↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
|
Я долго думал, как начать эту историю. С какой стороны к ней подойти? Каким будет рассказ о событии, определившем всю мою жизнь? Чем зацепить вас — вас, знающих обо всем, произошедшем той кошмарной весной 1877 года, с той отчётливостью и дотошностью, которую только могли себе позволить столичные журналисты? Есть ли мне о чем вам сказать и более того, нужно ли мне об этом говорить?
Дело Мужской Тройской Гимназии гремело в прессе, кажется, не один и даже не два месяца. За это время успели обсудить всех нас: с каплей благосклонности вспоминали Д.Н. Крамского, с грустной нежностью отзывались о И.Т. Ейском, которого, если судить по газетным вырезкам (и эта одна из тех вещей, с которой мне сложно не согласиться), мы втащили в эту авантюру без его ведома.
С особой же остервенелостью кляли нас. Чаще всего в сводках упоминались имена Н.О. Клятского и В.И. Чернышова. Лишь единожды на страницах сводок появилось имя В.Л. Баранской, и я был этому стыдливо счастлив. Моё же имя промелькнуло дважды, а то и трижды без какого-либо особенного отношения — скромное и неуклюжее Л.Е. Степанов затерялось в деле Тройской Гимназии.
Но больше всех досталось ему — А.М. Перелю. Единственному, кто понес настоящее наказание за наши юношеские шалости. В одном месте его бранили, в другом — восхищались его силой духа и смелостью. Мы, сколько бы ни прошло времени, всегда относились ко вторым.
Но сейчас я изрядно забегаю вперёд, окуная вас — читателей моих — в водоворот из имён и фамилий, которые стали лишь неуловимым воспоминанием, пришпиленным чернилами к старой и потускневшей газетной бумаге. Двадцать лет, подумать только, прошло целых двадцать лет! Столько поменялось в воздухе и во мне самом, столько вещей стали ясны и прозрачны, что теперь и только теперь я могу рассказать без стыда и стеснения об истинной сути нашей аферы, которая тогда казалась нам сущей мелочью и которая сейчас пугает меня своим масштабом.
Мы были юны и не сознавали всей той мощи, что кроется в наших детских, ещё не заиндевевших от привычки и безразличия, сердцах!
Что ж, мне и в самом деле пора начать.
Первую часть своей повести я посвящаю друзьям моего отрочества — Коле Клятскому и Володе Чернышову,
а также самой первой, нежной и единственной моей любви — Варваре Леонидовне Степановой, в девичестве Баранской.
Л. Е. Степанов,
1898 г.
в коей читатель знакомится с рассказчиком и друзьями его
Чтобы лучше понять нас и поступки наши, историю стоит повести не с августа 1876 года, а многим, многим раньше. Пожалуй, даже стоит начать с Единокнижия и посвятить вас во все тонкости небесных сфер; рассказать о том, как на землю спустилось Провидение, подарив благословение самым верящим; уделить некоторое внимание тому, как формировались община и государство наше, позже понёсшее название красивое и переливчатое; чуть углубиться в вопросы политики и монархии; раскрыть детали бунтов и заговоров, творящихся среди знати — ах, извините за такую лёгкость слова! — среди почтеннейших Провидцев, а самое главное, обрисовать Великое восстание 1825 года…
Однако в таком случае моя собственная история закончится, не успев начаться, ибо масштаб её слишком мелочен в размерах всего человечества.
Поэтому я начну с себя, но только лишь по той причине, что себя я знаю лучше всякого на свете.
Итак, в августе 1876 года мне — Льву Евгеньевичу Степанову, (а тогда просто Лёве) — было семнадцать лет от роду, и я прибыл в Тройскую Мужскую Гимназию, чтобы закончить наконец-таки своё обучение. С товарищами своими я заступал на выпускной курс, что служило поводом для гордости — Тройская Мужская Гимназия считалась одним из самых престижных учебных заведений для обыкновенных юношей, не обладавших даром Провидения.
В то время будущее моё виделось всей родне весьма предсказуемым и основательным. Никто из Степановых уже давно не обладал Провидением, и потому особенными капиталами мы не отличались. Всё детство я провёл в просторной квартирке на окраине столицы не испытывая ни в чём нужды. Отец мой работал директором оружейного завода; мать учила юных Провидцев чистописанию и арифметике. Мы были обычной семьёй среднего класса, но узнал я об этом сильно позже.
Маршрут моей жизни был распланирован не столько родителями, сколько отсутствием какой-либо альтернативы. Мне предстояло закончить Гимназию — славно было бы, если на оценки, близкие к отличным (с этим я старательно справлялся, чем заслуживал редкую похвалу отца), затем я должен был отслужить в армии, а после стать помощником директора, найти партию себе по статусу, а позже, как только отец отойдет от дел, мне надлежало самому стать директором.
Не то, чтобы я противился такой судьбе, но весьма чётко ощущал её недостаточность. Мне хотелось большего, но я слабо понимал, чего именно. Когда я ехал в Гимназию, мысль, что я не хочу быть тем, кем наставляют меня родители, предстала предо мной во всей своей ослепительной ясности.
По сей день с нежностью вспоминаю то утро тридцатого июля: тёплое и суетливое. Жизнь возвращалась в Гимназию после затяжных летних каникул. Всё двигалось, ворковало, бранилось. Новые экипажи подъезжали к высокому забору, родители первокурсников плакали, старшекурсники отбрыкивались от маменьких объятий лениво и неохотно, за воротами по тропинке тянулись ниточкой мальчишки с увесистыми чемоданами. На лестницах в общежитии пахло мылом и предвкушением. То и дело слышались ахи и вскрики:
— Серёжа! Приехал!...
Или:
— Вот те на-те! Какие люди! Неужели не отчислили?
Кто-то удивлялся и моему явлению. Я получил с сотню тычков и хлопков прежде, чем добрался до родного мне третьего этажа.
— Лёвушка, вот это да! — Даня Крамский, одноклассник мой, отличавшийся щербатой и открытой улыбкой, изо всех сил ударил меня по плечу так, что я чуть не перевалился через перила. — Твои уши с каждым годом становятся всё больше и больше!
— И это всё равно не помогает мне тебя не слышать, — проворчал я беззлобно. Уши у меня и по сей день напоминают блюдца, да и что поделать? я не уродился писаным красавцем. — Володька приехал?
— Отож! Самый первый припёрся, барин! — хохотнул Даня, сел на перилу, толкнулся носком лакированных туфель и съехал по лестнице вниз.
— А Коля? — крикнул я ему вдогонку.
— Про Колю не знаю, — донеслось уже снизу, — а Йосю не жди, он экзамены не сдал! Всё теперь, кадетик ваш Йося!
— То есть как не сдал?! — я выронил свой ручной чемодан, перегнулся через перила и закричал изо всей силы:
— Йося кадет теперь?!
Иосиф, которого мы называли по старой дружбе Йосей, был нашим четвертым соседом по комнате. Он был первым обыкновенным мальчиком в своём роде Провидцев и, к огромному разочарованию родителей, плохо успевал во всех гуманитарных предметах. Ему не давалась ни латынь, ни франкийский, ни литература, ни единобожие. Он выделялся необычайной силой и принципиальностью. Казалось бы, в своре мальчишек каждый, кто обладает ударом, подобным Йосиному, должен становиться забиякой, однако его это минуло — доброта и человеколюбие Иосифа Ейского не знали границ. Он отличался обострённым чувством справедливости, свойственным, пожалуй, лишь истинным Провидцам. Когда на первом курсе кто-то (я и впрямь уже слабо помню, кто именно это был) позволил себе подшутить над Колей Клятским, отобрав у него очки и заставив читать Аристотеля с расстояния более метра, Йося первым объявил о недопустимости подобного поведения и вызвал обидчика на дуэль.
С тех пор между Иосифом и Колей сложилась сложная, непонятная мне связь. Мы все жили в одной комнате, но я видел, как тянется Коля к Йосе — своему извечному заступнику, а Йося к Коле — неизменному его репетитору. Это была дружба безо всяких дружеских составляющих: они редко разговаривали и мало друг о друге знали, но зыбкая и искренняя признательность объединяла их сильнее, чем философские разговоры.
(К сожалению, Колина дружба и репетиторство, по всей видимости, не помогли Йосе сдать экзамены. Посему Иосиф Ейский ни разу не появится на этих страницах в качестве действующего лица, но исполнит свою роль внесценическую и надо сказать, немаловажную. Запомните это имя, оно пригодится вам ещё не раз).
Но вернёмся же в утро тридцатого июля, где я стою на лестнице, ошарашенный новостью об отчислении Йоси Ейского.
— Как кадет?! — снова закричал я.
— Родители перевели его в Кадетское училище в столице, — по лестнице, кряхтя от натуги, поднимался медленно Коля Клятский. — Он мне сам написал.
Лицо Коленьки Клятского покраснело. В отличие от друга своего Иосифа, он был молодым человеком аристократически субтильным и бледным. Нежность черт его лица, невыразимая мягкость характера и отрешенность поспособствовали тому, что за Колей зацепилась насмешливая кличка «Коленька». Но надобно сказать, что к выпускному курсу оттенок насмешливости окончательно выветрился, осталось только уважение и признательность.
Слабость физическая никак не соотносилась с Колиной умственной силой. Он был куда умнее всех нас. Учебная программа по каждому предмету давалась ему с такой лёгкостью, что мне, подчас, становилось страшно. Он мог читать на латыни Вергилия на память, а потом также на память переводить (однажды таким образом он прочел мне всю вторую песнь «Буколиков»), изумительно говорил на франкийском, знал в общих чертах всё Единокнижие… Удивительно и то, что ни латынь, ни франкийский, ни литература не доставляли ему ровным счётом никакого удовольствия. Написать что-нибудь было для него настоящею мукой: он прекрасно умел пересказывать чужие мысли, но высказать свою у него не получалось. Он ничего не думал ни о Вергилии, ни об истории Франкии — его не волновали дисциплины, в которые он с таким усердием вкладывался.
— Здравствуй, Коленька, — я улыбнулся озадаченно, подхватил его чемодан и воодрузил на лестницу рядом с моим.
— Здравствуй, Лёва, — выговорил он, переводя дух. Из кармана жилетки он достал носовой платок, утёр лоб и поправил на носу новые черненькие пенсне, добавлявшие его и без того изящному лицу ещё больше тонкости.
Наконец мы обнялись.
— Что, соскучился? — спросил я у Коли, похлопав его по спине.
— А то, — фыркнул он, тут же отстраняясь. — Жалко, что Йосю отчислили. С его характером в кадетах долго не протянешь.
— Давай верить, что военные нынче также благородны и великодушны, как и с полвека назад, — я выдавил из себя подобие усмешки и тут же подхватил с пола свой чемодан и чемодан Клятского. — Давай я понесу.
— Лёва, ну что ты в самом деле… — попытался возразить Коленька, но я не дал ему договорить:
— Не протестуй, болезный. У тебя вон, венка на виске вздулась уже.
Он покраснел от смущения. Мы двинулись в длинные коридоры этажа, по которым уже сновали гимназисты старшие и младшие. Пред нами с почтением расступались — мы были стариками, прошедшими всю Тройскую Гимназию от начала и практически до конца. Хотя, пожалуй, я нам льстил и главной причиной уважения было не это.
— Лев! Да что вы вертитесь под ногами?! Николай! Кыш отсюда, сказано вам! — послышался глас из глубины коридора. — Клятский, Степанов! Разойдитесь, дайте пройти уважаемым людям, в самом-то деле!
Главное, что мы были друзьями Володи Чернышова.
Его высокая, широкоплечая фигура виднелась призраком в конце коридора, а голос гудел в воздухе. Младшекурсники отшатывались от него в благоговейном ужасе — его грозное и значительное, омраченное думами, лицо всегда внушало им восторг и уважение.
Володю все любили. В нём было что-то, что никогда не поддавалось моему описанию. Это можно было назвать широтой души, но нельзя было сравнить с открытостью (кажется, по-настоящему хорошо Володю знал только я); он обладал странною притягательностью — стоило Володе войти в комнату или класс, как всё вокруг будто заполнялось им. Его всегда было много, но много в хорошем смысле этого слова.
— Лёва, Коленька! — подлетевший Володька сгрёб нас в охапку своими огромными ручищами и расцеловал в щёки. — Рад! Очень рад вас видеть!
— Володя, прекрати эти телячьи нежности, — запротестовал я. — Не сейчас же, когда я нагружен как мул!
— Бог ты мой! — он взял нас двоих за плечи и потащил в сторону комнаты. — А одного чемодана было маловато, ЛевЕвгенич?
— Это мой чемодан, Володька, — отозвался Коля, прижимаясь боком к Чернышову и силясь уступить дорогу какому-то юноше — наша тройка занимала почти всю ширину коридора. — Это Лёва мне помогает.
— Благородно, ЛевЕвгенич, бесспорно, очень благородно. Николай Олегович, надеюсь, оценил широту вашего жеста?
— Не нуждаюсь в моральной оценке действий своих, ВладимИваныч, — откликнулся я в том же ироническом тоне, в коем говорил со мной Володька.
Мы вломились в комнату. Она была вымыта до блеска, и, судя по стоящему в углу ведру с водой, мокрой швабре и небрежно закатанным рукавам Володиной рубашки, заслуга это была, в общем-то, его. Окно было широко распахнуто, а потому воздух в комнате был свежим, морозным, необычайно чистым и пахнущим хвоей. Занавески — слабое, выцветшее за многие годы их подобие — медленно колыхались от лёгкого дуновения ветра. Солнце танцевало по деревянному паркету, забиралось на столы, скользило по нашим книжным полкам, мягко гладило бледные покрывала кроватей и тёмных деревянных шкафов. За окном виднелись изумрудные ели и высокие сосны, вдали постукивал дятел…
Всё было тихо и спокойно, но вместе с тем гулко, суетливо и живо. Я явственно помню, как в тот миг, оглядывая комнатку нашу — маленькую, тесную, чистую, в которой я провел долгих пять лет и в которую возвращался в последний раз, вдруг впервые почувствовал с особою остротой: что-то меняется.
* * *
Я позволю себе отвлечься и не рассказывать вам о том, как мы, подшучивая друг над другом, разбирали вещи, обсуждали события, случившиеся с нами за месяц летних каникул; как постоянно открывалась дверь в нашу комнату (то и дело к Володе заходили поздороваться)… Все эти детали, в общем-то, не достойны того, чтобы заострять на них пристальное внимание.
Куда важнее будет охарактеризовать крупными мазками то время, на которое пришлось наше отрочество. Мне хочется оставаться беспристрастным, а потому я приведу некоторые статьи и вырезки из газет, которые, по моему скромному мнению, могут обрисовать ту обстановку, в которой мы росли и крепли.
«Запрещённые походы (газета «Имперские вести»)
После событий прошлого года, кажется уместным подвести некоторую черту. Попытки внести смуту в крестьянскую среду не увенчались успехом. Близкие к земле люди по-прежнему остаются верны Богу и Императору, а потому гонят опасных революционеров из своих селений с особой остервенелостью. Властям были сданы около 298 человек в 28 губерниях по всей стране. Арестованным вменяется пропаганда запрещенной литературы и агитационная деятельность.
Напомним также читателям нашим, что в 1872 году Император создал специальный трибунал для рассмотрения дел о революционной деятельности против государства. Именно этому Трибуналу и обязаны мы сохранением спокойствия в стране нашей.
Белобородов С.Н.
25 октября 1875 года».
«Научная болезнь
(отрывок из статьи А.Н. Никифорова, журнал «Гражданин», 1876 год)
…Происходящее сейчас во Франкии, в Соусоне видится мне, автору этого сочинения, не менее, чем богоборческим бредом. Меня могут сколько угодно убеждать, что в «науке» (что за неблагозвучное слово?!) кроется спасение наше, но я только рассмеюсь им в лицо.
Запудривание юношеских голов научным «знанием» есть преступление против Единобожия. Единственное знание, которое может пригодиться нам сполна — это знание Единокнижия и молитв, способных спасти наши грешные души, укрепить веру нашу и силу Провидения в нас самих. Горько наблюдать, как всё сильнее за границею превозносят науку, а точнее отдельное её проявление — електричество.
Если верить слухам, приходящим к нам из уст людей, заведомо считающих государство наше отстающим и ничтожным, то електричество — это сила, подобная Провидению, коей также можно зажигать фонари, обеспечивать работу отдельных заводов, мобилей, передавать письма на дальние расстояния. Только вот силу эту вырабатывать может всякий человек, а не только одаренный Богом!
Не равняет ли «електричество» самого человека с Богом? Не бросает ли человечество своей выдумкой Богу в лицо перчатку? Не явится ли это сущим примером гордыни нашей?
Я отказываюсь верить, что император Соусона никогда не задавался вопросами этими и всерьез полагает, что может сравнять человека обыкновенного с Провидцем, чьи руки выбрал сам Бог.
Наука сродни болезни душ, которую требуется искоренять в обществе. Роксолания не должна сдаваться перед искушением этим, ибо путь её, особенный и чистый, выстроен должен быть на пламенной вере в Провидение и Божественный замысел…»
«ОФИЦИАЛЬНОЕ ОПРОВЕРЖЕНИЕ (газета «Столичный вестник»)
Ходит молва, что в столице состоялась демонстрация, на которую явились свыше трёх сотен человек самого разного социального статуса (студенты, интеллигенция, рабочие). Бытует также мнение, что тридцать из них были арестованы, а свыше пятнадцати отосланы на каторгу без суда.
«Вестник» официально опровергает сие сообщение: ни о какой демонстрации, драках и арестах (тем более о ссылке в каторгу!) редакции и корреспондентам неизвестно. Главный полицмейстер наличие какого-либо бунта не подтвердил.
Посему просим вас не распускать излишних неразумных сплетен.
Главный редактор «Столичного вестника»
Головякин О.И.
13 апреля 1875 года»
«КРАТКО О ВАЖНОМ (газета «Имперские вести», раздел «Литература», заметка от 27 января 1873 года)
Из дома издателя Сабшникова были вынесены сверх сотни экземпляров запрещённых книг. Переведенные издания были изготовлены для частных покупателей. Начато внутреннее расследование».
Словом, было неспокойно. Несмотря на то, что новости мы узнавали по большей мере от преподавателей, мельком, по полуоброненным фразам, от нас не скрывалось то сладостное и напряженное чувство ожидания, витающее в воздухе. Мир менялся, а мы, в силу своей юности, были очень чувствительны к переменам. Со стыдливым любопытством мы тянулись ко всему, что считалось для нас запретным — к любым вестям и газетам, к книгам, которых не было в нашей гимназической программе, а в особенности, к науке. Мы слабо понимали, что именно кроется за этим словом, но оно манило и влекло нас.
Мы обсуждали революционеров с неприязнью на лицах, но в душе страшно завидовали старшекурснику Никите (помнится, он был на год нас младше), который достал у своего брата труды соусонского учёного Дравинга (Никитин брат был осуждён на пятнадцать лет каторги в 1875 году за распространение запрещённой литературы). Книгу у Никиты отняли родители и сожгли её вместе с остатками не конфискованной литературы, так что содержание работы Дравинга до сих пор оставалось для нас загадкой — пересказать прочитанное внятно Серёжа так и не смог.
Сейчас, когда я вспоминаю нас, то с умильной улыбкой думаю, что не было в Тройской Гимназии лиц более неподходящих для нашего дела, чем мы трое: Коленька Клятский был слишком отрешен от происходящего вокруг него — даже мы с Володей интересовали его, кажется, только из-за нашего вынужденного совместного существования; Володька был сыном тройского пристава, а потому никогда не нуждался в деньгах и, более того, сам подумывал о карьере, подобной отцовской; что же касается меня… Мне казалось (и порой, в моменты уныния, я возвращаюсь к этой мысли), что я практически ничего не стоил без друзей своих. Если Коля пленял умом, Йося — силой, а Володя — поведением, то во мне не было ничего, что заставляло бы других людей уважать меня.
Впрочем, единственная моя добродетель раскроется во мне несколько позже. И я, видит Бог, до сих пор стараюсь нести её в своём сердце.
* * *
После вечерней службы и общей бани, жизнь в корпусе зашелестела прозрачным течением.
Что-то было таинственное в последнем вечере перед учёбой. Тихие отголоски чужих разговоров сливались с шумом сосен. Длинные апельсиновые лучи закатного солнца скрывались за лесом, а мы завершали последние приготовления: я крахмалил рубашки для себя и Коли, Володька доставал с верхних полок шкафа нашу форму — фуражки, тёмно-синие гимнастёрки и штаны.
Коля рассеянно листал учебник литературы, выданный ему днём в библиотеке, и зачитывал нам вслух отдельные куски программы, которые казались ему особенно интересными.
— В этом году снова проходим Софокла, — говорил он, что-то бегло отмечая.
— Был ведь уже Софокл, — я поморщился. — Зачем опять?
— Кажется, год назад мы обсуждали только «Антигону», — Коля поправил пенсне на носу, — в общих чертах. На этом курсе нам предлагается «Эдип царь». Это интересно.
— Уж всяко интереснее, чем внеочередная поэма Полюшкина, — захихикал Володя, напяливая на меня фуражку до самого носа.
— А зря смеёшься, — Коля ткнул карандашом в строку содержания. — У Полюшкина теперь проза. Вот, например, повесть «Генеральская дочь», как тебе?
— Уныло, — признался Чернышов, пожимая плечами. — Сначала стихи — они хороши, не спорю, потом поэмы — сказки пойдут, но «Ладогин» уже затянут… А теперь ещё и проза! Вот не лень же ему было писать!
— Ты чересчур категоричен к Полюшкину, — я поправил фуражку. — «Ладогин» — это не история любви, а история быта и торжество исторической детали. А строфа? Ритм? Умолчания?.. Это ведь и вправду роман в стихах. Гениальное произведение, Володя.
— Это не отменяет его нудности, — закатил глаза Володя. — И я не категоричен. Я беспристрастен.
Начало смеркаться. Василий Антонович, старый воспитатель, разнёс по комнатам месячный набор свечей и спичек.
— Нынче на месяц по двенадцать штук выдают, а там посмотрим, — Василий Антонович вручил мне тяжеленькую коробку со свечами, тремя подсвечниками и спичечным коробком. Дирекция полагала, что одного коробка должно было хватать на месяц. В целом, расчёт их был недалек от истины, но из-за Володиной любви к цигаркам наша комната постоянно растрачивала больше. Беспрестанно просить новый коробок было как-то стыдно, да и к тому же курить нам было строго запрещено… В общем, всякий раз, как спички заканчивались, Володя привозил новые из дома — раз в месяц он уезжал на выходные в имение, в Тройск. Порой и мы уезжали с ним, Володя брал нас погостить, попарится в родительской бане и отдохнуть от учебной суеты.
— Спасибо, Василий Антонович, — отозвался Коленька, закрывая учебник. — Спокойной вам ночи.
— И вам, молодые люди. Ложитесь, не хватало только проспать завтра.
— Не проспим, — уверил его Володька. — Думаете, Лёва не услышит своими ушами подъемного звона?
Я пихнул Володьку плечом со всей силы, а он только сильнее разулыбался. Василий Антонович тяжко вздохнул (мы всегда утомляли его своей нормальной мальчишеской подвижностью) и прикрыл за собой скрипучую нашу дверь.
Зажигать свечи в первый же вечер мы не стали: стреляные воробьи, мы знали, что в ночи перед контрольными свечи нам пригодятся. Мы сидели в полной темноте, луна заглядывала в нашу комнатку и в её серебряном свете белым призраком сияло нетронутое и гладкое покрывало на Йосиной кровати. В радостной суете сегодняшнего дня мы не замечали её ослепительной пустоты, а сейчас от яркого белёсого пятна некуда было деться.
Коля сидел на краю своей кровати, поджав к груди свои острые бледные коленки и безотрывно смотрел на бывшее место Йоси.
— Лёва, подай бумагу, пожалуйста, — попросил Володя. Я достал из ящика стола тонкую бумажку и передал её Володьке, сидящему на подоконнике.
— Спасибо.
Он согнулся в три погибели и начал крутить цигарку. Сладко и удушливо потянуло табаком.
— Последний год, — вдруг тихо и очень серьезно сказал Коля. — Что дальше?
Володя поджег спичку и на секунду маленький огонёк осветил его лицо.
Он был хорош собой: орлиный нос, ровные и острые скулы, черные кудри, широкие плечи. В слабом ночном свете Володя походил на романтического героя — демона из Морева, а может быть из Байона…
Володька встал и открыл окно.
— Всё то же, что и всегда, — проговорил он, выпустив в форточку клуб едкого дыма и посмотрев на нас, добавил:
— Закончим гимназию, сходим в армию, пристроимся кто куда… Вот Коленька пойдет учиться в университет, а вечерами будет ходить с друзьями-студентами в дома терпимости, чтобы хоть где-то видеть женщину — тебе ведь из-за близорукости смотреть дальше учебника трудно, да, Коль? А по утрам в воскресенье будешь ходить в церковь и молиться во славу единобожия. А ты, Лёва? Ты станешь семенить за папой на заводе на своем, делать вид, что ты важная птица; потом найдешь себе девку на выдане с огромным приданным, может даже одну из бывших Провидиц, заделаешь ей детишек, а потом влюбишься в свою горничную и начнешь обжиматься с ней, пока женушка не видит…
Коля кисло усмехнулся.
— А сам-то? — я подсел к Володе, и он безмолвно передал мне цигарку. Вообще я не курил; послевкусие табака мне не нравилось, от запаха свербило в носу, но в тот момент мне хотелось быть к нему ближе, попасть в лучи его красоты и загадочности, коих я всегда был лишен. — Станешь как папаша твой приставом. Будешь сидеть за длинным столом, в ус не дуть, а только с лапы брать жене на шубку и камешки, сыну на гимназию, а потом точно так же, как и мы, будешь по церквям божиться…
Я затянулся. Володькино лицо ожесточилось. Я выпустил в форточку дым и голова моя закружилась.
— Не буду, — буркнул он, отбирая у меня цигарку.
— Так ведь и я не буду, — я рассеянно пожал плечами. — Я всё чаще думаю о том, что не хочу работать у отца.
— А чего же ты хочешь? — Коля посмотрел на меня с удивлением.
— Не знаю.
— Вот и я не знаю, чем я хочу заниматься… — вздохнул он. — Понимаю, что идти в университет надо, но меня тошнит от мысли, что ещё несколько лет моей жизни придётся потратить на историю и языки. И чего ради? Чтобы потом учить таких же охламонов, как мы сами?
— Ну почему же? Почему бы в дипломаты пойти? — предложил Володя, мельком бросая на меня взгляд.
Коленька скривился.
— Так ведь в дипломаты только Провидцев берут.
— И то правда…
Мы замолчали.
— Я тоже не хочу быть приставом, — признался наконец Володька, туша остаток цигарки о подсвечник. — Тошно это всё. Вот на прошлой неделе к отцу помещик местный пришёл, жаловался, что крестьяне не хотят рожь отдавать в качестве платы за землю, а год и так неурожайный вышел… И что ты думаешь? Помещик оказался прав, рожь изъяли.
Он тяжело вздохнул.
— И бунты идут… В столице, в Низири, на каторгах… Среди крестьян шепчутся. Ведь если переворот, то нас же первыми скинут, получается? Аристократов не посмеют, они поцелованные Провидением всё-таки, а нас кто защитит?
— Помолись, чтоб не скинули, — хмыкнул я и сполз медлительно с подоконника. — И что б революций никаких не было.
Холодный пол обжёг мои босые ступни — надо бы попросить Володьку не открывать больше вечерами форточку, всё-таки неумолимо холодало. Коля сонным взглядом проследил за тем, как я забираюсь на свою скрипучую кровать и, последовав моему примеру, лёг сам, забираясь в мягкое одеяло практически до макушки. Володя не двинулся с места.
— Был бы Бог ещё, — еле слышно произнес он.
— Не говори так, Володь, — глаза у меня слипались, а потому я не уверен, что сказал это ему в жизни, а не в своём сне. — Всё будет у нас, слышишь?
У нас и вправду всё будет. Только тогда я и представить не мог, какою ценой нам достанется это «всё» и, что самое главное, с какой бесконечной радостью и готовностью мы эту цену заплатим.
в которой читатель знакомится с устройством Тройской Гимназии,
впервые является Варя и новый преподаватель латыни
Прежде чем повести рассказ дальше, необходимо обозначить, как выглядела сама по себе Тройская Мужская Гимназия.
Мы жили в нескольких верстах от самого Тройска, чуть восточнее. Кажется, поездка до самого города занимала где-то три часа по просёлочной дороге.
Сама Гимназия сосредоточилась на десяти десятинах, окруженных забором и густым лесом. Это было удивительно — по ту сторону забора творилась дикая жизнь: пели птицы, шумели с особой приятностью деревья, а по нашу сторону суетилась совсем иная жизнь — человеческая. За кованным забором рос облагороженный лесок, были вытоптаны тропинки, а дорога к Гимназии и вовсе была выложена брусчаткой. Шесть зданий, вместе носящие гордое название «Тройская Гимназия», раскинулись друг от друга на приличные расстояния, будто прятались в тени елей и сосен. По центру стояла Гимназия, подле неё церковь; в разных концах друг от друга — корпуса женские и мужские; конюшня; пансион для преподавателей.
Позвольте же мне взять вас за руку и провести в каждое из мест, где прошло моё отрочество.
Первое здание, большое, размашистое, будто бы разрубленное пополам было самой Гимназией. Старая, в облупившейся желтоватой краске, она представляла из себя два различных корпуса, соединенных между собой тонкою жилой перехода; две части смотрели в противоположные стороны, будто разругались меж собой.
Странный внешний облик Гимназии объяснялся просто: дело в том, что в Тройской Гимназии учились и девушки — однако, им принадлежало одно крыло, а нам — другое. У нас были разные предметы, разные учителя и даже диктаторы у нас были разные; единственное, что объединяло Мужскую Тройскую Гимназию с Женской Тройской Гимназией — это вечно закрытый переход из северной женской части здания в южную мужскую, и то пространство за дверьми Гимназии, в котором мы, на удивление, почти не встречались друг с другом. Я ни разу не был в женском отделении, но, кажется, скроено оно было подобно нашему: второй и третий этажи занимали классы, а первый был отдан под столовую, раздевалку и просторную библиотеку со столами, стульями и настольными светильниками, работающими исключительно на силе Провидения.
По одному зданию было в пансионе для мужчин и женщин; находились они в противоположных друг от друга концах — дойти от одного домика до другого занимало около пятнадцати минут, не меньше. Между собой корпусы также были одинаковы: на первых этажах была крохотная комнатка для учебных изысканий, в которой не было книг или полок, но были ужасно смолящие керосиновые лампы (относить их в жилые помещения строго воспрещалось); большая общая баня — раз в неделю нас всех настойчиво отправляли мыться (банные дни были моими любимыми — после них я мгновенно засыпал, а кругом пахло чистотой и мылом). Гимназисты селились в комнатах на втором и третьем этажах. Обычно заселяли по четверо, но когда кто-то отчислялся, место так и оставалось пустующим — в классы редко кого-то добирали или переводили из других гимназий.
Четвёртое здание было похожим на наши жилые помещения, с той лишь небольшою разницей, что оно было несколько шире. Это был пансион для преподавателей и иных работников Гимназии. Внутри я ни разу не был, но осмелюсь предположить, что внутри оно не так уж и сильно отличалось от наших комнат. Единственное весомое различие заключалось в том, что этот корпус был единственным, а потому мужчины и женщины жили вместе, но, подозреваю, что на разных этажах.
Пятая — конюшенка на четыре стойла, в которой держали трёх лошадей, а в пристройке рядышком — сани и карету. И, несмотря на то, что располагалось это ветхое убогое зданьице на женской половине Гимназии, нас, юношей, не стеснялись отправлять туда работать в наказание за провинности. Володька в первые годы учебы был частым посетителем конюшни (прозванной нами по причинам, не нуждающимся в разъяснении, «авгиевой»), а потому он приноровился таскать вороному коню Аристарху кубики рафинированного сахара из столовой и, кажется, грешил этим до самого последнего дня своего обучения.
Последней я назову церковь. Она была достаточно просторной, чтобы бояться туда ходить в одиночку, но с трудом вмещала всех нас на утренние и воскресные молитвы. Сейчас, когда я пытался поднять архивы, то не нашёл ни одного упоминания о том, сколько всего гимназистов и гимназисток по обыкновению зачислялись к нам, посему скажу число, кажущееся мне точным: кажется, нас было не более трёх сотен человек. Однако не доверяйте моим словам — я сам не уверен в правдивости того, что утверждаю.
Утренние службы были ещё одним местом, которое мы делили с девушками, но без особого рвения. По обыкновению, мы толпились по разные стороны церкви и даже не смотрели в сторону друг друга: не то от стеснения, не то от отсутствия какого-либо интереса. Тогда мы были ещё мальчишками и в наших головах не было ничего, кроме учёбы и шалостей.
Однако в преддверии взрослости в нас начало зарождаться то самое желание искренней любви. Кажется, первым всю прелесть женского внимания осознал Володька — ещё в конце предвыпускного курса он начал рисоваться перед гимназистками, при всякой возможности стараясь продемонстрировать свою силу (в коей никто и не сомневался) и открытость. Попытки его выглядели наивно и умилительно, а потому мы посмеивались над его самоотверженностью, которая выражалась в неловком предложении то донести книги до пансиона, то придержать тяжелую дверь при выходе из церкви. Как правило, поступки его оставались без особенного внимания — высокий и широкоплечий (даром, что красивый) Чернышов вызывал у девушек более страх, чем благоговение.
За собой я ни разу не наблюдал этого отчаянного желания нравиться. Нас с Коленькой волновали вещи более приземлённые: оценки, задания, экзамены…
С нежностью и сентиментальностью, присущей древнему старику, вспоминаю, как я впервые увидел Варю. Это было в первый день учёбы на выпускном курсе, на утренней службе. Пока хор тянул молитву, призывающую силу божию во здоровье Императора и для укрепления Империи, я лениво оглядывал полусонных гимназистов, собравшихся в церкви. Бедный Даник Крамский чуть ли не засыпал на плече у однокурсника нашего Серёжи Зимцева. Коля, прикрыв веки, беззвучно шептал текст вслед за хором. Младшеньких тормошили воспитатели, а старый Антоныч втолковывал Илье Любину, всхрапнувшему на скамье, о недопустимости его поведения и о крайне плохом примере, который он подаёт своим собратьям.
Володьки я не видел, хоть в церковь он входил вместе со мной.
Чувствую в себе необходимость оправдать нас в глазах ваших. Ночью, в преддверии первого дня учёбы, всем плохо спалось — ожидание имеет дурное свойство не исчезать даже во сне. Расхлябанные за лето поздними подъёмами, мы с трудом смогли раскрыть глаза в положенные семь часов утра, чего уж говорить о стоянии в церкви под монотонные распевы… Даже продолжающийся месяц Мучений, о котором в первые же секунды проповеди нам напомнили, не вдохновлял молиться с большей самоотдачей.
— Володька где? — спросил я у стоящего рядом Серёжи. Серёжа пожал плечами, чем заслужил крайнее неудовольствие разбуженного от сладкой дремоты Дани.
Я обернулся, надеясь обнаружить за спиною своей Володю, но неожиданно для себя наткнулся на гимназистку — она единственная стояла среди нашей братии, гордо вздёрнув нос и уткнувшись злым взглядом в алтарь, круглолицая и раскрасневшаяся. Из-под её бордового платка выбивались каштановые непослушные волосы.
Я ничего не сказал и, смущенный её присутствием, не позволил себе рассмотреть девушку внимательнее: в полном молчании я отвернулся. Странно было наблюдать её среди нас, но поднимать шум из-за такой незначительной вещицы не хотелось. Никто и никогда не запрещал девушкам вставать подле нас, значит, и нарушения в этом особого не было.
Вдруг по левую руку от меня мелькнуло что-то голубое и сзади зашипел тихий женский голос:
— Варя, полно. Повыступала и хватит.
— Дай мне помолиться, — процедили в ответ.
— Ну и дура ты, Варя.
— Сквернословить в церкви нельзя. Отойди от меня, мешаешь, честное слово.
— Ну молись-молись, — едко, — Бог с тобой, Варвара…
И что-то голубое мелькнуло вновь, но теперь уже в обратную сторону. Я снова обернулся, делая вид, что продолжаю искать Володьку. Девочка в красном платке всё ещё стояла на месте, только теперь она стала ещё краснее. На секунду она зыркнула на меня своими карими глазами, и я, поймав взгляд её, стыдливо отвернулся. Словно это я, а не обладательница голубого платка, мешал ей возносить молитвы…
Так впервые я узнал о существовании Вари Баранской и, к своему разочарованию, не испытал ни единого чувства, которое надлежит испытывать, когда видишь будущую любовь свою. Не было ни особого трепета от неземного единения наших душ, ни восхищения её необыкновенной красой… Ничего из того, о чём писал Полюшкин, Отцов, Морев… Однако именно этот момент позже я с улыбкой буду пересказывать своим товарищам, начиная речь о самой большой любви в моей жизни.
А тогда, тем первым днём выпускного курса, она просто была краснощёкой и, по всей видимости, упрямой Варварой в бордовом платке, которую я совсем не знал и даже не думал когда-нибудь узнать ближе.
* * *
Самой неприятной вестью первого дня стало расписание: по новому распорядку дня у нас было семь (три раза в неделю шесть) учебных часов и при том не спаренных. То есть мало того, что до пяти часов мы были заняты исключительно гимназической учёбою, так затем нам следовало садится за домашние задания на день грядущий. Сокращены были так любимые Йосей уроки геометрии и арифметики — теперь они назывались математикой и занимали всего один час в неделю; никакие перемены не коснулись географии и философии; увеличилось количество часов франкийского и соусонского, стало больше словесности и литературы; каждый день беспрерывно предстояло изучать историю Роксолании и Божье слово; отдельно вписано было факультативное черчение.
Особенно расстроили меня четыре часа латыни. В прошлом году мне тяжело давались и два часа этого треклятого предмета… Мертвый латинский мало волновал моё сердце, разгоряченное любовью к литературе отечественной — живой и стремительно меняющейся. Конечно, я неплохо умел читать и писал с редкими ошибками, хорошо запоминал афоризмы, но в говорении я был откровенно плох. То же самое касалось и перевода — я улавливал суть прочитанного с лёгкостью, но выразить это с языка без подготовки, как Коля, я не мог. Преподаватель наш, Александр Александрович Лысов, дотошный мужчина с дребезжащим голосом, только качал головой на все мои потуги осилить его предмет на отлично. Он сразу разглядел во мне посредственность, а потому не давал мне и шанса вырасти в его глазах. Чтобы получить у него «хорошо» мне приходилось подчас прыгать выше своей головы.
Единственное, что сейчас я помню об Александре Александровиче, это фраза, которую один раз он обронил о нашем квартете: «Если Коля на латинском разговаривает, Лёва пишет, Володя дышит, попеременно путая глаголы с существительными, то Иосиф крайне выразительно молчит». Мне кажется, ничто тогда не описывало нас лучше.
Латынь стояла у нас в среду вторым часом. Затрудняюсь сказать, когда именно я почувствовал неладное: когда увидел, что табличка с кабинета снята (теперь там был просто номер классной комнаты) или когда навстречу нам вылетели радостные ученики второго курса (редкие студенты выходили от Лысова в настроении лучшем, чем никакое). Мысль о наступивших переменах бесповоротно укрепилась в моей голове, как только я вошёл внутрь учебного нашего пристанища, бывшего до этого пустым, неуютным и отторгающе холодным.
Оно было захламлено, но захламлено в лучшем смысле этого слова.
На партах громоздились бесконечные стопы книг, едва ли не уходящие под потолок. Всюду были разбросаны листы, испещрённые аккуратными и тонкими буквами. На доске размашисто и витиевато было выведено:
— Ad cogitandum et agendum homo natus est(1), — прочёл я, не задумываясь. — Перель.
— Человек рождён для мысли и действия, — не задумываясь, подобно мне, перевёл Коленька. — Только вот это не Перель сказал.
— Кто такой Перель? — Володька сощурил свои тёмные глаза, силясь разглядеть подпись в верхнем углу доски. — Таких римлян не знаю.
— Да ты бы хоть кого-то кроме Гая Юлия Цезаря знал, — не удержался от подколки Коля, воодружая свой портфель на стул и бегло оглядывая кипу книг, которая была развалена на его парте.
— Так я и знаю, — Володя нахмурился. — Вергилия, например. И Брута. И…
Он крепко задумался.
— Цицерона ещё помню, — с некоторой неуверенностью рёк Чернышов и, наконец, огрызнулся:
— Не всем же быть гениями, как ты, Коленька! Кто-то да должен быть посредственностью, подобно нам с Лёвой.
— За себя говори, Володька, — я усмехнулся, перекладывая со своей части парты на Володину книги. — Я-то ещё Октавиана Августа помню.
— Тогда тяжёлое бремя посредственности понесу на себе я, — он наигранно и печально вздохнул и только тогда заметил, что я делаю. — Лёва, это что ещё за фокусы?
— Это моя месть за «посредственность», — ответил я, продолжая разбирать заваленный стол и, надо сказать, успешно: Володина половина была заполнена книгами побольше моей.
— А вы хитры, ЛевЕвгенич, но и я не лыком шит, — Володя тут же принялся сгружать все тяжелые многотомники на стол Коле.
— Владимир, имейте совесть, — Коленька принялся передавать книги в сторону парты Дани, — я не хочу, чтобы на пространство моё посягал человек, слабо представляющий, кто такой Перель!
— А ты, Коля, знаешь кто такой этот твой Перель? — Даник исподтишка начал подсовывать книги под нос дремлющему Илье Любину. На Илье наша цепочка и остановилась. Сопящий, никак не соизволящий проснуться, Любин лежал подобно уставшему мудрому звездочёту из детской книжки с картинками: вокруг него росли стопы книг, раскиданы были и иные тяжёлые фолианты. Ему не хватало только густой седой бороды и колпака, расшитого золотыми звёздами.
— Знаю, — откликнулся Клятский, на секунду задумался и вдруг заалел. Коля краснел от кончиков ушей до кончика носа в самом прямом значении этого выражения.
— Ну и кто же? — спросил Володя, хитро прищурившись. — Ну-ка, опиши нам этого Переля! Кем он был?
Весь курс, рассевшийся было по своим местам, посмотрел на Коленьку с сомнением.
— Диктатором? — спросил Даник, гадливо улыбнувшись.
— Поэтом? — послышался голос Серёжи с другого конца класса.
— Перель… Может быть он был полководцем?
— Стратегом!
— Тактиком!
Вдруг среди общего звонкого гомона послышался низкий и вкрадчивый голос, не принадлежащий ни одному из знакомых мне учителей:
— Перель был педагогом латыни.
Наши задорные и хорохорящиеся голоса смолкли. Мы обернулись одновременно, подобно марионеткам. За кафедрой стоял высокий молодой человек; с доброй насмешкой рассматривал он нашего Колю, в тот момент больше походившего на помидор, чем на мальчика. Коля не отрывал своего напряженного взгляда от книги, лежащей на его столе сверху.
Стоящий за кафедрой был молод (куда моложе Лысова), строен, аккуратен и, кажется, крепко сложен. Он был гладко выбрит, только над верхней губою лежали аккуратные светлые усы. Голубые глаза его скользили по нам, светясь интересом и еле скрываемой опаской. За ровными, будто высеченными в камне скулами, застыли желваки.
— Перель Алексей Михайлович, ваш новый преподаватель латыни, молодые люди, это я, — он обвёл класс взглядом и вновь остановился Коленьке. — К сожалению, не римлянин, но тоже ничего. За беспорядок простите, ещё не обжился.
Мы с Володей переглянулись и медленно поднялись с места. Вслед за нами поднялись и остальные, но Перель теперь не обратил внимания на наш жест. Никто кроме смущённого Клятского, продолжающего сидеть за партой, ссутулившись от неловкости и стыда, не интересовал его. На лице педагога застыла беззлобная и мягкая улыбка.
— Как зовут?
— Коля, — он подскочил; кровь отхлынула от Николенькиного лица так сильно, что теперь даже губы у него казались голубоватыми.
— А ежели полностью?
— Николай Олегович Клятский.
— Николай Олегович, прочтите написанное на доске. По латыни, прошу вас. Переводить необязательно.
Коля, с видом неуверенным и провинившимся, промямлил:
— Ad cogitandum et agendum homo natus est.
Алексей Михайлович одобрительно кивнул, и Коля улыбнулся облегченно, так, словно кивок этот знаменовал его полное прощение. Но к Колиному (да и к нашему) сожалению, допрос ещё не был окончен. Перель обернулся, будто попытался увериться, точно ли именно это написано у него на доске, затем повернулся и спросил:
— Quomodo hoc intelligis? Quaeso explices. Non temere, Nicolaus. (2)
«Как вы это понимаете? — мысленно повторил я за ним: без подобного рода упражнений латынь представлялась мне просто набором звуков. — Объяснитесь, пожалуйста. Не бойтесь, Николай».
Володя нагнулся ко мне и спросил шёпотом:
— Он соизволит с Коленькой сходу говорить? Думает, он так Колю сделает?
— Кажется, да… — ответил я бездумно, сам не зная на какой вопрос.
Звонкий Колин голос пронёсся по помещению — всякий раз, когда Клятский переживал, то переходил на фальцет:
— Quisque de actionibus suis cogitare debet, sed eas non relinquere, reflexiones in garritum inanem convertens.(3)
Я пристально смотрел то на Коленьку, то на Переля. Мне казалось, я слышал, как сильно стучит сердце друга моего. Мгновение ничего не происходило, но вдруг лицо Переля озарилось широкой и довольной улыбкой:
— Оч-чень хорошо! — он хлопнул в ладоши. — Поделитесь сие мыслью с товарищами, но на родном языке. Словом, будьте так добры, Николай Олегович, переведите.
— Каждому необходимо обдумывать свои действия, но не отставлять их, превращая размышления в пустую болтовню, — отчеканил изрядно ободрённый Коля.
— Благодарю, — Перель вновь широко кивнул, — садитесь, и впредь, прошу вас, не задирайте своего носа выше, чем он того заслуживает, Николай. Или, на худой конец, найдите мне римлянина Переля.
Вновь потускневший и пристыженный Клятский опустился на своё место, не глядя на нас. Я мог понять его: мы всегда хорохорились друг перед другом — кто силой, кто смелостью. Коля бравировал умом — признаться в незнании для него было бы подобно осечке на дуэли (именно Коле в раннем отрочестве доставалось от нас больше всего). Каждый промах он воспринимал как сигнал «Фас!» для однокурсников и всякий раз удивлялся, когда травли после ошибки не следовало — разве что пара неумелых, но весьма безобидных шуток.
Алексей Михайлович оглядел нас снова. Что-то сильно отличало его от Лысова, но я не мог понять что. Это была не юность; не прищуренный взгляд; не мягкая улыбка…
— Этот афоризм есть моё кредо, — произнёс Перель голосом торжественным, переводил взгляд с одного ученика на другого. — Учить вымершую латынь как средство общения в выпускном классе кажется мне ненужною ни для вас, ни для меня мукой. Я предлагаю вам превратить латинскую мысль в действие, применить мысли древние на ваши настоящие действия, выработать определение своё к вашей жизни… Вот вы, молодой человек?
Он остановился на мне, я медленно встал.
— Quaeso te ipsum inducere.(4)
Он попросил меня представиться. Я занервничал.
— Лев.
— Quid est credere, Lev?(5)
Какое моё кредо? Я испуганно принялся искать в памяти афоризмы, но не один не мог вспомнить. В голове роились какие-то фразы, но с трудом я мог бы назвать их своим кредо… В конце концов, я просто выдавил из себя неловкое признание, что затрудняюсь назвать выражение, которым мог бы ознаменовать свою жизнь. Он увидел неловкость моих попыток выстроить внятное предложение на латыни и посему даже не стал пытаться допрашивать меня и дальше, только спокойно и учтиво сказал:
— Не беспокойтесь об этом. Надеюсь, выпускной год прояснит для вас вопросы вашего предназначения.
Он принялся поднимать каждого из нас, с кем-то дискутировал, кому-то просто благосклонно кивал. Даника, радостно воскликнувшего, что его девиз — это «In vina veritas», он посадил сразу же, не упрекнув даже в пошловатой шутке. Ему доставлял удовольствие разговор с нами, он будто впитывал каждое слово, произнесённое в классе, размышлял над каждой мыслью и я видел разочарование его от каждой неумелой шутки. Он хотел говорить с нами — клянусь, я по сей день не знаю педагога, который хотел бы слышать меня также, как хотел слышать Перель!..
Володя, ясно отчеканивший «Oderint, dum metuant» (это «Пусть ненавидят, лишь бы боялись» было совсем на него не похоже), произвёл на него впечатление угнетающее:
— Уверены вы, что боязнь то, что нужно вам? — прищурившись спросил Перель.
— Такова доля настоящего руководителя.
— Думаю, вы найдёте выражение более стоящее, Владимир, — он чуть качнул головой, словно подозревая Володю в неискренности, и взглянул на часы, висящие в конце класса. — Владимиром мы, пожалуй, сегодня и закончим. Не все наши уроки будут такими вольными, не надейтесь. У нас состоялось знакомство, молодые люди, и я этим знакомством более, чем доволен. К следующей субботе надеюсь прочесть ваши эссе, слов так-этак на двести о выражении, которое вы хотели бы заявить своим кредо. Письмо — это прекрасный способ сформулировать мысль.
— А как же действие, для которого рождён человек? — спросил Серёжа Зимцев, записывая в дневнике своём задание.
— Создать небольшой философский труд уже действие, — преподаватель подмигнул ему. — Если потребуется моя помощь, обращайтесь. Quisque in libero est.(6) Николай, переведите.
— Все свободны, — послушно продекламировал Коленька.
— Благодарю! — Перель хлопнул в ладоши. — Хороших вам занятий.
Он сошёл с кафедры и тут же исчез в своей крохотной учительской. Из кабинета мы выходили в молчании, с лицами преисполненными торжественности и мысли, а к нам уже кидались с вопросами мальчишки классом младше: Как вам Перель? Каков он? Спрашивает строго? Грозит ли розгами?.. Весть о новом учителе быстро облетела наше скромное учебное заведеньице, но мы только отмахивались, перебирая умственно афоризмы: каждый хотел найти что-то такое, своё, неповторимое и точное.
Я многое хочу сказать о Переле сейчас, опередив все события, но изо всех сил сдерживаю себя. Могу позволить поделиться с вами такою деталью: выпускной класс не заставил меня полюбить латинский, да и говорить на нём лучше я не научился — я и по сей день плохо помню грамматику и отдельные слова; только некоторые выражения засели в моей голове с такою пугающей ясностью, что мне не дано понять, как отпустить их — фразы, которые мы с Володей втайне вырезали в середине года на нашей входной двери и, несмотря на угрозы старого Антоныча, продолжали обновлять до самого выпуска.
Перель дал мне несоизмеримо большее, чем знания латыни и за это я буду всегда ему обязан. Ему, этому высокому человеку за кафедрой, с мягкой улыбкой, молодому — только сейчас я могу понять, сколь молод он был — когда он заступал к нам преподавать ему было чуть больше двадцати, верящему в наш безграничный интерес к жизни.
А впрочем, я опять забегаю вперёд.
За обедом к нам подсел Даня и, не прожевав до конца своего яблока, спросил:
— Как вам этот франт?
— Ты про Переля? — Володя отвлёкся от миски с пустыми щами (тогда шли Мучения, а потому в Гимназии держали пост) и посмотрел на Даника со скепсисом.
— А про кого ещё? — Крамский с хрустом откусил яблоко. — Чудной он какой-то. Не от мира сего.
— Это ты так говоришь, потому что он тебя посадил рано, — Володька усмехнулся, грустно водя ложкой в тарелке. — Он кажется человеком интересным.
— Стоящим, — кивнул Коля, отпивая сладкого чаю с сахаром. — Хотя мне Лысов больше нравился. Этот расплывчатый какой-то… Зачем мне цель на жизнь? Неужто я сам не определюсь?
— Да брось ты, — я легонько толкнул его локтем. — Не дуйся на его показательное выступление. Он с тобой мягко обошёлся.
— Мягко, — кивнул Володя, — это не то слово. Лысов бы за такое на горох поставил.
— Мне, в самом деле, тоже Перель нравится, — кивнул Даник, смотря на Колю пристально и задиристо. — А тебе, Клятский, и вправду нос бы поменьше задирать. Нашёлся, видишь ли, важный штиблет.
— От такого же штиблета слышу, — выдавил Коленька, поджимая от стыда губы. — Всё сказал?
— Могу добавить, — самодовольная щербатая ухмылка расчертила Данино круглое лицо.
— Полно, Данила, — Володя предупредительно сжал кулаки. — Не тебе судить. Сам-то не лучше.
— Да и не хуже.
— Даня, — я косо посмотрел на большое зелёное яблоко в его руках, — не начинай, прошу.
— А я, господа, считаю, что начал не я. Начал Клятский.
— Непогрешимых нет, а ты раздуваешь из мухи слона, — я уловил в Володином голосе возрастающее раздражение. В гневе Володька был неостановим. Обычно мне приходилось выступать посредником между ним и его оппонентом, но сейчас я, как назло, не успел влезть.
— Володя, я понимаю, что Коленька тебе дорог как зеница ока, но сейчас ты не прав. Он обманул тебя и всех нас.
— Я готов принести свои извинения, — виновник разборки нервозно поправил пенсне на носу. — Извини, Даня. Признаю свою неправоту, не должен был себя так вести и раскаиваюсь в лжи своей. Исчерпали?
— Не исчерпали, — Даня прищурился нагловато. — Я требую дуэли.
Я открыл глаза широко и, не сдержавшись, ахнул:
— Из-за такой ерунды требовать дуэль?!
— Выйди из-за стола, — проскрипел Володя яростно, — иначе щербина твоя станет ещё на один зуб больше, понял ты меня?
— Но-но, без угроз; и я не с тобой разговариваю, Владимир Иванович. Коленька, — Крамской смотрел на побледневшего Колю в упор, — я вызываю вас на дуэль. Ждите секундантов.
Коля вздёрнул нос и стёкла пенсне его блеснули в ярком свете полуденного солнца.
— Всенепременно, — ответил он и протянул Дане руку. Крамский пожал её.
И, если говорить строго, то с этого рукопожатия и начал затягиваться узел нашей истории.
1) Человек рождён для мысли и действия
2) Как вы это понимаете? Объяснитесь, пожалуйста. Не бойтесь, Николай.
3) Каждый должен обдумывать свои поступки, но не оставлять их, превращая размышления в пустую болтовню.
4) Пожалуйста, представьтесь.
5) Каково ваше кредо, Лев?
6) Все свободны.
в которой имеет место быть подготовка к дуэли и сама дуэль
Говоря по всей строгости, мы не могли дуэлировать: поединки такие разрешались исключительно Провидцам, а мы были обыкновенными людьми. Но, очарованные романами, смертью Полюшкина и Морева, извечными столичными байками, старшие гимназисты тоже стремились разрешать свои споры дуэлями. Конечно, мы не могли ударять друг друга молниями Провидения, не могли и стреляться, поскольку нам не дозволялось иметь револьверы, ровно как и шпаги; посему все и всегда пользовались длинными рукоятками старых наших швабр.
Дуэли на швабрах были традицией давней и глупой — только выпускные курсы имели право проводить такого рода сражения, а мы, будучи младше, наблюдали за ними изредка, исподтишка и если было дозволено. Когда пришла наша очередь сражаться за свою честь таким способом, мы не стали лишать себя удовольствия воскликнуть «Вызываю вас на дуэль!». Не было ничего уморительнее и, между тем, азартнее, чем наблюдать за двумя мальчишками, орудующими тонкими швабряными палками. Хотя, как правило, никто и не выигрывал: неприятности случались раньше, чем заканчивался поединок, но принято было считать победителя по количеству касаний или же — в редких случаях — побеждал тот, у кого было меньше всего синяков.
У нас даже имелся своеобразный кодекс, записанный кем-то из старших в клетчатой толстой тетради. Потрёпанный документ переходил из рук в руки, передавался от курса к курсу — так, один из прошлых выпускников показал Володе место в библиотеке — тайник, в котором хранились все важные положения.
С вашего позволения, я приведу на память некоторые пункты из дуэльного кодекса Мужской Тройской Гимназии:
«ПРЕДПИСАНИЯ ДЕЙСТВИЙ ПОСЛЕ ОБЪЯВЛЕНИЯ ДУЭЛИ
Пункт 1. Оскорбленный обязуется найти секунданта и послать его к секунданту соперника. Секунданты должны прийти к перемирию;
Пункт 1, подпункт А. Если секунданты не способны будут прийти к перемирию, то есть необходимость обсудить отдельные детали дуэли: место встречи, её время, а также назначить руководителя дуэли;
Пункт 1, подпункт Б. Если секундант оскорбленного требует гласной дуэли, руководителя выбирают путём общественного голосования;
Пункт 2. Секунданты изготавливают оружие — необходимо, чтобы палки от швабр, коими будут орудовать дуэлянты, были одинакового размера и веса;
Пункт 2, подпункт А. Вес и размер измеряется руководителем дуэли;
Пункт 2, подпункт Б. В случае, если палки не одинаковы меж собой, следует попросить швабру у руководителя дуэли;
Пункт 2, подпункт В. В случае, если и швабра руководителя дуэли не годится для обозначенных целей, то следует попросить швабру у однокурсника или иного гимназиста. При обращении к иному лицу, дуэль одномоментно становится гласной;
Пункт 3. Секунданты обязуются обеспечить полное отсутствие педагогов, старших и иных лиц в месте проведения дуэли;
Пункт 3, подпункт А. В случае гласной дуэли, допускается присутствие иных гимназистов, однако важно, чтобы они ни в коем случае не мешали проведению дуэли…»
И так далее, и так далее, и так далее. Несмотря на то, что дуэли были редкостью, мы знали точно, что нам делать, даже без заглядываний в кодекс — много раз мы подсматривали за старшими и их таинственными обрядами; окруженная флёром загадки и торжественности, опасности и благородства, дуэль становилась событием для всех гимназистов, обрастая деталями, слухами и обсуждениями…
Теперь это касалось и нас.
Стоило Данику отойти от нашего стола, как мы переглянулись и склонились ниже, дабы начать обсуждение. Медлить было нельзя — вскоре Даня пришлёт секунданта, а к этому стоило бы быть готовыми.
— Кто будет Даниным секундантом? — спросил Володя.
— Думаю, Серёжа, — покачал головой Коленька. — А ты, Лёва, будешь моим, понял?
— Понял, — я кивнул. — Надобно будет поговорить с Зимцевым, когда Даник его пришлёт. Может, обойдётся?..
— Не обойдётся, раз он из-за такой нелепицы бучу поднимает, — покачал головой Володя. — Вот нечем Крамскому заняться, честное слово…
Я и по сей день слабо понимаю, зачем Даня вообще назначил ту дуэль? Володя говорит, что им уже тогда командовала трусость и зависть к нам. Чему он завидовал? Тому, что мы ходили втроем, подобно мушкетёрам? Тому, что мы были друзьями Володи? Тому, что Володю любили? Я не знаю.
Вечером того же дня в нашу комнату и впрямь постучался Серёжа Зимцев.
Надобно, наверное, чуть больше рассказать о нём. Серёжа был человеком удивительного контраста: его несколько детское лицо, с округлыми гладко выбритыми щеками и большими наивными щенячьими глазами, никак не совпадало с его же основательной медлительностью и не по годам взрослым, басовитым голосом. Он хорошо успевал по языкам, отличался несколько скрытным характером, но не перед кем никогда не лебезил (надо сказать, что этим он безмерно нравился Володьке), но ровно также никем и не интересовался. Его легко было засмущать — от единого хорошего слова Серёжины округлые щёки покрывались пунцовым румянцем.
Первым к двери подскочил Володя. За порогом стоял Зимцев при полном параде: в рубашке, гимнастёрке и фуражке. Басом своим он отчеканил:
— Являюсь секундантом Данилы Крамского и желаю видеть секунданта Николая Клятского.
— Сию секунду, Серж, — Володя кивнул, хитро блеснув глазами и обратился ко мне:
— Леон, мой друг, вас ждут!
Я отвлёкся от учебника по истории и косо взглянул на Коленьку. Коля, сидевший за соседним столом, еле заметно кивнул мне, словно бы давая добро на дружескую эту вылазку.
— Момент, — я взял со спинки стула гимнастёрку и накинул её на плечи, — пройдёмся.
Это походило на очаровательный фарс, на самую прекрасную шалость, но, в сущности, являлось им только на половину. В случае раскрытия нашего мероприятия нас непременно ждало наказание и наказание, вероятно, весомое.
Мы в полном молчании мы с Серёжей покинули корпус и, не сговариваясь, повернули в длинную аллею между учительским пансионом и нашим. По своему обыкновению она пустовала: сейчас здесь не было никого из педагогов или учеников, только шелестели в вышине столпы сосен, ниже, над головами нашими, шуршали клёны и каштаны.
Медленно мы двинулись по насыпной тропинке вперёд.
— Ты же знаешь, что Николай извинился перед Данилой? — наконец спросил я, когда уверился, что теперь мы едва различимы среди зелени деревьев и кустов. — Зачем он всё это затеял? Ненужный риск, как по мне.
Серёжа не повернул головы в мою сторону. Я разглядел крохотный порез от бритвы у его уха. Они с Коленькой всегда брились по утрам вместе в общей бане — только вот Коля оставлял свои бакенбарды (они и вправду очень ему шли), а Серёжа свои всегда сбривал.
— Знаю, — ответил он ничуть не удивленный. — Я и сам не рад дуэли этой, Лев, раз уж о том речь пошла, но такова воля Данилы. Я здесь лишь представляю его интересы.
— Вот как. Стало быть, к согласию прийти не получится?
— К сожалению, Данила Дмитриевич сего не желает.
Мы замолкли, продолжая идти вперёд. Гравий скрипел под нашими ногами; вдалеке начал отбивать по дереву трель дятел.
— Да будет вам известно, что мы настаиваем на гласной дуэли, — Серёжа остановился и наконец посмотрел на меня. Лицо его было спокойно и абсолютно беспристрастно.
— На гласной?! — брови мои поползли вверх. — Голубчик, на гласной из-за такой, в сущности, ерунды?! Я протестую, мой милый, так нельзя! Ты сам понимаешь, что сие нечестно! Вы собираетесь стравить болонку с волкодавом на виду у всей Гимназии!
Это было правдой: на фоне широкоплечего Даника, увлекающегося несколько лет фехтованием, тонкий и немощный Коленька выглядел едва ли не домашним кроликом. Обычная дуэль помогла бы Дане самоутвердиться, но позорный проигрыш Коли в гласной дуэли мог снова сделать его объектом насмешек. Я страшился этого — более всего на свете мне не хотелось становиться свидетелем вновь поднимающейся над Клятским травли.
Слова мои, кажется, смягчили что-то в Серёжином взгляде. Он тяжело вздохнул:
— Данила считает, что Николай нанёс оскорбление всем прилюдно, стало быть и расплачиваться за этот поступок должен прилюдно.
— А если он извинится перед всеми? Тогда исчерпано? Можно будет отменить дуэль? — умоляюще спросил я.
Серж задумался и развернулся в обратном направлении, на выход из аллеи.
— Я спрошу у Данилы, устроит ли его такой исход, — Зимцев сказал это нехотя, будто недовольно. — В свою очередь, спросите у Николая, готов ли он принести извинения. Завтра в обеденный перерыв предлагаю обменяться полученными сведениями и обсудить оставшиеся детали.
— Согласен, — я кивнул. — Хорошего вечера вам, Сергей.
— И вам, Лев.
На лестнице мы разошлись в разные стороны, ни слова не промолвив, держась отчужденно и холодно. Не думайте в самом деле, что я и вправду всегда называл Серёжу «Сергеем» и обращался к нему исключительно на «вы», или что между нами существовало хоть какое-то подобие неприязни. Нет, в самом деле, это неправда — я относился к нему хорошо, даже тепло (ровно как и к Дане Крамскому, хотя, скорее, Даню из-за его импульсивного и непредсказуемого характера я несколько опасался). Но сейчас мы не были друзьями — в этой игре нам предстояло быть секундантами, представителями заклятых врагов, а посему мы вели себя соответствующе.
В комнате было неспокойно. Коля мерил шагами комнату, Володя нервозно смолил в окно цигарку. Не успел я ещё прикрыть за собою дверь, как Коленька бросился ко мне, схватил за плечи и спросил негромко, но патетически:
— Чего они требуют?
— Как тебе сказать, мой друг… — я скинул гимнастёрку на кровать. — Ничего хорошего.
— Выкладывай, не тяни, — Чернышов затушил недокуренную цигарку о подсвечник. — Всё совсем плохо?
— Они требуют гласной дуэли.
Глаза Володи округлились. Коля отшатнулся от меня.
— Я не ослышался? — переспросил Володька. — Гласной дуэли?
— Да, — я кивнул. — Даня считает, что своими словами Коля нанёс всем нам оскорбление, а потому и искуплять свой поступок должен прилюдно.
— Глупость какая! — Володя вскочил с подоконника. — Да кого это вообще могло оскорбить?!
Я только пожал плечами:
— Единственное наше спасение — это Коленьке публично прощения попросить. Коль, ты к такому готов?
— Готов, конечно, — горячо закивал Клятский. — Лучше так, чем при всех огрести…
— Остаётся только надеяться, что Данила на это согласится, — я задумчиво покачал головой. — Зимцев сам дуэли не рад, может, он сможет Даника упросить на прилюдное извинение.
— Каковы шансы? — Володя посмотрел на меня исподлобья. — Этот упрямый баран от своего не…
— Не нагнетай, — оборвал я его. — И без тебя тошно.
Второго августа на обеденном перерыве мы встретились с Серёжей Зимцевым. Встреча была короткой:
— Сергей, — я протянул ему руку, — Николай хотел бы принести извинения.
— К сожалению, Данила не рассматривает такой возможности, — Серж пожал мою руку. — Мы начинаем подготовку к гласной дуэли и намерены провести её вечером пятницы.
— В таком случае мы диктуем место, — я нахмурился. — За сквером между учительским пансионом и нашим.
— Сегодня же приступим к выбору руководителя дуэли путём общего голосования и опроса. Всего доброго, Лев.
На этом мы и расстались.
Вечером по нашим комнатам прошелся нарядный Сережа и собрал в свою фуражку клочки бумаги, на которых каждый наш однокурсник написал имя желаемого руководителя дуэли. Оглашение результатов произошло на первом же часе в четверг: по рядам прошла записка, в которой красивым и округлым почерком Зимцева было выведено имя избранного руководителя — Володи Чернышова. Выбор такой был закономерен: Володя вызывал у всех уважение и никто не сомневался, что дуэль под его руководством пройдёт честно. В тот же день после классов мы с Серёжей приволокли в комнату для учебных изысканий свои шваберные палки — Володя измерил их линейкой и взвесил, помотав обе в руках, после чего сделал вывод, что палки одинаковы меж собой. В каждой комнате звучала одна и та же фраза: «Сквер между учительским пансионом и нашим, в восемь часов вечера, Клятский и Крамской»…
Стало быть, ничто не препятствовало проведению дуэли вечером пятницы. Нам оставалось только уведомить об этом окружающих, что мы и сделали — Серёжа обходил комнаты наших гимназических товарищей с удовольствием, я — без.
Я начал заниматься с Колей фехтованием. Даже на своеобразных наших уроках он отличался особой прилежностью — каждый удар и прием он повторял по несколько раз. В его нападениях всё равно виделась деликатная мягкость, такая характерная для Клятского.
— Коленька, молю тебя, сильнее! — я уклонился от Колиного удара. — Ты меня будто этой палкой погладить пытаешься, а не ударить! Как же аристократизм искоренить, Коля?!
— Прекрати, Лёва, — Володя холодно посмотрел на меня поверх учебника по отечественной словесности. — Надо исходить не из будущих возможностей, а из настоящих. Сам же видишь, что товарищ наш особой силой не отличается.
— Аккуратнее со словами, Владимир Иванович, — Клятский вскинулся, бросая палку в траву и садясь на скамью рядом с Чернышовым. — А не то следующая дуэль будет наша с вами.
— Не обижайся, я всего лишь констатирую очевидное. Это не порок, а особенность.
— Сейчас эта особенность изрядно нам всем мешает, — буркнул я, скрестив руки на груди и встав перед скамьей. — Чего делать-то?
— Сейчас подвинуться, чтобы загородить мне солнце, — Володя сделал из учебника козырек. — А так… Давай лучше над тактикой поработаем, Лёва. Коля, может, бьет не слишком-то удачно, зато вынослив. Ему лучше стараться тянуть время, пока Даня не выдохнется, а только потом пытаться нападать.
— Звучит, — одобрительно кивнул я. — На том и сойдемся.
В пятницу на утренней молитве из чужих уст я услышал слова «Сквер, Клятский и Крамской, восемь»… Егор, гимназист на год нас младше, передавал весть о дуэли своему одногруппнику Никите. Слухи дошли уже и до тех, кто помладше…
Весь день я чувствовал спиною взгляды в свою сторону, замечал, как косятся иные на Колю и Володю, на Серёжу и Даню… Все знали о дуэли; все хотели посмотреть на благороднейшее сражение, поводом для которого стал сущий пустяк, мелочь, прихоть Дани Крамского.
Коля был нервозен — он понимал всю плачевность своего положения. Володя старался его подбодрить, но безуспешно: Коленька не питал иллюзий по поводу себя и своих физических данных. Он твёрдо знал одно: ему не победить, сколь бы он об этом не мечтал; чуда не случится и пара тренировок со мною (я был неплох в фехтовании и, пожалуй, сам мог бы противостоять Крамскому в честном поединке) не могла вывести его на уровень достойного противника. С каждым новым часом Коленька становился всё бледнее и бледнее. Казалось, он постепенно исчезал из Гимназии, сливался с нею, силясь перестать существовать. Ему было страшно ходить под насмешливыми взглядами, но он вздёргивал нос к потолку, блестел в ярком свете дня своим пенсне и шел вперед по рекреациям и коридорам Гимназии, убеждая своим пустым видом других, что ничего и не происходит…
Время в тот день бежало неумолимо, пугающе быстро. Только-только я сдал Печке (преподавателя арифметики Печнина за его большие и до странного квадратные формы мы обзывали Печкою) домашнее задание на первом часе, как уже протягивал Перелю, ведущему в тот день заключительный час латыни, тетрадь свою, в которой красиво был оформлен перевод текста из учебника о Марке Аврелии и Сенеке.
— Весьма недурно, Лев, — кивнул Алексей Михайлович, глядя в мои аккуратные письменные буквы. — Несколько неточный перевод, но не такой вольный, как у Владимира и куда более скудный, чем у Николая. Но это хорошая попытка, замечательная, молодой человек. Хвалю.
— Благодарю, — я улыбнулся и думал уже сесть, но педагог вдруг спросил у меня:
— Rogo te cur tam cogitans es?(1)
Я посмотрел на него недоуменно. Неужели по моему лицу можно было прочесть мою тревогу перед сегодняшним днём? Я мельком глянул на Володю, но тот только нахмурился. Коля покачал головую неодобрительно.
— Potes, sed responsum non exspectas,(2) — я вскинул подбородок. Сказать ему не надеяться на ответ было дерзостью, признаю. В тот момент я малодушно подумал, что если меня вызовут к диктатору, то дуэль отменится или, на худой конец, перенесётся на другой день, а Володя ещё денёк позанимается с Колей…
Но Перель только улыбнулся и чуть слышно засмеялся:
— Impudentia haec, Leo, nihil minus.(3)
«Конечно, это наглость», — мысленно согласился я с ним. Володя переводил свой грозный взгляд с меня на Переля.
— Et tamen mallem meam manere meam, — попросил я примирительно. — Nos secretum paenitet.(4)
Я постарался, чтобы просьба не лезть в наши дела звучала как можно более мягко. Если бы тогда я знал Переля также хорошо, как сейчас, то, конечно, я бы всё ему рассказал. Я бы бросился к его ногам и открыл ему место и время дуэли, сказал о своих душевных муках, попросил защитить Колю. Он бы выслушал меня, он выбрал бы слова и достучался до Дани! Дуэли бы не было, как и всех последствий того вечера…
Если бы я только сказал! Но я не сделал этого: никто из нас не доверял Алексею Михайловичу; никто не знал, какое именно наказание могло ожидать нас за признание в подобной афере…
— Ius tuum, — уступил мне Перель. — Modo Vladimirus roga, quaeso, ne me tanquam lupum esurientem aspicias. Sede.(5)
Удивленный, я сел. Ещё никто из преподавателей не давал мне права умолчать о чём-то, а он разрешил мне тайну. Это было удивительно.
— Не смотри на него такими глазами… — передал я, повернувшись к Володе, но он тут же перебил меня:
— И без тебя переводить умею, умник, — проворчал он.
— Володечка, только ты и на меня волком не смотри, прошу.
— Прости, не специально.
— Iuvenes, tacete!(6)
Мы с Володей тут же пристыженно смолкли.
* * *
Первым на место дуэли — где-то в полвосьмого — отправился Володя. Мы с Колей стояли у окна и наблюдали за его силуэтом, залитым тёплым и ярким солнцем. Он крался в длинных и чётких тенях деревьев к аллее, а потом скрылся среди изумрудной зелени, напоследок незаметно ободрительно махнув нам рукою.
Клятский сидел тогда на подоконнике и, заметив жест Володин, отчего-то скривился, и золотой росчерк закатного луча мазнул по его точеному профилю. Коля смотрел вдаль, в раскинувшийся за забором густой лес, тёмный и величественный, и лицо его было печально и сосредоточено.
Мы долго просидели в молчании. Я чувствовал Колино отчаяние, но повлиять на него никак не мог — все было оговорено с сотню раз…
Внизу по Володиной тропе, озираясь подобно ему, начали пугливо мельтишить и наши однокурсники, и другие мальчишки на год и на два нас младше; все они скрывались внутри аллеи, перед этим бросая косые взгляды на пансион, убеждаясь, что остались незамеченными воспитателями или преподавателями.
Начало смеркаться.
— Всё в порядке будет, Коль, — наконец произнёс я и положил руку ему на плечо.
Коленька только поморщился, даже не смотря на меня. Не знаю, поверил бы я этим словам на его месте, но мне очень хотелось, чтобы Коля поверил.
— Мы с Володей при любом исходе от тебя не отвернёмся, — я сжал его костлявое, хрупкое плечо. — Ты наш друг, а друзей из-за такой ерунды не бросают, Коля.
— Спасибо, Лёва, — он накрыл мою ладонь своей и заглянул ко мне в глаза со страхом и благодарностью. — Давай собираться, друг мой. Пора.
Я смиренно подал ему гимнастерку и фуражку, Коленька сменил пенсне на старые, перекошенные очки. Я всё опасался, что он вот-вот скажет мне «Я никуда не пойду» и мне придётся его уговорами и увещеваниями выгонять из комнаты… Но переживания мои оказались беспочвенными. Коля, сжав зубы, полностью по своей воле, вышел из комнаты; по своей воле выскользнул за порог пансиона; сам дошёл до аллеи. Он вышагивал к пятачку, окруженному мальчишками, с излишней уверенностью, выдающей его трепет. Кроме того, бледность его в полумраке приобретала черты нездоровые, пугающие; он выглядел как призрак короля Данморкского из пьесы, которую мы читали на прошлом курсе. Разве что, Коленька наш был юн, в отличие от отравленного короля…
Все собрались уже и переговаривались шепотом, однако с нашим появлением всякие голоса смолкли. Володя, высокий и ровный, как жердь, прокашлялся, взглянул на свои наручные часы и негромко произнёс:
— Дуэлянты в сборе; времени около восьми часов. Можем приступать. Зрители, образуйте ровный круг на расстоянии шести шагов.
Гимназисты отошли от нас, задумчиво отсчитывая шаги. В круг с одной стороны вошли мы с Колей. С другой появились Серёжа и Даня. Мы с Серёжей сдержанно друг другу кивнули, пока Володя увещевал зрителей о правилах поведения во время дуэли: надлежало соблюдать тишину, не бросаться дуэлируемым под ноги, не издавать поддерживающих возгласов…
— Правила же самой дуэли таковы, — бесстрастно продолжал Володька, косо поглядывая то на Даню, то на Коленьку, — проигрывает тот, кто сделает от начатого места три шага назад. Держать оружие разрешено только одной рукой и строго воспрещается руку менять. А сейчас секундантам даётся время для обеспечения примерения воинствующих сторон — Николая Клятского и Данилы Крамского. Лев Степанов, секундант Николая, вам оправдательное слово.
Я вышел вперёд и, глядя на Серёжу пристально, слово в слово, как старый попугай, повторил свою речь о том, что наказание чрезмерно, что в действиях Коли не было никакого злого умысла, что он извинился перед Данилой и осознал свою неправоту, а теперь готов извиниться перед всеми, ежели есть в этом надобность. В ответ мне Серёжа Зимцев вновь повторил, что Николенькину гордыню не искупить словами, ибо это сильнейший грех, что Даня своей дуэлью лишь оказывает Коле услугу искупления…
Словом, мы повторили ещё раз то, что говорили друг другу до этого. Примирение было невозможно, и сейчас в груди моей потухла последняя надежда, что всё ещё может обойтись.
— Итак, — резюмировал Володя голосом неуловимо потухшим и чуть надтреснутым, — секунданты не смогли обеспечить мира. Посему начнётся дуэль. Секунданты, подайте дуэлянтам оружие!
Я послушно протянул Коленьке шваберную палку. Он принял её с удивительным спокойствием и вышел в центр круга, на встречу Данику. Рук они друг другу не пожимали, только кивнули оба, прищурившись. Даня пробормотал что-то (я не расслышал, что именно, но предполагаю, что какое-то оскорбление), Володя нахмурился и скомандовал:
— Начинайте по команде. Раз, два… Начали!
Даник бросился моментом вперёд, силясь нанести удар по Колиному плечу. Клятский удар отразил смазано и небрежно, но всё-таки отразил. Послышался подавленный разочарованный вскрик из толпы зрителей. Нападение Коли было отражено Крамским с таким изяществом и силой, что Коленька отшагнул назад.
Зрители ахнули. Даник усмехнулся. Мы с Володей переглянулись.
Следующие несколько ударов нанёс Даник, Коля лишь неумело отвечал, силясь не уронить палки. В свободные от атак Крамского секунды, пока противники ходили по пятачку, подобно диким тиграм, Коленька даже не пытался нападать. Видимо, он выбрал тактику оборонительную — выиграть ему было не дано и единственное, что он мог сделать, — отсрочить свой проигрыш. То есть вымотать Даню и только потом перейти в слабое, комическое подобие наступления. Однако этому плану не дано было осуществиться: Коля начал уставать от своей обороны быстрее, чем Даник замучился нападать.
В один из разов Данина палка с треском врезалась в бедро Клятского. Друг мой отшатнулся назад, будто бы теряя равновесие и для того, чтобы удержаться, ему пришлось отшагнуть.
Это был второй шаг. На третьем дуэль была бы окончена. Ропот пронёсся по рядам из мальчишек.
И в тот момент что-то в Коле переменилось. Углы скул заострились ещё сильнее, а глаза, скрытые под старыми, расхлябанными очками, запылали таким блеском, коего до этого я никогда в Клятском не видел. Он что-то рыкнул отрывисто и низко (а оттого так на него непохоже!) и бросился на Даню. Опешивший Крамской не успел увернуться от удара и потому отступил назад. Палка вылетела из Даниных рук и отлетела куда-то в кусты.
Володя молниеносно поднял ладонь вверх.
— Пауза! — скомандовал он железно. — Шаг засчитан, удар тоже был произведен по закону дуэли. Зимцев, верните дуэлянту оружие!
Серж с тяжелым вздохом полез в куст лапчатки, дабы выудить оттуда Данину палку. Я, тем временем, подскочил к Коле:
— Это что было? — шёпотом спросил я.
— Ничего, — буркнул Коля злобливо. — Это природная звериная ярость. Уж ты-то, Лев, должен знать.
Я усмехнулся.
— Как ты?
— Завтра ходить не смогу, — он помотал затёкшим запястьем, не выпуская из него палки. — У меня ни одного места нет, которое бы не болело. Даня больно бьёт, знаешь ли…
— Знаю.
Мне приходилось драться с Даней. Пусть это и было всего однажды — тогда, кажется, Даня соизволил снова отпустить шутку по поводу моих ушей, — но моё тело хорошо запомнило силу Даниного удара.
Впрочем, я уверен, что и его нос тоже не скоро забудет точность моего кулака.
Из кустов вынырнул Серёжа и, пробубнив что-то невразумительное, вручил Крамскому шваберную палку.
— Продолжаем по команде. Раз… Два… Три!
Даня бросился на Колю, Коля перехватил удар яростно, пусть и не четко. Нападение. Удар, ещё удар. Клятский всем своим весом давил на скрестившееся подобие шпаг.
— Не отступит!.. — послышалось от какого-то маленького гимназёнка и сосед его постарше недовольно шикнул:
— Ты правил не слышал, дурень?
Даня навалился на Колю, навис над ним подобно коршуну. Коля резко дал вправо, вывернувшись из креста и Даня уступил, чуть не упав в грязь носом..
Громкие вздохи из полукруга.
— Да быть не может!..
Я отчётливо помню тот момент, в который весь мир замер.
Послышался треск откуда-то слева, со стороны учительского пансиона. Спустя секунду мы расслышали тяжёлый топот.
Гимназисты замерли и головы их, словно по команде, повернулись в сторону страшного звука. С места никто не смог сдвинуться. Воздух разверз громкий, отчаянный крик:
— Прекратить драку! Опустить палки! Скомандуйте окончание дуэли!
Мир отмер.
Володя медленно, словно сквозь сон, поднял руку в воздух, командуя окончание дуэли. Клятский выпустил из цепких и аристократичных своих пальцев палку, завороженно смотря вперёд. Даня обернулся неторопливо, испуганно.
Первым от морока очнулся Серёжа Зимцев:
— Преподаватель, — констатировал он холодно и беспристрастно.
И Серёжа был прав.
К нам на всех парах, отдуваясь, но не сбавляя скорости, бежал Алексей Михайлович Перель.
1) Могу я спросить, почему вы так задумчивы?
2) Можете, но не надейтесь на ответ.
3) Это наглость, Лев, ни больше ни меньше.
4) И всё-таки я хотел бы остаться при своем мнении. Сожалею, но это секрет.
5) Ваше право. И попросите Владимира, пожалуйста, не смотреть на меня голодным волком. Садитесь.
6) Молодые люди, тише!
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
|