↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |
Город умирал, подыхал, бился в предсмертной агонии. Город, такой молодой и неопытный, заволакивало снежной пеленой. Мне было почти всё равно — этот город никогда не казался мне родным, я здесь не родилась, здесь же меня никто не ждал. Просто город N. Как бы то ни было, но выросла я именно здесь, посреди покрытых пожухлой травой равнин, под порывами холодного, совсем не умеренного ветра, ёжась от холода и сырости в неновой осенней куртке. Этот город — просто плохая привычка. В нём пахнет травкой и алкоголем. Понятия не имею, какими конкретно, но уверена: парни нетвёрдой походкой прохаживающиеся по скользким улицам знают. Хорошо знают, надёжно. Верят, что просто лечатся/развлекаются/выпивают. А на утро — хмельной туман и чья-то потерянная не-девственность.
Я умирала вместе с городом — молодая и неопытная, но тоже мутная и никому не родная. Пальцы рук кололо морозом, нос замёрз и покраснел — я то и дела неприлично хлюпала соплями и тяжело вздыхала. Декабрь — та ещё сволочь — подкрался незаметно, несвоевременно и весь сразу. Ночью улицы завалило тоннами снега, который под утро никто не удосужился убрать, и машины, недовольно фырча двигателями, мешали его колёсами. Грязюка стояла страшная — снег таял, растекался по асфальту отвратительной серовато-бурой массой. Тротуары были ничуть не в более приглядном виде — пешеходы елозили осенними ботинками по снежной каше, проклиная себя за то, что не удосужились снять со шкафа зимнюю обувь раньше, а сейчас просто не было времени возиться с поисками.
За последние дни сероватые горожане-муравьи немного привыкли к погоде, сменили одежду на более подходящую, а дороги и тротуары остались всё такими же грязным, только их ещё и солью напополам с песком присыпали.
Пошатываясь и постоянно оскальзываясь, я кое-как брела по улице. Время было около семи вечера, небо уже стемнело, появились робкие огни звёзд, а мороз кусал всё ощутимее. До дома мне оставалось минут десять-пятнадцать, мимо церквушки, готовившейся стать настоящей церковью, под сенью строительных лесов, по узким тёмным переулкам, бывавшим порой такими недружелюбными. Мне было тревожно, тускло и нехорошо — последние дни меня мучила странная не-боль в голове. Боль вроде бы и была, но такая едва уловимая и навязчивая, что я начинала сомневаться. Из-за этого призрачного чувства я почти не спала, не ела, только учила стихи и пила воду, из-за него мешались мои ощущения — сбивались все приборы и датчики моего тела и разума. Я словно в трансе ходила в школу, пустым взглядом смотрела на школьную доску, исписанную красивым почерком преподавателя химии, не слушала реплик одноклассников, обращённых ко мне — выпадала из реальности едва ли не ежеминутно. Передвигалась нехотя, с нескрываемой ленцой, всё время хваталась дрожащими руками за лоб, словно бы это могло помочь, словно бы давила или просто смахивала с головы это треклятое ощущение.
Не проходило, не отпускало — эта зараза прицепилась ко мне, а я медленно, но очень верно сходила с ума. Не знаю, почему я решила, что это именно сумасшествие, а не простуда какая-нибудь или нервоз. Я плохо в этом разбиралась, но чувствовала себя хорошо — за шестнадцать лет я всё же нашла с собой общий язык.
Я чувствовала себя плохо — эта невыносимая слабость не желала уйти, уняться, найти себе другую жертву. Слабее. А куда слабее?
Я остановилась у крыльца магазина стройматериалов. Бросила взгляд на выцветшие рекламные постеры, развешанные на грязных окнах. Это место ничуть не изменилось с моего раннего детства. И город — всё тот же, и, наверное, я. Глаза предательски защипало, и я замотала головой. Жалеть себя не хотелось — боялась, что потом не остановлюсь, поэтому я нетвёрдой походкой двинулась дальше.
На самом деле, жалеть себя хотелось безумно, сильнее было лишь желание выспаться. Не знаю, можно ли назвать серьёзным поводом для дикой жалости к себе непонятость. Быть непонятой всеми, просто потому что боишься — страшно. Но ведь понимать — значит, чувствовать, предугадывать мысли и поступки, вести в бездну. Меня колотило от одной мысли, что кто-то может хоть немного почувствовать меня. Но очень хотелось.
Сколько себя помню, всегда чего-то боялась. Со временем от каких-то фобий открестилась, некоторые переборола, что-то осталось (например, темнота, большие пауки, большие помещения), добавилось что-то новое (собаки, мужчины, гинеколог), дальше — люди и смерть. Оба этих понятия неизменно являлись мне вместе, что даже не странно — каждый день на умирающей планете в умирающих городах умирают — наконец-то! — люди. И я боялась, что тоже умру в один момент — застынет на лице восковой маской вечный неживой покой, закроются тонкие веки, руки станут холодными-холодными…
Я убрала с лица выбившуюся из-под шапки прядь и засунула руки в карманы зимнего пальто. Не станут, потому что жить я хочу до одурения, до истерик, до слёз на балконный карниз, когда уже и ногу над ним занесла и руки почти не дрожат… Рукам сразу же стало тепло и приятно, дыхание — отчего-то сбившееся — вновь выровнялось. Было почти спокойно, только горько немного — я с опозданием поняла, что это вкус подступающей к горлу тошноты. Вновь остановилась, чуть прислонившись к капоту укрытой снегом машины. Во рту горчило, в голове стучало, а в груди всё просто пылало. Захотелось пить и курить. Пить — воду, а курить — как ни странно — кальян. Задохнуться бы ароматным дымом, забыться, упасть на шёлковые подушки или прокуренный диван, ведь когда плохо, уже не обращаешь на такие мелочи внимания. Я вздрогнула, отгоняя наваждение и чувствуя, как колется в ладонь снег. Вновь выпрямилась, глянула на оставленный на капоте отпечаток, затем на свою ладонь. Рука как рука — пять пальцев, шестой не проклёвывается, небольшая, прохладная и чуть порозовевшая ладонь. Запястья тонкие, на левом потрёпанная временем фенечка, ставшая за долгое время неотделимой частью меня. Больше фенечек не было, потому что плести я их не умела, а эту сделала для меня знакомая, когда я вконец достала её своими жалобными взглядами и тяжкими вздохами.
На душе появилось странное чувство, когда я смотрела на след от своей ладони посреди снежной белизны. Замарала её, испортила, наверное, сама очиститься пыталась от того, что с каждым днём наслаивалось на меня — изнутри и снаружи — терзало, мучило, издевалось, от бешеного потока расплывчатых, мутных чувств и ощущений. Нутро всё также жгло. Не задумываясь, я вновь коснулась пальцами холодного рассыпчатого снега, сгребла в ладони горсть, сжала, превращая в комок. Снег под давлением и от тепла моих рук тут же начал таять, а я разглядывала получившийся комок, по форме напоминавший кокон, и думала: «Что, если куколка снова будет пустой?». И сама себя убеждала, что от этого ничто не изменится, да и кто вообще сказал, что в ней должно быть хоть что-то.
Повинуясь внезапному порыву, я поднесла ледышку к лицу и положила в рот. Без стеснения, отвращения или ещё чего-нибудь в этом духе. Данный жест показался мне совершенно естественным и нормальным, я даже не задумалась о своём уже сейчас больном горле и вечном насморке. Чёрт с ними. Я просто стояла у обочины, прислонившись бедром к чьей-то машине, и посасывала, тающий во рту комок снега.
Жар внутри уменьшить так и не удалось, но как-то правильнее всё стало, терпимее. Поправив сбившуюся на бок шапку, я вновь побрела по улице, едва переставляя озябшие, промокшие ноги.
Вечер удался — так я сказала бы любому человеку, улыбаясь легко и непринуждённо. Но в этой моей улыбке было бы столько горечи, и глаза бы блестели — из-за слёз. Я бы никому не смогла объяснить, почему же плачу — просто тошно, просто дурно, просто сама себя ранила. Наверное, взращённая на добрых сказках о большой и чистой любви, внезапно поняла, что люди могут любить дорогие машины, нули на банковском счёте, сериалы по ТВ, а такие как я просто нравятся — привычные девочки с шестнадцатью годами/котами/парами серёжек за плечами. Я поздно это поняла, даже очень — когда меня носом ткнули в эту правду, словно кота, нагадившего в прихожей, мордой в вонючую желтоватую лужу. И сейчас было непонятно, обидно и чуть-чуть страшно. Как жить дальше я не знала, нервничала от осознания того, что каждый день будет удивлять меня таким вот маленьким, дурно пахнущим открытием.
Мы были знакомы с ним всего-ничего — без пары недель месяц да ещё несколько часов, часто перебрасывались шутливыми фразами. Я была затравленная девочка-шестнадцать, наконец-то вырвавшаяся на свободу, в жизнь, и спешно пыталась поймать ритм, волну и влиться в бушующий поток сумасшедших и ярких дней рядом с равными мне по росту и по возрасту. Я дышала полной грудью, робко улыбалась, порой слышался мой неловкий, неуверенный смех, приступы кашля, когда я стояла рядом с девчонками, а они курили тонкие ментоловые сигареты и обсуждали парней. Я тоже обсуждала — не так рьяно, конечно, просто периодически вставляла свои реплики — и чувствовала себя почти настоящей, почти живой. Мне не было хорошо с ними, не было понятно, но я смотрела на них, слушала их разговоры, и это приносило мне какое-то особое удовлетворение. Я кашляла всё чаще и чаще, оттягивала рукава свитера, пряча замёрзшие ладони, и перебрасывалась с ним шутливыми, совсем не литературными фразами.
Его «нравится» выбило меня из колеи, заставило впервые в жизни почувствовать отвратительную холодную ярость. Он был слегка под градусом, но за свои слова отвечал, только глаза в сторону отводил. Говорил что-то о том, «какой же он на самом деле плохой», что «боится сделать мне больно»… А я, разворачиваясь на каблуках и быстро скрываясь за углом, лишь с трудом выдавила из себя:
— Больно мне — молотком по пальцу.
И ушла, не задумываясь и не оглядываясь, но ещё что-то ожидая с замиранием замёрзшего сердца.
Мы не виделись с ним три дня — всемирная паутина связала нас лишь субботней ночью. Он извинялся, говорил, что просто перебрал, а я только хмыкала себе под нос и писала, что поэтому и не пью — стыдно потом, горько. Встречаться с ним не хотелось совершенно. Я не испытала ничего кроме горечи и внезапной тоски. Наверное, я бы тоже могла сказать ему беспечное «нравится» и потом беззастенчиво целоваться на людях, но что-то во мне противилось одной лишь этой мысли. И я смирилась, потому что он мне нравился, а себя я любила безмерно.
Я решила не сбегать, потому что считала себя сильной, сильнее многих, кого знала давно и надёжно. Он обнял меня как и раньше, как девушку, которая не стала кем-то большим, чем обычная знакомая. Я не расстроилась, улыбалась ему тепло и не только ему, слушала, как играет на фортепиано моя хорошая милая Настя, и чувствовала, что умираю медленно в старом здании Дома Пионеров, который теперь стал ещё и Домом полиглотов, пианистов, пьяниц и проституток.
Я всё-таки убежала — когда Настя вышла из тесной комнатушки с музыкальными инструментами, я вышла вслед за ней и, спустившись в фойе, побрела к гардеробу. Пальто давило на плечи, глаза щипало, руки плохо слушались, и с поясом я мучилась неправдоподобно долго. Выбравшись на улицу, я вдохнула декабрь — всю его мутную, грязную сущность — и поняла, что ничего во мне не изменилось. Я тоже несла чушь, снежными хлопьями оседавшую на одежде и волосах, слушала сплетни, перемалывая их внутри себя, посыпала солью и песком, и вся эта отвратительная масса оставалась во мне, заполняла до самого верха, и снова к горлу подступал жгучий тошнотный ком.
В общем-то, это было почти привычно. Во всяком случае, совсем не ново.
Я свернула в темноту между стоящих плотно друг к другу девятиэтажек, чертыхаясь, когда наступала в вязкую снежную кашу. Фонарей во дворе не было, только скудный свет, лившийся из окон, освещал тротуары. Я брела в потёмках, с замиранием сердца — знала этот двор давно и надёжно, и именно поэтому боялась до икоты и вздыбившихся волосков на бледных руках. День неуклонно подходил к концу, жгло грудь и горло, рукам без перчаток было почти и не холодно, позади слышался пьяный торопливый говор, но мне вдруг стало всё безразлично — не мой сегодня был черёд умирать в этом умирающем городе на умирающей планете. Я хмыкнула, поведя плечами и слушая неприятный хруст суставов, и пошла дальше по скользкому асфальту, ведомая лишь призрачным светом луны и своей необъятной тоской.
Зайдя в тёмный и тёплый подъезд, я расстегнула верхнюю пуговицу пальто, вдыхая тяжёлый спёртый воздух. Лифт загудел, раздвинул с протяжным гулом железные створки, проглатывая меня и мои глупые страхи, надёжно укрывая от остального мира ровно до шестого этажа. Я вышла на лестничную клетку, стащила с головы вязаную шапку, смахнула со лба испарину. Надавила на кнопку звонка, и через полминуты мне отворила дверь бабушка.
— Опять непонятно где шлялась, — бросила она, исчезая в квартире.
Я улыбнулась, поглаживая шапку в руках, и вошла в узкий тёмный коридор. Стащив мокрые насквозь сапоги, я забросила их в дальний угол, совсем не заботясь о том, в чём завтра пойду в школу. Сделала уверенный шаг через порог, заходя в ещё одну не-родную квартиру. Меня встретило мерное жужжание телевизора и гудение старенького холодильника в тёмной кухне. Ничего не изменилось, не пошатнулось за сегодняшний день в моём тесном мирке.
Вечер определённо удался.
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |