↓
 ↑
Регистрация
Имя/email

Пароль

 
Войти при помощи
Размер шрифта
14px
Ширина текста
100%
Выравнивание
     
Цвет текста
Цвет фона

Показывать иллюстрации
  • Большие
  • Маленькие
  • Без иллюстраций

Четырнадцать лет одиночества (джен)



Автор:
Фандом:
Рейтинг:
R
Жанр:
Повседневность, AU
Размер:
Мини | 33 936 знаков
Статус:
Закончен
 
Проверено на грамотность
Альма крещена, носит испанское имя и ходит в церковь по воскресеньям, но даже там на неё смотрят косо.
QRCode
↓ Содержание ↓

↑ Свернуть ↑

anno domini 1914

The oats we sow,

They could seed on forever with nowhere to grow;

But the heart, we know,

When it's asking it's exact twin it will not be alone.

© Gregory and the Hawk

 

— Мама! Ма-а-ама! — визжит Пепа, навалившись на забор и болтая ногой, но взгляд у неё почти такой же перепуганный, как в тот день, когда в её комнату заползла гадюка, и Пепа, спустив босые ноги с кровати, чуть не наступила на неё пяткой.

— Чего тебе?

— Бруно! — визжит Пепа на весь двор, и небо над casita затягивается в сырость.

Опять, поди, что-то натворил, сердится Альма и плюёт под ноги, даже не вытерев об передник мыльные руки: простыни сами себя не постирают, — но дочь хватает её за локоть и тащит в дом, и ладонь у неё потная, и Альме становится не по себе. Альма — мать, и за четырнадцать-то лет она разобралась, как Пепа кричит после драки, и как, хоть и очень редко, — в те минуты, когда хочет утопить посёлок в слезах.

Впрочем, все дети Альмы не очень-то плаксивы: Хульетта, конечно, может всхлипнуть из жалости, когда обтирает чью-то опухшую от яда руку и поит бедолагу отваром на ягодах с маслом, но диковатый Бруно, прежде вечно у груди орущий, плачет ещё реже Пепы. Взгляд у Бруно — обманчиво-нежный, с поволокой, постоянно чуть-чуть усталый, и если бы Альма не была его матерью, то в жизни бы не поверила, как страстно он любит драться, кусаться и исподтишка кидать песком в платье сестры.

Ох, много бы Альма отдала за месяц-другой покоя: недели не проходит, чтобы Бруно с Пепой не сцепились, как пара котов, — раньше Альма отчитывала их, разнимала, увещевала, пока Хульетта с видом мученицы-христианки мазала обоим ссадины, а потом — отмахнулась. Как будто им нужен повод для драки.

— Мама, да иди ты быстрее! Мама!

— Чт…

Альма цыкает, чуть не стукнувшись лбом об низкую притолоку, и затыкает желание вскрикнуть, — нельзя, дочь ещё сильнее перепугается: Бруно скулит как-то не по-человечьи, скорчившись в соли и индейских символах, тупо долбится лбом в половицу и пытается расцарапать ногтями закатившиеся до белков глаза.

— Вот! Вот, о чём я говорила! — горланит Пепа, пока Альма встряхивает сына за шиворот, выкручивает ему запястья и, встряхнув ещё раз, влепляет две пощёчины: Бруно суёт пальцы в рот, и его глаза наконец-то становятся живыми, мокрыми и осмысленными.

— Пепита, цыц! Что ты с ним сделала?

— А чего я-то?! Это он решил на нынешнее лето погадать! Я просто смотрела, я вот тут стояла!

Бруно дрожит по-нехорошему судорожно, будто приступами, и взгляд у него уже не закатившийся, а совершенно беспомощный.

— Тихо, тихо, — утешает Альма, обнимает его, прижимая к себе, и старается не дрожать ещё сильнее сына, пока тот, вдыхая-выдыхая, жмётся щекой меж грудей и слушает стук сердца. — Мама тут, с тобой. Мама вас защитит.

— А я? — сипло спрашивает Бруно, так и не вынув пальцев изо рта.

— Что?

— Ты мне ружьё дашь, если что-то случится?

Пепа садится рядом, подобрав расшитый солнечными узорами подол, и вперивается взглядом во взгляд, положив ладонь на его висок. У всех детей Альмы глаза не без зелени, но только у красавицы Пепы, веснушчато-светлой не в пример смуглым брату с сестрой, они такие ясные, — порой, когда дети спят вповалку, Альма смотрит на её личико и гадает, была ли бабка Педро такой же веснушчатой, и были ли у неё такие же рыжие узловатые косы по пояс, из-за которых захожий торгаш-мексиканец, весь в бусах и кольцах, однажды осыпал Альму похвалами. «Ах, красавица, душа моя, в вашем сердце вся округа поместится: своих-то двое без мужа, а вы ещё и чужое дитя взяли!»

Долго обиженная Пепа тогда ему вслед рожи корчила.

Альма никогда толком не знала родню Педро: разве можно узнать её как положено, если ты была замужем всего-то два года? — но старухи рассказывали, что его бабка была цыганкой-кале.

— Ну-ну, тихо, всё будет хорошо. Расскажи, что ты видел.

— Всё так, как во сне, да? — добавляет Пепа, плаксиво шмыгнув, и трёт рукавом губы.


* * *


Альма умывается дольше обычного, — не столько умывается, сколько скребёт лицо, пока мыльная вода мочит передник, — и причёсывается, закусив во рту шпильку.

Хульетты до сих пор нет: пошла к семье Ортис простуженных детей лечить, — усланная на кухню Пепа гремит посудой: хозяйка из неё неважная, лишь бы плясать да гулять, — а Бруно ждёт на пороге, скусывает заусенец и смотрит, как мать набрасывает на плечи чёрное кружево шали и, сжав в зубах трубку, чиркает кресалом, чтобы выкурить щепоть табака.

— Бельё развесил? — недрогнувшим тоном интересуется Альма, выдохнув в зеркало.

— Развесил.

— Умылся?

— Ага-а.

— Иди-ка сюда, красоту наведу, а то староста тебя не узнает.

Бруно чуть-чуть морщится, пока Альма чешет гребнем его кудри, вытряхивая из них песок с солью: с недавних пор Бруно подрезает волосы сам, и их уже можно собирать, как у девушки, — но не отдёргивается, и Альма замечает, что глаза у него заплаканные.

— Ты не умывался, я вижу, — укоряет Альма, ткнув сына пальцем в щеку.

— Умывался, — огрызается тот.

— Это из-за видения?

— Мне страшно, мами, — честно сообщает Бруно, колупая ногтем тень веснушек на переносице.

— А ты на меня погляди. Я живая, видишь? Убежала и вас троих выкормила, — Альма треплет ворох его кудрей, запустив в них ногти, — значит, не так всё страшно.

— Ага, как же! Я уже не ребёнок, мами, мне четырнадцать. Эти люди заберут наших коз, овец и девушек, да? — У Бруно вздрагивают губы, как будто он вот-вот раскиснет, но взгляд у него уже не испуганный, а сухой и злой. — И Пепу с Хульеттой тоже?

— Глупости! Я уже сто раз сказала: пока я с вами, никто вас не тронет.

Альма снимает серьги, чтобы сменить их кольцом на безымянном пальце, докуривает и привычным жестом выбивает трубку в расписной горшок.

Раньше, до замужества, Альма красила глаза углём и курила по праздникам, никого не стесняясь, — а теперь она крещена, носит испанское имя и ходит в церковь по воскресеньям, но даже там на неё смотрят косо.

«Глядите, вдова Мадригал-Эррера идёт».

«Табаком-то от неё воняет хуже, чем от мужика, как такую замуж взять?»

«А чего ты хотел? Альма — индейская баба, они все курят».

«Взять взяли бы, вон, и дети уже есть, да сынок-то у неё с придурью. Проклянёт!»

«И пастбище на неделе залило, мой баран ногу в грязи сломал. Хосефа, поди, постаралась!»

Ещё б вы не тыкали пальцем в мою красавицу, злится Альма и проходит мимо, задрав подбородок: может, её дочь и нагоняет тучи, а сын — гадает с солью, да так, что это больше смахивает на насмешку, но Альма никому их в обиду не даст, особенно если во снах к сыну приходят чёрные от андского солнца бандиты, и тот кричит, когда Хульетту волочат по улице, заломив её опалённые рубцами руки.

Вот уж, ещё чего.

— Может, это давнее, — предполагает Бруно, когда отец Алехандро делает вид, что занят подметанием крыльца, но всё равно посылает крестное знамение тремя пальцами, а его пёс слюняво зевает, положив голову на лапы. Адорасьон старше детей Альмы, он уже дряхл и ленив, но отец Алехандро шлёт к чёрту любого, кто заикается насчёт «пристрелить», и добавляет, что никому не позволит забрать жизнь у такой верной божьей твари.

— Не-ет, вряд ли. Тебе был месяц, — мотает головой Альма, — и ты орал, как незнамо кто. Думаешь, с такого возраста что-то помнится?

— Голова-то не помнит, а вот они, — Бруно веско тычет пальцем поочерёдно в левое и правое веко, — они что-то повидали.

Перед усадьбой старосты шумят дети, — воюют, играют в дракона и благородного идальго. Вон тот с палкой — это внук, Касильоне, а мальчик постарше, Освальдо Ортис, опять удрал со двора: не больно-то ему интересно пасти осла, — и Альма поджимает губы, вспоминая тяжесть на руках со спиной, дым над церковью и отца Алехандро со схваченным в охапку Адорасьоном.

— Не знаю я, Бруно. Не знаю.


* * *


— Бандиты? С чего бы им нас трогать?

— Да что угодно говорите, — убеждает Бруно со всей страстью, и по его скулам разливается тусклый румянец, — но я видел их, сеньор Маркесса!

Альма держит сына за руку, а чернявый, до сих пор почти не поседевший Паоло Насарио смотрит то на Альму, то — с брезгливостью и какой-то жалостью — на Бруно, приложив к виску перстень.

Лицо у старосты жёсткое, будто вырезанное из красного дерева, и ни один желвак на его скулах не вздрагивает, и это значит, что слушать клятвы он не собирается. Паоло Насарио никому не верит, кроме священника на исповеди, и четырнадцать лет назад Альма радовалась, что лудильщик Паоло Насарио Маркесса заявил «остаёмся здесь» тем тоном, против которого никто не посмел возразить, — но нынче, право, этого разленившегося осла стоило бы стукнуть скалкой.

— Так. Получается, ты видел их во сне, верно?

— Я на песке с солью прочитал, что у них ружья, сеньор!

— Где они? На дороге, в Андах, на пастбище?

— Шутите! Какие Анды, сеньор Маркесса, если они были у дома семьи Ривера?

— Не-ет, ты меня так и не понял, — щурится Паоло Насарио и смотрит, как Бруно крутит в пальцах край выгоревшей рубашки. — Твои сны меня не интересуют. Отведи меня к церкви, коней покажи, людей. Покажи, где они топчут нашу кукурузу.

— Сеньор Маркесса… — чуть повышает тон Альма.

— Я сейчас говорю с вашим сыном, сеньора, — отрезает Паоло Насарио и прикладывает огонёк к трубке, и из его рта струёй течёт дым. — Где ты видел тех доблестных консервов, Бруно? Это были те консервы, которые разорили наш посёлок, белые гринго или обычные испанские ублюдки? Почему бы тебе их не проклясть?

Альма кривит губы: ох, как же хочется тоже достать трубку, закурить и дыхнуть Паоло Насарио прямо в лицо. Или ткнуть мундштуком в зубы. Ох, если бы, если бы.

— Не с чего Бруно их помнить, раз ему тогда и месяца не стукнуло. Он на будущее пророчил, так и увидел.

— И проклинать я не умею, — добавляет Бруно.

— А саранча в прошлом году?

— Это не я, клянусь!

— А помолвку с семьёй Вавилонья кто сорвал, индейское ты отродье? Тоже саранча? — тычет Паоло Насарио трубкой в сторону Бруно. — Может, сам уже на Амаранту косишься? Мал ещё, у тебя и так две сестры, перебьёшься.

— Было б на что коситься, она сама косая!

— Ах, ты!..

Амаранта, не очень-то расстроенная из-за помолвки, идёт и свистит, а её коса подметает порог: недавно Бруно разболтал девушке, что жених у неё будет лысый и вдвое старше, и семнадцатилетняя Амаранта убежала в горы, где неделю спала рядом с овцами.

— Выдь-ка отсюда, Бруно.

— Но…

— Объясняю, если до тебя не дошло, — с нажимом добавляет Паоло Насарио, стряхнув пепел на штаны. — Выдь, погуляй, посмотри, чтоб Освальдо с Касильоне друг друга не поубивали, и дай взрослым поговорить. Хочешь, окажу честь и лично тебя выведу?

— Я не ребёнок, — ворчит Бруно, уходя с мансарды, и Освальдо тут же повисает на его локте.

— А твоя сестрёнка принесла нам чай! Теперь у меня из носа не течёт!

— Не ушла домой ещё?

— Не-е, с мамой кофе пьют.

Сеньора Ортис, выросшая в Андах в компании пастухов с ослами, страшно боится гроз и порчи, но Освальдо дружит с Хульеттой, которая с детства водила его за ручку, и знает, что её сестра смеётся чаще, чем злится, а брат не умеет никого проклинать.

— Нет, ни за что. Не нужны нам чужие заботы, сеньора, — выносит вердикт Паоло Насарио.

В этом «нет» слышна усталость, но взгляд у Паоло Насарио сухой, и дым он выдыхает по-прежнему протяжно.

— Что, надо было молчать, раз мой сын пророчит вот такое? — недовольно интересуется Альма, крутя ободок кольца на пальце.

— А твой сын… пусть он пока что помалкивает. — Паоло Насарио, не моргая, смотрит на внука: Касильоне подбирает палку и машет ей, как мечом, а Бруно сидит перед Освальдо на корточках и, напустив на себя серьёзный вид, тычет ногтем в сгиб его ладони. — Пожалей людей, хватит им тревожиться.

— То, что Бруно предсказал твоей семье хорошую выручку, когда Хосе Аркадио перегонял овец, уже не считается?

— Вот пусть и приходит, когда я захочу послушать его болтовню.

— Но…

— О-о, благородный идальго Освальдо из досточтимого рода Ортис, — со всей торжественностью сообщает Бруно, складывая один пальчик за другим, — вижу, что вы растолстеете на кукурузных лепёшках, если не будете ими делиться.

— Врёшь! — дуется Освальдо.

Паоло Насарио показывает на ворота.

— Осёл, лентяй, чтоб его собаки задрали, — ругается Альма возле церкви, а Бруно трёт едва пробившиеся усишки.

— И что теперь?

— Теперь смотри, чтоб порох для ружья был сухой. Помнишь, как тебя учил Хосе Аркадио?

— Мамуля!

Хульетта лезет через забор Ортисов, подхватив юбку выше заголившихся колен, а по улице вихрем пролетает всадник, и Хульетта, ойкнув, жмётся к калитке: Хосе Аркадио подгоняет жеребца ремнём, и его пастушья руана перекинута с плеч на спину вместе с ружьём. Хосе Аркадио приходится старосте младшим братом и лично пасёт овец семьи Маркесса, — овец у семьи Маркесса так много, что водить их приходится не на пастбище, а на горный склон.

— Испанцы на Каньо Кристалес! — кричит Хосе Аркадио. — Испанцы!


* * *


— Пепа! — зовёт Альма: слишком в доме тихо, — а затем заглядывает в кухню и щурится на утварь, прикусив губы. — Опять гулять убежала и не прибралась, лентяйка.

— Пепе тоже страшно, — напоминает Бруно и морщится, дёрнув заклинивший курок кремнёвого ружья: оно не первый год лежит без дела, и Альма, беря на охоту капсюльное, всё чаще и чаще забывает его смазать.

— А вдруг в горы убежит? — переживает Хульетта, сгребая в передник пучок трав и банку с отваром. — Может, вместе поищем?

— Я сама схожу. Бруно, защищай сестру!

Бруно, кивнув, суёт за пазуху кулёк соли в довесок к пороху, а Альма выгоняет детей вперёд себя, запирает дверь и берёт из рук сына второе ружьё.

— И помоги Артуро, Аурелито и Хосе Аркадио согнать овец.

— Тогда и я с ними пойду, — тут же решает Хульетта.

Перед тем, как выйти со двора, Альма гладит ставень, — casita выложена из цветного кирпича, casita хороша и крепка, но она стоит на отшибе от вотчины Маркессы, и Альма живёт с сыном и дочерьми особняком, как чужая.

Не грусти, casita: мои дети ещё будут рожать в твоих стенах своих детей, и никто этому не помешает.


* * *


Альма находит Пепу на картофельном склоне: ни с кем не спутаешь, она одна такую цветастую косынку носит, — но над склоном льёт дождь, и всю тропу размыло в болото.

— Пепита! Вымокнешь!

Пепа сидит, поджав ножки и скрестив их в щиколотках, и дождь изливается на всё подряд: на пошедшую в рост зелень, на землю, на саму Пепу, — и вымокший подол платья липнет к бёдрам, а Пепа изучает вышивку по краю с кружевами. Красивое платье, солнечное, — Альма ко дню святого Иосифа вышила, и Пепа страшно этим платьем гордится.

Надо и её ткацкому ремеслу научить, пусть за станком поёт.

— Застудишься, и живот заболит, — укоряет Альма, потянувшись вытереть её лицо. — И детей потом не родишь.

— Больно мне надо, — огрызается Пепа, шлёпнув по запястью, как по прыгнувшей в постель жабе, — может, я сдохну завтра.

— Пепита, не говори глупостей!

— А почему тогда ты к старосте ходила? Почему у тебя такое лицо сделалось, когда Бруно тебе всё рассказал? Почему?

— Пепа, не кри…

— Мама-а-а! — уже по-настоящему кричит разозлённая Пепа, вцепившись ногтями в кружево, — крик этот пронзает до самого нутра, и Альма вспоминает тот день, когда визги Пепы впервые слились в унисон с сезоном дождей.

— Хосефа!

Альма влепляет ей пощёчину: некрепкую, даже вполовину не такую, как Бруно, когда тот пытался выцарапать себе глаза, — но Пепа, притихнув, тут же начинает плакать.

Слёзы всё текут и текут, и дождь размывает картофель, и Альма, испугавшись самой себя, тормошит Пепу, трёт ей лицо шалью и целует в россыпь веснушек на скуле.

— Ну-ну, Пепита, нам всем бывает страшно.

— Всем? Кому это, «всем»? — шмыгает Пепа.

— Хосе Аркадио говорит, что на Каньо Кристалес пришли испанцы.

— Тогда… — Пепа снова шмыгает: видимо, это решение даётся ей нелегко, — тогда давай отдадим им половину наших овец! Они же тогда уйдут, да?

— Как же! Чтобы вернулись потом за другими овцами, а забрали ещё больше?

— Ну-у… нет.

Пепа хмурит брови, опускает взгляд и шевелит пальцами ног с такой серьёзностью, будто изучает алфавит. Хульетта — самая стойкая, до сих пор в школу бегает по воскресеньям: Бруно с Пепой наспех выучились читать, и им этого вполне хватает, — кому нужна грамота, когда нужно пасти коз или таскать яйца из птичника Вавилонья? — но Хульетта читает Левит без запинок и пишет разборчивее всех.

— Я тут поду-умала, — протяжно признаётся Пепа, — не надо им овец отдавать. Сеньора Ремедиос про них рассказывала.

— Про овец?

— Пф-ф, нет, конечно! Она сказала, что в год, когда погром был, консервы всех ловили, кто от индейцев родился. Ублюдки! — вскипает Пепа, шмыгнув носом снова. — Я брата с сестрой никому пальцем тронуть не дам.

— А то! Ничего у нас больше не заберут, — отрезает Альма, — сами с нашей землёй смешаются.

— Правда-правда?

Пепа отжимает подол налипшего на бёдра платья: Пепа веснушчата и стройна, и косы у неё рыжие, — ничего в ней нет от матери, кроме сердитого нрава и точёного профиля.

— Правда-правда, — кивает Альма.

Тогда, почти полтора десятка лет назад, весь свинец и порох выпила многоцветная Каньо Кристалес, смешанная с кровью Педро, — Педро, который, так и не простившись с женой, взял ружьё, вышел на берег, недрогнувшей рукой взвёл кремнёвый курок и уложил сначала двух всадников, а затем — ещё одного коня, и всадил свинец в плечо самому молодому из банды, прежде чем его лицо с грудью рубанули клинком наискось, и воды Каньо Кристалес зацвели багрянцем. Альма выла, — так, что её вопль глушил хныканье детёныша у груди, и Каньо Кристалес, забурлив, обожгла всех, кто шёл вброд за поселянами, и молодой испанец с простреленным плечом обварился заживо, пока кожа слезала с плоти, но никто не подал ему руки, — потому что все видели, как испанец сгрёб Адорасьона за шкирку и швырнул в горящую церковь Марии Гваделупской, чтобы тот не рычал на его жеребца.

«Ведьма! — кричит Хосе Аркадио Маркесса, пока Альма моргает, не спуская с рук сына, и соседка, взяв Альму за пальцы, обтирает обожжённую свечным воском ладонь, а её дочь, Мария дель Консуэло, глядит в корзинки и удивляется: разве могут такие маленькие детёныши так пищать? — Нас спасла настоящая индейская ведьма!»

— Мы им покажем, Пепа. Мы всем им покажем.


* * *


Бруно пялится на Паоло Насарио, чуть склонив голову набок и открыв рот, а потом — щурится, привстаёт, бесцеремонно хватает пальцами и жмёт на веки, и глаза у него подёрнуты поволокой.

«Пророчит», — не без гордости думает Альма.

Никто не тычет в сына пальцем исподтишка: все заняты, все при деле, весь посёлок — как улей. Ортисы пересчитывают детей: надо увести потомство вверх по горе, туда, где Хосе Аркадио с Артуро и Аурелито собираются спрятать всех коз с овцами, — и глава семейства строго говорит Освальдо «приглядеть» за сёстрами, Офелитой и Оливией, — а Вавилонья ругаются до визга: ну, ничего удивительного, у этих в семье вечно какие-то дрязги. Отцу Алехандро плевать на дрязги, — священник обнимает Адорасьона, пока тот скулит подле ног Артуро, не понимая, почему хозяин отдаёт его пастухам.

— Головой отвечаешь, — говорит отец Алехандро тоном, не терпящим возражений: наверное, именно так отдавали приказы конкистадоры-проповедники, неся в Колумбию веру Старого Света. — Если захромает — на руки бери, не укусит, ему уже нечем.

— Будто у нас и так забот мало, Алехо! — недовольствует Артуро Мендес, и белки глаз блестят на его лице, загорелом, как смола.

— Тогда пусть за ним Бруно присмотрит. Он ведь с вами идёт, верно? Бруно!

— Бруно нынче у нас главный шаман, с ним даже сеньор Маркесса советуется, — замечает Хосе Аркадио без тени насмешки, лёжа на хребте коня, и смотрит, как Аурелито свистит козам у повозки Ривера, заложив в рот пальцы.

Отец Алехандро трёт подбородок, но в итоге лишь дёргает плечом и благословляет Артуро, перекрестив его обветренный лоб.

— Сеньора, — на удивление ровно говорит Паоло Насарио, завидев Альму, и по его скулам прокатываются желваки, — я всего лишь спросил вашего сына, что с нами сделают испанцы.

— Раз спросил, так не мешай, — без обиняков бросает Пепа, отпускает руку матери и ищет сестру: Хульетта, бледная и серьёзная, подсаживает в повозку к матери малыша, и Пепа спешит к ней на помощь.

— Я не тебя спра…

— Будем жить. Их там не так-то уж много, — сообщает Бруно.

С плеч Альмы валится камень, но Альма видит, что Бруно никому не смотрит в глаза, — лишь подаёт ружьё Хосе Аркадио, чтобы тот вправил переклинивший курок. Если Бруно углядел на лице старика печать смерти, то лучше пусть помолчит.

— Сеньора, вы с нами? — интересуется Мария дель Консуэло, увидев капсюльное ружьё: Консуэло уже шестнадцать, но по росту она никак не может перегнать Бруно, и это её крайне злит.

— Остаюсь, — отрезает Альма.

— А девочки?

— Я тоже остаюсь, — невозмутимо говорит Хульетта, завидевшая, как Консуэло суёт в рот ободранные до ссадин пальцы, и берёт её ладонь в свою, смочив платок в отваре коки. — Дай-ка, протру.

Ссадины затягиваются, оставив после себя несколько рубцов, а Консуэло, обняв Хульетту безо всяких «спасибо-прощай», прыгает в повозку к матери, задрав веснушчатый нос, — не хочет, чтобы размазнёй дразнили. Хульетта с братом и сестрой почти не дерётся: ссадины на руках Хульетты заживают плохо, ни одна настойка их не исцеляет, — и порой Альме кажется, что её дети расплачиваются за её же грехи.

— Хульетта, ты совсем сдурела?

— Вдруг кому-то понадоблюсь, мамуля.

— Тогда и я никуда не пойду. Её надо беречь, — сообщает Пепа, уперев кулаки в бока.

— Ну, дело ваше. Смотрите, дождь дороги размоет — не выберетесь, ждать солнца придётся, — предупреждает Хосе Аркадио, сдвинув на затылок шляпу, сморкается в рукав и кутает шею платком потуже.

— Ослихи, — бормочет Альма, обнимает дочерей и гладит их по головам, тёмной и тёмно-рыжей: у Хульетты две косы по пояс, и у Пепы — тоже.

— А кто рожал-то? — фыркает Пепа.

Гляди-ка, вот ведь коза долговязая.

— Бруно, собирайся!

Бруно, по-несолидному громко шмыгнув, подходит к лошади и сдёргивает с её спины руану, наброшенную вместо седла, и в его взгляде уже нет прежней нежности.

— Мог бы и мою попросить. Бёдра сотрёшь, дурень, — ворчит Артуро.

— Ты серьёзно, да? — тяжко вопрошает Хосе Аркадио.

— У вас в семье пятеро мужчин, сеньор, и у Артуро столько же, — накидывает Бруно руану на жилистые плечи, трёт нос и с самым решительным видом подтягивает штаны, — а у Мадригалов один я остался.

— Было б ещё что мужиком звать, хрен ты крысиный! — плюёт Хосе Аркадио оземь и, ругнувшись, пихает Артуро пяткой в сапог. — Артуро, позови-ка Феле вместо этого осла! Феле!

— Живо! — окрикает Паоло Насарио и, щёлкнув хлыстом, наматывает его на жёсткое от мозолей запястье. — С гор не вылезать, на помощь не бежать. Сгорим — не беда, отстроимся.

Небо набухает сыростью, впитав заполнившую всё естество Альмы злость: разве для того она вот этими руками обжигала кирпич и растила картофель, чтобы сорняки пустили корни в её земле? — пока Феле, почти такой же обветренно-чёрный, как дядя, седлает лошадь и сгребает из рук Артуро шерстяное покрывало.

— Ты хоть ружьё-то подымешь, щегол?

— О-о, уж этому-то я как раз научился, — язвит Бруно не без горечи, и ветер ворошится в его волосах, а Альма обнимает Пепу с Хульеттой, глядя вслед сеньоре Ортис и её детворе. Тогда, в год погрома, сеньора Ортис уходила из посёлка под фамилией Вальенте, а сейчас она на сносях в пятый раз, и ехать верхом ей уже тяжело.

Пёс, высунувший беззубо-слюнявую пасть из покрывала, лижет Феле лицо.


* * *


Хосе Аркадио Маркесса, детство которого прошло в седле, знает Анды лучше, чем все свои пальцы, и уводит людей с овцами вовремя, — точь-в-точь за час до того, как испанцы здороваются с посёлком парой холостых выстрелов, спугнув стаю птичек за Расколотым камнем: с их приходом дождь начинает капать чуть-чуть гуще прежнего, и Бруно, непристойно ругнувшись прямо под локтем священника, вытирает руаной лицо.

— Эй, вы! Деревенщины!

— От такого же слы-ы-ышу, — показывает Пепа язык, перевалившись загорелыми локтями через ворота, но Альма оттаскивает её за подол.

— Пепита, чтоб тебя! Велели же тебе не высовываться!

Пепа кривит губы, кивает и, спрыгнув с ворот, сгребает брата с сестрой к себе: объятия у Пепы крепкие, и Хульетта пищит, как котёнок, а Бруно — младший, недоношенный, самый маленький из троих, — закатывает глаза и жестом затягивает на жилистой шее петлю, высунув язык.

Испанец вскидывает винтовку, обвязанную куском белого платка, и проезжается туда-сюда верхом, косясь почти с обидой, — одежда на нём мало чем отличается от той, мешковатой, которую носят пастухи, но лицо у него веснушчато-востроносое, и издалека трудно признать, испанец ли он вообще. У Паоло Насарио вздрагивает палец, лежащий на спусковом крючке, и всё-таки Паоло Насарио сдерживается: переселенцы меняют шерсть с кукурузой на кошениль для тканей и свинец для охоты, но для охоты на людей этот свинец раньше не предназначался.

— Мы по-хорошему пришли говорить. Разве так встречают гостей?

— Гости не стреляют по пастухам, — отрезает Паоло Насарио.

— Чичо, хватит щебетать с этими отродьями! Я бы распознал их, кабы сидел в Боготе и смотрел через игольное ушко!

— Но…

— Не хнычь! Иди и бери то, что мы тогда не взяли!

Веснушчатый Чичо вцепляется в винтовку, а другой испанец, — постарше, со шрамом на ухе и проседью на виске, — сдирает с неё платок и швыряет оземь, после чего хищно щурится, прощупывая взглядом всех и каждого, и Вито Вавилонья-старший, сглотнув, сжимает под локтем топор. Вито Вавилонье-старшему, потерявшему в погроме зятьев, зимой стукнуло шестьдесят, и его долго-долго упрашивали спрятаться в горах, но тот упёрся и сказал, что во второй раз свой дом не оставит.

— Ты, индейская шлюха! — окликает Старший, взводя курок. — Из какого города удрала? Где ваши бабы и овцы? Эта, рыжая, — чьё это потомство?

— Не твоё дело, — отвечает Альма, щёлкнув курком ещё громче: Альма не знает, приходил ли Старший с теми, кто сжёг церковь Марии Гваделупской на второй год гражданской войны, но этот приказной тон тяжело спутать с чьим-то ещё.

— Успокой-ка дождь, если не хочешь, чтобы мы добили вас сразу!

— Чёрт с тобой, — в восьмой раз на памяти всего посёлка бранится отец Алехандро, вынимая из-за пазухи револьвер, — боже, прости мне грех, который я совершу.

Старший палит с двух рук, — почти не глядя, наугад, чиркнув царапиной по щеке отца Алехандро и щербиной по цветастой стене дома Ривера, точь-в-точь над ухом Паоло Насарио, — и Альма стреляет ему в лицо, всем нутром почуяв, как в объятиях сестры вздрагивает Хульетта: ей лезть не дозволено, кто ж ещё будет поить подстреленных степлившейся настойкой, если не Хульетта? — и по горлу захрипевшего Старшего вскипает кровь, капая под ноги.

Пусть её муж, чьи мозги и кровь впитались в андскую землю, знает, что Альма никому не отдаст ни пригоршни.


* * *


— Пепа, помоги! — визжит Хульетта, когда один из испанцев хватает её за рубашку и оттаскивает от Вито Вавилоньи-старшего, — грудь у старика раздавлена до рёбер, а глаза подёрнуты мутью. Хульетта пытается кусаться, и испанец бьёт её по лицу, крутанув запястье чуть ли не до хруста: впрочем, Хульетта лишь сплёвывает слюну с кровью, — а Пепа, бледная и потная, смотрит на них из-за забора, судорожно-оробело кусая ногти. — Пепа!

Бруно седлает забор, чуть не шлёпнувшись оземь в своих сандалиях и руане, жмётся щекой к прикладу кремнёвого ружья и, щёлкнув курком, бьёт свинцом под ноги насильника, — не целясь, наугад: испанец спотыкается и падает, когда кровь стекает в сапог из перебитого сухожилия, а Хульетта отцепляет его пальцы с кружева на груди и кидается к Вито.

— Хульетта, — зовёт Бруно, шмыгнув носом, — беги.

— Но он же умрёт, Бруно! — всхлипывает Хульетта. — Почему ты не сказал, что кто-то из нас умрёт?

— Он не жилец, глупая, беги!

Всё это случается так быстро, что Альма не успевает выстрелить или хотя бы вскрикнуть. Хульетта горюет, а Бруно смотрит на Вито Вавилонью-старшего, и глаза у него не по-детски сухие, и смотреть на это ещё хуже, чем рожать с рассвета до вечера, а после — ещё неделю лежать в послеродовой тягости, пока муж качает сына с дочерьми в расшитом покрывале из овечьей шерсти, подвязанном на манер колыбели, — потому что Альме слишком хотелось, чтобы пророчество Бруно обошло их стороной, так и оставшись песком с солью в его пригоршне.

Со двора Ривера вылетает Чичо, нервозно озираясь взад-вперёд: окрики мешаются с пальбой по всему посёлку, не поймёшь, кто и где стреляет, разве что свист пуль Паоло Насарио ни с чем не спутать, — винтовка у него дорогая, армейская. Говорит, выменял её в Ато Коросаль за пять лучших овец.

«Держись, — думает Альма и, выдохнув, мягко жмёт на спусковой крючок, пока Бруно вытирает губы Хульетты обрывком её же кружева. — Никто больше не тронет моё потомство, Чичо. Никто».

Пепа выбегает на улицу и, хихикая, тычет пальцем в Чичо, который елозит в грязи: тяжесть лошадиного крупа придавила его колено до бедра, переломав кости, из-за чего Чичо даже не может подняться, а с горла лошади пузырится чёрная кровь, и Чичо бранится, взводя курок со щелчком осечки. Пепа хихикает, — но тут же всхлипывает, сгибается вдвое и дрожит в приступе судороги, как Бруно, впавший в пророческий экстаз.

— Заткнись, дура, — хрипит Чичо.

— А-ха-а, — тягостно переводит Пепа дыхание, запрокинув голову, и её по-девчачьи переливчатый смех перерастает во въедливый вопль. Вопль Пепы звенит эхом в Андах, и небо вспыхивает так ярко, что вся зелень, все дворы, вся черепица выгорает добела, — а потом сырость разрывается нитью, и её платье, объятое пламенем, расцветает ярче солнца.

Небо, расколотое от края до края, изливает на Анды кипящий ливень, — ливень, после которого Каньо Кристалес, забурлив, выплеснется из своего чрева и поглотит с потрохами всякого, кто вступит в её багровые воды.

— Мама, я весь подол сожгла, — плаксиво кривит Пепа губы, когда Альма берёт в ладони её щёки, торопливо целует и сгребает в объятия, — Альме тридцать девять, и она не умеет утешать своих детёнышей как-то иначе: расшитый подол платья Пепы сгорел вместе с бельём и кружевами, бёдра обожжены до отёка, а одна из кос опалена. — Ма-а-ама…

— Чш-ш, чш-ш. Мама тебе новое сошьёт, ещё лучше этого. Мама здесь, Пепита.

Паоло Насарио и отец Алехандро, прибежавшие на помощь, суеверно крестятся, и священник, бухнувшись на колени, срывает с запястья чётки и сжимает их в мокрых ладонях:

— Сеньор Маркесса, сеньор Маркесса! Дева Мария Гваделупская смилостивилась над нами! Дева Мария Гваделупская дала нам дождь и смочила порох этих проклятых грабителей, сеньор Маркесса!

— Нет, Алехо, — отвечает Паоло Насарио, не сводя взгляда с Пепы, — не дева Мария дала нам дождь, а дева Хосефа.


* * *


— Не спится?

— Кому-то же надо дом сторожить.

— Тогда возьмите закурить, донья Альма.

— А-э?

— Да в посёлке даже Адорасьон знает, что вы курите. Возьмите, не помешает, все говорят, что табак у меня хороший.

— Ну, раз так, то возьму, — соглашается Альма, закусив трубку во рту.

Табак вспыхивает под зажигалкой сеньора Ортиса, и Альма думает о его жене: её одолели схватки, пока половина посёлка пряталась в горах, и Освальдо, страшно гордый, весь вечер рассказывал всем подряд, что от детёнышей пахнет цыплятами, — и уже спустя час, когда все были пьяны, мало кто слушал его всерьёз.

— Как себя чувствует сеньора?

— Неплохо, стараниями вашей дочки. Кабы не её суп, в горячке бы маялась.

Альма кивает, оглянувшись на детей с крыльца, — те спят вповалку там, где приспичило, прямо на покрывале, и Хульетта сопит с открытым ртом, пока сестра безо всякого стеснения закидывает на неё колено, а брат наваливается на плечо.

Треть поселян ночует в casita, никогда прежде не знавшей столько гостей, — потому что слишком уж много было забот: снять разбитые ставни, собрать свинец для переплавки, перегнать овец с козами обратно, обмыть Вавилонью-старшего для отпевания, а прочих — похоронить подальше, за кукурузным полем, — и дети скандалили, и жёны орали, а потом все собрались в casita, где Пепа без спросу нарядилась в материнское платье, а Хульетта вынесла из погреба агуардьенте и домашний творог, и всё случилось как-то само собой.

«Гляди, мама, уже почти впору», — хвастается Пепа, подтянув лиф на груди, и Альма решает, что отругает дочь как-нибудь потом, — не в тот день, когда Хульетта обмывала отёки на её бёдрах, подсказывая брату и матери, где их нужно обтереть, а где — приложить, пока ожог не затянется до рубца.

— Хорошие у вас дети, донья Альма, — говорит сеньор Ортис. — Все трое.

— Пригляделись, значит?

— Ну-у… они ж не бог весть какие, пока не приглядишься. Вы и сами, наверное, знаете. И сынок… ну, как посмотрит — будто обожжёшься.

— Ещё и крикливый был, — добавляет Альма, — просто страсть.

— Как вы вообще их выкормили?

— Повезло, видать.

Повезло, как же, стучит кровь в виске, — особенно когда в груди совсем не оставалось молока.

Хульетта чихает во сне, и Альма, дунув в едва-едва тлеющую трубку, встаёт, чтобы поправить на ней покрывало, сбившееся ниже икр.

— Хороший табак? Нравится?

— Мой всё равно лучше, — снисходительно выносит Альма приговор, выдыхает в ночь и затягивается снова, уперев ладонь в поясницу, — ах, пусть теперь хоть кто-то посмотрит на неё искоса: старая беззубая няня в серьгах, которая когда-то качала её в подвязанной шали и рассказывала сказки про псов-кадехо, тоже курила трубку, но курево у неё было скверное, и у старухи вечно болела голова.

— Доброй ночи, донья Альма, — целует сеньор Ортис её тыльное запястье с таким почтением, будто кланяется вельможной особе.

Альма докуривает безо всякого удовольствия, выстукивает пепел об порог, свистит и вертит трубку в пальцах: гостей у Альмы много, и все спрашивают, не нужно ли им чего-то, а Феле принёс связку рыбы и яйца, и Альме от этого как-то даже неловко.

— Погладь, — просит Бруно, улёгшись на её коленях и вытянув-скрестив ноги в щиколотках.

— Опять голова болит?

— Снова, — закатывает тот глаза, потирая пальцами веки, и выгибается до дрожи, когда мать запускает ногти в его лохмы. — Да, вот так. Вот этак.

Альма перебирает волосы, стряхивая с них песок, и Бруно дремлет на её руках в третий или четвёртый раз за четырнадцать лет одиночества, — не так-то часто он ищет у матери утешения: Бруно мелок и жилист, и в нём нет никакой статности, но волосы у него хороши, а взгляд — обманчиво-нежный, усталый, как будто мир перед ним увядает вновь и вновь, и нет этому ни начала, ни конца.

Завтра Альма сядет за ткацкий станок и соткёт для сына индейскую руану из овечьей пряжи.

Самую лучшую в Андах.

Глава опубликована: 20.03.2022
КОНЕЦ
Фанфик является частью серии - убедитесь, что остальные части вы тоже читали

Индейцы, конкистадоры, цыгане

Про Альму и её звездюков (внуки тоже считаются)
Автор: JollMaster
Фандом: Энканто
Фанфики в серии: авторские, все мини, есть замороженные, PG-13+R
Общий размер: 179 964 знака
Заводь (джен)
Madre Tierra (джен)
В чаще (джен)
Отключить рекламу

Фанфик еще никто не комментировал
Чтобы написать комментарий, войдите

Если вы не зарегистрированы, зарегистрируйтесь

↓ Содержание ↓

↑ Свернуть ↑
Закрыть
Закрыть
Закрыть
↑ Вверх