




Ещё не успев перенести своё внимание обратно к нашей героине, доктор Сюпервиль услышал:
— Холодно... Господи, как же холодно... почему?.. Неужели же я и вправду умираю?..
Казалось, что теперь голос Консуэло дрожал не только по причине слабости, но и этого резкого, сильнейшего озноба. Он увидел, как рука нашей героини судорожно выскользнула из ладоней канониссы и исчезла под одеялом, как Консуэло, с трудом повернувшись на бок, к спинке скамьи, сжимается в комок, как пытается почти что с головой укрыться тем одеялом, кое ещё несколько минут назад лежало поверх её безвольного тела, никак не замечаемое ею самой. Наша героиня обняла себя за плечи, почти до боли зажмурила глаза, но это не смогло хотя бы несколько утишить дрожь.
— Принесите ещё одно одеяло. Нет, всё же лучше два — на всякий случай. А с одной из вас я пойду на кухню, чтобы приготовить тёплый успокаивающий отвар для мадемуазель Консуэло.
Сюпервиль стремился не столько быстрее положить конец её физическим страданиям, сколько душевным, нёсшим сейчас гораздо бо́льшую опасность, нежели озноб — и вновь обратил свой взгляд к нашей героине.
— Нет, вы не умираете — всё ровно наоборот. Это реакция организма на запредельное напряжение. Так оно выходит из вашего тела. Это верный знак того, что очень скоро вам станет легче. Это просто нужно перетерпеть. В целом такое состояние не продлится дольше получаса, но, скорее всего, гораздо меньше.
Но на глазах нашей героини уже выступили слёзы отчаяния.
— Скоро вы сможете согреться. Я настоятельно прошу вас не нервничать — ради вашего же блага и скорейшей поправки. Вашей жизни и здоровью — если, конечно, вы будете следовать моим советам и должным образом беречь себя — ничто не угрожает.
— С Альбертом было то же самое..., — невольно вырвалось у канониссы, что, не отрывая взгляда, туманившегося страхом, смотрела на Консуэло словно в каком-то трансе.
— Нет, это не то же самое, — с едва слышной ноткой резкости ответил доктор. — Это состояние похоже лишь внешне и по общим признакам. Во-первых, она сохраняет полное и ясное сознание. Она может говорить и узнаёт всех вокруг. Она понимает, что происходит, не впадая в бред — простите меня за прямоту и невольное напоминание о вашем сыне и племяннике. И во-вторых — её взгляд не туманится болезнью духа, как это было с графом Альбертом, и в чертах теплится, медленно, но неуклонно разгораясь, пламя жизни. Губы мадемуазель Консуэло бледны, но уже имеют едва заметный розовый оттенок, как и на щеках проступает подобие румянца — в то время как молодой граф, напротив, угасал с каждым часом, ему было всё труднее дышать, его бледность усиливалась с каждой минутой, губы его, уже начали синеть, а потом цвет его лица и вовсе постепенно начал меняться на землистый — и последние симптомы пугали меня более всего, являясь верным признаком тяжёлой и неизлечимой, хотя и неизвестной мне болезни, которая, увы, могла привести только к этому печальному исходу... И — самое главное — вы понимаете, что она только что перенесла? Всё, что вы видите — остатки колоссального напряжения, от которого её организм пытается избавиться вот таким, по-своему щадящим образом. И, уж если на то пошло — скажу вам с совершенно чистой совестью — не всякая молодая особа способна выдержать подобные потрясения, сохранив такую поразительную стойкость организма и ясность разума.
— Да... она сильная... Мы всегда это видели... Её научила и воспитала жизнь — такая непростая... И... наш Альберт... С ним могла бы быть только такая, как она... Все мы не выносили этих приступов, мы стремились как-то успокоить его, если чувствовали, что грядёт буря, сменить тему разговора... Господи, мне даже трудно представить, что Консуэло приходилось переживать рядом с ним... подземелья, его приступы и бред, и страшные слова, когда в нём говорил не наш мальчик, но кто-то иной, призрак каких-то древних эпох. И этот его страшный, и порой даже дикий взгляд, когда он начинал мнить себя самим Яном Жижкой — этих припадков я боялась более всего...
"Господи, началось...", — только начав слушать речь графини Рудольштадт, невольно подумал доктор Сюпервиль и, едва подавив желание закатить глаза, сделал вид, что вновь проверяет, не ухудшилось ли состояние нашей героини.
— Но почему же это не заканчивается, почему мне не становится хоть немного теплее?.. — не открывая глаз с промокшими от слёз ресницами, вновь почти прошептала Консуэло. Её слова были обращены не столько к доктору, сколько к самому Богу, или, скорее, к этому ледяному, безответному безмолвию, что окружало — потому что вера в милость и доброту Всевышнего в эти минуты, казалось, была уничтожена в её груди навек.
— Нужно немного подождать. Всему своё время. Этот озноб не будет вечным. Он должен пройти через несколько минут. Я очень скоро — через несколько минут — вернусь к вам с отваром трав, который сможет согреть ваше тело и успокоить нервную систему.
И с этими словами доктор подал знак ожидающей его служанке и удалился из часовни, пропуская её вперёд.
Слёзы, что теперь текли по щекам Консуэло, обжигали, но потом, чуть остывая, согревали её щёки почти приятным теплом, создавая, впрочем, болезненный румянец, напоминавший лихорадочный, что контрастировал со всем остальным телом нашей героини. В какой-то момент она нашла в себе силы и смелость вынуть свои холодные, мелко трясущиеся руки из-под одеяла и прижать их к горящим щекам — но в то же мгновение вздрогнула и тотчас отняла руки от лица, вновь с судорожной быстротой спрятав их под одеяло, а влага на коже и вовсе создала ощущение, будто её ладони сейчас покроются коркой льда. И там, внутри, наша героиня принялась тереть их друг о друга, пытаясь вернуть хотя бы те крохи тепла, что, она надеялась, ещё жили внутри её тела.
Граф Христиан, временами, в самые тяжёлые, драматические и напряжённые моменты включаясь в действительность, большею частью продолжал сидеть, опустив голову, скрестив руки в замок и глядя в пол. У него уже не было сил ни на что другое. Он не знал, сможет ли встать, когда можно будет начать шествие в склеп за гробом его сына.
"Господи, за что эта девочка так мучается?.. Сейчас мне кажется, что её душа почти столь же хрупка, как была у моего сына... Доктор Сюпервиль делает всё, что может. Но даже он не всесилен здесь, хотя и пытается вселить в нас надежду. И я не виню его. Это прекрасный человек, добросовестный и знающий свою работу. Но сможет ли хотя бы наше сострадание помочь ей? Порою мне кажется, что нет. Её не сможет спасти уже ничто. Ведь ей не становится легче, но наоборот — с каждой минутой появляется что-то новое, пугающее более того, что было прежде... Моё сердце едва выдерживает, едва может вместить это обречённое сострадание, когда никто из нас не может ничего сделать, и это невыносимое, горестное, давящее на грудь, не дающее дышать ожидание шествия к склепу за гробом моего собственного сына. Сколько ещё продлятся эти муки, эти пытки — для неё и для нас?.. Я чувствую, как этот холод, этот незримый лёд сковывает и всё моё существо... Дай Бог мне вот так же не упасть без чувств, или, вовсе лишившись жизни прямо посреди дороги. И, если Господь позволит мне пережить его, пережить сегодняшний день — то я уже точно убеждён, что не вынесу ещё одних похорон. Я умру в тот же день. Хотя, быть может, это станет избавлением для меня на земле... Но кара продолжится на небесах. Она будет неизбежна. Господи... Я не мог знать, что всё это случится с Консуэло, не мог предугадать, предсказать это... До сего часа я думал, что моё горе безгранично, что оно стало бездной, что разверзлась в моей душе. Но как же я ошибался... Теперь я понимаю, что скорбь может быть так сильна, так глубока, что оказывается способна довести почти до безумия даже такую сильную, такую стойкую натуру, как эта девушка. Но за что Господь так жесток к ней, за что посылает ей наказание?.. Ведь она единственная понимала его, и любила и любит, его так, как не смогли даже мы — его родные... Это нас должны были настигнуть те страдания, что убивают её сейчас... И как же я могу винить несчастную Консуэло за то, что по причине этого зрелища все мы сейчас, кажется, находимся на грани жизни и смерти, на грани почти того же безумия, в кое впала она, бросаясь ко гробу?.. О, нет, это было бы самым величайшим грехом наравне с отнятием жизни у невинного ребёнка... Да, я страдал, когда умерла моя Ванда — моя любимая супруга и мать моего единственного сына, пережившего рубеж тридцати лет и подарившего всем нам несбывшуюся надежду. Я любил её. Но не был в силах понять до конца. Мне не близка была её душа. Но чувства этой бедной девушки... они больше, чем любовь. Это нечто иное. Это была любовь, преисполненная не страхом, но терпением, пониманием и уважением. Мы же оказались не способны на это. ".
Если бы его сестра — графиня Венцеслава — слышала его мысли — она содрогнулась бы от страха и холода почти так же, как сейчас дрожала наша героиня.
Барон Фридрих медленно, словно пытаясь успокоить самого себя, ввести в транс, утишить собственные переживания, ходил взад и вперёд и, то ли шептал, то ли бормотал молитвы, складывая и опуская руки.
Канонисса, не в силах молиться, но и не будучи в состоянии сидеть на месте и ничего не делать, вновь подошла к нашей героине и проговорила:
— Сейчас, сейчас вам станет теплее. Одеяла уже несут. Позвольте мне положить мои ладони сверху на ваши сквозь одеяло — мои руки достаточно теплы. Но, если же вы и так не сможете хоть немного согреться — вы будете чувствовать, что вы не одна, что мы все сочувствуем и сострадаем вам всем сердцем, желая, чтобы вы как можно скорее ощутили себя лучше.
Консуэло не ответила ничего — лишь перестала тереть ладони друг о друга, сложив их в замок (и эта вынужденная неподвижность стала благом и для её души — помогла нашей героине немного успокоить бурю, что бушевала в её груди), и пожилая графиня села на скамью, стоявшую рядом и некрепко — чтобы ненароком не причинить боли, сжала её ладони.
— Альберт, прошу, забери меня..., — безотчётно говоря эти слова, Консуэло не удержалась и тихо всхлипнула — но так по-детски, так пронзительно, отчаянно, бессильно и безнадёжно, что у любого, кто слышал и видел её в эту минуту, от жалости сжалась бы душа. — Я так устала... Неужели же ты оставляешь меня здесь только ради этих нескончаемых мук?.., — тихо, едва слышно проговорила наша героиня сквозь тихие слёзы плачущим голосом. Это была её безнадёжная мольба, плач обращённый то ли к Богу, то ли к Альберту, то ли в пустоту — на который, как была убеждена наша героиня, не было и не будет ответа. — Если бы сейчас моя душа оказалась рядом с твоей на небесах — я бы не ощущала этого страшного, поглощающего всё моё существо холода, потому что я лишилась бы тела... Я не верю в то, что всё это скоро закончится... Но я верю в то, что это часть кары, ниспосланной мне небесами... И это знак того, что ни Господь, ни ты, Альберт, не простили меня... Это ледяной ад, в кой Всевышний заковал меня до конца своей жизни...
Но она не знала, ещё не могла ощутить, что в течение всего этого времени он был рядом с ней.
И, коли бы Консуэло находилась сейчас в более крепком состоянии тела и духа — эти слова стали бы мыслями, мучительным внутренним монологом, полным бессилия и отчаяния.
— Дитя моё, как бы ни была сильна ваша боль — заклинаю вас — не говорите так. Ваша воля к жизни не умерла — она просто заглушена вашим истощением, вашим горем о том, что вы никогда больше не сможете увидеть Альберта в прежнем, земном облике, но он здесь, среди нас — я знаю это... Ведь вы сами говорили о том, что он заклинал вас жить. Вы сможете — не сразу, постепенно — но все мы верим в это — верим в вас — только останьтесь на этой земле, не призывайте смерть. Ведь он знал, предчувствовал степень и силу ваших страданий, он ощущал их как свои — и какую же боль вы причините ему, если уйдёте из этого мира прежде предрешённого срока, если нарушите этот обет... Если вы любите его — живите. Ради его памяти, ради того, каким человеком он был. Ради его любви к вам. Держитесь. И ради нас. Мы дали ему всё, что могли. Вы всегда любили жизнь — ведь вы столько раз возвращали к ней нашего Альберта, вырывая его из рук ангела смерти. И, пусть даже вы в самый роковой период его жизни оказались не всесильны — не казните себя. Ведь вы — всего лишь человек — такое же божье творение, как и все мы. Но вы сделали для Альберта столько, сколько не смог бы ни один живущий на этой земле. В вас столько любви, сострадания, терпения и милосердия, что они не могут остаться незамеченными Создателем... И я ещё раз прошу вас — не рвите наши сердца.
— Не утешайте меня, дорогая канонисса — я знаю, что это конец... Смерть пришла за мной и сковала в своих ледяных объятиях... Альберт же сейчас в Раю, который он заслужил более всех живущих — вот о ком ни вам, ни мне тревожиться нет совершенно никакой необходимости... А я... Со мной, видимо, всё уже решено высшими силами. Теперь дело только во времени. Эта мука рано или поздно прекратится... Но я понимаю, что должна перенести её со всей стойкостью, которая только осталась во мне. Но я чувствую, что не могу... не могу... у меня нет сил достойно пережить эту пытку... За что?..
Священник, словно опомнившись, только сейчас обернулся к хорам — туда, где до сих пор стояли певчие. Самые старшие стояли молча, с серьёзной печалью на лицах. Те, что были чуть младше — едва сдерживали слёзы. Отроки не могли подавить плач, но стыдились прижиматься к плечам своих, остававшихся в силу возраста более спокойными, собратьев — в отличие от самых маленьких мальчиков, чьи глаза по-прежнему были полны растерянности и страха — последние держались за одежду тех, что находились на пороге юношества.
Отец Августин, понимая состояние этих большею своею частью ещё не окрепших душ, встал посередине зала — почти прямо перед гробом Альберта — и подал тихий знак — поднял вверх руку. И тогда все взоры невольно обратились к нему. Самые младшие мальчики смотрели на него, беспорядочно стирая продолжавшие течь слёзы. Священник тихо, с едва заметными сострадательной улыбкой и какой-то бережной нежностью и желанием защитить, проговорил:
— Вы свободны. Вы можете идти. Идите с Богом. На сегодня всё.
И весь хор, словно постепенно выходя из оцепенения, начал шевелиться.
Слышалось, как некоторые из них несмело, негромко, робко оборачиваясь в сторону Консуэло, но не решаясь, смотреть на неё, говорили, всё ещё глотая слёзы:
— Но... как же...
Видя замешательство и волнение в особенности среди певчих-отроков, отец Августин поспешил заверить их:
— Не беспокойтесь. Не тревожьтесь об этом. Вы же видите — о Консуэло уже заботится доктор. С ней всё будет хорошо. Самое страшное уже позади. Господь всё управит. Идите с миром.
И мальчики, отроки, юноши и молодые мужчины нестройной цепочкой, медленно нерешительно последовали к лестнице. Многие из младших ещё продолжали плакать, кто-то из них так и держался за рукава одежд тех, кто были чуть старше. И священник был рад тому, что сейчас у них есть хотя бы эта опора. Отчаянно желая бросить последний, полный сострадания взгляд на несчастную Консуэло, оказываясь совсем рядом, каждый певчий опускали голову, движимые, кто-то — безотчётным стеснением и робостью, кто-то — понимая, что только пуще расплачется, видя так близко её страдания, а кто-то — понимая, что не имеет права даже мимолётным взглядом вмешиваться в интимное пространство чужого горя, тем самым проявляя бесцеремонность и неуважение к той, кою сейчас терзали самые невыносимые чувства. Все они шли в одну сторону — спускаясь с лестницы, что была ближе к входу часовни — ещё не в состоянии отойти от пережитого, все они теперь интуитивно старались держаться вместе.
— Кто... кто это идёт?.., — тихо спросила Консуэло, услышав такое великое множество шагов.
— Не тревожьтесь, дитя моё. Это хор, что только что пел на церемонии.
— Господи... бедные мальчики... Какой же след останется в их душах... Какой же кошмар им пришлось лицезреть...
— Детские души имеют удивительную способность забывать даже о самых страшных потрясениях, — проговорила канонисса. — Но, самое главное — вы не виноваты ни в чём.
— Простите... простите меня..., — повторяла она беспомощно, пытаясь обернуться в ту сторону, откуда слышала, как они уходят.
Но в ответ было лишь неловкое, мучительное молчание. И, конечно же, ни одному из певчих так же не приходило в голову обвинять Консуэло в том, что им пришлось пережить. Все они уходили иными, нежели были прежде, каждый по-своему ощущая, что теперь их жизнь и мировоззрение не будут прежними, что что-то необратимо изменилось внутри них. Не зная Консуэло лично, они понимали, чувствовали, что это чистая душа. И потому в сердцах отроков поселялось смутное, ещё не оформившееся полностью понимание того, что даже Господь иногда может быть несправедлив. Те же, что были чуть старше, думали о том, что не всё в человеческой судьбе бывает просто.
А тем временем в коридоре уже слышались отдалённые торопливые шаги служанок.




