Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
|
Дамблдор умирал тихо. Почти театрально. Он сидел в своём кресле — не троне, не кафедре — а в простом деревянном кресле, которое скрипело, будто знало, что на нём заканчивается эпоха. Вокруг стояли книги. Молча. Без огня в камине, без сов, без учеников.
— Ты пришёл, — сказал он, не поднимая глаз. — Хорошо. Это… правильно.
Гарри не двигался. Он уже знал, что означает это молчание. Уже чувствовал, как время в комнате гнётся, скручивается в спираль, и в центре — не магия, а усталость. На окне сидел Бегемот. Курил трубку. В кошачьей лапе — бокал с портвейном.
— Он наконец трезв, — заметил Воланд, стоя у стены и глядя в потолок, будто читал звёзды сквозь камень. — Долгое пьянство. Почти столетие.
— Пил вино? — спросил Гарри.
— Пил забвение, — отозвался Воланд. — Капля за каплей, ночь за ночью.
— Почему?
Воланд усмехнулся — устало, но по-человечески.
— Потому что помнить — это боль. Потому что он знал, что он сделал. И чего не сделал. И с кем.
Он подошёл ближе. Взгляд его был твёрд. Тот, кто жил тысячу лет, может говорить и о смерти, и о любви — с одинаковой сухостью, как аптекарь говорит о травах.
— Этот старик, — сказал Воланд, — предал самого себя. Он хотел спасти мир — и отдал мальчика на смерть. Хотел убить зло — и выращивал его, как садовник выращивает чёрные розы. Хотел быть Богом — но стал Архивариусом собственной вины.
Дамблдор поднёс дрожащую руку к виску. Без палочки. Просто указательным пальцем. И когда он провёл по коже — из неё потёк не свет, не воспоминания, а чёрный пепел, как будто его разум сгорел где-то внутри и теперь только оседает наружу.
— Я всё помню, — прошептал он. — Гарри… я не ангел. Я просто боялся. Всю жизнь.
Гарри не плакал. Он смотрел. И вдруг понял, что его ненависть — ушла. Что-то другое в нём теперь было: не прощение, не жалость — усталость истины. Как будто он посмотрел в зеркало слишком долго — и оно раскололось. Когда Дамблдор испустил последний вздох, часы в Хогвартсе остановились. На три секунды. Потом пошли снова. Но чуть тише.
— Что теперь? — спросил Гарри.
— Теперь, — сказал Воланд, — ты свободен.
— А он?
— Он? — Воланд повернулся к телу старика. — Он, наконец, не врёт. Это редкое состояние. Для мага — почти чудо.
Ночью, когда все спали, Азазелло шепнул в щель двери Бегемоту:
— Всё готово. Он уходит.
— Кто?
— Волдеморт.
Бегемот глотнул портвейна и рассмеялся.
— Ах, этот наш опереточный фюрер! Ну, пусть уходит. Пусть умирает… как жил: на сцене. С дымом, с криками, с хорошим светом.
И Гарри, стоя у окна Дамблдора, впервые понял, что финал уже рядом. Что смерть — это не крик, не магия, не битва. Это — когда никто больше не лжёт. А на столе, где раньше лежал лимонный леденец, теперь стояла маленькая записка: «Ты был моим любимым провалом.» Подпись: Альбус П. В. Д. И за окном, на башне, стоял Воланд. И смотрел, как сходит луна. И улыбался. Как будто видел начало.
— Я, — сказал Волдеморт, — вечен.
Эхо его слов, как дурно поставленный спектакль, прокатилось по выжженному двору Хогвартса. Ночь сгущалась вокруг, тяжёлая, как занавес перед финальной сценой. Шрамы на небе, кровавые полосы магии, вспыхивавшие, будто кто-то от отчаяния чертил кресты. Он стоял в чёрном, длинном, как похоронное знамя, плаще. Его глаза были мертвы уже давно, но теперь — ещё мертвей. Лорд, Великий, Бессмертный, Он-Кого-Нельзя — стоял один. Даже Питер сбежал. Даже Беллатрикс упала, усмехаясь, и не встала.
— Молчание… — сказал Воланд, откидываясь в кресле, которое каким-то образом оказалось посреди поля битвы. — Вот оно, финальное оружие. Браво, маэстро.
Гарри не двигался. Он смотрел, как Волдеморт вытягивает руку вперёд — нет, не палочку — руку, как актёр вытягивает её к галёрке.
— Я сражался… — начал он.
— С кем? — перебил Воланд, подняв бокал. — С детьми? С зеркалами? С именем собственным?
И вот в этот момент случилось то, чего не ожидал никто. Даже сама магия. Смерть — не пришла. Она засмеялась. Из-за тумана вылетел Бегемот, на ходу играя на балалайке. За ним шёл Азазелло, с растрёпанной причёской и глазами, полными огня. Коровьев нес корзину с фруктами и громко читал строки из Шекспира — голосом Люциуса Малфоя.
— Да будет представление! — крикнул Коровьев. — И пусть актёр умрёт, как он жил: громко, лживо и с пафосом!
Волдеморт открыл рот, чтобы закричать. И увидел в отражении на доспехе падшего аврора… лицо клоуна. Его собственное. Грим — меловой. Губы — красные. Глаза — пуговицы. Он замер.
— Что… что это? — выдохнул он.
— Это ты, — сказал Воланд. — Всегда был. Клоун на троне.
— Я…
— Не был жив. Не был мёртв. Был актёром. Актёр без зрителей. Трагик, который поверил в свою роль.
И тогда… Волдеморт исчез. Не с грохотом. Не с проклятием. Он просто пропал. Как забытая строчка. Как звук, который не записали. Плащ его повис в воздухе, закружился… и упал в грязь. Палочка взорвалась — не светом, а смехом. Из неё вырвалась волна фарса — и по небу побежали чёрные канканы, фигуры в цилиндрах, фейерверки с надписями: «Прощай, Волди! Спасибо за спектакль!»
Гарри стоял и смотрел. Впервые в жизни он не чувствовал победы. Не было ни злобы, ни облегчения. Было опустошение сцены. Как будто занавес опустился — а аплодисментов нет.
— Смерть — это фарс, — сказал Воланд, подходя ближе.
— А жизнь? — спросил Гарри.
— Репетиция, — ответил Воланд. — Слишком долгая. Слишком серьёзная. И с дурацкими костюмами.
И тогда Гарри впервые рассмеялся. Горько. До слёз. Смех его отразился в стенах Хогвартса, а замок — ах, этот старый театральный демон — засмеялся в ответ. На следующее утро на месте гибели Волдеморта нашли только билет. Старый. На нём значилось: «Один на бал, без права на повтор.» Подпись — чёткая, чернильная: В. — Воланд.
— Ты можешь стать богом, — сказал Воланд, и в этот момент закат словно затаил дыхание.
Они стояли на вершине Астрономической башни, где когда-то падали и умирали пророчества, где однажды кровь учителя впиталась в камень, как в пергамент. Гарри — сутулый, слишком взрослый для своих семнадцати, и Воланд — в чёрном, как всегда, с глазами, в которых плавали эпохи и насмешки.
— Не хочу, — сказал Гарри, и в голосе его не было ни пафоса, ни сомнения.
— Забавный ты, — усмехнулся Воланд. — Все хотят власти. Все до одного. Одни — чтобы уничтожить, другие — чтобы спасти. А ты?
Гарри смотрел вниз, на Хогвартс, на его тени и корни, пульсирующие, как сплетённые сосуды. Школьники бегали по двору, не зная, что один из них — мог бы стать богом. А мог и не стать. И не стал.
— Я устал.
— Это плохое оправдание, — заметил Воланд и налил себе в бокал что-то багровое.
— Я понял, что герой — это маска. А под ней всегда один и тот же мальчик. Глупый. Упрямый. Слишком человечный, чтобы быть идеалом.
Ветер потрепал его волосы. Воланд молча протянул Гарри маленькую книжку. Ту самую. Книгу Мастера. Та, что когда-то требовала крови, теперь была пуста. На обложке — ни имени, ни заглавия. Только тонкая трещина.
— Здесь — всё, что ты можешь сделать.
— А если я не хочу писать?
— Тогда станешь персонажем, — сказал Воланд. — Марионеткой в чужой пьесе.
— Я уже был, — тихо ответил Гарри. — Достаточно.
Внизу шёл пир. Там снова танцевали. Волшебный мир пытался забыть. Упивались свободой, которую никто не просил. Газеты кричали: «ПОБЕДА!», «НОВАЯ ЭРА!», «ГАРРИ ПОТТЕР — СПАСИТЕЛЬ!» — а он стоял на башне, и никто не видел, как дрожали его пальцы.
— Ты мог бы переписать всё, — сказал Воланд, отпивая из бокала. — Воскресить родителей. Вернуть Сириуса. Заставить мир кланяться. Установить правила. Или разрушить их.
— Я не бог.
— Нет. Ты человек. Но можешь стать богом.
И в этом была, пожалуй, вся трагедия. И слава. И наказание. Потому что бог прощает, а человек — помнит. Бог творит, а человек — выбирает.
— Уходи, если хочешь, — сказал Воланд, глядя на горизонт, где закат трескался, как старая фреска. — Этот мир всё равно найдёт себе нового героя. Или выдумает. Они всегда выдумывают.
— Пусть. Без меня.
— Уверен?
— Да.
Гарри спустился вниз. Он не сказал никому ни слова. Не прощался. Не обещал вернуться. Просто ушёл. Сквозь врата. Сквозь отражения. В те края, где нет имён, героев, спасений. Только тишина. И вот так мир остался без героя. Без того, кто бы умер ради него. Без того, кто бы спас. Без того, кто бы стал богом. А Воланд долго ещё сидел на башне. Курил. Смотрел. И однажды, кивнув, произнёс:
— Вот это и есть настоящее волшебство. Уйти. Когда можно остаться. Уйти. Когда тебя ждут. — И он поднял бокал. — За мальчика, который не захотел быть богом.
Была такая деревня. Даже на карте её не значилось, будто сама магия её забыла — и хорошо забыла. А может, наоборот: слишком хорошо помнила, чтобы выдавать чужакам. Домишки — перекошенные, крыши — как шляпы стариков, улицы — кривые, как змеи в похмелье. И где-то на самом краю, где река шумела лениво, словно вспоминала о былых приливах, стоял дом. Никакой вывески. Ни таблички, ни герба. Только забор, который скрипел даже без ветра, и дверь, которая открывалась сама — будто знала, кто пришёл. В этом доме жили двое. Он и Она.
Он — рыжий, с руками, как у кузнеца, и голосом, в котором звучала доброта, пронесённая сквозь боль, как нить сквозь иглу. Она — с глазами, в которых было слишком много книг и слишком мало детства. Люди, что приходили к ним, не знали их имён, и это их не смущало. Звали просто: святые. Говорили, что вода в их доме лечит. Что у неё вкус — будто слеза ребёнка, который простил. Что если выпить её при полнолунии, то можно забыть свои грехи. Не искупить — нет, не обольщайтесь, — а именно забыть. Потому что иной раз забвение — милосерднее прощения.
Приходили разные: солдаты с пустыми глазами, вдовы с заледеневшими сердцами, дети, что больше не плакали, даже когда падали. И всем находилось место — у костра, у окна, у чаши с той самой водой. Она наливала, он слушал, и оба молчали — так, как умеют молчать только те, кто видел смерть и не поклонился ей. Иногда их спрашивали:
— Вы — волшебники?
Он улыбался:
— Нет.
Она добавляла:
— Мы — люди.
А дети, бегая босиком, приносили цветы. Они строили из камней странные фигурки — двух стоящих рядом людей, и клали перед ними ягоды и хлеб. И если в доме у кого-то начиналась лихорадка, мать только шептала:
— Зови рыжего. Или жену его.
И никто не спрашивал, откуда они пришли. Но однажды ночью, когда луна смотрела в окно, как уличный шпион, она — та, что когда-то была Гермионой, — открыла книгу. Ту самую, что привезла с собой, завернув в старую мантию. Книга была молчалива. Ни кровоточила, ни шептала. Но когда она провела по ней пальцами, книга дрогнула. И на её пустой странице проявилось:
— Ты выбрала правильно. Они — живы.
Он — тот, что был Роном, — сидел на крыльце. Рядом — фонарь, в котором плясал огоньок, похожий на детский смех. Он слышал, как она плачет. Но не пошёл. Не утешал. Не мешал. Потому что понимал: это были слёзы за тех, кто остался там, среди зеркал, бала, теней и бессмертия. И на утро снова пришли люди. С болью. С надеждой. С проклятиями. А Он и Она снова лечили. И дети снова шептали:
— Там, за холмом, живут святые. Они не молятся. Но лечат.
А в доме, в самой глубине, под доской пола, лежала палочки. Одинокие. Сломанные. Но никто их не искал.
![]() |
|
Здорово, что Рон здесь не подвергается оскорблениям.Жду продолжения,уважаемый Автор.
1 |
![]() |
|
Необычно
1 |
![]() |
|
Булгаков, Борхес, Гор - пока увидела отсылки только к ним)
2 |
![]() |
|
Интересно и необычно. Спасибо.
1 |
Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
|