Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
|
В Леостон добрались, когда уже стемнело. Фиби засыпала на ходу, Эдриан держался из последних сил. Тетя Мэри и Лавиния вели их под руки, а позади горничная, Филис, тащила чемоданы. Не было сил даже смотреть по сторонам, покуда в экипаже ехали до гостиницы. Есть тоже совершенно не хотелось, и сил думать о сегодняшней встрече не было. Сон пришел, едва голова коснулась подушки на кровати в номере, куда их поселили.
....Ее разбудило дуновение свежего морского ветерка из окна, остававшегося полуоткрытым. Сев на постели, Лавиния некоторое время с немым восторгом наблюдала восход: белый, нестерпимо горящий шар медленно поднимался из-за горизонта в светлое небо. "Наверное, еще очень рано". Но спать больше не хотелось, и девушка, быстро и бесшумно приведя себя в порядок, надела утреннее платье и через окружавшую отель веранду, увитую виноградом — она успела, побывав здесь несколько раз, изучить устройство здания — вышла в роскошный тропический сад.
Утренняя свежесть здесь пахла одновременно морской солью, апельсинами и розами. Лепестки роз в самом деле усеивали небольшую лужайку у выхода, а сами цветы, алые и белые, покачивались от легкого ветерка над головой: декоративная решетка вся была увита зелеными стеблями и усеяна цветами. Лавиния, засмеявшись, опустилась на колени: ей вдруг захотелось зачерпнуть лепестки в горсть. Несмотря на то, что вовсю щебетали птицы, ощущалась удивительная тишина — такая, что хотелось лишь благоговейно вдохнуть и более не нарушать даже звуком своего дыхания эту гармонию молчания и пения. Некоторое время Лавиния смотрела на открывшуюся ей удивительную картину — алые и белые нежнейшие лепестки, как брызги, на черной земле, рядом с белой тканью ее платья — потом подняла руку с лепестками над головой и стала, смеясь, сыпать себе на лицо: ей хотелось ощутить нежность цветов в полной мере. И вдруг она спиной почувствовала, что кто-то стоит рядом, и теплая рука смахнула лепестки с ее лица, и потом очень нежным движением поставила на ноги.
Перед ней был Эдмунд.
Лавиния смущенно опустила глаза: стало неловко за сцену в поезде и за то, что он застал ее в минуту, когда она, в общем, дурачилась — а еще потому, что от его прикосновения вдруг стало горячо у сердца. Она высвободилась, отступила на шаг, поздоровалась, извинилась за вчерашнее. Эдмунд расслабленно кивнул, прислонившись к увитой розами белой решетке. Небрежно оглядел Лавинию с головы до ног.
— Знаете, в вашем наряде кое-чего не хватает...
Обернувшись, он сильным и быстрым движением сорвал разом три розы и протянул ей.
— Одну в волосы, одну на пояс. А третью можете подарить мне.
— Благодарю, — Лавиния представила, что это в самом деле будет красиво, и забрала у него две розы, а третью оставила. — Лишнее прикосновение сомнет ее.
— А вам жаль, — он повертел цветок в вытянутой руке. — Розы без шипов... Все равно, что виноград без косточек. Удовольствие без неприятностей. Что за пошляк придумал!
Бросив розу в воздух, он наступил на нее, когда упала на землю, и поводил ногой, растирая алые лепестки, будто чью-то кровь. Лавинии стало противно.
— Это было очень грубо и некрасиво.
— Вам не нравится насилие, нежная барышня? Даже над цветком?
— Мне не нравится, когда силу показывают на потеху себе и другим.
— Но это самая обычная народная забава. Считаете себя выше черни?
Они посмотрели друг другу в глаза — как противники, готовые к схватке. "Вызов? Что ж, принимаю".
— Моя мать была натурщицей до замужества. Она приехала в Скендию, когда вся ее родня умерла от тифа, и первое время в Корлинге она голодала. Как я могу презирать обездоленных?
Он улыбнулся совершенно просто и мягко.
— Удивительно, сколько у нас с вами общего. Мой отец, ремилиец, приехал, правда, не спасаться от голодной смерти, а искать счастья — но ему тоже пришлось хлебнуть горя и нищеты. Но однако он поднялся до таких высот, что за него стало не стыдно выйти дочери аристократа, пусть и поизносившегося. А знаете, что самое удивительное? Отец старше матери на двадцать лет, но она до безумия влюбилась в него с первого взгляда. Изысканная красавица... Такой она и осталась даже теперь.
Утреннее солнце, заблестевшее ярко, озарило изящную, сухощавую фигуру Эдмунда. Он был гибок, как хлыст, и притом жёсток, жилист. Ремилийцы обычно полнее, мягче, они катаются или летают, как шарики.
— Вы больше похожи на айбарийца, чем на ремилийца.
— А вы много видели тех и других?
— Ремилийцев достаточно: я ведь здесь не в первый раз, да и в Розфильде, где я росла, их много. Айбарийцев встречала реже.
Лавиния не стала уточнять, что с одним из них была близко знакома: соседом ее семьи в Розфильде одно время был некий Диего Арана — для нее, впрочем, просто дядя Диего. С его приемным сыном, Клодом, она дружила до сих пор, они вместе писали для одной из газет Корлинга.
— Так приглядитесь: неужто я на них действительно похож?
Он снова шагнул слишком близко к ней, как бы невзначай положил ладонь ей чуть выше локтя — такую горячую, красивую и грубую — на нее так хотелось опереться... Лавиния, засмеявшись, отстранилась.
— Можете поверить мне на слово. Мой отец рисовал портреты на набережной, а я любила стоять рядом, так что разбираюсь в типах внешности.
Развернувшись, она нырнула за стеклянную дверь и резво побежала наверх, в номер. Ей в самом деле ни к чему флиртовать с ним: куда больше удовольствия она получит, прогулявшись сегодня с Эдрианом в историческую часть Леостона.
Леостон, или, если правильно, по-ремилийски — Леопетра — город очень древний, построенный еще до нашей эры. Много раз разрушенный и восстановленный, сменивший не одно название, он теперь делился на Старый, или Горный, и Новый город. Новый был обычным городом, то есть обычным курортным городом — благо, Леостон и жил в основном за счет туристов. Здесь тщательнее следили за порядком и гигиеной, чем в других городах Ремилии, но по этой причине здесь никогда не проводились карнавалы. Да и беднякам разрешалось селиться только "за чертой" — за окружавшей город оградой, у каждых ворот которой стояла охрана. Ремилийцы считали это надругательством над городом, бывшим когда-то колыбелью освободительного движения, но поделать ничего не могли. Горько было сознавать, что они снова потеряли свободу.
Старый же город, нежилой, состоял из живописных развалин вилл и амфитеатров, улицы его были мощены камнем, отполированным за сотни лет миллионами шагов, а оканчивался он у обрыва, с которого открывался вид на развалины Круглого замка, где жил Томазо Спиринетти — первый из борцов за независимость Ремилии. Тогда, четыре века назад, с ним расправились скоро, невзирая на его знатное происхождение и богатство. Он сам и его старший сын и правая рука в деле борьбы, Рафаэль, были казнены, жена и одна из дочерей стали монахинями, еще одна дочь, младшая, пропала без вести, имущество конфисковано, а замок вскоре сгорел — по официальной версии, от удара молнии, но не исключен и случайный поджог. В учебнике истории Лавиния видела портрет Томазо Спиринетти, а вот портрета его сына не сохранилось, только описания, а ей всегда очень хотелось нарисовать его. Лавиния была не слишком хорошей художницей — не сравнить с отцом — но рисовать ей нравилось, а в последние два года именно рисунки помогали ей зарабатывать на жизнь. Oна только недавно начала писать статьи, а до того рисовала для женских журналов и теперь еще не бросила. Да и для души Лавиния часто бралась за карандаш. Из поездок в Леостон она всегда привозила зарисовки видов, чтобы мама могла, глядя на них, почаще вспоминать родину. Так вот, иногда очень хотелось нарисовать Рафаэля Спиринетти, но когда она подумала об этом сегодня, глядя на развалины Круглого замка, ей вспомнилось лицо Эдмунда.
Порыв жаркого ветра чуть не сорвал шляпу, пришлось схватить ее за края. Лавиния продолжала стоять над обрывом, глядя на зеленую долину далеко внизу и на прозрачно-голубое небо с тончайшей дымке. Ветер приятно овеивал тело, раздувая белую блузку и бежевую юбку.
Эдриан стоял рядом, опираясь одной ногой на камень и глубоко задумавшись.
— А все-таки где твоя родина, Лэйви? — тихо спросил он. — Какое место на свете ты любишь больше всего?
Лавиния всмотрелась в его лицо.
— Я люблю наш дом в Розфильде, и сам Розфильд с соборами и набережной, с гонками на лодках и Праздником лета. Здесь родина моей матери, и ей я отдаю дань уважения. В Корлинге я чувствую себя независимой, сама зарабатывая на жизнь, и там живут дорогие мне люди. Но ведь ты не обо мне хотел поговорить? Тебя что-то беспокоит?
Она положила ладонь ему на плечо. Он оглянулся назад, давая понять, что хотел бы уйти. Они стали потихоньку спускаться вниз.
— Понимаешь, я нигде не чувствую себя дома. Я презираю отца, и он меня тоже, домой мне не хочется. И нигде больше нет места, куда я был бы рад вернуться. Получается, у меня нет родины?
Да, с семьей Эдриану приходилось непросто. Лавиния с десяти лет, когда ее отдали в школу для девочек близ Корлинга, часто гостила в доме дяди и успела понять, как складывались там отношения. Нельзя сказать, чтобы дядя Джонатан действительно презирал сына — просто не понимал, а потому избегал. Слишком они были разные: Эдриан пылкий, непримиримый, стремящийся к высокому и отрицающий ценность материального — совсем как ее отец, из гордости отнюдь не сразу принявший свою долю наследства. Oн ведь догадывался, что дед оставил все Джонатану, и тот лишь по совести решил выделить долю брату. Лавиния аккуратно указывала Эдриану на хорошие поступки дяди, но кузен не делал ее слушать. Настаивать она не решалась: дядя Джонатан все-таки не был человеком, какого стоило брать за образец. Лавиния слышала, что он, будучи судьей, проявлял чрезмерное снисхождение к титулу или богатству обвиняемых. Но так или иначе, его сыну, едва вступавшему в жизнь, была нужна опора.
— Родина — еще и место, которое ты готов защищать и судьба которого тебя волнует, — поправила Лавиния сейчас не слишком уверенно. Так, кажется, писали в учебниках и романах, об этом были песни и стихи, но Лавиния не особенно вдумывалась в эти слова: ей самой было слишком понятно, что значит — любить свою родину и уважать историю. И только теперь она начала понимать, как любила Розфильд и Корлинг, а подлинное уважение у ней вызывала история родины ее матери. Кто-то сказал бы, что в истории Ремилии слишком много мифов, кто-то — что среди ее персонажей слишком много фанатиков, а их слова наверняка все перевраны: слишком уж они пафосны. Лавиния же не искала "грязной правды". У обличения подобного есть плохое свойство: оно вместе с идеалами лишает и надежды.
— Но если я не люблю ни одно место, с чего я захочу защищать его? — оборвал ее Эдриан слегка раздраженно. — Я как будто бастард, не знающий отца. Что-то неправильное, недолжное. Человек ниоткуда.
— Ты думаешь, долг — только в том, что велит любовь?
— Конечно. Остальное меняется.
— И любовь меняется.
— У слабаков. У людей без характера и воли.
Лавиния растерянно моргнула. Она — так уж случилось — дважды успела слегка увлечься: в Розфильде с его вольными нравами и постоянными праздниками, а потом в Корлинге, когда после школы она оказалась свободна, как птица, это дело нехитрое. Но поверхностные увлечения проходили через месяц. Лавиния каждый раз укоряла себя за ветреность, и от слов кузена ей стало немного стыдно. Хотя, если подумать, он говорил о другом.
— Но ведь есть то, что ты ценишь выше людей и мест? — спросила она.
— Конечно, — его лицо стало строгим и сосредоточенным.
— Тогда... Мне кажется... — Лавиния инстинктивно понизила голос, — остальное тебе приложится. Ты найдешь людей, которое полюбишь, место, которое назовешь родной землей. Ты не бастард, не космополит — ты скорее странник. Но если карта есть, выйти всегда можно.
Как ей показалось, Эдриан слегка повеселел.
Обратно плыли на лодке. Горный Леостон высился, искаженно отражаясь в воде, его старые камни белели в ярком солнце, и казалось, что тех тысячелетий, что он стоит, словно и не было: как будто в нем до сих пор жили по простым и жестоким понятиям, и каждый знал, где его родина, и в страшном сне не мог представить, что кому-то сдастся, перед кем-то склонится.
— Vea ma patria... — тихо запела Лавиния. "Где моя родина", — песня, которую молва приписывала Франческе, младшей дочери Томазо Спиринетти. По одной из легенд, она под чужим именем вступила в бродячую труппу и сочинила немало стихов, вдохновлявших народ не забывать о своей истории. А первые песни спела у стен тюрьмы, где держали перед казнью ее отца и брата.
— Где моя родина?
Я не вижу ее среди этих холмов.
Мои отец и брат больше не дышат,
Мои мать и сестра больше не улыбаются.
Где моя родина?
Чужие разговоры и обычаи,
Чужие господа на конях,
И быть ремилийцем теперь позор.
Бедная моя земля, попираемая чужаками!
Бедный мой народ под чужим ярмом!
Боже, принявший моих родных,
Боже, освободи мою родину!
Лавиния постаралась петь очень тихо, ведь слухом похвастаться она не могла, но заметила, что Эдриан тоже шевелит губами.
...Первые, кого они увидели, войдя в окружавший гостиницу сад — Фиби, сидевшая на скамейке, и опиравшийся на спинку Эдмунд.
Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
|