↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
|
Sen korkma yeniden doğar güneş.
Tut cebinde ne kaldıysa hatalarından,
Koy kendi kendini kendi yerine,
Korkarsan adım almaktan ya da,
Tut ki derinlere dalmaktan,
Sen korkma yeniden doğar güneş.
© Can Bonomo
— Тц. Опять обойдёт, — цокает Теобальд, глядя, как тяжёлая мокрая туча идёт стороной, к югу, — что за дела?
— Такие дела, — эхом фыркает Милдред, разливая по грядкам воду из бадьи, и чихает от пыли. — Глядишь, этак у нас всё зерно высохнет.
— Как в двенадцатом?
— Ага.
— Дрянь, — вздыхает Теобальд.
— А где Энн, Монна и Тило?
— Опять полезли на крышу жуков гонять, бездельники.
— На кой нам столько детей, Тео, если половина в город уехала, а половина бездельничает?
— Это уж я спрашивать должен, почему ты их столько рожаешь!
Милдред снова фыркает, не улыбаясь, толкает Теобальда в бок локтем: что уж поделать, обычные проявления любви, — и, упираясь в поясницу, несёт бадью к колодцу; ветер играет в сухой траве, очередное лето сжигает веки, губы, всю деревню Мюредах — одну из беднейших деревень на севере Сувальских равнин, простёршихся от гор до самого Поррея, — а Милдред снова беременна, и дома уже перестали считать, в который раз. Да и считают-то плохо: на Сувальских равнинах не по числам считают — по зёрнышку, пригоршне, переднику, ежели он набирается. А передника давно уже не набиралось.
Проще потомство пересчитать. Детёнышей — живых, во всяком случае, — у них девятеро: старшие сыновья уехали в город, одна из дочерей недавно вышла замуж — еле-еле собрали приданое, и Тило самый маленький — восемь зим. Были, конечно, и ещё после него малыши, и перед ним, — вот только какой толк считать тех детёнышей, которым не успели дать имя? Теобальд даже не знает, успеют ли они как-то назвать и этих, которые родятся к зиме.
Тило, усевшись на гребне соломенного настила, машет хворостиной, гоняя огромного летнего жука; жук зудит крыльями — здоровый, ростом в половину мышонка, но подлетать не торопится.
— Тило!
Сын оглядывается, щуря чёрные глаза, и хватает хворостину покрепче.
— Папа?
— Тило, — говорит Теобальд, уперев кулаки в бока, — тебе было велено закопать зёрна.
— Я уже закопал.
— Вот, значит, как? А умылся?
— Умылся.
— А воду в котелок нанёс для каши?
— Нанёс.
— Тц, — подводит итог Теобальд, хмурится и подкручивает уже начавшие седеть усы; Теобальду идёт сорок седьмой год, и, насколько он может судить, в таком возрасте Тило мог бы быть его внуком, — во всяком случае, у Угнота внуки как раз такие же по годкам, а Теобальд с ним, помнится, остролист для красильщика собирал. — Тогда не шали.
— Хорошо, папа, — кивает Тило и, вскарабкавшись на гребень, с гиканьем гонит жука: — Ша! Ша, обжора!
* * *
Тяжко нынче на Сувальских равнинах: говорят, что земля здесь прежде была жирна, и зима — снежная, только теперь снег лежит тенью на мёрзлой земле, толком не покрывая, и поля совсем перестали приносить урожай. Крысам и птицам — ничего: крысы всегда тут жили, ещё когда не обрушились кротовьи города, — и перегоняют перепелиные стаи, шугают ворон, охотятся на ящериц, и нет им никакого дела ни до снега, ни до урожая. Крысы всё переживут.
Теобальд крысам завидует. Когда прилетают вороны, то мышам приходится лезть в погреб, пока птица не слетит с поля, и потом загребать в землю оставшиеся зёрна, а крысиные заклинатели ворон не боятся: жгут травы в клювастых масках и кричат по-особому, — так, что вороньё шугается, или приманивают на мясо и загоняют стрелу в горло. Но всё-таки Теобальд строго-настрого запрещает детям выходить на дорогу, когда на Мюредах спускаются сумерки.
— Тило, никогда не ходи за жуками по ночам.
— Почему-у?
— Найдёт тебя кто-нибудь, схватит, порвёт и сожрёт целиком.
— А кто?
— Ну, ворона, например. И змея ещё, и крыса, — подумав, назидательно перечисляет Теобальд, загибая пальцы, — мышат много кто сожрать может, если они шалят и старших не слушаются.
— Ух-х. А летучая мышь схватить может?
— Подавится! — Теобальд однажды видел летучую мышь: торговцы везли одну, связанную для продажи, с мешком на голове, а вечером кормили-поили, совали ей жуков и мух. Товар шипел и дёргал ушами, но урчал, а крыс в красной рубахе крикнул Теобальду: «эй, гляди-ка, не ваш ли прадедушка?», — и Теобальд выкрикнул в ответ какое-то ругательство. — Дикари они, и в степях не водятся.
Тило ахает, моргает и, забравшись на лавку, глядит в щель ставен; ночь в степях черна и тиха, но Теобальд пожил достаточно и знает, каково это, когда тебя сгребают до крови птичьи когти, и считает себя самым большим счастливчиком в Мюредахе, — ведь он жив и здоров, и у него завелись детёныши. А у его братьев, не таких счастливых, детёнышей уже никогда не заведётся.
— Лазь с окна, Тило! Холодом протянет — захвораешь.
* * *
— Нельзя сидеть у окна.
— А-а? — лениво уточняет Герберт, развалившись по лавке, и суёт за щеку скрученный, до сока измятый кислый щавель: лютня лежит рядом струнами кверху, и Монна с Энн, Тайберном и Эглем, черпая кашу ложками из общего котелка, так и стригут глазами. Редко когда в Мюредахе останавливаются чужаки.
— Нельзя у окна сидеть, дядька Герберт, — строго говорит Тило. — А то заболеете!
— Экий деловой, как я погляжу.
— Так папа говорит. Если заболеешь, плохо будет.
— Папа, значит? А грамоте он тебя учил?
— Это что такое? — Тило хмурится, вытирает нос и шевелит большими, такими же розово-нежными, как и нос, ушами.
Теобальд тоже стрижёт глазами — но не на лютню, на хозяина: Герберт Коннахта, второй ученик знаменитого Герардуса Льюлина и один из его сыновей, — говорят, у Льюлина их пять или шесть, и все от разных женщин, — не разливается мёдом и полынью с языка, когда поёт, но баллады у него получаются замечательные. Жаль, что сам Герберт не любит ни танцевать: даже на свадьбе третьего дня зевал, — ни плакать: даже когда поёт о том, как прекрасную Иннон забрали в Кромахи, в подарок королю ворон, а ведь грустнее этой песни ничего нет. И ест не меньше, чем барсук.
Пришёл без приглашения, уйдёт так же, — обычное дело для бардов. Гулящее племя, ветер в поле, за что их вообще любят? — утром пришёл, а вечером уже поманил пальцем соседку, Эске.
— Буквы. Закорючки такие, — поясняет Герберт. — Из них слова сложить можно.
— Буквы я знаю, дед Брендан показывал, — задирает нос Тило, — он у нас всегда записывает, кто родился и кто женился. Могу имя написать: Ти-ло.
— И впрямь — деловой.
— Лентяй, — бурчит Милдред, ставя на стол кувшин.
— Сеять не хочет, верно?
— И гоняет саранчу.
— Хорошее дело делает: урожай целее будет.
— Всё к деду Брендану бегает, песни слушает.
— Сам-то хоть поёт?
— Ох, если б только пел! Писк, а не пение!
Теобальд бардов не любит, но Герберт денег за песни не берёт и всегда старается всем помочь: Герберт носит воду, подменяет кого-то из детей и заводит беседы о славном городе Киме, — дескать, колокольня там касается неба, а в башне-библиотеке столько книг, что десяти жизней не хватит прочесть, и Тило заслушивается, разевает рот и собирает камешки на пашне вдвое охотнее.
— А давай-ка вместе споём, — говорит Герберт, сплёвывает жёваный щавель и берётся за лютню.
* * *
Бедная в Мюредахе земля, — не растёт ничего, каждое зёрнышко считать приходится, и полевые мыши здесь тощие, вечно чем-то недовольные; во всяком случае, именно такими выросли старшие дети Теобальда, а у Тило глаза ясные, и голос — звонкий, пускай и писклявый. Ох, надолго ли?
Теобальд думает, ещё раз думает, советуется с женой, спорит, делает вид, что не сморкается и не трёт слёзы, а лишь чешет нос, и всё-таки принимает решение.
— Господин Герберт, — робко говорит Теобальд в ночь на лунное рождение, пока детёныши сопят вповалку на одной постели.
— Чего? — щурится менестрель, ворочаясь на походном мешке.
— Господин Герберт, — Милдред кланяется, насколько ей позволяют живот и бока, вдыхает, выдыхает и надувается вдохом снова, лишь бы голос не дрожал, — возьмите Тило в ученики, когда будете возвращаться в Коннахту.
— Гм-м-м-х. — Герберт зажимает вибриссу меж двух пальцев, щиплет и морщится. — А не жалко? До Коннахты-то путь неблизкий.
— Неблизкий, но уж лучше Коннахта, чем Мюредах.
— Не вырастет из Тило толкового работника, он петь любит. Нечего ему до седых усов землю пахать.
— И какая мне с него выгода?
— Он послушный, толковый и грамотный, — добавляет Теобальд, — песни запомнит, петь станет. А здесь, в деревне, совсем пропадёт.
* * *
— О-о, Герберт! Твой малец? — интересуется крыс в шёлковом кушаке, свистит и подгоняет самку-фазаниху: после полудня Герберт и Тило встретили на тракте торгашей с фазаньей парой в поводу, и уж всяко-то легче идти в компании, чем в одиночку, да и не впервой Герберту идти с крысами. Главное, не прикладываться к их выпивке, — от одного глотка дух прошибает, и горло потом будет хрипеть, будто обожжённое, а крысы пьют её, как обычное пиво.
— Был чужой, стал мой.
— Гляди, разорит тебя, — скалит зубы другой, помоложе и в серьгах, — такие мелкие — они самые обжоры!
— Есть, — говорит Тило, ковыряясь во рту, и смотрит на бледное небо; с тех пор, как Герберт на рассвете покинул Мюредах и ушёл с лютней в сумке и чужим-теперь-своим ребёнком за руку, прошёл почти целый день, и на Сувальскую равнину ложится вечер, и торговцы скоро устроятся на ночлег с котлом для ужина, но Тило ни разу не пожаловался и не заревел. Так, немножко, — лишь слёзы вытирал, оглядывался на дом, потом — на деревню, потом — на холм, пока и тот не скрылся из виду, а потом глаза у него совсем просохли.
— А?
— Хочу есть.
— Давно?
— С полудня.
Крысы смеются, а Герберт вздыхает: Герберт, не худой и не толстый, порой не ест сутки, а потом — отъедается, запивает всё пивом, водой, сладким вином, тем, что куплено или налито. Герберт родился в Коннахте, где пшеница летом спелая, дед Герберта — городской бейлиф, и Герберт никогда не задумывался, голоден он или нет: еда в Коннахте всегда есть, только летом вспаши вовремя, — а на Сувальских равнинах стыло, сухо и ветрено. Что удивительного в том, что детёныш из Мюредаха заговорил с ним всего трижды, и всё — о еде?
— А пить?
— Пить не хочу.
Герберт суёт Тило половину гороховой лепёшки и ломоть сыра, и Тило сначала кусает то от одного куска, то от другого, пихает пальцами за щёки, — лишь потом, прожевав, успокаивается:
— А куда мы идём?
— В Коннахту, — отвечает Герберт, сунув запястья под фестоны тёплой кольбы. — Там сейчас собирают урожай, и земля — золотая. Много-много зерна сымают.
— Сколько это, «много»? Телега? — округляет Тило и без того круглые глаза, перестав жевать.
Герберт хихикает и, защемив щеку Тило, вертит её так, что Тило ойкает, но не отбивается: занят тем, что прижимает к груди недоеденный сыр.
Песни подождут, — сначала надо откормить детёныша, чтоб смотреть не жалко было, и выучить комбинациям: малолетка Тило, угрюмый и по-деревенски тугой, не хватает всё на лету, когда Герберт показывает ему, как класть на струны пальцы, но слушает внимательно, очень старается, и Герберт ни за что не назовёт его туповатым, хотя ему очень хочется.
Если обучится, то Герберт Тило в ученики не возьмёт, — расскажет обо всём, что положено, и отдаст папаше на воспитание.
— О-о, много ещё увидишь, Тилли. Может, хоть из тебя Льюлин хорошего менестреля вылепит.
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
|