↓
 ↑
Регистрация
Имя/email

Пароль

 
Вход при помощи VK ID
временно не работает,
как войти читайте здесь!
Размер шрифта
14px
Ширина текста
100%
Выравнивание
     
Цвет текста
Цвет фона

Показывать иллюстрации
  • Большие
  • Маленькие
  • Без иллюстраций

И не химик, и не механик (джен)



Автор:
Рейтинг:
General
Жанр:
Драма, Сайдстори, Статья
Размер:
Мини | 36 985 знаков
Статус:
Закончен
Предупреждения:
Читать без знания канона не стоит
 
Не проверялось на грамотность
...Может, им и не дано было высечь свое имя в граните истории, как Пушкину или Достоевскому, Менделееву или Королеву. Но все же им удалось оставить свой след, и кто-то еще помнит о них, значит, они прожили жизнь не напрасно.
QRCode
↓ Содержание ↓

↑ Свернуть ↑
  Следующая глава

В закатный час

Крошечная звездочка зажглась на вечернем небосклоне, вспыхнула — неярко, скромно, тихо — и, никем не замеченная, погасла, растаяла в утренней дымке, словно и не было ее вовсе…

Так загораются миллиарды и миллиарды звездочек-жизней по всему миру, и почти всем им суждено прожить свой краткий миг, загореться и угаснуть, канув в истории, оставшись разве что в воспоминаниях детей и внуков, да и то ненадолго.

Но кому-то все же везет чуть больше. Пусть на самую малость. Может, им и не дано было высечь свое имя в граните истории, как Пушкину или Достоевскому, Менделееву или Королеву. Но все же им удалось оставить свой след, и кто-то еще помнит о них, значит, они прожили жизнь не напрасно.

…Вот один такой человек. Он смотрит на меня с фотокарточки в журнале почти столетней давности.

Вечер, сумерки, закатное солнце отражается в стеклах стоящих вокруг, как свечи на торте, высотных домов. Его отсветы хорошо видны из окна с широким подоконником. Последние блики — перед тем, как квартира погрузится в вечерний сумрак, и нужно будет включать свет. Прикрываю на мгновение глаза, потом снова открываю — и вдруг он, человек с фотокарточки… сидит на подоконнике, согнув одну ногу в колене, а другую свесив до пола. Левая рука спрятана в кармане брюк. Смотрит удивленно, но в то же время серьезно и как-то… выжидательно, что ли. Что это? Игра воображения? Или последнее закатное зарево?

— Кто вы? Как вы здесь оказались?

Он поворачивается к окну и внимательно осматривает урбанистический пейзаж, непривычный ему и незнакомый.

— Не знаю, — тянет тихо голосом, чуть хриплым после долгого молчания. — Странное место. Но вроде не хуже всяких других.

— Вы совсем не удивлены, что оказались тут?

— Я уж и не помню, чтобы чему-то удивлялся, — смотрит на меня строго, изучающе. — Вы вот выглядите так, будто хотите о чем-то спросить.

— Хочу, — я нервно сглатываю, все еще не до конца понимая, что происходит. — О многом хочу спросить! А можно?

— Валяйте, — спокойно отвечает он, покачивая ногой.

Делаю глубокий вздох:

— Это вы?!

— Зависит от того, кем вы меня считаете.

— Константин?!

— Константин, — кивает он и добавляет, — Совершенно обыкновенное такое имя.

— Разве? Сейчас их не так и много — Константинов. Гораздо проще встретить на улице Марселя или, к примеру, Софрония…

— Это либо мещанство, либо религиозный угар, либо и то и другое разом. У нас вот сплошь Константины да Георгии… Ну, разве еще Александры, Алексеи там попадаются.

— А как же Владлены, Марлены и прочие Октябрины? Это разве не социалистический угар?

— Не без этого. Новое время требует новых имен.

— Вот-вот. И у нас также…

Мы какое-то время молчим.

Человек на подоконнике смотрит выжидающе. Вообще, он действительно очень серьезный. Словно не умеет смеяться или смеется очень редко.

А ведь когда-то, задолго до нашей встречи, он был мальчишкой, наверное, тоже не очень веселым, но все же мальчишкой, «романтиком с большой дороги», идущим по жизни с ожиданием чего-то, какого-то будущего.

Это ожидание из него вытравливалось потихоньку, по капельке, пока ему не стало окончательно понятно, что «социализм наступит тогда, когда не будет нас — инвалидов»… А он ведь и правда инвалид: у него не хватает кисти на левой руке. Хоть это сразу и не заметно. (1)

— Как же так получилось? С вашей рукой? — спрашиваю я, замечая эту его особенность.

Он вытаскивает из кармана левую руку и, рассматривая то, что от нее осталось, пожимает плечами:

— Да как… В приюте нашел на помойке гранату, ну и… (2)

— Вы воспитывались в приюте?

— В приютах, в детских домах… Столько их сменилось, что сложно вспомнить все номера и названия.

— Вообще ни одного не вспомните?

— Ну почему же? Первый помню, конечно же, семь лет мне тогда было, там вот руку потерял. И потом еще: Институт Морально-социально-индивидуального воспитания. Какое название! Там заведующий — профессор Бельский. Нормальный мужик, наверное, неплохой даже. Мы его, помню, «Батей» звали, за глаза, конечно. (3) Отцы тогда мало у кого были.

— А у вас?

— У меня? Мать была только. Хорошая она, но без работы все время. Где ей еще меня, инвалида, кормить? (4)

Он очень странно произносит это слово — «инвалид» — с какой-то горькой обреченностью.

— Вы поэтому по приютам скитались?

— Поэтому. И потому еще, что воровал и не учился как следует.

— Неужели учиться совсем не хотелось?

— Почему же? Хотелось. Только трудно все это. И часто неинтересно. Хотя дураком я, кажется, никогда не был.

— Как же вы занимались?

Усмехается одними уголками рта, почти незаметно:

— Скажем так: эпизодически. Например, в школе Достоевского…

— Вы воспитывались и в Школе имени Достоевского? Той самой, про которую книга Белых и...

— «Той самой», — перебивает он немного неприязненно. — Только другой. Не была она такой, какой вы о ней в «Республике ШКИД» читали. По крайней мере, когда я туда попал.

— Как же это случилось?

Он задумывается ненадолго.

— Из института профессора Бельского перевели. Он с нашим завом, Сорока-Росинским, накоротке был, кажется, вот меня и откомандировали туда. Это случилось в ноябре 1923 года. Мне было тринадцать, и я ни черта еще не понимал в жизни. (5)

— Вы говорили, что в Шкиде вы как раз-таки учились.

— Поначалу да. Сошелся со старшими ребятами, с Ольховским… Вроде кружок у них там, Юнком опять же. Интересно, втянулся. Стал книги читать, газеты разные. Даже доклад как-то делал… Только ерунда все.

— Почему?

— Юнком разогнали быстро, старшие и общаться с нами почти перестали. Это пока Юнком был, они из нас «людей делали». А потом надоело — своими проблемами занялись. Всё к поступлению в техникумы готовились… Или пили… Или боролись с завом…

— А вы?

— А я забросил книжки подальше, тетрадки новые продал и занялся всякой ерундой.

— Например?

Вспоминает. Здоровая рука его тянется к карману, шарит там, как мне кажется, в поисках пачки с папиросами, но, не найдя ничего, опускается обратно на колено.

— На-при-мер… В карты я не играл — из-за без руки. Зато придумывал разные штуки: то шпалера самодельные мы мастерили, то авиабомбу из бутылки…

— Невинные детские забавы!

— Так и есть! — фыркает в кулак. — Невинные.

— Но школу же вы закончили?

— Ну как — закончил. Скажем так, учился, пока меня не попросили… больше не учиться у них.

— За что же выгнали?

— Да… за ерунду какую-то. Тогда зав наш скор был на расправу, в каждом видел зачинщика безобразий.

— И вы ушли?

— Ушел. Ушел… но не расстроился. Знал, что впереди мрак, но тогда не боялся еще. Наверное, не соображал, что надо бояться. Наоборот, впереди мне виделось «светлое будущее».

— И чем же вы занялись?

Он отворачивается и смотрит в окно. Его лицо отражается в стекле, и видно, что оно снова становится хмурым.

— Гопничал я. Сначала один, потом случайно встретил Федорку, стали гопничать вместе. В Ленинграде надолго не задержались, отправились путешествовать по просторам Родины, хотелось «в теплый край», на юг. Тогда все вообще в Крым рвались… Где-то под Рязанью Федорку потерял… не знаю, что с ним случилось, но думаю, что ничего хорошего. Спрашивал про него потом, но никто из знакомых ничего не слыхал, конечно.

— Вы вернулись в Ленинград?

— Вернулся. Но не сразу. Сначала пришлось посетить Кингиссеппский исправдом, да с Особым отделом познакомиться… (6)

— За что?!

— За разное. На границе поймали меня — шпионом думал стать, из последних романтических соображений. Допрашивали. Помурыжили да отпустили: с меня где сядешь, там и слезешь.

Молодцевато поводит плечами.

— А потом? Что было потом?

— А потом была та самая «Республика ШКИД», которую вы все так любите. 1927 год. Успех, большой тираж. Подумалось: я тоже так смогу! Собрался, написал рассказ про наши с Федоркой похождения. Оправил в журнал «Резец»…

— Напечатали?

— Нет конечно! — усмехается. — Ответили, чтобы я читал больше. Вот и все. Уж, наверное, Гришка с Ленькой побольше моего читали. (7)

— И вы так и сдались?

— Почему же. Пытался как журналист работать — рабкором или вроде того. Стал читать. И книги, и журналы, и газеты.

— А чем же кормились?

— Папиросами торговал. Дело нехитрое, и вроде как копеечка всегда есть. На выпивку, на загул хватало. А больше мне особо и не надо было.

— На выпивку?

— Ну, на проституток еще. Иногда, — когда говорит это, немного краснеет. Но лишь слегка. — Кому я еще такой — без руки — нужен? (8)

И снова эта горькая обреченность.

— Но… в жизни по-разному бывает… — пытаюсь возразить, хотя получается почему-то неубедительно.

— Да, бывает. У кого-то. Но нужно быть реалистом. И я был. Всегда реалистом.

— Так вы все же продолжили попытки напечататься в журнале…

— Продолжил. Но это, верите ли, вовсе не от налета романтики — романтику последнюю из меня еще в Кингиссеппе выбили. Скорее из упрямства. Из зависти, может быть. Да еще Сашка — Павел Ольховский — поддерживал. «Давай, — говорит, — пробуй. Я прочитаю, подправлю, что нужно»… Халдей! А как поговоришь с ним — и вера в себя вроде как просыпается.

— И как же? Напечатали вас?

— Напечатали, — не без гордости говорит он, и даже сутулые плечи его распрямляются немного. — Сначала в 1928, потом в 1929. Напечатали. Два рассказа только, но все-таки. (9) Тогда я довольный собой ходил. Кузю на рынке встретил как-то, приятеля своего по Шкиде. Рассказал ему, говорю, так и так, рассказы про свою жизнь пишу.

— А он?

— Он… Не понял он. Сам-то Кузя милостыней тогда перебивался, в ночлежках ночевал. И многих наших там видел, знаете. Наш выпуск не такой нарядный получился, как первый. Ни писателей, кроме меня, может, ни учителей, ни режиссеров. На фабриках, правда, кое-кто работал. Кое-кто шоферил… Но есть и расстрелянные, и спившиеся, и опустившиеся совсем, и по тюрьмам скитавшиеся.

Он вздыхает и вдруг продолжает угрюмо:

— Я, кстати, ничего такого не вижу в том, чтобы в тюрьме оказаться. Это еще не самая пропасть. Вот взять хотя бы Леньку Пантелеева. Писатель, литератор, известный человек! Из Детгиза не вылезает, а тоже ведь посидел. Раз на полгода загремел, второй раз подпиской отделался. Но это ничего не значит, что подпиской. Говорят, заступились за него. Вроде как сам Горький! А то бы снова сел… (10)

— Тюрьма коверкает судьбы людей. Лучше бы туда не попадать...

— Да как не попадать?! — смотрит пронзительно, как на ребенка. — Как не попадать? Если работы нет, а есть хочется.

— Почему ж работы нет? — удивляюсь я, представляя молодых, в сущности, людей, казалось бы, полных сил и энергии.

Смущается. Молчит. Думает, как ответить.

— Так вот и нет. Или есть, да не про нашу честь. Ну вот, например… Тот киоск, где я папиросами торговал, фанерным был. Выпил я как-то. По пьяни опрокинул лампу — киоск сгорел. Закончилась моя торговля. А дело уж к зиме шло. Я на биржу труда — записался, на учет встал. Мне говорят: «Для вас как для инвалида вакансий пока нет, ждите». Ждите! — обреченно вскидывает руки. — Комната у меня была — делил с одним матросом. Так он жениться надумал и под эту лавочку сумел выжить меня на улицу… Инвалида-то — дело нехитрое.

Он снова смотрит в окно, как будто любуясь последними лучами заходящего солнца, загадочный и почти нереальный…

— И что же?

— И все. Жилья нет, работы нет, денег — тоже. Дошел до того, что чуть не отморозил остатки руки, когда под мостом «Поцелуев» ночевать пришлось…

— Как же вы вышли из положения?

— Пришлось топать в общежитие. (11)

— Почему же вы сразу туда не пошли?

— Не хотел. Да и ожидания мои оправдались: тошно там.

— Прямо тошно?

Пожимает снова плечами:

— Такое уж общежитие. Для инвалидов потому что. Имени «25 октября»! Там пахло гнилью, безнадежностью, смертью. Везде грязь и шум. Но зато была койка и какая-никакая еда. Да и возможность заработать, случалось, подворачивалась.

— Кажется, все же лучше, чем на улице.

— Лучше-то лучше, но только я еле дождался, пока весна, чтобы смотать оттуда. Правда, и биржа к тому времени предложила устроить сторожем продуктового ларька на «Скороходе». В месяц 64 рубля выходило! Глупо было бы отказаться. Да и с комнатой повезло: товарищ уступил.

— Уходили из общежития без сожалений?

Задумывается, отвечает не сразу. Видно, что в этом общежитии осталась важная частица его души. Но все же мотает головой:

— Без. Хоть и подружился я там с народом, хоть и хорошее дело начали мы, производство свое наладили, но душа не лежала. Чувствовал — не мое. Надо двигаться вперед, жить. К тому же и общежитие к осени расформировали: само здание отдали Ленинградскому автомобильно-дорожному институту, а мастерские… там пожар случился. Вскоре. Ну, и все… (12)

От него снова веет обреченностью. Чтобы хоть как-то сгладить неловкость, пытаюсь перевести тему:

— Вы сказали, что хотели жить. А что значит «жить»? Писать?..

Кажется, попала в точку: в первый раз усмешка его не колючая, а мягкая, почти добрая.

— Да, писать, — вспоминает он как-то мечтательно. — Шел 1930 год. Я писал…

— «Записки Василия Кикина»?

— Их, их. Да мало того — в «Резце» наш с Сашкой «Конец республики ШКИД» печатался — по небольшому отрывку, но почти в каждом номере.

— Вы были вдохновлены?

— А кто бы не был, — снова теплая улыбка воспоминаний трогает его губы. — Я работал с Анатолием Гореловым, он тогда как раз заступил на пост редактора «Резца». И книга наша очень кстати пришлась, чтобы «встряхнуть» весь этот ЛАПП. Анонс красивый сделали — подписки сразу в гору пошли. И все довольны. И Горелов доволен.

— Но вы говорите о «Конце республики ШКИД». А «Последняя гимназия»?

— Это тоже с подачи Анатолия. Взяли мы наш романчик, перечитали, причесали. Горелов тоже подсказывал, где дописать, где убрать что — и потом отдельной книгой выпустили. И название подобрали стоящее, чтобы самостоятельное.

— Итак, книга вышла. А вы?

— А что я?

— Почувствовали, что достигли цели?

Фыркает как-то насмешливо.

— Не вполне. Мне все что-то покоя не давало. Думаю, надо на будущий год второе издание печатать: тираж побольше, обложку красивую сделать, иллюстрации, чтобы не хуже, чем у Тырсы, ну, вы знаете. Опять же опечатки поправить все, дописать что-то…

— Лавры «Республики ШКИД»?..

— Наверное… — тянет смущенно. — Только не вышло ничего. Книга откликов получила мало. А те, что были, ну… — машет здоровой рукой.

— Значит, решили не переиздавать?

Кивает.

— Даже рисунки какие-то уже были готовы, художника нашли, Конашевича, но все-таки решили не переиздавать. Отказали нам. (13)

Вздыхает и снова отворачивается к окну. Когда он так делает, почему-то становится тяжелее — уж лучше бы на меня смотрел, а так…

— Вы параллельно над «Записками Василия Кикина» работали?

— Не совсем параллельно. «Конец республики ШКИД» мы с Сашкой еще в 1929 закончили. А «Записки» я уж в 1930 писал. Да и то недолго.

— Новая повесть оказалась удачливее романа?

— Едва ли, — закрывает ненадолго глаза, потом снова смотрит печально. — Тираж незначительный, объем, как видно, тоже не особо солидный… Не заметили ее критики. Не рассмотрели. Иногда, знаете, даже разгромные статьи хуже полного молчания.

— Неудача огорчила вас?

— Не знаю, наверное. Писать, к тому же, стало тяжело и не о чем. Потом еще напасть: Горелова в Хибиногорск перевели — заниматься организацией местной газеты. Город новый, за полярным кругом. Я тоже хотел поехать, да он меня не взял — у него своя команда подобралась. В общем, услали его из «Резца»… а потом и меня — вслед за ним. (14)

— И чем же вы продолжили заниматься?

Хмурится — эта тема уж совсем неприятна ему:

— Сторожил, пил, работал журналистом — рабкором в «Скороходовском рабочем», вообще, печатался, где мог. В «Красной газете» вот тоже. Что-то печатали, но чаще отказывали, конечно. (15)

— Вы продолжали общаться с Павлом Ольховским?

— Да, продолжал. Иногда приходил к нему. У него комната была, знаете, там вообще порой Шкидовцы собирались — их «первый выпуск». Из наших — младших — конечно, кроме меня, и не было никого. Да и из «их»-то тоже… Гришка, Ленька, Иошка… Кося Лихтенштейн еще приходил иногда. Вот и вся шатия. В 1929 году Иошка умер. А в конце 1930 Сашка был призван на срочную, уехал. Остальные разлетелись. Не знаю. Да и не общался я особо с этими остальными. (16)

— А с кем же вы общались? Были у вас еще друзья, ну, кроме того Федорки?

— Да, Федорка… Георгий Федоров, хороший парень… Еще? Со Старостиным Колькой, пожалуй, дружил. Дельный он такой, самостоятельный очень. Наверное, уж он-то сумел устроиться в жизни. Ему ремесло прямо в руки вложено. Хоть я неверующий, конечно.

— А еще?

— Еще? — он кривит губы. — Еще... Вы про Лепешина ведь?

— Про Лепешина, — и как догадался?

— Да… Лепешин… — он снова отворачивается и смотрит в окно, вдаль. Смотрит долго, вспоминает. — Шура Лепешин. Хороший друг, отличный даже. С ним бы… Может, и не пропал бы. Мы оба, может, не пропали бы.

— А тот, второй?

— Который? — удивленно поднимает брови.

— Тот, второй Лепешин, что на страницах «Записок».

— Этот? Ну, это я так, ради красивого слова привел. И Ганского еще. Заметили?

— Конечно, как не заметить! В обоих произведениях у вас такие «дублированные» персонажи. (17)

— Персонажи? Какие же они персонажи? Живые люди. Несчастные только, такие несчастные, что и правда на персонажей походить стали.

— Вы тоже несчастны?

Он вздыхает, но отвечает как-то лихо, что ли:

— Конечно! Да все люди вообще несчастны. Тут главное — как сильно они это понимают и как себя при этом ощущают.

— А как вы ощущали себя, ну, скажем, после 1931 года?

Смотрит прямо в глаза, задумчиво и грустно, так что хочется отвести взгляд и отвернуться.

— Плохо ощущал. Пил. Сашка со срочной вернулся другой совсем. Отдалился словно. Потом и вовсе в училище военное поступил, офицером Красной армии стал. Это уже в 1937 году было. (18) Тогда же Анатолия Горелова репрессировали. Вообще много кого репрессировали. Вот и Гришку Белых тоже. Знаете? (19)

— Знаю…

Снова повисает пауза, слышно, как тикают часы. Кажется, слишком громко для такой тишины. Потом он продолжает:

— Сашка на Дальний Восток уехал. А мне тогда вот прям край. Так тошно было, так тошно. И все то же — ни работы, ни денег, ни жизни. И никого во всем мире, кажется.

— А как же мать?

Молчит. Дышит шумно и молчит — не расшевелить. Смотрит вниз, на пальцы. И упорно молчит, сжимая их в кулак.

— Ну, хорошо… что же было дальше?

— Дальше был вагон холодный, тряский. Много пива, потом водка… С кем пили уж и не помню. Знаю, что ехал на Восток, к Сашке. Почему-то думал, что он поможет. Просто даже если скажет что-нибудь. Спокойный такой, солидный всегда. И смотришь на него, и думаешь, что вот он-то настоящий, вот он-то все знает. (20)

— Долго ехали на поезде?

— Около семи суток, наверное, может, больше. Сначала до Москвы добрался, там пересел. А в Иркутске сняли нас всех с поезда, документы проверяли, что-то про всех записывали. Угрожали статьей какой-то… Не помню. Помню рельсов гул, ветра шум, тоску еще помню — такую тоску… (21)

— И вы…

Время замирает. Кажется, что замирает. И даже часы не тикают… А он вдруг улыбается, почти уже даже счастливо.

— Да, — кивает просто.

— Прямо под поезд? — почти шепотом, тяжело, надтреснуто.

— Прямо под поезд.

— Сами?..

— Может, и сам, а может, и спьяну свалился. Поди знай…

Где-то далеко слышится паровозный гудок. Что-то щелкает, словно из часов вылетает пружина. А он все еще улыбается, этот человек с фотокарточки, и вдруг образ его рассыпается — распадается на миллионы крошечных искр и исчезает, оставляя послевкусие соленых слез, стекающих по щекам…

Глава опубликована: 23.10.2026
Отключить рекламу

Следующая глава
2 комментария
Очень интересно
Evchenавтор
Большое спасибо!
Чтобы написать комментарий, войдите

Если вы не зарегистрированы, зарегистрируйтесь

↓ Содержание ↓

↑ Свернуть ↑
  Следующая глава
Закрыть
Закрыть
Закрыть
↑ Вверх