↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
|
Она спешит. Уже ступила на мост, длинный, широкий, — и вот она почти на середине, осталось шагов десять. Уже почти. Не растерять бы за эти десять шагов всю решимость. Здесь сейчас никого, даже солнце еще спит за горизонтом, а точнее не спит, а согревает других, освещает им путь. Правильно, им нужнее. Отсюда до города минут тридцать, но из-за тумана домов совсем не видно. Город еще крепко спит и видит сны, и некому там волноваться, что за час до рассвета она выскользнула из своей пустой постели. С ней сейчас только этот самый туман, плотный и вязкий, как молоко, который достает почти до колена, приглушает шаги, прячет дорогу, как будто она только что сбежала из дома, родители еще спят, а она босиком по мокрой от росы траве, туфли в руках, чтобы не промочить, бежит на свидание к возлюбленному. Родители не одобрят, а любимый уезжает сегодня куда-то далеко-далеко и надолго. Не увижу — умру. И туман — старый друг, невольный сообщник — прячет ее следы, чтобы не догадались о тайном месте встречи в яблоневом саду. Спасибо тебе, вот только не ждет никто в саду. Да и нет никакого сада. Только мост. И бурная река под ним. И еще железная решимость девушки, которой чуть за двадцать. Решимость умереть сегодня и навсегда.
Ее одинока фигура на мосту кажется такой неожиданной, неестественной. Будто мираж увидеть, если в дороге долго не смыкаешь глаз. Кругом равнина под густым, как кисел, туманом — и вдруг она на мосту. Девушка стройная, миниатюрная, не очень высокая. Кожа желтая — от мамы, и чуть узкий разрез глаз от нее же, немного вздернутый носик от отца. Такая красивая смесь интернациональных кровей. Такая мисс Южная Корея. Темно-каштановые волосы падают на плечи мягкой волной, только у лица одна прядь белая. Красивая кукольной, нездешней красотой. Пройдешь мимо — обязательно обернешься: не примерещилось ли, не уснул ли на ходу и увидел самый лучший сон? Стоит, дрожит то ли от холода, то ли от враждебности нашей реальности для таких утонченных снов.
Она слышит приближающуюся машину и вдруг пугается, сердце подпрыгивает и бешено бьется где-то у горла, как у маленького зайца. Только бы проехал мимо, только бы не заметил. Но из тумана появляется автомобиль, старенький «Фольксваген» как у хиппи цвета мяты, замедляется, останавливается. Она чуть не плачет и, вместо того чтобы пройти дальше, стоит у самой середины моста, сжимается, зажмуривается и как заклинание шепчет: «Уезжай, уезжай, уезжай». Но из машины выходит парень. Чуть старше ее самой. Стройный и светлокожий. Волосы — мелкими завитками, цвета темного янтаря, ресницы пушистые, как у девчонки, а глаза серые, стальные, улыбка едва-едва промелькнула, не заметил, а тепло, несмелое, как первое весеннее солнце, от нее осталось И как от этого самого солнца по щекам рассыпаны штук десять веснушек. Смотрит ласково и спрашивает:
— Можно я тебе помогу?
Так правильно спрашивает, как будто знает, что ей нужна помощь, как будто знает, как ей помочь. И если бы спрашивал кто-то другой, если бы не тепло внутри от его улыбки, то ответила бы нет, но этот мартовский мальчик такой дивный, изящный, смотрит прямо в душу глазами глубже, чем океан, — и она выдыхает:
— Да.
— Как тебя зовут?
— Энди.
И голос у него оказывается густой, тягучий, теплый, как карамель, как у солиста «HIM», душу можно отдать, чтобы такой голос шептал тебе «Доброе утро!». Вдруг спохватывается. Какое доброе утро? Это же ее последний рассвет. Вот он мост, и ноги уже не держат. Она пошатывается, думает убежать. Голова вдруг кружится.
— Я знаю, зачем ты здесь, — произносит незнакомец.
Энди смотрит в его глаза и понимает: он правда знает.
— Упасть в реку и исчезнуть. Я помогу тебе умереть, если ты захочешь. Отвезу тебя туда, где есть море. Хочешь?
Девушка кивает и на нетвердых ногах идет к машине, останавливается рядом с ним, смотрит испытывающе, но почему-то верит. Он улыбается, теперь не тенью улыбки, а по-настоящему.
— Я Габриэль.
Он открывает перед ней дверь. От него пахнет морем, дождем, шалфеем и яблоком. Энди с трудом держит глаза открытыми от разом навалившейся усталости. Салон в машине просторный, обшит мягкой кожей цвета горячего шоколада, даже на вид теплый, а белые вставки на сидениях — как зефир или взбитые сливки. И ей так нестерпимо хочется прилечь.
— Можно я у тебя тут посплю чуть-чуть?
— Конечно, можно. А я тебя покатаю. Ведь в дороге так хорошо спится, когда в окне только небо и мелькают столбы.
Но девушка уже не слышит его слов, дышит ровно, видит яркий, добрый сон, откинувшись на сидение. Габриэль бережно проводит рукой по ее волосам, и Энди улыбается чему-то далекому. Ее сон пахнет вишней, а сама она — детским кремом, ванилью и женьшенем. Парень садится за руль и как можно аккуратнее трогается. Мост остается позади, вместе с ним и река. Габриэль смотрит на нее в зеркало заднего вида и думает о том, что сегодня в ее водах не найдут труп молодой девушки. Какой-нибудь мальчишка лет десяти, сбежав от друзей, чувствуя себя первооткрывателем, проберется в камыши и не увидит там ничего, кроме цветных камней и старой покрышки.
Солнце уже высоко в небе нетерпеливо и с любопытством заглядывает в окна «Фольксвагена»: «Ну когда же проснется принцесса?», нежным лучом гладит ее черты, а то бесшабашно щекочет, как тут можно сердиться. И Габриэль глядит в зеркало заднего вида, как Энди отпускает свой сон, выбирается из него, как из-под теплого одеяла, неохотно и медленно, но все же раскрывает глаза, потягивается, встречается с ним взглядом. Солнце шаловливо светит прямо в глаза, заставляя ему подмигнуть.
— Доброе утро, — улыбается Габриэль.
— Действительно доброе. Мне снился такой замечательный сон.
— Ты, наверное, проголодалась. Хочешь чаю?
И не успевает Энди ответить, как «фольксваген» останавливается рядом с придорожным кафе. Такой уютный с виду домик, весь из дерева, с соломенной крышей, и даже на улице пахнет сосной и кофе, а на окнах белые кружевные занавески, легкие и такие ажурные, что в каждом узоре своя картина. Габриэль возвращается с двумя картонными стаканчиками и бумажным пакетом, забирается к Энди на заднее сидение и отдает девушке покупки. Чай пахнет травами, лугом и летом. В нем ромашка, мелиса, мята — такой насыщенный, живой вкус. А в пакете круассаны с вишней, еще теплые и сверху присыпаные сахарной пудрой, мягкие и душистые.
— В моем сне цвела вишня, — вспоминает Энди. — Было так красиво.
Она не удивляется, что вишня из ее сна принесла плоды наяву, только отмечает про себя, что никогда не пробовала в придорожных кафе такого вкусного чая. Габриэль сидит напротив, жует свой круассан и смотрит на Энди внимательно и грустно, чуть склонив голову набок, как Арлекин: все знает, а рассказать не может. Не от этого ли столько печали…
— Ты очень красивая, — вдруг говорит он совершенно серьезно.
— Спасибо, — непривычно смущается девушка.
— А если бы ты не утонула? Или не решилась бы прыгнуть? Что тогда? — снова абсолютная серьезность.
— Я все продумала. Правда. Возможно, первый раз в жизни все продумала. Я прыгать не собиралась. Могла не решиться. Я снотворного выпила. Не много, а только чтобы уснуть. Думала, перелезу за перила, буду стоять, пока не усну. А потом упаду и умру во сне.
Энди смотрит на Габриэля, ждет его реакции, но в его глазах нет осуждения, только такая глубокая печаль, что девушке становится стыдно, будто она обещала свою жизнь ему и соврала, а ему очень нужно. Он молча возвращается за руль и заводит мотор. Она изредка ловит его взгляд в зеркале.
— Почему? — наконец спрашивает Габриэль.
И Энди вздрагивает. Об этом страшно говорить с кем-то, но ведь она одна тут, на заднем сидении, а Габриэль — только взгляд в зеркале, но туда можно не смотреть, и пока не смотришь, не считается, что кто-то слышал.
— Я люблю. Люблю так, что в моем сердце не остается больше места. И дышать тяжело, когда он слишком близко. Я люблю художника. Он удивительный. И очень талантливый. Правда. Тут я не преувеличиваю. В его картинах хочется заблудиться, в них проживаешь целую другую жизнь. В его полотна невозможно не влюбиться. А когда он рисует, от него исходит свет. Думаешь, я преувеличиваю? Но я видела. Это чудо. Пробраться ночью в его мастерскую. Тихонько, почти не дыша. Притворить за собой дверь. Осторожно. Первая доска пола скрипит. Перешагнуть, как растяжку гранаты, чтобы только не помешать. Опуститься на пол за его спиной, прямо у самой двери в темноте, и увидеть первое в своей жизни чудо. У него же крылья за спиной, широкие и прекрасные, из серебра и шелка, творение Бога, его подарок за десятки веков страданий, он был ангелом, самым смелым и самым верным, спасал души у края бездны, а потом устал, потерялся, и в пылу отчаяния забыл себя, но крылья — вот они, взмах — и лети. И он летит, когда рисует. В комнате всегда пахнет чужим, нездешним ветром, незнакомыми пряностями, дивными сказками. Он видит другие миры. Приносит оттуда сюжеты своих картин и звездную пыль на плечах. И я сижу, кутаясь в халат, и греюсь в его лучах. А потом заснуть, уронив голову на руки, и тогда остаток ночи гулять по его картинам, видеть сказочный мир со всеми его красками, звуками, запахами, очень похожий на наш и в то же время другой. Я тогда верю, что Бог всемогущ, потому что не может быть другим тот, кто создал этот мир, пусть даже только в моем сне или в его картинах. И нет для меня большего счастья.
Но он влюблен, неистово и самозабвенно, — вот только не в меня. У его избранницы волосы цвета пшеницы и огромные глаза цвета неба, у нее родинка на правой щеке и ямочки, когда улыбается, от нее пахнет клубничными леденцами и сиренью. И он никогда не видел ее. Но она во всех его картинах. Угадывается во взгляде, в изгибе шеи, даже в мужских портретах. Она отблеск на волосах, взгляд из-под ресниц, улыбка. Она в его пейзажах, в ветвях деревьев, далеко в толпе, но везде. Он вечно покупает леденцы в больших красных пакетах, расставляет их в вазочках по дому, чтобы в комнатах пахло клубникой, выращивает сирень, ищет ее черты в других женщинах и мучительно не находит. Он ночью шепчет все новые и новые ее имена. Рисует и влюбляется в свои картины. А я делаю ему чай и безумно ревную к той, кого не знаю и кого не смогу заменить. Я ни о чем не прошу. Я понимаю, у меня нет на него прав. Он мне ничего не обещал, не дарил цветов, не признавался в любви, я сама пришла в его жизнь, как кошка потерлась о ноги, почувствовала в ответ крохи тепла и осталась навсегда, чтобы готовить ему чай и гладить по волосам, когда снится дурной сон. Но я так устала проигрывать той, которой нет, слышать, как он зовет не меня, видеть, как он мучается своей сладко-горькой любовью. Но больнее всего, когда после бессонной ночи за работой или ранним утром спросонья он озирается вокруг — и видит меня. И на несколько мучительно долгих секунд в его взгляде отражается разочарование и печаль: «Снова не та», и грустная усталость: «Она снова меня не услышала»… Потом он моргает, и во взгляде вина и благодарность. Я согласна на его благодарность и почти невесомую нежность. Я правда не прошу большего. Но эти страшные две секунды его разочарования и досады я выдержать не могу, будто я виной всем его бедам, будто я каждый раз тащу его назад из дивного, доброго мира, будто это из-за меня голубоглазая незнакомка всякий раз не приходит. Но нет моей вины. И я бегу. Бегу, чтобы больше не чувствовать боли. Я слабая. Правда?
— Ты глупая, — говорит Габриэль с такой нежностью, что невозможно обидеться. — А если где-то в мире есть кто-то, кто видит во сне тебя? Зовет тебя. А ты так и не придешь. Лишишь его надежды?
— А если нам не суждено встретиться?
— А если суждено?
Энди ловит в зеркале пристальный взгляд Габриэля, такой пронзительный, как будто он что-то знает. И она вдруг преисполняется веры в него, в себя, в незнакомого кого-то, для кого она целый мир. И мир вдруг обретает новый огромный смысл, от которого уже нельзя отказаться. А вдруг предназначение уже за углом? А вдруг призвание в том, чтобы кормить уличных кошек и нечаянно среди несчастных дворовых котят, которых угораздило родиться в феврале, вскормить городского духа, кошачьего короля? А вдруг суждено всю жизнь с пристани махать проплывающим мимо кораблям, чтобы каждый моряк думал, что это именно ему? А может нужно просто сниться кому-то на другом краю земли, растворяться вместе с утренней негой, оставаясь только чувством горячего всеобъемлющего счастья поутру, такого, что страшно пошевелиться, чтобы не расплескать, и в то же время хочется поделиться, согреть кого-то: случайного прохожего в толпе в дождь, который без зонта, или дорогую маму, у нее суставы уже месяц ноют перед зимой, но она не пожалуется, только улыбнется устало, мол, пустяки, и зябко поежится. И все становится так легко и в то же время так значительно, ведь все очень серьезно, когда ты целый мир.
«Фольксваген» цвета мяты останавливается на обочине.
— Приехали, — говорит Габриэль.
Энди выходит из машины, и у нее перехватывает дыхание. Она стоит на мосту, узеньком и недлинном, его держат две дуги со стальными тросами, серебряные ниточки, натянутые на каркасе, огромный ловец снов, сачок для ветра. В струнах моста путается солнце, рисует бликами по водной глади бескрайнего моря. А оно совсем рядом, по ту сторону моста, в нем исчезает узкая речка, растворяется в бескрайнем величии. Здесь ветер пахнет солью, играет волосами Энди, не спешит попадаться в сети. А прямо за мостом лежит город, и солнце красит его черепичные крыши как вздумается и течет по мощеным улочкам, заглядывает в окна и стократно множится. Город в ответ улыбается арками и смеется криками чаек, откуда-то из открытого окна льется музыка флейты. И Энди вдруг раскрывает душу объятьями, влюбляется в этот мост и в этот город, в море и музыку флейты, в новую, более значительную себя и в жизнь, которой нет слаще. А заодно и в мартовского мальчика Габриэля, в его мятный «Фольксваген», которого уже нет на мосту, можно не оборачиваться. И она не оборачивается, делает шаг в сторону города, и ветер раздувает ей волосы, аплодирует листьями всех деревьев.
Непрестижный район на окраине города, кое-где к бордюрам жмутся старые машины, которые передаются по наследству, и уже дети прежних владельцев, с руками по локоть в масле, клянут гнилое железо. Машины все черно-серые. И дома здесь черно-серые. И дороги. Даже небо, кажется, с серым налетом.
Здания, бетонные коробки, стоят так близко друг к другу, что окна напротив — не хуже телевизора. По вечерам хозяева старательно задергивают плотные шторы, а дома шершавыми боками все теснее жмутся друг к другу. Все здесь знакомы, но никто добровольно в этом не признается. И угрюмые, серые ящики, до отказа набитые хмурыми людьми, щетинятся антеннами, скалятся решетками. Летом в этой части города жарко, как в горниле доменной печи, асфальт плавится, покрывается следами автопокрышек, горбится и пузырится, а в воздух от него поднимается серое марево, заслоняющее солнце, превращающее его в бледное пятно на грязно-голубом небесном холсте.
В один из таких дней на обочине припаркован мятный «Фольксваген», неестественный и чуждый в окружающей враждебной серости. Он кажется здесь глупой шуткой, превращая весь пейзаж в безвкусную декорацию, так и хочется закричать «Не верю!». Весь такой преувеличенно жизнерадостный, не хватает только музыки кантри из открытых окон и сладковатого запаха травки вперемешку со смехом, окутывающих автомобиль аурой веселья и счастья. А рядом с машиной такой же неуместный парень, изящный и чуть щеголеватый. Молодой актер, будущий Джин Келли, будут и деньги, и слава, и девушки, а пока приехал на прослушивание на двадцать минут раньше, стоит посреди декораций не своего фильма и думает о чем-то далеком. Парень в потертых джинсах и голубой поношенной рубашке, но такой элегантный во всем этом старье, что невольно кажется, что каждая потертость — результат работы дизайнеров, выверенный и продуманный, рукава небрежно закатаны, на ногах знавшие лучшие времена кеды, но даже на вид удобные, такие носишь не снимая, пока не станут как вторая кожа, верными спутниками и соучастниками многих приключений, и каждая царапинка на них, как зарубка на дереве на память. Кожа совсем светлая, как будто по венам его течет голубая кровь. У парня волосы с медным отливом, почти красное дерево, вьются мелкими барашками. Стоит облокотившись на машину, смотрит вокруг пространно, ни за что не цепляясь взглядом, но не бездумно, а как будто выбирает, где здесь можно посадить дерево, разбить парк с детской площадкой, чтобы разорвать оковы уныния, снять бетонно-серое проклятие.
Но внимание незнакомца-актера привлекает прохожий. По тротуару быстро идет парень, высокий и худой, но сгорбленный, загнанный, смотрит только под ноги, будто там мины, руки в карманы. На нем старая джинсовка, несмотря на такую жару, она такая же серая, как все вокруг, помогает слиться с окружающим враждебным миром. Ее хозяин тоже щетинится, хотя это не так заметно.
— Я могу тебе помочь, — говорит пришелец, когда угрюмый парень проходит мимо.
Тот озирается, окидывает незнакомца настороженным, сердитым взглядом:
— Себе помоги.
И спешит дальше, только сильнее горбится.
— Давай хотя бы подвезу.
— Да пошел ты! — огрызается, на этот раз даже не оглядываясь.
— Я знаю, что ты прячешь под курткой, — негромким голосом, в котором неожиданно звенит металл, произносит Габриэль.
И второй вдруг вздрагивает, замирает, весь сжимается, как будто даже не дышит, ждет, что сейчас со всех сторон выскочат люди, тишина пустой улицы разобьется множеством голосов вместе со всеми оконными стеклами… но ничего не происходит, только жар от асфальта бесшумно поднимается к небу.
— И ты с этим идешь домой?
— Не твое дело.
— А через три часа с работы вернется твоя мать. Найдет тебя. С пулей в голове. Родного сына.
Парень снова вздрагивает и на этот раз оборачивается, глаза его полны такого удивления и страха, что в них уже не умещается злость.
— Откуда ты знаешь?
— Я отвезу тебя туда, где никто не помешает. И помогу совершить то, о чем ты думаешь. Но только если ты действительно этого хочешь.
— К черту тебя. И помощь свою засунь себе в задницу. Сам найду другое место.
Парень в джинсовке резко разворачивается и почти бежит прочь.
— Грязную подворотню? Лежать рядом с крысами? Среди мусора.
Как бы быстро он ни шел, голос Габриэля, ровный и сильный, звучит, как будто у него в голове, — не спрятаться, не убежать. Да и к чему бежать, когда этот голос, как дуновение прохладного ветра в невыносимой, удушливой жаре, и ветер этот пахнет морем.
— Ты поможешь? — сдается парень, произносит сдавленным испуганным голосом.
— Я обещаю.
И вот мотор «Фольксвагена» уже урчит совсем не так, как у старых машин, а тихо и благодушно. И вот юноша уже садится на заднее сидение, оглядывается: салон красивый, кожаный, цвета шоколадного мороженного с двумя шариками ванильного — вставки на сидениях. Он любит мороженное, в детстве мама всегда покупала такое на его день рождения, и он поочередно отламывал коричневые и белые кусочки, никогда не смешивал, иначе зачем разное.
— Я Габриэль.
Парень ловит взгляд водителя в зеркале заднего вида, отмечает, что глаза у него, как небо над океаном в шторм, когда оно висит так низко, что кажется, можно рукой достать, но страшно даже взглянуть: такое оно величественное и беспощадное.
— Джо.
Джо смотрит волком, взгляд исподлобья, жмется к двери, как будто собирается выйти на ходу, не отводит глаз от отражения Габриэля. И Габриэль время от времени тоже смотрит в зеркало, во взгляде жалость… Нет, сострадание. Джо некрасив, но в этом нет его вины. Слишком худой, сутулый, острые, жесткие черты лица от вечного защитного оскала, глубокие морщины между бровей. Если бы он родился на берегу какого-нибудь северного моря, соленый холодный ветер расправил бы ему спину, взгляд его стал бы суровым, но открытым, он не боялся бы смотреть в глаза, в нем была бы та скупая мужественная красота, которая отличает северян от других народов.
Но он родился здесь, вырос с матерью, которая работала в две смены на заводе, уходящем в небо огромными трубами, выбрасывающими густой сизый дым. У нее шершавые, натруженные руки и усталое, печальное лицо. Она вырастила сына без мужа, работала до изнеможения, чтобы им двоим хватало на жизнь. Но ей не хватало времени читать сыну сказки. Она почти не видела, как он растет. Иногда, когда она приходила домой после работы, Джо уже спал. Тогда она садилась у его кровати, гладила непослушные волосы и не могла сдержать слез. Как бы ей хотелось сейчас сгрести его всего в охапку, заключить в объятия, защитить от всего, спрятать, согреть и шептать слова в полумраке; прочесть ему какую-нибудь чарующую сказку… И чтобы она обязательно сбылась. Но Джо это уже не нужно. Живут с сыном почти как чужие, встречаются изредка и оба неловка молчат.
— Как зовут твою маму? — нарушает тишину Габриэль.
— Не твое собачье дело.
Джо выплевывает слова и отводит взгляд, ему неуютно, и он жалеет, что вообще сел в машину.
— Отдай мне пистолет, — просит Габриэль. — Он ведь жжет тебе грудь, ты даже не можешь спокойно дышать.
— Заткнись и веди машину. Я сам решу.
Джо сидит как на иголках, ему так тошно, что впору завыть. Он достает из внутреннего кармана джинсовки пистолет, смотрит на него, как впервые видит, завороженно и с придыханием, вздрагивает, роняет на пол и ногой пинает под сидение. Становится легче, даже вздыхает полной грудью, ловит взгляд Габриэля, ждет ухмылки или «А я говорил», чтобы врезать наглецу прямо с заднего сидения, выругаться и выскочить из машины, но не видит ничего, кроме сострадания и уважения. Никто никогда так на него не смотрел, под этим взглядом неуютно, потому что ему нужно соответствовать, а Джо не может, не умеет, да и натворил слишком много. От этого взгляда в самую душу, от его хозяина, который появился невесть откуда, ничего не спрячешь, ему не соврешь.
— Откуда у тебя пистолет? — И снова никакого осуждения. Сейчас бы огрызнуться или соврать что-нибудь, но слова рвутся и жгут горло, и сдержать их нет сил.
— Не мой он. Был не мой. Я не бандит, чтобы с пушкой гонять. Да, кошелек могу подрезать, карманы обчистить, руки у меня… это… ловкие. Но пистолет — это не по мне.
Правда течет из Джо бурным потоком, который уже не остановить, но Габриэль и не останавливает. И Джо впервые в жизни так откровенен, как на исповеди, на которой никогда не был, даже не знает, каково это, только в кино видел, когда вместе с правдой выходит боль, и все, что его мучило, отпускает.
— А недавно один парень, я оказал ему кое-какую услугу, расплатился со мной этим пистолетом. Денег у него не было. Ну я и взял. Принес домой, достал, пока матери не было, почувствовал его вес, холод металла в руке, его власть. С ним же можно… того… кого угодно ограбить. Так испугался этой мысли. Неделю ходил сам не свой. Хотел выбросить, но не смог. Он меня как будто зовет. Вдруг осознал, что воспользуюсь им. Представил, как стреляю, как все меня боятся, как я говорю, а меня все слушают, деньги отдают сами. Так сладко стало. А потом, как представил, что убью кого-нибудь, стало страшно. А выбросить не могу. Руки к пистолету так и тянутся, каждый день его доставал, примерял. Сладко и страшно. Но тянет. Тогда и решил: уж лучше себе пулю в лоб, чем убийство. Меня мать хорошо воспитала. А что я таким вырос, так тут ее вины нет, у нее просто времени не было, она работала много, чтобы меня кормить, а я в это время со всяким сбродом водился — вот и сам таким стал. В этом мире парнишка, предоставленный сам себе, обязательно найдет плохую компанию. А до этого я хорошим мальчиком был. В школе резьбой по дереву занимался, у меня руки… это… ловкие.
Джо вздыхает. У него расправляются плечи, он откидывается на спинку сидения и перестает ерзать.
— Анна. Маму зовут Анна. Ты спрашивал. Я ей когда-то розу сделал из дерева.
По щеке парня скатывается слеза. За ней еще одна. И вот скупые мужские слезы превращаются в настоящий поток, которому нет конца. Джо пугается и стыдится своей реакции, но ничего не в силах сделать. Он кусает кулак, чтобы не всхлипывать, но из него утекает весь накопившийся гнев, вся злость. Он думает о том, как много не сделал и как много сделал не так.
— С тех пор я больше не дарил ей цветов. Дурак. А она так любит ромашки. Простые ромашки. Говорит, они похожи на солнце. От них тоже тепло, — произносит парень, когда слезы иссякают. — Я, кстати, Джонатан. Так давно не слышал своего имени, уже почти забыл, что существует что-то кроме этого отвратительного обрубка.
Габриэль улыбается пассажиру, и столько тепла и света в этой улыбке, что можно согреть самую холодную душу и есть шанс на спасение. Автомобиль замедляется и останавливается. Джонатан смотрит в окно, за ним маленький отельчик — деревянные гостевые домики прячутся среди тенистых деревьев. Яблони все в золотисто-розовых плодах, а домики из светлого дерева, с аккуратными крылечками, одинаковые, уютные, теплые, и сам отель — из дерева: резные перила, дверь с витражами. На двери табличка: «На постоянное место работы требуется плотник».
Джонатан выходит из машины, в нос ударяет запах меда и сока. Он стоит и, как завороженный, смотрит на дверь с объявлением, сердце в его груди неритмично скачет. И он не может пошевелиться, пока не осознает, что давно уже стоит один на пустой дороге. Тогда он делает шаг, и колокольчик над дверью звякает, приветствуя его.
Хиппи-мобиль проезжает через центр города, время не час пик, но машин много, все спешат, жмутся друг к другу, как будто ища защиты в этой близости, но в их гудящей толпе нет ни общности, ни истины, тут не найти друзей, а главное — не найти себя. Избегая суеты, водитель мятного «Фольксвагена» решает проехать дворами. Дольше, но время есть, а душа зовет его подальше от людских глаз.
Габриэль сворачивает раз, потом еще, и вот машин здесь уже не слышно, по тротуару идут редкие прохожие, бредут куда-то по своим делам, не замечая друг друга. Вот идет женщина, на ходу набирает сообщение, пролистывает новости, проверяет почту. Она ходит этой дорогой каждый день, каждый день видит цветочника в синем переднике, но даже не помнит его лица. Она свято верит в необходимость своей работы и нерушимость расписаний, потому что верить, собственно, больше не во что. Цветочник тайно в нее влюблен, всегда выставляет лучшие цветы, когда она идет, но никак не решается заговорить, протянуть ей цветок, она ведь такая собранная, занятая, ей не до глупостей.
А вот мужчина спешит. Он никогда не был на море. Оно ему снится, такое, как в фильмах, обязательно в лучах закатного солнца. И он обязательно увидит его таким, но летом, когда отпуск. В крайнем случае в следующем году. Ну или через год. Но обязательно съездит.
Но одна фигура заставляет Габриэля напрячься, сбавить скорость, наблюдать. Парень идет медленно, чуть пошатываясь, придерживаясь рукой за стену дома, ведя по ней пальцами, как будто ориентируясь по ее шероховатому узору, как по карте, спотыкается, неловко выставляет вперед руку. И мужчина, идущий навстречу, бросает укоризненный взгляд и спешит отвести глаза, поскорее забыть. Габриэль оставляет машину и спешит за парнем, теперь не видит ничего, кроме его спины в черной рубашке впереди, догоняет, хватает за плечи как раз в тот момент, когда незнакомца подводят ноги; он не падает только благодаря рукам, которые теперь крепко держат за плечи. Не уйдешь. Не в мою смену.
Парень резко поворачивается, чудом не путаясь в ногах, туманными, почти стеклянными глазами, смотрит насквозь, на секунду фокусируется на лице Габриэля и глядит, как будто осознанно, подается вперед и шепчет:
— Он сказал, душа человека страшится встречи с душой Вселенной, а я готов.
Мгновение — и он обмякает, запрокидывает голову, невидящим взглядом всматривается в небо, дышит чуть слышно и часто. Габриэль закидывает его руку себе на плечо, несет неподвижное тело, такое тонкое и легкое, что кажется бумажным, но даже через одежду он чувствует, как жжет кожу от яда. Он почти роняет юношу на сидение, садится напротив, секунду медлит, чтобы перевести дыхание, а потом закатывает черные рукава рубашки на незнакомце, открывая дорожки старых и новых инъекций вдоль почти незаметной, тоненькой вены. Все эти синяки с точками в середине точно следы массированных бомбежек, не десятки, а сотни залпов с единственной отдаленной целью — убить самого себя. Медленно, раз за разом с болью и муками. И только глупец не назовет эту пытку не иначе как убийством. А парень перед ним явно глупец, потому что жизни в нем осталось не больше, чем на несколько вдохов.
Габриэль зажимает ладонями руки парня выше локтя, там, где давно отпечатался след от жгута, и его обдает волной жара, как будто он стоит по ветру на пути лесного пожара. Кожа на ладонях плавится, покрывается трещинами, и через них в душу просачивается яд, отравляет медленно каждую клеточку, заставляет каждую дрожать от боли. И Габриэль весь дрожит, закрывает глаза, чтобы сдержать такие же жгучие слезы, боясь, что от них на лице останутся глубокие борозды.
Темнота под сомкнутыми веками рассеивается ровно настолько, чтобы различать очертания предметов. Он видит картины, как кадры старого фильма, только в главной роли он сам. Он лежит на полу, изнывая от тошноты и жажды. Всю кровь заменила ртуть, которая тяжело проталкивается по венам с такой невыносимой болью, что хочется завопить, но что-то мешает. Каждый удар сердца — новый взрыв, все тело стонет, вьется в агонии. Это длится секунду, может час или целую вечность, но, когда до безумия остается один шаг, боль великодушно отступает. Парень не способен просто подняться, даже дышать нормально не в силах. Перед глазами все плывет. И откуда-то сверху набатом льется голос:
— Тьма, пришедшая со Средиземного моря, накрыла ненавидимый прокуратором город…
И тьма опускается на него, прижимает к полу, не дает пошевелиться. Тьма сгущается, становится вязкой, подвижной, живой. Из угла на него смотрят два черных провала пустых глазниц существа, которое целиком состоит из голода и сосущей пустоты. Глаз становится больше, их обладатели копошатся в углу, подвывают и скребутся, от них исходит омерзительный запах гниющей плоти и сырости. Как по чьей-то команде звери срываются с цепи, рвут плоть человека на полу с омерзительным треском, а он лежит, не способный пошевелиться, даже закричать. Только обжигающие слезы катятся по щекам, полные страха, боли и бессилия. Наевшись, демоны уходят, оставляя нетронутым тело. И он лежит, захлебывается постыдными слезами слабака, слишком похожего на безумца. Проходит вечность, прежде чем медленно возвращаются силы, и он может встать.
Габриэль открывает глаза резко, как от пощечины, и видит, как из свежих дырочек-уколов по руке парня стекает мутная белесая жидкость, тонкой змеей ползет до запястья, изгибается, меняет направление, облизывает мизинец, только что не шипит, срывается на пол первой каплей. За ней вторая. Габриэль думает, что кожа на его ладонях уже расплавилась, приросла к рукам незнакомца, и скоро за ней последуют кости, пока наконец не останется ничего кроме уродливых обрубков, но все равно держит, пока героин не стекает последней каплей. Тогда Габриэль убирает руки, смотрит на ладони, которые кажутся чужими, потому что его собственные, судя по ощущениям, должны быть гниющим мясом, зловонным и почерневшим, а тут обычная кожа, чуть покрасневшая, но здоровая. И он боится прикасаться к чему-то, особенно к себе: вдруг на них остался яд?
Габриэль сидит, откинувшись на сидение, пытаясь унять лихорадочную дрожь. Он решается и убирает с лица вдруг ставшие мокрыми от пота волосы. Он устал. Устал и напуган. Но все уже позади. Доказать бы это себе. На сиденье напротив спит спасенный парень, который, может, и не хотел быть спасенным. И сон его лишь на первый взгляд безмятежен. Демоны внутри не дремлют. Габриэль хотел бы ненавидеть этого юношу за все, что он испытал, но внутри не находится ничего, кроме усталости и сострадания.
Парень совсем еще молод, тонкий и изящный, в повседневной жизни — ловкий и гибкий, каждое движение — танец, преисполнено грации, по-женски тонкие запястья, кожа — слоновая кость, волосы черны настолько, что отливают то синевой, то красным деревом, достают почти до плеч, крупными завитками или мягкой волной, падают на лицо. Острые скулы, слишком чувственный для мужчины изгиб губ, но такой соблазнительный, что невольно ловишь каждое слово, слетающее с них, предаешь сказанному больше смысла. Ему бы с таким лицом говорить о голоде, останавливать войны, возвращать отчаявшимся веру. Или, по крайней мере, печь круассаны и булочки с корицей в своей пекарне к восьми утра, выставлять в витрине свежую сдобу. Люди идут на работу угрюмые, сонные и вдруг останавливаются от запаха выпечки, запаха из детства: оладьи и топленое молоко — домик в деревне у бабушки. Невозможно пройти мимо, добровольно отказаться от возможности снова стать маленьким. И взрослые, серьезные люди забывают на мгновение свои дела, заходят в пекарню, а там, за прилавком, красивый юноша с обаятельным румянцем, в фартуке, улыбается так, как будто всю жизнь ждал именно тебя. И внутри разливается тепло. Выходишь на улицу, в руках круассан, на лице улыбка, а в душе — детство. Такая милая повседневная магия… А он лежит тут, почти бездыханный, красивый, как ангел, изуродованный глубокими черными кругами под глазами, кровавыми трещинками на губах, отвратительным запахом страха и смерти, который не чувствуешь, но понимаешь.
Габриэль устало улыбается, прежде чем вернуться за руль, и в этой улыбке есть надежда. Так улыбаются, выходя на улицу после урагана. Три дня бушевал, с домов сорвало крыши, света нет, на дорогах по колено воды, а ты смотришь в небо, пронзительно голубое и безмятежное, и думаешь: «Мы живы, и значит, все сложится».
Теперь Габриэль спешит, время еще есть, но он все равно чуть нервничает. Замечает ее переходящей дорогу, боится, что опоздал, сейчас она нырнет во двор, войдет в подъезд, а он так и останется с несказанными ей словами, с неиспользованной попыткой и разрывающим чувством невозможности что-то изменить. Нет! Успеет. Иначе быть не должно. Он останавливается чуть впереди, выходит из машины и смотрит на нее. Она ловит его взгляд, глядит восторженно, но быстро, смущенно отводит глаза.
— Я хочу тебе помочь.
Девушка испуганно озирается по сторонам и, краснея, переспрашивает:
— Мне?
Она стоит посреди тротуара, мучительно смущаясь, всей душой желая сейчас же убежать, но боится показаться невежливой, смотрит себе под ноги и грызет губу. Она невысокая и полная, с красивой фигурой, но в пышных формах, короткая, мальчишеская стрижка, темно-русые волосы. У нее маленькие пухлые губки, чуть вздернутый носик и бездонные, полные теплоты и нежности глаза. Она могла бы быть красивой, если бы не ее стойкая нелюбовь к себе. Она презирает себя за вес, за поросячьи глазки и вечно искусанные губы, за слабость характера и неумение петь, за все свои вредные привычки и некоторые полезные. А Габриэль видит в ней воплощение доброты и искренности, такого милосердия и бескорыстия, что хватит обогреть целую замерзающую деревушку в полярную ночь, и ему самому становится тепло, и он улыбается неосознанно, почти незаметно, этакой полуулыбкой — только блик. Зажглась искоркой, падающей звездой, даже желание загадать не успел.
— Я хочу тебе помочь. Ты позволишь?
— Не стоит. Спасибо.
Она дрожит и боится разрыдаться от своей глупости и неуклюжести. Убежать бы прямо сейчас, пусть этот милый, красивый парень потом думает, что хочет, совсем скоро ее это уже не будет волновать.
— Как тебя зовут?
— Лия.
Девушка смотрит на Габриэля украдкой и с каждым взглядом пропитывается его добротой, такая замечательная у него улыбка, как солнечный лучик, светит в лицо, силишься не улыбаться, но губы сами растягиваются, а через минуту уже заливаешься смехом. И Лия уже не хочет уходить, хочет остаться и ловить каждую улыбку Габриэля, собирать их бережно, складывать в корзинку, заворачивать в мягкий бархат, а потом раздавать людям как лекарство от тоски и на удачу. Но нужно уходить, ведь если не сейчас, то когда. Нельзя медлить.
— Я Габриэль. Останься, пожалуйста.
Лия замирает, так и не сделав шаг, потому что не может уйти, ведь ее попросили.
— Я знаю, что ты думаешь о смерти. И я помогу, если захочешь. Только побудь со мной, пожалуйста.
Она вздрагивает. Этот лучезарный незнакомец знает ее тайну, это пугает, но Лия не может уйти, и остаться мучительно страшно. Габриэль открывает перед ней дверцу машины, приглашает внутрь. Лия садится, кусая нижнюю губу и стараясь не смотреть ему в глаза. Салон в машине чудесный, сидения цвета мокрого песка, когда под вечер отпускает жара, можно идти по самой кромке воды, чтобы ноги проваливались в песок и их облизывало волнами, стирая твои следы, чтобы ветер дул в лицо, развивая волосы и унося тяжелые мысли, слушать шум моря, крики чаек и музыку своей души. А белые вставки — пена на гребнях волн, которую изредка морю удается донести до берега и уложить к ногам людей. На одном из сидений полулежит пугающе привлекательный парень, только выглядит он нездоровым, темные волосы упали на лицо, мокрое то ли от пота, то ли от слез. Он дрожит и что-то шепчет одними губами.
— Кто он?
— Я даже не знаю его имени, — пожимает плечами Габриэль.
— Он плачет, — изумляется Лия.
— И его слезы пахнут ядом, — вздох полный отчаяния.
Девушка спешит отвести взгляд, неосознанно прикусывая губу. Сколько силы в сострадании Габриэля. В нем сила для прекрасных больших вещей: зажечь свет во тьме, снять боль кончиками пальцев, спасти от смерти. Он же светлый рыцарь в серебряных доспехах, ему вести за собой армию таких же пылких и прекрасных солдат, и на ходу обращать врагов в свою веру без единого выстрела, и оживлять мертвых, превращая кровь в вино. Лия предательски краснеет в его присутствии, от этого смущается еще сильнее.
— Ты боишься меня?
— Да.
— Но почему?
— Ты весь такой совершенный. Тебе уж точно не нужна помощь.
— Нам всем иногда бывает нужна помощь. Ты даже не знаешь, какая ты сильная. Я переживаю за него. Я хочу, чтобы он жил. Он нужен этому миру, я чувствую. Ты поможешь мне?
— Да. Конечно, да.
Она кивает и сразу же преисполняется нового смысла, из нее исходит мерцающий свет, а внутри — стержень несгибаемый, прочнее любой стали, такой не сломать ни одной буре, не разрубить ни одному мечу. Лия бережно, почти невесомым прикосновением убирает со лба спящего юноши прядь волос, вытирает слезы, нашептывает ему что-то, как ведьма: то ли заклинание читает, то ли колыбельную поет. И что-то есть в ней в этот момент колдовское, непостижимое, древнее и прекрасное.
— Ты такая красивая, — восхищенно произносит Габриэль.
Девушка замирает, как испуганный зверек, который услышал шорох, притаился. Она слышала столько лжи и столько раз не верила правде, что совсем разучилась не бояться. Но в лице Габриэля такая искренность, что ему невозможно не верить, ведь это как не верить в рассвет. Вот же он, глупая, смотри, какой красивый.
Габриэль возвращается за руль, а Лия снова колдует, плетет свою чудотворную сеть, и мятущийся парень успокаивается, вздыхает во сне.
— Как ты собиралась уйти?
— Таблетки. Снотворное.
Она ждала этого вопроса. Знала, что он будет. А теперь страшно говорить об этом. Но Габриэль такой добрый, он заслужил правду, если ему нужно. Лия до боли закусывает губу и продолжает.
— Я много купила. В разных аптеках, чтобы не заподозрили.
Девушка достает из кармана шесть пузырьков, машина дергается, таблетки разлетаются по салону, катятся под сидения. Парень рядом с ней вздрагивает и что-то шепчет.
— Он говорит странные вещи.
— Ему сейчас нелегко. Он борется.
— Мне знакомы эти слова. Это Шекспир. Он говорит:
Конец, конец, огарок догорел!
Жизнь — только тень, она — актер на сцене.
Сыграл свой час, побегал, пошумел -
И был таков. Я помню
Жизнь — сказка в пересказе Глупца.
Она полна трескучих слов
И ничего не значит.
— Каждый ищет утешение, где может. Страшно, что он не нашел утешения ни в одном живом человеке.
Лия бережно гладит парня по волосам, шепчет что-то в самое ухо, и незнакомец роняет голову ей на плечо, успокаивается.
— Почему ты на это решилась?
— Я стала совсем одинокой. Привыкла быть кому-то нужной. И так страшно стало, когда вдруг оказалась никому не нужна. Это так страшно — говорить с пустотой.
Она ловит в зеркале его взгляд, полный сострадания, как будто ты нравишься Габриэлю и он изо всех сил старается тебя понять. В его ясных серых глазах терпение и прощение без упрека. И под натиском этого взгляда она сдается, потому что невозможно молчать, когда тебе верят без всяких объяснений. Говорит ему, и себе, и парню, который ровно дышит у нее на плече:
— У меня бабушка умерла. Вообще-то это случилось пять лет назад, но мне до сих пор ее не хватает. Я ведь некрасивая. Меня нельзя полюбить. А она любила по-родственному, как только родители умеют. Со всеми недостатками. Она была такой замечательной. Пожилая сентиментальная женщина, но с таким стержнем внутри, что не согнешь. Она была леди до глубины души. Никогда не носила брюк, обожала шляпки и даже под страхом смерти не надела бы грязное платье. А еще она чудесно пела. Стояла у плиты и напевала что-нибудь легкое, незаметное, как аромат цветов. У нее голос был добрый, вкрадчивый. И маленькие ручки в венках и тоненьких колечках. Она выращивала герань в вазончиках за окном, говорила с ней каждое утро, и та цвела до середины лета. Поэтому в доме всегда пахло цветами.
Лия всхлипывает и ощущает, как по щеке скатывается слеза.
— А потом ее не стало, и я стала невыносимо никому не нужна. Все, кто были в моей жизни, постепенно ушли из нее. Последней каплей стала кошка. Я ее на улице подобрала израненную всю, с переломанными ребрами, бегала с ней по клиникам, ночами дежурила рядом с ее подстилкой, кормила из ложечки, пока не поправилась. Она отжилась, выспалась, а потом выскользнула в приоткрытую дверь и не вернулась. Я ночь не спала, утром искала по всем дворам, всем дорогам, объявления клеила, но она так и не нашлась. Единственное существо, которое нуждалось во мне.
— А, может, она вернулась к хозяевам?
— Нет у нее никого. Я, когда нашла ее, везде объявления расклеила, никто за ней так и не пришел. Сначала объявления клеила, что нашлась, а потом — что пропала. Сидела как-то с пустой миской в руках и плакала от одиночества и обиды, и даже рассказать некому было. Тогда-то я и решила, что тошно мне, хоть вой, тогда все и придумала. Нет, я, в общем, ее не виню, я не лучшая компания, но как с этим жить мне? Вот и решила, что никак.
— А, может, этой кошке претила сама мысль нуждаться в ком-то?
Только сейчас Лия замечает, что парень рядом с ней уже не спит, голова его тяжела, но он больше не беспомощен. И историю про кошку он слышал. Девушка смущается и закусывает губу, поспешно вытирает слезы.
— А если она слишком свободная, не способная на признательность, просто не знала, как быть рядом без лицемерия, и своим звериным умом предпочла бегство?
Слова даются ему с трудом, голос хрипит, горло, как несмазанный механизм, заброшенный и заржавевший.
— Сейчас я принесу нам всем чая.
Габриэль тормозит у какой-то кофейни. В окно не видно вывески, только людей за столиками, можно придвинуться ближе и взглянуть, но парень на заднем сиденье слишком слаб, чтобы шевелиться, а девушка рядом с ним завороженно смотрит в его глаза, такие пронзительно зеленые, как лес, не весенняя молодая зелень, бурная и восторженная, а многовековая хвоя, почтенная и величественная, в янтарную крапинку — смола застыла на стволе, мерцает на солнце, концентрированная душа дерева. И столько жизни и глубины в этих глазах, что нет границ тому лесу. Габриэль выскальзывает из машины, но его отсутствия не замечают.
— И что же делать с кошкой? Нельзя же винить ее за то, кто она есть, но и мерить себя ее мерками глупо. Всегда есть тот, кому ты нужен.
— Кому я могу быть нужна? — горько усмехается Лия.
— Мне.
Она вспыхивает от смущения, глядит обиженно, но в лице собеседника не издевки, не насмешки.
— Ты спасла меня. Я слышал, как ты меня звала.
— Я даже имени твоего не знаю.
— Ты говорила со мной, а я шел на твой голос. Голос у тебя такой нежный, как ручей. Я, как будто мучимый жаждой, шел к нему через темноту и вышел к свету. Спасибо тебе.
Он кладет ладонь ей на запястье и смотрит так, как будто все его звезды принадлежат ей, его душа — теперь ее, и отныне он ее вечная тень. Рука у него холодная с длинными тонкими пальцами, прикосновение почти невесомое, но Лия чувствует все, что он хотел сказать, и невольно улыбается. Так тепло ей становится, будто включили внутри маленький фонарик, будто свечка за витражами, мягкие разноцветные блики, будто запустили светлячков, мерцают, летают, и щекотно от их крылышек.
— Как тебя зовут?
— Луис.
— А я Лия. Ты тоже пытался умереть?
На этих страшных словах возвращается Габриэль, приносит чай, садится на заднее сидение, нарушает гнетущую тишину, наполняет салон ароматом корицы и лимона, и за этим сладким запахом почти не ощущается запах недавнего страха. Луис смотрит на Габриэля виновато, то, что у него внутри, не сказать, но этот парень со всепрощающей улыбкой, кажется, понимает все без слов. И от этого только тяжелее.
— Я обязан тебе жизнью.
— Вопрос: нужна ли она тебе?
— Теперь я не посмею с ней расстаться. Мне кажется, во мне сейчас часть твоей жизни. И это лучшее, что есть во мне.
— Мы все делаем выбор. Я сделал свой. Теперь твой черед. Я только хочу знать: почему?
Луис долго молчит, грея руки о картонный стаканчик. Ему тяжело, вся усталость опускается на плечи свинцовыми эполетами, ложится на грудь, прижимает к земле, и дальнейший путь кажется трудным и бессмысленным.
— Я не лучше дерьма, помои высшего общества. Ты же сам все видел, — вздыхает он.
— Не говори так. Это не про тебя. Скажи правду. Расскажи все, — с жаром произносит Лия.
Лия берет его руку в свою, смотрит с мольбой. В ее взгляде для него особый свет, а в ней самой — особый смысл. И Луис вдруг отчетливо понимает, что не смеет предать этих двоих, не имеет права. Сегодня здесь каждый из них добровольно отдал часть своей души, чтобы один неудачник и слабак жил. Она такая чистая, такая милосердная, не моргнув глазом пожертвовала часть себя наркоману и трусу. А этот улыбчивый воин… У него же крылья за спиной и меч в руке. Как этого можно не видеть?! Он же может пройти сквозь огонь, и, если бы Луису пришлось, он бы пошел в огонь за Габриэлем. Отныне, когда ему будут сниться кошмары, он будет представлять его глаза цвета бескрайнего океана и разящей стали. Но он со всем справится, потому что возвращенная Габриэлем жизнь — бриллиант, подарок за неведомые заслуги, и ее никак нельзя потерять.
— Я ведь наркоман. Не просто зависим, я сидел на героине. Ломки от него страшные, смерть кажется благом. Можно кости ломать, даже не почувствуешь, потому что все тело — одна сплошная боль. И слезть невозможно. Я пытался. Хотел остановиться. А потом вены остались только на члене и между пальцами на ногах, и тогда я решил, что вот оно дно. Дальше падать некуда. Я омерзителен. Я падаль. Решил завязать навсегда. Попросил запереть меня в квартире без дозы и без выхода. С водой и едой, вот только есть совсем не хочется, когда даже сердце бьется с адской болью. Я три дня продержался. Когда были приступы, я запихивал полотенце в рот, чтобы не заорать, качался по полу как мусор, стонал и выл. А когда отпускало, я читал вслух. У меня богатая библиотека. Пока видишь буквы, произносишь их одну за одной, появляется шанс не сойти с ума. Мне всегда нравился Гете с его:
Не в прахе ли проходит жизнь моя
Средь этих книжных полок, как в неволе?
Не прах ли эти сундуки старья
И эта рвань, изъеденная молью?
Итак, я здесь все нужное найду?
Здесь, в сотне книг, прочту я утвержденье,
Что человек терпел всегда нужду
И счастье составляло исключенье?
Лучше бы я молился, но я не умею. Вообще ничего не умею, кроме как колоться и материться. А потом я не выдержал, высадил дверь, нашел деньги, купил дозу. Больше, чем нужно. Решил, раз я такой слабак, зачем мучить себя и мироздание.
— Но ты же сильный. Я чувствую, — отрицает Габриэль.
— Я никогда в это не верил. Никто не верил.
Луис закрывает глаза и устало откидывается на сидение. Как будто рассказ вытянул из него все силы: пока кинжалом торчал между ребрами, еще был жив, а теперь вытащили — и истек кровью, сил только на последний вдох.
Габриэль возвращается за руль. Все трое молчат, только руки Лии накрывают ладонь Луиса. И он чувствует ее поддержку, которая как крылья, делает вдох, еще и еще, и не умирает, но только благодаря ей, и ему становится так горько, что ее не было с ним раньше.
— Я помню дом, где прошло мое детство. Небольшая квартирка на третьем этаже с видом на парк, на окнах старомодные ставни из параллельных тоненьких деревяшек. Я закрывал их летом каждую ночь, чтобы утром с восходом солнца пол был исчерчен полосками света. Мне нравилось следить за движением этих полосочек, по ним я мог определить время. А иногда ложился на пол и сам становился полосатым. Моя комната маленькая, но самая родная, с постером бэтмена на стене. Помню шумного соседа-музыканта снизу. Тетушка Джейн, соседка справа, всегда пекла пироги, и на лестнице вечно пахло сдобой, корицей, дрожжами. У нее было трое детей, мы вместе играли в парке, а потом угощались ее кулинарными шедеврами. Но нам никогда не разрешали играть допоздна. В двух кварталах от нашего дома располагалась наркологическая больница. Тогда я впервые видел людей-призраков с пустыми, безжизненными глазами, холодными, как стеклянные шарики. Эти люди пугали меня, а папа, глядя на них, испытывал отвращение и презрение. Потом мы переехали. В большой, представительный дом, изысканный и даже слегка помпезный. Все восхищались им, а я ненавидел. Я оставил позади друзей, а взамен получил надменную изоляцию, которая претила мне, ищущему себя. Я был мятущейся душой, искал свой путь, призвание, смысл, отрицал все, что не доказано на личном опыте. На первых курсах института этим стали наркотики. Тогда я снова, спустя много лет, увидел в глазах отца отвращение и презрение, и лично для меня он добавил разочарование. Он смотрел на меня, как на дешевую спидозную шлюху, конченого человека. Разочарование я видел и в маме. Она стыдилась меня и нашей неспособности быть идеальной семьей, думала, это я всех подвел. Я начал с легких наркотиков, но уже к середине учебы крепко сидел на героине. Отец не верил, что я завяжу, не верил, что я закончу учебу, и я не посмел обмануть его ожиданий. Он не верил, что со мной все будет в порядке, кажется, я и тут его не подвел. Черт возьми, как же я не в порядке…
В машине повисает тишина.
— Можно я буду в тебя верить? — спрашивает Лия.
— Мне почему-то кажется, что в моей никчемной жизни тебе можно все. Неужели я не противен тебе?
— Нет. О чем ты таком говоришь? По-моему, ты очень хороший, только несчастный.
Луис переплетает их пальцы и кладет голову ей на плечо. Лия улыбается, сначала неумело и криво, почти незаметно, а потом — по-настоящему, как умеют дети и влюбленные, вкладывая в улыбку целую вселенную.
— Приехали, — произносит Габриэль, останавливая машину.
Он смотрит в зеркало заднего вида, как двое выходят из машины, все также держась за руки, будто из портала, если отпустят друг друга, могут оказаться в разных точках планеты или вообще в разных мирах. Стоят на тротуаре перед пятиэтажным домом, белые стены и белые ставни, такой глупый, сентиментальный, но обаятельный нюанс. Запах яблочного пирога слышен даже с улицы, где-то внутри дома хохочут дети. А за спинами двоих на тротуаре ветвями деревьев шелестит парк, приветствуя старого знакомого.
— Где это мы?
— Дома. В настоящем доме, — улыбается Луис.
И в его улыбке целый волшебный мир: все рождественские елки, мамины сказки, запущенные воздушные змеи, молочные коктейли, велосипеды, игры в прятки и догонялки, первый поцелуй и первые клятвы, дружба, обиды, раскаяния, примирения, шерстяные носки и ужасные шапки. Все оживает в его памяти, полное ощущений, вкусов, запахов, все лучшее в нем. И тысячи ночей не хватит, чтобы все рассказать, но так хочется рассказать ей все.
Габриэль сидит за рулем припаркованного автомобиля, смотрит, как после работы люди спешат домой, трет усталые глаза. Из его фигуры пропала прежняя прямота и упругость, но жар в глазах, пылающая сталь, все еще горят, и рано останавливаться, еще есть дела. Среди толпы спешащих прохожих он замечает одного, который просто идет, смотрит по сторонам, как будто видит город в первый, а на самом деле в последний раз. Парень выходит из машины, окликает незнакомца, кладет руку на плечо.
— Простите.
Мужчина оборачивается на оклик, и Габриэль весь вытягивается в струнку, задыхается на секунду и думает, что еще слишком рано расслабляться, он сделает для этого человека все и даже больше, если придется. Мужчине чуть за шестьдесят, красивая, почтенная старость, но ему не дашь его года. У него волосы — соль с перцем, пепел, жгли что-то очень ценное; аккуратная стрижка, ухоженная квадратная бородка, костюм, дорогой и элегантный, но неброский. Представительный, строгий мужчина, и как опровержение всему — живые, насмешливые глаза. Его лицо — карта его жизни, целый роман для того, кто может прочесть. Вот морщины в уголках рта от заразительной искренней улыбки, еще из юности, тогда, бывало, опьяненный жизнью, идет по улице, улыбается девчонкам, и сердце бьется со звоном, как хрустальный бокал; вот чуть заметная складка между бровей, когда хмурится, но это бывает нечасто, а в уголках глаз залегло былое горе. И все это видно Габриэлю, и за каждую эту черту незнакомца хочется уважать.
— Как вас зовут?
— Роланд, — представляется мужчина, слегка кивая головой.
— Я Габриэль. Позвольте мне помочь вам.
Роланд молчит, смотрит на Габриэля, и тот ему нравится своей открытостью, искренностью, юношеской влюбленностью в жизнь и верой в то, что все возможно, заразительной улыбкой и еще чем-то, что не получается объяснить, но можно почувствовать. Роланд думает, что хотел бы, чтобы у него был такой сын, с которым можно говорить обо всем, посмотреть глупое или, напротив, слишком умное, философское кино, потом до середины ночи с жаром обсуждать увиденное, в конце концов рассмеяться, уйти на кухню перед самым рассветом, наделать самых вкусных бутербродов, пить чай, изнывая от невысказанной гордости. И улыбается в ответ.
— Я был бы рад. Только, боюсь, помощь мне больше не нужна.
— Я знаю, что вы думаете о смерти.
— Все мы однажды думаем о смерти.
— Нет-нет. Вы думаете о ней сейчас. Вы хотите умереть. Я знаю это. Я помогу вам уйти, если захотите, только позвольте мне быть рядом. Идемте, я отвезу вас туда, где вам обязательно понравится.
Габриэль говорит с жаром, торопится, открывает дверь, сам собирается сесть за руль.
— Постойте, молодой человек. Вы успеете отвезти меня, куда угодно, тем более, что мне уже некуда ехать, а пока давайте просто поговорим.
Парень робеет, он всегда вел в этой игре, а теперь вынужден подчиниться, пропускает Роланда в салон, садится напротив на заднем сиденье.
— Как вы узнали, что я думаю о смерти?
— Я это чувствую. Это как зуд внутри, где-то в области сердца. Я просто знаю, что кто-то хочет умереть, и знаю, куда нужно ехать. Наверное, даже с закрытыми глазами найду дорогу.
У Габриэля вдруг потеют ладони, потому что человек перед ним такой цельный, такой сильный, что все слова кажутся банальными. Но парню необычайно хочется спасти его для внуков, может, несуществующих, может, чужих, но ведь о таком дедушке можно только мечтать. Такой может качать до самых небес, быть лошадкой и индейцем, зарыть клад на заднем дворе. У такого хочется проводить лето, вставать затемно, чтобы увидеть рассвет, потом вернуться домой мокрым от росы и под его чутким руководством приготовить бабушке завтрак. Вместе запускать воздушного змея, цветного дракона с широкими крыльями, бегать за ним до заката и в лучах догорающего солнца увидеть, как двигаются крылья живого дракона, думать об этом весь вечер, а перед самым сном, уже лежа в постели, рассказать об увиденном дедушке, и в ответ получить взгляд полный гордости: «А я уж думала, ты не заметил. Конечно, он живой. Вы с ним еще здорово полетаете в его мире. А теперь спи». Уснуть и всю ночь быть другом и властелином настоящего дракона.
— Ты, наверное, хочешь знать, зачем мне это?
Парень только кивает, зачарованный видением.
— Просто я слишком люблю жизнь. Звучит глупо, но, по-моему, в моем положении я могу позволить себе некоторые глупости. Я болен и все равно скоро умру, но хочу уйти сам, пока я еще не беспомощен, пока моя жизнь принадлежит мне. У меня ГШШ. Я находка для ученых. Интереснейший случай. Но для меня это значит, что совсем скоро руки перестанут меня слушаться, потом я не смогу ходить, затем говорить, есть, а затем и дышать. Это значит, что всего через несколько лет я буду заперт в своем теле, полностью зависеть от трубок и врачей, и уже кто-то другой будет распоряжаться моей жизнью.
Лицо Роланда спокойно и непроницаемо, как степь, которой нет края, величественная и непоколебимая, и, кажется, нет той силы, что смогла бы умалить ее мощь, взбудоражить, заставить возняться холмами. Роланд спокоен, не высокомерно слеп ко всем аргументам, но на его весах чаша с пузырьком бесцветного яда перевешивает. И он готов шагнуть в объятия смерти без страха и упрека, с широко раскрытыми глазами, гордо поднятой головой.
— Жизнь — забавная штука. Я сосудистый хирург, большую часть жизни спасал людей от смерти, но так и не смог спасти жену, а теперь и себя. И как ни стыдно мне признавать, но иногда я рад, что конец совсем близок. Эмбер уже тридцать лет ждет меня там.
Его лицо проясняется, морщины разглаживаются, мысленно возвращая его в те времена, когда утрата была для него не более чем словом, а счастье, напротив, очевидной истиной.
— Вы любили ее? — спрашивает Габриэль и заранее знает ответ.
— Я дышал ею. Мы познакомились, когда я только закончил институт. Молодой хирург, подающий надежды, весь мир должен был лежать у моих ног. Я встретил ее на улице, подошел, представился, улыбнулся. Уже после этого она должна была упасть в мои объятия. Я столько раз слышал звук разбивающихся сердец от одного моего взгляда. Она кокетливо улыбнулась, протянула мне руку, нежную, как цветочный бутон. Мы гуляли до самого вечера. Я рассыпался комплиментами, хохлился, вышагивал павлином вокруг нее. А Эмбер улыбалась, смотрела с задором, чуть едко, как будто с вызовом, и я петушился еще сильнее. Она хохотала так, что воздух вокруг звенел, а я пьянел от счастья и ее аромата: розы и мята. Никогда его не забуду. Свежая, невинная нежность. Когда стемнело, проводил ее домой. Уже стоя у подъезда, в кружке света уличного фонаря, стребовал поцелуй. Она приблизилась так, что я чувствовал ее дыхание, а потом показала мне язык и побежала, вдребезги разбивая вечернюю тишину заливистым смехом. И чертики тогда плясали в ее глазах. А я стоял под фонарем как дурак и думал: если побежать за ней, закричит ли? И отчего-то знал, что закричит, потому что Эмбер сразу все обо мне поняла, увидела насквозь. А я ходил перед ней этакий франт, павлин без перьев. И мне бы в тот момент разозлиться на нее и на весь мир, возненавидеть, упиваться поруганной гордостью, а я увидел себя ее глазами и рассмеялся, хохотал, как Эмбер, заливисто и самозабвенно, я думал, хохотала со мной, а оказалось — с меня. Отсмеялся, отдышался. Ну подумаешь, девчонка бросила, так, дай бог, не последняя. И дышать без нее получается точно так же… только вот незачем. Вдруг понял: хочу быть настоящим и честным, но только с ней, хочу быть ее героем, уметь ее рассмешить и утешить, говорить с ней, молчать с ней, понимать ее или не понимать, но пытаться, видеть один рассвет и одни звезды. Я искал Эмбер. Только беда в том, что в подъезде, возле которого мы прощались, она не жила, в этом доме тоже. Может, не в этом дворе, даже не на этой улице. Я каждый день приходил туда, где впервые ее встретил, каждый день с цветами. Таскал их из парка по соседству: откуда у вчерашнего студента деньги на цветы? Она появилась через два месяца в пасмурный дождливый день, сама подошла ко мне, вдруг остолбеневшему и немому. Сказала:
— Эмбер, — протянула руку, как будто знакомясь, как будто в первый раз, и не было прошлой позорной встречи. А потом насмешливо спросила: — Что бы ты делал, когда закончились цветы?
— Научился бы делать оригами.
Тогда она взяла меня под руку, и мы больше не расставались.
Габриэлю хорошо, как будто он сидит у камина в Рождество, когда уже стемнело, за окном бесшумно падает снег, приглушая все остальные звуки, в комнате пахнет хвоей, корицей и грогом. Легкая, светлая грусть слетает с ресниц оттого, что кто-то очень дорогой сейчас не здесь, не рядом, но ему тоже хорошо за тысячу миль или тысячу световых лет, потому что в воздухе витает ощущение чуда. Оно внутри и снаружи, покалывает в кончиках пальцев, горит в глазах. И далекий кто-то непременно чувствует то же.
— У вас есть дети?
— Нет. Мы с Эмбер были такие вечно юные, пылкие сердца, пылкие умы. Оба несгибаемые, с характером и точкой зрения. Что-то решил — не сдвинешь. Хорошо, что мысли у нас были одни на двоих, а то точно разошлись бы. Слишком много надо было постичь, изменить, успеть. У меня была клиника, у нее — приют для собак, а в минуты свободного времени — весь необъятный непознанный мир и мы. А потом Эмбер ушла, угасла всего за год, проиграла болезни. Умирая, сказала, чтобы я к ней не спешил, успею еще, а она подождет. Обещала весточку прислать, что устроилась, что с ней там все хорошо, что она ждет. И я стал искать знаки. Ждал чуда: снега в июле, ее лика в облаках, голоса в темноте, что кто-то подойдет и скажет: «Вам послание от жены». Долго ждал, отчаялся, поверил в то, что нет там ничего, стал просто быть здесь и сейчас. И только недавно понял, старый дурак, что везде были ее знаки: рецепт моего любимого рагу в ее любимой книге, куст чайной розы под окном, который неизвестно когда появился и откуда, но который всегда расцветал в ее день рождения, бумажный цветок-оригами, оставленный кем-то на скамейке в парке, потерянные очки, которые неведомым образом нашлись в кармане, хорошая книжка, по ошибке доставленная курьером, кусочки янтаря в песке на пляже каждым холодным утром отпуска. И теперь, когда я все знаю, мне пора к ней. Пришло время.
Роланд улыбается, прикрывает глаза, так солнце садится над морем, красиво и чуть печально.
— Теперь ты можешь отвезти меня, куда захочешь.
Габриэль как будто пробуждается ото сна, красочного и живого, такого, что в первую секунду не понимает, где реальность, а где нет, но возвращается за руль. С переднего сидения он украдкой поглядывает в зеркало заднего вида, силясь придумать, что сказать, но ничего не выходит.
— Спасибо, Габриэль.
Парень вздрагивает от неожиданности и смотрит на Роланда почти испуганно, а тот глядит по-отечески, с теплом и гордостью.
— За всех, кого ты спас, кто нуждался в спасении.
Габриэль останавливает машину за городом, здесь целое поле цветов и солнце садится за его краем. Роланд выходит из машины и озирается. Такой красивый закат, сразу не понять, он ли это; а, может, рассвет, никаких цветов умирающего дня, небо лиловое, облака в золотой кайме, как царские овечки в золотистых попонах, кудрявые и смешные, а над горизонтом едва заметен краешек монеты — солнца, уже не поймешь, орел или решка.
Мужчина делает пару шагов, ноги утопают в траве, завороженно смотрит вдаль, потом оборачивается и видит рядом с «Фольксвагеном» мятного цвета парня, красивого, как этот закат, как первый подснежник, целое поле тюльпанов, с дивной, заразительной улыбкой и все понимающими глазами, за его спиной расправлены белоснежные крылья, как будто из серебра и шелка, мягкие и сильные. И Роладну вдруг становится так легко, щекотно внутри, как в далеком детстве на качелях, когда кажется, вот-вот достанешь до неба, или за минуту до нового года — ощущение чуда. Габриэль подходит совсем близко, от него пахнет морем. Мужчина видит его бесконечно серые глаза, пушистые ресницы, редкие, почти незаметные веснушки, чуть подернутые грустной улыбкой губы и улыбается в ответ.
— Я так рад, что встретил тебя, говорил с тобой.
Роланд достает из кармана пузырек и залпом выпивает содержимое:
— Спасибо тебе.
— Ложитесь на траву. Земля еще теплая. Я посижу с вами.
И Роланд в дорогом костюме ложится, весь окруженный цветами, ему видно только небо, по которому облака плывут в дивные дали, где его ждет его любимая, куда скоро отправится и он. Ветер, небесный пастух, на время оставляет свои обязанности, спускается к земле, зарывается в траве и Роланду, как старому другу, рассказывает свои невероятные сказки о девушке, которая стала чайкой, о короле, который приручил ветер, о старцах, которые умеют летать, закрывая глаза. Габриэль сидит рядом, наблюдает, как лицо мужчины разглаживается, проясняется отдаленной улыбкой.
— Передавайте привет Эмбер.
Его крылья слегка подрагивают на ветру, а кожу приятно согревает солнце, когда он слышит последний вдох, касается губами совершенно гладкого лба. Он возвращается в машину, преисполненный звенящей серебряной грусти, чистой, как горный ручей. Поле за его спиной шелестит стеблями сочной травы, и в ее нежных объятиях нет никого, только пятачок примятых цветов, где только что были двое.
Уже совсем стемнело. Уличные фонари, витрины магазинов, неоновые вывески — все старается осветить людям путь, и темноты почти не остается. Она прячется по углам и подворотням, течет, заполняет пространство между пятнами света, фрагментами цветной мозаики — собери пазл, оставь место для тьмы, вложи в нее так много смысла, как только сможешь: все свои видения, страхи, желания, предрассудки, несбывшиеся мечты и возможные чудеса — и получишь истинную картину мира.
Габриэль оставляет машину под большой ослепительной вывеской, сам ныряет в полумрак подворотни, там в стене неброская дверь, тем незаметнее, что специально скрыта от глаз. Он входит совсем бесшумно, петли не скрипнут, дверь не хлопнет при его появлении. Внутри скромный по размерам бар. Все стены пестрят обложками старых пластинок, афишами концертов и плакатами звезд, которых с нами больше нет. Они смотрят со всех сторон, улыбаются, гримасничают и курят, такие живые, как будто смерть никогда их не тронет, как будто она придет только для того, чтобы перевести их через дорогу, за которой непременно магазин музыкальных инструментов. Столешницы из черного винила с бумажными наклейками в центре, как огромные пластинки. И можно присесть за «битлов» или «принца», а можно подсесть к «моцарту». В углу стоит старый музыкальный автомат. Играет «One of us». Габриэль улыбается такой иронии. Интерьер незатейливый, но приятный, хотя какое это имеет значение. Сегодня бар выглядит так, а завтра изменится до неузнаваемости, будет обклеен марками или обтянут кожей, а может экообоями. Хотя Габриэлю нравится, как бар выглядит сейчас, его приятная меланхоличная обстановка. В прошлый его визит на стенах были карты времен Колумба, вся мебель — из темного увесистого дерева, стулья в стиле рококо за угловатыми столами. Смесь изысканности и грубости. Ода пиратам, награбившим предметы искусства. И парню становится грустно. С тем, что у него внутри, он бы предпочел завалиться в гнусную пивнушку, но ему не выбирать. Никто не вправе выбирать. И все немногочисленные посетители довольствуются тем, что преподнёс день.
За пустым столиком у музыкального автомата сидят двое молодых ребят, ведут неспешную беседу, в полумраке лиц не разглядеть, зато видны белоснежные крылья, сложенные за спиной. Эти двое кажутся Габриэлю смутно знакомыми, но они не имеют значения, как и те двое, что сидят отдельно за другими столиками. Один парень в очках, без крыльев, зато в пижаме, сидит с чашкой кофе, слушает музыку из автомата, жмурится с выражением полноправного хозяина мира, обладателя величайшей тайны. Вторая — девушка, энергичная и резкая, дергается, как разжатая пружина, старается незаметно поглядывать на других посетителей, но невольно надолго засматривается, особенно на двоих с крыльями.
Габриэлю бы сейчас понаблюдать за этими бескрылыми, подсесть к кому-нибудь, поболтать, повеселиться. Нечасто бывает, чтобы сюда забредали обычные люди, а сегодня, гляди, даже двое. Но Габриэлю не до них: безумцев, счастливцев, сноходцев, провидцев. Он здесь не ради них, а ради нее. Лишь она одна неизменна в этом баре, стоит за стойкой. Невысокая девушка со светлой кожей, белые волосы в коротком каре, маленькие пухлые губки, кругленькое личико, острые смеющиеся глаза; в ботинках на толстом протекторе, кожаная юбка-колокольчик чуть выше колена, белая блузка. Девочка-рок-звезд. Совсем как с постера известной молодежной группы. Группа новая, но уже ужасно популярная. Солист, утонченный мальчик-красавчик, слегка надменный и избалованный, девочки с ума сходят, собирают плакаты, коллекционируют улыбки, следят за каждым вдохом. А она — по правую руку, с нежно-розовой бас-гитарой, только губы подкрасить помадой цвета гнилой вишни. Ей завидуют, ей восхищаются, ее ненавидят, но все равно делают стрижки, как у нее, учатся рисовать такие же стрелки, так же смеяться. Сразу, когда пришла, все смеялись, фыркали: «Девчонка-гитарист», а она без лишних разговоров взяла такие рифы, что все рты поразевали. Заявила о себе, осталась, вошла в семью, и уже никто не мыслит группы без нее. Она теперь душа, каждая репетиция начинается с ее заливистого хохота, а заканчивается дрожанием гитарной струны в полной тишине. Журналисты с пеной у рта кричат о ее романе с солистом, а они только недоумевают и смеются. Утром, после вечеринки в честь нового альбома, случайно встретившись на кухне, посмотрят друг на друга: она в разных гетрах, он второй день не бреется, на лбу отпечатался рисунок подушки, тоже мне звезда, и рассмеются, будут хохотать до слез. Какой уж тут роман? Но она не там. Она стоит за барной стойкой и встревоженно смотрит на Габриэля. Ее зовут Изабель. И у нее тоже есть крылья. Они из хрусталя и света, поэтому их почти невозможно разглядеть, но можно почувствовать, даже просто находясь рядом: по мурашкам на коже, по трепету в груди, по бабочкам в животе.
Габриэль обессиленно падает на стул у стойки, вздыхает, закрывая глаза, и мечтает, чтобы весь мир исчез, кроме него и Изабель. Девушка ставит перед ним бокал с вонючим, отвратительным виски. Захотел бы выпить — не смог. Запах пойла ударяет в нос, щиплет глаза, пробуждает внутри гнев и отчаяние, непозволительные крылатым людям, и слова жгут ему горло.
— Что случилось?
— Вот что.
Габриэль достает из кармана пистолет, еще утром принадлежавший Джонатону, и с грохотом роняет на стойку. Металл обжигает руку, кричит десятком перепуганных голосов, пахнет смертью, показывает парню всю свою ужасающую историю.
— Сделай с ним что-нибудь, — умоляюще произносит, почти скулит Габриэль. — Забери его. В нем столько боли. Это же невыносимо! Столько яда. В мире столько яда. И люди сами себя травят. Изабель, почему они изо дня в день себя травят? Я видел, как прекрасная девушка мучительно ненавидит себя, парня, почти ангела, с великим будущим, который себя презирает. Они такие прекрасные, что я бы без колебаний отдал жизнь за каждого. А они отдают просто так.
Слова текут из него, как кровь из разбитой губы, горячие и соленые, смешиваются со слезами, от которых мокры все щеки. Слезы отчаяния и бессилия.
— Но ты же спас их. Ты подарил им второй шанс.
Изабель участливо держит его за руку, гладит по щекам, вытирая слезы, и в ее глазах непоколебимая вера в него, в его непобедимость и святость. Изабель чувствует в Габриэле самоотверженность и милосердие. Она думает, если кто-то и в силах спасти мир, то это непременно этот сероглазый воин. Он души выхватывает из самой бездны, ловит их на самом краю пропасти. Кто бы еще так смог? Она замирает перед ним, восхищается сильнее, чем другими, и любит его, пожалуй, чуть сильнее, чем можно. И Габриэль мучительно хотел бы соответствовать, но не чувствует в себе всего, что читает в ее глазах.
— Я не спас человека. Такого замечательного, цельного, великого. Так хотел, чтобы он жил. Он мог жизни спасать, а я отпустил его. Его ждала жена. Я так хотел пройтись с ним по парку, поговорить обо всем, выпить кофе. Но ничего не смог.
Он всхлипывает и отталкивает ее руки, как будто она во всем виновата, как будто не заслужил ласки.
— Не нам их судить. Он будет счастлив там. Ты светлый воин. Ты великий. Ты чудо, — шепчет она с еще большей нежностью. — Ты спас четверых. Разве этого мало?
— Мало? А скольких не смог? Скольких не успел? Сколько замечательных людей просто не дождались. Скажешь, что в этом нет моей вины?!
В Габриэле нарастает гнев, унизительная злость плещется в нем, угрожая забрызгать тех, кто рядом. Ему противна ее невинная забота, всепрощающая любовь к нему. Его злит бессилие и несправедливость. А еще то, что он не способен в полной мере чувствовать все, что обычно чувствуют люди. Он бы хотел сейчас залпом выпить вонючее пойло, возжелать ее по-простому, по-человечески, притянуть к себе, поцеловать, впервые испытать страсть. Она испугается? Оттолкнет его? Ударит? Парень смотрит в глаза Изабель и видит там Эдем, прощение и благословение для себя, для Энди и Джонатана, Луиса и Лии, Роланда и всего мира. В ее глазах благодать, никто не умрет этой ночью, только звезды будут падать и гаснуть в море, чтобы загадывать желания, влюбленные будут держаться за руки, дети — читать книжки с фонариком под одеялом, кто-то будет обнимать кого-то во сне, а кто-то найдет дорогу во тьме, и везде, во всем мире, даже там, где сейчас зима, будет пахнуть чайной розой. И Габриэль думает: есть одна его жизнь против жизни многих, что значит его счастье по сравнению с их счастьем? И в сотый раз отдает свою жизнь — ту ее часть, что не успел раздать по кусочкам, и в сотый раз приносит безмолвную клятву.
Габриэль выдыхает, гнев отступает, его место зарастает густой травой, ростками гибких деревьев, в них сразу начинают петь птицы. Она улыбается ему, даря надежду, обнимает нежно, невесомо, гладит по волосам, кончиками пальцев снимает боль, шепчет:
— Ты ангел. Сверкающие крылья. Ты чудо. Ты жизнь.
Он дрожит в ее объятиях, смахивает последнюю слезу, вдыхает ее запах, лаванды и солнца, пропитывается ее верой, чувствует благоговение и трепет, силы свернуть горы и достать до небес, силу спасти других, нести им свет своей улыбкой отныне и во веки веков.
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
|