Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
|
Дрожащий перьями волан описал дугу и улетел далеко в кусты, ловко избежав почти добравшейся до него ракетки. Анна, разгибаясь от прыжка, который ей пришлось сделать, чтобы отбить кривой и слишком высокий Сережин удар, тяжело выдохнула и тыльной стороной ладони вытерла переносицу.
— Вот и беги теперь за ним, — сказала она сыну с насмешливым укором играющего.
Серёжа, с трудом уговоривший мать на четвёртую подряд партию, проворно бросился к кустам.
С тех пор как раскрылась история с разрезным ножом, он лишился своего главного партнёра по подвижным развлечениям. Ножик был возвращён владельцам, а Ганя получил от матери суровый выговор и пару пощёчин, и больше она не приводила его с собой. Так что лакейская его карьера, как и дружба с Серёжей, оказалась бесславно прервана.
Самого Серёжу это немного печалило, но в глубине души он испытывал и облегчение, потому что несколько недель постоянного соперничества с задорным, бойким и острым на язык деревенским мальчишкой, лучшим его почти во всем, порядком его утомили. Он чувствовал себя, к тому же, неловко за то, что по его вине Ганю ждали неприятности — в конце концов, с точки зрения Серёжи, обмен был совершенно равный; так что он даже со смущением просил родителей, чтобы те как-нибудь заступились за Ганю перед его матерью — но несмотря на их ходатайство, приятеля своего он больше не увидел. Очень может быть, что Ганя и сам не захотел возвращаться в непонятный и скучный ему господский дом, где его заставляли исполнять очевидно глупые, по его мнению, прихоти хозяев и ходить хвостом за изнеженным барчонком.
Как бы то ни было, теперь Серёжа вынужден был искать себе новую жертву для таких необходимых девятилетнему мальчику вещей как прятки, салки, игры в мяч и волан, и поскольку, кроме Анны, никто не выказывал желания носиться по саду в жару, большую часть времени он вился возле матери, упрашивая её поиграть с ним во что-нибудь.
— Измучил он тебя? — улыбнулся жене Алексей Александрович, когда она села рядом с мужем под большую магнолию и с утомленным вздохом облокотилась на одну сторону плетённого кресла. — Ты его балуешь слишком.
— Пожалуйста, не лишай меня этого удовольствия. Ещё немного, и ему даром не нужно будет мое баловство.
— И вовсе не думал, — покачал головой Каренин с тою же улыбкой.
Анна взяла его постукивающую по подлокотнику руку и приложила к своему разгоряченному виску.
— И как это у тебя всегда такие пальцы холодные? Так жарко…
Алексей Александрович не ответил и вдруг перестал улыбаться, как если бы ему пришло на ум что-то мрачное. В действительности же он переживал один из тех острых приступов нежности, которые производят внутреннее волнение такой силы, что внешние проявления становятся не способны его выразить; поэтому он молчал и надеялся, что Анна не станет спрашивать, хорошо ли он себя чувствует, как она это делала всякий раз, когда на него находило это состояние.
Анна ничего не спросила и вовсе не смотрела на него, прижимаясь лицом к его ладони и прислушивалась к звуку ломающейся ветки, который давал знать, что Серёжа был серьезно занят поиском пропавшего волана.
— Ну и варварство, — улыбнулась она, не открывая блаженно сомкнутых глаз. — Надо сказать ему, чтобы был осторожнее.
— Он похож на тебя, — произнёс Алексей Александрович на какую-то свою мысль, задумчиво разглядывая завитки её непослушных волос.
— Вот и неправда, — сейчас же возмутилась Анна. — Эта ужасная неуклюжесть в нем — от начала твоя вина.
Алексей Александрович тихо рассмеялся.
— Нет, я вообще говорю… больше на меня, конечно, но что-то есть твоё; в движении что-то. Я очень рад этому.
Анна посмотрела на него как бы вопросительно, но снова ничего не сказала, потому что Серёжа отвлек её.
— Мама! Мама, я нашел! — закричал он, и снова заскрипели раздвигаемые ветви куста.
— Что ж, ну вот и все, — вздохнула Анна и стала подниматься. — Не будет мне больше покоя.
— Я отправлю его заниматься французским, хотите? — предложил Алексей Александрович, не выпуская её руки.
— Вы ужасный человек! — рассмеялась Анна.
Сережа, держа свою ракетку под мышкой, выбирался из кустов.
Увидев отца и мать, он замер, и лицо его приобрело затаенно-восторженное выражение, как будто он прежде времени съел с рождественской елки орехи, и об этом никто не узнал.
— Ну что, играем? — спросила Анна, обернувшись к нему. Сережа побежал к ней со всех ног, размахивая перед собой найденным воланом.
Алексей Александрович поцеловал жене руку и отпустил её, вернувшись к книге, которую читал до того, как Анна прервала его. Он нашел строчку и продолжил, не без внимания, но едва ли половину мысли погружая в написанное. Действительная часть его разума прислушивалась к голосам жены и сына, к звонкому хохоту Сережи, разлетавшемуся по саду, и звуку, с которым ударяли ракетки; чувство — покойное, и сильное в то же время, наполняло его. Он был счастлив и боялся сказать себе об этом прямо; ум его благоговейно молчал, не делая ещё никаких заключений и только радостно замирая перед тем, что свершалось.
Он, впрочем, много думал о жене, и теперь тоже часть его разума была занята ею. Впервые за долгое время — а, может быть, и совершенно впервые — он чувствовал, что знает свою жену. Знание это особенно волновало его. Он ещё помнил, довольно хорошо, то время, когда он был так странно уверен в мысли, что вся её душа открыта перед ним, но сейчас при новом взгляде ему ясно было, что он был уверен в этом потому только, что в действительности не знал о ней ничего. И не зная ничего, он думал, что любил её.
Сейчас он мог сказать определенно и честно перед собой, что если и любил её в самом деле, то любил не за нее саму, а именно за то, что она была его женой. На её месте могла быть любая другая; и хотя Алексей Александрович никогда не представлял себя женатым на другой женщине, если бы он задумался об этом, он бы открыл, что сама по себе Анна с её мыслями, стремленьями и всей её особенной от него жизнью, была не так важна ему, несмотря на то, что он уважал её согласно принятым понятиям и по собственному чувству. Это было удобно, хотя он и не обдумывал хорошенько то, как поступал относительно жены. Удобно было отделить себя от нее, чтобы не иметь касательства до её внутренней жизни, чтобы не нести за эту жизнь ответ перед собой и перед Богом, который связывал их. Было страшно встать перед сознанием того, что он должен был осуществлять над ней не просто формальную власть, но и нравственное на нее воздействие, чего невозможно было сделать, не поняв её, не вникнув до глубины в её натуру — чужую и этим страшную.
Разумеется, живя рядом с ней так долго и так близко, он не мог не войти до некоторой степени в подробности её характера, тем более, что Анна по природной искренности не скрывала ни положительных, ни дурных его сторон и сама охотно делилась с мужем всем, что волновало её. Но это, так или иначе, было второстепенное обстоятельство, случившееся как бы произвольно, по естественному ходу вещей; сам же Каренин никогда не стремился заглянуть жене в душу или узнать о ней больше, чем она сама открывала ему — отчасти из убеждения, что у каждого человека должно быть собственное, потаённое от других душевное пространство, отчасти же потому, что его это просто не интересовало.
Теперь же что-то переменилось, и именно в том, как он стал смотреть на Анну. Не то, чтобы он находил что-то совершенно новое в ней — она была положительно тою же, но он как будто заново увидел знакомые её черты, и внешние, и внутренние; и в каком-то особенном, лучшем, чем когда-нибудь, свете. Все его внимание сосредотачивалось на ней. Он чувствовал, что все, что касается её, любое её слово, каждый взгляд — все это важно для него; он наблюдал за ней иногда без всякой на то причины, так явно любуясь ею, что ему делалось смешно на себя. Ему нравились больше, чем когда-либо — её голос, её глаза и её смех, и то, как она сжимала правой рукой кольцо на пальце левой, когда пыталась высказать что-нибудь важное или то, что она сама ещё для себя не определила. Он любил, как она воодушевленно говорила о героях из какой-нибудь книги, которые всегда принимала близко к сердцу, и вообще её простые, но всегда правдивые и точные суждения; он любил её всю.
И теперь, когда он был почти избавлен от сомнений и более или менее ясно поставлен перед фактом, что любовь его не была безответна, он ужасался громадности счастья, которое временами охватывало его. Он никогда бы не подумал, что столь простая и почти тривиальная вещь, к которой он всегда относился с некоторым снисхождением, почти с насмешкой — как бы с уступкой обычаю — может наполнить его такой сильной беспричинной радостью. И ему пришлось в конце концов признаться себе в том, что ему нужна была Анна, теперь и все это время; что без нее он был вопиюще, катастрофически несчастлив.
* * *
Алексей Александрович все же настоял на уроке французского и русской словесности, которые он сам давал Серёже. Ученье и по другим предметам, нужным для поступления в гимназию в будущем году, тоже не прекращалось в поездке, и в отсутствие учителей Алексей Александрович сам занимался с сыном, как это было зимой со священной историей. Приступая к этому месяц назад, отец был до крайности обеспокоен тем, что во все время своего пребывания с матерью в Москве, ребенок учился как попало и ученье его было почти совсем что заброшено. Домашние учителя его остались в Петербурге, а других в Москве нанято не было, и с ним поехал только Василий Лукич, который был ответственен преимущественно за нравственное воспитание и мог только проследить за тем, чтобы Сережа иногда выучивал уроки из грамматики, арифметики и Закона Божия. Это было не совсем ничего, но Алексей Александрович, проэкзаменовав сына, с досадой нашел, что знания его совершенно недостаточны. Он чувствовал большую вину за то, что не проследил за тем, как будет устроено образование сына в его отсутствие. Образование мальчиков было прямой обязанностью отца, и Алексей Александрович никогда не избегал её, но за беспокойствами этой зимы и весны он совершенно забыл о ней. Теперь было бы трудно нагнать упущенное даже при большом усердии; усердия же от Сережи было трудно добиться.
Возобновив занятия с сыном, Алексей Александрович думал, что дело пойдет также тяжело как и в прошлый раз, и что гимназию придется отложить на другой год, но Сережа вдруг удивил его своей неожиданной способностью ко всему, чему он принялся учить его. Очень скоро он наверстал то, что было пропущено и новое, как заметил Алексей Александрович, усвоивал гораздо лучше, быстрее и легче, чем прежде. Нельзя было сказать, что он стал учиться с удовольствием; все также он был несколько холоден и (как многие дети) ленив к ученью, очевидно не вполне понимая, для чего все это делается; школьное честолюбие ещё не проснулось в нем. Но то, как легко он стал запоминать, как быстро ловил суть вопросов, вообще его способность соображения, особенно в сравнении с тем, что было прежде, поражали Алексея Александровича.
Прежде, уча сына, Алексей Александрович чувствовал, что между ним и ребенком существует какая-то глухая непонятная ему стена из невнимания или притворного внимания, за которыми Сережа прятался от него — из-за стены этой невозможно было донести ни знание, ни наставление, и Алексей Александрович чувствовал, что все слова его, хорошие и правильные, остаются не то, что не принятыми к сведению, но вовсе не услышанными. Это часто вызывало в нем раздраженную усталость и истребляло всякое желание продолжать занятия; он искренно полагал, что дело было в сыне, который не хочет учиться, а хочет витать в облаках и заниматься глупостями. Теперь стена из невнимания была как будто обрушена, и за нею Алексей Александрович увидел ребенка, может быть и не талантливого, но способного, живого и думающего ребенка, почти человека.
Он подозревал отчасти, что ответ на эту загадочную перемену, как и многие другие ответы, крылся в Анне, но хотя он и рад был этой перемене, ему было немного обидно, что то, к чему он и учителя прилагали столько усилий, занимаясь с Сережей зимой, пошло само собой с гораздо большим успехом только оттого, что Анна сидела на их уроках с вязанием.
— И что вы такое сделали с ним? — спрашивал Алексей Александрович жену, но та только улыбалась на его полушутливую досаду.
Успехи Сережи не были для Анны ни в малейшей степени удивительны — она никогда бы не позволила себе сомневаться в том, что её сын был менее способен к учению, чем любой другой ребенок его возраста. Она была пристрастна, и знала это, но не могла не чувствовать, что лучше, умнее, способнее Сережи, если и не во внешнем смысле, то во внутреннем, в скрытом, может быть, от чужих глаз, смысле, никого не было и не могло быть. Любовь к нему открывала ей то, чего другие могли не видеть, но эта скрытая незаметная истина была также несомненна, как то, что небо синее, а солнце восходит на востоке.
Анна наслаждалась уходящими днями его детства, наблюдая за тем как из совсем ребенка он становится мальчиком, за которым уже теперь проступали обещания юношества — обещания, как она с радостью замечала, хорошие. Горечь о том, что его, каким он был раньше, не вернуть, ещё преследовала её, но это было ей уже не так больно и она могла смотреть в свое и его будущее почти без страха. То, что она заняла свое прежнее материнское и женское место, давало ей уверенность, не совершенную, но достаточную для того, чтобы тени сомнения в будущем несколько отступили.
Настоящее было тоже несовершенно, как оно никогда не могло быть совершенно, но оно давало ей ощущение счастья, и новая, только открытая любовь к мужу (и главное, его несомненная любовь к ней) усиливала его. Знание о том, что муж любит её, приводило её почти в восторг, которого она сама не ожидала от себя. Доказательства этого она видела теперь повсюду, и как бы в ответ на них, с нежностью к нему, которую она тоже не подозревала в себе, она возвращала с своей стороны знаки того чувства, которое уже некоторое время жило в ней, но которого она не сознавала вполне.
Поглощенная этой новой радостью, все более усиливающейся, она замечала, что и между отцом и сыном треснул лед. Не то, что большая перемена произошла в их отношениях, но они оба были теперь гораздо больше довольны друг другом, и Анна чувствовала, что она стала мостом между ними, что её любовь к ним обоим и их любовь к ней соединяла их двоих в какой-то общей солидарности.
Ничто из этого, впрочем, не могло удержать Сережу от того, чтобы лениться и избегать уроков, когда это было возможно. В положенный час Алексей Александрович вошел в комнату, где они имели обыкновение заниматься, и не нашел сына за книгой, которая уже лежала там, приготовленная. Сережа прятался тем временем в саду и питал надежду на то, что он будет избавлен от сегодняшнего урока. Он был внимателен к старшим и догадывался, что мать была склонна отменить его занятия сегодня и что ей было бы легко уговорить на то же отца. Так уже бывало раньше, и Сережа, хотя и без большого умысла, только по естественному разумному стремленью к уменьшению того, что он считал ненужным, намеренно опаздывал на урок.
Анна нашла его в зарослях старого сада, на его излюбленном месте, лежащим на траве между кустов в совершенной праздности. Перенеся край юбки через ветви, она приняла суровый вид.
— Сережа… Папа будет сердиться.
— Не будет, — ответил Сережа уверенно и ласково улыбнулся матери, ничуть не веря в то, что она была хоть сколько-нибудь недовольна им. — Я только немножечко ещё побуду тут и приду к нему.
Анна покачала головой и после недолгой борьбы села подле сына на траву. Он улыбнулся ещё счастливей — то, что мать села рядом уже наверняка означало, что французского и словесности не будет сегодня.
— Это дурно, Сережа, — сказала Анна, тоже улыбаясь и гладя его по перепутанным от лежания, вьющимся на лбу волосам. — Нужно учиться.
— Я знаю, знаю, — согласился Сережа, прищуриваясь от удовольствия, совершенно не думая о том, что она говорила и зная, что и она об этом не думает. — Я пойду сейчас…
Но он не шел и все лежал на траве, приткнувшись головой к боку матери и держась одной рукой за её руку, гладившую его по волосам и по его влажному от духоты лицу.
— Мама… — позвал он вдруг, открывая глаза, но не глядя ещё на нее.
— Что, ты надумал идти? — спросила Анна с ласковой насмешливостью. Сережа покачал головой.
— Я пойду, только мне нужно спросить, — он осторожно посмотрел на нее: — Одно важное.
— О чем? — она подняла брови, и он понял по тени беспокойства в её взгляде, что она всякую минуту готова была выслушать все его самые серьезные заботы.
Мгновение он колебался, но решившись, произнёс то, что так долго волновало его:
— Почему ты уехала? — это было глупо, но на всякий случай он слегка сжал край материной юбки, как будто беспокоясь о том, что она может уйти от него за этот вопрос.
Анна не ушла. Она только остановила движение руки и замерла, задумчиво и немного грустно глядя на него.
Вопрос этот давно уже мучил Серёжу, и ни дня не проходило с исчезновения матери, чтобы он не задавался им. Он был уже не так мал, чтобы легко забывать появления и исчезновения людей из своей жизни — в особенности матери, которая была центром этой жизни и всегда им оставалась. Он хотел спросить её, когда она вернулась, хотел спросить, почему отец солгал ему, и не зная наверняка, но чувствуя, что это могло бы расстроить её, он не спрашивал. Две противоположные, исключающие друг друга вещи, не давали ему покоя: он любил мать и в то же время он знал, что отъезд её случился из-за ссоры с отцом, в которой она была виновата. Он не мог соединить этого в своей голове. Он скорее поверил бы в то, что облака сделаны из мороженого, чем в возможность того, что его мать была чем-то кроме всякого совершенства. Он знал, что мать его была с ним та же, что и всегда прежде, что она любила его; но таинственность и недомолвки, висевшие над её отъездом, и то, что отец соврал ему о её смерти, заставляли его сомневаться.
Он сомневался в отце, чьё слово так долго было для него непогрешимо, как естественный закон, сомневался в себе и собственном суждении, сомневался, наконец, в матери — что было хуже всего. Он был счастлив тем, что она вернулась и он видел, что ссора, если была, между отцом и матерью, была исчерпана, но все же это не давало ему покоя и он хотел разрешить эту странную и страшную ему тайну.
— Папа сказал, что ты умерла, — сказал он вторую мысль, которая более всего терзала его. — Я этому не верил, но почему он сказал это?
Он видел по лицу, что эти вопросы причиняли его матери страдание. Но он так хотел знать ответ, что это уже не могло остановить его. Он только крепче сжал юбку матери и взглядом постарался извиниться за то, что делал ей неприятное.
Анна заметила это и улыбнулась ему грустными глазами.
— Он сказал это потому, что был очень несчастен, — произнесла она таким же грустно улыбающимся голосом. — И в том, что он был несчастен, я была виновата.
Сережа смотрел внимательно на мать, по-прежнему не находя в себе достаточного воображения, чтобы представить её виноватой в чем-нибудь.
— Он не хотел, чтобы я уезжала, но я уехала, и это сделало ему больно, — объяснила Анна, видя, что он не верит ей. — Он думал, что я не вернусь, что мы не увидимся больше — поэтому он сказал тебе неправду. Он думал, что так будет легче.
— Но почему… — сказал Сережа полушепотом, боясь того, что из этого могло последовать. — Почему уехала?
— Я думала, что не люблю его больше. Это ужасно, это нехорошо, но так бывает.
Сережа молчал, пытаясь обдумать это. То, что иногда можно не любить тех, кого нужно любить, он знал хорошо — и он знал, что отец не любил его (по крайней мере, так было раньше, и он чувствовал, что так и было). И он не любил отца так, как знал, что ему нужно было любить — так, как он любил мать. Но то, что мать оставила его, не любя отца, было ему непонятно. У него было только одно объяснение этому, и этого-то объяснения он больше всего боялся.
Еще прежде, чем он выразил свою мысль, прежде чем даже ход её отразился у него на лице, Анна угадала его, и тут же, наклонившись к нему, сказала:
— Но я уехала не от тебя, сказал. Тебя я не переставала любить и никогда не перестану. И я вернулась для тебя, потому что знала, что не могу жить в разлуке с тобой.
Сережа понял по её взгляду, что она не лгала. И он не мог представить, чтобы она когда-нибудь солгала бы ему. Он теснее прижался к ней.
— Почему ты не могла взять меня с собой, как Ани? — спросил он, растроганный почти до слез и одурманенный близостью к ней. — Папа не позволил тебе?
— Нет, нет… — ответила Анна рассеянно, снова гладя его по голове. — Папа тут ни при чем. Это трудно объяснить… может быть, когда ты будешь старше. Я расскажу тебе, как все было, и ты рассудишь.
Он догадался, что это касалось ссоры между родителями — это была одна из тех вещей, о которых ему говорилось «когда ты будешь старше» или «когда станешь большой». Он чувствовал, что это было несправедливо, потому что он про себя знал, что уже был достаточно большой, чтобы понять все, что ему могли бы рассказать об этом, и он не мог вообразить, что было такого в отношениях между взрослыми сложного (уж наверное не сложнее, чем спряжения глаголов или допотопные патриархи). Но расспрашивать дальше значило расстроить маму ещё больше, и этого он не хотел.
— Я очень виновата перед тобой, — произнесла Анна дрожащим голосом. — Но ты… ты прости меня…
— Нечего, нечего прощать, — помотал головой Сережа, сжимая её мягкую ладонь в руках и целуя её как бы с извинением: — Хорошо, что теперь ты здесь.
Он слышал, что мама плакала тихонько, но он старался сделать вид, что не замечает этого, чтобы она поскорее успокоилась и только обнимал её снизу всем телом и целовал её руку. То, что она сказала о себе и об отце, волновало его, хотя он ещё не вполне осмыслил сказанное. Ему нужно было обдумать это с самим собой, чтобы понять, как он к этому относится, но то, что она была здесь, с ним, что она не переставала любить его, было главное, и он мог ещё подождать и подрасти до того, чтобы узнать все остальное.
Когда он снова взглянул на нее, она уже успокоилась, и только глаза её, полные обычной нежности к нему, немного блестели. Улыбнувшись ей, он положил голову ей на колени и с ленивой медлительностью сомкнул веки Её мягкая прохладная рука на его шее, звуки сада, громко стрекочущие повсюду, и ветер, шелестящий ветками, море вдали — все было хорошо, все было прекрасно. Многие годы спустя для взрослого Сережи эта минута была лучшим воспоминанием его второго детства; он никогда не забывал её.
— Я пойду теперь к папе? — сказал он после, желая сделать матери приятное. — На урок.
Анна кивнула ему глазами.
— Пойдем. Он ждёт тебя.
Поднявшись, они выбрались из кустов и побрели по заросшей дорожке между душистых цветущих клумб к дому.
— Ты сказала, что уехала потому, что больше не любишь его, — произнес вдруг Сережа, снова погруженный в обдумывание того, о чем они говорили. — Теперь ведь не так?
Взглянув на него с некоторым удивлением, Анна улыбнулась. И по улыбке этой, как будто призванной разом скрыть и выдать какую-то радость, Сережа понял, каким был ответ.
— Нет, — сказала Анна, стараясь спрятать от него эту улыбку. — Теперь не так.
Он знал, что она не могла лгать ему.
* * *
После обеда, когда Сережа, утомленный играми и уроками, уснул в гамаке в саду, Алексей Александрович нашел жену стоящей у окна в гостиной в глубоком раздумье. Она была по всему захвачена своими мыслями — и так крепко, что не заметила вошедшего мужа и вздрогнула, когда он приблизился к ней; письмо, которое она читала, выпало из её рук, и она испуганно обернулась.
— Это ты, — проговорила она с облегчением и тревогой одновременно и быстро нагнулась, чтобы поднять уроненный листок. — Ты напугал меня.
— Ну прости, мой друг, я не хотел, — сказал Алексей Александрович насмешливо и подался к ней, но заметив, каким серьезным и обеспокоенным было её лицо, отстранился. — Что-нибудь неприятное? — спросил он, указывая глазами на письмо.
Анна покачала головой и принялась разглаживать плотную почтовую бумагу в тех местах, где она была согнута при отправке.
— Это от Долли. Она уехала с детьми к сестре, в Покровское.
— Это к той сестре, что вышла за Лёвина? — уточнил Алексей Александрович.
— Да, — ответила Анна, проходя мимо него и вокруг комнаты. Помолчав немного, она добавила: — Кити.
Она волновалась. Алексей Александрович не мог ручаться, но он подозревал, что дело было в Лёвиных. Он не знал, в чем именно было дело, но помнил и по Светлой неделе в Москве, что когда разговор заходил о них, Анна становилась сама не своя и вдруг резко замолкала, так что казалось, что она или презирает этих людей и потому не желает говорить о них, или знает о них что-то страшное, какую-то невеселую тайну, о которой ей нельзя рассказать. Но что это на самом деле значило, Алексей Александрович не мог сообразить.
— Так что ещё пишет Долли? — спросил он, стараясь за будничной бодростью скрыть небольшую неловкость, которая вызывалась в нем этим замешательством по поводу состояния жены. Он остался стоять у окна, тогда как она уселась на свой обычный край дивана и взяла вязание, очевидно затем, чтобы занять руки.
— Что у них все хорошо и они устроились все вместе в деревне, — сказала она и принялась накидывать петли небыстрыми, но как будто суетливыми движениями. — Детям, кажется, очень нравится, и здоровье у младших поправилось: они в эту зиму переболели все корью, и доктор советовал увезти их из города. У младшей девочки кашель не проходил, но теперь стало гораздо лучше, и Долли довольна. Она пишет, что дети привязались очень к Сергею Ивановичу, он Лёвину по матери брат. Кознышев его фамилия — ты, может быть, знаешь его. Он, кажется, очень известен — философией или чем-то ещё ученым…
— Он больше по теории государства. Нас Стива познакомил осенью, — сказал Алексей Александрович, наблюдая за ней и её беспокойными пальцами. — Очень выдающийся человек.
— Да, вот он. И ещё какая-то m-lle Варенька, это подруга Кити. О ней я никогда не слышала, и она, кажется не бывала прежде в России. Но Долли говорит, что очень мила.
Она рассказала ещё о Стиве, и о том, что Долли пригласила их всех в Покровское и что того же желала Кити.
— У них, кажется, и так полон дом, — заметил Алексей Александрович. — Не стесним мы их?
Анна долго не отвечала, как будто задумавшись.
— Впрочем, мы могли бы, конечно, заехать, это почти по дороге, — тут же сказал Алексей Александрович. — Сережа был бы рад, полагаю. Но как ты захочешь.
— Я? Да я ничего не хочу, — проговорила Анна рассеянно и остановила движенье спиц. Некоторое время она сидела, наклонив голову и чуть нахмурившись, как будто все это время вязала что-то не то и только теперь поняла это.
Алексей Александрович подошел к ней и сел рядом.
— Что тебя расстроило? — спросил он прямо.
— Расстроило? — переспросила она, удивленно глядя на него. — Почему ты это решил…
— Потому что это очень видно.
Она отложила вязание, точно сдаваясь, и ещё с минуту сосредоточенно молчала. Алексей Александрович взял её руку в свою.
— Я должна бы поехать к ним, но я не могу решиться сделать этого. Я не знаю, что ответить.
— Отчего должна? — поднял брови Алексей Александрович. — Мы можем сказать, что мне по службе надо в Петербург. Не думаю, что это оскорбит их…
— Дело не в этом, — покачала головой Анна и свободной рукой дотронулась до кружева на оборке блузки. — Дело в Кити. Она хочет, чтобы я приехала, она своей рукой написала. И я понимаю, почему, и я тоже хотела бы этого, но мне очень страшно, когда я думаю, как это будет. Иногда мне кажется, что лучше не ехать; но я знаю, что это может обидеть её.
Она снова замолчала, но Алексей Александрович видел, что она собирается говорить ещё и в тишине следил за её лицом, сосредоточенном и в тревоге красивом даже более, чем обыкновенно.
— Дело в том, что я виновата перед ней, — наконец произнесла Анна, и глаза её заблестели. — Очень виновата. И я думаю, что она хочет, чтобы я приехала и тем положила конец нашей ссоре. И я этого хочу, но я не знаю… — она опять прервалась на время и устремив взгляд куда-то вниз перед собой, продолжила твердо и устало: — В тот раз, когда я вернулась из Москвы, я не сказала тебе. Я уехала так скоро из-за того, что случилось на балу в Москве. Там была Кити, и она ждала в тот вечер от Вронского предложения. Но он уехал за мной.
Сказав это, она вдруг усмехнулась; и несмотря на собравшиеся на ресницах слезы и то, что она говорила о своей вине, выражение лица её было серьезным и решительным И только пересекшись взглядом с мужем, она несколько смутилась, должно быть, сообразив, что ему напоминание об этой истории могло быть неприятно.
Но Алексею Александровичу не было неприятно, и все, что она говорила ему, казалось ему рассказом о людях более воображаемых, чем реальных. Он видел только, что это расстраивало его жену и это было ему досадно.
— Это было давно, — сказал он с намеренным равнодушием, давая ей понять, что его это нисколько не задевает. — Не думаю, что для нее это имеет теперь значение.
— Должно быть, нет, — покачала головой Анна, очевидно не убежденная в беспочвенности своего беспокойства. — Но я не могу простить себе этого.
— Я не вижу, где бы ты поступила дурно, — сказал Алексей Александрович мягко. — Я знаю, что ты бы никогда не сделала этого с намерением.
— И все же я была рада… рада, что он за мной поехал, — призналась Анна, не глядя на него и как будто не ему вовсе. — И её мне было жаль, но только умом.
Она, должно быть, хотела, чтобы он осудил её, но Алексей Александрович не только не мог этого сделать, но ему хотелось поскорее закончить этот разговор и так, чтобы она совершенно забыла о нем и о своей вине — мнимой или действительной. Он знал её склонность пускаться в самообвинения, которые иногда доходили до чрезвычайности, и его это беспокоило.
Она делала это не из ложного смирения и желания получить похвалу, как могло казаться тому, кто не знал ее. Но Алексей Александрович знал хорошо, что черта эта ей была по натуре малосвойственна или несвойственна вовсе. Он видел также, что ей с ее прошедшим, которое никому не было так тяжело, как ей самой, было необходимо постоянное разубеждение в том, что она была дурна как ни один человек на земле. Это иногда находило на нее совершенно искренне, хотя и немного преувеличенно. Многое по-прежнему мучило её и вызывало в ней болезненные воспоминания; она легко поддавалась унынию и была не вполне здоровым образом чувствительна, в особенности к тому, что касалось действительной внешней жизни.
Алексей Александрович беспокоился и за то, что она слишком уж переживает, и за эту её боязнь прикосновения к внешнему миру, которое было неизбежно. Когда разговор заходил о том, чтобы вернуться в свет (что должно было произойти рано или поздно) она сейчас же терялась и приходила в волнение, очевидно страшась этой обязанности. Алексей Александрович понимал причины её страха и желал бы оградить жену от всех неприятностей — что в данном случае значило оградить её от всего света, но он знал, что не может дать ей такой возможности. И она сама знала, что ей нельзя было не выходить при том положении, которое её муж занимал в обществе, и что их идиллистическое уединение должно было в конце концов прекратиться.
Поездка к Лёвиным осложнялась ещё и внутренними препятствиями, но она могла подействовать на Анну благотворно, разрешив то, что очевидно давно её терзало. Алексей Александрович был склонен к тому, чтобы подтолкнуть её к согласию, но он не хотел в то же время давать жене повод думать, что он настаивает на этом в ущерб её чувствам. Он искал слова, чтобы успокоить её.
— Я думаю, — проговорил Алексей Александрович, вздохнув. — Что если Катерина Александровна приглашает тебя сама, она хочет посчитать эту историю совершенно забытой. И тебе нечего опасаться в отношении её. Но если ты находишь, что тебе это было бы слишком трудно, мы всегда можем отказаться. Я уверен, что Дарья Александровна разъяснит своей сестре все причины и всю сложность твоего положения.
— Да, должно быть так, — согласилась Анна, но это очевидным образом не переставало мучить её.
Алексей Александрович снова взял её руку, перекладывая её к себе на колени. Взглянув на него коротко и почти отчаянно, Анна положила голову ему на плечо и молча размышляла несколько времени.
— Было бы глупо не поехать, правда? — сказала она затем. — Как будто я ребенок, который боится наказанья.
Алексей Александрович услышал по её тону, что она решилась, и улыбнулся.
— Их брак удачен оказался, как я знаю. Полагаю, что они, напротив, зовут тебя для благодарности.
— Как это странно вышло, — заметила Анна, снова помолчав. — Как будто где-то стрелки нарочно перевели, чтобы так сошлось. Ведь я помню, что никто не желал, чтобы она вышла за Лёвина. Это знаешь, как бывает, что никто не говорит, но всем ясно. Я тогда сразу поняла, что все — и она сама — хотят, чтобы Вронский сделал предложение.
Алексей Александрович заметил, что она стала говорить о Вронском как о постороннем человеке, и хотя это было мелочно, но ему было это приятно. Он был рад, что жена не могла видеть его лица с неприлично довольным на нем выражением.
— Должно быть, это к лучшему. Если она счастлива, тем более.
— Да, я очень надеюсь, — сказала Анна с виноватой горячностью. — Мне стало бы много легче, если бы я сама убедилась, что это так. Нужно, нужно поехать.
— Поедем, если хочешь, — проговорил Алексей Александрович спокойно.
— Поедем, — кивнула Анна, поддаваясь этому его спокойствию, которое ей было так нужно после дня, проведенного за сомнениями.
Решение было принято, но оба они ещё сомневались — и до, и даже после того, как был написан ответ в Покровское, что они приедут. Анна тем, стоит ли ей напоминать о себе Кити, которую она видела в последний раз почти девочкой и потому не вполне верила в ее подлинное самостоятельное желание в самом деле простить ее, а Алексей Александрович тем, пойдет ли этот визит его жене на пользу.
И все же они поехали, и неделю спустя были в Тульской губернии, где собирались оставаться до конца июня.
Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
|