




— Вы хотите сказать что-то ещё, дитя моё — прежде чем мы отправимся в нашу небольшую прогулку? — проговорила канонисса, видя, что Консуэло хочет задержать её, мучимая каким-то вопросом, но не решается. — Говорите же, что вас тревожит?
— Да..., — наконец набравшись мужества, проговорила наша героиня. — Я очень беспокоюсь о графе Христиане. Он уже так долго не выходит из своей спальни...
Но чувства, скрываемые за этими словами, были не просто волнением. Они были страхом. Страхом того, что этот пожилой, ни в чём не повинный человек станет жертвой собственного горя, и в эти дни семья Рудольштадт лишится ещё одного своего члена — который, как и его сын, не заслужил подобной кончины. Да, быть может, думала Консуэло, он не сгорит в лихорадке, но этот неподъёмный груз вины — эта свинцовая плита — вполне способна погрести его под собой и иным образом — он может просто уйти за пределы этого мира, находясь в объятиях Морфея — без боли и мучений, но, быть может, мучимый горькими снами о божьем наказании. А коли иметь в виду ещё и возраст — то такая вероятность приобретает всё более реальные, пугающие очертания...
— Да... да, признаться, и я тоже хотела бы сейчас увидеть своего брата, но... Сможет ли он проснуться и заблаговременно приготовиться к началу похорон? Потому как, если он опоздает к началу прощания с любимым сыном хоть на минуту — я убеждена, что он не перенесёт этого.
Внезапно канонисса в порыве взяла руки Консуэло в свои.
— Дитя моё... откроюсь вам... Моя тревога слишком сильна... Я боюсь не только за здоровье, но и за жизнь Христиана. Мы все как-то держимся... держимся на ногах... но он... Хотя, конечно же, я понимаю его — как уже и говорила... Быть может, эти хлопоты не дают мне сойти с ума — в то время как Христиан же никогда не участвовал особенно в хозяйственных делах семьи, не интересовался ими. Он всегда жил — и живёт — в молитвах, чтении "Библии" и других христианских книг, в исполнении религиозных обрядов... Его сердце дышит этим. Как мне хочется надеяться на то, что он молится и сейчас... Я не знаю, что ещё может помочь ему — ибо я вижу, что эти обращения к Господу не приносят его душе облегчения. Да и как это возможно? Ведь мольбы не способны воскресить умершего... Но я всегда знала, чувствовала, что за всеми тихими проявлениями — скрывается та же бездна чувств, кою он передал Альберту — но только иного толка — не восходящая из глубин прошедших веков. Однако в эти дни — когда мои собственные слёзы позволяли мне смотреть на его беззвучный плач — меня не покидает ощущение ожидания будущего взрыва, какой бывает, когда человек внезапно полностью осознаёт всю необратимость потери. Но я уверена — Христиана испугала бы одна мысль о том, чтобы стать ответственным за хоть какие-то — даже самые мелкие — мирские заботы. Так что же говорить о похоронах собственного сына — где переплетаются духовное и материальное — столько сложных чувств, и когда нужно принимать важные решения... А Фридрих — он ведь не был отцом Альберта, и потому его боль — пусть и ненамного — но слабее. Пусть даже и он сам не отдаёт себе в этом отчёта... И оттого он имеет силы сидеть здесь, и даже говорить с нами. И я рада — нет — счастлива за него. Так пусть же остаток дней моего брата пройдёт хотя бы в той же степени духовной бодрости — коли вдруг сердце его окажется .
Услышав этот краткий монолог, произнесённый несчастной женщиной с обезоруживающей искренностью, дрожащим голосом, наша героиня поняла, что у неё не остаётся иного пути, как взять ситуацию в свои руки.
— Так давайте же прямо сейчас вместе навестим его. Я буду с вами. Граф Христиан не покинет этот мир так скоро — это была бы несправедливость, которая окончательно убила бы во мне веру в Бога.
— Дитя моё, в вас поразительно сочетаются такая непоколебимая вера и одновременно...
— Я желаю обмануть себя надеждой, которая может не сбыться? Но ведь порой только одна надежда и спасает нас на краю пропасти...
— О чём вы говорите, дитя моё?
— Наивность? Детская вера? Пустые надежды? Да, многие на моём пути говорили мне об этом, и я не открещиваюсь от этих слов... Да, порой я бывала наивна, словно ребёнок. Но теперь я не такая... Вы знаете — тогда — господи... всего каких-то пять лет назад — а мне кажется, что в прошлой жизни, и что прошли долгие десятилетия... Тогда, в самой глубине души я надеялась... надеялась на то, что профессор Порпора ошибся, и что и он, и я видели в объятиях Кориллы не Андзолетто — ведь он показал мне их издалека, и я лицезрела лишь силуэты — хотя и такие узнаваемые — я бы не перепутала их ни с кем другим — и всё же... И эта — первая — надежда — бесповоротно рухнула, когда я увидела их воочию, перед собой — они шли под руку, не прячась от чужих взглядов — как могут идти только муж и жена. Тогда я смогла сохранить лицо, не подала вида, но внутри я умерла. Они же сделали вид, что не заметили меня. Профессор был со мной и потом говорил мне, что я побледнела словно полотно. Он боялся, что я упаду в обморок и именно потому крепче взял меня под руку. А я тогда не чувствовала ровно ничего, кроме невыносимой душевной боли, что разрывала грудь, и моя голова вовсе не кружилась. Но именно тогда, в тот самый день, мой учитель, предчувствуя надвигающуюся беду — он страшился того, что я что-нибудь сделаю с собой — тихо и незаметно — как я делала всё в этой жизни, кроме пения — и принял решение увезти меня оттуда, чтобы отвлечь новой обстановкой и новым обществом. Но и здесь — когда моя боль несколько притупилась, и я даже временами начала забывать о ней, и тем паче — пережив те страшные часы в подземелье вместе с Альбертом — самые страшные часы в моей жизни, но которые я, невзирая ни на что считала часами такой откровенности, которой, как мне казалось, не бывает на свете — человек, который видел меня во второй раз в своей жизни — признавался мне в любви, говорил о своих страхах и чаяниях, о том, что готов любить меня всю свою жизнь — даже если я никогда не отвечу ему — и это было так пронзительно... — я ни секунды не сомневалась в предельной... нет — запредельной — честности Альберта. И после — когда этот благородный, святой человек уврачевал меня теми же самыми руками, коими вселил почти священный ужас, и потом ещё несколько месяцев не отходил от меня, готовый в любое мгновение прийти на помощь, следовал за мной по пятам на прогулках в саду, следя за каждым моим вздохом, готовый принять меня в свои руки, если я вдруг потеряю сознание от внезапной слабости — приехал Андзолетто. О! Господи!.. — я иногда готова назвать его дьяволом во плоти!... Но нет, нет, конечно же, нет — он всего лишь поддался соблазну получить богатство и славу самым лёгким путём из всех, которые только существуют на свете, и потому можно сказать, что он и сам не смог противостоять соблазну врага божьего... Да, этим он виноват и передо мной... Однако и его, и моя натура оказались слабы — потому как все мы должны бороться с искушениями тех тёмных сил, что испытывают нас — даже руками проигравших в этой битве — не так ли это? И моя вина пред Богом и Альбертом сильнее, нежели Андзолетто — передо мной. Ведь тот, кого я любила до Альберта, совершил лишь предательство и причинил боль душе, но я же — почти своими собственными руками убила своего возлюбленного. Уничтожила. Изгнала его душу из этого мира. Я не смогла побороть сомнения. Не смогла. Они победили во мне. Дьявол победил. Я надеялась, что я своей — пусть и сестринской — любовью — смогу исцелить его мятущийся разум, принести мир в его больное, истерзанное им же самим сердце. И мне уже казалось, что его душа начинала успокаиваться рядом с моей... Но мне не удалось и это... После того, как я уехала — время работало против нас. О, если бы я тогда не уехала... если бы только... или вернулась бы раньше, сумев наконец понять себя... понять, что я люблю его... ведь я всегда любила его... и я же отняла у него жизнь...
— Вам не казалось, милая Консуэло. Всё было именно так. В вашем присутствии душа его всё чаще жила в этом мире, не терзаемая ни призраками далёкого прошлого, ни тем тяжёлым сном, коим он забывался порою на целые дни... Дайте обнять вас... Уже ничего нельзя исправить, ничего нельзя вернуть... А вина в этом только наша. И вы знаете это. Ваша душа на верном пути. Даст Бог, скоро вы окончательно снимете со своих плеч крест этой непосильной вины — подобный тому, что нёс Христос на свою казнь. А дьявол скрывается в других людях — тех, что не смогли превозмочь свои слабости. Дьявол живёт в человеческих сердцах. Они сами впускают его туда. Андзолетто не любил вас. Но я хотела бы предостеречь вас и от того, чтобы вы стали считать его убийцей нашего сына и племянника и вашего избранника. Это не так. Просто так сложились обстоятельства — Альберт стал жертвой своей же собственной души. Это рок — и ничего более. Будь у нашего Альберта чуть иной склад сердца — чуть более суровый и жёсткий (но он же при жизни был суров лишь к самому себе) — он смог бы пережить то, от чего сгорел в агонии. Его проницательное сердце поняло бы всё правильно, а горячая, решительная, полная энергии натура не позволила бы ему смириться с нашим твёрдым отказом в женитьбе на вас. Он и сам был бы также твёрд. Я уверена в этом. Он дождался бы вас — даже если бы письма не доходили — и сделал бы всё, чтобы противостоять нашему запрету. Он бы победил в этом тихом сражении. Он организовал бы побег — ему бы хватило смелости и решительности. И вы пошли бы за ним — потому что любите его — хотя, всего скорее, ваше сердце разрывалось бы между любовью к Альберту и жалостью к нам. Но у вашей любви не было бы иного пути. А после он устроил бы тайное венчание. Господи... представляя, как бы это происходило, я вижу слёзы счастья в его глазах, когда он смотрит вам в глаза, берёт вас за руки, обнимает и хочет поцеловать — дав себе право на то, чего он так давно жаждал — святым обрядом...
При эти словах Консуэло непроизвольно закрыла глаза и из-под сомкнутых ресниц пролились два прозрачных горячих ручья.
— Простите, простите меня, дитя моё, я не хотела причинить вам боль... эти слова рвутся из моей души...
— Я понимаю вас, дорогая графиня... я и сама теперь часто думаю и об этом тоже. Когда-нибудь эти мечты, коим не было суждено сбыться, станут мне утешением. Но и сейчас я не желаю расставаться с ними.
— И он ни в коем случае не отрёкся бы от нас. Не затаил бы обиду, понимая, что мы связаны условностями и не хотим зла ни вам, ни ему. Его поступок стал бы благодеянием по отношению к вам, к самому себе, и, конечно же, к нам. Быть может, через время он нашёл бы способ связаться с нами. Да, он бы не мог не писать нам. Он не смог бы иначе. Я бы ждала этих писем. И, быть может, со временем нам всем удалось бы победить страх осуждения и мы бы дали согласие на ваш союз — но сейчас я не могла бы поручиться за это...




