боку. Проверено дважды.
Потом подумала и написала:
Хватит.
Эта запись понравилась ей больше всех остальных.
В понедельник она снова использовала маховик.
Не надо было. Она знала, что не надо.
Но день с самого утра пошёл криво. Гермиона проснулась с тяжёлой головой, опоздала к завтраку, забыла, что обещала маме помочь разобрать старые журналы в гостиной, и умудрилась уронить стопку папиных счетов так, что они рассыпались по полу в порядке, который, по словам папы, “и до этого был загадкой, но хотя бы привычной”.
Никто не сердился.
Это было хуже.
Мама просто сказала:
— Не страшно.
Папа просто начал собирать бумаги.
Гермиона почувствовала, что сейчас или расплачется, или скажет что-нибудь такое, за что опять будет себя ненавидеть.
Она поднялась к себе.
Открыла ящик.
Пять минут могли бы…
Нет.
Гермиона даже не успела закончить мысль.
Пять минут не могли. Десять не могли. Час не мог.
Счета уже упали. Мама уже сказала “не страшно”. Папа уже опустился на колено и собирал бумаги. Это было событие. Наблюдённое. Зафиксированное. Не очень важное, не историческое, не достойное строки в учебнике, но случившееся.
Маховик не был ластиком.
Она знала это лучше, чем кто бы то ни было. Весь год знала. Весь год жила по этому правилу: не отменять, не переписывать, не спорить с тем, что уже видел.
Маховик не был ластиком.
Но он мог быть паузой.
Гермиона застыла с рукой на ящике.
Пауза не меняла событие. Если она проведёт час там, где её никто не видел, если не скажет никому ни слова, если не тронет ничего, что уже стало частью утра, то она ничего не изменит. Она просто вернётся спокойнее.
Это было разумно.
Она открыла журнал.
18 августа. 9:14. Один оборот. Причина: восстановление эмоционального равновесия после бытового инцидента.
Гермиона посмотрела на запись.
Это звучало так, будто её писал не человек, а министерский шкаф.
Она зачеркнула “бытового инцидента”.
Написала:
Причина: успокоиться.
Хуже, но значительно честнее.
Она взяла маховик, спустилась не по главной лестнице, а тихо, через заднюю дверь, в сад. Там, за сараем, её час назад точно не было. Час назад она была наверху, спала слишком крепко и не знала, что день уже ждёт её с газетой, счетами и маминым “не страшно”.
Гермиона встала за сараем, где её не было видно из кухни, и повернула маховик.
Мир дёрнулся.
Сад был тем же, только на час моложе.
Роса ещё держалась на траве. В доме наверху, за занавеской её комнаты, спала Гермиона. Настоящая? Прошлая? Та, которой ещё предстояло проснуться с тяжёлой головой, опоздать к завтраку, уронить счета и уйти наверх с горлом, полным злости.
Гермиона не пошла в дом. Она не могла и не имела права.
Она села на перевёрнутый ящик за сараем, обхватила себя руками и стала ждать.
Сначала она злилась. На счета. На папу, который хранил их как археологический слой. На маму, которая сказала “не страшно” так мягко, что от этого стало страшнее. На себя. Особенно на себя.
Потом злость выдохлась, и остался стыд. Потом и стыд устал.
Гермиона сидела за сараем, слушала, как дом просыпается, и старалась дышать ровно. В восемь с чем-то на кухне звякнула чашка. В без четверти девять мама позвала её завтракать. Чуть позже, уже ближе к девяти, где-то внутри дома что-то глухо рассыпалось.
Гермиона зажмурилась.
Событие произошло.
Снова.
Она не стала проверять.
Через час неприятное чувство двойного присутствия исчезло. Дом снова стал домом с одной Гермионой.
Она выждала ещё минуту, потом вошла через заднюю дверь.
В гостиной папины счета уже лежали на столе неровной стопкой. Несколько листов всё ещё торчали из-под кресла.
Папа сидел на полу и щурился на один конверт.
— Я нашёл электричество за март, — сообщил он. — Или, возможно, рецепт лимонного пирога. У них удивительно похожий почерк.
Мама подняла глаза.
— Всё хорошо?
Гермиона открыла рот.
Сказать “да” было бы проще.
— Нет, — сказала она. — Но стало лучше. Прости. Я сейчас помогу.
Мама посмотрела на неё внимательно, но ничего не спросила.
Гермиона опустилась на пол рядом с папой и стала собирать бумаги.
Счета всё равно упали.
Мама всё равно сказала “не страшно”.
Ничего не было исправлено.
И именно поэтому после обеда, когда Гермиона открыла журнал и увидела последнюю строку, ей стало особенно холодно:
18 августа. 9:14. Один оборот. Причина: успокоиться. Осложнений нет.
Она абсолютно точно не писала последние два слова.
Перо было у неё в руке. Она зачеркнула одну фразу, написала другую, закрыла журнал, повернула маховик. Всё. Никакого “Осложнений нет”.
Но запись была полной. Аккуратной. Её почерком.
Гермиона медленно села.
Внутри стало холодно и очень тихо.
Можно было объяснить и это. Она могла дописать автоматически и не заметить. Могла помнить момент закрытия журнала неправильно. Могла быть усталой. Была усталой.
Она открыла обычный блокнот.
Кружка: трещина вправо. Прихватка: второй крючок от окна. Ступенька: трещина у правого края, короткая. Почтовый ящик: царапина на правом боку. Проверено дважды. Хватит.
Всё нормально.
Она спустилась.
Кружка: вправо.
Прихватка: второй крючок.
Ступенька: правый край.
Почтовый ящик она не видела из дома, но не собиралась выходить специально. Это было бы уже слишком.
Блокнот совпадал с миром.
Журнал совпадал с собой.
Только её память не совпадала с журналом.
Гермиона закрыла блокнот и сказала себе, что это как раз самое простое объяснение.
Память ошибается. Даже хорошая. Даже её. Особенно когда устала.
Во вторник пришло короткое письмо от Гарри.
Дорогая Гермиона, Я держусь. Дурсли как Дурсли. Не волнуйся. Спасибо за письмо. Надеюсь, ты правда отдыхаешь. Рон написал, что у них дома опять что-то взорвалось, но, кажется, специально. Напиши, как Живоглот. Гарри.
Гермиона перечитала письмо три раза.
Потом ещё раз.
Дурсли как Дурсли.
Ничего необычного.
Люди пишут “не волнуйся”.
Она села за ответ.
Дорогой Гарри,
Перо остановилось.
Может быть, написать ему?
Не про всё. Не про мир. Не про то, что она сама не знает, про что это.
Просто спросить: замечал ли он что-нибудь странное после той ночи?
Гермиона представила, как письмо попадает к Дурслям. Как тётя Петунья находит его. Как дядя Вернон читает слово “странное” и решает, что это повод запереть Гарри в комнате до сентября.
Нет. Не надо письмом.
Она написала обычный ответ. Про Живоглота. Про родителей. Про то, что почти отдыхает. Про Рона и взрывы.
Потом, в самом конце, добавила:
Если сможешь выбраться на Диагон-аллею в конце августа, напиши. Нужно поговорить.
Она посмотрела на последнюю фразу.
Слишком тревожно.
Зачеркнуть?
Нет.
Пусть будет.
В среду Гермиона решила проверить журнал.
Если она правда дописывала “Осложнений нет” автоматически и потом забывала, надо было исключить такую возможность. Не спорить с собой, не лежать ночами и не гадать, а поставить нормальную проверку.
Она открыла журнал на новой странице и написала:
20 августа. 14:06. Неполный оборот. Пять минут. Причина: контрольная проверка записи.
Ниже она поставила большую точку.
И всё.
Ни “Осложнений нет”, ни пустую строку, ни что-то, что можно было случайно продолжить. Точку.
Живоглот, лежавший на полу, ударил хвостом.
Потом положила перо на другой конец стола, закрыла чернильницу, вышла в другую комнату и только после этого надела маховик.
— Проверка, — сказала она вслух и повернула маховик.
Мир дёрнулся.
Она оказалась в соседней комнате на пять минут раньше. Быстро перебежала и спряталась в ванной.
Её прежняя версия была где-то рядом. Это было ясно по тому, как быстро у Гермионы вспотели ладони.
Она не видела её и не хотела видеть.
В коридоре скрипнула половица.
Снаружи открылась дверь комнаты.
Гермиона перестала дышать.
Шаги.
Через какое-то время шаги прошли к двери соседней спальни.
Дверь закрылась.
Гермиона не вышла.
Она ждала, пока пять минут закончатся. Ей показалось, что если открыть ванную раньше, она увидит не себя даже, а что-то хуже: комнату, где две версии одной девочки сделали всё правильно, и всё равно одна из них лишняя.
Когда ощущение второй Гермионы исчезло, она зашла в свою комнату.
Журнал лежал на столе.
Она открыла его.
20 августа. 14:06. Неполный оборот. Пять минут. Причина: контрольная проверка записи. Осложнений нет.
Точки не было.
Вернее, была. Она стояла после слов “Осложнений нет”.
Гермиона смотрела на строку. Потом на перо. Перо лежало на другом конце стола. Чернильница была закрыта.
Это уже не было похоже на забывчивость.
Можно было бы сказать, что другая Гермиона — та, на пять минут раньше — всё-таки дописала. Но это не имело смысла. Та Гермиона была ею. Она знала, что собиралась сделать. Она знала, зачем поставила точку.
Знала?
Гермиона села.
Потом встала.
Потом снова села, потому что ноги вдруг стали неприятно лёгкими.
Журнал был местом, которому она доверяла, прежде всего потому что он был обычным. Бумага, чернила, почерк, последовательность.
А теперь он утверждал, что она сделала то, чего она не делала.
И делал это её почерком.
Она закрыла журнал.
Потом открыла обычный блокнот.
Там всё было нормально.
Кружка вправо. Прихватка второй крючок. Ступенька правый край. Почтовый ящик правый бок.
Никаких изменений.
Никаких чудес.
Мир не шатался.
Шаталась только Гермиона.
Вечером она попыталась рассказать маме.
Всё рассказывать было нельзя, но можно было попробовать рассказать только про журнал.
Они сидели на кухне. Мама чистила яблоко длинной тонкой спиралью, как умела только она. Папа был в гараже и что-то там переставлял с таким грохотом, будто гараж оказывал сопротивление.
Гермиона принесла обычный блокнот. Журнал показывать было нельзя.
— Мам, можно спросить странное?
Мама посмотрела на неё поверх яблока.
— После твоей школы это опасное начало.
— Если человек написал что-то и потом уверен, что написал иначе…
— Насколько иначе?
— Например, поставил точку. А потом там оказалась фраза.
Мама перестала чистить яблоко.
Гермиона сразу пожалела, что начала.
— Гермиона.
— Это просто пример.
— Хорошо. Как пример: человек мог дописать и забыть.
— А если он точно знает, что не дописывал?
— Точно?
Слово повисло между ними.
Гермиона поняла, что объяснить дальше невозможно. Нельзя сказать: “Я вернулась на пять минут назад и спряталась в шкафу, пока другая я была в комнате”. Нельзя сказать даже половину. Половина будет хуже целого.
— Неважно, — сказала она. — Правда. Просто устала.
Мама положила нож.
— Ты часто это говоришь.
— Потому что это правда.
— Правда может быть не полной.
Гермиона посмотрела на неё. Это было нечестно. Мама не имела права попадать так точно, не зная правил игры.
— Я знаю, — сказала Гермиона.
Мама протянула руку и коснулась её плеча.
— Ты можешь рассказать мне что угодно.
Нет, подумала Гермиона. Не могу.
— Я знаю, — повторила она.
На этот раз это была ложь.
Ночью она не спала.
Сначала лежала в темноте и слушала дом.
Труба тихо щёлкала в стене. В соседней комнате папа один раз кашлянул. Машина проехала по улице, свет фар скользнул по потолку и исчез. Где-то далеко залаяла собака.
Дом был обычным.
Гермиона ненавидела это сильнее всего.
Если бы дом скрипел иначе. Если бы стены стали зелёными. Если бы внизу сама собой разбилась тарелка или на потолке появилось министерское предупреждение, она бы хотя бы знала, что имеет право испугаться.
А так — кружка, журнал, точка, фраза.
Мелочь.
Мелочь.
Мелочь.
Она встала, зажгла лампу и открыла блокнот.
Записала:
Возможные объяснения:
1.Усталость.
2.Ошибка памяти.
3.Неправильное использование маховика.
4.Побочный эффект неполных оборотов.
5.Побочный эффект большого количества оборотов за учебный год.
6.Побочный эффект совместного использования с Гарри.
7.Воздействие дементоров.
8.Воздействие Патронуса.
9.Я всё-таки дописываю фразы и забываю.
10.Журнал меняется после использования маховика.
Десятый пункт она сразу зачеркнула.
Потом написала ниже:
Не журнал меняется. Я вижу не тот журнал.
Рука остановилась.
Гермиона перечитала строку.
Потом медленно зачеркнула и её.
Нет.
Слишком странно.
Слишком похоже на то, что уже нельзя будет развидеть.
Она написала вместо этого:
Проверить с контрольным листком при себе.
Это было хорошо.
Конкретно и почти научно.
Если запись в журнале менялась потому, что она не помнила собственных действий, листок ничего не даст. Если менялся сам журнал, листок, который будет при ней, должен… что?
Остаться прежним?
Измениться вместе с ней?
Гермиона не знала.
От этого проверка становилась ещё нужнее.
Утром она подготовилась тщательно.
Слишком тщательно для пяти минут.
На маленьком листке бумаги Гермиона написала:
Контроль. 21 августа, 10:10.
Ниже:
В журнале оставить только точку после причины. Не писать “Осложнений нет”.
Потом подумала и добавила:
Папина кружка: трещина вправо. Прихватка: второй крючок. Почтовый ящик: царапина на правом боку.
Кружка, конечно, могла быть лишней. Всё это могло быть лишним. Но раз уж она делала контроль, пусть будет контроль.
Она сложила листок вчетверо и положила в карман джинсов.
Потом открыла журнал маховика.
21 августа. 10:10. Неполный оборот. Пять минут. Причина: контрольная проверка с листком при себе.
Она поставила точку.
Убрала перо.
Закрыла чернильницу.
Проверила карман.
Листок был там.
Повернула маховик.
Мир дёрнулся.
Гермиона оказалась в своей комнате на пять минут раньше.
Это было самое неприятное время: когда дом ещё помнил её прежнюю версию.
Снизу донёсся голос мамы:
— Гермиона, ты будешь чай?
И почти сразу — её собственный голос из коридора:
— Через пять минут!
Гермиона прижалась спиной к дверце шкафа и зажала рот ладонью, хотя прекрасно знала, что другая Гермиона её не услышит. По крайней мере, если она сама не сделает ничего глупого.
Шаги прошли мимо двери.
Потом вниз по лестнице.
Потом хлопнула дверца кухонного шкафчика.
Гермиона не двигалась.
Ей не нужно было видеть себя.
Вообще-то именно этого и не нужно было делать никогда.
Она стояла между шкафом и кроватью, считала секунды и думала, что профессор Макгонагалл, наверное, отняла бы у неё не только маховик, но и право пользоваться часами вообще, если бы увидела это.
Через пять минут в доме что-то стало обычным.
Не щёлкнуло. Не вспыхнуло. Просто исчезло то ощущение, что где-то рядом по тем же комнатам ходит ещё одна Гермиона.
Так всегда и происходило.
Гермиона осторожно подошла к столу.
На столе лежал журнал.
Она открыла его.
21 августа. 10:10. Неполный оборот. Пять минут. Причина: контрольная проверка с листком при себе. Осложнений нет.
Фраза снова была там.
Гермиона достала листок из кармана.
Развернула.
Контроль. 21 августа, 10:10.
В журнале оставить только точку после причины. Не писать “Осложнений нет”.
Папина кружка: трещина вправо. Прихватка: второй крючок. Почтовый ящик: царапина на правом боку.
Она смотрела то на листок, то на журнал.
Оба были написаны её почерком.
Оба были аккуратны.
Оба были уверены.
И оба не могли быть правдой одновременно.
Листок был с ней.
Журнал был здесь.
Эта мысль пришла первой. Простая. Почти бессмысленная. Такая, которую легко было бы сказать вслух и не объяснить ничего.
Листок был с ней.
Журнал был здесь.
Гермиона зажала листок в кулаке так сильно, что бумага хрустнула.
Внизу мама снова позвала:
— Гермиона?
— Сейчас! — крикнула она.
Голос сорвался.
Она быстро разгладила листок ладонью и спрятала обратно в карман.
Потом открыла дверь.
Потом закрыла.
Потом снова открыла, вернулась к столу и посмотрела на журнал.
Осложнений нет.
Гермиона нервно рассмеялась.
— Нет, — сказала она тихо. — Есть.
И впервые за всё лето ей стало по-настоящему страшно.
Листок она не выбросила.
Это было первое, что Гермиона поняла утром, после того как проснулась.
Проснулась она плохо: резко, с пересохшим горлом и неприятным чувством, будто всю ночь не спала, а спорила с кем-то очень упрямым и проиграла не потому, что была неправа, а потому, что устала раньше.
Вспомнила она про листок, когда сунула руку в карман вчерашних джинсов и нащупала сложенную бумагу.
Он был там, смятый и холодный. Слишком настоящий.
Гермиона достала его, развернула и прочитала ещё раз.
Контроль. 21 августа, 10:10.
В журнале оставить только точку после причины. Не писать “Осложнений нет”.
Папина кружка: трещина вправо. Прихватка: второй крючок. Почтовый ящик: царапина на правом боку.
Вчера эти строки выглядели как проверка, сегодня — как донос.
Она положила листок на стол, рядом с журналом маховика. Открыла журнал на последней записи.
21 августа. 10:10. Неполный оборот. Пять минут. Причина: контрольная проверка с листком при себе. Осложнений нет.
Оба текста были написаны её рукой.
В этом не было никакого утешения.
С почерком всё было особенно мерзко: он не давал спрятаться. Если бы журнал изменился чужим почерком, если бы слова появились криво, жирно, другой чернильной линией, если бы бумага пахла магией или хотя бы серой, Гермиона могла бы испугаться как положено. Можно было бы сказать: артефакт воздействует на журнал. Письмо подделано. Чернила изменены. Кто-то вмешался.
Но нет. Её буквы. Её наклон. Её привычка чуть недожимать хвостик у “д”. Её точка в конце — слишком аккуратная, будто пытается закрыть вопрос силой пунктуации.
Гермиона провела пальцем по листку.
Листок был с ней.
Журнал был здесь.
Она повторила это про себя ещё раз и сразу разозлилась: две короткие фразы, а ведут туда, куда она не готова идти.
Но что, что это значит? Что “здесь”? Где “с ней”? С кем “с ней”, если она сама здесь? Если она не здесь, то где? Если журнал был здесь, то почему он написан её рукой? Если листок был с ней, то почему это должно быть важнее, чем журнал, который она вела с первого дня каникул?
Нельзя было строить вывод на двух глупых фразах. Теорию надо было проверить.
Гермиона села, открыла обычный блокнот и написала:
Нельзя делать выводы из одного опыта.
Это выглядело правильно.
Потом ниже:
Но это не один опыт.
Это выглядело хуже.
Подумав, дописала:
Кружка. Журнал 16 августа. Журнал 18 августа. Журнал 20 августа. Листок 21 августа.
Кружку она сразу захотела зачеркнуть. Кружка была слабая. Кружка была смешная. Кружка была предметом, о котором нормальные люди не спорят с реальностью. Но именно она была первой.
Гермиона оставила слово.
Снизу мама позвала:
— Завтрак!
Гермиона быстро сложила листок и убрала в карман.
Потом передумала, достала, положила в старый словарь латинских корней, закрыла словарь и поставила его на полку между двумя учебниками.
Потом снова достала.
Нет.
Если листок был важен потому, что был с ней, оставлять его на полке было глупо.
Гермиона положила его обратно в карман.
И только после этого спустилась.
Мама жарила тосты. Папа читал газету с таким выражением, будто газета написала ему лично и теперь ждала ответа. Папина кружка стояла рядом с тарелкой.
Трещина уходила вправо.
Гермиона посмотрела и сразу отвела глаза.
— Доброе утро, — сказала мама.
— Доброе.
— Выспалась?
Гермиона чуть не сказала “да”.
— Не очень.
Мама повернулась от плиты.
— Кошмары?
— Нет. Просто плохо спала.
Это была правда, хоть и удобная.
Папа опустил газету.
— Это из-за того, что ты читаешь перед сном книги, в которых все слова длиннее моей дипломной работы.
— У тебя не было дипломной работы.
— Вот поэтому я и сплю лучше.
Мама фыркнула.
Гермиона попыталась улыбнуться и почти справилась.
Синяя прихватка висела на третьем крючке от окна. Гермиона заметила это, когда мама сняла чайник с плиты. Вчера — нет, не вчера, когда она записывала? — она была на втором.
Мама могла перевесить её. Конечно, могла. Прихватки для того и висели на крючках, чтобы их снимали и вешали обратно.
Гермиона ничего не сказала.
Она ела тост, который снова казался сухим, и думала, что где-то в кармане у неё лежит листок, который не должен быть важнее журнала. Но был.
Листок был с ней.
Журнал был здесь.
Она сжала колени под столом, пока не стало больно. Захотелось заплакать, но за завтраком нельзя было начинать думать об этом всерьёз. Не при родителях. Не из-за листка.
Следующая проверка была с книгой. Прошлогодний учебник Древних рун лежал в чемодане. Гермиона почти забыла о нём после листка, а теперь вдруг вспомнила так резко, что даже разозлилась на себя. Конечно. Книга. Опечатка. Карандашный овал.
Она достала учебник и открыла страницу 143.
Карандашный овал был на месте.
Пометка на полях тоже была на месте.
Маленькая точка, где сломался грифель, была там же, где и должна была быть.
Опечатка была внутри овала.
Всё правильно.
Именно это было хуже всего.
Гермиона смотрела на строку и чувствовала, как в ней поднимается глухое, упрямое несогласие. Овал не съехал. Пометка не обвела пустое место. Учебник не выглядел испорченным, переписанным или заколдованным. Страница была аккуратной, понятной и совершенно уверенной в себе.
Просто Гермиона помнила другое слово. Двумя строками ниже.
Она закрыла глаза.
Открыла.
Страница осталась неизменной.
— Прекрасно, — сказала она.
Живоглот, лежавший на кровати, поднял голову.
— Это не тебе.
Живоглот посмотрел на книгу, потом на Гермиону, потом снова положил голову на лапы. Вид у него был такой, будто если бы это было ему, он всё равно не стал бы вмешиваться.
Гермиона взяла блокнот.
Учебник: опечатка совпадает с пометкой. Страница внутренне согласована. В моей памяти опечатка была в другом месте.
Она перечитала запись.
“В моей памяти” звучало слабо. Как будто она сама заранее извинялась перед страницей.
Но точнее всё равно не получалось.
К обеду она решила сделать самую обычную копию.
Если она снимет копию страницы с опечаткой, копия хотя бы зафиксирует текущее состояние. Бумага, тонер, дата. Магловский способ сказать миру: вот так было в момент, когда я нажала кнопку.
Дома копировального аппарата не было. У родителей в клинике был.
Гермиона спустилась вниз с учебником под мышкой.
— Мам?
Мама сидела за кухонным столом и писала список покупок. Папа, судя по звукам из гостиной, пытался убедить пылесос, что тот работает громче необходимого.
— М-м?
— Можно я зайду к вам в клинику?
Мама подняла глаза.
— Что-то случилось?
— Нет. Мне нужно скопировать пару страниц.
— Для школы?
— Да.
Это было не совсем ложью. Страница действительно была из школьного учебника. Просто цель копирования вряд ли входила в учебную программу.
Мама посмотрела на учебник, потом на Гермиону.
— Можно. Только мы ненадолго, у нас сегодня нет приёма, я хотела забрать документы.
— Я быстро.
— Ты никогда не быстро, когда рядом копировальный аппарат и книга.
— Это предвзятость.
— Это опыт.
Гермиона чуть улыбнулась.
Слово “опыт” вдруг неприятно кольнуло.
Клиника по субботам была другой.
Без пациентов она казалась ненастоящей, как декорация после спектакля. Белые стены, кресло в кабинете, аккуратные ящички, запах мятной пасты и чего-то стерильного. В приёмной стоял журнал, на столике — стопка старых журналов для пациентов. Гермиона помнила обложку верхнего: улыбающаяся женщина в жёлтом платье держала корзину с яблоками. На этот раз платье было синее.
Гермиона отвернулась.
Нет.
Журналы в приёмных меняли. Обложки путались. Люди могли приносить новые журналы. Мама могла переставить стопку. Папа мог пролить кофе на один номер и заменить другим, не сообщив об этом в письменном виде.
Не считать.
Она прошла к маленькой комнате за кабинетом, где стоял копировальный аппарат.
Аппарат был большой, сероватый и пах тёплой пылью. На крышке лежала записка папиным почерком: Не хлопать. Он обижается.
— Он не может обижаться, — сказала Гермиона.
— Ещё как может, — отозвался папа из коридора. — В прошлый раз он зажевал три формы подряд после того, как твоя мама назвала его древностью.
— Потому что он древность, — сказала мама.
Копировальный аппарат тихо загудел, будто возражал.
Гермиона положила учебник на стекло.
Страница не ложилась ровно. Корешок упирался, левая половина поднималась, правая упрямо съезжала. Гермиона придержала книгу ладонью, но тогда край страницы попал под тень. Она сдвинула её. Страница легла лучше, зато соседние листы веером поползли в сторону.
Она остановилась.
Листы.
Не один лист. Не одна страница. Стопка.
Закрытая книга казалась цельной. Обложка, корешок, прямоугольник. Один предмет.
Но стоило открыть её широко, прижать к стеклу, и страницы расходились, совсем немного, на долю дюйма. Верхняя лежала почти там же, где нижняя, но не там же. Строки совпадали почти полностью, но у края уходили чуть-чуть вбок. Если смотреть сверху — одна книга. Если прижать — сдвиг.
Гермиона смотрела на раскрытый учебник.
Копировальный аппарат перестал гудеть и щёлкнул, ожидая.
— Гермиона? — позвала мама из коридора. — Получается?
— Да, — сказала Гермиона.
Голос прозвучал странно.
Она опустила крышку и нажала кнопку.
Аппарат вспыхнул светом.
Очень ярко. Слишком бело.
Копия выползла медленно, с тихим шорохом. Гермиона взяла лист.
Страница 143.
Карандашный овал.
Правильное слово.
Опечатка двумя строками ниже.
Всё как сейчас.
Конечно, как сейчас. Копия была честной. Просто она копировала не то, что Гермиона помнила.
Она сделала ещё одну копию. Потом третью. На третьей край страницы получился чуть темнее, потому что книга сдвинулась под её рукой. Почти та же страница, но не совсем.
Гермиона положила три копии рядом.
Они были одинаковыми и разными одновременно. Как близнецы Уизли — такие похожие, но абсолютно разные.
Первая копия была чуть ровнее. Вторая — с тенью корешка. Третья — с перекошенной строкой у нижнего края. Одна и та же страница, если не всматриваться. Три разные страницы, если всматриваться слишком внимательно.
Гермиона почувствовала, как внутри что-то медленно, нехотя встаёт на место. Пока не ответ, скорее форма для ответа.
Книга закрыта — страницы совпадают.
Книгу открыли — страницы сдвинулись.
Копия похожа на оригинал. Иногда так похожа, что только ты знаешь, где тень была темнее.
Копия не врёт.
Она просто не оригинал.
— Гермиона? — Мама вошла в комнату. — Ты уже сделала?
Гермиона быстро собрала листы.
— Да.
Мама посмотрела на неё внимательнее.
— Ты побледнела.
— Тут душно.
— Окно открыть?
— Нет. Всё нормально.
Мама не поверила. Гермиона видела это по лицу. Но мама не стала спрашивать, и Гермиона была ей за это благодарна так сильно, что почти сказала что-то правдивое.
Почти.
Дома она разложила копии учебника на столе. Рядом положила учебник. Рядом — листок из кармана. Рядом — журнал маховика. Маховик решила не трогать.
Потом отошла на шаг.
Получилось похоже на очень плохую домашнюю работу. Столько бумаги, и ни одного ответа, который можно было бы сдать.
Она взяла чистый лист. Написала сверху:
Модель 1: память ошибается.
Подумала. Дописала ниже:
Объясняет: кружку, почтовый ящик, прихватку, письмо/журнал частично. Не объясняет: листок при себе против журнала; опечатку с пометкой; устойчивое чувство “не так”.
Фраза “устойчивое чувство” выглядела ненаучно. Она зачеркнула её. Потом написала:
Не объясняет повторяемость.
Лучше.
Новый лист.
Модель 2: маховик меняет предметы после использования.
Подумала.
Объясняет: журнал после поворота. Не объясняет: почему меняются только предметы не при мне; почему листок не изменился; почему изменения соответствуют “правильному” состоянию мира; почему нет следов магии.
“Правильному” она взяла в кавычки.
Ещё лист.
Модель 3: я перехожу в состояние мира, где всё уже было немного иначе.
Она сразу положила перо.
Слишком.
Слишком что?
Слишком безумно? Слишком большое? Слишком похожее на то, что нельзя будет сложить обратно в ящик и запереть?
Она посмотрела на строку.
Я перехожу в состояние мира, где всё уже было немного иначе.
Нет. Так нельзя.
Она зачеркнула “мира”.
Написала:
окружения.
Получилось хуже. Лживее.
Она зачеркнула весь лист. Потом взяла новый. Некоторое время сидела, не двигаясь.
Потом написала:
Модель 3: маховик не возвращает меня в прошлое.
Строка была такая тихая, что от неё стало холодно.
Она не стала писать дальше.
Гарри ответил через два дня.
Письмо было короче, чем обычно, но не потому, что он отмахивался.
Дорогая Гермиона,
Я смогу выбраться в Диагон-аллею 30-го. Не знаю, на сколько. Дурсли рады избавиться от меня на день, так что, может, получится нормально. Если это про Рона, он написал мне, что ты какая-то загадочная, но не понял почему. Если не про Рона, всё равно расскажешь.
Гарри.
Гермиона перечитала последнюю фразу несколько раз.
Всё равно расскажешь.
Не “что случилось?” Не “ты опять поссорилась?” Не “надеюсь, это не опасно”. Просто “расскажешь”. Как будто Гарри уже решил, что она не обязана заранее доказывать право на тревогу.
Она сложила письмо и вдруг поняла, что плачет. Просто одна слеза упала на край пергамента и оставила маленькое круглое пятно.
Гермиона быстро промокнула его рукавом.
Живоглот сделал вид, что не видел.
Диагон-аллея в конце августа была слишком полной и шумной.
Слишком много школьников, слишком много родителей, слишком много сов, слишком много людей, которые одновременно пытались купить котлы, мантии, учебники и последние десять минут свободы перед сентябрём. У витрины “Флориш и Блоттс” толкались первокурсники. У аптекаря кто-то спорил о цене сушёной селезёнки. Над толпой летали обрывки разговоров: “не тот размер”, “я же сказал, стандартный номер два”, “Мерлин, где твой брат?”, “нет, жабу мы не покупаем”.
Гермиона пришла с родителями, но почти сразу попросила их подождать в кафе у Фортескью.
— Ты уверена? — спросила мама.
— Да. Мне нужно встретиться с Гарри.
Мама посмотрела на неё так, будто хотела спросить ещё что-то.
Потом только сказала:
— Мы будем за столиком у окна.
Папа поднял палец.
— Если появятся люди с капюшонами, огромные змеи или учителя, которые выглядят как плохие новости…
— Я сразу приду к вам.
— Хороший план.
Маховик лежал в сумке, завёрнутый в носовой платок. Гермиона не собиралась им пользоваться. Просто после листка оставлять его дома казалось уже не осторожностью, а ещё одной неизвестностью.
Гарри у магазина мантий ещё не было. Гермиона проверила часы, потом витрину, потом часы ещё раз, хотя стрелки, к сожалению, не обязаны были двигаться быстрее от того, что на них смотрят.
Зато у “Флориш и Блоттс” она увидела Рона.
Он стоял рядом с миссис Уизли, держа под мышкой стопку учебников, и выглядел так, будто часть этой стопки уже успела его оскорбить. Фред и Джордж спорили у входа с какой-то ведьмой в зелёной шляпе. Джинни листала книгу у витрины, а Перси держался чуть в стороне с видом человека, который духовно не принадлежит этой семье, но вынужден временно сопровождать её по соображениям безопасности общества.
— Гермиона! — Рон заметил её первым и помахал так резко, что верхняя книга почти съехала со стопки. — Привет.
— Привет.
Он оглядел её лицо.
— Ты выглядишь ужасно.
— Спасибо, Рон.
— В смысле устало. Не ужасно-ужасно. Просто… ну, ты поняла.
— Поняла.
Рон почесал нос. На нём осталась тонкая полоска чернил — видимо, одна из новых книг уже начала сопротивление.
— Гарри писал, что ты какая-то загадочная. Ты опять решила взять все предметы?
— Нет.
— Слава Мерлину.
Он сказал это легко, почти привычно, и Гермиона вдруг поняла, что если сейчас не скажет, то не скажет ему уже никогда. Или скажет слишком поздно, когда всё станет ещё хуже.
— Рон, можно спросить странное?
— После нашей школы это опасное начало.
— Если бы ты написал что-то в блокноте, а потом через несколько минут увидел бы там другую запись, своим почерком…
— Я бы решил, что Фред и Джордж рядом.
— Не Фред и Джордж.
— Тогда Джинни. Она тихая, но не святая.
— Рон.
— Ладно, ладно. Что за запись?
Гермиона сжала ремень сумки. Листок был внутри, в отдельном конверте. Она почти чувствовала его через ткань.
Она заранее приготовила простое короткое объяснение. Без слов “миры”, без копировальных аппаратов, без листов, без того, что её саму от этих слов тошнило.
При виде Рона всё приготовленное стало выглядеть глупым.
— Я сделала проверку с маховиком.
Рон сразу перестал улыбаться.
— Ты что сделала?
— Не так. Я ничего не меняла. Я была осторожна. Я просто проверила журнал использования.
— Гермиона, Макгонагалл же сказала больше им не пользоваться.
— Она сказала без крайней необходимости.
— Проверка журнала — крайняя необходимость?
И вот это было обидно именно потому, что вопрос был хороший.
— Я думала, да.
Рон посмотрел на неё уже совсем иначе. Не сердито, хуже — испуганно.
— Ты опять не спишь?
— Это не из-за сна.
— А из-за чего?
— Из-за того, что запись в журнале была не такой, как я оставила.
Рон помолчал.
За его спиной Фред сказал кому-то: “Совершенно законный учебный материал, если изучать последствия плохих решений”, и миссис Уизли тут же ответила: “Фредерик Уизли, положи это обратно”.
Рон, кажется, даже не услышал.
— Ты могла забыть.
— Я не забыла.
— Ты часто говоришь так, а потом оказывается, что ты просто помнишь больше деталей, чем все остальные. Это не совсем то же самое, что не ошибаться.
Гермиона открыла рот.
Закрыла.
Это было почти то же, что сказала бы она сама кому-нибудь другому. И от этого стало хуже.
— Я сделала листок, — сказала она. — Держала при себе. На листке одно. В журнале другое.
— Может, ты написала листок уже после?
— Рон!
— Я не говорю, что ты врёшь! — он вспыхнул и тут же понизил голос, потому что миссис Уизли начала поворачивать голову. — Я говорю, что ты… ну… ты весь прошлый год делала невозможное расписание, чуть не попала к дементорам, потом вся эта история с Блэком, а теперь сидишь дома со штукой, которую даже Министерство боится выдавать взрослым. Может, тебе правда надо просто отдать её Макгонагалл?
Гермиона резко выпрямилась.
— То есть ты думаешь, я схожу с ума.
— Я этого не сказал.
— Нет, сказал.
— Не сказал!
— Подумал.
— Ну, извини, что я не сразу поверил, что твой блокнот спорит с твоим другим блокнотом из-за времени!
Гермиона замолчала.
Рон тоже.
Где-то рядом с грохотом упала стопка учебников. Кто-то из близнецов сказал: “Это была демонстрация гравитации”. Миссис Уизли ответила так, что прохожая ведьма с совой ускорила шаг.
Рон поморщился.
— Слушай…
— Неважно, — сказала Гермиона.
— Гермиона, я не…
— Всё нормально. Я сама не знаю, что это. Забудь.
— Я не забуду, если ты говоришь таким голосом.
— Тогда не забывай. Просто не надо сейчас.
Она ушла раньше, чем он успел ответить и почти сразу пожалела. Возможно, он был прав?
Он не был жестоким. Рон был Роном: шумным, прямым, иногда ужасно неуклюжим, но не злым. Он увидел перед собой не загадку времени, а подругу, которая не спит, прячет опасный артефакт и говорит о блокнотах так, будто от них зависит, останется ли мир на месте.
Гермиона не могла даже честно сказать, что на его месте поверила бы себе. Это было хуже всего.
Гарри нашёлся у входа в магазин мантий через десять минут.
Он выглядел худым, взъерошенным и слишком довольным тем, что находится не на Тисовой улице.
— Привет, — сказал он.
— Привет.
Некоторое время они просто стояли. Гарри внимательно рассматривал её лицо.
— Выглядишь ужасно.
— Все почему-то считают нужным мне это сообщить.
— Я не как Рон.
— А как?
— Как человек, который тоже иногда выглядит ужасно и знает, что это значит.
Гермиона не нашла, что ответить.
Гарри глянул в сторону “Флориш и Блоттс”, где Рон всё ещё стоял с книгами и явно смотрел на них, делая вид, что не смотрит.
— Вы поссорились?
— Нет.
Гарри ничего не сказал.
— Почти нет, — поправилась Гермиона.
— Из-за того, о чём ты хотела поговорить?
Она кивнула.
— Пойдём отсюда.
Они ушли в сторону от толпы, к маленькому проходу между магазином перьев и лавкой, где продавались защитные чехлы для котлов. Там было гораздо тише. Диагон-аллея не умела быть тихой полностью.
Гермиона достала из сумки листок, копии страницы, блокнот и журнал.
Гарри посмотрел на всё это.
— Это серьёзно.
— Я не знаю.
— Если ты принесла папку, значит серьёзно.
— Это не папка.
— Гермиона.
— Ладно. Да. Возможно.
Она рассказала.
Сначала плохо. Слишком быстро: кружка, журнал, листок, поездка, счета, пауза, копировальный аппарат, страницы, копии, Рон. Слова путались, хотя она заранее решила, в каком порядке говорить. Гарри не перебивал. Это помогало и мешало одновременно. С Роном можно было спорить. С Гарри, который молчал и слушал, приходилось слышать себя.
— Я не думаю, что журнал меняется, — сказала она наконец. — Это было первое объяснение, но оно неправильное. Или не полное. Листок был со мной. Журнал был… там. Здесь. В комнате. В мире. Я не знаю, как правильно сказать.
Гарри взял листок не сразу. Сначала посмотрел на неё, как будто спрашивал разрешения. Гермиона кивнула.
Он прочитал.
— И журнал был другой?
— Не другой. Такой же. Только с фразой, которую я не писала.
— Но почерк твой.
— Да.
— И ты думаешь…
— Я не знаю, что я думаю.
Гарри отдал листок.
— Нет, знаешь.
Гермиона прижала листок к копиям.
— Я думаю, что маховик не возвращает нас назад.
Гарри не пошутил. Не сказал “нас?” Не сказал “ты уверена?” Он просто ждал. Гермиона глубоко вдохнула.
— Я думаю, он переносит в место, которое почти такое же. Очень похожее. Настолько похожее, что всё выглядит как прошлое. Но это не то же самое. Это как… — Она замолчала. — Я не могу объяснить.
— Попробуй.
Она закрыла глаза.
Копировальный аппарат. Белый свет. Страницы под ладонью.
— Как книга, — сказала она. — Закрытая книга кажется одним предметом. Все страницы вместе. Ровные. Совпадают. А когда раскрываешь и прижимаешь к стеклу, они сдвигаются. Совсем чуть-чуть. Страница сверху почти там же, где страница снизу, но не там же. Если сделать копию, она будет почти такой же. Иногда настолько похожей, что никто не заметит. Но тень у корешка другая. Край чуть смещён. Строка не совсем там.
Гарри нахмурился.
— И маховик открывает книгу?
Гермиона посмотрела на него.
— Да.
Сказать это было страшно, потому что теперь это прозвучало понятно.
— Или сдвигает листы. Я не знаю. Но я думаю, что каждый поворот — это не возвращение. Это переход на соседнюю страницу. На очень похожую. Чем лучше маховик, тем похожее страница. Поэтому Министерство думает, что это время. Потому что почти всё совпадает.
Гарри помолчал и спросил:
— А ты так не думаешь? В Министерстве всё-таки взрослые опытные маги…
Гермиона торопливо перебила:
— Я понимаю, как это звучит. Правда понимаю. Я бы сама не поверила, если бы кто-то пришёл ко мне с этим. Рон не поверил, и он не был совсем неправ. Это звучит как… как усталость. Как будто я слишком долго пользовалась маховиком и теперь ищу трещины в кружках. Но листок был со мной, Гарри. Он был со мной.
Она услышала, что голос дрожит, и разозлилась.
— Я не могу это доказать. Если я оставляю доказательство в комнате, оно оказывается частью того места, куда я попала. Если беру с собой, оно доказывает только мне. Любой другой скажет, что я сама написала его неправильно. Или позже. Или…
— Я верю тебе, — сказал Гарри.
Гермиона остановилась.
— Что?
— Я верю тебе.
— Но ты не можешь просто…
— Могу.
— Гарри, это не…
— Я не сказал, что понимаю. Я сказал, что верю тебе.
Она замолчала.
Толпа за проходом шумела, спорила, смеялась. Кто-то уронил котёл. Металл гулко покатился по мостовой, и чей-то отец очень устало сказал: “Это уже третий”.
Гермиона смотрела на Гарри и вдруг поняла, что сейчас расплачется второй раз за неделю. Это было недопустимо. В Диагон-аллее, рядом с лавкой чехлов для котлов, с копиями страниц в руках. Она отвернулась.
— Почему?
Гарри пожал плечами.
— Потому что ты не выглядишь как человек, который хочет быть правым.
Это было так неожиданно, что она почти рассмеялась.
— А как кто?
— Как человек, который очень хочет, чтобы ему доказали, что он ошибся.
Гермиона сжала копии.
— Да.
Слово вышло почти без звука. Гарри опёрся плечом о стену.
— И ещё потому что я знаю, как это, когда все объяснения звучат разумнее правды.
Она посмотрела на него. Он не улыбался.
И тут, впервые за всё время, она рассказала про память. Не так, как рассказывают важные вещи в книгах, где у каждого воспоминания есть начало, середина и мораль. У неё получилось кусками.
Что в детстве она плохо запоминала. Не “плохо” как “забыла строчку стихотворения”, а плохо так, что от этого становилось стыдно и страшно. Слова расползались. Даты путались. Лица соседей менялись местами. Она могла учить, учить, учить — и всё равно утром стоять перед мамой с пустой головой и чувствовать, как внутри поднимается паника.
— Я думала, что я глупая, — сказала Гермиона.
Гарри хотел что-то сказать, но она резко мотнула головой.
— Не надо. Я знаю, что это не так. Сейчас знаю. Тогда не знала.
Потом был выброс. Она не называла это выбросом тогда, конечно. Она просто разозлилась на тетрадь. На буквы. На себя. На то, что взрослые говорят “просто постарайся”, будто она до этого развлекалась. Тетрадь вспыхнула. Не сильно. Один угол почернел, чернила на странице вдруг стали яркими, выпуклыми, как будто их только что написали.
После этого память стала другой. Она не стала сразу идеальной или чудесной. Просто цепкой. Слишком цепкой. Она начала помнить то, что не просили. Трещины на ступеньках. Цвета обложек. Как лежали вилки. В каком слове была ошибка. Кто сказал “очевидно” вместо “разумеется”.
— Я не всё помню, — сказала она быстро. — Не как в книгах про людей, которые могут посмотреть на страницу и потом повторить её целиком. Это не так. Но если что-то зацепилось, оно… остаётся. Иногда лучше, чем нужно.
Гарри слушал очень внимательно.
— Поэтому кружка, — сказал он.
Гермиона кивнула.
— Поэтому кружка.
— И поэтому ты знаешь, что не писала “Осложнений нет”.
— Да.
— А если кто-то другой скажет, что ты могла забыть…
— Он будет разумен.
— Но неправ.
Гермиона посмотрела на него.
— Ты не можешь знать.
— Не могу.
— Тогда почему…
— Потому что я тебе верю, — повторил Гарри, и на этот раз в голосе у него было почти раздражение. Оно явно было направлено не на неё, а на необходимость повторять очевидное. — Гермиона, я не профессор. Я не Министерство. Я могу просто верить.
Она снова отвернулась. На этот раз он сделал вид, что не заметил. Очень аккуратно.
Они долго молчали.
Потом Гарри сказал:
— Значит, ваза всё-таки была справа.
Гермиона резко повернулась к нему.
— Какая ваза?
Он тут же пожал плечами.
— Неважно.
— Гарри.
— У тётки. В прихожей. Фарфоровая такая, с синими цветами. Уродливая. Очень дорогая, по словам тёти Петунии, хотя я всегда думал, что дорогие вещи не должны выглядеть так, будто их выиграли на похоронах.
Гермиона молчала. Гарри смотрел куда-то в сторону, на толпу.
— Она всегда стояла справа от входа. Всегда. Я это знал, потому что если заносишь почту и поворачиваешься слишком быстро, можно задеть её локтем. А этим летом она стояла слева.
Гермиона почувствовала, как холод поднимается от пальцев к локтям.
— Может, её переставили.
— Я тоже так подумал.
— И?
Гарри невесело усмехнулся.
— Тётя Петуния не переставляет вещи просто так. У неё даже пыль лежит по расписанию. Если бы она переставила вазу, об этом знали бы все. Дядя Вернон сказал бы, что так гораздо лучше. Дадли задел бы её и обвинил меня. Тётя Петуния три дня говорила бы, что теперь прихожая выглядит просторнее.
— Может, ты просто…
— Забыл? — Гарри посмотрел на неё. — Да. Может.
Гермиона ничего не сказала.
— Но когда ты сейчас говорила про кружку, я вспомнил. Не как важное. Просто… она была справа. А теперь слева. И я всё лето думал, что это глупость.
Гермиона села прямо на низкий каменный бортик у стены. Ноги вдруг стали не очень надёжными.
Гарри сел рядом.
— Я тоже? — спросил он.
Очень тихо. Гермиона закрыла глаза.
Ночь у озера.
Три оборота.
Гарри рядом с ней, пальцы на цепочке, Дамблдоров голос: “Три оборота, мисс Грейнджер.”
Гарри тоже прошёл.
Но она крутила маховик весь год.
Сентябрь. Октябрь. Ноябрь. Декабрь. Сколько раз? Сколько листов? Сколько маленьких сдвигов, которые она не заметила, потому что Хогвартс сам был слишком странным местом, чтобы в нём доверять кружкам и царапинам?
— Да, — сказала она.
Гарри долго молчал.
— Вместе с тобой?
Гермиона открыла глаза.
Вот он. Вопрос, который она уже знала и всё равно боялась услышать.
— В ту ночь — да.
— А до этого?
— Я не знаю.
— Но ты пользовалась им раньше.
— Да.
— Много.
— Да.
Гарри кивнул.
Слишком медленно.
— Значит, ты не из того же места, что я.
— Я не знаю, как это считать.
— Но возможно.
— Да.
Он посмотрел на свои руки.
— А я думал, что после Дурслей страннее уже не будет.
Гермиона почти рассмеялась. Звук вышел короткий и мокрый.
— Прости.
— За что?
— Я не знаю.
— Тогда не надо.
Они сидели рядом, и Диагон-аллея шумела вокруг них так, будто мир не обязан был останавливаться только потому, что двое детей вдруг поняли, что могут быть не совсем из одного мира.
Потом Гарри сказал:
— Что теперь?
Гермиона посмотрела на листок, на копии, на журнал.
Что теперь.
Хороший вопрос. Ужасный вопрос.
Рассказать Макгонагалл? Она спросит доказательства. Гермиона покажет листок. Макгонагалл поверит, что Гермиона напугана, устала и слишком долго была одна с опасным артефактом. Может быть, заберёт маховик. Это было бы правильно, наверное. Но поймёт ли?
Рассказать Дамблдору? Он посмотрит поверх очков так, будто уже знал половину, а вторую половину решил не говорить, потому что “ещё не время”. Гермиона не хотела быть загадкой на его столе.
Рассказать Министерству? Она почти представила кабинет, пергаменты, вежливые лица и фразу “мисс Грейнджер, вы уверены, что не испытывали переутомления?”
Нет.
— Я должна вернуть маховик, — сказала она.
Гарри не выглядел удивлённым.
— Макгонагалл?
— Да.
— И рассказать?
Гермиона посмотрела на него.
— Я не знаю.
— Ты же хочешь рассказать.
— Я хочу, чтобы мне поверили.
— Это не одно и то же.
— Я знаю.
Он кивнул. Потом сказал:
— Я пойду с тобой.
Гермиона почти сказала “не надо”.
Но потом вспомнила, как Рон смотрел на неё, испуганный и не понимающий. Вспомнила маму с яблоком. Папину кружку. Листок в кармане.
И Гарри, который сказал “я верю тебе” до того, как понял хоть что-то.
— Хорошо, — сказала она.
Гарри кивнул так, будто это был обычный план: купить книги, встретить Хагрида, вернуть профессору Макгонагалл артефакт, который, возможно, не возвращает время, а сдвигает людей между почти одинаковыми мирами.
— Но сначала, — сказал он, — ты должна поесть.
Гермиона моргнула.
— Что?
— Ты выглядишь так, будто сейчас упадёшь.
— Я не…
— Гермиона.
Он сказал это почти как Рон. Только мягче. Она очень хотела возразить.
Потом поняла, что с утра действительно ничего не ела, кроме половины тоста, и что если сейчас упадёт в Диагон-аллее с журналом маховика в сумке, это будет не лучший вклад в доказательную базу.
— Ладно, — сказала она.
Они пошли к Фортескью.
Родители сидели у окна. Мама увидела Гермиону, увидела Гарри рядом, увидела лицо Гермионы и не стала задавать вопросов при всех. Просто подвинула к ней чашку с чаем.
Папа сказал:
— Гарри, верно? Мы слышали о тебе ровно столько, чтобы понимать, что тебе, вероятно, тоже нужно мороженое.
Гарри растерялся.
— Э-э… да, спасибо.
Гермиона села.
Чай был тёплый.
Листок лежал в кармане.
Журнал — в сумке.
Гарри сидел рядом и ел мороженое так серьёзно, будто это было задание по защите от тёмных искусств.
Мама смотрела на Гермиону поверх чашки слишком внимательно. Гермиона сделала глоток чая.
Она не была спокойна, но впервые за несколько дней была не одна.
Это оказалось почти таким же страшным.
У Фортескью было шумно. Конечно, не так шумно, как в самой Диагон-аллее, где конец августа превращал обычную покупку учебников в подобие стихийного бедствия с котлами, совами и родителями, пытающимися одновременно читать список, считать деньги и не потерять детей. Но всё равно шумно. Ложечки звякали о стеклянные креманки. Совы за окном перекликались так, будто обсуждали качество обслуживания. За соседним столиком первокурсник очень серьёзно объяснял отцу, почему ему совершенно необходима жаба, хотя в списке в этом году её не было.
Папа рассказывал Гарри о пациенте, который пришёл лечить зуб и попытался расплатиться мёдом.
— Не банкой мёда, — уточнял папа, подняв палец. — Это было бы понятно. Он принёс соты в коробке из-под обуви. И выглядел так, будто это мы странные.
Гарри слушал с тем особенным выражением, которое появлялось у него рядом с нормальными взрослыми: он вроде бы понимал, что шутка, но всё ещё проверял, не будет ли за смех наказания.
— И вы взяли? — спросил он.
— Разумеется, нет, — сказала мама.
Папа кашлянул. Мама посмотрела на него.
— Один кусочек, — признался папа. — Исключительно в исследовательских целях.
— В стоматологической клинике.
— Именно там особенно важно понимать врага.
Гарри улыбнулся. Осторожно, но по-настоящему.
Гермиона держала чашку чая обеими руками и почти не слушала.
Чай был слишком сладкий. То ли она положила слишком много сахара, то ли просто всё во рту казалось не таким, каким должно было быть. На столе перед ней стояла маленькая тарелка с недоеденным мороженым, уже начинавшим таять по краям. В сумке у ног лежал маховик, завёрнутый в носовой платок. Рядом с ним — журнал. Копии страницы. Блокнот. И листок.
Тот самый листок.
Единственное, что было с ней.
Гермиона не смотрела в сумку. Не надо было смотреть, чтобы знать, где что лежит.
Мама периодически смотрела на неё. Так, чтобы папа не заметил и не начал помогать шутками, что обычно только усложняло ситуацию. Каждый раз, когда Гермиона поднимала глаза, мама почти успевала отвести взгляд.
Это было хуже прямых вопросов. Гарри тоже видел. Он сидел рядом, ел мороженое маленькими ложками и делал вид, что его очень интересует история про соты. Но плечо у него было напряжено, и иногда он смотрел на Гермиону слишком быстро, как будто боялся, что она исчезнет между двумя взглядами.
— Гермиона, — сказала мама наконец.
Папа замолчал на полуслове.
Гермиона подняла глаза.
— Да?
— Не хочешь пройтись?
— Нет. То есть… нет, спасибо.
Мама чуть кивнула.
— Тогда, может быть, скажешь, что происходит?
Папа медленно поставил ложку. Гарри посмотрел в сторону, давая ей возможность сделать вид, что вопрос был не ему слышен. Гермиона почувствовала, как в горле становится тесно.
Она могла сказать: ничего. Могла сказать: устала, школа, учебники, Рон, Гарри, слишком много людей в Аллее, плохо спала.
Все варианты были правдой, но один не был ответом.
— Это из-за одной школьной вещи, — сказала она.
Папа нахмурился.
— Вещи?
Мама не перебила. Не спросила сразу “какой вещи”. Просто ждала.
Гермиона посмотрела на свои руки. Пальцы сжимали чашку так крепко, что костяшки побелели.
— Мне выдали её на третий курс. Чтобы я могла посещать все занятия.
Папа открыл рот. Мама очень тихо сказала:
— Это та вещь, о которой ты не рассказывала?
Гермиона кивнула.
— Она опасная?
— В неумелых руках — да.
Ответ получился как из учебника — такая правда, у которой были аккуратно подрезаны края.
Мама не изменилась в лице, но стала неподвижнее.
— А в твоих?
Гермиона не сразу ответила. Мама была ужасна именно этим: умела задать вопрос так, что спрятаться в правильную формулировку становилось невозможно.
— Я думала, что в моих — нет, — сказала Гермиона.
Папа медленно поставил чашку. Гарри перестал делать вид, что не слушает.
— Я пользовалась ею для учёбы, — продолжила Гермиона. — Почти весь год. По правилам. Под ответственность профессора Макгонагалл. Это было разрешено.
Она услышала, как быстро заговорила, и заставила себя остановиться. Мама ждала.
— Но я слишком много занималась, — сказала Гермиона уже тише. — Слишком долго. И, наверное, начала думать о ней неправильно.
— Неправильно — это как? — спросила мама.
Гермиона посмотрела на чашку. На чай. На свои пальцы.
— Как о способе справиться. Не с учёбой даже. Вообще.
Папа ничего не сказал. И хорошо, что не сказал. Потому что папа умел шутить из лучших побуждений, а если бы он пошутил сейчас, Гермиона, возможно, разбилась бы об эту шутку.
— Она вызывает привыкание? — спросила мама.
Гермиона вздрогнула.
— Не физически. Не как… — Она запнулась. — Не так. Просто когда знаешь, что у тебя есть способ сделать невозможное чуть более возможным, очень трудно перестать о нём думать.
Мама очень тихо поставила чашку на блюдце.
— Эта вещь сейчас с тобой?
Гермиона кивнула.
— В сумке.
— Ты можешь отдать её учителю?
— Да. Профессору Макгонагалл.
— Сегодня?
Гермиона хотела сказать: “Первого сентября”.
Формально так и было договорено. Осталось совсем немного. Полтора дня. Можно было просто подождать. Можно было не устраивать сцену в кафе и не пугать родителей. Можно было не признавать, что она не справилась.
— Да, — сказала Гермиона. — Сегодня.
Мама посмотрела на неё так, будто услышала не только слово, но и всё, что стояло за ним.
— Тогда, по-моему, надо сделать это сейчас.
Просто. Совершенно просто. Никаких длинных объяснений, никакой магии, никаких листков, журналов, страниц, ваз, трещин, копий. Мама ничего этого не знала, и всё равно сказала единственную фразу, которую надо было сказать.
Гермиона почувствовала одновременно облегчение и стыд. Облегчение — потому что кто-то взрослый наконец произнёс это за неё. Стыд — потому что она могла произнести это сама. Должна была, но не смогла, испугалась, как трусиха.
— Да, — сказала она. — Я напишу профессору сейчас.
Мама потянулась через стол и накрыла её руку своей.
Папа прочистил горло.
— Тебя проводить?
— Я схожу, — сказал Гарри.
Папа посмотрел на него. Потом на Гермиону.
— Хорошо.
И это тоже было странно. Папа не знал почти ничего. Но посмотрел на Гарри и почему-то решил, что этот худой взъерошенный мальчик может идти рядом с его дочерью туда, куда взрослые не могут.
Письмо получилось слишком коротким для того, что она пыталась в него вложить. Через камин было бы быстрее, но камин требовал говорить. Письмо позволяло сформулировать, свернуть, запечатать и отправить — почти как нормальное решение нормальной проблемы.
Магический почтовый пункт в Диагон-аллее был тесным и пах перьями и пылью. На стене висело объявление: Не отправлять кусачие свёртки без двойной обвязки. Ответственность за пальцы сотрудников несёт отправитель.
Она положила пергамент на стойку.
Уважаемая профессор Макгонагалл,
Я больше не могу безопасно хранить маховик времени до первого сентября. Я нахожусь в кафе Фортескью с родителями. Прошу Вас забрать его как можно скорее.
Гермиона остановилась. Потом добавила:
Я не пользовалась им после последней записи об использовании в журнале.
Это было важно.
Гермиона Грейнджер.
Она перечитала письмо. Слишком сухо и слишком мало. Похоже на записку о забытом учебнике. Перо зависло над пергаментом.
Она хотела добавить: Я боюсь.
Но уже написала это другими словами. Она свернула письмо.
— Нормально? — спросил Гарри.
— Нет.
— Отправишь?
— Да.
Сова была маленькая, круглая и сердитая. Она посмотрела на письмо так, будто заранее знала, что человеческие дела редко стоят хорошего полёта, но выбора у неё нет. Гермиона привязала пергамент.
— Профессору Макгонагалл. Хогвартс. Срочно.
Сова ущипнула её за палец — скорее воспитательно, чем больно — и улетела.
Гермиона смотрела ей вслед, пока та не пропала между крышами.
— Что теперь? — спросил Гарри.
— Ждать.
— Ненавижу ждать.
— Я тоже.
Он посмотрел на неё.
— Ты же ждёшь лучше всех. С расписанием.
— Это не ожидание. Это планирование.
— А сейчас?
Гермиона поправила ремень сумки. Маховик лежал внизу, завёрнутый в платок. Час всё ещё был там. Любой час. Нужно было только выйти в переулок, повернуть, переждать, вернуться чуть спокойнее. Не менять события. Не вмешиваться. Просто пауза. Она уже так делала. И именно поэтому нельзя.
— Сейчас я жду, — сказала она.
Гарри кивнул.
— Тогда пошли ждать туда, где есть мороженое.
Ответ пришёл через двадцать семь минут.
Гермиона знала, потому что всё это время смотрела на часы над входом в кафе.
Сова была большая, серая, школьная. Не такая, как на почтовом пункте. Эта выглядела так, будто ей доверяют серьёзные поручения и она этим недовольна. Записка была от Макгонагалл.
Мисс Грейнджер,
Оставайтесь у Фортескью. Я буду через пятнадцать минут. Артефакт держите при себе. Не используйте.
М. Макгонагалл.
Гермиона прочитала последнюю фразу три раза.
Не используйте.
Профессор Макгонагалл не знала, насколько точной оказалась.
Мама прочитала записку молча. Папа тоже, хотя по лицу было видно, что слов “артефакт” и “не используйте” для его спокойствия оказалось достаточно мало.
— Она придёт сюда? — спросил он.
Гермиона не нашла в себе сил ответить и просто кивнула.
Потом повернулся к Гарри:
— Так вот, насчёт мёда…
— Папа, — сказала Гермиона.
— Что? Мы ждём. Я поддерживаю беседу.
Мама вдруг тихо рассмеялась. Гермиона улыбнулась.
В ожидании было что-то мучительно обыденное. За соседним столиком первокурсник всё-таки получил жабу или, возможно, временную победу в переговорах. Витрина Фортескью блестела цветными полосами мороженого. Кто-то за окном уронил котёл. Из Аллеи донёсся чей-то крик: “Я же сказал, не открывай это здесь!” А Гермиона сидела с сумкой у ног и боялась собственных рук.
Она положила их на стол.
Потом под стол.
Потом снова на стол.
Мама заметила, но ничего не сказала. Гарри сидел рядом. Очень близко, но не вплотную. Он не держал её за руку, не говорил “всё будет хорошо”, не пытался казаться увереннее, чем был. Просто был там. И это помогало сильнее, чем должно было.
Профессор Макгонагалл вошла в кафе ровно через тринадцать минут.
Гермиона почему-то отметила это с болезненным удовлетворением.
Профессор была в дорожной мантии и строгой шляпе. Она сразу увидела Гермиону. Потом Гарри. Потом родителей.
Короткая пауза.
— Мисс Грейнджер. Мистер Поттер.
— Профессор, — сказала Гермиона и встала слишком быстро.
Стул заскрипел. Мама тоже поднялась.
— Профессор Макгонагалл?
— Да. Минерва Макгонагалл. Заместитель директора Хогвартса. Мы встречались несколько лет назад.
Она говорила с родителями вежливо, но без привычной школьной холодности. Гермиона вдруг поняла, что профессор умеет разговаривать с родителями иначе, чем с учениками, и это почему-то показалось несправедливым.
— Мистер и миссис Грейнджер, я прошу прощения за срочность. Мне необходимо поговорить с вашей дочерью несколько минут наедине и забрать школьный артефакт, который был выдан ей на время учебного года.
Папа хотел что-то спросить. Мама коснулась его локтя.
— Конечно, — сказала она. — Мы подождём здесь.
Макгонагалл кивнула.
— Благодарю.
Она посмотрела на Гарри.
— Мистер Поттер, это касается мисс Грейнджер.
Гарри не двинулся. Гермиона сказала:
— Он знает достаточно.
Профессор посмотрела на неё поверх очков. Гермиона вдруг подумала, что ещё вчера этот взгляд заставил бы её отступить, извиниться и согласиться, что Гарри, конечно, не должен. Сегодня она была слишком усталой.
— Пожалуйста, — добавила она.
Макгонагалл помолчала.
— Хорошо. Но говорить будете вы, мисс Грейнджер.
Они отошли к маленькому столику у боковой стены, за витриной с мороженым. Просто угол, где шум становился глуше. За стеклом лежали ровные цветные слои: клубничное, лимонное, фисташковое, шоколадное. Гермиона села спиной к ним.
Макгонагалл не стала садиться.
— Артефакт.
Гермиона открыла сумку.
Пальцы сначала наткнулись на журнал. Потом на копии. Потом на сложенный листок. Она замерла. Вот он.
Единственное, что было с ней.
Можно было достать. Положить на стол. Сказать: посмотрите, профессор, я написала это до поворота; журнал остался здесь, а листок был со мной; я знаю, что это не доказательство, но это всё, что у меня есть.
Макгонагалл посмотрела бы на листок. Прочитала бы. Увидела бы аккуратный почерк, слишком ровные строки и слова про “Осложнений нет”.
Потом подняла бы глаза и спросила бы очень осторожно, очень мягко:
— Мисс Грейнджер, сколько вы спали этой ночью?
Гермиона не достала листок. Она достала носовой платок с маховиком.
Ткань зацепилась за цепочку. Гермиона потянула слишком резко, цепочка звякнула, и этот звук почему-то оказался хуже крика.
Маховик лёг ей на ладонь. Маленький. Золотой. Красивый.
Макгонагалл достала узкую шкатулку из тёмного дерева. На крышке была серебряная застёжка, простая и очень надёжная на вид.
— Сюда.
Гермиона не сразу смогла отпустить цепочку.
— Мисс Грейнджер?
— Я не должна им пользоваться, — сказала Гермиона.
— Именно поэтому я здесь.
— Не только поэтому.
Макгонагалл чуть нахмурилась. Гермиона смотрела на маховик. На профессора смотреть было сложнее.
— Сначала это было расписание. Я знала правила. Где меня не должно быть. Что уже случилось. Что нельзя менять. Это было ужасно, но понятно.
Она сжала цепочку.
— А летом я начала пользоваться им не так.
Гарри стоял рядом и молчал. Макгонагалл сказала:
— Продолжайте.
— Я не пыталась менять случившееся, — быстро сказала Гермиона. — Правда. Я знала, что нельзя. Но я использовала его, чтобы взять паузу. Чтобы успокоиться. Чтобы не сорваться. Чтобы быть нормальной до того, как кто-нибудь заметит, что я не нормальная.
Сказать это вслух оказалось почти физически больно. Макгонагалл не перебила.
— Это как… — Гермиона стиснула зубы. Слово было неприятное, но другого не находилось. — Как наркотик. Не потому, что приятно. Не приятно. Просто каждый раз кажется, что без него сейчас не справишься. А потом справляешься, и становится ещё хуже, потому что теперь знаешь: можно было взять час. Можно было уйти. Можно было вернуться спокойнее.
Макгонагалл очень медленно закрыла шкатулку пальцами, хотя маховик ещё не был внутри.
— Вы говорили об этом кому-нибудь?
— Гарри.
Профессор посмотрела на Гарри.
— Частично, — сказал он.
Гермиона покачала головой.
— Достаточно.
— Родителям?
— Нет.
— Почему?
Ответ вышел сразу.
— Потому что они забрали бы его у меня.
Вот. Глупо. Стыдно. Зато честно.
Макгонагалл помолчала.
— Это, мисс Грейнджер, самый разумный довод, который я сегодня услышала.
Гермиона захотела рассмеяться. Не получилось.
— Я боюсь за свой рассудок, профессор.
Вот теперь лицо Макгонагалл изменилось. Просто в один момент всё в ней стало собраннее.
— Поэтому вы написали мне.
— Да.
— И больше не пользовались?
— Нет.
— С какого момента?
— С двадцать первого августа.
Макгонагалл кивнула.
— Тогда положите маховик в шкатулку.
Гермиона посмотрела на песочные часы в оправе.
Ещё один раз.
Мысль была маленькая, жалкая и такая привычная, что от неё стало холодно. Один оборот. Один час. Только чтобы не стоять здесь с этим словом — наркотик — всё ещё висящим в воздухе.
Она положила маховик в шкатулку. Пальцы отпустили цепочку. Макгонагалл закрыла крышку.
Щёлк.
Звук был маленький. Окончательный.
— Журнал, — сказала профессор.
Гермиона отдала журнал.
Листок остался в сумке.
Макгонагалл положила журнал рядом со шкатулкой.
— Я передам артефакт в Отдел тайн лично. Вы больше не будете пользоваться хроноворотами. Желательно — никогда и ни при каких обстоятельствах. Даже если вам покажется, что возникла крайняя необходимость.
— Да, профессор.
— Я также поговорю с вашими родителями и сообщу профессору Дамблдору.
— Профессор…
— Это не обсуждается.
Гермиона замолчала. Спорить стало бессмысленно. Макгонагалл взяла шкатулку и журнал.
— Вы правильно сделали, что написали мне, мисс Грейнджер.
Спасибо прозвучало бы хуже. Это — почти нормально.
Гермиона кивнула. Профессор посмотрела на Гарри.
— Мистер Поттер, я надеюсь, вы понимаете, что услышанное здесь не должно становиться предметом обсуждения.
— Да, профессор.
— Хорошо.
Они вернулись к столику. Мама сразу подняла глаза. Папа тоже.
Макгонагалл вздохнула и села. Гермиона не ожидала, что она сядет.
Но профессор села, положила шкатулку и журнал рядом с собой, сложила руки на столе и посмотрела на родителей.
— Мистер и миссис Грейнджер, я должна принести вам извинения.
Папа моргнул. Мама не сказала ничего.
— В прошлом учебном году вашей дочери, с согласия руководства школы и с разрешения Министерства, был выдан редкий магический артефакт, позволявший ей посещать занятия, которые иначе совпадали бы по времени.
Папа медленно повернулся к Гермионе.
— То есть твоё расписание действительно было физически невозможным.
Гермиона опустила глаза.
— Да.
— А мы думали, это фигура речи.
Мама положила руку ему на запястье.
Макгонагалл продолжила:
— Решение было принято из лучших побуждений. Тем не менее нагрузка оказалась чрезмерной. Я должна была прекратить это раньше.
Гермиона смотрела в стол. Вот это было почти невыносимо. Не потому, что Макгонагалл была неправа. Как раз потому, что была права и говорила это родителям.
— Артефакт возвращён, — сказала профессор. — Дальнейшее использование исключено. Я не ожидаю долговременных последствий для здоровья мисс Грейнджер, но ей необходим отдых и нормальный режим. Без дополнительных занятий сверх школьной программы. Без попыток наверстать всё за последние два дня каникул.
Папа коротко рассмеялся. Неловко.
— Вы её плохо знаете.
— Напротив, — сказала Макгонагалл. — Именно поэтому говорю.
Мама посмотрела на Гермиону.
— Мы проследим.
Гермиона почувствовала странную смесь облегчения и ужаса.
Проследим.
Слово было ужасное и оттого прекрасное.
Макгонагалл поднялась.
— Я ещё раз прошу прощения. Если у вас возникнут вопросы, вы можете написать мне напрямую.
Папа встал тоже.
— Спасибо, профессор.
Он сказал это осторожно, так, как говорят хирургу после операции, когда ещё не знаешь, всё ли прошло хорошо, но понимаешь, что он хотя бы не убежал из операционной.
Макгонагалл кивнула. Гермиона тоже поднялась. На секунду ей показалось, что профессор скажет что-то ещё. Строгое. Или мягкое. Или такое, что станет хуже.
Но Макгонагалл только посмотрела на неё поверх очков.
— До первого сентября, мисс Грейнджер.
— До первого сентября, профессор.
Профессор ушла.
Шкатулка ушла с ней.
Журнал тоже.
Гермиона осталась.
Сумка стала легче.
Листок в ней — почему-то тяжелее.
Несколько минут все молчали.
Потом папа сказал:
— Ну.
Мама закрыла глаза на секунду.
— Только не начинай с “ну”.
— Я не начинал. Я завершал сложный мыслительный процесс.
Гарри вдруг кашлянул, почти подавившись мороженым.
Гермиона посмотрела на него. Он пытался не смеяться.
Это было настолько неожиданно, что она сама почти улыбнулась.
Мама покачала головой.
— Гермиона.
— Да?
— Сегодня вечером никаких учебников.
— Мам…
— Никаких. Учебников.
Папа поднял руку.
— Я готов поддержать это решение как представитель науки.
— Ты стоматолог.
— Именно. Я ежедневно вижу, что бывает с людьми, которые слишком сильно стискивают зубы.
Гермиона всё-таки улыбнулась.
Улыбка вышла маленькая, усталая, но настоящая.
Гарри доел мороженое.
— Ты отдала, — сказал он тихо, когда родители отвлеклись на подошедшего официанта.
— Да.
— И?
Гермиона посмотрела на свою сумку.
— Ничего.
— Это хорошо?
Она не знала.
Ничего не исчезло. Ничего не появилось. Никто не закричал. Профессор Макгонагалл просто ушла с маховиком и журналом. Самое страшное в мире иногда помещалось в деревянную шкатулку и уходило по Диагон-аллее под мышкой у заместителя директора.
— Наверное, — сказала Гермиона.
Гарри кивнул.
— “Наверное” — лучше, чем ничего.
Она не стала спорить.
Уизли появились минут через десять.
Как всегда, сначала их стало слышно, а потом видно.
Миссис Уизли шла впереди со списком покупок и выражением лица, которое обещало списку суровые последствия, если тот вздумает удлиниться. Джинни несла маленький пакет и старалась смотреть куда угодно, только не на Гарри, что получалось плохо. Перси выглядел оскорблённым самой идеей семейной закупки. Фред и Джордж шли чуть позади и одинаково невинно улыбались, а это, как Гермиона уже знала, было хуже любой угрозы.
Рон увидел её и остановился.
— Ты нормально?
— Не совсем, — сказала Гермиона.
— А.
Он почесал нос.
— Я не хотел сказать, что ты…
— Я знаю.
— Правда не хотел.
— Знаю.
— Просто это всё звучало…
— Плохо, — подсказала Гермиона.
Рон с облегчением кивнул.
— Да. Плохо.
— Я знаю.
Он переминался с ноги на ногу. За его спиной близнецы уже успели что-то показать Джинни, та прыснула и тут же спрятала лицо за пакетом.
— Я тоже не должна была так уходить, — сказала Гермиона.
Рон моргнул.
— Так ты не злишься?
— Злюсь.
— А.
— Но не только.
Он подумал.
— Это лучше или хуже?
— Не знаю.
— Ладно.
И вот так они помирились. Просто стояли рядом у столика Фортескью, пока вокруг шумела Диагон-аллея, и оба не знали, куда деть руки.
Гермиона вдруг вспомнила о конверте.
Он лежал в сумке между справочником и копиями. Открытка для Рона. Акула в чашке. Глупая, злая, смешная. Она достала его.
— Я купила тебе кое-что.
Рон моргнул.
— Мне?
— Да.
— Почему?
— Потому что увидела и подумала, что тебе понравится.
— Это подозрительно.
— Рон.
— Ладно.
Он взял конверт, вскрыл его пальцем и вытащил открытку.
Фыркнул.
— Круто. Спасибо.
— Покажи! — Джинни тут же заглянула ему через плечо.
Фред и Джордж возникли рядом так быстро, будто их призвали словом “круто”.
— О, отличный осьминог, — сказал Фред.
— Очень образовательный, — сказал Джордж. — Магловский чай явно недооценён.
Гермиона подняла глаза.
— Что?
Рон прижал открытку к груди, подозрительно глядя на близнецов.
— Только не думайте такое провернуть в школе!
— Поздно, — сказал Фред.
— Теоретическая часть уже началась, — сказал Джордж.
— Рональд! Фред! Джордж! — позвала миссис Уизли от выхода. — Мы опаздываем!
Рон быстро сунул открытку обратно в конверт и спрятал в сумку.
— Спасибо, — сказал он Гермионе ещё раз, уже на ходу. — Правда классная.
— Пожалуйста, — сказала она.
Она видела только край рисунка.
Белую чашку.
Немного пара.
Угол стола.
Больше ничего.
Уизли унесло дальше по Аллее шумной рыжей волной.
Гарри посмотрел на Гермиону.
— Что?
Она покачала головой.
— Ничего. Всё хорошо.
В кафе у Фортескью мама поднялась, увидев её лицо, и Гермиона вдруг очень захотела домой.
В какой бы смысл этого слова ещё можно было верить.
Она подошла к родителям. Папа взял пакеты с книгами. Мама поправила ремешок Гермиониной сумки, как делала, когда Гермиона была маленькой и собиралась в школу с ранцем, который казался больше неё самой. Гермиона не отстранилась. Гарри стоял рядом, худой, взъерошенный и молчаливый.
— До поезда? — спросил он.
— До поезда, — сказала Гермиона.
Они вышли из кафе.
Диагон-аллея шумела, сияла витринами, пахла пергаментом, специями, совами и жареным сахаром. Люди спешили за учебниками, мантиями, котлами, последними покупками перед школой. Всё было на своих местах.
Или достаточно близко.
Гермиона шла между родителями и думала о пустоте в сумке, о листке, который всё ещё лежал внутри, и об открытке, которую она не успела увидеть.
У входа в “Дырявый котёл” папа придержал дверь.
Мама коснулась плеча Гермионы.
— Домой?
Гермиона посмотрела назад.
На Аллею.
На людей.
На место, где за поворотом исчезла профессор Макгонагалл со шкатулкой.
На шумную рыжую точку семьи Уизли вдали.
Потом кивнула.
— Домой.
Каблучки стучали по каменному полу слишком громко.
В Хогвартсе звук всегда жил дольше, чем должен был. Шаг — и он уходил вперёд по коридору, цеплялся за стены, возвращался от арок и ниш, будто замок повторял его про себя с лёгким неодобрением.
Она шла медленно.
Он шёл рядом. Чуть позади, на полшага, как будто боялся поторопить её даже случайно.
Дорогу она знала отлично: третий поворот после лестницы, которая иногда пыталась увести к восточной галерее, короткий коридор с портретом ведьмы в зелёном капоре, дверь в конце. Строгая даже на вид.
Всё было знакомым.
Штора у высокого окна висела ровнее, чем должна была. У портрета ведьмы в зелёном капоре рама казалась темнее у нижнего края. На подоконнике не было маленького скола, который она помнила с прошлого года — или был, но чуть левее, ближе к стене.
Мелочи. Глупости. То, что нормальные люди не замечали, потому что нормальные люди не ходили по школе первого сентября с ощущением, что каждый камень обязан подтвердить их право стоять на этом полу.
Мантия тихо шелестела у ног.
Она остановилась перед дверью. За дверью было тихо.
Он остановился рядом.
Слишком тихо для первого сентября. Хотя этому находились разумные объяснения. Профессор могла быть в Большом зале. Или у директора. Или в коридоре с первокурсниками, потому что кто-то уже успел потерять жабу, сову, чемодан или собственное мужество.
Она подняла руку. Костяшки пальцев едва коснулись дерева. Рука замерла.
Вот сейчас. Сейчас она постучит. Дверь откроется, и всё станет простым. Неприятным, стыдным, строгим — но простым.
Она скажет достаточно.
Не всё, но достаточно, чтобы больше не решать самой.
Она должна была постучать. Пальцы не двигались.
— Гермиона? — тихо сказал Гарри.
Она не ответила.
Где-то далеко, за поворотом, хлопнула дверь. Замок просыпался. Голоса ещё не заполнили коридоры, но уже собирались где-то внизу, в лестницах, в переходах, за закрытыми дверями. Скоро здесь станет людно. Шумно. Поздно.
Она опустила руку.
Нет. Не сейчас.
Просто ещё минута.
— Я не могу, — сказала она.
Гарри не спросил “что именно”. За это она была ему благодарна и ненавидела себя ещё сильнее.
Она потянулась к воротнику.
Золотая цепочка холодно скользнула по пальцам. Маленький механизм вынырнул из-под мантии и повис в воздухе, покачиваясь так, будто от сквозняка, хотя никакого сквозняка в коридоре не было.
Гарри резко вдохнул.
— Гермиона.
Песочные часы в круглой оправе блеснули.
Один оборот. Один час. Не для исправления. Не для проверки. Не ради доказательства, которое уже нельзя было показать никому.
Просто ещё один час перед тем, как всё закончится.
Она посмотрела на дверь. Потом на маленький золотой механизм. Перевела взгляд на Гарри.
Он стоял совсем близко. Бледный, взъерошенный, испуганный. И всё равно не хватал её за руку.
— Подожди здесь, — сказала она.
— Нет.
— Я вернусь через секунду.
Гарри побледнел сильнее.
Он понял. Конечно, понял. Поэтому и не сказал “ты”. Поэтому и не сказал “обещаешь”.
— Гермиона, это не—
— Через секунду, — повторила она.
Это было самое близкое к правде, что она могла ему оставить.
И вдруг подумала с внезапной, детской надеждой:
А если выбросит обратно?
Она повернула маховик.
Мир дёрнулся.
Коридор изменился.
Сначала Гермиона решила, что дело в свете. В Хогвартсе свет всегда вёл себя самоуверенно: ложился на камень полосами, скапливался под потолком, проваливался в углах, где ему не нравилось. За окнами было серо, облачно, и высокие стёкла пропускали вечерний свет так неохотно, будто школа ещё не договорилась с небом о начале учебного года.
Потом она поняла: было тише. Голоса внизу пропали. Хлопнувшая дверь ещё не хлопнула. Замок ещё спал.
Один час назад. Так и должно было быть.
Гермиона стояла у той же двери с маховиком в руке. Сердце билось быстро и тяжело. Она спрятала механизм под мантию, оглянулась и заставила себя дышать ровно.
Правила.
Сначала правила.
Её прежняя версия придёт сюда через час. Не постучит и раскрутит маховик. В любом случае нельзя попасться ей на глаза. Нельзя говорить с портретами. Нельзя оставлять следов. Нельзя трогать то, что может остаться на виду.
Она знала это.
Она весь год знала это лучше, чем собственное расписание.
Гермиона отошла от двери и пошла по коридору обратно. Каблучки снова застучали по камню, и каждый звук казался уликой.
Третий поворот. Лестница. Портрет ведьмы в зелёном капоре.
Ведьма спала, склонив голову набок. На её коленях лежала вышивка. Гермиона помнила, что на вышивке должна быть красная птица.
Сейчас там была синяя.
Гермиона на секунду остановилась и пошла дальше.
Нет.
Картины менялись. Портреты сами решали, чем заниматься. Синяя птица ничего не значила. Красная могла быть вчера. Синяя сегодня. Может быть, ведьма вышивала целую стаю.
Поворот к пустому классу трансфигурации был на месте. Рыцарские доспехи у стены тоже. Один шлем стоял чуть криво, забрало сползло так, словно рыцарь уснул на дежурстве.
Гермиона помнила этот шлем прямым. Она теперь слишком многое “помнила”. Вот в этом и была беда.
Нельзя было проверять каждый шлем. Нельзя было считать каждую трещину в камне, каждый угол ковра, каждую перемену в портретах. Если делать так, Хогвартс сам становился доказательством чего угодно, потому что Хогвартс всегда жил, двигался, спорил с собой и нарушал порядок из любви к традициям. Она вошла в пустой класс.
Парты стояли рядами. На доске осталась бледная полоска мела от старой схемы. В углу пахло пылью, деревом и чем-то кошачьим, хотя профессор Макгонагалл в человеческом облике вряд ли одобрила бы такую ассоциацию.
Гермиона закрыла дверь осторожно, без щелчка. Потом прислонилась к ней спиной.
Всего час. Она переждёт. Потом выйдет. Дойдёт до кабинета. Постучит. Отдаст маховик. Отдаст журнал. Скажет достаточно. И всё закончится.
Она достала обычные наручные часы. Магловские. Подарок родителей перед вторым курсом, потому что мама сказала, что школа школой, а нормальные часы нужны любому ребёнку, даже если ребёнок упорно делает вид, что расписание важнее сна.
Стрелки показывали без семи девять. Значит, в девять пятьдесят три всё должно стать обычным. Гермиона поставила стул у стены и села.
Сначала она слушала коридор. Потом перестала, потому что каждый звук казался шагами.
Она достала из сумки журнал. Открывать не стала. Просто держала на коленях, прижимая ладонями твёрдую обложку.
Журнал был полон аккуратных строк. Слишком аккуратных. Время, причина, количество оборотов. “Осложнений нет.” Снова и снова, как будто фраза могла стать правдой от повторения.
После двадцать первого августа она больше не пользовалась маховиком.
До этого момента.. Почему-то это казалось важным. Она продержалась.
Она приехала в Лондон. Села в поезд. Слушала, как Рон рассказывал Гарри о близнецах, которые всё лето “разрабатывали финансовую стратегию”, что, по мнению миссис Уизли, означало “искали, что ещё можно продать детям до исключения”. Смотрела в окно. Держала сумку на коленях.
На вокзале, когда Гарри спросил, всё ли нормально, она сказала: да. В поезде сказала Рону, что не злится. Рон обрадовался и тут же спросил, почему тогда она выглядит так, будто злится на устройство мира. Гермиона сказала, что это точное описание, но разговор слишком длинный для купе, где Фред и Джордж уже пытаются обучить шоколадную лягушку команде “сидеть”.
Они засмеялись. Она тоже засмеялась. Мир выглядел обычным.
Даже открытка в Роновой сумке выглядела обычной, хотя Гермиона так и не попросила показать её ещё раз.
Она могла бы отдать маховик на вокзале. Написать профессору Макгонагалл из “Дырявого котла” раньше. Отдать в поезде любому учителю, если бы нашла. Пойти к директору сразу после прибытия.
Вместо этого она решила сделать всё правильно. По расписанию. В школе. Лично.
До начала обучения ещё оставалось несколько часов, если считать строго. А Гермиона умела считать строго.
Она стиснула журнал. Стрелки двигались мучительно медленно.
В девять пятнадцать за дверью прошли шаги. Не её. Тяжелее. Кто-то взрослый. Гермиона задержала дыхание, пока шаги не удалились.
В девять двадцать два замок начал по-настоящему просыпаться. Где-то далеко заговорили портреты. Один голос возмущённо требовал вернуть ему рамку. Другой отвечал, что рамка у него своя, просто лучше.
В девять тридцать Гермиона встала и начала ходить вдоль парт.
Пять шагов к окну. Пять шагов обратно.
Полоска света на полу. Трещина у ножки первой парты. Чернильное пятно на краю стола.
Она не помнила это пятно. Никто не обязан помнить каждое чернильное пятно в каждом классе.
В девять сорок она села снова. В девять пятьдесят закрыла глаза. В девять пятьдесят три ничего не случилось.
Она открыла глаза. Класс был тем же. Стул. Парты. Доска. Пыльный свет. Чернильное пятно. Гермиона медленно выдохнула.
Иногда это не чувствовалось сразу. Так бывало. В Хогвартсе, среди камня и магии, ощущение второй себя могло прятаться под обычным школьным шумом. Нужно было подождать минуту. Две.
Она подождала.
В девять пятьдесят пять неправильность осталась.
В девять пятьдесят семь — тоже.
В десять часов Гермиона поняла, что дрожит.
Не сильно. Только пальцы. Потом плечи. Потом всё тело мелко и противно, словно ей стало холодно.
Час прошёл.
Но ничего не стало обычным.
Где-то рядом всё ещё была Гермиона. Не воспоминание. Не след. Не будущая точка в расписании. Живая. Настоящая. Та, которая не ушла. Гермиона встала слишком резко. Стул скрипнул.
Она замерла.
Скрип прозвучал громче взрыва.
За дверью было тихо.
Она подошла к двери и прижала ладонь к дереву. Обычная дверь. Холодная. Реальная. За ней коридор, портрет ведьмы, лестница, кабинет профессора Макгонагалл.
И она.
Гермиона открыла дверь. Коридор на первый взгляд казался пустым. Она вышла, держа сумку прижатой к боку. В горле пересохло. Каждый вдох цеплялся за рёбра.
Портрет ведьмы в зелёном капоре проснулся и недовольно посмотрел на неё.
— Опоздали? — спросила ведьма.
Гермиона не ответила.
Она шла к кабинету Макгонагалл.
Каждый шаг был труднее предыдущего.
У двери стояла девочка.
Такая же мантия. Такие же волосы, хотя чуть более собранные у висков. Такая же сумка через плечо.
Девочка повернулась.
Гермиона увидела своё лицо.
Только бледнее.
И спокойнее так, как бывает спокойным человек, который уже испугался до конца и обнаружил, что после конца тоже надо дышать.
Они смотрели друг на друга.
Мир не взорвался.
Камень не треснул.
Портрет ведьмы в зелёном капоре сказал:
— О.
И тут же сделал вид, что его здесь нет.
Первая Гермиона — нет, та Гермиона, которая стояла у двери, — подняла руку ладонью вперёд.
— Тише.
Голос был её. Совершенно её. От этого стало тошно.
— Ты… — Гермиона не смогла договорить.
— Да.
— Почему ты здесь?
Та, другая, сглотнула.
— Почему я не должна быть здесь?
— Ты должна была уйти.
— Куда?
— На час.
— Понимаю.
— Тогда почему…
— Потому что у меня больше нет маховика.
Гермиона отступила на шаг.
Сумка ударилась о бедро. Под мантией на шее висела золотая цепочка. Она вдруг показалась живой, тяжёлой и горячей.
— Нет.
Другая Гермиона вздрогнула, словно это слово ударило и по ней.
— Я отдала его профессору Макгонагалл тридцатого августа. У Фортескью.
— Нет.
— Да.
— Ты не могла.
— Могла.
— Мы договорились вернуть первого сентября.
— Я не выдержала до первого сентября.
Гермиона смотрела на неё и чувствовала, как внутри рушится последняя аккуратная полка. Не теория. Теорию она уже написала, зачеркнула, переписала, испугалась, снова достала. Не догадка. Догадки были дома, в клинике, у копировального аппарата, в письме Гарри, в Роновых испуганных глазах.
Рушилось другое.
Надежда, что всё ещё можно будет сделать правильно.
— Я хотела домой, — сказала она.
Слова вырвались сами.
Другая Гермиона закрыла глаза на секунду.
— Я понимаю.
— Нет, не понимаешь! Я подумала, что если повернуть ещё раз…
— Может выбросить обратно.
Гермиона замолчала.
Другая сказала это слишком тихо. Так, как говорят собственную мысль, которую стыдно слышать вслух.
— Не выбросило, — сказала другая.
Гермиона резко мотнула головой.
— Ты не знаешь. Может быть, ещё можно. У меня есть маховик. Если я…
— Нет.
— Не говори мне “нет”.
— Тогда скажи сама.
Это было жестоко и правильно.
Гермиона ненавидела её за это сразу и полностью. Ненавидела так, как можно ненавидеть только себя, сказавшую вслух то, от чего уже не спрятаться.
Она прижала руку к воротнику.
Цепочка была там.
Выход был там.
Ловушка была там же.
— Если я поверну ещё раз, — сказала Гермиона, — я уйду дальше.
Другая кивнула.
— Да.
— И где-то будет ещё одна.
— Возможно.
— А здесь останешься ты.
— И та, которая придёт вместо тебя.
Коридор качнулся.
Гермиона схватилась за стену.
Камень был холодный, шершавый, настоящий.
Другая шагнула к ней.
— Сядь.
— Не надо.
— Сядь, пока не упала.
— Не командуй мной.
— Я знаю, как ты выглядишь за три секунды до обморока.
Гермиона хотела возразить и поняла, что у неё действительно темнеет перед глазами. Они опустились прямо на каменный пол у стены, в нескольких шагах от кабинета Макгонагалл.
Это было неприлично. Неправильно. На полу было холодно. Мантия пачкалась. Профессор Макгонагалл, если бы вышла сейчас, могла бы снять с Гриффиндора баллы просто за вид двух Гермион Грейнджер, сидящих под её дверью как первокурсницы после дуэли с лестницей.
Эта мысль была настолько нелепой, что Гермиона вдруг рассмеялась. Резко, почти как всхлип.
Другая тоже улыбнулась. Очень слабо.
— Мир не взорвался, — сказала она.
— Это не значит, что всё хорошо.
— Знаю.
— Не говори “знаю”.
— Прости.
Некоторое время они сидели молча.
За поворотом кто-то громко чихнул. Портрет ведьмы в зелёном капоре поспешно притворился спящим. Где-то внизу звякнул металл, и незнакомый мальчишеский голос сказал: “Это не моя жаба!”
Хогвартс продолжал первое сентября.
С двумя Гермионами.
— Ты поняла про конвейер? — спросила другая.
Гермиона закрыла глаза.
—Какое точное название. Я до него не додумалась. Я надеялась, что ошиблась.
— Я тоже надеялась.
— Ты когда поняла?
— После открытки.
— Какой открытки?
Другая посмотрела на неё.
— Ты не отдала Рону открытку?
— Нет. Она у меня в сумке.
— Акула?
Гермиона почувствовала, как пальцы похолодели.
— Да.
Другая долго молчала.
— У меня её назвали осьминогом.
— Кто?
— Близнецы.
— Они могли шутить.
— Да.
— Ты видела?
— Нет.
Гермиона вдруг разозлилась.
— Тогда это ничего не доказывает.
— Конечно.
— Не говори так.
— Как?
— Так, будто ты уже всё решила.
Другая опустила глаза.
— Я ничего не решила. Я просто отдала маховик раньше тебя.
Эта фраза ударила сильнее, чем должна была.
Раньше тебя.
Не лучше. Не умнее. Не правильнее.
Раньше.
Всего лишь один маленький сдвиг в решении.
Одна Гермиона дошла до Фортескью и сломалась там.
Другая дотянула до Хогвартса.
Обе оказались здесь.
— Что теперь? — спросила Гермиона.
Другая рассмеялась без веселья.
— Ты спрашиваешь меня?
— Ты здесь дольше.
— На полтора дня.
— Это больше, чем ноль.
Другая задумалась.
У неё были такие же складки между бровями. Такой же взгляд, когда мысль зацепилась за край ответа и тянет его из темноты. Гермиона вдруг с ужасом поняла, что если смотреть достаточно долго, можно начать видеть различия. Небольшие. Невозможные. Не в лице даже, а в том, как другая держит плечи. Как сидит. Как не прикасается к воротнику, потому что там уже ничего нет.
— Нужно идти к Макгонагалл, — сказала другая.
— С двумя нами?
— Да.
— Она решит, что мы сошли с ума.
— Она увидит нас.
— Может решить, что это оборотное зелье.
— Проверит.
— Что если решит, что одну из нас надо… — Гермиона не смогла закончить.
Другая очень тихо сказала:
— Я тоже об этом думала.
Вот это успокоило хуже всего.
— И?
— И я всё равно думаю, что надо идти к ней.
— Почему?
— Потому что теперь это уже не только моя голова.
Гермиона посмотрела на свои руки.
Тонкие пальцы. Чернильное пятно у ногтя. Царапина на большом пальце от совиной клетки в поезде.
У другой царапины не было.
Мелочь.
Глупость.
Доказательство.
— Я лишняя, — сказала она.
Другая резко повернулась.
— Нет.
— Да.
— Нет.
— Ты сама сказала, что не ушла. Ты здесь. Значит…
— Значит, нас две.
— Так не бывает.
— Уже бывает.
— Хватит.
Другая замолчала.
Потом сказала:
— Я не знаю, как правильно. Правда не знаю. Но если бы я увидела тебя и ты была одна, я бы не хотела, чтобы ты решила это первой.
Гермиона стиснула зубы. Это было нечестно. Нельзя было говорить ей её же голосом, её же словами, её же лучшей возможной мыслью.
Из-за поворота донеслись шаги. Обе Гермионы подняли головы одновременно.
Шаги были быстрые. Знакомые. Чуть неровные, как у человека, который привык ходить тихо, но в Хогвартсе всё время забывает, что здесь можно шуметь.
Гермиона поняла первой. И другая тоже.
Гарри вышел из-за поворота с учебниками под мышкой и остановился.
Он посмотрел на одну Гермиону.
Потом на вторую.
Потом снова на первую.
Лицо у него стало совершенно пустым.
Это длилось секунду.
Потом он сказал:
— Я, кажется, свернул не туда.
Обе Гермионы встали.
Слишком быстро.
Обе заговорили одновременно:
— Гарри…
Он поднял руку.
— Подождите.
Он посмотрел на ту Гермиону, у которой на шее была спрятана золотая цепочка. Потом на ту, у которой её не было. Потом на дверь кабинета Макгонагалл.
— Это из-за маховика?
Обе Гермионы переглянулись.
Потом одновременно сказали:
— Я тебе сейчас всё объясню.
Гарри закрыл глаза.
— Конечно.
Каблучки стучали по каменному полу слишком громко.
В Хогвартсе звук всегда жил дольше, чем должен был. Шаг — и он уходил вперёд по коридору, цеплялся за стены, возвращался от арок и ниш, будто замок повторял его про себя с лёгким неодобрением.
Она шла медленно.
Он шёл рядом. Чуть позади, на полшага, как будто боялся поторопить её даже случайно.
Дорогу она знала отлично: третий поворот после лестницы, которая иногда пыталась увести к восточной галерее, короткий коридор с портретом ведьмы в зелёном капоре, дверь в конце. Строгая даже на вид.
Всё было знакомым.
Штора у высокого окна висела чуть криво. У портрета ведьмы в зелёном капоре рама казалась темнее у правого края. На подоконнике был маленький скол, который она помнила с прошлого года, только ближе к стеклу, чем должен был быть.
Мелочи. Глупости. То, что нормальные люди не замечали, потому что нормальные люди не ходили по школе первого сентября с ощущением, что каждый камень обязан подтвердить их право стоять на этом полу.
Мантия тихо шелестела у ног.
Она остановилась перед дверью. За дверью было тихо.
Он остановился рядом.
Слишком тихо для первого сентября. Хотя этому находились разумные объяснения. Профессор могла быть в Большом зале. Или у директора. Или в коридоре с первокурсниками, потому что кто-то уже успел потерять жабу, сову, чемодан или собственное мужество.
Она подняла руку. Костяшки пальцев едва коснулись дерева. Рука замерла.
Вот сейчас. Сейчас она постучит. Дверь откроется, и всё станет простым. Неприятным, стыдным, строгим — но простым.
Она скажет достаточно.
Не всё, но достаточно, чтобы больше не решать самой.
Она должна была постучать. Пальцы не двигались.
— Гермиона? — тихо сказал Гарри.
Она не ответила.
Где-то далеко, за поворотом, хлопнула дверь. Замок просыпался. Голоса ещё не заполнили коридоры, но уже собирались где-то внизу, в лестницах, в переходах, за закрытыми дверями. Скоро здесь станет людно. Шумно. Поздно.
Она опустила руку.
Нет. Не сейчас.
Просто ещё минута.
— Я не могу, — сказала она.
Гарри не спросил “что именно”. За это она была ему благодарна и ненавидела себя ещё сильнее.
Она потянулась к воротнику.
Золотая цепочка холодно скользнула по пальцам. Маленький механизм вынырнул из-под мантии и повис в воздухе, покачиваясь так, будто от сквозняка, хотя никакого сквозняка в коридоре не было.
Гарри резко вдохнул.
— Гермиона.
Песочные часы в круглой оправе блеснули.
Один оборот. Один час. Не для исправления. Не для проверки. Не ради доказательства, которое уже нельзя было показать никому.
Просто ещё один час перед тем, как всё закончится.
Она посмотрела на дверь. Потом на маленький золотой механизм. Перевела взгляд на Гарри.
Он стоял совсем близко. Бледный, взъерошенный, испуганный. И всё равно не хватал её за руку.
— Подожди здесь, — сказала она.
— Нет.
— Я вернусь через секунду.
Гарри побледнел сильнее.
Он понял. Конечно, понял. Поэтому и не сказал “ты”. Поэтому и не сказал “обещаешь”.
— Гермиона, это не—
— Через секунду, — повторила она.
Это было самое близкое к правде, что она могла ему оставить.
И вдруг подумала с внезапной, детской надеждой:
А если выбросит обратно?
Она повернула маховик.
Мир дёрнулся. Коридор почти не изменился.
Для неё.
Гарри успел увидеть, как золотая цепочка блеснула у неё в пальцах. Потом Гермионы не стало.
Коридор не изменился. Штора у высокого окна всё так же висела чуть криво. Портрет ведьмы в зелёном капоре всё так же притворялся, что спит, хотя один глаз у неё был приоткрыт. За поворотом кто-то снова хлопнул дверью. Замок просыпался к вечеру: голоса собирались внизу, на лестницах, в переходах, за закрытыми дверями. Скоро всех позовут в Большой зал. Скоро первокурсники будут стоять перед табуретом со Шляпой. Скоро начнётся учебный год. Всё осталось на месте.
Кроме Гермионы.
Гарри стоял перед дверью кабинета профессора Макгонагалл и смотрел на пустоту.
Секунда прошла.
Потом ещё одна.
Потом столько, что слово “секунда” стало бессмысленным.
— Гермиона? — позвал он.
Портрет ведьмы в зелёном капоре открыл второй глаз.
— Не кричите в коридоре, молодой человек.
Гарри продолжал смотреть на то место, где только что была его подруга.
— Вы видели?
— Разумеется, видела. Я не сплю.
— Что вы видели?
Ведьма поджала губы.
— Ваша подруга стояла здесь с вами. Потом у неё в руках что-то блеснуло. Потом её не стало. Очень невежливо, если хотите моё мнение.
Гарри почувствовал, как холодеют пальцы.
Значит, не показалось. Она была, а потом её не стало.
Он постучал в дверь Макгонагалл. Раз. Второй.
— Профессор!
За дверью было тихо.
— Профессор Макгонагалл! — забарабанил в дверь он.
Никто не ответил. Ручка не повернулась. Заперто.
Гарри стоял ещё несколько секунд. Потом он побежал. Не к лестнице, не к учительской, не к директорскому кабинету. В Большой зал, потому что там собирались студенты. Потому что там был Рон. Потому что там всё могло оказаться нормально. Потому что если маховик всё ещё работал как маховик, если Гермиона была права только наполовину, если в мире оставалось хоть одно честное правило, она должна была уже стоять там: раздражённая, бледная, живая, с сумкой через плечо и выражением лица, которое говорило бы Гарри, что он зря испугался.
Он ворвался в вестибюль почти бегом. Ученики толпились у дверей Большого зала. Первокурсники стояли кучкой, испуганные и гордые. Старосты пытались навести порядок. Фред и Джордж о чём-то спорили с Ли Джорданом. Перси держался так прямо, будто позвоночник ему выдали вместе со значком.
Рон был с остальными гриффиндорцами. Один.
Гарри остановился.
Рон увидел его лицо и сразу перестал улыбаться.
— Что?
Гарри всё ещё смотрел за его плечо. На толпу. На двери. На место, где Гермиона могла появиться, должна была появиться, обязана была стоять.
— Она с тобой? — спросил он.
Рон нахмурился.
— Кто?
Но понял раньше, чем Гарри ответил.
— Гермиона.
Рон оглянулся, будто она могла прятаться прямо за ним.
— Нет. Она же с тобой пошла.
Гарри почувствовал, как внутри что-то обрывается. До этого момента ещё оставалась возможность, тонкая и глупая: она вернулась не туда, вышла другим коридором, пошла сразу в зал, решила не пугать его, сейчас закатит глаза и скажет, что Гарри опять драматизирует.
Рон сказал: “Она же с тобой пошла”, — и возможности не стало.
— Гарри, — сказал Рон. — Где она?
Гарри не смог ответить. Рон схватил его за рукав.
— Где она?
— Она повернула маховик.
Рон побледнел.
— Нет.
— У кабинета Макгонагалл. Прямо перед дверью.
— Нет.
— Она сказала, что вернётся через секунду.
Рон отпустил его рукав.
И вот это было хуже, чем если бы он ударил.
— И ты дал ей?
Гарри открыл рот. Закрыл.
Рон смотрел на него так, будто очень хотел злиться. Злость была понятной. Злость была проще. Злость можно было держать в руках, как палочку.
— Я был рядом, — сказал Гарри. Он вспомнил её лицо. Цепочку. “Через секунду”. То, как она посмотрела на него перед поворотом. То, что он понял. То, что она поняла, что он понял.
И всё равно не схватил её за руку.
— Да, — добавил он. — Дал.
Рон отвернулся.
На секунду Гарри подумал, что Рон сейчас уйдёт.
— Она же должна была быть здесь, — сказал он.
Гарри кивнул.
— Да.
— Она всегда здесь.
Это была неправда.
Гермиона часто уходила в библиотеку, к учителям, за книгами, за ответами, за тем, что считала нужным найти прямо сейчас. Она исчезала за расписаниями, за стопками пергамента, за собственным упрямством. Но Рон был прав. Она всегда была здесь.
Там, где надо. Там, где без неё место становилось слишком большим.
Двери Большого зала распахнулись. Ученики начали входить.
Кто-то толкнул Гарри плечом и извинился. Кто-то смеялся. Кто-то звал друга через весь холл. Первокурсников повели к церемонии. Мир двигался дальше с отвратительной уверенностью.
— Надо сказать Макгонагалл, — сказал Рон.
— Она не в кабинете.
— Тогда в зале.
Гарри кивнул.
Они вошли вместе.
Профессор Макгонагалл стояла у табурета со Шляпой, строгая, собранная, занятая первым сентября. Гарри видел её издалека и вдруг понял, что через минуту придётся сказать: Гермиона пропала. Придётся превратить пустоту в слова. Придётся произнести это так, чтобы взрослые услышали.
А доказательства не было.
Была только секунда, которая прошла.
И девочка, которая не вернулась.
Потом всё стало отдельными кусками.
Макгонагалл побледнела. Дамблдор перестал улыбаться. Портрет ведьмы в зелёном капоре подтвердил, что видел исчезновение, и очень обиделся, когда его спросили дважды. Рон молчал. Гарри говорил. Про коридор, про маховик, про “через секунду”. Про то, что Гермиона боялась: маховик сдвигает, а не возвращает.
Он не знал, поверили ли ему. Макгонагалл слушала так, будто каждое слово становилось камнем. Дамблдор смотрел на пустое место у двери.
Потом начались поиски. Сначала рядом. Потом дальше. Потом везде. Но это было потом. А сначала был Большой зал.
Гриффиндорский стол. Место между Гарри и Роном, на которое никто не сел. Рон положил туда учебник Гермионы, который каким-то образом оказался у него в сумке. Наверное, она дала подержать в поезде. Наверное, он взял сам. Гарри не помнил. Учебник лежал на скамье как плохая замена человеку. Пир начался. Еда появилась на столах. Первокурсники ахнули. Фред и Джордж не пошутили. Рон смотрел перед собой.
Гарри смотрел на место между ними.
Места хватало. Это было хуже всего.
* * *
Потом были дни. Пустое место в библиотеке, где никто не спорил с книгой на полях. Пустое место за гриффиндорским столом, которое Рон продолжал оставлять, даже когда делал вид, что просто сел так случайно. Пустое место на уроке трансфигурации.
Профессор Макгонагалл задала вопрос о частичной смене формы, подняла глаза к третьей парте слева и остановилась на полуслове. Там никто не поднял руку. Гарри сидел рядом с пустым стулом и думал, что теперь знает, как выглядит мир, если из него вычесть Гермиону Грейнджер.
Он выглядит почти так же.
И это было неправильно.
|
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
|