"Но хватит, хватит мыслей об этом — иначе я рискую утонуть в них, словно в океане, и Зденко действительно не понадобится уничтожать меня..., — Консуэло, вопреки осознанию заслуженности любой мучительной своей смерти, словно действительно пыталась выбраться, выплыть из этого потока, водоворота, что затягивал её. — Сколько же сейчас времени?.."
Она повернулась назад и потянулась к платью, где лежали её карманные часы. Консуэло достала их во второй раз за всё время с тех пор, как прибыла в замок. Стрелки показывали полдень.
"Уже скоро должен явиться похоронных дел мастер, — подумала наша героиня, вновь сдержав подступившие слёзы — хотя это были и не рыдания, на которые у неё уже не оставалось сил. — Мне нужно поторопиться, чтобы привести себя в порядок".
Консуэло посмотрела вниз. На ковре были следы земли, что оставили её туфли. Нужно было вымести весь сор, прежде чем кто-то войдёт и заметит их.
"Но прежде я сменю платье".
Безыскусный траурный наряд лежал аккуратно сложенным на кровати поверх остальных вещей. Он ждал её тихо и смиренно — не зная о том, какую бурю только что перенесла наша героиня, не ощущая тоскливых завываний того ледяного ветра, что дул на пустом, сером, похожем на вакуум, просторе душе нашей героини. Вид этой одежды с новой силой призвал из сердца Консуэло — к её внутреннему взору — бренный облик Альберта, что сейчас покоился в его спальне — невозможно хрупкий, бледный и прекрасный. Она вновь ощутила ту атмосферу, когда находилась рядом с ним, стоя в тишине, медленно гладя его лицо — касаясь каждой черты...
"Я должна вновь облачиться в эту одежду. Мне кажется, я не вынесу этой мрачности — она подобна той новой могильной плите с именем "Альберт Рудольштадт" — что вскоре установят в склепе, и что однажды символически раздавит меня, как раздавило моего избранника горе мнимо неразделённой любви — но вот только я недостойна лежать рядом с ним, и как же хорошо, что я не успела выйти замуж за этого святого человека. Я спокойна, зная, что мой прах примет земля вдали от этого места. Господи... я слишком устала... мне кажется, что я не могу даже встать..."
Да, наша героиня признала это впервые. Консуэло пожалела себя, хотя и мимолётно, и против собственной воли. И наш читатель, несомненно, понимает, что она в действительности перенесла, пережила многое за прошедший вечер, ночь и утро, что уже подошло к своему окончанию, взяв многое на себя добровольно, и не каждая, даже самая сильная натура, способна вынести этот груз в течение столь долгого времени — страшнейшего горя из-за потери человека, которого любила и любит больше жизни, неискупимой вины, осознания того, что твои действия привели к кончине святого — пусть и мучимого порой внутренними демонами, прошедшей, ко всему, в ужасной агонии. И ведь на этом испытания нашей героини не заканчивались, и впереди предстояло пусть последнее, но подобное нескольким часам пребывания в аду — похороны её земного и небесного избранника.
"Я не знаю, смогу ли выдержать, не случится ли что-нибудь со мной... — Консуэло словно что-то предчувствовала, — Господи, помоги мне сохранить достоинство и не упасть в обморок прямо на церемонии, и вообще на глазах родных Альберта или в этом замке — пусть, если этому суждено быть — я лишусь чувств в этой спальне, когда я буду лежать в постели — дабы никто не увидел, не услышал, не стал свидетелем моей смертельной слабости, до которой я доведена, и дабы не вынудила тем родных Альберта вновь брать на себя заботу обо мне. Но... нет... нет, я попрошу Тебя о другом — не умереть невольно вместе с ним — ибо я ощущаю себя так, будто нахожусь на грани жизни и небытия — настолько я слаба...".
Бледная и измученная, она собрала усилия воли, чтобы подняться с кровати и, сняв вымаранное в чёрной земле кремовое платье, и, сложив его так, чтобы не оставить пятен на постельном белье того же оттенка — облачилась в одеяние вдовы.
Да, да, Консуэло стала вдовой — не преходящего, но небесного облика — сердца Альберта Рудольштадта — ибо она не чувствовала присутствия его духа рядом с собой — понимая, что это — справедливо, и старалась подавить порывы ропота и горечи.
Теперь она и сама вновь — как в тот самый час, когда её любимый человек покинул этот земной мир, была похожа на покойницу. И пусть же наш уважаемый читатель не сочтёт за кощунство следующее высказывание — однако создатель сего произведения не может удержаться от того, чтобы не позволить себе заметить, что сейчас, в нынешнем своём облике наша героиня могла бы внешне составить гармоничную пару со своим возлюбленным, ушедшим в мир иной. Стройная, на грани худобы, в чёрном, с таким же почти белым лицом, с чертами, заострившимися от нравственных и физических мук... В этом зрелище было бы столько готической, тонкой, изящной красоты и глубокой, печальной безысходности... Автор представляет себе, как они лежат оба, в тишине — словно на свадьбе, происходящей в горнем мире... Однако эта безнадёжность являлась бы лишь внешним отражением, не имеющим общего с единением их душ за пределами вещественного — где царит свет, что отражает чистоту духа и святость.
И на этой неоднозначной ноте мы закончим описание того, чего не случится в нашей повести — ибо эта дорога Консуэло будет ещё долгой, и, пусть и полна испытаний и лишений, однако грядущее будет и добро по отношению к нашей героине — как она того и заслуживает — ибо кто из нас не ошибался в этой жизни? Всего вернее, это лишь дети и юродивые.
Первые — это те, кто ещё не успел познать все грани и возрасты человеческой судьбы, и, как результат — осознать возможность свершения грехов с тем, чтобы достигать желаемого обходными путями — минуя долгое ожидание, совесть и милосердие. И, тем из них, коим суждено перейти черту земного бытия, не успев повзрослеть — становятся чьими-то бессменными ангелами-хранителями либо же теми, кому суждено спасать, защищать людей однажды в их жизни от рокового стечения обстоятельств, от фатальных случайностей, дабы последние могли продолжить своё существование, наполненное своим — пусть порой и скромным, однако неповторимым и очень нужным не только им самим, но и этому миру — смыслом — ибо у Господа есть причина для рождения каждого из нас.
Вторые же от самого рождения лишены светоча, призванного озарять дорогу большей части сонма всех живущих, и оттого путь каждого из них подобен не изменяющейся дороге вечного ребёнка.
И, здесь, после вышеизложенного, создатель сей истории осмелится выразить предположение о закономерной мысли уважаемых читателей — а в особенности, читательниц — в этом отношении — об оставившем земную юдоль молодом Альберте Рудольштадте, о его совершенно особенных душе и разуме.
Мы полагаем, что всем, кто с самого начала следит за нашей историей и сопереживает нашим героям — ясно, что Альберт не был вовсе лишён рассудка — в том понимании, в коем мы говорили о детях и блаженных. Сознание коих лишено неискажённого восприятия реальности и что до конца дней своих обделены связью с действительностью. В существе же молодого графа в долгие периоды незамутнённого постижения мира и взаимодействия с оным невероятным образом сочетались меж собой обстоятельность, верность и справедливость рассуждений, не сравнимые со знаниями многих великих учёных мужей — профессоров богословия, философии, истории и иных смежных наук, что обучались в самых лучших университетах. Однако беспристрастности ради напомним уважаемым читателям о вполне земной причине столь высоких способностей — пусть даже она являлась лишь единственной, имевшей естественное и логическое обоснование. Альберт Рудольштадт самостоятельно, без помощи педагогов и иных наставников, отбирал для себя научные книги и художественные произведения, необходимые для дополнения собственных мыслей и составления той полной картины окружающей реальности, что представлял он пред собственным внутренним взором.
Но, вместе с тем, в минуты и часы приступов жутких видений покойный граф и в самом деле походил на совершеннейшего безумца, объятого неясным, страшным, мрачным бредом. Глаза его становились ещё темнее, и казалось, что в них открывались какие-то неведомые, пустые коридоры, уходящие вдаль, а усиливающийся блеск делал их только глубже, превращая в бездонные колодцы. Смотря перед собой в пустоту, Альберт Рудольштадт произносил грозные слова, голос его менялся, приобретая зловещую хриплость, и тогда создавалось впечатление, будто бы перед вами не двадцати- или тридцатилетний молодой аристократ, но суровый, испытавший многие тяготы военной жизни полководец — Ян Жижка — религиозный воин XV века, чьё лицо было изборождено ранними морщинами, а кожа лица, непрестанно опаляемого беспощадными лучами солнца и орошаемое дождями, огрубела и приобрела бронзовый оттенок, а возраст уже перешёл полувековую черту. Однако, коли бы однажды — как в своё время Консуэло — кто-то из его родных, что, пусть и крайне изредка, однако в силу наводящих страх выражения лица, интонаций и жестов молодого графа Рудольштадта волею рока — становились свидетелями этих кошмарных одиночных действ — осмелились прислушаться к речам хотя бы на несколько секунд, пытаясь понять их суть — то каждый из них смог бы уловить те вечные истины, что, пусть и звучали горько и как бы перевёрнуто — однако имея в себе те же самые смыслы, что утверждал он в беседах со Зденко и своей несостоявшейся соратницей — сквозь пелену горьких сожалений о невозможности повернуть вспять прошлое и отменить все свершённые злодеяния. Он говорил о свободе, равенстве и братстве — трёх китах, на которых, по его непреложному убеждению, должен стоять божий мир. Как пример, мы можем привести здесь слова Альберта о том что любая вера имеет право на существование, коли она не притесняет иные конфессии.
Но с тех пор, как молодой граф увидел в гостиной замка нашу героиню — их встреча постепенно сделала припадки Альберта реже, даря его душе отдохновение. Проходило время, и он чувствовал, что сердце его возрождается и бьётся с новой силой. Граф вновь начинал жить полной жизнью, ощущая себя человеком, а не призраком прошедших столетий. Но внезапно вторгшийся порыв холодного ветра, вихря прошлого — внезапный приезд Андзолетто — нарушил, разрушил, разбил на мелкие хрустальные осколки эту хрупкую зародившуюся гармонию, призванную перейти в любовь, но теперь — в любовь — единую, но раздвоенную между миром живых и горними кущами, любовь, не дающую счастья, но разрывающую сердце на части.
Однако, вопреки исключительности натуры усопшего Альберта Рудольштадта, люди, подобные ему, были тогда и есть сейчас на этом свете. И они будут всегда. Их дух горит жаждой преображения человечества, они готовы отдать все силы этой борьбе, и ради этого они проводят дни и ночи в архивах и библиотеках, собирая нужные материалы и извлекая из них необходимые знания. Но такая степень пассионарности устремлений, всепоглощающая жажда скорейшего воплощения неизбежно сочетаются в душах энтузиастов с очень высокой, почти болезненной, или и вовсе таковой — как нередко случалось с самим графом — восприимчивостью к тем несправедливостям, что творятся вокруг. И вновь и вновь сердца их поражаются масштабами произвола, отчего часто предаются тоске, меланхолии, ввергающим последних в безнадёжность, безысходность, бессилие и отчаяние. Но это бессилие всегда мнимое. Всегда. Эти люди не слабы — они — пленники собственной ранимости. О, сколького могли бы добиться они, сколько свершить, коли бы не дар, одновременно являющийся проклятием! И, коли бы эти избранные натуры даже не достигли своей цели — их усилия не были бы напрасными.
Но судьба, как бы предвосхищая немой вопрос, немую мольбу о помощи, посылает самым стойким из этих людей помощь и поддержку, что приходят в виде настоящей, великой любви или верных друзей. И уже само присутствие рядом человека, преданного и искренне любящего, внимательного к каждому движению души, способно воскрешать из пепла слёз дух, раз за разом сгорающий в огне боли от беспомощности перед беспредельностью вопиющей бесчестности власть имущих и их эгоистическими желаниями обладать всеми богатствами, до которых могут только достать их вездесущие руки. И эти исключительные личности всегда бескорыстно дарят в ответ всю свою любовь, всё своё сердечное тепло, всю искренность, нежность и внимание своим возлюбленным — как взаимно дарил Консуэло Альберт до самого своего последнего вздоха — даже тогда, когда, казалось, уверился в том, что всё кончено и надежды нет. Его душа, переполненное этими нерастраченными чувствами, просто не могла жить иначе. Да, эти муки уже почти лишили молодого графа жизни, когда Консуэло примчалась, прилетела к своему избраннику, едва узнав о том, что её любимому человеку грозит смерть. Она не смогла спасти его — слишком сильны, слишком невыносимы были страдания — его сердце было измучено, и эта усталость переходила все пределы. И оно, быть может, и физически — не выдержало столь долгого и тяжкого испытания — никто и никогда не узнает о том, разорвалось ли там, в груди, в самом её центре — сердце Альберта Рудольштадта, когда лик его был обращён к чёрным крыльям смерти, воспарившим над ним из его обожжённого рассудка.
В заключение автор попросит прощения у читателя за то, что не выполнил обещания закончить эту главу ещё несколько абзацев назад и скажет свои последние слова, завершающие эту часть повествования.
Людей, подобных почившему молодому графу, очень мало на свете, и они рассеяны по земле, разобщены меж собой — и причиной последнему служит, прежде всего, душевная тонкость, таящаяся в самой сердцевине их существа, являющаяся его неотъемлемой основой, но, по своей роковой роли, нередко стоящая стеной между таким же бунтующими натурами, создающая иллюзию невозможности встречи с тем, что в дни, а порой и недели предельной утомлённости и угнетённости духа проникает глубже и ранит больнее любого кинжала — в одни и те же места, заставляя, подобно изощрённой, медленной пытке, кровоточить сердце вновь и вновь. В течение какого-то времени им удаётся не ощущать давящего, кажущегося в иные периоды — к сожалению, непростительно часто — неподъёмным груза этой тоски — когда сосуд, вмещающий муки всех обездоленных, незаслуженно ущемлённых — ни в чём не повинных — переполнен — тогда они способны творить почти невозможное, прилагая усилия, невероятные в рамках человеческих возможностей.
И, как бы странно, или, быть может, и вовсе возмутительно это ни прозвучало бы для многих из наших уважаемых читателей, но автор уже в который раз подряд позволит себе высказать крамольную мысль. Неясно, хорошо или же плохо то обстоятельство, что столь поразительно малочисленно было и есть количество тех, кому самим Богом дозволено изменять ход истории — ибо лишь немногим из избранных самим Господом для свершения великих дел действительно удавалось и удаётся осуществить все свои самые сокровенные, самые заветные мечты, довести их воплощение до конца. И, если иметь в виду, что, коли каким-то чудом всех этих особенных людей удалось бы собрать в одном месте — то их, вернее всего, можно было бы перечесть по пальцам нескольких ладоней.
Таким образом, выше мы уже разъяснили первую и самую трудно преодолимую причину, препятствующую всегдашнему доведению до абсолютного завершения преобразований мира.
Однако, кроме названной, есть и ещё две препоны — внутренняя и внешняя — кои в известном смысле можно соединить в одно целое.
Создавать искренние, доверительные отношения с теми, кто был равным ему по статусу, в натуре графа мешало ему то самое, всегдашнее неприятие лжи и любого, даже самого мелкого проявления несправедливости, высокомерия, что сквозило в каждом движении, малейшем изменении мимики подавляющего большинства аристократов, составлявших окружение его семьи. И здесь ключевым словом было "подавляющее" — в силу какого-то необъяснимого рока на тех самых редких балах встречались лишь живые подтверждения его убеждениям. Альберт воспринимал последних исключительно как источники всех бедствий простого народа. Не живя среди последних, он понимал, ощущал их несчастья, их нужды как свои собственные, хотя и, не осознавая, не желал сближаться ни с кем из тех, кому так сострадал. Однако, вместе с тем Альберту была свойственная ещё одна странность, объясняющая — ему был чужд оседлый образ жизни, и именно по этой причине он не желал говорить с этими людьми, проникаться их переживаниями ещё глубже — ведь, даже если бы произошло чудо, и кто-то из этих бедняков поверил бы в то, что молодой граф не таков, как подобные ему родственники королей, принцы и бароны, — он неизбежно стал бы говорить о том, какое это бремя — быть привязанным к дому, быть вынужденным обслуживать его нужды. Его душа рвалась вперёд, в какие-то необозримые дали, и, быть может, даже ему самому была до конца неведома их суть. И потому молодой граф слыл нелюдимым, мрачным, замкнутым человеком, а странности его речей, смены настроения, нежданные внезапные припадки помутившегося рассудка только отталкивали, пугали всех, кто, даже не видев его хотя бы однажды, был лишь наслышан о "диких выходках", "истериках" и "спектаклях" этого "бледного безумца, что походит на вампира — такого же страшно худого, с горящими, как уголья, глазами — не дай бог встретиться".
Гости редко видели его на приёмах, что проходили в замке, и, признаться откровенно, были рады этому, ибо отсутствующий, смотрящий сквозь всех и вся взгляд и высокая фигура Альберта Рудольштадта, облачённая неизменно в чёрные костюмы, словно он носил вечный траур по чему-то, что было ведомо лишь ему одному, наводили тоску и даже какой-то неведомый страх, и словно бы дышали не физическим, но ощутимым нервами смертным холодом. И это было правдой. Да, молодой граф, сам того не сознавая, оплакивал свою жизнь, не видя выхода из этой тюрьмы, сотканной из любви к близким и собственной духовной слабости, проклиная себя за то, что не может однажды уйти, чтобы больше не вернуться. Но эти костюмы были безупречны, совершенны — до последней серебристой запонки, застёгнутые на все пуговицы, и эта безупречность его нарядов невольно пугала окружающих, заставляя их безотчётно отстраняться, но Альберт же, казалось, интуитивно создав возле себя и эту преграду, ощущал себя в относительной безопасности. Не имея возможности избежать светских приличий и поздоровавшись с ним однажды и услышав его ответ — слова, произнесённые без единого движения лица, со взглядом, направленным, вроде бы, на собеседника, но одновременно , — гости обходили его, завидев ещё в нескольких метрах от себя, стараясь не встретиться с ним взглядом. Тёмный камзол графа, на рукавах которого, казалось, сияли звёзды, чёрные кюлоты, чулки и ботинки, волосы до плеч — также цвета смоли — всё это казалось зловещим мрачным пятном, скользящим, как призрак, среди пёстрого праздника. Его волосы были подобны смоли, а в сплошь чёрных зрачках тлели маленькие угли — точки, созданные отражениями золотистого пламени свеч, и на этом фоне — лицо, оттенком близкое к цвету начавшего таять снега, что казалось почти мертвенным — не оставляли надежды на то, что когда-нибудь в этой душе загорится подлинный — не болезненный и лихорадочный, но спокойный и постоянный, не гаснущий порой даже под слабыми порывами ветра надменности и жестокости, тех, кто никогда не знал жизни в постоянных нужде и страхе — свет жизни.
Единственным же и самым близким его другом и наперсником, как уже давно известно нашему уважаемому читателю — был юродивый по имени Зденко — бедняк, крестьянин, который однажды просто, не оглядываясь, ушёл из родной деревни, и уже больше никогда не возвращался туда. Альберт встретил его десять лет назад — заметил издали — не в селении, а на длинной, пустынной дороге из него — из дома, где юродивый провёл свои детство, юность и часть молодости. И, когда взгляды их пересеклись — молодой граф осознал: он теперь не одинок на этом свете — в этой дороге, всегда и везде его станет сопровождать родная душа. Не зная, за что Господь был так щедр к нему, Альберт день и ночь возносил хвалу Создателю.
Да, Зденко был юродивым, но не таким, как молодой наследник имения Рудольштадт — его речи чаще были бессвязнее, нежели у молодого графа, погружавшегося в приступы ужасного бреда. Зденко мог забыть, о чём говорил только что, и, внезапно, вновь обратившись к нему, начать беседу о совершенно иных вещах, однако слова его всегда были полны доброты и света и, пусть порой слишком буквальной, странной, своеобразной, но всё же мудрости, сходной с размышлениями Альберта, и потому младший Рудольштадт вслушивался в них неизменно с предельным вниманием и почти всегда поддерживал беседу, и с каждым подобным диалогом всё более и более убеждался в том, что в этом мире и для него нашлась родственная душа, что разделяет его идеи, его веру в вечные истины. Да, рассуждения Зденко были порой слишком наивны в сравнении с монологами Альберта и содержали в себе ещё больше какой-то детской радости, иллюзии о том, что всё можно устроить так просто, но этот человек, что был, по уверенности графа, несомненно, достойнее, нежели он сам, находиться рядом с Богом после ухода в иной мир — был прав в утверждении самых фундаментальных догм будущей жизни всех людей в благополучии и процветании, и в его словах было ещё больше света, похожего на белые солнечные лучи — даже не взирая на то, что при взгляде в них можно было обжечь ресницы или вовсе ослепнуть.
Он увидел в этом существе глубину той простой мудрости, кою носил в сердце и сам, и это стало той скрепой, что породнила их до конца дней и после — какой же горькой и пророческой оказалась эта фраза...
"Я благодарю Тебя за эту странную встречу...", — часто говорил он сам себе, задумавшись о том, чем же заслужил это отдохновение, к коему отныне может прибегнуть по одному только своему желанию. Зденко был очень привязан к Альберту и готов был находиться рядом со своим наперсником день и ночь.
И из этой, первой причины, проистекала и иная — досадная, обидная, банальная, прозаическая. Нашему читателю уже известно о нелюдимости Альберта Рудольштадта. В отличие от всех его родных, граф не бывал в других городах — не посещал ни открытий выставок, ни балов, где обыкновенно заводились полезные знакомства и связи, не делал "визитов вежливости", в то время как его родные исправно исполняли негласное светское обязательство появляться в домах важных сановников, близких ко двору Его Величества не реже, чем раз в шесть месяцев. Очень часто такие поездки дворяне совершали целенаправленно — не с намерением прослыть знатоками и ценителями искусства, блеснуть роскошью, достойной королевской крови или же попросту насладиться приятным обществом равных себе. Зачастую представителям той или иной богатой семьи были заранее известны имена гостей, что собирались встретиться друг с другом. В большинстве своём это были меценаты, владельцы больших лавок и мануфактур и их дочерей и сестёр. По положению в обществе, как правило, все эти люди были равны, олицетворяя знатность и известность в Чехии, а порой и за её пределами. Результатом этих своеобразных "визитов вежливости" становились договоры о взаимовыгодном сотрудничестве, новых закупках, поставках продуктов и дорогих тканей, и, конечно же, нахождение выгодных партий для своих молодых родственниц.
И, наконец, поскольку в XVIII столетии связь между людьми, жившими на дальних расстояниях друг от друга, осуществлялась лишь одним способом, если исключать личные встречи — посредством писем, шедших порой по целой неделе — молодой граф, не будучи знакомым ни с одним человеком из окружения собственной семьи, не зная адресов богатых имений, где, скрываясь за пеленой страха и нерешительности, могли жить такие же мятежные, несогласные с положением безвинно угнетаемых души — под столь же ненавистной крышей — физически не мог узнать о том, есть ли в этом мире потенциальные союзники для пламени, горящего в его груди.