«Господи… они же сейчас все одеты так, как я. Этот чёрный цвет… Некуда будет бросить взгляд… — думала Консуэло, не слишком быстрыми шагами идя по коридору к лестнице, ведущей в гостиную, — Ибо, без сомнения, по строгим правилам светского этикета, в подобных семьях траур предписано носить и прислуге тоже. Смогу ли я выдержать эту гнетущую атмосферу? Мне даже немного страшно, когда я думаю об этом… Да, когда умерла моя мать — то в первый день я надела своё чёрное шёлковое платье, но я не ощущала себя так, как сейчас, и, к тому же, не носила его непрестанно — хотя она также была для меня близким человеком — и, несмотря на её порой чрезмерную строгость, я любила и продолжаю любить её всем своим сердцем… Да, иным это покажется странным — как человек, вынесший пребывание рядом с покойным, который при жизни стал тебе ближе всех, кого ты знал — да ещё в течение целой ночи — может страшиться быть вконец угнетённым мрачными одеждами всех, кто окружает его? Последнее для большинства людей непостижимо, и они никогда не поймут этого — но я понимаю и не осуждаю их страх и безмерное удивление и недоумение. Страх перед смертью естественен для всякого человека — хотя и для всех в разной мере… Однако, быть может, я совершила всё это с телом Альберта, но не своей матери — и ритуал омовения и переодевания, и эти часы, что я провела возле тела своего возлюбленного — оттого, что моё чувство к нему всё же имеет иную природу, нежели любовь ребёнка к тому, кто подарил ему жизнь и воспитал его?.. Но, как бы там ни было — всё это уже́ не имеет значения…»
Вокруг, как и она предполагала, уже́ было зажжено не несколько, но каждая из свечей, стоявших вдоль стен, коридора, а по всему за́мку начало распространяться тепло — последнее означало, что слу́ги растопили камин, и оба эти обстоятельства добавили нашей героине ещё немного бодрости духа, придали уверенности в себе и спокойствия. Консуэло стало легче, напряжение чуть спало.
* * *
А тем временем в гостиной уже́ собрались все родные Альберта, доктор Сюпервиль и профессор Порпора, и вокруг стояла прислуга, готовая подавать завтрак.
— Действительно ли эта несчастная девушка хорошо себя чувствует?.. — проговорил барон Фридрих, обращаясь к канониссе Венцеславе. — Быть может, тебе сто́ит ещё раз зайти туда?..
— Пра́во, я не знаю… Я видела, что её глаза́ заплаканы, но она говорила со мной и… — растерянно промолвила та, не договорив фразу.
Взгляд Порпоры также выражал крайнее беспокойство. Он уже́ был готов вызваться, чтобы пойти в спальню Альберта Рудольштадта, где его несчастная воспитанница, быть может, вновь не в силах прийти в себя, застигнутая новым приступом отчаяния. Да, в подобной ситуации этот человек имел более всех прав на подобные действия, но не мог решиться — слишком виноватым он чувствовал себя перед этой страдающей душой и не хотел лишний раз видеть обладательницу этого бедного сердца́ возле свидетельства того, что сотворил собственными руками. Да и, признаться честно, Никола Порпора в течение всей своей жизни испытывал какой-то безотчётный, суеверный страх перед мёртвыми телами. Но вместе с тем понимал, что должен быть на похоронах рядом с той, коей стал почти что отцом — он был готов вынести это ради того, чтобы держать Консуэло за ру́ки, утешать в меру своих сил и немногословия, и хотя бы этими жалкими, ничтожными в своей несоразмерности невольно совершённому деянию действиями пытаться искупить непоправимый грех — и потому ему неизбежно придётся увидеть доказательство собственного греха. Однако сейчас преподаватель пения всячески старался отсрочить тот момент, когда ему неизбежно придётся лицезреть умершего Альберта Рудольштадта, и потому в нём происходила жестокая борьба между желанием отправиться в спальню гра́фа и непреодолимым страхом.
— Я так жажду услышать рассказ о том, чего хотел мой сын, чем были наполнены его мысли и сердце. Я готов отдать за это всё. Альберт всегда говорил так сумбурно, и его монологи были так часто прерываемы нашими спорами, о которых я теперь так нелогично и поздно жалею… И теперь во мне теплится надежда на то, что этот рассказ окажется способен помочь мне лучше понять внутренний мир Альберта. Я никогда не знал об этих записях — так пусть же это станет исполнением моего последнего долга перед моим мальчиком… — промолвил граф Христиан, рассеянно глядя на своих брата и сестру и одновременно ни на кого, находясь в своих мыслях.
— Нашего долга. Это благоволение божье, коснувшееся нас, — отозвалась канонисса. — Альберт и после своей смерти проявил величайшую доброту ко всем нам через эту чудесную девушку. И я так благодарна им обоим, так люблю их — как своих детей… Они навсегда останутся для меня сыном и дочерью…
— Наши сердца солидарны с твоим, — проговорил барон Фридрих.
И все пятеро вновь замолчали, пребывая в замешательстве, не зная, что предпринять, и стоит ли.
В конце концов врач — исходя почти исключительно из стремления в очередной раз выслужиться перед богатыми господами ради выгоды — произнёс:
— Если вы хотите, то я могу…
Но в этот момент граф Христиан, подняв глаза́, увидел маленькую, хрупкую, тёмную фигурку, спускающуюся вниз по лестнице, и следом за ним все взгляды устремились на неё.
Доктор, готовый в любой момент прийти на помощь нашей героине, полагая, что в результате подобного испытания, коему она по доброй воле подвергла саму себя, Консуэло не спала всю ночь и потому, измученная переживаниями и слезами прошедших ве́чера и но́чи, весь день будет находиться в полуобморочном состоянии — внимательно оценил внешний вид и походку нашей героини и остался удовлетворённым её самочувствием, сделав вывод, что, несмотря на бледность, покрасневшие глаза́ и чуть опухшие веки, Консуэло всё же в состоянии держаться на ногах. Но после в его взоре всё яснее начало проявляться удивление, непонимание и какое-то раздражение на грани возмущения.
«Пожалуй, мне даже не сто́ит пытаться постичь действия этой странной цыганки… — с циничной иронией вздохнул про себя Сюпервиль. — Однако же, стоит отдать должное её крепкому рассудку — признаться, я не ожидал такого от столь хрупкой особы. Держится она прекрасно, ведёт себя адекватно. Хотя, быть может, всё ещё впереди… И чего только ещё ждать от подобной, дерзкой, но такой… своеобразной… особы? — ведь впереди похороны…»
Порпора также не сводил взора со своей бывшей подопечной — трепетного, сострадательного и настороженного, и где в равной степени можно было увидеть, конечно же, и вину, и некоторый безотчётный страх — следя за каждым её шагом и выражением лица́.
Венцеслава и её братья также взирали на нашу героиню с сочувствием и некоторым испугом, словно ожидая чего-то — какого-нибудь приступа — истерики, рыданий, обморока или иного подобного проявления.
Доктор, успевший за прошедший вечер и часть но́чи проникнуться к Консуэло некоторой степенью уважения и сочувствия, был хотя и менее захвачен вышеназванными чувствами, но всё же они также отразились в его чертах — пусть и в гораздо меньшей мере.
И Консуэло действительно очень хорошо удавалось держать себя в руках.
«Да, они сопереживают мне, но в то же время смотрят на меня, как на безумную. Они, наверняка, думают, что после подобного опыта и впрямь можно лишиться рассудка. Но другого я и не ожидала, — пронеслось в голове Консуэло, когда она проходила ступень за ступенью, ощущая на себе эти взгляды, — и мне придётся лишь смириться с этим. Я не обижаюсь на них и не осуждаю. Да и не длиться же этому вечно — в конце концов, скоро они забудут о моём поступке и в их мыслях останется лишь Альберт. Так или иначе, у каждого из нас хоть и общее го́ре, но всё же мы испытываем разные чувства к молодому гра́фу — потому что прошли рядом с ним разные пути».