↓
 ↑
Регистрация
Имя/email

Пароль

 
Войти при помощи
Размер шрифта
14px
Ширина текста
100%
Выравнивание
     
Цвет текста
Цвет фона

Показывать иллюстрации
  • Большие
  • Маленькие
  • Без иллюстраций

Не- (гет)



Автор:
Фандом:
Рейтинг:
PG-13
Жанр:
Романтика
Размер:
Мини | 37 482 знака
Статус:
Заморожен
 
Проверено на грамотность
Не-любовь. Не-ненависть. Не-здоровье. Не-жизнь. Кусочки памяти девочки-в-шестнадцать, которую в своей жизни встречал каждый, но которой на самом деле никогда не существовало.
QRCode
↓ Содержание ↓

↑ Свернуть ↑

Неизвестность

Город умирал, подыхал, бился в предсмертной агонии. Город, такой молодой и неопытный, заволакивало снежной пеленой. Мне было почти всё равно — этот город никогда не казался мне родным, я здесь не родилась, здесь же меня никто не ждал. Просто город N. Как бы то ни было, но выросла я именно здесь, посреди покрытых пожухлой травой равнин, под порывами холодного, совсем не умеренного ветра, ёжась от холода и сырости в неновой осенней куртке. Этот город — просто плохая привычка. В нём пахнет травкой и алкоголем. Понятия не имею, какими конкретно, но уверена: парни нетвёрдой походкой прохаживающиеся по скользким улицам знают. Хорошо знают, надёжно. Верят, что просто лечатся/развлекаются/выпивают. А на утро — хмельной туман и чья-то потерянная не-девственность.

Я умирала вместе с городом — молодая и неопытная, но тоже мутная и никому не родная. Пальцы рук кололо морозом, нос замёрз и покраснел — я то и дела неприлично хлюпала соплями и тяжело вздыхала. Декабрь — та ещё сволочь — подкрался незаметно, несвоевременно и весь сразу. Ночью улицы завалило тоннами снега, который под утро никто не удосужился убрать, и машины, недовольно фырча двигателями, мешали его колёсами. Грязюка стояла страшная — снег таял, растекался по асфальту отвратительной серовато-бурой массой. Тротуары были ничуть не в более приглядном виде — пешеходы елозили осенними ботинками по снежной каше, проклиная себя за то, что не удосужились снять со шкафа зимнюю обувь раньше, а сейчас просто не было времени возиться с поисками.

За последние дни сероватые горожане-муравьи немного привыкли к погоде, сменили одежду на более подходящую, а дороги и тротуары остались всё такими же грязным, только их ещё и солью напополам с песком присыпали.

Пошатываясь и постоянно оскальзываясь, я кое-как брела по улице. Время было около семи вечера, небо уже стемнело, появились робкие огни звёзд, а мороз кусал всё ощутимее. До дома мне оставалось минут десять-пятнадцать, мимо церквушки, готовившейся стать настоящей церковью, под сенью строительных лесов, по узким тёмным переулкам, бывавшим порой такими недружелюбными. Мне было тревожно, тускло и нехорошо — последние дни меня мучила странная не-боль в голове. Боль вроде бы и была, но такая едва уловимая и навязчивая, что я начинала сомневаться. Из-за этого призрачного чувства я почти не спала, не ела, только учила стихи и пила воду, из-за него мешались мои ощущения — сбивались все приборы и датчики моего тела и разума. Я словно в трансе ходила в школу, пустым взглядом смотрела на школьную доску, исписанную красивым почерком преподавателя химии, не слушала реплик одноклассников, обращённых ко мне — выпадала из реальности едва ли не ежеминутно. Передвигалась нехотя, с нескрываемой ленцой, всё время хваталась дрожащими руками за лоб, словно бы это могло помочь, словно бы давила или просто смахивала с головы это треклятое ощущение.

Не проходило, не отпускало — эта зараза прицепилась ко мне, а я медленно, но очень верно сходила с ума. Не знаю, почему я решила, что это именно сумасшествие, а не простуда какая-нибудь или нервоз. Я плохо в этом разбиралась, но чувствовала себя хорошо — за шестнадцать лет я всё же нашла с собой общий язык.

Я чувствовала себя плохо — эта невыносимая слабость не желала уйти, уняться, найти себе другую жертву. Слабее. А куда слабее?

Я остановилась у крыльца магазина стройматериалов. Бросила взгляд на выцветшие рекламные постеры, развешанные на грязных окнах. Это место ничуть не изменилось с моего раннего детства. И город — всё тот же, и, наверное, я. Глаза предательски защипало, и я замотала головой. Жалеть себя не хотелось — боялась, что потом не остановлюсь, поэтому я нетвёрдой походкой двинулась дальше.

На самом деле, жалеть себя хотелось безумно, сильнее было лишь желание выспаться. Не знаю, можно ли назвать серьёзным поводом для дикой жалости к себе непонятость. Быть непонятой всеми, просто потому что боишься — страшно. Но ведь понимать — значит, чувствовать, предугадывать мысли и поступки, вести в бездну. Меня колотило от одной мысли, что кто-то может хоть немного почувствовать меня. Но очень хотелось.

Сколько себя помню, всегда чего-то боялась. Со временем от каких-то фобий открестилась, некоторые переборола, что-то осталось (например, темнота, большие пауки, большие помещения), добавилось что-то новое (собаки, мужчины, гинеколог), дальше — люди и смерть. Оба этих понятия неизменно являлись мне вместе, что даже не странно — каждый день на умирающей планете в умирающих городах умирают — наконец-то! — люди. И я боялась, что тоже умру в один момент — застынет на лице восковой маской вечный неживой покой, закроются тонкие веки, руки станут холодными-холодными…

Я убрала с лица выбившуюся из-под шапки прядь и засунула руки в карманы зимнего пальто. Не станут, потому что жить я хочу до одурения, до истерик, до слёз на балконный карниз, когда уже и ногу над ним занесла и руки почти не дрожат… Рукам сразу же стало тепло и приятно, дыхание — отчего-то сбившееся — вновь выровнялось. Было почти спокойно, только горько немного — я с опозданием поняла, что это вкус подступающей к горлу тошноты. Вновь остановилась, чуть прислонившись к капоту укрытой снегом машины. Во рту горчило, в голове стучало, а в груди всё просто пылало. Захотелось пить и курить. Пить — воду, а курить — как ни странно — кальян. Задохнуться бы ароматным дымом, забыться, упасть на шёлковые подушки или прокуренный диван, ведь когда плохо, уже не обращаешь на такие мелочи внимания. Я вздрогнула, отгоняя наваждение и чувствуя, как колется в ладонь снег. Вновь выпрямилась, глянула на оставленный на капоте отпечаток, затем на свою ладонь. Рука как рука — пять пальцев, шестой не проклёвывается, небольшая, прохладная и чуть порозовевшая ладонь. Запястья тонкие, на левом потрёпанная временем фенечка, ставшая за долгое время неотделимой частью меня. Больше фенечек не было, потому что плести я их не умела, а эту сделала для меня знакомая, когда я вконец достала её своими жалобными взглядами и тяжкими вздохами.

На душе появилось странное чувство, когда я смотрела на след от своей ладони посреди снежной белизны. Замарала её, испортила, наверное, сама очиститься пыталась от того, что с каждым днём наслаивалось на меня — изнутри и снаружи — терзало, мучило, издевалось, от бешеного потока расплывчатых, мутных чувств и ощущений. Нутро всё также жгло. Не задумываясь, я вновь коснулась пальцами холодного рассыпчатого снега, сгребла в ладони горсть, сжала, превращая в комок. Снег под давлением и от тепла моих рук тут же начал таять, а я разглядывала получившийся комок, по форме напоминавший кокон, и думала: «Что, если куколка снова будет пустой?». И сама себя убеждала, что от этого ничто не изменится, да и кто вообще сказал, что в ней должно быть хоть что-то.

Повинуясь внезапному порыву, я поднесла ледышку к лицу и положила в рот. Без стеснения, отвращения или ещё чего-нибудь в этом духе. Данный жест показался мне совершенно естественным и нормальным, я даже не задумалась о своём уже сейчас больном горле и вечном насморке. Чёрт с ними. Я просто стояла у обочины, прислонившись бедром к чьей-то машине, и посасывала, тающий во рту комок снега.

Жар внутри уменьшить так и не удалось, но как-то правильнее всё стало, терпимее. Поправив сбившуюся на бок шапку, я вновь побрела по улице, едва переставляя озябшие, промокшие ноги.

Вечер удался — так я сказала бы любому человеку, улыбаясь легко и непринуждённо. Но в этой моей улыбке было бы столько горечи, и глаза бы блестели — из-за слёз. Я бы никому не смогла объяснить, почему же плачу — просто тошно, просто дурно, просто сама себя ранила. Наверное, взращённая на добрых сказках о большой и чистой любви, внезапно поняла, что люди могут любить дорогие машины, нули на банковском счёте, сериалы по ТВ, а такие как я просто нравятся — привычные девочки с шестнадцатью годами/котами/парами серёжек за плечами. Я поздно это поняла, даже очень — когда меня носом ткнули в эту правду, словно кота, нагадившего в прихожей, мордой в вонючую желтоватую лужу. И сейчас было непонятно, обидно и чуть-чуть страшно. Как жить дальше я не знала, нервничала от осознания того, что каждый день будет удивлять меня таким вот маленьким, дурно пахнущим открытием.

Мы были знакомы с ним всего-ничего — без пары недель месяц да ещё несколько часов, часто перебрасывались шутливыми фразами. Я была затравленная девочка-шестнадцать, наконец-то вырвавшаяся на свободу, в жизнь, и спешно пыталась поймать ритм, волну и влиться в бушующий поток сумасшедших и ярких дней рядом с равными мне по росту и по возрасту. Я дышала полной грудью, робко улыбалась, порой слышался мой неловкий, неуверенный смех, приступы кашля, когда я стояла рядом с девчонками, а они курили тонкие ментоловые сигареты и обсуждали парней. Я тоже обсуждала — не так рьяно, конечно, просто периодически вставляла свои реплики — и чувствовала себя почти настоящей, почти живой. Мне не было хорошо с ними, не было понятно, но я смотрела на них, слушала их разговоры, и это приносило мне какое-то особое удовлетворение. Я кашляла всё чаще и чаще, оттягивала рукава свитера, пряча замёрзшие ладони, и перебрасывалась с ним шутливыми, совсем не литературными фразами.

Его «нравится» выбило меня из колеи, заставило впервые в жизни почувствовать отвратительную холодную ярость. Он был слегка под градусом, но за свои слова отвечал, только глаза в сторону отводил. Говорил что-то о том, «какой же он на самом деле плохой», что «боится сделать мне больно»… А я, разворачиваясь на каблуках и быстро скрываясь за углом, лишь с трудом выдавила из себя:

— Больно мне — молотком по пальцу.

И ушла, не задумываясь и не оглядываясь, но ещё что-то ожидая с замиранием замёрзшего сердца.

Мы не виделись с ним три дня — всемирная паутина связала нас лишь субботней ночью. Он извинялся, говорил, что просто перебрал, а я только хмыкала себе под нос и писала, что поэтому и не пью — стыдно потом, горько. Встречаться с ним не хотелось совершенно. Я не испытала ничего кроме горечи и внезапной тоски. Наверное, я бы тоже могла сказать ему беспечное «нравится» и потом беззастенчиво целоваться на людях, но что-то во мне противилось одной лишь этой мысли. И я смирилась, потому что он мне нравился, а себя я любила безмерно.

Я решила не сбегать, потому что считала себя сильной, сильнее многих, кого знала давно и надёжно. Он обнял меня как и раньше, как девушку, которая не стала кем-то большим, чем обычная знакомая. Я не расстроилась, улыбалась ему тепло и не только ему, слушала, как играет на фортепиано моя хорошая милая Настя, и чувствовала, что умираю медленно в старом здании Дома Пионеров, который теперь стал ещё и Домом полиглотов, пианистов, пьяниц и проституток.

Я всё-таки убежала — когда Настя вышла из тесной комнатушки с музыкальными инструментами, я вышла вслед за ней и, спустившись в фойе, побрела к гардеробу. Пальто давило на плечи, глаза щипало, руки плохо слушались, и с поясом я мучилась неправдоподобно долго. Выбравшись на улицу, я вдохнула декабрь — всю его мутную, грязную сущность — и поняла, что ничего во мне не изменилось. Я тоже несла чушь, снежными хлопьями оседавшую на одежде и волосах, слушала сплетни, перемалывая их внутри себя, посыпала солью и песком, и вся эта отвратительная масса оставалась во мне, заполняла до самого верха, и снова к горлу подступал жгучий тошнотный ком.

В общем-то, это было почти привычно. Во всяком случае, совсем не ново.

Я свернула в темноту между стоящих плотно друг к другу девятиэтажек, чертыхаясь, когда наступала в вязкую снежную кашу. Фонарей во дворе не было, только скудный свет, лившийся из окон, освещал тротуары. Я брела в потёмках, с замиранием сердца — знала этот двор давно и надёжно, и именно поэтому боялась до икоты и вздыбившихся волосков на бледных руках. День неуклонно подходил к концу, жгло грудь и горло, рукам без перчаток было почти и не холодно, позади слышался пьяный торопливый говор, но мне вдруг стало всё безразлично — не мой сегодня был черёд умирать в этом умирающем городе на умирающей планете. Я хмыкнула, поведя плечами и слушая неприятный хруст суставов, и пошла дальше по скользкому асфальту, ведомая лишь призрачным светом луны и своей необъятной тоской.

Зайдя в тёмный и тёплый подъезд, я расстегнула верхнюю пуговицу пальто, вдыхая тяжёлый спёртый воздух. Лифт загудел, раздвинул с протяжным гулом железные створки, проглатывая меня и мои глупые страхи, надёжно укрывая от остального мира ровно до шестого этажа. Я вышла на лестничную клетку, стащила с головы вязаную шапку, смахнула со лба испарину. Надавила на кнопку звонка, и через полминуты мне отворила дверь бабушка.

— Опять непонятно где шлялась, — бросила она, исчезая в квартире.

Я улыбнулась, поглаживая шапку в руках, и вошла в узкий тёмный коридор. Стащив мокрые насквозь сапоги, я забросила их в дальний угол, совсем не заботясь о том, в чём завтра пойду в школу. Сделала уверенный шаг через порог, заходя в ещё одну не-родную квартиру. Меня встретило мерное жужжание телевизора и гудение старенького холодильника в тёмной кухне. Ничего не изменилось, не пошатнулось за сегодняшний день в моём тесном мирке.

Вечер определённо удался.

Глава опубликована: 17.12.2012

Незыблемость

— Я видела его. Ему плохо без тебя, — сказала моя милая Настя, прислонившись плечом к едко-оранжевого цвета стене.

Я вздохнула, отводя взгляд в сторону, потому что не могла смотреть ей в глаза, в её непривычно серьёзное красивое лицо. Стало отчего-то стыдно, но я тут же одёрнула себя — это был только мой выбор, моя свобода. Он просто переболеет — шестнадцать дней ему вполне хватит, это ведь куда лучше, чем такие же шестнадцать дней только в моей компании.

— Катя, — своё имя было слышать странно и неприятно, — подумай хорошо, а? Тебе ведь плохо одной, признай, — её голос стал мягче — точь-в-точь как у примерной заботливой матери, которую, на самом деле, и язык не поворачивается так назвать — тянешь жалобное «мама» и зарываешься лицом в её светлые мягкие волосы. — Хватит уже вести себя, как целомудренная дама, разменявшая пятый десяток.

Я горько усмехнулась, сжала кулаки — она была права, нет, чертовски права, пора уже заканчивать с этими никому не нужными «ломаниями», застенчивыми или наоборот слишком прямыми взглядами, обветренными губами и едким запахом старости и одиночества. Пора бы, правда, но сил почему-то я не находила. Вот так бы и стояла целую вечность напротив самого близкого, но не-родного человека, вглядываясь в знакомые черты лица.

За спиной послышались уверенные шаги — я обернулась, Настя как-то странно вздохнула, — он замер позади нас, улыбаясь немного грустно. Выглядел усталым и — как мне показалось — несвежим.

— Привет, Макс, — заулыбалась Настя. Улыбка у неё всегда была красивая, светлая, искренняя, поэтому я всегда ей завидовала, ограничиваясь лишь чуть приподнятыми уголками губ. Я сдержанно кивнула, делая шаг назад и ощущая себя последней трусишкой.

— Привет, — без выражения сказал он, пристально глядя на меня.

Я стушевалась и попыталась сбежать, ссылаясь на занятость:

— Уже половина шестого, а мне в шесть дома быть надо…

Максим прервал мой лепет, взяв за запястье, и повёл за собой, Настя с жалостью смотрела нам вслед. Мы шли по длинному лабиринту галерей и коридоров Дома Пионеров, в темноте различались силуэты придвинутых к стенам пуфиков и скамеек, вазонов с засохшими цветами и статуй, изображавших мужчин разной степени обнажённости — пособий для скульпторов. В сотый раз свернув за угол, он резко остановился и развернулся ко мне.

— Кать… — начал Максим, но я его нагло перебила:

— Попытка сделать мне больно? — голос дрожал от вновь захлестнувшей меня ярости, взявшейся непонятно откуда. Почему я злюсь, на кого? Не на Максима ведь точно. Он смотрел на меня с непониманием и, кажется, плохо скрываемой обидой. — Покажи, какой ты плохой парень, а? — почти выплюнула я, со злостью глядя на него. Он улыбнулся нервно, видимо, испугался, что я сошла с ума. Я сглотнула вставший в горле ком, чувствуя, как к глазам подступают слёзы. — Где же твой молоток? Я жду, — срывающимся голосом прошептала я, чувствуя, что в горле предательски запершило, а во рту стало сухо, как на нашей даче в конце июля. Максим молчал, вперив взгляд в мыски ботинок, а мне вдруг до боли захотелось увидеть его глаза. Отогнав шальную мысль, я глубоко вдохнула, пытаясь выровнять дыхание, и тихо-тихо добавила:

— Уходи, пожалуйста.

Он кивнул расстроено, развернулся и ушёл, только слышались его шаги по бледно-серой плитке. Когда звук шагов растворился в тишине полупустого здания, я упала на колени, прислонившись лбом к холодной стене и дрожащими руками обняв себя за плечи. Не понял, пронеслось в голове. А я так ждала, так хотела, чтобы он разглядел в моих глазах тихую мольбу о помощи, чтобы он бросил мне спасательный круг или верёвку в это море серой рутины и грязного снега. Не сложилось. Я тихо заскулила от безысходности, от очередного отложенного акта жалости ко мне — раздавленной, распятой. Хотелось ощутить прикосновение тёплых сильных рук, а не маленьких бледных ладошек. Слёзы полились сами собой, горячие, солёные как настоящее море, горьковатые, а я ненавидела себя и свои слабые руки — ими не задушишь одиночество.

Я с трудом поднялась на ноги, небрежно смахивая с глаз слёзы, размазывая дешёвую тушь по раскрасневшемуся лицу. Я ведь чопорная беларуская леди, мне реветь нельзя. Горло болело просто невообразимо, в разы хуже, чем вчерашним вечером. Спустившись на первый этаж и захватив пальто, я вновь выбралась на улицу, залитую желтовато-оранжевым светом фонарей.

Захотелось вновь жрать несчастный снег, только уже килограммами, чтобы потом слечь с пневмонией в больницу, закрыться от всего мира, как я делала это раньше, до того, как попыталась поймать ритм. Прокручивая в голове наш короткий и совсем не конструктивный диалог, я почти слышала его тихий голос, и он тоже словно накрывал меня мягкой волной, а потом — коварный! — утаскивал в ярко-синюю морскую пучину.

Я пошла по улице, прячась от мира за маской обычной девочки-шестнадцать — с кожаной сумкой, подвешенной на сгибе локтя, в новом чёрном пальто с тёплой подкладкой, в белой вязаной шапке, с пересохшими бледными губами и размазанной по горящим щекам тушью. Такие как я встречаются на каждом шагу.

Вечер ласково обнимал меня за плечи. Чувствовала дыхание ветра у себя на шее, его робкие прикосновения — ласковые, нежные; его лёгкий шёпоток у меня над ухом — он щебетал о чём-то сладком и добром, а я слушала и — несомненно — верила. Над головой — моей в вязаной шапке и многоэтажки со снежным беретом — завис бледный и безмерно одинокий месяц. Я робко улыбнулась ему, вглядываясь в тёмные пятна-нарывы на его поверхности.

Максим тоже улыбался мне — спокойно, с какой-то затаённой нежностью. От этой улыбки мне стало ещё хуже, а он подошёл ко мне, взял за руку, сплетая пальцы, и повёл в сторону старого здания универмага.

Внутри было тепло и почти пусто, слонялись между прилавков какие-то бабушки и тёти неопределённого возраста. Он затащил меня к кассе, кивая на полочки с шоколадными батончиками и презервативами. Мне стало смешно от этого уютного, но совсем непонятного мне соседства. С другой стороны, и конфеты, и секс приносили людям радость, так почему бы не быть всему разом. Максим смотрел на меня как на маленькую девочку.

— Бери уже, — сказал он, ни на что конкретно не указывая. Я заулыбалась, протянула ладонь к пачке “Twix” и отдала его Максиму. Он с каменным лицом подошёл к кассирше — усталой девушке-женщине с ярко-жёлтым фирменным беретом на голове. Расплатившись, мы вышли из магазина, остановившись под козырьком крыши, с которой словно острые клыки свисали грозди блестящих сосулек. Максим протянул мне покупку, я тут же зашуршала золотистой обёрткой, откусила кусочек, чувствуя, как приятно и легко становится на душе, как растворяются все тревоги и страхи, тают вместе с шоколадом на языке. Раньше я уверена была, что продамся за упаковку “Twix” — душу, тело: что пожелаете? Но, стоя на грязном крыльце универмага, ощущая сильную ладонь, сжимающую мою собственную, и разглядывая переливающиеся в свете уличных фонарей снежинки, я поняла, что уже продалась — без сомнений и самокопаний, без претензий на что-то большее, чем шоколадный батончик. От этой мысли грустно не было, наоборот, грудь теснила радость и облегчение, хотелось вдыхать морозный воздух и жить, жить, жить тысячи лет под этим чернильным небом, под неусыпным взором бледного месяца.

Максим порывался проводить меня домой, но я отказалась, намеренно выбрав более долгий и запутанный маршрут — просто хотела побыть в одиночестве, сейчас так необходимом мне, собраться с мыслями и ещё раз промотать в голове все мысли и ощущения, пережить это мгновение ещё хоть раз. А ещё я боялась, что он скажет что-нибудь, и всё волшебство исчезнет — пшик! — и нет магии, чудесной зимней сказки и сладкого послевкусия во рту.

Пробираться по глубоким сугробам к дому, мне показалось даже интересно, я словно бы слышала чей-то смех за спиной, чувствовала тёплую улыбку. И я тоже хотела улыбаться, и прыгала по снегу с удвоенным рвением, не боясь оскользнуться и испортить одежду. Ворвавшись в муторную духоту подъезда, я не испытала привычного облегчения — просто зашла в лифт, который дружелюбно заурчал мне, надавила на выжженную кнопку шестого этажа и ещё на минутку окунулась в не-реальность сегодняшнего вечера.

Меня никто не встречал, и от этого было только спокойнее — впорхнув в коридор и не включая свет, я сняла обувь и верхнюю одежду, отряхивая налипший снег, разбрызгивая мутные капельки вокруг. Квартира, освещённая лишь мерцанием экрана телевизора в гостиной, показалась мне приветливее обычного, и я вошла в свою вдруг ставшую уютной комнату, ощущая, как разрывается от боли простуженное горло и ликует сердце.

Поделиться…

Глава опубликована: 26.12.2012

Невинность

Почему ты никогда не прячешь глаз?

А, некуда. Некуда… Некуда? Не-ку-да.

Лунофобия — Это сон


Мы расстались, когда он в первый раз попытался поцеловать меня, подобраться ближе и наконец получить что-то взамен шоколадных батончиков, кексов и тёплых рук — я отстранилась осторожно, чувствуя, как горят щёки, когда его, наоборот, побледнели. Будучи не готова к этому сейчас и с ним, я чувствовала, что никогда и не буду. Мы распрощались почти не-врагами, разошлись в разные стороны, он на запад, я на восток. После этого меня стали в шутку называть «коварной восточной женщиной», я улыбалась, грозилась прибрать в свои маленькие ладошки всех мужчин, а в душе было совсем-совсем не хорошо. Настя, которую я называла «Поўнач», что значило «север», внимательно наблюдала за мной, отпускала колкости, но в глазах её не было ни искры смеха.

С Максимом мы больше не разговаривали, даже не здоровались, просто встречались и тут же разминались — я как всегда на восток, а он в новую жизнь. Дни текли размеренно и неторопливо, ничто не менялось, никто меня не целовал и не кормил сладостями — я не страдала от этого, просто за шестнадцать дней, что мы были вместе, я успела привыкнуть к таким маленьким житейским радостям.

Он — и тут хочется как-то особенно подчеркнуть, выделить это слово — появился в Доме Пионеров поздним вечером: красивый взрослый парень в мешковатой куртке нараспашку, узких бледно-голубых джинсах — глаза у Него были такого же неясного цвета — и с чехлом с гитарой за спиной. После я узнала, что гитару Он любил больше всего на свете, наверное, поэтому у нас ничего не получилось, но в тот момент я просто застыла на месте, заворожено глядя Ему вслед. Негромко хлопнула обшарпанная дверь — Он вошёл в тёмную вентиляционную, где репетировали все самые крутые «папки», и я, обмякнув, сползла в обветшалое кресло.

В тот вечер я была тише обычного, гипнотизировала покрасневшими глазами заветную дверь, представляя, как Он расчехляет гитару, бережно берёт её в руки, ласково проводит по струнам, а после срывает на бешеный металл… От всех этих мыслей голова шла кругом, опять разболелось горло, а Настя-Поўнач всё смотрела и смотрела на меня. Я поймала её взгляд — настороженный, едва ли не угрюмый, и тут же засобиралась домой.

— Как Его зовут? — не выдержав, как-то вечером спросила я скучавшую Настю. Она как-то недовольно посмотрела на меня и вновь перевела взгляд на застывшего в дверях Его, разговаривавшего с барабанщиком одной из местных групп.

— Будешь смеяться, — совсем не весело сказала моя милая Настя, а я недоумённо уставилась на неё, беспечно забыв о развороченном подлокотнике кресла, в котором до этого с увлечением ковырялась. — Его зовут Максим.

Я и вправду заулыбалась, правда, улыбка получилась кривая-перекошенная. Может, это злой рок, преследующий меня по пятам? Максим о чём-то увлеченно спорил, активно жестикулируя. Я не слышала, о чём шла речь, мне это было и не интересно — просто нравилось наблюдать за ним, за тем, как меняется его лицо, как загораются светлые глаза.

— Он тебе понравился? — спросила Настя, задумчиво разглядывая свои ногти, выкрашенный в бордовый цвет.

— Я могу ответить на твой вопрос двояко — в зависимости от того, что ты имеешь ввиду. Хотя думаю, что ответ будет один и тот же в обоих случаях.

Больше она ни о чём не спрашивала — поднялась с кресла, собрала вещи и, попращавшись со всеми, ушла. Уже на пороге она подошла к Максиму и чмокнула его в щеку, совсем невинно, без какого-либо намёка. Я ничего не почувствовала, наблюдая за ней, разве только захотелось пожелать моей милой подруге большого человеческого счастья.

— Настя, подари мне счастье, — заголосил кто-то в соседней комнате, бренча на старенькой, расстроенной гитаре. Послышался дружный смех, вновь заиграла гитара, и невидимые счастливые люди за стеной дружно подхватили мотив, подпевая с чувством, пусть и не всегда попадая в ноты.

А потом было «Детство золотое», после которого я каждый раз чувствовала себя безмерно одинокой и опустошённой — не было у меня такой шальной, разгульной юности. И много чего другого не было, важного, что навсегда отложилось бы у меня в памяти яркими картинками, тёплыми ощущениями где-то в районе груди. Ничто не заставляло меня краснеть, смеяться, предаваясь воспоминаниям. Именно поэтому я была ущербной среди них, именно поэтому я не подпевала им, не играла на старых гитарах, не курила на улице, сжавшись в озябший комок, а сидела в продавленном кресле, слушая их счастливую грусть. Именно поэтому путь в вентиляционную, в которой играли самые популярные и талантливые ребята и Он, был мне навеки заказан.

На следующий день моя милая северная Настя пришла в Дом Пионеров, держа его за руку. Именно с того момента я начала писать «его» с маленькой буквы. Они хорошо смотрелись вместе, молодая красивая пара — он с гитарой, она в тёплом вязаном шарфе под цвет лака для ногтей. Она улыбалась мне всё также приветливо, я отвечала ей тем же и не чувствовала ни капли сожаления из-за упущенного шанса — в судьбу я не верила — давно и надёжно.

Как-то раз он подошёл ко мне, уселся на шаткий стул напротив меня и загадочно улыбнулся. Я в тот момент лениво перебрасывалась фразами с едва знакомой девчонкой и замолкла, почувствовав его взгляд, обрывая нашу вяло текущую беседу. Я изподлобья разглядывала его — прямой нос, неожиданно большие и дико красивые глаза в обрамлении негустых, но очень длинных ресниц, большеватый рот с пухлыми губами, которые всё время растягивались в улыбку. И милая родинка возле внешнего уголка левого глаза. Не красивый, просто — замечательный.

— Конфеты любишь? — спросил Максим, отбивая какой-то замысловатый ритм ладонями по коленям.

— Вроде того, — кивнула я, в бесплодной попытке угадать, что же это за мелодия.

— На, — он вытащил из чехла от гитары пару леденцов со вкусом апельсина. — Угощайся, — в его голосе было столько тепла, что я почувствовала себя неловко, поэтому спешно развернула обёртку и засунула кисловатую конфету в рот. Максим поднялся с жалобно скрипнувшего стула, забросил гитару за плечо и, потрепав меня по волосам почти отеческим, но при этом очень интимным жестом, удалился.

С того вечера я его больше не видела — шли день за днём, но никто не стучался в дверь маленькой комнаты без зазрений совести оккупированную мной. Никто не усаживался напротив, вызывая тихий протест старого кособокого стула, не смотрел тепло и внимательно, не касался моих волос, которые я начала мыть в два раза чаще, расчёсывала каждые полчаса и клятвенно пообещала себе отрастить до самого пояса.

Моя — а может, и не только моя — Настя поникла, осунулась, сменила цвет лака и шарф. Только через неделю после того, как в последний раз видела Максима, сидя в просторной, но холодной кухне у Насти дома, я осмелилась заговорить о нём.

— Армия, — просто сказала она на мой вопрос, но я была уверена, что в глубине своей души она проклинала все войсковые части нашей страны.

— Ждать будешь? — придвигаясь ближе, чтобы чувствовать тепло исходящее от неё, спросила я. Настя тяжело вздохнула, и я не стала уточнять, что это значило — видимо, она сама ещё ничего не решила.

— А ты? — вдруг спросила она, а я подавилась холодным жутко сладким чаем.

— Ага, конечно, всю жизнь, — пробормотала я недовольно

Настя затряслась от смеха, расплёскивая свой кофе по укрытому бледно-голубой клеёнкой столу.

— Его подстригут, представляешь! Налысо, — она прикрыла глаза, мечтательно глядя в потолок. — Люблю лысых мужчин с волосатой грудью. Они такие мужественные на вид.

Настала моя очередь давиться смехом — Настя всю жизнь любила красивых вьюношей, но никак не брутальных солдафонов.

— Хватит глумиться. Запасайся конвертами и бумагой — будешь писать ему пылкие письма на фронт. Он будет отвечать тебе при первой же возможности, а ещё сбегать с ночных караулов, чтобы приехать к нам в город, — начала расписывать я, но запнулась. — К тебе.

Она улыбнулась мягко — так улыбаются северные женщины, яркие, словно полярное сияние, глубокие, словно сибирская ночь. Я тоже улыбнулась — чуть сдержанее — как улыбаются мудрые восточные женщины с маленькими смуглыми руками. Настя пожелала мне удачи, и я ушла, оставив её наедине с чем-то очень личным, не предназначенным для таких не-родных как я — глубоким чувством, занявшим её грудную клетку, укрывшим сердце тёплым пуховым одеяло, спасая от гиблых предъянварских морозов.

Я долго стояла у своего подъезда, вглядываясь в ночь — несеверную, неполярную, несибирскую. На душе было светло и горько — я искренне радовалась за милую Настю и в который раз оплакивала себя.

Пылких писем мне писать было некому.

Глава опубликована: 26.12.2012

Недостаточность

Он позвонил мне поздно вечером — на экране мобильного телефона высветился незнакомый номер.

— Максим? — удивлённо спросила я, ощущая, как приливает к щекам кровь.

— Да, — он замолк ненадолго, а потом добавил: — Я скучал.

Я выскочила на улицу, не обращая внимания на гневные вопли бабушки — мне было совсем плевать, что уже ночь на дворе и район у нас далеко не самый безопасный, что холод до костей пробирает и сапоги у меня после прихода из школы не высохли.

Максим ждал меня на безлюдной автобусной остановке под ярко-оранжевым стеклянным козырьком. Помахал, едва завидев меня вдали, заулыбался тепло. Я бросилась к нему, обняла крепко, потому что и сама дико скучала всё это время. Он прижал меня к себе ещё сильнее, задышал в шею, согревая, успокаивая.

— Как ты без меня? — прошептал он наконец, неловко отстраняясь.

— Плохо, очень плохо, — тихо ответила я, заглядывая ему в глаза, которые, кажется, стали ещё светлее. — Ждала тебя всего пару месяцев, а такое чувство, словно два года.

Он грустно улыбнулся, опустил голову, разглядывая белые разводы от соли на своих ботинках. Я тоже молчала, слова почему-то не находились. Без него действительно было плохо, вот только… С ним сейчас мне было во много раз хуже. Почему?

— Зачем ты приехал? — спросила я, набрав в ладони горсть снега и катая снежок.

— Тебя увидеть, кажется.

— Не Настю? — я отвернулась от него, разглядывая яркую вывеску продуктового магазина. Смотрелась она не важно — несколько букв потухли и покосились. Моя жизнь сейчас тоже зависла — перекошенная, едва дотлевающая. Я совсем перестала понимать, что творилось вокруг меня. И Его я тоже не понимала, равно как и то, что вновь начала писать «он» с большой буквы.

Максим позади меня завозился, шумно задышал и закашлялся.

— Мне пора. К Жеке ещё заскочить надо, — сказал он, но я почти не расслышала его слов из-за поднявшегося ветра. Я обернулась — резкий порыв воздуха метнул мне в лицо пригоршню снега, и когда я вновь разлепила глаза, Максима на остановке уже не было.

Домой я вернулась в расстроенных чувствах — я не знала, как жить дальше, как смотреть ему в глаза, конечно, если мы ещё хоть когда-нибудь увидимся. Я смиренно выслушала гневную тираду бабушки, а потом закрылась в своей комнате, так и не сняв промокшие пальто и шапку. За тонкой стеной с потемневшими от старости обоями слышались тихие всхлипы. В ту ночь я так и не уснула.

На рассвете я занесла его номер в чёрный список, мысленно посылая к чёрту. Мне было только шестнадцать, я никого кроме себя не любила, а бледное солнце заглядывало сквозь щель между штор в мою комнату. Я была коварная восточная женщина, а он — южный принц со смуглой кожей и светлыми глазами. Я умела материться на шестнадцати языках, а он кружил голову девятиклассницам своей улыбкой и красивыми гитарными переливами. Я вышивала крестиком, а он одинаково умело держал в руках автомат, медиатор и тонкую девичью ладошку. Разве такие как мы могли быть вместе?

Насте я рассказала всё. Она спокойно выслушала, на лице её было совершенно не читаемое выражение. Я так и не смогла понять, что она почувствовала, когда узнала всю правду, хотя мне казалось, что ей давным-давно всё это было известно. Всё же северные женщины немногим проще восточных.

Мы выпили по кружке кофе с чёрствыми эклерами, а потом я обняла её — наверное, это была глупая попытка извиниться — и покинула её квартиру. Как оказалось навсегда.

В Доме Пионеров я больше ни разу не видела Максима — ни первого западного, ни второго — очень южного. Я быстро забыла о них или почти забыла — порой они являлись мне во снах, улыбались, обмнимали нежно, а потом уходили — повзрослевшие и безумно далёкие. Уходили на войну с чем-то мне, глупой девочке-шестнадцать, незнакомым.

Город N тоже сражался, только его противником был полуживой разбойник-февраль, погрёбший улицы под толстым слоем снежной пыли. Снег переливался, искрился на солнце, резал глаза — прохожие жмурились и отводили взгляд. Я на улицу почти перестала выходить, Дом Пионеров был благополучно мною забыт, зарыт в самом высоком сугробе где-то на задворках памяти.

Телефоны я отключила, про всемирную сеть не думала даже — заперлась сама себе на уме в тёплой тёмной квартире. Ни о чём не жалела, только смотрела в потолок с потрескавшейся штукатуркой и на бесчисленные ряды самых разных свечек. Подпалить бы одну, и горячий воск — прямо на руки, в узкие ладони, рисуя красным узоры на коже. Чтобы проснулась окаянная, ожила. Мне ведь всего лишь шестнадцать.

Сообщение я получила только через пять дней после его, Максима, визита. От самой милой и северной Насти, простое и сложное до безобразия: “Изнасилован, застрелился. Я беременна”. Дозвониться ей так и не получилось — её телефон шептал что-то про абонента, которые больше для меня не доступен. На моей старенькой “Nokia” стёрлись кнопки. В одном порядке, раз за разом. Той ночью я опять не заснула.

Когда отчаяние готово было в любой момент захлестнуть, поглотить меня, я решила выбраться на улицу в первый раз за неделю. Натянула шапку и пальто, сунула ноги в сапоги. Выйдя на тесную лестничную площадку, зашарила по карманам в поисках ключей, но послышался тихий шелест, и пальцы ощутили конфетную обёртку. Я долго стояла, привалившись к обшарпанной стене подъезда, и смотрела в свою изувеченную ладонь на апельсиновый леденец.

Я всегда легко уходила в себя, и это пугало меня, глупую девочку, вплоть до того дня. Я боялась, что больше никогда не выйду, останусь несчастной и нецелованной. В тот момент, когда мимо меня прошла тёта Люба, соседка по лестничной клетке, недовольно качая головой, я поняла, что это всё-таки дар, а не проклятье. Внутри меня было хорошо и сухо, там было степное монгольское поселение, и никаких Максимов, никаких зим и Насть, которые так тихо плачут в соседней квартире.

Лифт я вызвала, попытки с третьей — руки дрожали и горели, пальцы не могли попасть на выженную какими-то имбецилами кнопку. Город встретил меня привычной тишиной и холодным дыханием ветра, где-то вдали, за верхушками деревьев, маячил громоздкий силуэт солеотвала.

Он застрелился, едва вернувшись от меня — ни к какому Жене не ездил. Прямо на пороге воинской части, красивый и сильный, с бледными почти стеклянными глазами. Красоту его глаз никто в тот момент не оценил, да и не было больше глаз, а дежурного, нашедшего его труп, долго и мучительно рвало. За похищенный казённый пистолет ему сделали выговор. Посмертно. Чтобы другим не повадно было.

Я часто представляла эту картину. Во снах забредала в комнату, заляпанную мозгом вперемешку с кровью. А на полу лежал Он, совершенно необязательный, но отчего-то такой нужный. Я забирала его глаза — два бледно-голубых хрусталика — и уходила. Куда? Туда, где их можно было спрятать.

Настя исчезла из школы в том же месяце. Подавленная, осунувшаяся, несчастливая, но получившая шанс искупить одну потерянную жизнь.

Сладкое я с тех пор не ела, детей ненавидела. И никогда-никогда не плакала.

Глава опубликована: 27.12.2012
И это еще не конец...
Отключить рекламу

Фанфик еще никто не комментировал
Чтобы написать комментарий, войдите

Если вы не зарегистрированы, зарегистрируйтесь

↓ Содержание ↓

↑ Свернуть ↑
Закрыть
Закрыть
Закрыть
↑ Вверх