Когда Консуэло и слуги остались наедине, она сказала им:
— Я уберу одеяло и расстегну пуговицы на его рубашке, вы же сделаете всё остальное.
Наша героиня знала, что они не откажут ей, и эта просьба была скорее лишь совершенно пустой, но по какой-то причине необходимой светской формальностью.
— Да… да, конечно… — ответил один из них. Они не знали, как правильно обратиться к нашей героине, и толком не понимали, как разговаривать с ней, дабы ненароком не обидеть или как-то задеть её, — госпожа Консуэло… как вам будет угодно…
Все трое остались стоять в стороне, почти у самой двери, втайне радуясь тому, что ещё минута отделяет их от прикосновения к телу этого человека, которого они боялись с того времени, как ему исполнилось шестнадцать лет — ведь именно тогда у Альберта стали проявляться способности ясновидца, именно тогда юного графа начали мучить странные и страшные галлюцинации, и необъяснимые истерические припадки со слезами и рыданиями, словами сокрушения о своей жизни, о долгом ожидании какого-то спасения, утешения, коего он не сможет более выносить, что нередко оканчивались обмороками.
Сказав свои слова, Консуэло сразу же забыла о том, что кто-то посторонний находится рядом с ней и медленно, в волнении подошла к постели возлюбленного. В эти минуты для нашей героини перестали существовать всё и все вокруг, кроме неё и её любимого человека.
Никогда ещё слуги не слышали столь откровенных речей и потому с самой первой фразы, сказанной Консуэло, начали испытывать такое смущение, что им захотелось уйти, чтобы оставить её наедине с возлюбленным.
Эти люди вообще не привыкли к разговорам о чувствах, душевных состояниях, сердечных откровениях и всём подобном.
За долгие годы своей службы в этом доме они слышали лишь неустанные, обстоятельные повествования графини Венцеславы Рудольштадт о родословии их старинной знаменитой фамилии, имена, титулы и истории судеб всех членов коей эта пожилая женщина знала наперечёт по десяткам поколений — до самого её основания, да почти ежевечерние эмоциональные рассказы барона Фридриха об охоте — о том, как его отменно обученные собаки, рискуя своей жизнью, выследили, поймали и загрызли очередного волка, рысь или другого опасного хищника — на которую тот отправлялся, не пропуская ни одного утра — неизменно — если не чувствовал усталости после предыдущего дня — спустя два часа после утренней трапезы.
Речи же молодого графа были им непонятны и только пугали, и потому, как только Альберт принимался за свои монологи — с подачи канониссы или графа Христиана, и потому вначале ещё не перейдя грань меж действительностью и вымыслом то ли памяти о прошлых жизнях, то ли фантазиями больного рассудка, то ли и тем и другим вместе — о древних великих воинах и их победоносных и сокрушительно проигранных сражениях за веру, о кровной мести и нечеловеческих пытках — прислуга старалась делать всё как можно быстрее, и никто из близких графа не осуждал их за это.
— Господи, думала ли я о том, что когда-нибудь стану делать подобное… С огромным трудом и болью я всё же могла бы представить, что совершаю всё это с земным обликом моей матери, но то, что в столь молодом возрасте я буду хоронить человека, которого я любила и люблю больше жизни… Да-да, больше жизни — и мне самой страшна эта мысль, ибо она грозит тем, что я окажусь не в силах исполнить клятву, данную Богу и Альберту — продолжать жить и искать своё предназначение. Когда же я смогу избавиться от этого недозволенного тайного желания, когда смогу искоренить, изгнать его из своего сердца?.. Я не могла бы представить, что делаю это также и с Андзолетто — даже помня о вероломстве, что совершил он так, как будто бы никогда не любил меня. И я уверена в том, что почти всякое человеческое существо достойно такого милосердия. Ведь он не был убийцей, не отнимал насильственно ничью жизнь — хотя, в самые первые дни и недели после этого жестокого предательства я чувствовала, что не живу на этом свете — так, что, наверное, можно сказать, что он едва не лишил меня жизни. Но… даже если… это не было бы преступлением. Но всё же я осталась жива. Да и не могло быть иначе — ведь я не думала ничего делать с собой. А это значит, что моя любовь к Альберту оказалась сильнее. Но, к своему великому стыду, я призна́юсь Тебе, Всевышний, что теперь мне жаль и себя — хотя это грех, а особенно он страшен для меня. Я не могу представить себе всей степени мучений моего избранника, что испытывал он перед смертью и в дни, когда был убеждён, что я разлюбила его — ведь тогда жизнь Альберта закончилась, он не видел её продолжения для себя. Но мои же му́ки закономерны и заслужены, моё наказание непереносимой скорбью справедливо. И я должна принять их со смирением, не ропща ни единым словом. Так помоги же мне, Господи, не жаловаться на судьбу. Я стану молиться днями и ночами, чтобы искупить свой грех, но даже так не смогу смыть со своей души это ужасное преступление, имя которому — малодушие — один из самых низких пороков человеческих, — всё это Консуэло проговорила, ещё не приступив к тому делу, ради коего сейчас и была здесь.
Она сидела на постели Альберта, глядя в его закрытые глаза, едва прикасаясь к его лицу и волосам, медленно проводя ладонями по линии виска.
Переживание горя словно сняло какую-то защиту с души нашей героини. Ведь, несмотря на свою доброту, отсутствие гордыни, амбиций, каких бы то ни было злых помыслов и некоторую наивность — впрочем, отнюдь не граничащую с глупостью — Консуэло знала себе цену, и в обычных обстоятельствах неукоснительно соблюдала некоторые правила приличия и свой внутренний кодекс — не обнажать сердце перед случайными, незнакомыми ей людьми — даже теми, в отношении коих наша героиня понимала, что у них отсутствуют мотивы воспользоваться её открытостью во вред ей же само́й.
— Но что же я медлю? Ведь я сама до сей поры так заботилась о том, чтобы не терять времени. Порой я превозмогаю невыносимую душевную боль, дабы подниматься и делать то, что нужно. И, прости меня, Господи, но, похоже, что я и вправду проявляю сейчас наибольшую силу духа среди всех, кто сражён этим страшным горем. Но чего мне это сто́ит… — однако, Ты и Сам видишь всё… И я понимаю и не осуждаю этих людей, и с ужасом думаю о том, что бы стало с ними, коли бы кто-то из твоих родных стал свидетелем твоей агонии и смерти. И более всех мне было бы жаль бедную госпожу канониссу. Но всё уже миновало, всё уже позади… Создатель, как же мне непривычно, волнительно и страшно… — Консуэло перевела взгляд на уже почти побелевшую ладонь Альберта и медленно провела по тонким пальцам и пясти, лежащим на мягком белоснежном одеяле, — Но ещё возможно представить, что ты впал в летаргию и потому не можешь открыть глаз, почувствовав, что я беру твою руку. Я помню, что твоя кожа побледнела вот так же, когда в подземелье Шрекенштейна тебя едва не настиг приступ летаргического сна, от которого мне едва удалось спасти тебя. Господи, только бы не сойти с ума, уверив себя…
Консуэло бережно — будто её возлюбленный был всё ещё жив — взяла ладонь Альберта в обе свои ладони, вновь погладила и слегка, едва ощутимо сжала — точно боясь причинить ему боль и словно пытаясь запомнить эту нежность, сохранить в памяти своих чувств это живое тепло, и, прикрыв глаза, поднесла к губам, всецело растворившись в этих ощущениях.
— Боже мой… твоя кожа всё ещё хранит остатки тепла земной жизни. Это сводит меня с ума… Как легко и каков соблазн обмануть себя, убедив в том, что ты просто спишь… — почти прошептала наша героиня.
В новом приступе озноба своими похолодевшими устами наша героиня чувствовала это тепло особенно сильно.
Голос не повиновался Консуэло, а две её горячие слезы́ безотчётно пролились на безжизненную руку избранника и мимолётно обожгли её собственную ладонь.
В эти мгновения слуги были смущены до такой степени, что отворачивали головы и опускали взгляды как можно ниже.
В конце концов наша героиня открыла глаза, отняла губы от руки возлюбленного, и проделала то же самое с другой ладонью любимого человека, напоследок так же тихо и горячо поцеловав её.
Консуэло умышленно не накрывала одеялом каждую руку Альберта сразу — дабы сделать это в самую последнюю очередь — так сильно желала она продлить секунды, когда ещё могла осязать подобие жизни в его земном облике и намеренно питать себя иллюзией о том, что он вот-вот может пробудиться.
Когда наша героиня подарила поцелуй второй ладони любимого человека, то вновь на несколько мгновений устремила взор на застывшие черты возлюбленного, и только затем, опять взяв правую руку своего избранника и приподняв одеяло — не переставая всё делать так, словно случайное неосторожное движение способно было побеспокоить вечный сон Альберта — положила на белую простынь и так же неохотно, медленно, но с великим уважением и едва ощутимым душевным трепетом повторила то же самое с левой его рукой.
После, держа в руке край одеяла, Консуэло ещё какое-то время смотрела на его уже почти окаменевшее лицо, до боли, до отчаяния не желая расставаться с ним.
Но, понимая, что не может стоять так вечно, она всё-таки преодолела себя и осторожно, неспешно стала снимать одеяло с тела любимого человека. И с каждым мгновением, когда нашей героине постепенно открывались бездыханная грудь, ставшие ещё тоньше руки, почти болезненно худое тело её избранника, одетые в белый атлас — сильнее становился трепет и невыносимее — боль. Консуэло не могла отвести глаз от этой высокой, но хрупкой фигуры, точно выточенной из мрамора с едва уловимым оттенком розового цвета.
Когда она наконец полностью убрала одеяло с недвижного тела возлюбленного — душевные муки её достигли предела, готовые выплеснуться через край.
— Боже мой… До этого часа мне казалось, что я вполне осознаю, что произошло. Но это оказалось не так. Это не летаргический сон — ибо, даже находясь в нём, человек, чувствуя, что кто-то убирает с его тела одеяло — невольно совершит какое-то — пусть малозаметное — движение… Да, мой разум знает, понимает, что случилось, но моё сердце не может принять этого… — наша героиня едва смогла почти одними губами проговорить эти слова, так как почувствовала приближение сильного приступа рыданий — такого же, какой настиг её в те минуты, когда Консуэло поняла, что Альберта уже нет на свете.
Едва сдерживаемые слёзы уже стояли в глазах Консуэло, а ресницы и уста её предательски дрожали.
— Нет, я не должна… не должна… только не теперь… — сказала она сама себе и чудовищным усилием воли, плотно закрыв глаза — так что веки веки её задрожали, и, стиснув зубы, проглотила подступивший к горлу ком.
Казалось, после этого напряжённого преодоления, невозможного насилия над собой, жизненная энергия окончательно покинула тело нашей героини. Консуэло стояла, не в состоянии пошевелиться и глядя куда-то перед собой — чуть выше того места, где лежал её любимый человек. Глаза нашей героини были затуманены, не выражая абсолютно ничего.
Через несколько секунд Консуэло, будто частично очнувшись от какого-то транса, медленно, рассеянно, изредка опуская голову, начала складывать в руках одеяло. На сей раз взор её вновь устремлялся на земной облик Альберта, а предмет в её руках словно был чем-то случайным, приземлённым, мешающим. Когда нашей героине в конце концов удалось справиться с этим простым в иных обстоятельствах делом — наша героиня всё в таком же полутрансе, замедленным шагом подошла к прислуге, отдала одеяло одному из мужчин, глядя куда-то мимо его глаз, и он, приняв вещь из рук нашей героини, по-прежнему остался стоять на своём месте.
Вручив одеяло слуге, Консуэло опять, точно в лёгком гипнозе, повернулась назад и подошла к постели своего избранника.
— Мне предстоит прикоснуться к твоей груди… Я не знаю, смогу ли сделать это — ведь тогда я ещё явственнее осозна́ю то, что ты уже не вернёшься ко мне сквозь этот вечный сон… Господи, я не хочу верить в это…
На теле её возлюбленного была застёгнутая на несколько пуговиц белая атласная рубашка.
Руки нашей героини мелко задрожали.
— Я должна буду прикоснуться к твоему телу… К твоему безжизненному телу… Господи, дай мне выдержать…
Собравшись в конце концов с духом и приблизив свои пальцы к воротнику рубашки, в кою был облачен земной облик её любимого человека, Консуэло ощутила прикосновение кончиков собственных пальцев к застывшей груди Альберта. В этот миг приступ озноба в её теле сменился ощущением лихорадки, и потому холод, неспешно, но неумолимо обнимавший земной облик избранника нашей героини и неотвратимо грозивший заковать тело возлюбленного нашей героини в невидимый, прозрачный, неосязаемый лёд, пронзил всё существо Консуэло сильнее, нежели бы она не испытывала к этому человеку столь глубоких чувств, среди коих были и нежность, и безграничное уважение, и невыразимое сострадание. Она увидела, что сонная артерия на шее её любимого не пульсирует, не бьётся, и невольно дотронулась до этого места. Тотчас же наша героиня с безотчётной осторожностью подняла взор к неподвижному лицу её избранника — точно опасаясь, что ненароком могла прервать сон смерти.
Затем, словно уверившись в том, что не нарушила покоя Альберта, Консуэло вновь склонилась к его груди и, набравшись смелости, кое-как, не с первой попытки, руками, что продолжали дрожать, вынула первую пуговицу из петли и опять, полубезумным взглядом, где отражались нежность и какая-то сумасшедшая надежда, посмотрела на безжизненное лицо своего избранника. И так, каждый раз, неловко, будто неумело, глядя в закрытые навек глаза возлюбленного, она проделала это со всеми остальными пуговицами.
Осознание, что сейчас ей предстоит снять последний покров с груди её любимого человека, вселило тихий трепет в сердце нашей героини. Консуэло глядела на эту преграду из тонкого белого атласа, не решаясь отогнуть обе половины белоснежной рубашки Альберта — понимая, что, когда она уберёт её, то увидит ту прекрасную обитель, где ещё так недавно билось его земное сердце.
— Господи, почему же моя душа так трепещет?.. Ведь я не боюсь самой смерти. Должно быть, это оттого, что я никогда ранее не касалась твоей груди и не лицезрела её. Здесь, в грудной клетке, порой словно в плену, была заключена твоя душа. Я видела, как вздымалась твоя грудь в часы и минуты волнений, и могла представить то, как билось твоё сердце. В эту ночь я впервые коснулась и твоих — пусть закрытых — это не имеет значения — глаз, где отражался её лик, но с момента нашей первой встречи и до стихийного, как ветер, внезапного расставания я глядела в них каждый день почти в течение года — порой за несколько минут или даже мгновений перед ними и в них проходила целая жизнь — но это же место в твоём теле было святая святых — колыбелью всех твоих чувств, и потому моё собственное сердце пребывает сейчас в таком смятении.
В конце концов, понимая, что, по её собственным намерениям, ей не осталось ничего иного, что невозможно отсрочить это время — наша героиня набралась мужества и медленным движением вначале отогнула правую половину рубашки, и только затем, пройдя через секунды самых сильных нерешительности и волнения, взявшись за левую сторону рубашки, полностью обнажила грудь своего избранника.
Несколько мгновений Консуэло смотрела на окаменевшую грудь Альберта, не в силах даже мимолётно, едва ощутимо прикоснуться к ней.
Наконец наша героиня набралась решимости и, не сводя взгляда с бледной кожи, склонилась над возлюбленным, положила ладони на тело Альберта, прикрыла глаза и приложила губы к груди своего избранника.
— О, Господи… — тотчас же вырвалось у одного из слуг.
В этом тихом возгласе были крайнее смущение и предельная степень суеверного страха.
Поцелуй Консуэло длился почти целую минуту.
— Думала ли я, что буду прикасаться к тебе вот так… Но когда бы ещё я смогла… Ведь твоя семья никогда бы не одобрила наш брак. И, если бы не приехал Андзолетто, ворвавшись в мою жизнь беспощадным порывом ветра из прошлого, пробудив воспоминания о нашей любви, что ещё не угасла в моём сердце — то какими были бы наши отношения, Альберт?.. Они остались бы прежними. До настоящего момента я не задумывалась о подобном. И я понимаю, что эти мысли не греховны перед Твоим лицом, Господи. И они не опорочат честь этой семьи — хотя бы потому, что им никогда не перейти в действия. Но все же я испытываю некоторую степень вины перед этими святыми людьми, и это закономерно… Мы продолжали бы говорить друг с другом, и ты не посмел бы просить о чём-то большем, будь это даже простое объятие. Теперь же я могу обнять тебя — судьба позволила мне это. Но какой же ценой и как же горька её насмешка! Но я заслужила её. До рокового часа, когда я узнала о том, что чёрные крылья смерти распростёрты над тобой — до того мгновения, когда греховные сомнения в любви к тебе покинули мою душу, до встречи с моей первой, и, в чём прежде до поры я была свято уверена — последней любовью всей моей жизни — я думала, что мне будет довольно и наших бесконечных бесед и твоих волшебных рассказов. Я любила тебя как брата. Но теперь… теперь я чувствую, что хотела бы большего с твоей стороны. И, если бы произошло чудо, и мы имели бы божью милость быть вместе как муж и жена — я уверена в том, что между нами всё произошло бы само собой и было полностью взаимным. Тогда, во время моей болезни — после того, как я побывала в злосчастной пещере Шрекенштейна — я видела твоё лицо, залитое странным румянцем и пугавший меня блеск твоих глаз — я смутно ощущала те стремления, что были скрыты за ними. Я знаю, что не могу поцеловать тебя в губы — сейчас я уже не имею на это пра́ва. Как же я виновата перед тобой, и как же мне больно оттого, что не в моей власти вернуть назад прошлое — я бы поступила по-другому — оставшись с тобой несмотря ни на что — даже если бы судьба в лице баронессы Амалии, коей я могла бы в конце концов просто надоесть, или что-то ещё могло бы разозлить или раздосадовать эту взбалмошную особу — разлучила бы нас. Мы могли бы оставаться добрыми и верными друзьями — мне не нужно было иного общества. Господи… я не хочу отнимать руки от твоей груди, покидать тебя даже на минуту. Но я должна. Если бы я могла сделать всё сама, то не прибегла бы ни к чьей помощи. Но у меня не хватит на это физических сил. Прости же меня… Я не прощаюсь с тобой. Через несколько минут — если Бог соблаговолит — я омою твоё тело — отдам тебе последнюю земную дань. Как бы я хотела сделать для тебя что-то ещё… Но, увы…
Сказав эти слова, она ещё несколько мгновений смотрела в те глаза, коим не суждено открыться уже никогда.
Затем, собрав всю силу духа, наша героиня медленно поднялась с колен, повернулась к слугам и проговорила:
— Что ж… настал ваш черёд. Я уступаю вам место подле... подле графа Альберта.
Двое из троих мужчин, продолжая с какой-то опаской и осторожностью смотреть на Консуэло, сделали несколько нерешительных шагов к тому месту, где она всё ещё стояла, и наша героиня наконец вынужденно отошла в сторону, приготовившись наблюдать за тем, как снимается последняя одежда с тела человека, которого она любила будет любить больше самой жизни, больше самой себя.
Все слова, произнесённые нашей героиней, могли бы прозвучать в её мыслях, но в те минуты душа Консуэло была так слаба и беззащитна, что все они невольно вырвались наружу.