| Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
|
Нас осталось меньше тридцати, когда мы увидели высокие стены Конохи. Сколько дней мы шли после встречи с тем мальчишкой Учиха — два, три, четыре? Время расплавилось, как воск на пожарище.
Еду Такуми выдавал всё меньше — рисовые шарики стали размером с мой указательный палец, и каждый из нас был похож на скелет, обтянутый кожей. Голод делал злыми: взрослые косились на Такуми и шушукались, что он прячет остатки еды для себя, а однажды ночью двое мужчин едва не подрались из-за лишней горсти кореньев. Такуми разнял их молча, но после этого спал отдельно, у костра, и клал нож под голову.
На четвёртый день природа стала оживать. Вместо обугленных стволов и пожарищ потянулись зелёные деревья — настоящие, живые, с листьями, которые шелестели на ветру. Запах гари сменился сырой землёй и зеленью. А потом до нас донёсся звук — тонкий, серебряный, непохожий на всё, что мы слышали за эти недели. Журчание воды. Мне показалось, что этот звон рождается прямо у меня в голове, что я брежу от жажды и голода. Но остальные тоже замерли. Старуха Хана, которая молчала всю дорогу, вдруг рухнула на колени в грязь. Она не плакала — она выла, уткнувшись лицом в мокрый мох, и её вой был нам вместо молитвы. А потом она рвала эту зелень зубами, ела её сырой, и никто не смеялся. Мы все хотели совершить аналогично с зелёной травой.
Мы, дети-сироты, собирали кору, а взрослые варили суп из неё. Так мы питались все эти дни.
А потом, я увидел её.
Коноху.
Город, врезанный в зелень, будто вырубленный из цельного камня и дерева. Огромные ворота с иероглифом «Огонь» нависали над дорогой, а за ними — в центре возвышалась скала с двумя высеченными лицами — действующий Хокаге Тобирама и его старший брат Хаширама, основатель деревни; они смотрели сверху вниз, безразличные, как боги, которым нет дела до живых.
Я не помню, что чувствовал. Только глухую пустоту в груди, пока остальные ликовали. Мне казалось, что эти стены — не защита, а клетка, и за ними та же смерть, просто отсроченная.
Возле главных ворот нас встретили шиноби. Двое в зелёных жилетах — скуластые, уставшие, но державшиеся прямо, как натянутые тетивы. Они проверили документы — жалкие клочки бумаги, выданные в разрушенной деревне. Спрашивали про родственников. У большинства никого не осталось в живых.
Один из шиноби подошёл ко мне, присел на корточки. Его ладонь легла мне на живот — не грубо, но я почувствовал, как чужое тепло пробирается внутрь, растекается по жилам, прощупывает что-то глубоко внутри, что я сам не мог назвать. Я стиснул зубы и мысленно оттолкнул его — не хотел, чтобы он лез так глубоко. На миг в голове вспыхнуло слово, незнакомое, чужое: «Сэцуко». Я не знал, что оно значит, но от него обожгло сердце.
Шиноби ничего не заметил.
— Ну, что там? — бросил он напарнику.
— Чакра есть. Слабая.
— В приют?
— Если Ямайка не завернёт.
Они переглянулись. Я не понял смысла паузы, но почувствовал, как что-то решилось за моей спиной.
Я поискал глазами Такуми. Он стоял у стола проверки, спиной ко мне. До меня доносились обрывки фраз: «…сирота, но есть задатки… сколько за такой материал?..» Что-то перешло из рук в руки — небольшой свёрток. Такуми развернулся, шагнул ко мне, и наши взгляды на миг встретились. Он положил руку мне на плечо — впервые за весь путь, — пальцы дрогнули и тут же соскользнули. Он отдёрнул ладонь, будто обжёгся, развернулся и пошёл к воротам, не сказав ни слова. Я стоил меньше, чем мешок риса.
Меня подвели к женщине из клана Ямайка. Она была в тёмно-синем кимоно с вышитым глазом на спине — глаз смотрел прямо на меня, даже когда она стояла боком. Женщина приложила прохладные руки к моему лбу, и ощущение вторжения вернулось — теперь мягче, но глубже. Я закусил губу, и внутри что-то слабо дёрнулось, как испуганный зверёк. Женщина нахмурилась, задержала пальцы на висках, потом кивнула моему сопровождающему. Тот повел меня куда-то и заговорил.
— Ты будешь в порядке, — сказал генин, который стоял рядом. — Детский дом Конохи — лучшее место для таких сирот. Там есть еда, крыша над головой, учат. Найдёшь там множество друзей.
Я кивнул, не в силах говорить.
И он повёл меня через деревню.
Мы шли по улицам Конохи, и мир вокруг был для меня чужим и сытым. Из открытой лавки пахло жареным мясом и сладким соусом — у меня свело желудок. Дети с деревянными игрушками пробежали мимо, смеясь, чуть не сбив меня с ног. Их матери шли следом с корзинами, полными еды. Они не смотрели на меня. Я был голодранцем.
Один. Брошенный. Среди чужих. Кому мне, маленькому ребёнку, верить?
Детский приют стоял на отшибе деревни — двухэтажный, обшарпанный, с качелями во дворе. Кусты под окнами тянулись вверх, как костлявые руки. Из дверей пахнуло варёной капустой и подвальной сыростью — этот запах въедался в одежду, в кожу, в память. У входа висел деревянный стенд с именами выпускников, ставшими шиноби. На многих портретах в углу нижнем была привязана черная лента. Много таких портретов. Слишком много.
Из окон на меня смотрели детские лица — настороженные, любопытные, с той же пустотой, что жила во мне.
Меня отвели в комнату: десять коек в ряд, тонкие матрасы, серые одеяла.
— Это твоё место, — бросила женщина, указав на одну из коек. — Отдыхай. Завтра познакомишься с остальными и получишь новую одежду.
Она ушла. Дети, с которыми мне предстояло делить комнату, не ответили на моё тихое «здравствуйте». Самый высокий мальчик — угловатый, с тяжёлым взглядом — демонстративно взял моё одеяло, бросил на пол и наступил на него, прежде чем вернуться на свою койку. Он не злился — он смотрел на меня, ожидая: заплачу? дам сдачи? смолчу?
— Ещё одна пустоглазая рыба, — процедил он, ни к кому не обращаясь, и по его тону я понял: это проверка, а не садизм.
Кто-то из детей тихо хмыкнул:
— Кэнто, давай не начинай на ночь тиранить...
Но никто не заступился. Я поднял одеяло, молча постелил и сел, обхватив колени руками. В кармане — уголёк. Сжал рукой — ощутил шероховатость, и на миг перед глазами встал образ: девочка с синим цветком в волосах, босая, на пыльной дороге. Видение исчезло, оставив только смутную тревогу. Но уголёк в кулаке почему-то придал мне уверенности.
Ночь была долгой. Тишина дышала: половицы скрипели под чьими-то шагами, за стеной бормотал воспитатель, где-то мерно капала вода. Дети всхлипывали во сне, кто-то бормотал «мама» — соседний мальчик плакал, не просыпаясь, а Кэнто ткнул его локтем в бок так, что тот захлебнулся рыданием и затих. Я всё это время лежал и смотрел в потолок — трещины, тени — и не мог закрыть глаза. Всё вокруг было для меня чужим и непривычным. Через какое-то время усталость взяла своё, и я уснул.
* * *
Мне снился сон. Это не было воспоминанием из моей жизни — я чувствовал, что вижу чужую историю, но она была такой яркой, будто я сам переживал её.
Осень. На разбитом тракте, среди таких же головешек, что остались от моего дома, сидел мальчик лет четырнадцати по имени Сэйта. Сын крестьянина, без чакры. Его деревню стёрли с карты три недели назад. Выжил он лишь потому, что ушёл в лес за хворостом вместе с сестрой.
Он был в лохмотьях, когда-то бывших кимоно; ноги стёрты в кровь, рёбра проступали сквозь кожу. Он медленно умирал от голода — последний раз он ел дней десять назад. Около пяти дней назад, он отдал своей сестре последнюю лепёшку из перемолотых камнями жёлудей, но это не спасло её, и он сжёг её тело на чужом пепелище. Теперь он сидел, прислонившись к столбу, и глаза его уже ничего не видели. Он доживал последние мгновения. Шевелил губами, повторяя имя умершей сестры — Сэцуко.
Ветер доносил запах гари, но от жестяной коробки, которую мальчик прижимал к груди, тянуло сладковатой трухой лепестков. Там, среди серого пепла и мелких обгоревших косточек, лежал засохший цветок гортензии — её любимый цветок.
Через несколько часов пришёл сборщик трупов, нанятый кланом. Он выполнял свою работу и дошел до парня. Стал прощупывать его шею, а пульса у него уже нет. Сборщик снял с мёртвого пояс и заметил коробку, которую мальчик, даже после смерти, продолжал прижимать к груди. Он решил его открыть, вдруг ценность там спрятана.
В лицо ударил сухой запах пепла, и где-то внутри сна я почувствовал его вкус — горький, как зола, налипшая на язык. Сборщик поморщился, выковырял мизинцем обгоревший позвонок, кинул его в дорожную пыль. Раздался тихий, сухой стук — кость ударилась о камень.
— Кости, — проворчал он. — Только коробка хорошая.
Он перевернул жестяную створку, вытряхнул прах прямо на грязную дорогу, и ветер тут же разнёс его по тракту, смешивая с угольной пылью и глиной. Лепесток гортензии взлетел на миг и исчез под колесом проезжавшей повозки. Убедившись, что внутри больше ничего нет, сборщик отшвырнул пустую коробку в кучу хлама — к разбитым кувшинам и сгнившей соломе.
Закинув труп парня в тележку, он пошёл дальше собирать мёртвых.
Никакой почести, никакой памяти — лишь ещё одна крошечная трагедия в огромной мясорубке войн, где дети умирают с именами друг друга на губах.
* * *
Я проснулся рывком. Слёзы текли по щекам — пока я спал, лицо стало мокрым. В груди садилось, будто я потерял кого-то родного. Сэйта. Сэцуко. Цветок. Коробка. Образы ещё стояли перед глазами, яркие, чужие и одновременно мои. Я не знал этого Сэйту, но его история вросла в меня, как заноза.
Первая мысль была: зарисовать. Сейчас же.
Я сел на кровати, лихорадочно оглядел комнату. Ничего. Ни клочка бумаги, ни грифеля. На тумбочке — пусто. Под подушкой — пусто.
Я встал с кроватью на холодный пол, и вышел в коридор. Там, у высокого окна в дальнем конце, было тихо и пусто. Я забрался на подоконник, прижался лбом к стеклу. За окном занимался рассвет — серый, холодный, но живой. Где-то за стенами приюта просыпалась Коноха.
Я вытащил из кармана уголёк, повертел в пальцах. Чёрный, шершавый. Если бы я стал рисовать, то вышло бы мрачно. Гортензия во сне была синей — а уголёк оставит только чёрный след. Другого цвета у меня нет. Но и холста тоже нет. Я оглянулся на коридорную стену — голая, пустая, без единого рисунка, без единого имени. Приют стирал всех, кто сюда попадал.
Я сжал уголёк в кулаке и прошептал:
— Я запомню. А потом нарисую. Всех.
Рассвет ширился за окном, и в его свете пустая стена казалась почти белой — как лист, который ждёт. Я ещё не знал, где возьму бумагу и карандаш. Но я знал, что Сэйта не исчезнет. И Сэцуко не исчезнет. Потому что теперь их помню я.
Я забрался на подоконник, прижался лбом к стеклу и стал смотреть, как серое небо медленно наливается розовым. В кулаке лежал уголёк, шершавый и привычный.
— Я нарисую тебя, Сэйта, — прошептал я. — И твою сестру. Чтобы вы не исчезли.






| Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
|