↓
 ↑
Регистрация
Имя/email

Пароль

 
Войти при помощи
Размер шрифта
14px
Ширина текста
100%
Выравнивание
     
Цвет текста
Цвет фона

Показывать иллюстрации
  • Большие
  • Маленькие
  • Без иллюстраций

Как весной Нева... (гет)



Рейтинг:
PG-13
Жанр:
Романтика, Флафф
Размер:
Миди | 89 Кб
Статус:
Закончен
Предупреждения:
ООС
 
Проверено на грамотность
AU. Резкий свисток поезда заставляет Анну инстинктивно отшатнуться от платформы - самоубийства не произошло. Что ей делать теперь, когда она потеряла веру в свою любовь?
OOC значительный. OOC Анны обусловлен стрессом и шоком от попытки самоубийства, что заставило её пересмотреть свою жизнь. OOC Каренина основан на характеристике "мундир ходячий".
В целом довольно флаффная вещица.
QRCode
Предыдущая глава  
↓ Содержание ↓

↑ Свернуть ↑

Часть вторая


* * *


Я старалась забыться и начать жить по-новому. Чётко взвесив свои желания и возможности, я пришла к выводу, что более всего хочу быть счастливой. Но как стать такою, в чём заключается счастье, как становятся счастливыми? Я не могла понять, не могла уловить нюансы. Ведь отношения с Алексеем казались мне счастьем — единственным настоящим счастьем — но как-то неожиданно и странно они превратились в то, что мучает меня, вызывает страдания!

Мне вспомнилась фраза из Евангелия — «По плодам узнаете дерево». Возможно, вот критерий? Счастье не в том, что приносит единомоментную вспышку эмоций, а в том, что даёт плоды радости, спокойствия?

Кажется, я ударилась в философию, и это было сложно для меня. Сотни мучительных вопросов, на которые я не знала ответов, терзали мой разум. Я могла противопоставить им только одно — свою жизнь здесь и сейчас.

Я словно училась заново жить. Заново смотреть. Заново дышать.

С утра я начинала с поиска уюта. Осенние капли звенят за окном? Чудная симфония! Слабо горит почти дожженная свеча? Сколько в движениях огня непринуждённости и грации! Подобрать ленту для волос в тон платью — пусть будет немного гармонии.

Следующим ритуалом стало приветствие. Для Аннушки это было доброе слово, на которое она вся расцветала. Для Серёжи — тёплое и долгое объятие, поцелуй, нежные расспросы о том, что снилось. С Алексеем Александровичем мы обменивались фразами о погоде — пустой разговор, но общий тон делал и его приятным и ласковым.

В заботах дня я старалась чаще останавливаться, прислушиваться к себе и убеждаться, что я, здесь и сейчас, на своём месте. Я стала чаще молиться; молитва помогала мне сосредоточиться и почувствовать себя гармонично.

Очень я любила прогулки — с Серёжей мы ходили гулять в любую погоду, любовались листьями, собирали жёлуди, бегали наперегонки. Когда же Серёжа учился, я садилась за книгу или вышивание. За ними же проходили и мои вечера.

Жизнь, возможно, однообразная, но это был именно тот отдых, которого я искала. Слишком много острых, сильных, мучительных чувств мне случилось пережить недавно. Теперь я хотела отдыха, отдыха! Покоя и размеренной, неторопливой жизни, не обременённой страстями и сильными эмоциями. Я слишком вымоталась, слишком устала.

Думала ли я об Алексее?

Конечно; я вспоминала его весьма часто. Не раз и не два мною овладевало искушение написать ему, увидеть его. Я не знаю, что останавливало меня. Наверное, страх перед болью, перед той звериной, неконтролируемой болью, которая привела меня в то ужасное, отвратительное, страшное положение, от которого я чуть не свела счёты с жизнью. Меня тянуло к Алексею, но я слишком боялась повторения, слишком боялась снова оказаться в вихре этих злых, острых чувств. Я не чувствовала себя в безопасности с ним. А сейчас мне хотелось именно безопасности и покоя.

Было и другое соображение, останавливающее мой пыл — сама ситуация больно уколола мою совесть. Алексей Александрович был крайне великодушен ко мне; я не смела, не могла предать его снова.

Алексей Александрович вообще крайне удивлял меня. Тот разговор о чувствах Сережи что-то заметно изменил в нём — кажется, он всерьёз вознамерился наладить отношения с сыном. Это было крайне удивительно и странно, я ранее не подозревала в нём такого чувства, мне не казалось, что он привязан к Серёже. Теперь же я видела, что ошиблась. Очевидно, чувство к сыну всегда было сильно в нём, но он не умел его выразить, боялся быть смешным и цеплялся за правила хорошего тона, которые создавали пусть холодную и отстранённую, но стабильную и достойную линию поведения. Теперь же он медленно и осторожно изменял свои привычки — и я не могла не заметить, что это делает счастливыми и Сережу, и его. Мальчик мой, и впрямь, был крайне воодушевлён в последнее время. Имя отца не сходило с его уст. Все его мысли были посвящены тому, как угодить отцу, как добиться его одобрения, уважения. Если раньше Серёжа откровенно робел отца, то теперь несомненно боготворил его — я даже чувствовала некоторый укол ревности к этим чувствам.

Удивление моё было безмерным. Ведь это моя семья, семья, в которой я прожила столько лет. Мой сын, которого я знаю от рождения, знаю каждый его помысел, каждое устремление сердца его. Мой муж, которого, как мне казалось, я знаю наизусть и могу предугадать и реакцию, и тон его, и малейший нюанс. Как же я раньше не замечала, не видела того, как они нуждаются друг в друге? Почему я думала, будто бы Серёжа равнодушен к отцу, не хочет с ним общаться, избегает его? Почему я думала, что Алексей Александрович сух и строг к сыну, не питает к нему чувств, а лишь из понятия долга и чести воспитывает его в соответствии со своими представлениями приличий?

Странно и больно мне было понимать, что я судила об их чувствах поверхностно, не беря себе за труд вникнуть в них, понять, расспросить. Всё лежало наверху — а я не смотрела, не хотела видеть.

В какой-то момент, особенно, когда я готовилась к исповеди, мне пришла мысль, что я вообще не так умна, как мне о себе думалось. Мне раньше казалось, я хорошо образована и знаю жизнь неплохо — как же я могла так заблуждаться? Вся эта история: мне говорили, меня предостерегали, мне пытались объяснить — а я не слушала, я не желала слушать, я считала, что я лучше, глубже знаю! Что они — все эти ужасные, пошлые они! — никогда, ни разу в своей жизни не любили так, как мы с Алексеем любили друг друга, что это только у нас — такое, что никто, никто не способен этого понять, почувствовать! Мне казалось, я лучше знаю, лучше понимаю, ведь это такие чувства, такая любовь!

А сейчас я смотрю и вижу: какие — такие? Какая — такая? На сколько хватило этой великой, грандиозной, святой любви? К чему она привела нас? Такая, такая! Какой ни у кого нет!

Я посчитала себя умнее других, чувствительнее других, духовнее других. Только я способна так любить! Только я способна так жертвовать!

И вот к чему я пришла: железнодорожные пути и бешеный свист надвигающегося поезда. Умнее, чувствительнее, лучше! Ведь это же такая, такая любовь!

Теперь я видела и понимала: не умнее я была и не чувствительнее. Слепая я была. Поверила красивым словам. Восторженному взгляду. Поверила молодой, яркой страсти. Красивой картинке. Сладкому голосу.

А что за ними?

А что — за ними?

Пустота!

Любовь, эта такая, такая любовь — оказалась пустышкой, обманкой. Нет, я и сейчас не винила Алексея: он не обманывал меня. Он тоже верил. Когда клялся мне в любви — он верил в святость произносимых слов. Он же даже моложе меня, и такой же слепой, слепой! Он не виноват, он и сам верил.

Мы создали эту «любовь» своими словами и мечтами, но нам нечем оказалось наполнить её — почему? Разве не готова была я вложить в неё всю свою душу, пожертвовать ей всем, всем?

И вот, теперь я ясно вижу, как я была слепа, как я не хотела видеть, не хотела слышать. Все предупреждали меня, все хотели удержать — а я рвалась, рвалась туда, к своей погибели, к этим смертоносным колёсам спешащего поезда!

Что делать мне теперь?

Мне страшно, ужасно страшно было, что и сейчас я мню себя поумневшей — а на деле пребываю в новой иллюзии, в новой слепоте. Как научиться понимать? Как научиться жить?

Но славно было то, что мне не нужно теперь было решать немедленно и что-то предпринимать. Я спряталась от всего мира, и могла сколько угодно зализывать свои раны и пытаться понять. Никто не беспокоил и не торопил меня. Никто и не думал искать меня в этом доме, а если бы и решил — Алексей Александрович стоял на страже моего покоя, и я была ему за то благодарна. Как он понял, как угадал, в чём моя нужда? Я вспомнила наш старый разговор; и он тоже предостерегал меня, а я думала лишь о том, как солгать непринуждённо, чтобы он не догадался, не понял моей измены. Я не увидела в нём тревоги обо мне: я лишь боялась разоблачения и защищалась. Он видел уже тогда тот путь, который мог погубить меня; а я не слышала, не понимала. Мне казалось, он только о приличиях думает, он только позора и огласки боится; а он понял уже тогда то, чего я так долго понимать не желала.

И это привело меня к неожиданному и беспощадному пониманию, что муж мой умнее меня. Нет, я и раньше это знала. Это было самоочевидно: я никогда не была так хороша в математике и не понимала и десятой части его работы и его проектов. Он и жил дольше меня, и читал больше, так на то он и мужчина! Самоочевидно было, что он — умнее. Я знала это, но не понимала этого. Внутренне сопротивлялась этому. Тайно превозносилась над ним, думая, что он замкнут в кругу своих служебных обязанностей и мыслей и не способен понять жизни, чувства.

Теперь я видела, что ошиблась. Я всё понимала не так. Я всё не так видела.

И я хотела перемены в этом. Хотела понять себя, познать себя. Разобраться, что это за жизнь моя такая, как её жить?

Я хотела стать умнее, и я знала к тому способ: чтение книг. Вот только как выбрать? Я и раньше читала, но больше женские романы, скорее от скуки, ища в них развлечения в причудливом сюжете, утоляя собственную потребность в романтике и чувствах. Это были не те книги. Нужны другие: как те, которые каждый день читал Алексей Александрович.

И однажды вечером я отправилась в его кабинет: в конце концов, он и впрямь прочитал многое, и наверняка знает, с чего бы стоило начать.

Моя просьба о книгах его заметно удивила. Когда я спросила, что бы он посоветовал мне почитать, он смотрел на меня долго и странно, потом пробормотал:

— Мадам Лафайет, однозначно. — Но прежде, чем я спросила, что это за мадам такая, встал и подошёл к своему книжному шкафу, что-то выбирая. Я решила дождаться, когда он определится.

— С какой целью вы хотите почитать? — наконец уточнил он, перебирая томики в таких красивых переплётах.

— Хочу больше понять о жизни, — ответила я.

Он помолчал, продолжая перебирать книги.

— Здесь много о жизни. — Наконец сказал он. — Впрочем, попробуйте это; хоть и толста, но, мне кажется, она и развлечёт вас, сюжет весьма жив, а любовная линия прелестна.

Я хотела было возразить, что ищу не любовного романа, но толстый и внушительный вид книги говорил в её пользу. Я взяла тяжёлый том. «Les Misérables» (1) — значилось на титульном листе.

Пока я рассматривала полученный роман, Алексей Александрович как-то механически продолжил перебирать книги непривычно-суетливыми движениями. С отчётливой ясностью я осознала, что он не знает, как себя со мной вести, не знает, что мне говорить, не знает, как закончить разговор.

Не найдя ничего лучше, я поблагодарила его и ушла читать.

Книга оказалась сложна; сложна, но и впрямь отличалась живым сюжетом. Меня удивило обилие персонажей — мне пришлось выписывать их на листочек, потому что я не могла разобраться, кто есть кто. Некоторые моменты заставили меня плакать, другие показались забавными, а некоторые — попросту скучными. Почти не читая, я пролистала эту бесконечную главу про битву при Ватерлоо — по-моему, она была здесь откровенно лишняя (2). Однако ж, должна признать, книга оказалась как раз такой, как я искала. История Жана Вальжана потрясла меня до глубины души и заставила задуматься о многих вопросах, о которых раньше я не думала. Сейчас стало казаться очевидным, а вот до прочтения — просто не думала, не замечала. Как же так?

Я за неделю прочитала весь этот столь выдающийся труд, и даже сделала выписки тех мест, которые особенно меня потрясли. Снова отправилась к мужу — возвращать книгу и просить другую. Пока возвращала, разговорились. Сами не заметили, как почти весь вечер прошёл в бурной дискуссии о романе Гюго.

Так и повелось. Чтение стало моим новым занятием, и весьма увлекательным, а беседы с Алексеем Александровичем дополняли его весьма толково. Оказалось, что одни и те же строки можно прочитать по-разному; более всего меня поразило, сколь многого я не замечаю в прочитанной книге, пока Алексей Александрович не обратит моё внимание на это; однако были и случаи, когда я замечала что-то, чего не видел он.

Самым горячим предметом наших споров стали женские характеры — я находила, что почти во всех книгах они прописаны крайне слабо, нереалистично. Я была недовольна объяснением женских поступков и чувств, и редко какой автор удостаивался моей похвалы. Что касается Алексея Александровича, то он обычно критиковал какие-то философские вопросы, в которых я понимала лишь немного. Чтобы вести дискуссию с ним на равных, я стала брать и сочинения философов — сперва античных, потом поздних. Не всегда это было успешно. Если с тем же Платоном у меня не возникло никаких проблем — он писал ясно и толково — то на сочинениях господина Гегеля я завязла намертво, и так и оставила их на десятой странице, не сумев разобраться в хитросплетениях его мыслей. Алексей Александрович незлобно посмеялся над моей неудачей, заметив, что и среди мужчин редко встречал способных продраться сквозь эти дебри. Я даже испугалась, что занимаюсь совсем не своим делом и становлюсь bluestocking (3) — не припомню среди знакомых мне дам тех, кто всерьёз увлекался философскими трудами. Однако муж моё занятие крайне одобрял, и разговоры с ним казались мне весьма увлекательными и занятными, поэтому я решила, что мнением общества по поводу моего нового увлечения спокойно можно пренебречь — тем более, что живу я затворницей и не стремлюсь оглашать ни место своего нахождения, ни свои занятия.

В этом была какая-то странная и непривычная мне свобода.

1. «Отверженные» (фр.)

2. Автор напоминает, что мнение героев может расходиться с его собственным мнением, и категорически не стоит считать оценку Анны или Алексея Александровича выражением авторитетного филологического мнения.

3. Синим чулком (англ).


* * *


Я увидел что-то новое в ней — что-то непривычное, не вписывающееся в картину моих представлений о ней. Я не видел её такой раньше, не мог понять, чем вызвана перемена в ней.

Она всегда умела поддержать светский разговор на должном уровне и следила за книжными новинками, но впервые я видел, чтобы она читала для себя, читала для того, чтобы понять себя. Очевидно, в ней происходил какой-то внутренний кризис, который побуждал её познавать саму себя. Как человек, который привык с ранних лет анализировать свои слова, поступки и мотивы, я ранее считал это чисто мужской чертой и не слишком сетовал, что жена моя предпочитает более легкий подход к жизни, предпочитает не задумывать, не вникать, а жить — как живётся, легко, просто, куда сердце поведёт. Мне даже казалось что это вполне логичная позиция для слабого пола, поэтому мне и в голову не приходила попытаться заинтересовать её чтением и привлечь к более глубокому пониманию жизни.

Я никогда не сетовал на жену за её лёгкость и поверхностность; но теперь с удивлением открывал в ней, что она умеет по-другому, что ум её быстр и ловок, что ей лишь не хватало пищи для размышлений. С удивлением я обнаруживал в ней глубокий, пытливый ум, склонный проникать в суть вещей. Это было... непривычно.

Её взгляд на прочитанное был необычен. Она заставляла меня обращать внимание на вещи, о которых я раньше и не думал. Порой между нами возникали горячие споры, особенно, когда речь шла о женских характерах — Анна была недовольна каждым автором-мужчиной, каких в большой литературе было большинство, и остро спорила с каждой строкой, доказывая, что автор знать не понимает женскую душу и написать толково не может о ней. Особо яркий спор возник у нас по поводу Татьяны из романа Пушкина. Я убеждал, что величие образа её состоит в том, что из верности клятвам, данным перед Богом, Татьяна отказалась от своей любви; Анна же, к моему недоумению, яро и горячо доказывала, что Татьяна Онегина не любила никогда.

— Да как вы не понимаете! — горячилась она, лихорадочно перелистывая страницы в поисках нужной ей цитаты; нашла, встрепенулась ещё больше: — Смотрите! Смотрите! «Пора пришла, она влюбилась...» — выразительно прочитала она отрывок до конца строфы. — Где ж тут любовь? Где ж тут любовь! Она не Онегина любила — Онегин был лишь точкой приложения абстрактных чувств!

— Естественно! — соглашался я, вырывая у неё книгу для поиска своей цитаты. — Конечно, начиналось всё именно так! Но потом, потом она его полюбила! Когда разгадала его характер, когда поняла, что он пародирует Байрона! Слушайте! «Ей душно здесь... она мечтой <...> Туда, где он являлся ей». Даже курсивом выделено — Туда, где он являлся ей!

— Это ничего не доказывает! — возмущалась Анна. — Вспомните их первую встречу после разлуки! «У ней и бровь не шевельнулась»! Разве возможно такое самообладание для влюблённой женщины?

— Она соблюдала приличия! — возмущался я. — На людях ничем не показала своих чувств, и лишь у себя рыдала! «О, кто б немых ее страданий в сей быстрый миг не прочитал!»

— Минута слабости! Она тосковала по прошлому, по юности, а не по Онегину! Он просто был связан с этими воспоминаниями!

— Она сама же сказала, что любит его! — подчёркивал я текст.

— Мало ли, что женщина скажет под влиянием чувства! Она его не любила и любить не могла; не может женщина быть так холодна с тем, кого любит!

— Может, когда ей того велит долг! Она не давала волю чувству, потому что понимала свой долг перед мужем!

Неожиданно Анна покраснела чуть не до слёз, отбросила книгу и выбежала из моего кабинета.

И только тогда я понял, что мою фразу, сказанную бесхитростно о сюжете романа, она приняла как упрёк на свой счёт.

Неудачно получилось. Я вышел за ней, нашёл её в гостиной у окна.

— Sans vous offenser, Anne (1), — легко пришла на язык подобающая случаю французская фраза.

Она повернулась ко мне; спокойно, с бесстрастием сказала:

— Нет, ну почему же? Вы правы; vous avez tout à fait raison. Vous m'avez jugé (2).

— Я имел в виду только книгу, не больше, — мягко защитился я.

Её взгляд был долгим, серьёзным. Она не ответила, отвернулась к окну. Потом сказала с лёгким смешком:

— Он цитировал мне Онегина, знаете? «Я утром должен уверен быть, что днём я увижу вас».

— «Я утром должен быть уверен, что с вами днем увижусь я», — машинально поправил я.

— Вы помните наизусть? — она с большим удивлением опять повернулась ко мне.

Её недоумение задело меня, и я несколько надменно переспросил, сложив руки на груди:

— Что вас удивляет? По-вашему, я не был влюблён никогда?

В этот момент под её взглядом я осознал, что не стоило этого говорить. Я не имел ни малейшего желания вспоминать при ней, что когда-то испытывал к ней чувства, — гораздо комфортнее было представлять, что моё отношение всегда заключалось в рамки общечеловеческого долга. Мне совершенно не импонировала роль обманутого и покинутого возлюбленного — тогда как роль великодушного и ответственного мужа куда как больше подходила к моему характеру и выставляла меня в самом выгодном свете даже в такой трудной и щекотливой ситуации.

Но слово было произнесено; она смотрела на меня весело и любопытно, и я вконец смешался и сухо отстранился:

— Забудемьте. Гилёв спел прекрасно, вот и запомнилось (3).

Она, поскучнев, снова обратила взгляд на унылый петербуржский пейзаж за окном.

Я помялся, собравшись было уходить — разговор зашёл куда-то не туда, и продолжать его желания не было. Меня остановил тонкий, почти беззвучный всхлип с её стороны. Она стояла спиной ко мне, совсем прямо, ровно дыша, и не казалась похожей на плачущую, поэтому я сперва решил, что мне послышалось. Лишь вглядевшись в её отражение в стекле, я понял, что она плачет: беззвучно, безэмоционально, без рыданий.

Первым моим побуждением было тихо уйти — женские слёзы всегда сбивали меня с толку и заставляли чувствовать стыд, как будто была в чём-то моя вина, что женщина плачет, — даже если ситуация не имела до меня прямого отношения. Но уйти я не успел — она обернулась и спросила жалобно:

— Во мне не было и нет твёрдости Татьяны. Но как же мне жить теперь?

Право, она сбивала меня с толку, а резкие перепады её настроения не были тем, что я мог предугадать и реакции на что я мог продумать заранее. Я сделал растерянный жест рукой, вроде как обводя дом:

— Ну уж живите как-нибудь, что вам мешает?

Ещё не вытерев слёз, она вдруг издала весёлый смешок.

— Что мне мешает? — посерьёзнела она. — Быть может, мне стыдно, вы не подумали об этом?

Я растерялся: насколько мне было известно, она уже была на исповеди, поэтому корень её проблемы ускользал от моего понимания. Впрочем, да, супружеская измена — серьёзный грех, возможно, она ранена глубже, чем казалось, и для излечения ей нужно больше времени.

— Скоро Рождественский пост, — напомнил я ей. — Можете поговеть всерьёз.

Она смотрела на меня с таким странным, ошеломлённым удивлением, что мне стало неловко. В самом деле! Чего она ещё хочет от меня!

Тут её словно коснулось понимание; она как-то успокоилась, вытерла слёзы и тихо, аккуратно подбирая слова, ответила:

— Алексей Александрович, я немного не про тот стыд. Я имела в виду, что мне стыдно перед вами.

От её разъяснений стыдно стало уже мне — почему-то именно этот очевидный аспект её состояния я совершенно упустил из виду.

— Право, это неловкий разговор, — попытался избежать дальнейших объяснений я.

— Крайне неловкий! — с чувством согласилась она. — Но делать вид, будто бы ничего не было...

— Меня вполне устраивает делать вид, будто ничего не было, — заверил я её, всё ещё надеясь уйти от личного разговора: это была слишком невыносимая, чувствительная тема.

— Но оно было. — Просто ответила она безжалостную правду.

Мы помолчали. Кажется, это важнее для неё, чем я полагал. Меня вполне устраивало то, как всё устроилось сейчас, я находил, что ситуация закончилась более благополучно, чем можно было ожидать. Откровенных разговоров я боялся и избегал, чтобы они не расшатали ту хрупкую точку равновесия, на которую встала наша семья. Я и не хотел обсуждать это, и боялся попасть в унизительное, смешное положение, и опасался её эмоций. Однако было видно, что её гнетёт текущее положение; было бы дурно оставлять всё как есть, коль скоро ей требуется этот разговор.

Я подошёл к её окну, откинул занавеску, чтобы иметь возможность смотреть на улицу, а не на неё.

— Не знаю, как говорить об этом, — признался я сухо. — Я был крайне оскорблён вашим поступком.

Я не видел её реакции, хотя она стояла совсем рядом. Я рассматривал пожухлое дерево, которому тесно было в этом осеннем каменном мешке.

— Но всё же вы позволили мне вернуться, — тихо сказала она.

Хотя в её голосе не было вопроса, он подразумевался. Я передёрнул плечом.

— Это был мой долг; я не мог оставить вас в том положении, в которое вы попали. — По возможности ровно и спокойно пояснил я свой поступок, стараясь, чтобы мои слова звучали максимально достойно.

— Долг! — как-то судорожно вздохнула она. — Вот это и мучает меня! Вы выполняете свой долг, тогда как я...

— Ну, знаете ли! — возмутился я. — Было бы странно, если я перестал выполнять свой долг на основании того, что вы прекратили выполнять свой!

— Я не об этом, — кротко возразила она.

Я обернулся; её лицо было совсем близко, и я увидел в её глазах и грусть, и боль, и сожаление.

— Долг, — повторила она с упорством, — у вас всё упирается в долг.

— Не понимаю причин вашего недовольства, — терпеливо сказал я, чувствуя поднимающееся раздражение.

Она опустила глаза, словно собираясь с духом, потом вновь взглянула на меня:

— А как же — чувства?

— Чувства? — я понял, что опять потерял нить её рассуждений. — А что с ними?

— В том-то и дело, что ничего, — долгий странный взгляд прямо мне в глаза, после чего она вернулась к разглядыванию деревьев за окном. В этом я последовал её примеру. Лист, за которым я наблюдал ранее, уже упал, пришлось избрать другой.

— Мне не кажется, — наконец отметил я, — что в контексте наших отношений уместно говорить о чувствах. В своё время я отдал вам всё чувство, какое у меня было; вы от него отказались; больше говорить не о чем.

Кажется, получилось достаточно сдержанно и достойно. Не хватало ещё дать ей понять, какую боль она причинила мне! Как будто мало ей предать — нет, нужно ещё убедиться, что все её стрелы попали в цель! Нет уж, нет уж! Сдержанная холодность и вежливость — вот те критерии, на которые я должен равняться в своём поведении!

— Но я не умею без чувства, — вдруг растеряно призналась она, заставив меня снова обратиться от окна к ней.

Она смотрела на меня как-то жалобно, но я в упор не понимал, о чём она.

— Анна, — со вздохом сказал я, — Давайте без этих словесных игр. Просто скажите, что вас не устраивает и чего вы хотите. Ваших équivoque я не понимаю.

— Просто сказать! — чем-то возмутилась она в моей речи. — Если б это было просто сказать! — даже руками всплеснула.

— Либо вы просто говорите, либо мы остаёмся при своём, — чётко обозначил я альтернативу. Продолжать эти угадывания не было никаких сил!

— Ну хорошо, скажу просто, хорошо! — по каким-то непонятным причинам она принялась дёргать несчастную занавеску, открывая окно ещё больше и злясь на ткань, не желающую сворачиваться у наличника. — Хорошо же, я скажу! — оборотилась она ко мне с пылом и яркой эмоцией в глазах. — Я скажу!... — посмотрела мне в глаза и запнулась, потерялась, упустила весь пыл, отвела взгляд и замолчала.

Я в недоумении потёр лоб, наблюдая за странными перепадами её настроения. Некоторое время я надеялся, что она продолжит столь многообещающую тираду, но она только тупо смотрела куда-то на мою манжету и молчала.

— Итак, вы скажете... — мягко поощрил её я.

Бросив на меня быстрый взгляд, она вздохнула, вернулась к рассматриванию манжеты и так и сказала:

— У вас всё измеряется категориями долга, приличий. И это хорошо, право. Но я так не могу, не умею. И сейчас у вас — всё долг, и очень высокий долг; но мне не долга, мне чувств надо... — совсем тихо закончила она.

— Постойте, — нахмурился я. — Каких ещё чувств вам от меня надо? Разве вам недостаточно...

Она прервала меня, замахав руками, ужасно покраснев. На лице её отображалась крайняя степень смятения.

— Нет-нет, я понимаю, я всё понимаю! — лихорадочно объяснялась она. — Простите, простите!

Я успел поймать её за руку до того, как она сбежит. Кажется, сегодня я обречён постоянно вводить её в смятение.

— И что же вы понимаете? — потребовал я разъяснений, продолжая держать её руку — она не пыталась вырваться, стояла рядом смирно.

— Я понимаю, — куда-то в пол сказала она, — что не заслуживаю больше ваших чувств; это справедливо. Я благодарна, что вы разрешили мне вернуться в ваш дом; довольно и этого. Это крайне великодушно с вашей стороны, и я вполне благодарна, право! — пылко закончила она свою мысль, уже глядя на меня.

Прошло, наверно, около минуты, прежде чем я до конца понял не только эту мысль, но и весь предыдущий диалог.

— Вы неправильно восприняли мои слова, — медленно проговорил я наконец. — То, что я нахожу неуместным и невозможным говорить о моих чувствах, не означает, что моё отношение к вам ограничивается рамками долга.

Она смотрела на меня так долго, что я уже пожалел, что произнёс эти слова.

— Вот как! — наконец сказала она. — Мне следовало самой понять, — вдруг последовало самокритичное замечание. — Я ведь неплохо знаю вас, и должна была понять сама, — посетовала она, — простите за эту сцену. Простите! — с неожиданной силой повторила она, и я почувствовал потребность как-то утешить её.

Свободной рукой я пригладил её локоны — вечно не желающие ровно лежать в причёске! — она неожиданно нежно потёрлась о мою ладонь лицом, и не оставалось ничего другого, как обнять её. Кажется, она вздохнула счастливо.

1. Я не хотел вас обидеть, Анна (фр.)

2. Вы правы вполне. Вы вправе судить меня (фр.)

3. Имеется в виду первый исполнитель роли Онегина в опере Чайковского. Каренин отчаянно блефует: эти строки не вошли в либретто и на сцене спеты не были. Анна этого знать не может, поскольку во время премьеры уже находилась в поместье Вронского (впрочем, жесткие даты не указаны ни в романе, ни в мюзикле).


* * *


Я должна была сделать выводы уже из всей этой ситуации с Серёжей. Это лежало на поверхности. Но я не желала видеть, не желала знать, не желала смотреть в глаза той правде, которая запрещала мне любые оправдания.

Листая страницы памяти, я пыталась понять, когда, как я стала так смотреть на вещи? Неужели с самого начала? Когда я семнадцатилетней девушкой вышла замуж за человека, в два раза меня старше, — он же уже тогда был старше, чем я сейчас! Конечно, мне, лишь недавно оторванной от детских проказ, лишь только вкусившей юной беззаботности, мой взрослый и зрелый муж казался строгим и сдержанным — но я ведь любила его? Может быть, даже напротив, он привлекал меня своей внешней суровостью, своей столь заметной «взрослостью». Я и не ждала от него участия в моих проказах и увеселениях — было бы странно, правда, если бы он резвился наравне с нашей юной компанией?

И он столь много времени уделял службе; а я этим очень гордилась. Мне казалось, он так умён, так зрел! Я не думала, что он устаёт и оттого так сух; он просто всегда был в моём представлении таким. В девичестве я проводила время шумно и весело — с таким братом, как Стива, не заскучаешь. Став дамой замужней, я привыкла к размеренной и однообразной светской жизни. Отдушиной стал для меня Серёжа — окунаясь в его детство, я словно возвращалась в своё.

И муж всегда был противопоставлен этому миру беззаботности и юности. Надёжный, взрослый, сильный — как скала, он был гарантом безопасности, но, как и скала, был строг и холоден.

Мне не приходило в голову, что и у этой скалы есть чувства. Конечно, я знала, что он любил меня; и мне думалось, что я люблю его. Но потом в мою жизнь ворвалось яркое, острое, пламенное — Алексей! — и вихрь закружил меня, унёс, и на фоне этого многоцветного пламенного вихря мой муж-скала казался ещё более скучным, ещё более мрачным, ещё более бесчувственным.

Да, именно тогда в моём отношении к нему проскользнуло что-то презрительное — он не способен чувствовать так! То, что ранее казалось мне в нём достоинствами, стало видеться особенно неприятным и мерзким. И я охотно искала и находила в нём всё новые недостатки, всё отчаяннее сравнивала наши отношения с тем, что вспыхнуло в моей жизни, всё больше убеждалась, что Алексей Александрович сух, суров, жёсток.

И вот это, неожиданно открытое мною в нём чувство к Серёже, — я не подозревала о той нежности, которая живёт глубоко внутри в этой неприступной скале. Я искренне полагала, что Серёжа не дорог ему, потому что вся ласковость его мне казалась формальной, продиктованной чувством должного, но не любовью.

А я вижу теперь: он любил, всегда любил нашего мальчика, и хотел ответных чувств, и был так ранен робостью Серёжи, что всячески прятал свои собственные переживания. И лишь когда я взялась помочь ему — раскрылся, словно расцвёл, стал совсем непривычным для меня!

И тогда уже я должна была понять, но не желала видеть, что и в отношении меня самой справедлива та же картина.

Он взаправду любил меня — но, как не умел показывать этого Серёже, так не умел выразить своего чувства и мне.

Не умел?

Или это я не желала замечать?

Я вспомнила и жесты, и слова, которые долженствовали выражать его любовь; слова он говорил как будто слегка насмешливо, будто сам над собой посмеивался, а жесты упорно маскировал под этикетную необходимость. Но теперь, когда я заглянула внутрь, я разгадала его. Насмешливый тон не означал неискренность слов, а был лишь защитой: он смущался и робел собственных чувств — неужто я хоть в мыслях осмелилась применить к нему такие слова? — смущался и робел, и скрывал за тоном своё смущение! И нежности своей он точно так же смущался, и прятался за этикетом, за приличиями, за долгом.

Я была в ужасе пред собой.

Долгие годы я отказывалась замечать его чувства, вынуждая его всё более и более прятать их, а после, мысленно обвинив в бесчувствии, изменила ему, оправдав свою измену тем самым бесчувствием, в которое и сама же его загнала.

Понять это было слишком страшно. Жить с этим было невозможно вовсе.

Я тотчас собралась и отправилась в церковь: мне нужно было сейчас же, немедленно исповедоваться, потому что невозможно, невозможно, невозможно было жить, зная и чувствуя себя — такой.

...в молитве я провела весь вечер; ни разу в моей жизни не случалось такого. Я была растоптана, растерзана осознанием того, что натворила, я не знала, не понимала, как с этим жить, что с этим делать.

Я не знала, как говорить теперь с ним, как вести себя теперь с ним, как объяснить ему то, что я поняла и осознала?

Несколько дней я бродила по дому как больная, не решаясь поговорить с ним и понимая, что разговор нужен. Острее всего меня ранила его неизменная любезность — он был так добр ко мне всё это время. А я не понимала, в упор не видела!

Однажды я всё-таки решилась вызвать его на беседу; неимоверно трудно было начать говорить, но после первых же слов меня стал поддерживать его взгляд, и я смогла, неловко и криво, объясниться.

Он был заметно удивлён моему сбивчивому рассказу, и лишь ответил:

— Теперь мне многое стало понятнее, благодарю за откровенность. Я не предполагал, что вы так истолкуете мой характер, и лишь теперь понял, что по-иному вы и не могли меня увидеть.

Моё смятение и смущение всё росло, и он заметил это, и немного недовольно сказал:

— Анна, в самом деле, прекратите краснеть. Прошлого ни вы, ни я изменить не в силах. Это была болезненная рана для нас обоих. Если вы будете и впредь ожидать от меня упрёков, брани и уколов, вы только станете разъедать эту рану ядом, и вряд ли получится её заживить таким образом.

Я честно постаралась перестать краснеть, но получалось у меня плохо. Он, очевидно, разгадал моё затруднение, и вдруг в глазах его заблестела яркая хитринка — в последнее время я видела такое, когда он играл с Серёжей, — и он перешёл на шутливый тон:

— Знаете, что, мадам? Давайте вы просто заверите меня в своём раскаянии и пообещаете впредь так не поступать. Договорились? — и он протянул мне руку, словно предлагал заключить сделку.

Я тотчас забыла о своём смущении, потому что эта сцена была мне знакома: буквально на днях он проделал тот же фокус с Серёжей, который горевал из-за нечаянно разбитой во время игры вазой. Тогда уловка сработала: заключив с отцом договор о неразбивании ваз в дальнейшем, Серёжа повеселел и перестал себя корить. Немыслимо, абсурдно ставить на одну доску разбитую вазу и разбитую жизнь…

И всё же я протянула ему руку:

— Ужасно раскаиваюсь. — Подтвердила я. — Больше никогда такого не повторится!

Совершенно всерьёз, ненасмешливо он пожал мне руку, скрепляя сделку, и так же серьёзно ответил:

— Смотрите же! Вы обещали!

Парадоксально и фантастично, но мне и впрямь стало легче после этого странного, полудетского ритуала.

— Но тогда и вы пообещайте мне! — вдруг дерзко вскинула голову я, размыкая рукопожатие и пряча руки за спину. — Пообещайте!

— Чего ж вам пообещать, душа моя? — спрятал он своё благодушное настроение за привычный насмешливый тон.

— Пообещайте! — я перебирала в голове, чего же потребовать, и всё не шло на ум, но вдруг я поняла и с почти мстительным удовлетворением продекларировала: — Пообещайте, что будете ко мне нежнее впредь!

Сказала — и сама замерла в страхе от вырвавшейся дерзости.

Замер и он, стремительно бледнея и теряя всякую весёлость.

Повисшая тишина была гнетущий и душной, и я чувствовала, как бешено колотится сердце, и сквозь землю была готова провалиться под его нечитаемым взглядом.

— Что ж, справедливо, — сказал он вечность спустя каким-то растерянным голосом. Я подала ему руку, но в этот раз он не стал пожимать её, а склонился к ней с поцелуем, проговорив: — Обещаю.

Я сжала его ладонь, чувствуя в этом прикосновении и свой, и его пульс. Голова закружилась от волнения. Мой растерянный взгляд встретился с его глазами — серьёзными и смущёнными. Что-то важное произошло между нами в момент этого обмена взглядами; и мне перестало быть страшно.


* * *


Я не мог уснуть, и всё мерил шагами кабинет, пытаясь понять, осознать, переосмыслить. Сегодняшний разговор с Анной не шёл у меня из головы. Слишком неожиданно. Слишком всё меняет.

Моё смятение тем больше усиливалось, чем дольше я думал об этом. Её странное, сбивчивое признание в том, что она полагала меня бесчувственным, отчасти и задело меня, отчасти и объяснило её поступок. Теперь, когда я смотрел на историю нашего брака, я вынужден был признать, что выбрал не сосем верную стратегию поведения — я не учёл, что женщина, да ещё столь юная, нуждается в большем проявлении чувств, в более откровенном контакте. В жизни у меня не было ни повода, ни причин быть мягким; напротив, с детства воспитанный в суровости, лишённый материнской нежности, я с самых ранних лет привык держать себя в руках, соблюдать приличия, не позволять своим эмоциям выходить наружу. Я полагал это признаком силы, мужественности и зрелости, и по праву гордился своим умением владеть собой. Всегда я это считал за достоинство, и всё в моей жизни указывало на то, что так и есть. Мои учителя хвалили во мне это, на службе я так же был примером для многих своей сдержанностью и хладнокровием.

Теперь-то было очевидно, но тогда, раньше, мне и в голову не пришла мысль, что в браке должно быть как-то иначе! Как — иначе? Я видел перед собой множество примеров сдержанных, соблюдающих условности этикета пар, которых общество называло счастливыми и ставило всем в пример. Я почитал, что так и должно вести себя заботливому мужу, и находил образец в столь хвалимых обществом мужчинах. Мне и в голову не приходила мысль, что я могу что-то здесь делать не так.

Да и сами отношения с Анной не располагали к таким сомнениям. Мы были дружны и, как мне не без оснований казалось, вполне откровенны друг с другом. Не раз и не два мы замечали друг другу, если что-то огорчало нас в привычках партнёра, и мне казалось, что мы выстраиваем доверительные, крепкие отношения.

Я как-то не учёл, что жена моя была так юна, что она не знала никаких других отношений до брака со мной, что она и собственное-то сердце не знала и не имела возможности понять, чего же ей требуется. И только когда этот её граф возник на её пути — только тогда ей открылись её желания.

Почему, почему же она просто тотчас не пришла ко мне и не рассказала всё?

Почему не объяснилась, как это раньше всегда было меж нами, совершенно откровенно?

Почему женщина, которая жила рядом со мной бок о бок столько лет, даже не предположила, что я способен испытывать те чувства, которых она желала?

Вопросы, вопросы, и море горечи, и боль, и слишком мучительно понимать, осознавать, знать…

Что ж! Нежнее! Она просила меня стать нежнее; и я обещал.

Не могу, не в силах себе представить этого. Как вести себя с ней, что говорить? Да и можно ль! После того, что было! Осталось ли у меня хоть чуть нежности к ней? Не всё ли моё сердце отмерло в этой ужасной истории?

Я не чувствовал в себе способности быть нежнее к ней; да, ненависть отступила, да, я простил ей, я поверил в искренность её раскаяния и счёл своё чувство оскорблённого достоинства удовлетворённым. Но нежность? Смогу ли я?

Прислушиваясь к собственному сердцу, я упорно пытался испытать его, понять, есть ли там способность ещё любить её? Достанет ли мне любви к ней?

Как просто было всё ещё вчера! Как просто всё устроилось! Принять её обратно в семью — из чувства долга, ради великодушия, — но не выстраивать личных отношений, держаться на расстоянии! Всё это казалось мне таким достойным, приличным вполне.

Теперь же — она просит быть нежнее!

Что в голове её творится?!

От меня ли ей ждать нежности!

Не меня ли она отвергла!

Я не мог понять; но всё же я обещал ей. Я обещал и должен попытаться.

Вот утро; семьёй мы встречаемся в столовой. Обычно я прихожу первым и занимаюсь почтой. Они входят с Серёжей вместе; Серёжа радостно подбегает ко мне здороваться, я откладываю газету или письмо и обнимаю его, целуя в лоб. С Анной мы обмениваемся парой вежливых фраз — как мне всегда казалось, вполне приличных и даже дружеских.

Нежнее! Что тут может быть нежнее!

Я сердился на себя и не мог придумать. Всё казалось нарочным, искусственным и крайне фальшивым. Так не пойдёт, нет, так не пойдёт. Так я начну фиглярничать, и едва ли из этого выйдет что толковое!

Ничего не придумав, я всё же лёг спать.

Утро само расставило всё по своим местам. Обнимая Серёжу, я заметил её взгляд, обращённый к нам, и нашёл единственно правильный жест: распахнув объятие шире, кивком головы пригласил её присоединиться.

Она ужасно покраснела и растерялась; поспешно подошла и гармонично влилась в этот утренний ритуал. Смеясь, расцеловала Серёжу в макушку. Я почувствовал, как губы расплываются в невольной широкой улыбке. Кажется, не всё так страшно, как мне виделось вчера!

…постепенно и незаметно отношения с Анной потеплели, хотя я и не мог сказать, в чём именно это заключалось. Личных разговоров меж нами больше не случалось — мы обсуждали разве что книги или отвлечённые вещи. Однако неуловимо изменилась сама атмосфера.

Как-то, мы обсуждали стихи одного француза, и я решился непринуждённо усесться на подлокотник её кресла; она не отстранилась и не вздрогнула даже, только запрокинула ко мне голову и переложила книгу мне на колено. Так оказалось и впрямь и удобнее, и интимнее. Было и страшно допускать такую близость с нею, я всё боялся попасть в неловкое положение, быть осмеянным ею; но этого не случалось, напротив, она была радостна и покойна.

Как-то в порыве обсуждения она вдруг схватилась за мою руку; я был удивлён безмерно, она же тут же покраснела и смешалась, но я не дал ей отнять ладонь, поддержав прикосновение. Её смущение было очевидным и крайне заметным, и позабавило меня. Я взял в привычку брать её за руку при каждом удобном случае — она всегда так и смущалась, и краснела как-то радостно, и сразу сбивалась с речи и прятала взгляд, но улыбалась. Я думал, она привыкнет через несколько дней, но нет, всякий раз реакция была столь же живой и непосредственной.

— Право! — однажды не выдержал я. — Вы так забавно смущаетесь, как будто мужчина впервые взял вас за руку!

Она покраснела ещё сильнее и хотела отнять руку; я не только не позволил, но, напротив, находясь в весёлом кураже, завлёк её в объятия. Она послушно позволила увлечь её, спрятала лицо у меня на груди, но даже уши её и шея были красные от смущения.

Я мягко и осторожно погладил это красное-красное ухо и почувствовал, что и сам почему-то краснею.

— Как у вас сердце бьётся! — вдруг рассмеялась она, отстраняясь.

Я отпустил её; она наконец взглянула мне прямо в глаза, и я покраснел не меньше её.

— Не всё же вам меня смущать! — вдруг скорчила она забавную гримаску и убежала.

Хм. Кажется, пункт «быть нежнее» выполняется мною вполне успешно. И, чего доброго, приведёт к тому, что я влюблюсь в собственную жену!

Вот ведь коварная женщина!


* * *


Я была в недоумении и смятении. Тем стыднее мне было перед ним, чем больше я открывала его доброту ко мне. Я не могла понять, как можно быть столь великодушным — и на фоне его великодушия собственные поступки казались мне особенно омерзительными. Наверно, я бы начала избегать его, если бы уклад моей теперешней жизни это хоть как-то позволял. Но я не могла миновать встречи с ним ни во время приёмов пищи, ни вечерами у Серёжи, ни когда приходила к нему за книгой. Мы сталкивались, таким образом, по три-четыре раза на дню, и всякий раз он смущал меня своею неизменной любезностью.

Хотя стыд и гнал меня от него, и заставлял искать предлога поскорее уйти, было и другое, что, напротив, к нему тянуло; и я не могла понять, что именно. Пришло к тому, что встреч с ним я и боялась, и ждала; он стал занимать гораздо большее место в моих мыслях, чем я привыкла.

Сперва он чуть посмеивался надо мной — уж слишком заметно и ярко оказалось моё смущение! — потом я заметила в нём оттенки тревоги. Его долгие вдумчивые взгляды на меня смущали ещё больше его прикосновений и знаков внимания. Я чувствовала, что он хочет вызвать меня на откровенный разговор, и всячески избегала этого, придумывая сотни глупых и неуклюжих уловок; он не настаивал.

И всё же однажды, ближе к Рождеству, этот столь избегаемый мною разговор состоялся. Мы были на прогулке; он, как это часто бывало, поправил мой выбившийся локон — ничего не могу поделать с этими непослушными кудрями! Как и всегда в таких случаях, он снял перчатку, и слегка погладил меня по щеке мимолётным, невесомым движением; я безудержно покраснела; он вздохнул.

— Аня, — вдруг обратился он ко мне просто, без длинных вступлений, — это уже всерьёз тревожит меня. Объяснись, пожалуйста, чем я так тебя смущаю?

Смятение захватило меня яркой волной; я бросила на него жалобный взгляд, но он решительно был настроен поговорить откровенно.

Промучившись стыдом с минуту, я всё-таки выговорила:

— Ты так добр; а я так дурна, — и даже зажмурилась.

Он привлёк меня к себе, обнимая.

— С тем, что случилось, уже ничего не поделаешь, — сказал он. — Я верю, что, вернись всё назад, ты так бы не поступила.

— Не поступила бы, — подтвердила я куда-то в его воротник.

— Ну и что ж теперь? — резонно спросил он. — И без того довольно с нас было и боли, и стыда; что ж, ещё больше множить, вечно вспоминая и оживляя? Разве от этого кому-то будет лучше? Тебе? Мне? Серёже?

— Не будет, — согласилась я.

— Ну так и прекращай. — Велел он. — Конечно, это далеко не разбитая ваза, — добавил со смешком. — Но всё равно, что толку перебирать осколки? Ты всё поняла: я всё понял. Надо жить дальше. Даст Бог — в этот раз у нас получится лучше.

Он поцеловал меня в лоб и отстранился; в недоумении я уловила в себе сожаление. Я поймала себя на том, что крайне хочу, чтобы он поцеловал меня по-настоящему, как муж; осознание этого желания крайне напугало меня. Со смятением я взглянула в его лицо — было очевидно, что такой вольности он себе не позволит. Как бы ни потеплели наши отношения, и речи не могло идти об этой стороне супружеской жизни; и всё же я ясно, отчётливо понимала, что желаю близости с ним, что хочу принадлежать ему. Это было не похоже ни на прежнее моё отношение к нему, ни на безудержную страсть к Алексею. Желание скорее психологическое, но оттого ещё более покоряющее, чем обычная страсть. Он был слишком мужем мне в своих поступках — и это неотвратимо влекло меня к нему. Это не было похотью; это была потребность принадлежать ему вполне, всецело.

Сила этого чувства напугала меня, но в то же время я была и спокойна рядом с ним.

Должно быть, я слишком долго смотрела на него с этим новым странным выражением, и он заметил моё состояние.

— Анна, ну что ж такое! — мягко пожурил он меня, снова ласково погладив по щеке. — Право! Что на этот раз?

Сердце забилось бешено-бешено. Но он был так нежен, и я решилась, чуть запнувшись всё же:

— По-поцелуй меня, пожалуйста.

Чуть не упала в обморок от волнения; короткая растерянность в его глазах сменилась лёгкой улыбкой, и он и впрямь поцеловал меня — нежно, осторожно, холодными и такими мягкими губами. Этот поцелуй был так короток! Стоило ему оторваться от меня и встретиться со мной взглядом, как я поняла, что мне очень, очень нужно продолжение! И я сама припала к его губам — жадно, требовательно, с такой страстностью, какой он, наверное, никогда не встречал во мне. И уж точно выходящей за всякие рамки приличий, положенных для прогулки в парке.

...он обнимал меня крепко, крепко, и я чувствовала себя совсем счастливой.

— Мы тут замёрзнем так, — наконец сказал он и повёл меня домой.

Я и боялась посмотреть на него прямо, и мучилась любопытством, пытаясь понять его реакцию; от этого я бросала на него короткие, незаметные — как мне бы того хотелось, — взгляды, — и всё же он ловил их, отчего я и смущалась, и смеялась. Он тоже улыбался немного смущённо и поглядывал на меня с тем же любопытством, какое я уловила в себе.

Вечером того же дня я шла от Серёжи и встретила Алексея Александровича в коридоре. К этому времени я уже успела пересмущаться своей смелостью. Заметив его, я замедлила шаг; он поступил так же. Мы остановились в нескольких шагах друг от друга. Говорили наши взгляды: всё так же любопытные и изучающие, узнавающие, вопрошающие.

Переглядки привели к новому поцелую; однозначно слишком страстному для коридора поцелую. Отвлёкшись от меня, Алексей Александрович толкнул ближайшую дверь — так мы оказались в моей гардеробной.

— И что смешного? — вопросил он, когда, повернувшись, обнаружил, что я еле сдерживаюсь от смеха.

Я всё же рассмеялась — держась за его руки, — и ответила:

— Никогда раньше ты не заводил меня в гардеробную, чтобы поцеловать без помех!

Он мог и обидеться, но вместо этого так же рассмеялся.

— Действительно! — сквозь смех согласился он. — Какое вопиющее пренебрежение правилами приличия с моей стороны! — и спустя два поцелуя добавил. — К дьяволу все и всяческие приличия! — и потянулся к шнуровке моего платья.

Непривычный для его обычной сдержанности напор только привёл меня в восторг.

Только в этот вечер я почувствовала, что прощена вполне.


* * *


Ожидал ли я такого развития событий? Возможно. Пытался ли сам привести к нему? Нет. Я не верил, что отношения меж нами можно восстановить; я хотел только быть человечным, быть великодушным, быть христианином. Когда же в моём сердце зажглось это новое чувство? Когда я успел полюбить её вновь?

Я не мог этого понять; но сейчас она стала дорога мне неизмеримо. Раньше я не чувствовал к ней такого, хоть и полагал, что люблю её. Что изменилось — я понять не мог, но изменения явно были к лучшему.

Я узнавал её заново; в отношениях меж нами открылось столь много неизъяснимой, таинственной прелести, которой я и не подозревал в супружестве. Иногда я пугался собственной романтичности, всё ещё боясь показаться смешным, нелепым; но один её сияющий взгляд стоил любых рисков!

Однажды я поделился с нею своими мыслями о том, что не могу понять, откуда такая новая глубина возникла в наших отношениях. Она чуть задумалась, кусая губу, потом сказала:

— Просто мы оба стали мудрее. Я повзрослела и научилась просить; ты разморозился и научился проявлять свои чувства.

Я посмеялся над словом «разморозился», но оно оказалось и впрямь очень верным.

Оставалось лишь поблагодарить Бога за то, что всё сложилось так, как сложилось.

Любовь иногда приходит к нам очень странными путями.

Глава опубликована: 05.05.2023
КОНЕЦ
Отключить рекламу

Предыдущая глава
Фанфик еще никто не комментировал
Чтобы написать комментарий, войдите

Если вы не зарегистрированы, зарегистрируйтесь

Предыдущая глава  
↓ Содержание ↓

↑ Свернуть ↑
Закрыть
Закрыть
Закрыть
↑ Вверх