Альберт лёг на кровать, подогнув ноги к животу, а ру́ки положив под голову, и закрыл глаза́.
«Теперь ощущение униженности усилилось, — отметил он про себя. — Поза, принятая мной, хотя и усугубляет это странное состояние безволия и беззащитности, но одновременно дарит мне чувство долгожданного успокоения. И мне всё же нужно постараться заснуть — иначе я сойду с ума. Быть может, эта ночь облегчит мои чувства, притупив их».
Наш герой надеялся на то, что усталость всё же возобладает над его душой и принесёт его сердцу и духу несколько часов отдыха, а быть может, подарит и радость, послав в сновидения образ его возлюбленной.
«Но, коли она приснится мне — Господи, молю, не дай мне забыть о том, что это всего лишь иллюзия — иначе… иначе жизнь моя оборвётся с пробуждением».
Одежда, что теперь была на Альберте, совершенно не соответствовала природным внешним чертам нашего героя, ра́вно как и данный ему от рождения облик невозможно было представить на той тюремной постели, на коей пришлось устроиться Альберту.
Если бы его увидел в этих каменных стенах человек, с которым они не знали бы друг друга и который не принадлежал бы к когорте алчных и лицемерных правителей, что держат власть в своих руках во многих странах этого мира, и потому не являлся потенциальным врагом нашего героя, но обладавший проницательным и добрым сердцем, и по этим причинам расположенный к нашему герою любяще и сострадательно, либо же собрат по Ордену, проникнутый кроме названных чувств глубочайшим и высочайшим уважением — то сказал бы, что этого человека — к тому же облачённого столь неподходяще — не должно быть здесь, что более несообразной картины он не видел никогда в своей жизни, что это какая-то ошибка. И, разумеется, то же самое можно было с полнейшей уверенностью утверждать и о Консуэло, будь она жива.
Как может понимать уважаемый читатель, бо́льшую часть своей жизни наш герой провёл в за́мке Исполинов — своём несостоявшемся родовом имении и, согласно положению в обществе и жёстким предписаниям светского этикета каждое утро был обязан наряжаться в расшитые подобиями бриллиантов пуговицами, запонками и золотыми позументами костюмы, чьи высокие воротники часто не давали ему свободно дышать, а узкие рукава стесняли движения. Но Альберт нежно любил своих родных и оттого неизменно и неукоснительно следовал этим правилам. И, несмотря на все страдания нашего героя, в ви́дении автора сей образ несёт в себе безмерное очарование — нет, даже больше… это что-то невыразимое — что не помещается в сердце, берёт его в плен…
Но, хотя — почему же невыразимое?.. Теперь я чувствую, что настал этот час. Час признания. Автор желает быть откровенной с вами, дорогие читательницы, и потому на краткое время позволит себе перейти на речь от первого лица́ — в надежде, что подобная манера не испугает вас. Итак, я без лишних прелюдий перехожу к сути.
Я без памяти влюблена в главного героя сего произведения. Да. Как бы высокопарно, слащаво и заезженно ни прозвучала сия фраза — в ней нет ни капли шутки или преувеличения. И я без стеснения, открыто и честно говорю вам об этом. Быть может, многие из вас знали об этом с самых первых строк, самых первых моих историй об Альберте и Консуэло — по манере моего письма, по языку и описаниям его внешнего облика. Я не преследовала цели удивить или возмутить, потрясти вас. И я понимаю, что моё чувство, моё отношение к нему может показаться наивным. Но, в конце концов, справедливости и шутки ради, понимание последнего говорит о том, что автор не всё же не так безнадёжен. Но, как бы там ни было — я не хочу, не готова отказаться от своих иллюзий. Да, я придумала человека, которого нет и никогда не было на этой земле — ну так и что же с того?..
Более того, я творю, смотря сквозь призму почти двух прошедших столетий, никогда не встречавшись с младшим графом Рудольштадтом, ни единого раза не видя его лица́ и не имея такой возможности, даже живи я в те времена и имея, как вижу я сама, скудные, искажённые и ошибочные представления о XVIII столетии — но, как вы можете сознавать — даже такое количество лет и несколько эпох, непреодолимой пропастью разделяющее невозвратное выдуманное прошлое и настоящее, не властно над людскими чувствами. Но, быть может, я всё же путаю любовь с чем-то иным — состраданием и даже жалостью?.. Однако, отвечая самой же себе на этот вопрос, я позволю себе выразить следующую мысль. Возможна ли любовь без способности ощутить боль своего избранника как свою собственную, оказаться на его месте хотя бы посредством чувств? Не станут ли от этого объятия и слёзы, что неизбежно проливаются вместе с тем, с кем вас соединил Господь — ещё полнее, ещё искреннее, ещё крепче, не станет ли тогда ваше сердце самой надёжной поддержкой и утешением в скорби и смятении для души вашего избранника — а в особенности порой такой хрупкой, словно хрусталь? Даже если эти мучения будут обманом разума. Нет, здесь стоит выразиться иначе — в особенности, если это будет так! Не нуждается ли именно тогда — в часы и минуты слабости рассудка — человек более всего в понимании и поддержке — именно потому, что он не виноват в том, что происходит с ним и верит в реальность своих страданий? Я думаю, уважаемый читатель, вы понимаете, что мои ответы на эти вопросы однозначны.
И тут я считаю нужным отметить ещё одну очень важную вещь и заверить в ней всех, поклясться всем, кто держит в руках эту книгу. Даже если бы я имела счастье — да-да, несомненное счастье! — несмотря на все опасности, перипетии и испытания души́ и духа, что преследовали наших героев — жить в ту эпоху, в той стране — Чехии — вызывающей такое щемление в моём сердце с того самого времени, когда, знакомясь с дилогией, ставшей каноном для этой истории, во второй раз, я вновь встретила на её страницах загадочного и красивого молодого графа — я никогда, ни в каком смысле не стала бы изъявлять притязаний быть рядом с ним. И стоит ли говорить о том, что, поддавшись порыву какого-то безумного затмения и открыв ему свои чувства, я в мгновение ока пришла бы в себя и не надеялась бы на то, что он ответил бы мне взаимностью. Он попытался бы говорить со мной осторожно и деликатно, пытаясь причинить как можно меньше боли. И, если бы вдруг тайной свидетельницей этой беседы стала Консуэло — она наблюдала бы за своим возлюбленным со спокойствием и уверенностью в том, что её избранник никогда не предаст её, а на меня смотрела бы с искренним состраданием, но, быть может, при нашей случайной встрече после невольное смущение мешало бы ей встретиться со мной взглядом. Альберт Рудольштадт безраздельно верен своей любимой. Я ни за что не встала бы между ним и его возлюбленной. Именно потому, что я люблю их обоих. Главного героя — как мужчину и как человека — за его красоту и душевные качества. (Сейчас вы можете осудить меня за то, что первым я назвала внешний облик, но одно и другое неразделимы для меня в этом образе — потому что впервые такие возвышенные благородство, одухотворённость и печаль я впервые узнала лишь в чертах этого человека, и не встречала доселе ни в чьих более.) Консуэло — за её чистоту, бескорыстие, простоту, непорочность, честность и мужество. Они достойны друг друга. Достойны быть вместе. Своими муками и испытаниями, что прошли и проходят они с великой честью. Почему я говорю о них в настоящем времени? Потому что я верю в то, что эти люди и до сей поры ходят где-то по земле — вечно молодые и прекрасные, и у Альберта по-прежнему случаются приступы жестоких галлюцинаций, а она усмиряет его страх перед видимыми лишь ему призраками, что являются из ночной тьмы. Иногда я представляю их рядом с собой и разговариваю с ними. И, быть может, желая заговорить с ним, я не нахожу тем, а если вдруг появляются нужные слова — я не могу собраться с духом, чтобы обратиться к нему. Меня одолевает какая-то робость. Живя же в то время, я бы ровно так же, как и сейчас — наслаждалась их счастьем. И любой иной поступок с моей стороны был бы предательством, невыразимой жестокостью и доказательством того, что мои чувства и отношение к ним неискренни и полны эгоизма. Да, я признаю, что в моём отношении к этим людям есть немалая доля идеализации, и их образы я немного перестроила под себя, избавив от некоторых отрицательных качеств. Но последнее опять же служит доказательством того, что я достаточно взрослая и зрелая личность, чтобы понимать последнее. И такой ход моих мыслей говорит о том, что я заметила, увидела эти качества, но определила для себя, что я бы не хотела видеть таких людей рядом с собой. Это говорит о моих идеалах и представлениях о том, каким должны быть люди, достойные моей любви и дружбы. Да, полюбить можно и человека подлого, лживого и двуличного — но это уже другая тема для рассуждений, и в этом произведении я не хочу касаться её. К тому же, и без того в сей истории достаточно мыслей о преступной жажде власти, лицемерии и бесчестности.
Однако, здесь я позволю себе высказать ещё одну мысль. Если бы этот Орден существовал — то я хотела бы служить в нём, и, если бы в ряды его соратников принимали женщин — сделала бы всё, чтобы мужественно пройти все испытания посвящения и в конце, встав перед алтарём со статуей распятого Христа дать клятву святой верности братству. И я пошла бы на такие жертвы вовсе не ради того, чтобы быть ближе к Альберту Рудольштадту, но ввиду совершенного согласия с принципами этого союза — однако это независимо от моей воли сложившееся обстоятельство, вне сомнений грело бы мою душу. И от этого я была бы несомненно счастливее.
Что ж, верно, слишком много откровений для вас, мои юные читательницы. Но, к счастью, их пора на сей момент прошла, и те из вас, кто до сей поры сомневался в том, что я испытываю к своему герою — теперь знают истину.
Однако всё это время вас — так же горячо любящих молодого графа — мог терзать вопрос: почему же, за какие грехи я обрушила на его голову незаслуженные страдания? У меня нет ответа на этот вопрос. Но одно я готова повторять неустанно — моя любовь к нему безгранична и она никогда не умрёт. У меня нет ни цели, ни желания намеренно мучить его сердце, что сейчас разрывается на части. Быть может, всё дело в романтизации страданий. Ради справедливости стоит заметить, что Жорж Санд также едва не наслаждалась благородством и силой душевных мук, возводя их на пьедестал.
Сейчас же, я выражу личное видение и собственное восприятие образа своего героя и предпочтения в нём. С первого же своего появления он покорил моё сердце безраздельно, а раскрываясь далее всё глубже — поселился там навсегда. Да, он будет жить там до са́мой моей смерти — щемящий и трогательный, страдающий и таинственный, мрачный и прекрасный, светлый, печальный и волшебный…
Как это ни парадоксально, но я вижу Альберта Рудольштадта именно в тех самых платьях, отделанных золотистыми лентами и стеклянными алмазами. Исключение для меня составляют лишь две детали: вся одежда — за исключением неизменно белой рубашки, надеваемой под камзол — должна быть чёрной и ничто не должно скрывать густых чёрных волос, доходящих до плеч, и потому он не должен был бы носить шляпу. Но ещё более волнует меня предстающий пред моим внутренним взором молодой граф, снявший камзол и оставшийся в белой рубашке, по которой, создавая волшебный контраст, струятся его густые чёрные волосы, и тёмных кюлотах, чулках и ботинках. Да, в этом образе олицетворена всё та же аристократичность — но здесь я лишь скажу с улыбкой: что могу я поделать со своим странным сердцем? Изысканность такого рода неотъемлема для меня от образа графа Рудольштадта.
А теперь перейдём к тому, какое же облачение давало давала Альберту ту душевную и физическую свободу, коей ему всегда так не хватало до встречи со своей избранницей. Кроме небольшого числа светских костюмов, хранившимся в небольшом шкафу, в его комнате был сундук с одеждой, напоминавшей цыганскую, сшитую из тонкой и лёгкой атласной ткани с крупным, но не слишком ярким цветочным рисунком — также несколько комплектов свободных рубашек с треугольными вырезами и рукавами, собранными лишь на запястье и штанов, оканчивавшихся резинками для наивысшего удобства. Эта одежда была воплощением простоты и красоты, и портные, хотя и получали за эту свою работу гора, были рады выполнять столь простые заказы, отдыхая от притязаний родных графа. И именно в этих костюмах он, никем не замеченный, тайными путями уходил в свои долгие странствия, где на широкой дороге, простиравшейся в необозримую даль, прохладный ветер так же широко развевал разноцветную ткань.
Но теперь же мы наконец вернёмся к настоящему Альберта Рудольштадта.
Он вынул из-под воротника серебряное распятие и, поцеловав его, прошептал:
«Бессчётное число раз я засыпал в одиночестве, зная, что где-то на земле, также отправляясь в объятия Морфея, за меня молится самый родной мне человек — моя Консуэло. В каждую такую ночь я считал дни, оставшиеся до нашей встречи. А в последние несколько месяцев моё сердце грело знание о том, что теперь у меня в этом мире есть две родственные души. Но вот, теперь вы оба так далеко и высоко, что не вернётесь уже никогда. И, то, что я знаю обо всём, что ожидает меня, не облегчает моего тягостного ожидания грядущего. И сейчас — только начало моих испытаний. Мне предстоит пройти через неизбежное. Так не оставь же меня, Господи...», — и, вновь прижав распятие к своей груди, закрыл глаза.