Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |
в коей читатель знакомится с рассказчиком и друзьями его
Чтобы лучше понять нас и поступки наши, историю стоит повести не с августа 1876 года, а многим, многим раньше. Пожалуй, даже стоит начать с Единокнижия и посвятить вас во все тонкости небесных сфер; рассказать о том, как на землю спустилось Провидение, подарив благословение самым верящим; уделить некоторое внимание тому, как формировались община и государство наше, позже понёсшее название красивое и переливчатое; чуть углубиться в вопросы политики и монархии; раскрыть детали бунтов и заговоров, творящихся среди знати — ах, извините за такую лёгкость слова! — среди почтеннейших Провидцев, а самое главное, обрисовать Великое восстание 1825 года…
Однако в таком случае моя собственная история закончится, не успев начаться, ибо масштаб её слишком мелочен в размерах всего человечества.
Поэтому я начну с себя, но только лишь по той причине, что себя я знаю лучше всякого на свете.
Итак, в августе 1876 года мне — Льву Евгеньевичу Степанову, (а тогда просто Лёве) — было семнадцать лет от роду, и я прибыл в Тройскую Мужскую Гимназию, чтобы закончить наконец-таки своё обучение. С товарищами своими я заступал на выпускной курс, что служило поводом для гордости — Тройская Мужская Гимназия считалась одним из самых престижных учебных заведений для обыкновенных юношей, не обладавших даром Провидения.
В то время будущее моё виделось всей родне весьма предсказуемым и основательным. Никто из Степановых уже давно не обладал Провидением, и потому особенными капиталами мы не отличались. Всё детство я провёл в просторной квартирке на окраине столицы не испытывая ни в чём нужды. Отец мой работал директором оружейного завода; мать учила юных Провидцев чистописанию и арифметике. Мы были обычной семьёй среднего класса, но узнал я об этом сильно позже.
Маршрут моей жизни был распланирован не столько родителями, сколько отсутствием какой-либо альтернативы. Мне предстояло закончить Гимназию — славно было бы, если на оценки, близкие к отличным (с этим я старательно справлялся, чем заслуживал редкую похвалу отца), затем я должен был отслужить в армии, а после стать помощником директора, найти партию себе по статусу, а позже, как только отец отойдет от дел, мне надлежало самому стать директором.
Не то, чтобы я противился такой судьбе, но весьма чётко ощущал её недостаточность. Мне хотелось большего, но я слабо понимал, чего именно. Когда я ехал в Гимназию, мысль, что я не хочу быть тем, кем наставляют меня родители, предстала предо мной во всей своей ослепительной ясности.
По сей день с нежностью вспоминаю то утро тридцатого июля: тёплое и суетливое. Жизнь возвращалась в Гимназию после затяжных летних каникул. Всё двигалось, ворковало, бранилось. Новые экипажи подъезжали к высокому забору, родители первокурсников плакали, старшекурсники отбрыкивались от маменьких объятий лениво и неохотно, за воротами по тропинке тянулись ниточкой мальчишки с увесистыми чемоданами. На лестницах в общежитии пахло мылом и предвкушением. То и дело слышались ахи и вскрики:
— Серёжа! Приехал!...
Или:
— Вот те на-те! Какие люди! Неужели не отчислили?
Кто-то удивлялся и моему явлению. Я получил с сотню тычков и хлопков прежде, чем добрался до родного мне третьего этажа.
— Лёвушка, вот это да! — Даня Крамский, одноклассник мой, отличавшийся щербатой и открытой улыбкой, изо всех сил ударил меня по плечу так, что я чуть не перевалился через перила. — Твои уши с каждым годом становятся всё больше и больше!
— И это всё равно не помогает мне тебя не слышать, — проворчал я беззлобно. Уши у меня и по сей день напоминают блюдца, да и что поделать? я не уродился писаным красавцем. — Володька приехал?
— Отож! Самый первый припёрся, барин! — хохотнул Даня, сел на перилу, толкнулся носком лакированных туфель и съехал по лестнице вниз.
— А Коля? — крикнул я ему вдогонку.
— Про Колю не знаю, — донеслось уже снизу, — а Йосю не жди, он экзамены не сдал! Всё теперь, кадетик ваш Йося!
— То есть как не сдал?! — я выронил свой ручной чемодан, перегнулся через перила и закричал изо всей силы:
— Йося кадет теперь?!
Иосиф, которого мы называли по старой дружбе Йосей, был нашим четвертым соседом по комнате. Он был первым обыкновенным мальчиком в своём роде Провидцев и, к огромному разочарованию родителей, плохо успевал во всех гуманитарных предметах. Ему не давалась ни латынь, ни франкийский, ни литература, ни единобожие. Он выделялся необычайной силой и принципиальностью. Казалось бы, в своре мальчишек каждый, кто обладает ударом, подобным Йосиному, должен становиться забиякой, однако его это минуло — доброта и человеколюбие Иосифа Ейского не знали границ. Он отличался обострённым чувством справедливости, свойственным, пожалуй, лишь истинным Провидцам. Когда на первом курсе кто-то (я и впрямь уже слабо помню, кто именно это был) позволил себе подшутить над Колей Клятским, отобрав у него очки и заставив читать Аристотеля с расстояния более метра, Йося первым объявил о недопустимости подобного поведения и вызвал обидчика на дуэль.
С тех пор между Иосифом и Колей сложилась сложная, непонятная мне связь. Мы все жили в одной комнате, но я видел, как тянется Коля к Йосе — своему извечному заступнику, а Йося к Коле — неизменному его репетитору. Это была дружба безо всяких дружеских составляющих: они редко разговаривали и мало друг о друге знали, но зыбкая и искренняя признательность объединяла их сильнее, чем философские разговоры.
(К сожалению, Колина дружба и репетиторство, по всей видимости, не помогли Йосе сдать экзамены. Посему Иосиф Ейский ни разу не появится на этих страницах в качестве действующего лица, но исполнит свою роль внесценическую и надо сказать, немаловажную. Запомните это имя, оно пригодится вам ещё не раз).
Но вернёмся же в утро тридцатого июля, где я стою на лестнице, ошарашенный новостью об отчислении Йоси Ейского.
— Как кадет?! — снова закричал я.
— Родители перевели его в Кадетское училище в столице, — по лестнице, кряхтя от натуги, поднимался медленно Коля Клятский. — Он мне сам написал.
Лицо Коленьки Клятского покраснело. В отличие от друга своего Иосифа, он был молодым человеком аристократически субтильным и бледным. Нежность черт его лица, невыразимая мягкость характера и отрешенность поспособствовали тому, что за Колей зацепилась насмешливая кличка «Коленька». Но надобно сказать, что к выпускному курсу оттенок насмешливости окончательно выветрился, осталось только уважение и признательность.
Слабость физическая никак не соотносилась с Колиной умственной силой. Он был куда умнее всех нас. Учебная программа по каждому предмету давалась ему с такой лёгкостью, что мне, подчас, становилось страшно. Он мог читать на латыни Вергилия на память, а потом также на память переводить (однажды таким образом он прочел мне всю вторую песнь «Буколиков»), изумительно говорил на франкийском, знал в общих чертах всё Единокнижие… Удивительно и то, что ни латынь, ни франкийский, ни литература не доставляли ему ровным счётом никакого удовольствия. Написать что-нибудь было для него настоящею мукой: он прекрасно умел пересказывать чужие мысли, но высказать свою у него не получалось. Он ничего не думал ни о Вергилии, ни об истории Франкии — его не волновали дисциплины, в которые он с таким усердием вкладывался.
— Здравствуй, Коленька, — я улыбнулся озадаченно, подхватил его чемодан и воодрузил на лестницу рядом с моим.
— Здравствуй, Лёва, — выговорил он, переводя дух. Из кармана жилетки он достал носовой платок, утёр лоб и поправил на носу новые черненькие пенсне, добавлявшие его и без того изящному лицу ещё больше тонкости.
Наконец мы обнялись.
— Что, соскучился? — спросил я у Коли, похлопав его по спине.
— А то, — фыркнул он, тут же отстраняясь. — Жалко, что Йосю отчислили. С его характером в кадетах долго не протянешь.
— Давай верить, что военные нынче также благородны и великодушны, как и с полвека назад, — я выдавил из себя подобие усмешки и тут же подхватил с пола свой чемодан и чемодан Клятского. — Давай я понесу.
— Лёва, ну что ты в самом деле… — попытался возразить Коленька, но я не дал ему договорить:
— Не протестуй, болезный. У тебя вон, венка на виске вздулась уже.
Он покраснел от смущения. Мы двинулись в длинные коридоры этажа, по которым уже сновали гимназисты старшие и младшие. Пред нами с почтением расступались — мы были стариками, прошедшими всю Тройскую Гимназию от начала и практически до конца. Хотя, пожалуй, я нам льстил и главной причиной уважения было не это.
— Лев! Да что вы вертитесь под ногами?! Николай! Кыш отсюда, сказано вам! — послышался глас из глубины коридора. — Клятский, Степанов! Разойдитесь, дайте пройти уважаемым людям, в самом-то деле!
Главное, что мы были друзьями Володи Чернышова.
Его высокая, широкоплечая фигура виднелась призраком в конце коридора, а голос гудел в воздухе. Младшекурсники отшатывались от него в благоговейном ужасе — его грозное и значительное, омраченное думами, лицо всегда внушало им восторг и уважение.
Володю все любили. В нём было что-то, что никогда не поддавалось моему описанию. Это можно было назвать широтой души, но нельзя было сравнить с открытостью (кажется, по-настоящему хорошо Володю знал только я); он обладал странною притягательностью — стоило Володе войти в комнату или класс, как всё вокруг будто заполнялось им. Его всегда было много, но много в хорошем смысле этого слова.
— Лёва, Коленька! — подлетевший Володька сгрёб нас в охапку своими огромными ручищами и расцеловал в щёки. — Рад! Очень рад вас видеть!
— Володя, прекрати эти телячьи нежности, — запротестовал я. — Не сейчас же, когда я нагружен как мул!
— Бог ты мой! — он взял нас двоих за плечи и потащил в сторону комнаты. — А одного чемодана было маловато, ЛевЕвгенич?
— Это мой чемодан, Володька, — отозвался Коля, прижимаясь боком к Чернышову и силясь уступить дорогу какому-то юноше — наша тройка занимала почти всю ширину коридора. — Это Лёва мне помогает.
— Благородно, ЛевЕвгенич, бесспорно, очень благородно. Николай Олегович, надеюсь, оценил широту вашего жеста?
— Не нуждаюсь в моральной оценке действий своих, ВладимИваныч, — откликнулся я в том же ироническом тоне, в коем говорил со мной Володька.
Мы вломились в комнату. Она была вымыта до блеска, и, судя по стоящему в углу ведру с водой, мокрой швабре и небрежно закатанным рукавам Володиной рубашки, заслуга это была, в общем-то, его. Окно было широко распахнуто, а потому воздух в комнате был свежим, морозным, необычайно чистым и пахнущим хвоей. Занавески — слабое, выцветшее за многие годы их подобие — медленно колыхались от лёгкого дуновения ветра. Солнце танцевало по деревянному паркету, забиралось на столы, скользило по нашим книжным полкам, мягко гладило бледные покрывала кроватей и тёмных деревянных шкафов. За окном виднелись изумрудные ели и высокие сосны, вдали постукивал дятел…
Всё было тихо и спокойно, но вместе с тем гулко, суетливо и живо. Я явственно помню, как в тот миг, оглядывая комнатку нашу — маленькую, тесную, чистую, в которой я провел долгих пять лет и в которую возвращался в последний раз, вдруг впервые почувствовал с особою остротой: что-то меняется.
* * *
Я позволю себе отвлечься и не рассказывать вам о том, как мы, подшучивая друг над другом, разбирали вещи, обсуждали события, случившиеся с нами за месяц летних каникул; как постоянно открывалась дверь в нашу комнату (то и дело к Володе заходили поздороваться)… Все эти детали, в общем-то, не достойны того, чтобы заострять на них пристальное внимание.
Куда важнее будет охарактеризовать крупными мазками то время, на которое пришлось наше отрочество. Мне хочется оставаться беспристрастным, а потому я приведу некоторые статьи и вырезки из газет, которые, по моему скромному мнению, могут обрисовать ту обстановку, в которой мы росли и крепли.
«Запрещённые походы (газета «Имперские вести»)
После событий прошлого года, кажется уместным подвести некоторую черту. Попытки внести смуту в крестьянскую среду не увенчались успехом. Близкие к земле люди по-прежнему остаются верны Богу и Императору, а потому гонят опасных революционеров из своих селений с особой остервенелостью. Властям были сданы около 298 человек в 28 губерниях по всей стране. Арестованным вменяется пропаганда запрещенной литературы и агитационная деятельность.
Напомним также читателям нашим, что в 1872 году Император создал специальный трибунал для рассмотрения дел о революционной деятельности против государства. Именно этому Трибуналу и обязаны мы сохранением спокойствия в стране нашей.
Белобородов С.Н.
25 октября 1875 года».
«Научная болезнь
(отрывок из статьи А.Н. Никифорова, журнал «Гражданин», 1876 год)
…Происходящее сейчас во Франкии, в Соусоне видится мне, автору этого сочинения, не менее, чем богоборческим бредом. Меня могут сколько угодно убеждать, что в «науке» (что за неблагозвучное слово?!) кроется спасение наше, но я только рассмеюсь им в лицо.
Запудривание юношеских голов научным «знанием» есть преступление против Единобожия. Единственное знание, которое может пригодиться нам сполна — это знание Единокнижия и молитв, способных спасти наши грешные души, укрепить веру нашу и силу Провидения в нас самих. Горько наблюдать, как всё сильнее за границею превозносят науку, а точнее отдельное её проявление — електричество.
Если верить слухам, приходящим к нам из уст людей, заведомо считающих государство наше отстающим и ничтожным, то електричество — это сила, подобная Провидению, коей также можно зажигать фонари, обеспечивать работу отдельных заводов, мобилей, передавать письма на дальние расстояния. Только вот силу эту вырабатывать может всякий человек, а не только одаренный Богом!
Не равняет ли «електричество» самого человека с Богом? Не бросает ли человечество своей выдумкой Богу в лицо перчатку? Не явится ли это сущим примером гордыни нашей?
Я отказываюсь верить, что император Соусона никогда не задавался вопросами этими и всерьез полагает, что может сравнять человека обыкновенного с Провидцем, чьи руки выбрал сам Бог.
Наука сродни болезни душ, которую требуется искоренять в обществе. Роксолания не должна сдаваться перед искушением этим, ибо путь её, особенный и чистый, выстроен должен быть на пламенной вере в Провидение и Божественный замысел…»
«ОФИЦИАЛЬНОЕ ОПРОВЕРЖЕНИЕ (газета «Столичный вестник»)
Ходит молва, что в столице состоялась демонстрация, на которую явились свыше трёх сотен человек самого разного социального статуса (студенты, интеллигенция, рабочие). Бытует также мнение, что тридцать из них были арестованы, а свыше пятнадцати отосланы на каторгу без суда.
«Вестник» официально опровергает сие сообщение: ни о какой демонстрации, драках и арестах (тем более о ссылке в каторгу!) редакции и корреспондентам неизвестно. Главный полицмейстер наличие какого-либо бунта не подтвердил.
Посему просим вас не распускать излишних неразумных сплетен.
Главный редактор «Столичного вестника»
Головякин О.И.
13 апреля 1875 года»
«КРАТКО О ВАЖНОМ (газета «Имперские вести», раздел «Литература», заметка от 27 января 1873 года)
Из дома издателя Сабшникова были вынесены сверх сотни экземпляров запрещённых книг. Переведенные издания были изготовлены для частных покупателей. Начато внутреннее расследование».
Словом, было неспокойно. Несмотря на то, что новости мы узнавали по большей мере от преподавателей, мельком, по полуоброненным фразам, от нас не скрывалось то сладостное и напряженное чувство ожидания, витающее в воздухе. Мир менялся, а мы, в силу своей юности, были очень чувствительны к переменам. Со стыдливым любопытством мы тянулись ко всему, что считалось для нас запретным — к любым вестям и газетам, к книгам, которых не было в нашей гимназической программе, а в особенности, к науке. Мы слабо понимали, что именно кроется за этим словом, но оно манило и влекло нас.
Мы обсуждали революционеров с неприязнью на лицах, но в душе страшно завидовали старшекурснику Никите (помнится, он был на год нас младше), который достал у своего брата труды соусонского учёного Дравинга (Никитин брат был осуждён на пятнадцать лет каторги в 1875 году за распространение запрещённой литературы). Книгу у Никиты отняли родители и сожгли её вместе с остатками не конфискованной литературы, так что содержание работы Дравинга до сих пор оставалось для нас загадкой — пересказать прочитанное внятно Серёжа так и не смог.
Сейчас, когда я вспоминаю нас, то с умильной улыбкой думаю, что не было в Тройской Гимназии лиц более неподходящих для нашего дела, чем мы трое: Коленька Клятский был слишком отрешен от происходящего вокруг него — даже мы с Володей интересовали его, кажется, только из-за нашего вынужденного совместного существования; Володька был сыном тройского пристава, а потому никогда не нуждался в деньгах и, более того, сам подумывал о карьере, подобной отцовской; что же касается меня… Мне казалось (и порой, в моменты уныния, я возвращаюсь к этой мысли), что я практически ничего не стоил без друзей своих. Если Коля пленял умом, Йося — силой, а Володя — поведением, то во мне не было ничего, что заставляло бы других людей уважать меня.
Впрочем, единственная моя добродетель раскроется во мне несколько позже. И я, видит Бог, до сих пор стараюсь нести её в своём сердце.
* * *
После вечерней службы и общей бани, жизнь в корпусе зашелестела прозрачным течением.
Что-то было таинственное в последнем вечере перед учёбой. Тихие отголоски чужих разговоров сливались с шумом сосен. Длинные апельсиновые лучи закатного солнца скрывались за лесом, а мы завершали последние приготовления: я крахмалил рубашки для себя и Коли, Володька доставал с верхних полок шкафа нашу форму — фуражки, тёмно-синие гимнастёрки и штаны.
Коля рассеянно листал учебник литературы, выданный ему днём в библиотеке, и зачитывал нам вслух отдельные куски программы, которые казались ему особенно интересными.
— В этом году снова проходим Софокла, — говорил он, что-то бегло отмечая.
— Был ведь уже Софокл, — я поморщился. — Зачем опять?
— Кажется, год назад мы обсуждали только «Антигону», — Коля поправил пенсне на носу, — в общих чертах. На этом курсе нам предлагается «Эдип царь». Это интересно.
— Уж всяко интереснее, чем внеочередная поэма Полюшкина, — захихикал Володя, напяливая на меня фуражку до самого носа.
— А зря смеёшься, — Коля ткнул карандашом в строку содержания. — У Полюшкина теперь проза. Вот, например, повесть «Генеральская дочь», как тебе?
— Уныло, — признался Чернышов, пожимая плечами. — Сначала стихи — они хороши, не спорю, потом поэмы — сказки пойдут, но «Ладогин» уже затянут… А теперь ещё и проза! Вот не лень же ему было писать!
— Ты чересчур категоричен к Полюшкину, — я поправил фуражку. — «Ладогин» — это не история любви, а история быта и торжество исторической детали. А строфа? Ритм? Умолчания?.. Это ведь и вправду роман в стихах. Гениальное произведение, Володя.
— Это не отменяет его нудности, — закатил глаза Володя. — И я не категоричен. Я беспристрастен.
Начало смеркаться. Василий Антонович, старый воспитатель, разнёс по комнатам месячный набор свечей и спичек.
— Нынче на месяц по двенадцать штук выдают, а там посмотрим, — Василий Антонович вручил мне тяжеленькую коробку со свечами, тремя подсвечниками и спичечным коробком. Дирекция полагала, что одного коробка должно было хватать на месяц. В целом, расчёт их был недалек от истины, но из-за Володиной любви к цигаркам наша комната постоянно растрачивала больше. Беспрестанно просить новый коробок было как-то стыдно, да и к тому же курить нам было строго запрещено… В общем, всякий раз, как спички заканчивались, Володя привозил новые из дома — раз в месяц он уезжал на выходные в имение, в Тройск. Порой и мы уезжали с ним, Володя брал нас погостить, попарится в родительской бане и отдохнуть от учебной суеты.
— Спасибо, Василий Антонович, — отозвался Коленька, закрывая учебник. — Спокойной вам ночи.
— И вам, молодые люди. Ложитесь, не хватало только проспать завтра.
— Не проспим, — уверил его Володька. — Думаете, Лёва не услышит своими ушами подъемного звона?
Я пихнул Володьку плечом со всей силы, а он только сильнее разулыбался. Василий Антонович тяжко вздохнул (мы всегда утомляли его своей нормальной мальчишеской подвижностью) и прикрыл за собой скрипучую нашу дверь.
Зажигать свечи в первый же вечер мы не стали: стреляные воробьи, мы знали, что в ночи перед контрольными свечи нам пригодятся. Мы сидели в полной темноте, луна заглядывала в нашу комнатку и в её серебряном свете белым призраком сияло нетронутое и гладкое покрывало на Йосиной кровати. В радостной суете сегодняшнего дня мы не замечали её ослепительной пустоты, а сейчас от яркого белёсого пятна некуда было деться.
Коля сидел на краю своей кровати, поджав к груди свои острые бледные коленки и безотрывно смотрел на бывшее место Йоси.
— Лёва, подай бумагу, пожалуйста, — попросил Володя. Я достал из ящика стола тонкую бумажку и передал её Володьке, сидящему на подоконнике.
— Спасибо.
Он согнулся в три погибели и начал крутить цигарку. Сладко и удушливо потянуло табаком.
— Последний год, — вдруг тихо и очень серьезно сказал Коля. — Что дальше?
Володя поджег спичку и на секунду маленький огонёк осветил его лицо.
Он был хорош собой: орлиный нос, ровные и острые скулы, черные кудри, широкие плечи. В слабом ночном свете Володя походил на романтического героя — демона из Морева, а может быть из Байона…
Володька встал и открыл окно.
— Всё то же, что и всегда, — проговорил он, выпустив в форточку клуб едкого дыма и посмотрев на нас, добавил:
— Закончим гимназию, сходим в армию, пристроимся кто куда… Вот Коленька пойдет учиться в университет, а вечерами будет ходить с друзьями-студентами в дома терпимости, чтобы хоть где-то видеть женщину — тебе ведь из-за близорукости смотреть дальше учебника трудно, да, Коль? А по утрам в воскресенье будешь ходить в церковь и молиться во славу единобожия. А ты, Лёва? Ты станешь семенить за папой на заводе на своем, делать вид, что ты важная птица; потом найдешь себе девку на выдане с огромным приданным, может даже одну из бывших Провидиц, заделаешь ей детишек, а потом влюбишься в свою горничную и начнешь обжиматься с ней, пока женушка не видит…
Коля кисло усмехнулся.
— А сам-то? — я подсел к Володе, и он безмолвно передал мне цигарку. Вообще я не курил; послевкусие табака мне не нравилось, от запаха свербило в носу, но в тот момент мне хотелось быть к нему ближе, попасть в лучи его красоты и загадочности, коих я всегда был лишен. — Станешь как папаша твой приставом. Будешь сидеть за длинным столом, в ус не дуть, а только с лапы брать жене на шубку и камешки, сыну на гимназию, а потом точно так же, как и мы, будешь по церквям божиться…
Я затянулся. Володькино лицо ожесточилось. Я выпустил в форточку дым и голова моя закружилась.
— Не буду, — буркнул он, отбирая у меня цигарку.
— Так ведь и я не буду, — я рассеянно пожал плечами. — Я всё чаще думаю о том, что не хочу работать у отца.
— А чего же ты хочешь? — Коля посмотрел на меня с удивлением.
— Не знаю.
— Вот и я не знаю, чем я хочу заниматься… — вздохнул он. — Понимаю, что идти в университет надо, но меня тошнит от мысли, что ещё несколько лет моей жизни придётся потратить на историю и языки. И чего ради? Чтобы потом учить таких же охламонов, как мы сами?
— Ну почему же? Почему бы в дипломаты пойти? — предложил Володя, мельком бросая на меня взгляд.
Коленька скривился.
— Так ведь в дипломаты только Провидцев берут.
— И то правда…
Мы замолчали.
— Я тоже не хочу быть приставом, — признался наконец Володька, туша остаток цигарки о подсвечник. — Тошно это всё. Вот на прошлой неделе к отцу помещик местный пришёл, жаловался, что крестьяне не хотят рожь отдавать в качестве платы за землю, а год и так неурожайный вышел… И что ты думаешь? Помещик оказался прав, рожь изъяли.
Он тяжело вздохнул.
— И бунты идут… В столице, в Низири, на каторгах… Среди крестьян шепчутся. Ведь если переворот, то нас же первыми скинут, получается? Аристократов не посмеют, они поцелованные Провидением всё-таки, а нас кто защитит?
— Помолись, чтоб не скинули, — хмыкнул я и сполз медлительно с подоконника. — И что б революций никаких не было.
Холодный пол обжёг мои босые ступни — надо бы попросить Володьку не открывать больше вечерами форточку, всё-таки неумолимо холодало. Коля сонным взглядом проследил за тем, как я забираюсь на свою скрипучую кровать и, последовав моему примеру, лёг сам, забираясь в мягкое одеяло практически до макушки. Володя не двинулся с места.
— Был бы Бог ещё, — еле слышно произнес он.
— Не говори так, Володь, — глаза у меня слипались, а потому я не уверен, что сказал это ему в жизни, а не в своём сне. — Всё будет у нас, слышишь?
У нас и вправду всё будет. Только тогда я и представить не мог, какою ценой нам достанется это «всё» и, что самое главное, с какой бесконечной радостью и готовностью мы эту цену заплатим.
Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
| Следующая глава |