↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
|
— Бей его!
— У-у, жидовская харя!
Они месили сапогами худенького чахлого еврейчика со следами былых истязаний на лице. Били с оттяжкой, всласть, чтобы запомнил, жиденыш, как младенцев христианских резать и кровь из них пить. Еврейчик кашлял кровью, корчился на мостовой и тихо-тихо стонал, уже не закрываясь от сильных глухих ударов.
— Ша, хлопцы! Тимошка, подай дубину свою, — самый старший из погромщиков, высокий детина с рыжей копной волос. — Сейчас запоёт жид, ох как запоёт.
И стих сразу. Нехорошо как-то стих, открыв рот с выбитым зубом, и на колени рухнул, будто молиться. От него железнодорожники-черносотенцы сначала отшатнулись, а когда он рухнул мордой в пыль рядом с еврейчиком (в широкой спине торчал нож), схватились за волыны, розданные под шумок стародубской полицией.
Но улицу уже перегородили отряды самообороны во главе с Осей Пандереничем. Ося был рослым биндюжником и имел две ходки с каторги. Когда начались погромы, он кликнул свою кодлу, расчехлил тюки с контрабандным оружием и призвал евреев готовиться к бою. Жён и детишек спрятали по чердакам и погребам, окна и двери заколотили, а в каждом дворе теперь дежурили бойцы Оси Пандеренича и набранные добровольцы. Две улицы им удалось отстоять, не дожидаясь прихода полиции.
И теперь самооборонцы вскинули винтовки, и железнодорожники, кинув волыны, мёртвого вожака и еврейчика, побежали. Ося их преследовать не стал, лишь коротко крикнул:
— Шлеермана с почестями до его хавиры доставьте, хлопцы.
* * *
Циля Шлеерман сидела на сундуке, приобняв свой круглый живот, и плакала, когда тётя Роза и Фая обмывали тело Соломона Шлеермана. Муж умер, не приходя в сознание. Под сердцем, чуя материно горе, закрутился, завошкался младенец, и Циля, глядя на окровавленные тряпки, завыла в полный голос.
— Цыц, кликуха, — Фая оглянулась. — Ребятёночка пожалей. Пойди в комнату, нечего тебе на Соломона смотреть.
Тётя Роза брякнула тазом и схватила женщину за руку:
— Цилечка, Цилечка, лягай на спину. Мы никуда не идём, Фая. Рожать сейчас будем.
— Ой вейзмир, вейзмир! Я за дохтуром!
Циля лежала в забытьи, растопырив худые тонкие ноги. Роза, бережно пеленая в тряпки красного мокрого младенца, пришёптывала:
— Мальчик, мальчик…
Доктор снял очки и, моя руки под кувшином, заметил:
— Недоношенный родился.
— Ничего, дохтур, мы выкормим, — Фая махнула рукой. — И не таких выкармливали. У самой шесть штук вон бегает.
Циля застонала, и Фая, взметнув юбкой облако пыли, рванулась к сундуку.
— Радуйся, Цилечка. Мальчик у тебя. Такой хорошенький!
— Соломон… — бледные губы матери едва шевелились. — Соломон…
И она умерла.
С каменным, неподвижным лицом, держа в руках заливающегося в крике младенца, тётя Роза шла позади широких дорог. Сосновые гробы были закрыты, и прихожие шёпотом спрашивали:
— Кого хоронят?
— Шлеерманов, — отвечал кто-то, и все мужчины снимали шапки.
Женщины плакали, но горе было тихое, торжественное. Не одни они сейчас шли на кладбище. Со всех концов города к воротам большого еврейского кладбища стекались похоронные дроги и толпы народа — хоронили жертв вчерашних погромов. Жидов теперь никто не трогал, лишь ухмылялись особо злобные.
А вечером во дворе, окружённом тремя домами, накрыли стол, вынесли самогонку, тарелку с колбасой, лук, чеснок. Из окна квартиры тёти Розы слышался плач. Все ждали Осю Пандеренича. Ося, мрачный, с жёсткой складкой у губ, приехал прямо с кладбища, не сняв рабочую тужурку с лиловым бантом. Молча выпил, ни на кого не глядя, потом налил второй стакан и разжал зубы:
— Пью за мальчика. Как назвали?
— В честь тебя — Йосей, — поспешила откликнуться тётя Роза, прижимая к глазам платок. Остальные закивали, женщины снова заплакали, но Пандеренич цыкнул:
— Ша, женщины! За Иосифа Соломоновича Шлеермана я, Оська Пандеренич, пью стоя. Покажи его мне, тётя.
Она сходила наверх, принесла мокрые пелёнки. Маленький уже не орал, лишь тихо хныкал. Налётчик без брезгливости взял его на руки и, опрокидывая рюмку в рот, вздохнул:
— Богатырь будет. Ты прости меня, Йося, что отца не уберёг. Кабы мы пораньше подоспели, не случилось бы ничего. И в смерти матери твоей я виновен. Не держи зла, шкет.
Дед Мойша всхлипнул и стал тереть свои морщинистые веки. Фая снова залилась слезами, а Роза налила полный стакан самогона и протянула Пандереничу. Но тот покачал головой и свою речь закончил так:
— Вырастешь, шкет — в свою кодлу возьму.
Но своё обещание Ося не сдержал — через год его повяжут за налёты и убьют во Владимирской тюрьме в пьяной драке.
А маленький Йося останется, переживёт все мрачные прогнозы доктора и будет настоящим горем тёти Розы.
— Шлимазл, — Роза орала и лупила его ремнём, — ой шлимазл! А если тебя фараон застукал? В тюрьму ж пойдёшь, оглоед! Верни ворованное на место.
— Это моё, — Ося упрямо выпятил нижнюю губу. — Это моё, тётя Роза!
— Твоё, твоё, — она цапнула его за ухо. — А ну, пошли, собственник.
За ухо провела через двор, почти через весь город и толкнула плечом дверь табачной лавки.
— Вот, полюбуйтесь на этого шлимазла, — Роза подтолкнула его к продавцу. — Ты прости его, Абраша, я не доглядела. А ну, вывертай карманы, халамидник!
Йося помотал головой, засунул кулачки поглубже и насупился. Тогда Роза отвесила ему затрещину. Но даже затрещины тёти Розы, славившейся тяжёлой рукой, не заставили Оську отказаться от трофея — пачки папирос «Грация». Тогда Роза Марковна с тяжёлым вздохом отдала пятачок за товар и вытолкнула Осю из лавки.
— Шлимазл, — тихо сказала она, запирая калитку, — весь в Пандеренича, Бог мой. Иди, шоб я тебя долго искала! Видел бы тебя папаша, негоциант недоделанный. Прям как мой Фимочка.
Её, тёти Розы, сын давно уже обретался в петербургских тюрьмах за нелегальную запрещённую литературу. Он приехал лишь однажды, незадолго до своего ареста. Роза приняла его сначала неласково, вынесла вилку и на тарелке пачку прокламаций:
— Здравствуй, сыночка! Питайся пищей для ума, Фимочка!
— Мам, ну, шо ты? — детина зарделся пунцовым цветом. — Я ж так…
Она обняла его своими ручищами, прижалась шикарным бюстом:
— Шлимазл ты недоделанный. От какого фуцина я тебя понесла, а?
Фима Цидербаум и Ося подружились очень скоро, несмотря на большую разницу в возрасте. Историю про Соломона и Цилю Фима слышал, поэтому внутри своего доброго сердца сильно жалел сироту.
— Разбалуешь мальчонку, — строго замечала Роза, когда они оба возвращались с рыбалки с полным ведром рыбы. — Ты куда его таскаешь? По своим сборищам?
— Ну шо ты, мама, он маленький ещё, — врал Фима.
Но Фимины сборища Оську не трогали, ему было скучно среди взрослых парней, рассуждающих о Государе, равенстве и революции. Государя Ося видел только на картинке в книжке деда Мойши. Грамоте он учился неохотно, предпочитая пропадать дни и ночи на улице. Улица дала тот огромный багаж знаний, пригодившийся ему гораздо позднее.
Карл Карлович, старый и хитрый марвихер, ходил по базару походкой праздного фраера, перекатывая в кармане старого пиджака жестянку с монпансье. Как только чувствовал тонкие пальчики Йоси, то быстро протягивал руку и хватал мальчишку за шиворот.
— Краст надо тихо, бесшумн. Поняль? — спрашивал он с сильным немецким акцентом и давал Осе тумака. — Пошли снова.
К двенадцати годам Ося Шлеерман стал опытным карманником. Карл Карлович посмеивался, глядя, как его воспитанник с ловкостью фокусника обчищает сумочки у зазевавшихся барынь, как ловко срезает лопатник у толстого фраера, действуя лишь одним заточенным рублём. Были и конфузы, но приводом в полицию они не заканчивались, потому что Карл Карлович берёг Осю. Мальчишка ему нравился, из такого будет отличный марвихер, но пока крупные хрусты в руки не давал. Оська обходился мелочёвкой, покупая у лоточников папиросы. Сам не курил, а толкал их в обмен на что-то интересное — настоящую финку, картиночку с голой бабой, гирьку от часов на цепочке.
Тётя Роза обнаружила все это богатство под Оськиной кроватью, когда домывала полы. Она заорала так, что дед Мойша, перегнувшись через перила балкона, крикнул:
— Роза, шо вы так орёте? Я чуть что-то из себя не выронил от таких криков!
— Шлимазл! — орала Роза. — Оська! Шлимазл! Убью!
Через толпу протиснулся косматый Лева, подцепил Оську за штанину и шепнул на ухо:
— Тётя Роза у тебя перо с Каролиной Ивановной нашла. Как богатому нальёт, как пить даст. Канай с хавиры, Йося.
— Кто накапал?
— Она сама. Вот те крест.
Но Оська домой пошёл. Пошёл не потому что не боялся Розы, а потому что на мокруху никогда не ходил. Пусть тётя Роза напраслины не возводит, чистый он, как стёклышко.
Роза ремень в сторону отложила и певуче протянула:
— Голубь мой чистый, ясный… Скажи мне, тварь малолетняя, шо это за добро у тебя?
И содержимое из коробки высыпала.
— Кого ты, биндюжник, порезал? Кому котелок проломил, а? С какой блядью путался?
— Это не моё.
— Тебе двенадцать лет, Йося, а ты врёшь маме. Конечно, это не твоё, шлимазл. Какой мутный фраер, козел коцаный тебе это дерьмо подарил?
— Я нашёл.
— Нашёл… Кладоискатель ишь выискался. Иди до сортира, Йося, и утопи это в выгребной яме. Шоб я у тебя это никогда не видела!
Каролину Ивановну, кистень то есть, Оська вместе с фотокарточкой утопил, а финку, перо по-воровскому, оставил, заныкал под половицей на кухне.
Финка эта ему пригодилась, когда через два года снова придут черносотенцы.
Когда Стародуб вновь захлестнули погромы, то отряды еврейской самообороны были созданы в считанные часы, но теперь им предстояло бороться не только с погромщиками, но и с полицией и казаками.
Оська вступил в отряд Ицхака Пшелецкого, полуеврея-полуполяка. Ицхак пострадал от кишинёвских погромщиков ещё два года назад и теперь жаждал мести за убиенную семью. Оська тоже. Ведь тётя Роза каждый вечер втолковывала, как были не правы уважаемые погромщики, когда разбили головы праведным евреям. Про отца он тоже знал, и про мать.
Пшелецкий раздал им новенькие револьверы, ещё блестевшие в оружейной смазке. Дворы баррикадировались телегами, бочками, мешками с песком. Две дочери Фаи: Роза и Нюра, покрикивая друг на друга, тащили наволочки, наполненные конским навозом.
— Пусть вляпаются… — крикнули они неприличное и разразились хохотом.
В кармане была пачка маслят, руку благородно и тяжело оттягивал новенький наган.
Время было суровое, военное, и оружие тайно поставлялось контрабандистами по завышенной цене. Оська матерно лаялся с перекупщиками, покупая новые винтовки. Город был уже предупреждён о волне погромов, прокатившихся по всей стране.
Бои на окраине начались ещё вчера, но до слободки ещё не докатились, лишь слышались отдалённые выстрелы.
К ночи отряды погромщиков появились на их улице, их встретили винтовочным и револьверным огнём.
Оська бегал — ему было весело и страшно, пригибался, падал, стрелял из-за угла, мешков с песком. Вряд ли он кого-то подстрелил, но к рассвету на мостовой остались лежать убитые и раненые. Легкораненым оказывали помощь, давали пинка под зад и отпускали. Тех, кто был тяжело ранен и не мог идти, грузили на пригнанные подводы и отвозили к ближайшей больнице.
Оська был горд собой — предплечье было перевязано марлевой тряпицей. Пустяки, конечно, царапина, но ранен же, герой.
Родной двор встретил ужасающим воем и визгом. От этого воя Йоська покрылся холодным потом и бегом рванулся к пожарной лестнице на крышу. Ворота были заперты. Он ловко вскарабкался по перекладинам и побежал к слуховому окну на чердак. Внизу открылось страшное зрелище. Посреди двора стояли шесть погромщиков, вооружённые винтовками, топорами и пистолетами. У водокачки валялись трупы Мойши и соседа Ирвана.
Ужасающий женский вой, звук выстрела, и Оська пулей пронёсся через чердак на свою кухню. Тётя Роза была в крови, но она храбро, сжимая в руке кочергу, остервенело била насильника по голове. Из коридора раздался шум, и пока Ося отдирал половицу, снова жахнул выстрел, и тётя Роза упала.
Мальчик не помнил, как в его ладони оказалась та старая финка, но он подскочил к погромщику вдвое выше себя ростом и ударил его ножом в бедро. Тот заорал, и Ося ткнул ещё раз и упал на спину, когда его ударили кулаком. Он отполз к печке и уткнулся в мёртвую тётю Розу. Нет, она была ещё жива, но рана в её груди…
Иосиф отвернулся, вскочил на ноги, готовый ещё раз отразить атаку одним ножом, но все стихло. В окне было видно, как уходят погромщики.
Стало совсем тихо, и лишь хриплое дыхание тёти Розы нарушило эту тишину. Оська подполз к ней на коленях, взял за руку, но это была уже агония.
Он заревел как маленький и уткнулся лбом в пол.
Нюра и Фая были изнасилованы и убиты, деду Мойше раскроили голову. Не пощадили даже младенца Нюры.
Роза сошла с ума.
Она сидела на ступеньках и выла, держась руками за голову.
Ося тряхнул её за плечи:
— Роза, Роза, это я, Йося.
Но Роза вырвалась и страшно закричала, царапая себе лоб и щеки.
Вечером её увезли в психиатрическую больницу, и Ицхак Пшелецкий собрал сход. Окидывая своим единственным глазом посеревшие лица мужчин, тихо сказал:
— Отвоевались. Полиция арестовывает зачинщиков, это же, конечно, мы, честные евреи.
Оська ушёл из Стародуба в Петербург к сыну тёти Розы — Ефиму Цидербауму.
Два дня и три ночи ехал в пустом товарняке, мёрз под мокрым сеном. В состав прямо на Москву, гружёный углём, Шлеерман запрыгнул в последний вечер июля 1905 года. В августе он уже был в Первопрестольной.
Москва ему не понравилась. Не куполами православных церквей, чай не черта осёдлости, не толстобрюхими купцами в жилетах с искрой, Бог с этими искрами. Не понравилась Москва своей косностью, закостенелостью.
Оська пробовал побираться на улице, но ему быстро накостыляли по шее и выбросили с разбитым носом. Обчество, как прошамкал старик, зелёных горлопанов не жаловало. Прохожие не подавали, видимо, шарахались от Оськиной нелюдимости. Вид у него был не ангельский: ни золотистых или льняных, на худой конец, волосёнок, ни глаз ясных, ни лика чистого. Оська был высок, худ, но широк в плечах, и черные волосы чуть курчавились. Глаза после смерти тёти Розы стали гореть по-волчьи, нехорошо, недобро.
Он снова стал резать карманы, поправ на все устои воровского «обчества». Но в отличие от Карл Карлыча никто виртуозностью молодого карманника восхищаться не стал. Двое бугаев припёрли в тёмном переулке и отметелили так, что Оська под себя неделю кровью ходил. Но оправился после этого и смирнее вести себя не стал. Работать стал осторожнее, конечно, с оглядкой, но перо в печень при таком раскладе было неминуемо. Пока его Тамара Давыдовна не подобрала.
Дело было так. Он стоял у церкви Троицы, что в Никитниках, и курил. Рядом была извозчичья биржа, и у какого-то зеваки с пролётки Оська и хотел лопатник срезать.
Огонёк уже жёг пальцы, а фраера подходящего не было, несмотря на то, что была Пасха, а по Китай-городу бродило много русского православного народу, да и неруси было полным-полно. Время было ранее, и он решил подождать, чтобы убедиться, что фарта сегодня точно не будет.
Сошла барыня с извозчика барыня под темными вуалями. Под вуалями лица не видно, на голове как клобук монашеский — папаха кубанская чёрной сеткой прикрыта. Накидка тоже чёрная, до земли, остроносый ботик.
Оська посторонился, пропуская её. Но на обратном пути они столкнулись. Она назад отступила, будто призрак увидела, и даже край своей сетки приподняла немного. Он остался стоять, разглядывая шитье на её платье.
— Пойдём, — предложила так просто, будто они знакомы были полвека. — Мне знамение сегодня было. Пойдём.
Знамение Божие было и для Иосифа Шлеермана. Тамара Давыдовна воспитала его как сына, собственного, любимого, желанного. Он напоминал её покойного Мишеньку, такой же непокорный, нелюдимый. А Иосиф (имя Йося и Ося было забыто) боготворил её. Это была странная болезненная родительская любовь стареющей женщины к сироте без роду и племени.
Он неожиданно откликнулся на эту любовь со всей пылкостью человека, истосковавшегося по материнской ласке. Это была не грубая и недалёкая тётя Роза, выросшая в черте осёдлости, а, по-видимому, дворянка, образованная, интеллигентная. В шелках и бархате Осип не купался, Тамара Давыдовна была строга, но именно благодаря ей он быстро выучился грамоте и походил два года в частную школу для разночинцев. На третий год уже раздумывал поступать в третий класс Коммерческого училища, но Тамара Давыдовна заболела и слегла.
Она умерла в 1908 от менингита, и сытая жизнь кончилась.
Иосиф снова оказался на улице, но это был уже не забитый еврейский мальчишка. Сытый волчонок превратился в молодого волка. Теперь два года спустя после погрома он ехал в вагоне третьего класса «Москва — С-Петербург» в хромовых сапогах, рабочей тужурке к Ефиму Цидербауму с чёткой целью — стать налётчиком.
Фима встретил его мутными глазами и глухим кашлем. Его недавно выпустили из тюрьмы, где он провёл свой очередной срок за политическую агитацию. Он сильно изменился с тех пор, когда Осип видел его в последний раз. Постарел, ссутулился, кашлял в платок и непрерывно протирал очки. Однако смерть матери он принял стойко, лишь зябко пожал плечами:
— Сволочи.
Они молчали, не зная, что сказать друг другу. Цидербаум что-то прикидывал, оценивающе посматривая на Осипа, но тот сразу отрезал:
— Я в террор не пойду.
По стране ещё кое-где слышались отголоски затухающей неудавшейся революции и скрипели пеньковые верёвки виселиц. Он уже наслышался о произволе полиции и собственной шкурой рисковать не хотел. Ефим снова пожал плечами:
— Тогда спасибо за весть о матери.
Это была их последняя встреча. Через год Цидербаум умрёт в крымском санатории от туберкулёза. А Осип останется и на финской границе встретится с Йозефом Майером. Йозеф Майер изменит его жизнь окончательно.
— Я всю жизнь буду благодарен двум своим тёзкам, — он обвёл взглядом свою кодлу, рассевшуюся на лавках под краснокирпичными сводами бывшей Вяземской лавры. — Осе Пандереничу, без него бы я на свет не появился.
Хлопцы хохотнули, но Йозеф тяжело глянул на балагуров, и те проглотили свои шуточки.
— И Йозефу Майеру, хоть и расстреляли его в войну как шпиона.
Йозеф Майер для Осипа оставался самым загадочным человеком. Красивый, с тонкими пальцами пианиста, подвижным живым лицом и небольшими усиками он походил на пижона, прекрасно играл, но спросом у женщин не пользовался. Он был виртуозом совсем иного профиля. Межвежатники пользовались большим спросом у знающих людей во все времена и у всех народов с тех пор, как люди научились запирать деньги в сейфы.
Майеру платили не за красивый баритон, безупречный музыкальный слух и смокинг, ему платили за быстро, бесшумно и без автогена вскрыть любой, даже самый сложный сейф. Он ходил в сером пальто с докторским саквояжиком и пользовался стетоскопом так же часто, как любой уездный лекарь. Он любил сейф как любят женщину, нежно, без суеты. Замок поддавался, и без бурных аплодисментов выгребались все наличные хрусты, ружьё, брюлики. Майер научил и Осипа обращаться с этим нежным механизмом.
— Вы, Йозеф, слушайте медведя с трепетом. Он сам подскажет ключик, — говорил по-русски чисто, без акцента. — Нет ничего благороднее профессии медвежатника.
В его голосе зазвучала нежность. Нежность к технике.
Осип это знал — в воровской иерархии медвежатники на самом высоком месте среди красных. В любой цинтовке им честь, и почёт, и лучшие нары без сквозняка и вони параши. Поэтому и постигал эту науку с двойным упорством. Металлическая громадина поддалась, и он испытал огромное облегчение.
Майер по вечерам играл на скрипке, и, слушая это пиликанье, Шлеерман, ничего не понимавший в музыке, тихо вздыхал. Звук скрипки напоминал о Тамаре Давыдовне, о той жизни, которую он уже потерял.
В его жизни было шесть человек и шесть её ипостаси.
Тётя Роза. Недалёкая еврейка с подвешенным языком и сломанным носом. Такая же сломанная жизнь в черте осёдлости, постоянные погромы, жена и четверо голодных ребятишек, работа в конторе Рувима.
Была Тамара Давыдовна, олицетворявшая сытую, беззаботную, но скучную жизнь среди балов, магазинов и веселья.
Был Майер — с его элегантностью, скрипкой, красивым голосом, отмычками и парижскими духами, далёкий от «обчества», но уважаемый. Он не был тётей Розой, хотя тоже был евреем, но не был и Тамарой Давыдовной по той причине, что он вор.
А был ещё неизвестный Ося Пандеренич, биндюжник с большой дороги.
И мама с папой. Этих Осип не знал совсем.
Был и Фима Цидербаум, революционер и политический агитатор.
Из всех ипостасей, слушая скрипку маэстро Майера, Иосиф Шлеерман выбрал то, к чему тянуло его — к загадочному Осе Пандереничу. И волшебная шкатулка захлопнулась.
Свой первый налёт Ося сделал на аптеку на Васильевском зимой 1909 в одиночку, как и полагается храбрецу-фартовому. Фарт юношу, однако, с ног до головы помазал. Провизор с помощником не сопротивлялись, когда Ося перегнулся через прилавок и, наставив на них волыну, коротко сказал:
— Отпирай кассу.
Денег было много по случаю рождественских праздников, поэтому карманы Осиной тужурки заполнились быстро. Кутить на эти деньги Иосиф не стал, часть спрятал под половицу, а другую оставил на мелкие расходы.
Отдыхать после трудов праведных поехал в ближайший бордель, где состоялась его седьмая знаменательная встреча.
А вот седьмая знаменательная встреча в борделе Осю совершенно не смутила. Что такое девушка и что с ней можно делать он прекрасно знал, а с такой девушкой как Клавка Лиговская это оборачивалось в неземное удовольствие.
Лежа на белых простынях (чай не полтинничный бардак, а трехрублевое заведение), он курил, пуская колечки дыма в потолок. Клавка сидела рядом, прижавшись белым бедром. Белокурая, аппетитная, при этом молоденькая и шустрая как газель, она пользовалась спросом и не у такого сопляка как Йося. К мужикам-козлам она привыкла. Потерпеть, постонать, принять после этого жестяную таблеточку от ребенка с лафитом и снова по-новой.
Шлеерман ее не лапал, и она сидела спокойно. Хмыкала про себя. Мальчишка совсем, мелкий, но уже паскудник.
— Угостишь папиросочкой? — промурлыкала на ухо. Оська протянул ей папироску и сплюнул на пол.
— Не плюй, небось сам не мыл. Откуда у тебя, шаромыжника, такие хрусты?
Все знала, стерва, Оська про себя хмыкнул, но вслух сказал другое:
— Тебе какое дело, лярва? Твое дело задницей шевелить и помалкивать, когда такие козырные люди как я до тебя изволили снизойти.
— Ой, шлимазл! — Клавка захохотала, роняя пепел себе на грудь. — Ай, горячо! Дурачок ты, Ося. Тебе Ванька-Кобчик кишки на горло намотает за промысел в его районе. Не страшно что ли?
— Нет. Пусть приходит, побалакаем. А своему ухажеру, Гришке с Гавани, скажи, голуба, чтоб грабельки свои от тебя убрал, — он приобнял девушку за талию. — Ты теперь моя. Одену как конфетку, в золоте ходить будешь.
Наученная жизнью Клавка Лиговская хмыкнула:
— Обломишься ты, Йося. А теперь брысь от меня, халамидник. Сопляк ты еще.
А потом и состоялась седьмая знаменательная встреча. В конурку влетела полуголая девица, а за ней в дверях показался боевой такой мужчина с табуреткой:
— Убью, курву!
Клавка взвизгнула, а Шлеерман восхищенно выругался, поднимаясь с кровати.
— Что за хрен к нам пожаловал? — Ося неторопливо натянул брюки, и между его пальцами сверкнула финка. — Входи, дядя.
Девица забилась за шкаф, и боевая Клавка подхватила венский стульчик на защиту товарки, закрывая ее своим телом:
— Выйди!
И ножки стула вперед выпятила. Ося, по всем правилам дворовой науки, ударил бугая ногой в колено, а кулаком в челюсть. За такой удар среди своих ему сразу красный галстук прописали бы. Но здесь своих не было, а амбал не из своих урков — это у него на морде написано. И взвыл он сейчас как-то не по-интеллигентному, матерно, с переливами. Шлеерман брезгливо ударил ему ногой в лицо и вытолкнул в коридор.
— Тикай, Оська! — Клавка опустила стул. — С Ирочкой мы сами разберемся.
Что ж… Почему бы и не последовать мудрому совету?
А вечером пришла Ирочка. Он ее тогда не очень рассматривал, а сейчас вылупил зенки. Красивая как царевна из русской сказки, если бы у царевны был синяк под глазом и отметины от мокрой веревки на спине. Про отметины потом, это Оська уже после постельных утех увидел. Красивая, как гимназистка с картинки, одним словом. И застенчивая.
Разговорились. Оказалось, что она совсем не лиговская, так, недавно в заведение попала. Папаша ее родной продал. Сначала снасильничал еще в малолетстве, а потом, когда белые мухи сниться стали, в бордель продал на потраву.
Ося аккуратно спросил про клиента и курву. Потом посоветовал, куда и как таких посылать надо — к Осе на Лиговку.
Ира стеснялась все равно.
— Мне стыдно, Иосиф.
— Стыдно, стыдно… — он пожал плечами. — А так все честную девушку обижать будут. Тебе это надо?
— Нет.
— Вот и ответ. Я тебя в обиду не дам. Люба ты мне. Чистая как голубь, хоть и гулящая. Руку дай.
Она прижалась как котенок, всхлипнула. Не по себе Оське стало. И не потому что баба прижалась, а потому что нежность накатила. Как к тете Розе, только в два раза сильней. Он приобнял ее, уткнулся носом в волосы, пахнущие какими-то полевыми цветами. Кашкой что ли.
А потом полюбились, без этого никак. Она ушла от него посветлевшая, и у него на душе светло-светло стало.
К Ире Оська стал захаживать частенько. Клавка сначала дулась, даже дралась с Иркой за то, что клиента переманила, а потом махнула рукой.
А весной Оська переменит веру иудейскую на веру православную. Осип Пантелеймонович Жданов, торговый человек, женатый в свои неполные двадцать лет. Жена — Ирина Павловна Жданова, в девичестве Морозова, через год родит мальчишку. И Ося отойдет от налетов.
Жизнь торгового человека была трудная. По большой квартире бегал трехлетний Федька, клянчил у няньки то пряник, то бублик.
Осип Пантелеймонович ходил на дело теперь только одним способом — в контору на собственных ногах. Обчество его не трогало, только кое-кто крутил пальцем у виска, стараясь понять, с чего это красный Леер слетел с катушки.
А слетел он с катушки от любви. Ирочку он просто боготворил и каждый месяц заказывал портреты у лучших художников. Дела быстро пошли в гору, хотя этого у Бога Шлеерман-Жданов не просил ни у иудейского, ни у православного. А торговля процветала. Торговали чаем и мехами. За мехами раз в год Ося сам ездил в Харбин и Кяхту. Временами подолгу задерживался в Урге, просил помощи у Бога монгольского, лысого такого, пузатого. Нравился ему такой Бог, веселый по харе, строгий по нутру.
Хара — это не харя, сиречь рыло, хара — это точка в животе. Энергия, сама жизнь, понимай как хочешь. Про эту точку Йосе рассказал один умный «косоглазый желтый макак». В России он был в плену, научился балакать по-русски и держал лавку чая напротив на Сенном рынке. Много говорил о своем Китае, о золоте, мандаринах и самих китайцах. Клял Японию. Ося ее тоже клял, хотя на войне не был, но после воскресной обедни уж слишком жалобно смотрели безногие калеки-инвалиды войны. Копейку он им не жадничал, даром что жид, хоть и крещенный.
За такими приятными разговорами за чашкой чая шло время. Ира носила под сердцем еще одного ребенка, когда это все произошло.
Вечером осенью 1913 года в лавку зашли трое. Ося поднял взгляд от сложнейшего кассового механизма, на котором подсчитывал выручку, и обмер. Перед ним был собственной персоной Лешка Лиговский. Он вывалил обрез на стол и спокойно сказал:
— Гони соргу, Леер.
Вот оно, свершилось! Его самого грабят какие-то поцы!
— Грабельки на стол. Не дергайся. У тебя жена брюхатая и малец в квартире. Будь умницей, Ося.
Ося умницей никогда не был. Он просто вытащил из-под прилавка ствол и шмальнул в ближайшего оглоеда. Не попал. Вернее, попал, но в собственную витрину. Лиговский презрительно харкнул на пол и прострелил Шлеерману ногу. А потом его молодчики хладнокровно расстреляли Ирочку с нерожденным младенцем и мальчика Федю. И свет Божий для Оси погас. Он даже не помнил, как выгребли выручку из кассы.
Из Александровской больницы Ося Леер вышел седым, здоровым и полный злой обжигающей ненависти. Собрал банду из последних головорезов Павловска, острова Голодай, Гавани, Васьки… За каждым не одна ходка, не одна отсидка, не одна загубленная жизнь.
К лягавым Ося не пошел. И не потому, что это лягавые, а потому что они все заодно с иванами. Конечно, Лешка Лиговский иваном не был, он был беспредельщиком. Такого на первой же киче удавят без сожаления. Но на нарах он не сидел.
Ося тоже на нарах не сидел, но был полон злой решимости найти этого ублюдка и утопить в ближайшем нужнике.
Вся кодла своего маза поддержала, даром что гроб Ирочкин несли на руках до самого Серафимовского кладбища.
Ося еще долго не успокоится, но не так просто начнется эта история.
![]() |
|
Здравствуйте. Конструктивная критика вам сейчас вряд ли нужна, но вот:
Показать полностью
1. Еврейские погромы обычно начинались стихийно (первая волна погромов). Если речь о второй волне погромов, то она вполне была оплачена кишиневской и южноукраинской аристократией (которые хотели уничтожить конкуренцию со стороны еврейских общин в области торговли вином и ростовщичества). 2. Целью погромов было не уничтожение евреев, а уничтожение или порча их имущества. На хозяев дома нападали только если они сопротивлялись уничтожению имущества (даже сами жертвы погромов от этого обалдевали, когда они стояли рядом, а рядом с ними дюжий погромщик с остервенением уничтожал шкаф, не обращая на них внимания). Всё просто - за смерти евреев не платили, а вот за уничтожение имущества платили. 3. Полиция, хотя и была антисемитски настроена, не вмешивалась на стороне погромщиков. Первую волну погромов полиция бездействовала, за что сверху ей сильно прилетело (т.к. по идее полиция должна поддерживать порядок, а тут какие-то толпы непонятно кого громят дома). Вторую волну погромов полиция стала препятствовать погромщикам, но очень вяло и тут губернаторов осенило и они разрешили евреям создавать отряды самообороны (у вас они почему-то нелегальны и революционны), чтобы самим меньше вмешиваться. Отряды самообороны были обычно вооружены оружием, а вот черносотенные погромщики - ножами, палками и топорами. Поэтому всю эту толпу легко рассеивали, там где отряды самообороны были организованы, погромщики быстро умылись кровью, т.к. против пуль топором и ножом не сильно повоюешь, а вооружать толпы своих марионеток огнестрелом аристократия боялась. 4. От черносотенных погромов следует отличать "погромы политические" или "усмирения" после 1905 года, когда в еврейских местечках в черте оседлости появились революционеры, бежавшие от репрессий из городов. Казаки и жандармы их преследовали и требовали выдачи, в случае отказа они могли запалить еврейское село и всласть "порубать жидов" (казаки отличалис. Эти вещи были гораздо хуже неорганизованных толп черносотенцев, но в памяти очевидцев позднее смешались с ними. 5. Крестьянские восстания 1902-1903 года тоже могли затрагивать еврейские местечки, а украинские крестьяне не очень хорошо к евреям относились. Как-то так. |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
|