Войдя в спальню своего племянника, барон Фридрих остановился на дальнем расстоянии от постели умершего графа, проявляя ещё бо́льшую робость, неловкость и нерешительность, нежели его брат.
Но через несколько мгновений он всё же сделал несколько шагов к кровати Альберта — хотя подошёл к ней не вплотную — и начал — в точности также, как и все, кто был в этой комнате до него — следуя велениям своего сердца:
— Я не знаю, что сказать тебе, Альберт… Но чувствую, что должен… Я проявлял ещё меньше участия в твоей жизни, нежели мой брат. И причины тому были теми же. Я могу лишь попросить прощения — если я достоин его. Я знаю, что ты сейчас не слышишь меня. И уже никогда не услышишь. И я не знаю, кому и зачем я говорю эти слова. Быть может, для облегчения собственного сердца. Ибо — кому ещё я теперь могу излить свою душу?.. Нет, я говорю с Господом. Да, с Ним Самым. И я знаю, что Он слышит меня. Потому что я не верю в то, о чём говорят эта чудесная и ныне столь несчастная девушка (прошу, заклинаю Тебя — храни её, не дай ей умереть, уйдя раньше времени за своим возлюбленным — пусть её жизнь не заберёт лихорадка или иная болезнь, или нервный припадок, и пусть она ничего не сделает с собой — я вижу, что эта бедняжка на грани), Венцеслава и Христиан. Зачем бесплотным душам земной мир, его заботы, его жизнь? Это удел Создателя. И потому ты не должен думать о нас — тебя ждёт блаженство в райском саду, тебя ждёт вечность. Так пусть же твоё сердце живёт там и не вспоминает о тех, кто остался здесь. Когда, через несколько десятков лет, душа Консуэло унесётся в небесный Эдем — она воссоединится, сольётся с твоей в бесконечном счастье, которое ты заслужил… Но, невзирая на, то, что я до греха мало говорил с тобой — я не мог не думать о тебе. И, быть может, благодаря этим размышлениям, мне удалось хоть что-то верно понять о том, что происходило в твоём внутреннем мире. Все эти годы, что я смотрел на тебя, наблюдал за тобой — ты был каким-то потерянным, чуждым всем этим светским условностям — с рассеянностью относясь к ним, этому обществу, в котором живём мы. И очень часто я недоумевал — почему же ты не родился в иной семье — среди крестьян или среди цыган? Там твоё сердце, тело и душа были бы свободными. Ты всегда мечтал помогать людям — даже в самом малом. Я представлял твою жизнь в иных местах — среди природы, простых деревенских домов, жители которых готовы стоять друг за друга и выручать друг друга в любой беде, где между людьми нет границ в виде сословий, общественного положения... И, если бы твоя судьба была связана с физическим трудом, работой на земле — это не мешало бы тебе развивать и твой музыкальный талант, и острый ум, и тонкость, чувствительность твоих сердца и души — коими ты, без сомнения, был наделён при рождении сполна и в изобилии — и всё это подарила тебе твоя достопочтенная мать — ныне также покойная графиня Ванда — супруга моего брата Фридриха. Я питал к ней глубокое уважение, граничащее с каким-то неясным страхом. Но речь сейчас всё же не об этой удивительной женщине… Ты мог бы созидать наравне плоды земные и плоды духовные. Ты никогда не стремился к славе, и мелодии, что ты стал извлекать бы на простых инструментах из своих уст и что выходили бы из-под твоих тонких пальцев — восхищали бы твоих добрых соседей и вдохновляли бы их строить лучшую жизнь и всегда идти по ней со светом в душе. Да, ты мог бы быть подобен Иисусу Христу, проповедуя свои истины в окружении бедняков, и эти речи могли бы исцелять их сердца и наставлять на верный путь. Но из своих внезапных путешествий ты всегда возвращался к нам, не в силах оставить навсегда тех, кто дал тебе жизнь и воспитал тебя — ты не мог взять на душу этот грех — ты делал правильно. Но твоя душа разрывалась между жаждой свободы и любви ко всем нам. Да, ты очень любил нас, и потому не рассказывал нам о том, где ты был и что происходило с тобой в тех странствиях, что длились порой по целым неделям — зная, что мы не поймём тебя и, не говоря тебе, станем считать, что твой рассудок всё более и более расстраивается… Но, Всевышний, как же твоё лицо схоже с лицом этого великого пророка, что отдал свою жизнь на кресте людям, которые не поняли его жертвы и не стали такими же праведными — и сейчас даже более. Почему Господь забрал тебя? Где ответ?.. Но за одно обстоятельство я благодарен Ему — встреча с этим прекрасным, святым созданием, чьё имя означает «утешение». И, быть может, оно искупает все несправедливости, пережитые тобою здесь, в этой юдоли страданий — ведь, будь твой путь иным — среди них ты не встретил бы этого ангела во плоти и не подарил бы ей вновь счастье и доверие после стольких испытаний и страданий, через которые столь несправедливо пришлось пройти той, что являет собой воплощение всех добродетелей человеческих… Как и каждый из нас — я не прощаюсь с тобой. Ещё дважды в этой жизни мне дано увидеть тебя. Я не могу взять твою руку, не могу прикоснуться к тебе. Я не знаю, что останавливает меня — но я не могу. Я люблю тебя. Очень сильно люблю. Знай это. Эта любовь будет со мной до смерти. Но зачем же, зачем я продолжаю говорить с тобой, зная, что ты не слышишь меня?.. Творец, я обращаюсь к Тебе и только к Тебе. Такие люди, как Альберт, рождаются раз в сто — нет, в тысячу — лет… Что ж… мне стало немного легче. И за это я благодарю Тебя, Всевышний.
Но в следующее мгновение барон Фридрих ценой неимоверного усилия сделал шаг, наклонился над постелью своего умершего племянника и протянул свою дрожащую руку к безжизненной ладони Альберта и несколько мгновений стоял, словно застывшая статуя.
— Нет… я не могу.
И он в каком-то порыве, быстро, словно убегая от чего-то, вышел из спальни племянника, но всё же, опомнившись, сумел тихо затворить за собой дверь.
— Что… что случилось?.. — в страхе и смятении спросила канонисса.
— Ничего. Я… я просто говорил с ним. Что должно было случиться? Ничего. Самое страшное уже произошло. А дальше только пустота. Бесконечная пустота.
Сюпервиль пристально наблюдал за ним, ожидая какого-то истерического проявления, или обморока, или нервного припадка, но ничего этого не последовало.
Поведение Фридриха Рудольштадта не было возбуждением, но лишь следствием огромного напряжения, того, что он не смог преодолеть себя, какого-то стыда за собственное малодушие.
— Фридрих, сядь рядом с нами. Тебе нужно успокоиться, — проговорила канонисса.
И он сделал так, как сказала его сестра, но лишь затем, чтобы на время отрешиться от всего, забыть обо всём — о безвременно умершем в столь раннем, столь молодом, почти юном возрасте Альберте, об этом, столь жестоко страдающем неземном существе по имени Консуэло, об убитых горем брате и сестре… Его душе нужен был отдых. Пожилой мужчина находился словно в каком-то оцепенении всех чувств и теперь был более чем спокоен.
Консуэло, наблюдавшая за дядей своего возлюбленного, хранила молчание. Так же в некотором смятении и непонимании наблюдая за тем, как он покинул комнату Альберта, но по причине сильнейшего недомогания не ощутившая страха и той тревоги, что испытали все остальные, теперь она также не знала, что сказать ему. Но лихорадочно блестящий взгляд нашей героини был полон понимания.