|
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |
Крошечная звездочка зажглась на вечернем небосклоне, вспыхнула — неярко, скромно, тихо — и, никем не замеченная, погасла, растаяла в утренней дымке, словно и не было ее вовсе…
Так загораются миллиарды и миллиарды звездочек-жизней по всему миру, и почти всем им суждено прожить свой краткий миг, загореться и угаснуть, канув в истории, оставшись разве что в воспоминаниях детей и внуков, да и то ненадолго.
Но кому-то все же везет чуть больше. Пусть на самую малость. Может, им и не дано было высечь свое имя в граните истории, как Пушкину или Достоевскому, Менделееву или Королеву. Но все же им удалось оставить свой след, и кто-то еще помнит о них, значит, они прожили жизнь не напрасно.
…Вот один такой человек. Он смотрит на меня с фотокарточки в журнале почти столетней давности.
Вечер, сумерки, закатное солнце отражается в стеклах стоящих вокруг, как свечи на торте, высотных домов. Его отсветы хорошо видны из окна с широким подоконником. Последние блики — перед тем, как квартира погрузится в вечерний сумрак, и нужно будет включать свет. Прикрываю на мгновение глаза, потом снова открываю — и вдруг он, человек с фотокарточки… сидит на подоконнике, согнув одну ногу в колене, а другую свесив до пола. Левая рука спрятана в кармане брюк. Смотрит удивленно, но в то же время серьезно и как-то… выжидательно, что ли. Что это? Игра воображения? Или последнее закатное зарево?
— Кто вы? Как вы здесь оказались?
Он поворачивается к окну и внимательно осматривает урбанистический пейзаж, непривычный ему и незнакомый.
— Не знаю, — тянет тихо голосом, чуть хриплым после долгого молчания. — Странное место. Но вроде не хуже всяких других.
— Вы совсем не удивлены, что оказались тут?
— Я уж и не помню, чтобы чему-то удивлялся, — смотрит на меня строго, изучающе. — Вы вот выглядите так, будто хотите о чем-то спросить.
— Хочу, — я нервно сглатываю, все еще не до конца понимая, что происходит. — О многом хочу спросить! А можно?
— Валяйте, — спокойно отвечает он, покачивая ногой.
Делаю глубокий вздох:
— Это вы?!
— Зависит от того, кем вы меня считаете.
— Константин?!
— Константин, — кивает он и добавляет, — Совершенно обыкновенное такое имя.
— Разве? Сейчас их не так и много — Константинов. Гораздо проще встретить на улице Марселя или, к примеру, Софрония…
— Это либо мещанство, либо религиозный угар, либо и то и другое разом. У нас вот сплошь Константины да Георгии… Ну, разве еще Александры, Алексеи там попадаются.
— А как же Владлены, Марлены и прочие Октябрины? Это разве не социалистический угар?
— Не без этого. Новое время требует новых имен.
— Вот-вот. И у нас также…
Мы какое-то время молчим.
Человек на подоконнике смотрит выжидающе. Вообще, он действительно очень серьезный. Словно не умеет смеяться или смеется очень редко.
А ведь когда-то, задолго до нашей встречи, он был мальчишкой, наверное, тоже не очень веселым, но все же мальчишкой, «романтиком с большой дороги», идущим по жизни с ожиданием чего-то, какого-то будущего.
Это ожидание из него вытравливалось потихоньку, по капельке, пока ему не стало окончательно понятно, что «социализм наступит тогда, когда не будет нас — инвалидов»… А он ведь и правда инвалид: у него не хватает кисти на левой руке. Хоть это сразу и не заметно. (1)
— Как же так получилось? С вашей рукой? — спрашиваю я, замечая эту его особенность.
Он вытаскивает из кармана левую руку и, рассматривая то, что от нее осталось, пожимает плечами:
— Да как… В приюте нашел на помойке гранату, ну и… (2)
— Вы воспитывались в приюте?
— В приютах, в детских домах… Столько их сменилось, что сложно вспомнить все номера и названия.
— Вообще ни одного не вспомните?
— Ну почему же? Первый помню, конечно же, семь лет мне тогда было, там вот руку потерял. И потом еще: Институт Морально-социально-индивидуального воспитания. Какое название! Там заведующий — профессор Бельский. Нормальный мужик, наверное, неплохой даже. Мы его, помню, «Батей» звали, за глаза, конечно. (3) Отцы тогда мало у кого были.
— А у вас?
— У меня? Мать была только. Хорошая она, но без работы все время. Где ей еще меня, инвалида, кормить? (4)
Он очень странно произносит это слово — «инвалид» — с какой-то горькой обреченностью.
— Вы поэтому по приютам скитались?
— Поэтому. И потому еще, что воровал и не учился как следует.
— Неужели учиться совсем не хотелось?
— Почему же? Хотелось. Только трудно все это. И часто неинтересно. Хотя дураком я, кажется, никогда не был.
— Как же вы занимались?
Усмехается одними уголками рта, почти незаметно:
— Скажем так: эпизодически. Например, в школе Достоевского…
— Вы воспитывались и в Школе имени Достоевского? Той самой, про которую книга Белых и...
— «Той самой», — перебивает он немного неприязненно. — Только другой. Не была она такой, какой вы о ней в «Республике ШКИД» читали. По крайней мере, когда я туда попал.
— Как же это случилось?
Он задумывается ненадолго.
— Из института профессора Бельского перевели. Он с нашим завом, Сорока-Росинским, накоротке был, кажется, вот меня и откомандировали туда. Это случилось в ноябре 1923 года. Мне было тринадцать, и я ни черта еще не понимал в жизни. (5)
— Вы говорили, что в Шкиде вы как раз-таки учились.
— Поначалу да. Сошелся со старшими ребятами, с Ольховским… Вроде кружок у них там, Юнком опять же. Интересно, втянулся. Стал книги читать, газеты разные. Даже доклад как-то делал… Только ерунда все.
— Почему?
— Юнком разогнали быстро, старшие и общаться с нами почти перестали. Это пока Юнком был, они из нас «людей делали». А потом надоело — своими проблемами занялись. Всё к поступлению в техникумы готовились… Или пили… Или боролись с завом…
— А вы?
— А я забросил книжки подальше, тетрадки новые продал и занялся всякой ерундой.
— Например?
Вспоминает. Здоровая рука его тянется к карману, шарит там, как мне кажется, в поисках пачки с папиросами, но, не найдя ничего, опускается обратно на колено.
— На-при-мер… В карты я не играл — из-за без руки. Зато придумывал разные штуки: то шпалера самодельные мы мастерили, то авиабомбу из бутылки…
— Невинные детские забавы!
— Так и есть! — фыркает в кулак. — Невинные.
— Но школу же вы закончили?
— Ну как — закончил. Скажем так, учился, пока меня не попросили… больше не учиться у них.
— За что же выгнали?
— Да… за ерунду какую-то. Тогда зав наш скор был на расправу, в каждом видел зачинщика безобразий.
— И вы ушли?
— Ушел. Ушел… но не расстроился. Знал, что впереди мрак, но тогда не боялся еще. Наверное, не соображал, что надо бояться. Наоборот, впереди мне виделось «светлое будущее».
— И чем же вы занялись?
Он отворачивается и смотрит в окно. Его лицо отражается в стекле, и видно, что оно снова становится хмурым.
— Гопничал я. Сначала один, потом случайно встретил Федорку, стали гопничать вместе. В Ленинграде надолго не задержались, отправились путешествовать по просторам Родины, хотелось «в теплый край», на юг. Тогда все вообще в Крым рвались… Где-то под Рязанью Федорку потерял… не знаю, что с ним случилось, но думаю, что ничего хорошего. Спрашивал про него потом, но никто из знакомых ничего не слыхал, конечно.
— Вы вернулись в Ленинград?
— Вернулся. Но не сразу. Сначала пришлось посетить Кингиссеппский исправдом, да с Особым отделом познакомиться… (6)
— За что?!
— За разное. На границе поймали меня — шпионом думал стать, из последних романтических соображений. Допрашивали. Помурыжили да отпустили: с меня где сядешь, там и слезешь.
Молодцевато поводит плечами.
— А потом? Что было потом?
— А потом была та самая «Республика ШКИД», которую вы все так любите. 1927 год. Успех, большой тираж. Подумалось: я тоже так смогу! Собрался, написал рассказ про наши с Федоркой похождения. Оправил в журнал «Резец»…
— Напечатали?
— Нет конечно! — усмехается. — Ответили, чтобы я читал больше. Вот и все. Уж, наверное, Гришка с Ленькой побольше моего читали. (7)
— И вы так и сдались?
— Почему же. Пытался как журналист работать — рабкором или вроде того. Стал читать. И книги, и журналы, и газеты.
— А чем же кормились?
— Папиросами торговал. Дело нехитрое, и вроде как копеечка всегда есть. На выпивку, на загул хватало. А больше мне особо и не надо было.
— На выпивку?
— Ну, на проституток еще. Иногда, — когда говорит это, немного краснеет. Но лишь слегка. — Кому я еще такой — без руки — нужен? (8)
И снова эта горькая обреченность.
— Но… в жизни по-разному бывает… — пытаюсь возразить, хотя получается почему-то неубедительно.
— Да, бывает. У кого-то. Но нужно быть реалистом. И я был. Всегда реалистом.
— Так вы все же продолжили попытки напечататься в журнале…
— Продолжил. Но это, верите ли, вовсе не от налета романтики — романтику последнюю из меня еще в Кингиссеппе выбили. Скорее из упрямства. Из зависти, может быть. Да еще Сашка — Павел Ольховский — поддерживал. «Давай, — говорит, — пробуй. Я прочитаю, подправлю, что нужно»… Халдей! А как поговоришь с ним — и вера в себя вроде как просыпается.
— И как же? Напечатали вас?
— Напечатали, — не без гордости говорит он, и даже сутулые плечи его распрямляются немного. — Сначала в 1928, потом в 1929. Напечатали. Два рассказа только, но все-таки. (9) Тогда я довольный собой ходил. Кузю на рынке встретил как-то, приятеля своего по Шкиде. Рассказал ему, говорю, так и так, рассказы про свою жизнь пишу.
— А он?
— Он… Не понял он. Сам-то Кузя милостыней тогда перебивался, в ночлежках ночевал. И многих наших там видел, знаете. Наш выпуск не такой нарядный получился, как первый. Ни писателей, кроме меня, может, ни учителей, ни режиссеров. На фабриках, правда, кое-кто работал. Кое-кто шоферил… Но есть и расстрелянные, и спившиеся, и опустившиеся совсем, и по тюрьмам скитавшиеся.
Он вздыхает и вдруг продолжает угрюмо:
— Я, кстати, ничего такого не вижу в том, чтобы в тюрьме оказаться. Это еще не самая пропасть. Вот взять хотя бы Леньку Пантелеева. Писатель, литератор, известный человек! Из Детгиза не вылезает, а тоже ведь посидел. Раз на полгода загремел, второй раз подпиской отделался. Но это ничего не значит, что подпиской. Говорят, заступились за него. Вроде как сам Горький! А то бы снова сел… (10)
— Тюрьма коверкает судьбы людей. Лучше бы туда не попадать...
— Да как не попадать?! — смотрит пронзительно, как на ребенка. — Как не попадать? Если работы нет, а есть хочется.
— Почему ж работы нет? — удивляюсь я, представляя молодых, в сущности, людей, казалось бы, полных сил и энергии.
Смущается. Молчит. Думает, как ответить.
— Так вот и нет. Или есть, да не про нашу честь. Ну вот, например… Тот киоск, где я папиросами торговал, фанерным был. Выпил я как-то. По пьяни опрокинул лампу — киоск сгорел. Закончилась моя торговля. А дело уж к зиме шло. Я на биржу труда — записался, на учет встал. Мне говорят: «Для вас как для инвалида вакансий пока нет, ждите». Ждите! — обреченно вскидывает руки. — Комната у меня была — делил с одним матросом. Так он жениться надумал и под эту лавочку сумел выжить меня на улицу… Инвалида-то — дело нехитрое.
Он снова смотрит в окно, как будто любуясь последними лучами заходящего солнца, загадочный и почти нереальный…
— И что же?
— И все. Жилья нет, работы нет, денег — тоже. Дошел до того, что чуть не отморозил остатки руки, когда под мостом «Поцелуев» ночевать пришлось…
— Как же вы вышли из положения?
— Пришлось топать в общежитие. (11)
— Почему же вы сразу туда не пошли?
— Не хотел. Да и ожидания мои оправдались: тошно там.
— Прямо тошно?
Пожимает снова плечами:
— Такое уж общежитие. Для инвалидов потому что. Имени «25 октября»! Там пахло гнилью, безнадежностью, смертью. Везде грязь и шум. Но зато была койка и какая-никакая еда. Да и возможность заработать, случалось, подворачивалась.
— Кажется, все же лучше, чем на улице.
— Лучше-то лучше, но только я еле дождался, пока весна, чтобы смотать оттуда. Правда, и биржа к тому времени предложила устроить сторожем продуктового ларька на «Скороходе». В месяц 64 рубля выходило! Глупо было бы отказаться. Да и с комнатой повезло: товарищ уступил.
— Уходили из общежития без сожалений?
Задумывается, отвечает не сразу. Видно, что в этом общежитии осталась важная частица его души. Но все же мотает головой:
— Без. Хоть и подружился я там с народом, хоть и хорошее дело начали мы, производство свое наладили, но душа не лежала. Чувствовал — не мое. Надо двигаться вперед, жить. К тому же и общежитие к осени расформировали: само здание отдали Ленинградскому автомобильно-дорожному институту, а мастерские… там пожар случился. Вскоре. Ну, и все… (12)
От него снова веет обреченностью. Чтобы хоть как-то сгладить неловкость, пытаюсь перевести тему:
— Вы сказали, что хотели жить. А что значит «жить»? Писать?..
Кажется, попала в точку: в первый раз усмешка его не колючая, а мягкая, почти добрая.
— Да, писать, — вспоминает он как-то мечтательно. — Шел 1930 год. Я писал…
— «Записки Василия Кикина»?
— Их, их. Да мало того — в «Резце» наш с Сашкой «Конец республики ШКИД» печатался — по небольшому отрывку, но почти в каждом номере.
— Вы были вдохновлены?
— А кто бы не был, — снова теплая улыбка воспоминаний трогает его губы. — Я работал с Анатолием Гореловым, он тогда как раз заступил на пост редактора «Резца». И книга наша очень кстати пришлась, чтобы «встряхнуть» весь этот ЛАПП. Анонс красивый сделали — подписки сразу в гору пошли. И все довольны. И Горелов доволен.
— Но вы говорите о «Конце республики ШКИД». А «Последняя гимназия»?
— Это тоже с подачи Анатолия. Взяли мы наш романчик, перечитали, причесали. Горелов тоже подсказывал, где дописать, где убрать что — и потом отдельной книгой выпустили. И название подобрали стоящее, чтобы самостоятельное.
— Итак, книга вышла. А вы?
— А что я?
— Почувствовали, что достигли цели?
Фыркает как-то насмешливо.
— Не вполне. Мне все что-то покоя не давало. Думаю, надо на будущий год второе издание печатать: тираж побольше, обложку красивую сделать, иллюстрации, чтобы не хуже, чем у Тырсы, ну, вы знаете. Опять же опечатки поправить все, дописать что-то…
— Лавры «Республики ШКИД»?..
— Наверное… — тянет смущенно. — Только не вышло ничего. Книга откликов получила мало. А те, что были, ну… — машет здоровой рукой.
— Значит, решили не переиздавать?
Кивает.
— Даже рисунки какие-то уже были готовы, художника нашли, Конашевича, но все-таки решили не переиздавать. Отказали нам. (13)
Вздыхает и снова отворачивается к окну. Когда он так делает, почему-то становится тяжелее — уж лучше бы на меня смотрел, а так…
— Вы параллельно над «Записками Василия Кикина» работали?
— Не совсем параллельно. «Конец республики ШКИД» мы с Сашкой еще в 1929 закончили. А «Записки» я уж в 1930 писал. Да и то недолго.
— Новая повесть оказалась удачливее романа?
— Едва ли, — закрывает ненадолго глаза, потом снова смотрит печально. — Тираж незначительный, объем, как видно, тоже не особо солидный… Не заметили ее критики. Не рассмотрели. Иногда, знаете, даже разгромные статьи хуже полного молчания.
— Неудача огорчила вас?
— Не знаю, наверное. Писать, к тому же, стало тяжело и не о чем. Потом еще напасть: Горелова в Хибиногорск перевели — заниматься организацией местной газеты. Город новый, за полярным кругом. Я тоже хотел поехать, да он меня не взял — у него своя команда подобралась. В общем, услали его из «Резца»… а потом и меня — вслед за ним. (14)
— И чем же вы продолжили заниматься?
Хмурится — эта тема уж совсем неприятна ему:
— Сторожил, пил, работал журналистом — рабкором в «Скороходовском рабочем», вообще, печатался, где мог. В «Красной газете» вот тоже. Что-то печатали, но чаще отказывали, конечно. (15)
— Вы продолжали общаться с Павлом Ольховским?
— Да, продолжал. Иногда приходил к нему. У него комната была, знаете, там вообще порой Шкидовцы собирались — их «первый выпуск». Из наших — младших — конечно, кроме меня, и не было никого. Да и из «их»-то тоже… Гришка, Ленька, Иошка… Кося Лихтенштейн еще приходил иногда. Вот и вся шатия. В 1929 году Иошка умер. А в конце 1930 Сашка был призван на срочную, уехал. Остальные разлетелись. Не знаю. Да и не общался я особо с этими остальными. (16)
— А с кем же вы общались? Были у вас еще друзья, ну, кроме того Федорки?
— Да, Федорка… Георгий Федоров, хороший парень… Еще? Со Старостиным Колькой, пожалуй, дружил. Дельный он такой, самостоятельный очень. Наверное, уж он-то сумел устроиться в жизни. Ему ремесло прямо в руки вложено. Хоть я неверующий, конечно.
— А еще?
— Еще? — он кривит губы. — Еще... Вы про Лепешина ведь?
— Про Лепешина, — и как догадался?
— Да… Лепешин… — он снова отворачивается и смотрит в окно, вдаль. Смотрит долго, вспоминает. — Шура Лепешин. Хороший друг, отличный даже. С ним бы… Может, и не пропал бы. Мы оба, может, не пропали бы.
— А тот, второй?
— Который? — удивленно поднимает брови.
— Тот, второй Лепешин, что на страницах «Записок».
— Этот? Ну, это я так, ради красивого слова привел. И Ганского еще. Заметили?
— Конечно, как не заметить! В обоих произведениях у вас такие «дублированные» персонажи. (17)
— Персонажи? Какие же они персонажи? Живые люди. Несчастные только, такие несчастные, что и правда на персонажей походить стали.
— Вы тоже несчастны?
Он вздыхает, но отвечает как-то лихо, что ли:
— Конечно! Да все люди вообще несчастны. Тут главное — как сильно они это понимают и как себя при этом ощущают.
— А как вы ощущали себя, ну, скажем, после 1931 года?
Смотрит прямо в глаза, задумчиво и грустно, так что хочется отвести взгляд и отвернуться.
— Плохо ощущал. Пил. Сашка со срочной вернулся другой совсем. Отдалился словно. Потом и вовсе в училище военное поступил, офицером Красной армии стал. Это уже в 1937 году было. (18) Тогда же Анатолия Горелова репрессировали. Вообще много кого репрессировали. Вот и Гришку Белых тоже. Знаете? (19)
— Знаю…
Снова повисает пауза, слышно, как тикают часы. Кажется, слишком громко для такой тишины. Потом он продолжает:
— Сашка на Дальний Восток уехал. А мне тогда вот прям край. Так тошно было, так тошно. И все то же — ни работы, ни денег, ни жизни. И никого во всем мире, кажется.
— А как же мать?
Молчит. Дышит шумно и молчит — не расшевелить. Смотрит вниз, на пальцы. И упорно молчит, сжимая их в кулак.
— Ну, хорошо… что же было дальше?
— Дальше был вагон холодный, тряский. Много пива, потом водка… С кем пили уж и не помню. Знаю, что ехал на Восток, к Сашке. Почему-то думал, что он поможет. Просто даже если скажет что-нибудь. Спокойный такой, солидный всегда. И смотришь на него, и думаешь, что вот он-то настоящий, вот он-то все знает. (20)
— Долго ехали на поезде?
— Около семи суток, наверное, может, больше. Сначала до Москвы добрался, там пересел. А в Иркутске сняли нас всех с поезда, документы проверяли, что-то про всех записывали. Угрожали статьей какой-то… Не помню. Помню рельсов гул, ветра шум, тоску еще помню — такую тоску… (21)
— И вы…
Время замирает. Кажется, что замирает. И даже часы не тикают… А он вдруг улыбается, почти уже даже счастливо.
— Да, — кивает просто.
— Прямо под поезд? — почти шепотом, тяжело, надтреснуто.
— Прямо под поезд.
— Сами?..
— Может, и сам, а может, и спьяну свалился. Поди знай…
Где-то далеко слышится паровозный гудок. Что-то щелкает, словно из часов вылетает пружина. А он все еще улыбается, этот человек с фотокарточки, и вдруг образ его рассыпается — распадается на миллионы крошечных искр и исчезает, оставляя послевкусие соленых слез, стекающих по щекам…






|
Кавказская пленница Онлайн
|
|
|
Очень интересно
|
|
|
Evchenавтор
|
|
|
Большое спасибо!
1 |
|
|
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |