Название: | Peeta's Games |
Автор: | igsygrace |
Ссылка: | https://archiveofourown.org/works/8617210 |
Язык: | Английский |
Наличие разрешения: | Разрешение получено |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
|
Я борец.
Так написано поплывшими чернилами на кусочке клейкой ленты на моём шкафчике. Так значится в турнирной таблице. Так говорила моя мама: «Ты борец», — охотно заполняя формы допуска. Вообще это больше походило на указание, нежели комплимент. Все её сыновья — борцы. И в таком мире, где сильно ограничены возможности — та же победа — это важно для неё, наверное.
Просто это никогда особо ничего не значило для меня. В первую очередь борьба отнимает всё время, которое я бы предпочёл потратить на что-либо ещё. А рос я с двумя старшими братьями и был вынужденным свидетелем сотни ежедневных крошечных соревнований. Всё становилось игрой. Каждая. Незначительная. Ерунда. Кто получит самую лёгкую обязанность по дому, большую порцию еды, а потом быстрее доберётся до школы или самый первый из всех поцелуется с девушкой. Я наблюдал, принимал ставки и был рад, что мне приходилось только притворяться увлечённым этим.
А что насчёт самого турнира? Я не люблю состязания на выбывание. Ещё и присутствие обязательное. И «победитель получает всё».
Но всё же я бы соврал, если бы стал утверждать, что меня не трогает гул и болтовня увеличивающейся толпы, которую я слышу прямо за дверью раздевалки. Я ощущаю, как наращивается её объём и волнение. Вне зависимости от того, за меня она или против, её энергия наполняет меня. Я не беспокоюсь, чем закончится день: победой или проигрышем — мне не терпится выступить хотя бы на миг перед толпой. Быть… кем-то.
И я искренне считаю, что у меня есть шанс выиграть. Остался всего один соперник. Я знаю все его приёмы, каждую его слабость. Я годами наблюдал за ним — это мой старший брат Райан. И да, он немного выше меня. И чуть сильнее. Но на моей стороне эффект неожиданности: я младший брат, которого он годами упорно игнорировал. Я замечал шок на его лице, когда выигрывал раунд за раундом на этой неделе. Очевидно, он почти не обращал внимания на то, как я выступаю.
Я окидываю взглядом раздевалку: сейчас мы с ним здесь одни. Райан слегка горбится, глаза его закрыты. Я даже не знаю, во сколько вчера ночью хлопнула дверь, а мать начала кричать на него, пока он наконец не пробился в нашу комнату. Кажется, было довольно поздно.
Будто ощутив мой пристальный взгляд, он вдруг поднимает голову и разворачивается вполоборота ко мне. Так, что я вижу подбитый глаз, чёрт возьми.
— Что ты сделал на этот раз? — спрашиваю я раздражённо.
— Какая разница? — пожимает он плечами. А затем уязвлённо добавляет: — Мне восемнадцать. Я могу возвращаться домой так поздно, как захочу.
Вот только работает это не так, и он об этом знает. Он всё ещё в старшей школе. И существует комендантский час. К тому же он не просто сын, а работник в семейной пекарне, где мать — его босс. Зачем он это делает? Если только не берет пример с Уилла… Но стычки Уилла с мамой всегда получались оправданными. Когда он уходил, то делал это на своих условиях. Райан же приумножает её грехи, совершая собственные. Она бьёт его, когда он нарушает комендантский час, прогуливает школу, а один раз — в тот поистине ужасный раз — когда его чуть не арестовали за кражу в магазине. Но в то же время мне кажется, что он бы не стал таким, не поднимай она руку с самого начала. Он угрюмый и непокорный, и каждый её удар всё сильнее укрепляет его позицию. Я могу защитить её не лучше, чем его, и на сегодняшний день это чувство беспомощности обострено как никогда.
— Тебе придётся поладить с ней, — только и находится у меня. — Что ты будешь делать, если она выкинет тебя из дома сразу после школы?
Он снова ведёт плечами, но выражение его лица говорит о многом. Нет, оно прямо кричит о том, как мрачны его мысли о будущем. На самом деле ему не так уж и нравится работать в пекарне, но из-за того, что Уилл живёт отдельно, а я могу работать лишь неполный день, это всё обрушится на него, как кувалда, едва закончится учёба. Больше никакой борьбы, благодаря которой он стал звездой и любимцем всей школы за последние годы — только работа на родителей и жизнь, полная скуки и рутинного изготовления хлеба.
— Может, мне повезёт, и я попаду на Игры в этом году, — с сухой иронией бросает он.
— Зачем ты так говоришь? — ощетиниваюсь я.
Но только он открывает рот, как возможность ответа упускается: в тот же момент появляется тренер и жестом приглашает нас следовать за ним.
Мои глаза блуждают по залу, пока я иду за своим братом. Все ученики собираются на трибунах; из общего гомона выбиваются отдельные голоса. Это лучшее время года. Весна в самом разгаре: до экзаменов ещё пара недель, а до Жатвы вообще масса времени — об этом можно пока и не думать. Все, конечно же, расселись по своим компаниям, что упрощает мне поиски… Ага, вот и она. Я понятия не имею, действительно ли ей интересна борьба — она просто вынуждена быть здесь, как и все. Тут есть те, кому и правда не всё равно: мои друзья, некоторые девушки, которые начали обращать на меня внимание, раз я теперь «спортсмен». Но такова ведь жизнь, правда? Единственный человек, перед которым ты хочешь показать себя, с большой вероятностью и не заметит этого. И, скорее всего, даже не впечатлится. Но, вопреки своим убеждениям, какой-либо логике или разумным напутствиям, которые я мог бы дать самому себе, выступаю я для неё.
Прежде чем я осознаю это, объявляют наши имена, моё и Райана. Соревнующиеся за первенство братья Мелларк. Я внимательно смотрю на него, пока мы в стойке ожидания, и он отвечает мне ироничным взглядом. Мне удается хорошо рассмотреть его синяк под глазом, и я сглатываю комок горечи, подкативший к горлу.
Первый раунд проходит в точности, как я представлял: из-за разницы в росте он намеревается взять в захват мою голову. Я пытаюсь провернуть бросок с прогибом, делая выпад вперёд для медвежьего хвата. Кажется, будто мы навсегда застряли в наших позициях. Но я смещаю центр тяжести, чтобы получить рычаг, и наконец опрокидываю его.
Он этого совсем не ожидал, и теперь на его лице читается и удивление, и ярость. Во втором раунде он бросается на меня чуть ли не раньше, чем начинается отсчёт времени, и пересиливает: секунду мы держимся на равных, но мои ноги скользят и теряют опору, и на этот раз побеждает он.
Перед началом третьего раунда создаётся ощущение, будто мы целую вечность буравим друг друга взглядом. Шум толпы силён, но удивительно, что между нами он слабеет и переходит в странную, почти натуральную тишину. Я слышу, как Райан тяжело и разъярённо дышит. Он хочет победы больше всего на свете, и при этом он растерян из-за того, что ему приходится бороться со своим младшим братом, чтобы её получить. Дело не в том, что он недооценил меня. Он недооценил игру: насколько тяжело бывает как победить, так и проиграть. Я понимаю. Всё это тесно связано. Как и тот факт, что его, неподготовленного и не особо того желающего, вбросили во взрослую жизнь. Этот финальный поединок, вероятно, является для него последней возможностью хотя бы ненадолго испытать чистую радость. Пусть за годы агрессивного воспитания мы выбрали разные способы с этим справляться, но опыт-то у нас взаимный, и всё это время мы должны были находиться на одной стороне… но этого не произошло. На самом деле я не так уж и забочусь о победе. Не за его счёт. Не для того, чтобы впечатлить одну девушку. Не для того, чтобы порадовать друзей. Победить было бы так же болезненно, как и проиграть — а может, в этот раз даже хуже.
Райан снова стремительно надвигается на меня, но в прошлом раунде он потратил столько сил, что сейчас не может как следует меня схватить. Я крепко упираюсь ногами в пол и заключаю его, своего брата, в объятия. В этом жесте одновременно и любовь, и поражение; потрясающая особенность борьбы — эта странная близость в бою.
Я непоколебим, точно стена напротив него — я чувствую это. Но ослабляю стойку — совсем чуть-чуть — и моё тело скручивается, когда он делает захват головы. Я прижат к мату — мой нос сплющило, и я слышу только то, как вокруг свистит воздух с каждым моим вдохом и выдохом. Он побеждает.
Он побеждает.
Всю церемонию награждения я улыбаюсь. У меня остаются серебряная медаль и ещё два года борьбы в школе. Я в этом преуспел, а в таком жестоком мире, где крайне мало возможностей и, скорее всего, счастья, это уже хоть что-то, за что можно зацепиться. Именно в проигрыше брату я вижу истинную ценность этого всего. Как странно.
Мои глаза снова пробегаются по толпе. Она всё ещё здесь: так и не ушла, утомившись этим зрелищем. Я убеждаю себя, что сейчас, когда я всё настолько осознал, мне и впрямь безразлично, впечатлили ли её или даже развлекли состязания.
Люди склонны к самовнушению.
«А ты, а ты к дереву придёшь?
Где вздёрнули убийцу трёх — а может, это ложь.
Странности случались тут, но станет всё странней,
Коль в полночь к древу ты придёшь ко мне».
Я резко просыпаюсь в темноте, и в ушах стоит только грохот моего дыхания после кошмара, не оставившего за собой ничего, кроме песни в моей голове — песни, которую я не слышал очень давно. Когда человек из моего сна исполнил её, волкоподобные монстры перестали меня преследовать и сразу переключились на него. Этот человек из моего сна… в реальности он был уже много лет как мёртв.
Пока моё сердце успокаивается, я всматриваюсь в комнату: над полуоткрытым окном лениво хлопают шторы, и сквозь возникающие щели проглядывает тёмно-серое небо раннего утра. Сейчас наверняка должно быть около половины шестого. Вставать слишком рано, а возвращаться ко сну слишком поздно.
Я спускаюсь вниз так тихо, как только могу (хотя три ступеньки всё равно предательски громко скрипят). У подножья лестницы я осторожно открываю дверь в пекарню. Горизонт чист: мамин офис всё ещё пустует. Кухня, граничащая с ним, так же заброшена, хотя по запаху раскалённой печи, мискам на столе и открытому мешку с мукой я могу судить о том, что мой отец уже давно не спит. Я слышу его голос — нет, не у главного входа, а со стороны окна, что выходит во двор. Приоткрываю дверь и всматриваюсь в щель, достаточную, чтобы разглядеть его затылок и узнать юношу, с которым он разговаривает.
День Жатвы — официальный выходной, поэтому мой отец не обязан работать, но было бы глупо с его стороны этого не делать. Этим утром никто и не подумает закупаться едой. А вот после Жатвы для большинства из нас всё перевернётся с ног на голову, и спрос на хлеб, торты и пироги резко возрастёт, когда страх сменится на торжество в честь завершения церемонии. Это один из лучших дней для нашего семейного бизнеса: мы и правда редко когда так легко выполняем норму, и это учитывая, что посетители появляются только во второй половине дня.
Отец возвращается в пекарню, а я всё сомневаюсь, стоит ли мне уходить или нет. Он вздрагивает, когда видит меня, и едва не роняет освежёванную белку, которую я предполагал увидеть, как только понял, что он говорил с Гейлом Хоторном. Если папа себе не изменил, то он получил за неё хлеб — не такой уж и равноценный обмен по всем меркам. Но мой отец любит белок, а у Гейла и так все шансы попасть в Игры.
— Пит! Ты чего здесь в такую рань? — спрашивает он.
— Не спится, — отвечаю я. А затем с внезапно возникшей тревогой, что я слишком взрослый для таких отговорок, добавляю: — Кошмары.
Лицо его становится таким печальным, что мне приходится отвести взгляд.
— Ясно, — говорит он приглушённо, а затем примеряет натянутую невозмутимость: — У вас с друзьями на сегодня есть какие-нибудь планы?
Я смотрю на него и стараюсь не расстраиваться из-за того, что он съехал с темы. День Жатвы всё же волей-неволей располагает к бегству от реальности или самоанализу, а иногда даже ко всему сразу. И в этот момент я вдруг осознаю, что мы с ним стали уже одного роста. Да, мне говорили, что я на него похож. И хоть его светло-русые волосы темнее моих, мне кажется, что в остальном у нас много общего; если прищуриться, то в своём отражении мне удаётся разглядеть его черты: квадратную челюсть, широко посаженные глаза, массивные плечи, плотное телосложение (сейчас он уже не в форме, но когда-то тоже был борцом).
— Ага, — говорю. — Но не особо значительные: просто встретимся утром, поболтаем. Я вернусь к ланчу. А Уилл придёт?
— Конечно, — отвечает он. — Конечно.
Отец будто удивляется тому, что я вообще об этом спросил. Но какими бы плохими ни были отношения между мамой и Уиллом, это бы не помешало ему преломить хлеб со мной и Райаном в Жатву, вполне возможно, что в последний раз.
Я сбегаю от этих мыслей (и от опечаленного лица отца) через заднюю дверь. На минуту застываю в нашем крошечном дворе, наблюдая за тем, как медленно начинает заниматься заря, окутывая светом всё вокруг: и ветхий свинарник (пустеющий с прошлого года), и старую узловатую яблоню, такую зелёную и такую родную. Через дорогу располагается захламлённый задний двор лавки Фессерсов — они изготавливают мебель и реставрируют её. В нескольких домах отсюда раздаются голоса: Гейл Хоторн продолжает свой ранний обход с обменом, и такое чувство, будто его хохот отзывается эхом по всей улице.
Я поворачиваю за угол и иду в другом направлении, к главному входу в пекарню и западной части городской площади, которая станет центром сегодняшнего «торжества». Люди из Капитолия ещё не прибыли, и площадь почти безлюдна — лишь одинокий рабочий подметает ступеньки Дома правосудия, находящийся в северной её части.
Я пересекаю площадь, прохожу мимо магазинов на другой стороне, а затем через восточный район добираюсь до школы. До начала встречи есть ещё немного времени, поэтому я обхожу здания старшей школы и иду к полям для игры в футбол и стикбол, что за ними. Так я выбегаю на дорожку стадиона и начинаю наматывать круги медленным, но ровным темпом — хороший способ освободить разум от накопившихся мыслей и остатков кошмаров. Ну или хотя бы попытаться. Трасса пролегает в пределах видимости забора на северной границе Дистрикта-12, поэтому я вижу край густого и запретного леса, который нас окружает. Говорят, он так опасен, что забор возвели не для того, чтобы ограничить нашу свободу, а чтобы защитить нас. Там живут переродки (или перерождения) — сохранившиеся после Тёмных Времён генетически усовершенствованные существа, которые были специально выведены, чтобы подавлять, ловить и убивать нас. А теперь они просто бродят на воле.
Но также в лесу плодородная земля. На опушке растут яблони, и осенью люди тайно выбираются туда, чтобы собрать фрукты. Ещё дальше встречаются ягоды, травы, дикие овощи, а из дичи — олени, кролики и, конечно, белки.
Откуда нам это известно? Да потому что, несмотря на все ограничения, Гейл Хоторн и его кузина, Китнисс Эвердин, совершают рискованные вылазки для охоты и собирательства, чтобы потом торговать добытым в городе с владельцами магазинов, вроде моего отца; с миротворцами, которые закрывают глаза на незаконную деятельность ради свежего мяса или фруктов; даже с самим мэром, как мне рассказывали (но шёпотом — никто из нас открыто не обсуждает такую торговлю). И ведь они ещё дети! Гейлу семнадцать или восемнадцать лет, а Китнисс моя ровесница. Они с Гейлом оба лишились отцов, и оба охотятся и занимаются торговлей, чтобы выжить. И хоть многие в Дистрикте-12 сводят концы с концами, они единственные достаточно смелые, чтобы посмотреть сразу двум опасностям в глаза: монстрам и закону.
Я покидаю дорожку, подхожу к прогнувшемуся сетчатому ограждению за школой, хватаюсь за рабицу, глядя на лес, и чувства мои скручиваются в сложное переплетение ужаса и тоски, страха и любопытства.
— Подумываешь слинять, Мелларк?
Я вздрагиваю и оборачиваюсь. Это Эстер, мы учимся вместе, и вообще она из моего круга общения, но нас вряд ли можно назвать близкими друзьями. В последнее время она проводит время с другими девчонками, и, похоже, одна из них позвала её сегодня. Вижу, как за ней идут остальные: Делли и Лили, Сэмми, Хендри и Квилл. Все они, как и я, из семей торговцев — городские ребята. Но Эстер другая: почти такой же изгой, как дети из Шлака, и относятся к ней иногда с не меньшим недоверием. Ещё во времена восстания некоторые семьи решили сотрудничать с государством до окончания конфликта, а после были за это вознаграждены: они получили дома и определённое состояние, которое частично сохранилось спустя три поколения. Нынешнее уже давно не имеет к этому никакого отношения, но старые раны долго заживают. Хотя проблема Эстер и в другом: она является одной из самых симпатичных девушек школы — честная и дерзкая, стройная и фигуристая. А ещё у неё постоянно надменное выражение лица, будто в напоминание о том, что у неё есть все возможные преимущества. И это одна из причин, по которой у меня выработался антидот к её обаянию. Особенно в последний год, когда она таинственным образом затесалась в наш круг.
— Привет, Эстер, — отвечаю я.
— А серьезно, — продолжает она, одаривая меня косой улыбкой. — Ты думаешь сбежать в лес?
Совсем нет. Пропаганда слишком сильно повлияла на меня: я боюсь леса и чудовищ, которые там рыщут. Они тревожат меня в кошмарах и преследуют моё воображение.
Но я пожимаю плечами:
— Конечно, почему нет?
— Тебе-то с чего? Вряд ли тебя выберут на Жатве. И не факт, что вообще кого-нибудь из нас выберут.
Она права, но я стараюсь не морщиться от отвращения из-за того, как она это сказала.
Остальная часть группы вскоре настигает нас, и мы дружно идём к школе. Сэмми хвастается спичками и дымовыми шашками, которые ему удалось каким-то неведомым способом раздобыть. Делли, моя самая давняя подруга, которая живёт по соседству, внимательно следит за ним, проявляя чрезмерный интерес к его планам поджечь мусорные баки. Лили пытается взять Эстер за руку, но та ловко обходит её и отступает, чтобы идти рядом со мной.
Это интересно. Правда, что-то подобное уже происходило не раз и даже не два за этот год. С тех пор, как я попал в команду по борьбе, стали проявляться некоторые признаки — едва заметные, которые с легкостью можно проигнорировать — что девушки начали обращать на меня внимание. И вообще буквально на прошлой неделе Сэмми и Хендри дразнили меня из-за того, что я не нашёл себе девушку в пару для танцев в честь окончания учебного года, хотя, очевидно, я мог сделать выбор.
Почти.
— Это может быть кто-нибудь из нас, — в конце концов высказываю я, возражая Эстер, которая глядит на меня в ответ с прищуром.
— Всегда выбирают кого-то из Шлака, — говорит она.
— Это точно, — поддакивает Лили.
— А как же Вайолет Фессерс? — спрашиваю я.
— То была случайность — сколько, пять лет назад?
— Она была помолвлена с братом Пита, — не останавливаясь и не оборачиваясь, отмечает Делли.
После этого разговор сходит на нет, и Эстер замолкает на всё время, что мы идем через игровые поля. На самом деле это произошло три года назад. Да уж, ужасное время было. И этого совершенно никто не ожидал, да.
Действительно, практически все дети, которые попадают на Игры, происходят из Шлака: это сыновья и дочери шахтёров. Шлак — район в восточной части дистрикта, где грубые хибары стоят вдоль дороги, ведущей к угольной шахте — нашему главному центру промышленности. Мы все ходим в одну школу, но они живут очень обособленно от нас. Не то чтобы мы не заводили дружбу или даже романтические отношения с ними, но это бывает очень редко, а браки между двумя такими группами заключаются ещё реже. Это не запрещено — просто не особо принято. Шахтёры живут на скудные выплаты, и их семьи довольно бедные. В тяжёлые, «неурожайные» времена, когда нормы по добыче угля не выполняются и выплаты удерживают, люди буквально падают замертво от голода. Это можно пронаблюдать по детям в школе. Вначале их глаза становятся мутными, рты пересыхают. И без того худые становятся костлявыми, а затем они попросту исчезают. Позже мы узнаём об их смерти, посещаем их похороны. Так бывает. И это случается с ними так или иначе.
Поэтому почти все дети из Шлака берут тессеры. За них им каждый месяц дают зерно и масло, рассчитанные на одного или на каждого члена их семьи, если они отдадут максимум. Но для того, чтобы получить тессеры, их должны включить в Жатву дополнительное количество раз. Большинство имён детей (с двенадцати до восемнадцати лет) вписывают один раз каждый год по закону. В зависимости от размера семьи дети, которые берут тессеры, могут быть вписаны гораздо, гораздо чаще. Взять, к примеру, Китнисс Эвердин: моего возраста и из Шлака. Она получает тессеры — я видел, как она таскала пайки домой. Если Китнисс берёт их за себя, свою сестру и мать, то это три дополнительные карточки с именем ежегодно. В этом году моё имя для Жатвы будет вписано пять раз, а её — уже двадцать, и это при её относительно небольшой семье.
И вот почему я, как и Эстер, Делли и Сэмми, знаю, что буду в безопасности. Мы отправляем беднейших детей в Капитолий, чтобы они представляли наш дистрикт на Играх. Обычно. Но порой и городским выпадает шанс туда попасть. В конце концов, на то воля случая. Три года назад так выбрали Вайолет, которая жила в доме через дорогу от нас. И которая встречалась с моим братом Уиллом, причём так давно, что мы и позабыли, когда всё началось. Ему только исполнилось девятнадцать, и он больше не попадал под Жатву. Ей же оставался всего год до этого. Они планировали пожениться в сентябре, но вместо этого её выбрали на Жатве и отправили в Капитолий для участия в состязании на арене, которое стало известно как «Голодные игры».
От каждого дистрикта требуется по два ребёнка для Игр. С Вайолет отправили мальчика из Шлака, но я уже почти ничего не помню о нём. В тот год моя семья была сильнее, чем обычно погружена в ужасающее чувство неизбежности конца при просмотре игр. Участники из нашего дистрикта не становятся победителями — они едва переживают первые несколько дней. Вайолет не лезла в сражения и пряталась пару ночей, прежде чем была убита шайкой детей, охотившихся вместе. Они перерезали ей горло. А мы смотрели, как она умирала.
Тогда Уилл и ушёл из дома. Всё то время он (по вполне понятным причинам, я считаю) пребывал в неистовой ярости. В ночь, когда она умерла, он принялся разглагольствовать о несправедливости всего происходящего: как из нас сделали предмет насмешки, чтобы развлекать Капитолий. Как иногда всё специально подстраивали: время от времени выбирали городских в напоминание о том, что и мы — игрушки в руках Капитолия.
В тот момент мать ударила его по лицу. Она сказала ему заткнуться и повзрослеть. И ещё добавила, что не собирается слышать об измене в своём доме и что не позволит ему поселить опасные идеи в головах его братьев. Он назвал её дурой и в ту ночь ушёл из дома жить к бабушке. С тех пор у них с матерью очень холодные отношения.
То, что он сказал о Капитолии, не произвело на меня тогда впечатление. Но это сделало осознание того, что жизнь — как бы ты ни сглаживал ужас романтикой, борцовскими титулами и наградами или свободными летними деньками — отстой.
Я вдруг осознаю, что Эстер заговаривает снова, и от одного её голоса становится тошно.
— Ну, всё равно обычно выбирают именно их, так зачем париться из-за этого? Что тут, чёрт возьми, поделать? Хотя я надеюсь, что это будет не Гейл Хоторн.
— Точно-точно! — влезает Лили.
Я поднимаю брови, и Эстер выдаёт короткий смешок.
— У меня и близко такого пока не было, но я слышала, что оно того стоит.
— О чём ты?
В ответ она только смеётся.
— Пит такой наивный, — говорит Лили. — Все знают о Гейле. И он нисколько не принадлежит только одной лишь Китнисс — не-а, ни на йоту.
— Они кузены, — поспешно добавляю я в отчаянной попытке сменить тему и вывести из распространённого заблуждения.
— Правда?
— Я так считаю.
— Откуда тебе вообще это знать? — спрашивает Хендри.
— Мой отец был близким другом её матери. В юности.
Довольно удачно получилось выкрутиться. Китнисс — настоящая редкость: она дитя и Шлака, и города. Её мать была дочерью аптекаря, а отец — шахтёром. Но непростым. До того, как он погиб — до того, как Китнисс Эвердин и Гейл Хоторн приняли на себя его обязанности — её отец был тем, кто отважился ступить в запретный лес и вернул систему обмена с торговцами.
Теперь, когда мы выходим на дорогу, разговор на некоторое время обрывается: все наблюдают, как Сэмми и Хендри поджигают дымовые шашки (только половина из них загорается) и нацеливаются на мусорные баки у стены. Я присоединяюсь с криками и подбадриванием, но как-то рассеяно. Ничто не в силах выместить из моей головы мысли о сегодняшней Жатве.
Когда затухают дымовые шашки, мы бежим по коридорам между классов, и остальные парни срывают всё, что осталось на стенах: объявления о вручении дипломов, танцах и прочем подобном. Флаер о проведении турнира по борьбе опускается у моих ног, и я подбираю его, складываю в четыре раза и отправляю в карман. Потом мы все разделяемся, но прежде Эстер выступает с приглашением на вечер.
— Встречаемся сегодня в Деревне победителей, пока все будут смотреть повтор. Будет выпивка. Приходите, — говоря это, она смотрит прямо на меня. — Ты знаешь, что хочешь. Тебе, может, даже повезёт: все и так будут блуждать в темноте.
Да, сегодня комендантский час отменят: по крайней мере, до тех пор, пока будет транслироваться вступительный комментарий к Играм. Половина дистрикта соберётся в центре города и будет смотреть всё на больших экранах, наслаждаясь… нет, не тем, что на них покажут, а редкой возможностью побыть вне дома с толпой ночью. А Деревня победителей опустеет, потому что её единственный житель, Хеймитч Эбернети, отправится в Капитолий на всё время Игр и станет ментором для двух бедных детей, которым не посчастливится быть избранными на сегодняшней Жатве.
Но это так нелепо. Везение? Да я могу надеяться только на то, чтобы оно оказалось на моей стороне во время Жатвы. Никак не могу думать о грядущей ночи, когда за спиной маячит этот надвигающийся ужас.
Я мямлю что-то в ответ и в одиночку отправляюсь обратно в город, где останавливаюсь на площади посмотреть на приготовления — теперь они идут полным ходом. Дом правосудия отмывают, вывешивают новые флаги. Из Капитолия приехал грузовик с техникой: камерами и звуковым оборудованием — и сейчас он стоит неподалёку. Сегодняшнее торжество будет транслироваться по всей стране.
Затем, совершенно не задумываясь, я иду на юг от города. Только из вида пропадают здания, как возникает неухоженная дикая трава, высохшая под летним солнцем. Всего пятнадцать минут прогулки — и я у ворот Деревни победителей, вглядываюсь в большие дома за оградой. Они двухэтажные, из каменного кирпича, и с трёх сторон обступают ухоженную зелёную лужайку. Капитолий отстроил их десятилетия назад для победителей Игр. Выигрывая, ты не только сохраняешь свою жизнь: как все любимцы Капитолия, ты в добавок получаешь солидный денежный приз и один из этих причудливых домов от государства. У нас в Дистрикте-12 за всё время было лишь два победителя, и только Хеймитч жив до сих пор, так что одиннадцать остальных домов всё ещё свободны.
Смог бы я это сделать? Я задумываюсь, всматриваясь в слепые окна пустого дома. Смог бы я напиться, как Хеймитч, и на самом деле поцеловать девушку — сделать это с девушкой? Даже если я не люблю её? Даже если она не особо мне нравится? Я к тому, что сегодня после Жатвы, я останусь в безопасности ещё на год. Кем бы она ни была, её тоже не выберут. Но в то же время это было бы так… бессмысленно. Ну никак. Может, я просто странный, но подобное меня совсем не привлекает.
Что теперь? Пока так рано: до ланча остаётся ещё час. Я обращаю взгляд на восток, откуда солнце начало свой путь по небу. В том же направлении Шлак и Луговина, которая тянется вдоль длинного забора. В этом году выдалась достаточно влажная весна, поэтому полевые цветы там до сих пор распускаются. Можно было бы отправиться туда этим утром, чтобы напоследок вдохнуть глоток свежего воздуха.
Я разворачиваюсь и иду домой.
После ланча я на некоторое время остаюсь один в своей комнате, поддавшись этой тихой панике, присущей дню Жатвы. Чтобы отвлечься, я мысленно прощаюсь со своими личными вещами — просто на всякий случай. Не сказать чтобы у меня их было много: старые игрушки, которые я давно перерос, но пока не отдал своим младшим кузенам; школьные наградные ленты — большая часть из них за атлетику и борьбу, но однажды я победил в конкурсе эссе, и ещё как-то раз учительнице настолько понравился один из моих эскизов, что она поместила его в рамку. Кстати говоря… Я приподнимаю свой матрас и достаю пару альбомов для рисования вместе с коробкой из тонкого пластика, наполненной цветными карандашами. Это личное и никого не касается, и хоть ничего такого там нет, мне хватает ума не оставлять всё на виду у брата.
Я пролистываю рисунки: когда я был младше, то делал наброски животных, поездов и машин. Позже, правда, я стал тщательнее изучать детали, пытаясь передать тончайшие прожилки на травинках или неоднородность раковины улитки. Но при этом я время от времени рисовал людей, которых знаю: ребят из моей команды и друзей, моих любимых учителей и в целом людей из школы. Теперь, когда учёба и тренировки по борьбе закончились, после Жатвы у меня будет всё лето, чтобы основательно попрактиковаться.
Пока я сижу и рассматриваю эти воспоминания о стремительно ускользающем детстве, что так ярко проглядывается в грубых набросках, у меня возникает жуткая мысль. А что если меня выберут на Жатве и потом убьют? Кому всё это достанется? Кто должен будет это получить? Мои братья, чьи представления о достойной художественной работе ограничиваются зарисовками голых девушек? Моя мать, которая охотно бы наткнулась на доказательства того, как много времени я трачу впустую на свои «раскраски»? Нет. Я складываю альбомы в стопку, вырываю лист бумаги и пишу записку. Прикрепляю её на первый альбом, после складываю их в свой верхний ящик комода и прячу под носками и нижним бельём. Никто не притронется к ним, пока я не умру.
Едва я задвигаю ящик, как появляется мой брат. На секунду наши глаза встречаются, а затем мы оба отводим взгляд. Я бормочу, что увижу его на площади, и покидаю комнату.
Снаружи зловещая атмосфера фестиваля достигла своего самого мрачного и праздничного пика. Сложно определить, где начинается одно настроение и заканчивается другое — они существуют одновременно, как в каком-то безумии. Кругом снуют механики, доводя до ума освещение, камеры и динамики; рабочие вносят финальные штрихи в установку огромного экрана, расположенного перед фасадом Дома правосудия; перемещается толпа — дети Дистрикта-12, и все нарядные, в своей лучшей одежде. Взрослые выстраиваются по периметру площади: родители переговариваются с отсутствующим видом, соседи качают головами, любители азартных игр в углах принимают ставки. Голоса: пронизанные отчаянием или безразличием, воодушевлённые или напряжённые — все смешиваются в одну тревожную какофонию. Я занимаю место в движущейся толпе, отмечаюсь в регистрационном журнале и перемещаюсь к ограждённой верёвками очереди из шестнадцатилетних, задумываясь о том, какой близкой кажется сцена в этом году. Все группы начинают выстраиваться по рядам. Делли присоединяется ко мне вместе с Лили и парнями; Эстер же остаётся с остальными богатыми детишками. Они выглядят так расслабленно… вне опасности.
Я вижу Гейла Хоторна в паре рядов впереди: на мгновение он оборачивается, чтобы посмеяться над чьей-то шуткой, брошенной ему в спину, и я с любопытством разглядываю его лицо, вспоминая разговор ранее. Я никогда прежде не обращал на это внимание, но он на самом деле бесспорно симпатичный парень — из тех, кто рано взрослеет и обретает полную уверенность в себе. Он высокий и хорошо сложенный: не мускулистый, скорее, а жилистый и гибкий. И с непринуждённым видом — у него всегда усмешка на лице, будто он знает какую-то тайну, о которой остальные не в курсе. Понимаю, почему он так привлекает.
К слову… Я осматриваюсь и вижу её мельком в конце ряда: её тёмные волосы искусно заплетены (в этом мастерство её матери), а руки сжимают юбку голубого платья. Китнисс Эвердин, девушка из Шлака. Мне вспомнилось, почему я всегда считал их кузенами, её и Гейла Хоторна: они внешне очень похожи. У них обоих красивые лица, само собой, но есть что-то большее. Их черты почти одинаковые: схожая форма глаз, рта. Только у неё за этим стоит какое-то притягательное качество — нечто интригующе неуловимое, это сложно определить. Оно скрывается в её выразительных глазах, невозмутимой выдержке, природной грации. Не то чтобы я обращал на это внимание или ещё что.
«Удачи, Китнисс», — думаю я. Это ежегодный ритуал. Она нужна ей — напоминаю я себе — нужна больше, чем мне самому.
А тем временем уже два часа дня, и Жатва начинается. Встаёт мэр Андерси — я вижу отсюда явную усталость на его лице. Ему в любом случае непросто, так ещё и его дочь тоже среди нас в толпе, в соседнем ряду от меня.
— Когда-то давным-давно этот мир был больше, — начинает он.
Фраза прямо из нашего учебника по истории. Тогда существовал огромный участок суши: во много раз крупнее того, что занимает наша нынешняя страна, и назывался он Северная Америка. Жадность наших предков к ресурсам, недальновидность и скатывание в варварство обрекло эти земли и людей на разорение и разрушение вместе почти со всем остальным миром, насколько нам известно. Их дымящие двигатели забили атмосферу, что повлекло за собой таяние льдов северных морей и повышение уровня мирового океана, и многие земли затопило. Иссохли реки и сельскохозяйственные угодья, а сильные бури смели лагеря, где собирались выжившие. Потом вспыхнули болезни. Давние территориальные споры уже нельзя было решить мирно, поэтому начались войны.
По их итогу сильно сократившееся население перегруппировалось и сформировало новое правительство. С надеждой они назвали новую страну Панем, что переводится как «хлеб» с древнего языка (хлеб, как говорил мой отец, всегда означал мир, поддержку и обмен). В Панеме образовалось тринадцать дистриктов, и резиденция правительства расположилась на западе, в большом городе, окружённом горами. Каждый дистрикт специализировался на каком-то определённом производстве, необходимом Капитолию, что подтверждало их исключительное и важное место в Панеме. В теории. С властью и богатством, сконцентрированными в Капитолии, торговля с дистриктами довольно скоро вылилась в обязательный побор, и возникли недовольства.
По официальной версии самый восточный Дистрикт-13 стал жадным до своих ресурсов, захотел получать прибыль за свой графит и почувствовал, что должен обрести власть над другими дистриктами. В конце концов Тринадцатый бросил вызов Капитолию, втянул остальные двенадцать дистриктов в войну, известную сейчас как Тёмные Времена, и в результате был разрушен Капитолием, после чего другие дистрикты сдались. По условиям мирного соглашения Капитолий требовал человеческую жертву — трибута, и вот мы здесь: расплачиваемся своими жизнями из-за каких-то давних действий наших предков. Дети повстанцев — хотя свидетельств осталось не так много — бесконечно отбывают своё наказание. Могло быть и хуже, конечно; вместо массовой гибели людей, как в Тринадцатом, у нас свой растянутый ужас, длящийся из поколения в поколение, чтобы мы никогда не забыли о нашей неблагодарности или милосердии Капитолия.
— Это время и раскаяния, и благодарности, — напоминают нам заключительные слова этой длинной и нудной речи.
Иногда, вопреки своим убеждениям, мне приходится признавать эффективность этой системы, которая так тщательно запугала нас. Она создана, чтобы препятствовать кооперациям. Естественно, сложно думать о ком-то ещё в этой толпе помимо себя — даже о своём брате. Я просто хочу быть спасённым, и это как раз то, чего добивается Капитолий: чтобы я цеплялся за свою жизнь ценой других детей вокруг. Это отвратительно и неизбежно. И я, скорее всего, не единственный, у кого проскальзывают такие же мысли. Но поскольку я не могу их озвучить, они уходят в никуда и беспокоят только меня.
Посреди всего этого безобразия возникает Эффи Бряк. В сером, мрачном окружении она как ослепительный самоцвет, о существовании которого ты никогда не догадывался и, возможно, даже не мог вообразить. Костюм её ярко-зелёного цвета, а густые и вьющиеся волосы — розового. Эффи из Капитолия, что можно сразу понять по её одежде, даже если бы мы её не знали. И каждый год она приезжает сюда на Жатву, чтобы вытащить имена из стеклянных шаров. Как бы описать жителей Капитолия? Мы всё время наблюдаем их по телевизору, но сложно сказать, чем занимается большинство из них. Исходя из того, что мы видели, они только и делают, что слоняются по улицам Капитолия, ходят по магазинам, носят диковинную одежду и причудливым образом укладывают свои волосы и украшают лица. Наверное, это намеренное противопоставление нам, жителям дистриктов. Мы однообразны в наших отраслях, а они, без всей этой промышленности, свободны развивать свою индивидуальность, насколько только могут. Нам это кажется бесперспективным и странным. Возможно, мы просто им завидуем чуть больше обычного.
Эффи появляется здесь каждый год, и каждый раз у неё исключительно редкий оттенок волос и одежда, на фоне которой даже наши зелёные леса и полевые цветы кажутся серыми. Мы видели её интервью по телевизору и знаем, что она чувствует, застряв в самом маленьком и бедном дистрикте. Её присутствие каждый год всё равно что упрёк: будьте ярче, будьте интереснее! Но мы в школе только смеёмся над ней, когда никого нет.
Прямо сейчас она кивает, пока перечисляют победителей Дистрикта-12 — всего двух. На этих словах выходит Хеймитч. С учётом прошедших лет с момента его победы на Играх ему должно быть сейчас уже около сорока, но выглядит он на двадцать лет старше. На лице его изнеможение, особенно в его глазах. Сейчас он пьян — невероятно пьян. Восхождение по ступеням на сцену, похоже, отнимает все его силы, и он тянется к Эффи, чтобы, скорее всего, по-дружески её обнять, но это в итоге смотрится как паршиво спланированное домогательство. У меня едва не вырывается нелепый нервный смешок, но я сдерживаюсь. Нас транслируют по телевидению, и я могу попасть в большие неприятности за насмешку над Играми.
Эффи берёт себя в руки и заменяет мэра у микрофона.
— Счастливых Голодных Игр! И пусть удача всегда будет на вашей стороне! — Это её обычные вступительные слова, озвученные резким жизнерадостным голосом, который совершенно не соответствует происходящему. — Дамы вперёд!
Вот он, этот момент — всегда именно этот момент — когда страх сжимает, как тиски, мои внутренности. Пока Эффи ковыляет на своих невероятных каблуках к девичьему шару, вся площадь — весь дистрикт задерживает дыхание и молчит, выжидая. Сначала имя, а потом вздох, сопровождаемый криком, плачем или воплем. А пока только невыносимое напряжение.
Я смотрю на девушек рядом и впереди меня, думаю о девушке в конце ряда и жду, жду, пока назовут имя.
— Примроуз Эвердин.
О чёрт.
Оглашённое имя сталкивается со зловещей тишиной, и я снова думаю: «Чёрт», а следующей мыслью идёт: «Это какая-то ошибка». Примроуз или Прим — младшая сестра Китнисс, которой всего двенадцать лет. Это её первая Жатва. И в том шаре от силы могло быть только четыре карточки с её именем, что очень вряд ли, учитывая то, как Китнисс её оберегает. Одна карточка, одна, в том шаре — и это всё, что грозит — грозило — Прим.
Тишина постепенно наполняется подавленными шепотками, и этот жаркий день обретает черты сюрреализма, когда хрупкая девочка, такая маленькая, что кажется восьми- или десятилетней, начинает медленный путь от дальних рядов. Она пошла в свою мать: тоже тонкая и бледная с яркими голубыми глазами. На самом деле я довольно хорошо знаю Прим. Она приходит к пекарне и рассматривает витрины, иногда с сестрой, иногда без. Однажды я слышал, как Китнисс громко и настойчиво объясняла моему отцу, что они не попрошайки — просто Прим любит смотреть на красивые вещи. Тем не менее, мой отец, как известно, даёт ей что-нибудь свежее с прилавка, когда никто не видит. Как-то я усомнился в разумности этого поступка, ведь мать ведёт строгий учёт, и он сказал мне, что как художник я должен быть благодарным своей публике. Немногие в Панеме когда-либо будут способны на такое.
Но это была всего лишь одна из его уловок. Мой отец питает слабость к хрупким вещам, несчастным людям и к маленькой девочке, которая так похожа на свою мать.
«Она мертва, — думаю я. — Эта маленькая девочка — она мертва». Скольжу взглядом вдоль ряда, чтобы посмотреть, как с этим справляется Китнисс. В школе её реакцию на те или иные ситуации было невозможно предугадать, особенно после смерти её отца, когда она получила не только огромную ответственность, но и обиду на весь мир. Я слышал, как она пререкалась с учителями, рявкала на более крупных и старших ребят, с насмешкой отклоняла приглашения. Она не всегда такая, но этого было достаточно, чтобы мы в целом просто оставили её в покое.
Прим проходит мимо нас; она приподнимает подбородок, подходя к сцене, и в этом движении есть что-то настолько отважное, что у меня на глаза всерьёз наворачиваются слёзы. Но, похоже, это ударило по её сестре иначе: совершенно внезапно на площади начинается волнение.
— Прим! — кричит она, проталкиваясь вперёд из ряда и направляясь прямиком к сцене за сестрой. — Прим!
На секунду меня настигает дикая мысль, что она собирается напасть на миротворцев или выдать ещё что-то в таком шокирующем духе, но нет — миротворцы останавливаются, как и её сестра, и все замолкают. Китнисс делает глубокий вдох, отчего всё её тело содрогается.
— Я доброволец! — выпаливает она сдавленным голосом. — Я доброволец и хочу участвовать в Играх! — повторяет она более решительно.
По толпе проходит волна потрясения, и когда оно доходит до меня, мне становится дурно — у меня буквально подгибаются колени. То, что сделала Китнисс, допускается: это единственная вещь в Жатве, на которую можно повлиять. Одна девушка может по желанию занять место другой, то же касается и юношей. Есть дистрикты, где дети начинают готовиться к Играм, едва научившись ходить, хотя технически это против правил, но восемнадцатилетние регулярно выступают добровольцами, а потом кто-нибудь из них обычно и выигрывает. Но чтобы в Дистрикте-12? Такое у нас никогда не происходило — за всю мою жизнь уж точно.
Гул толпы; то, что говорят на сцене; крики Прим, в то время как Гейл оттаскивает её — всё это отходит на второй план, пока я наблюдаю, как Китнисс поднимается на сцену и поворачивается к нам с бледным, но решительным лицом. Она окидывает взглядом толпу, и у меня всё расплывается перед глазами. Это невозможно, мой разум попросту отказывается это принять. Китнисс Эвердин не просто не избежала сетей Капитолия — она добровольно шагнула в них. Навстречу гибели. Намеренно. Меня наполняет невероятный трепет, и вместе с этим разрывает невыносимая боль в сердце.
Тем временем Эффи просит нас поаплодировать добровольцу, и это кажется такой странной, прямо неадекватной реакцией. Мои руки ни на миллиметр не сдвигаются, и на площади снова воцаряется молчание. А потом кто-то в толпе находит ответную меру, подходящую к случаю, и вот уже все мы подносим к губам три центральных пальца и поднимаем их вверх. Это прощальный жест, который мы иногда используем на похоронах, особенно если смерть была внезапной, травматической или в некоторой степени достойной восхищения. В любом случае это означает прощание навсегда: почтительное и настоящее, а не абсурдно праздничное. А ещё это протест — ну, своего рода. Это можно ощутить по дрожи в воздухе: возбуждение, смешанное со страхом, но безмолвное, совершенно безмолвное…
Тут вдруг оживляется Хеймитч и, игнорируя происходящее, бредёт, пошатываясь, к Китнисс, чтобы обнять её.
— Мне она нравится! — кричит он толпе. Может, считает, что нам следует аплодировать? — Такая храбрая! Не то что вы!
Он неопределённо указывает в нашу сторону, но выше наших голов, поэтому я не уверен, адресован этот укор нам или операторам, которые устроились с камерами на крышах вокруг площади. Но я согласен. Она намного храбрее нас.
И после этого Хеймитч падает со сцены. В толпе снова возникает волнение, когда группа восемнадцатилетних отступает, чтобы пропустить миротворцев: им необходимо убедиться, что единственный победитель Игр из Дистрикта-12 не убился в пьяном угаре. «Похоже, сегодня Дистрикту-12 выделят много эфирного времени», — приходит мне глупая мысль.
За это время Эффи уже успела добраться до шара с именами юношей и теперь нетерпеливо постукивает ногой. Мы определённо отстаём от графика, а Эффи крайне пунктуальна — это мы тоже узнали благодаря её выступлениям на телевидении за все эти годы. Так внезапно, что в этот момент осознание приходит уже запоздало, она достает карточку и возвращается к микрофону. Толпа всё ещё в движении, пытаясь прийти в себя после сегодняшних ошеломляющих событий, когда Эффи зачитывает второе имя.
Кто-то ахает. Мои друзья: Хендри, Квилл, Сэмми и Лили — все как один оборачиваются на меня. Я озадаченно кошусь на них в ответ.
— Пит Мелларк!
Слова Эффи наконец укладываются у меня в голове, закрепляя то, что произошло.
Делли тянется ко мне и сжимает мою руку, но я как-то нетерпеливо выкручиваюсь и отмахиваюсь, будучи в шоке, и ухожу от неё прочь. Ноги сами собой несут меня к сцене сквозь толпу, которая расступается передо мной. Я знаю, что они думают — то же, что я только что сам думал о Прим Эвердин: «Он мёртв». Я мёртв. Совершенно мёртв.
Но меня снимает камера. Я осознаю это неожиданно, как и свою смертность. Хоть и на короткое время, но трибуты — знаменитости. Моё лицо транслируется в прямом эфире в Капитолии, а Жатву покажут сегодня вечером по телевидению во всех дистриктах. Трибуты и их менторы, а также букмекеры будут оценивать мои возможности по этому моменту. Мне приходится стереть с лица всё, кроме решимости подняться на сцену, не потеряв самообладания. Так я смотрю на Китнисс — у неё непроницаемый вид, и я пытаюсь его повторить. Затем занимаю своё место и вглядываюсь в море лиц — я знаю всех этих людей, но никто не кажется мне знакомым. С моим зрением что-то не так: всё кажется неустойчивым и тусклым.
— Кто-нибудь желает стать добровольцем и занять место мистера Мелларка? — спрашивает Эффи в микрофон, и её голос раздаётся повсюду.
Я думаю о Райане: объективно он единственный, кто может выступить добровольцем за меня. Но такое я бы не смог вынести, поэтому просто гляжу на толпу, надеясь не услышать его голос. Если он промолчит, то спасётся и будет вне игры, вне Жатвы.
Но когда это не происходит, я всё равно чувствую тяжёлое отчаяние и абсолютную покинутость. «Соберись. Будь мужчиной», — неожиданно возникает голос моей матери у меня в голове. Разве это возможно? Как? Я никогда не понимал этого выражения. Самым смелым человеком, которого я когда-либо знал, является хрупкая девушка, стоящая по другую руку от Эффи, и у неё была причина для храбрости, какой я не знал до сегодняшнего дня.
Смотрю на неё украдкой, пока мэр зачитывает «Договор с повинными в мятеже дистриктами» — по сути правовой вариант истории Панема; закон, который позволяет — нет, требует — чтобы это произошло с нами. Китнисс отводит от меня взгляд, и в этот миг на меня резко наплывают самые яркие воспоминания о ней…
— Пит!
Крик раздаётся из коридора, но я не сбавляю шаг — намеренно иду к дверям. Мне необходимо выйти наружу. И быстро.
— Ну же, Пит — нам нужен кто-то с руками.
— Сказал ведь: я под домашним арестом! — кричу через плечо. Около пятидесяти детей, столпившихся у выхода, чтобы одновременно покинуть здание, оборачиваются, вздрогнув от моего голоса. Но я пользуюсь возможностью пробиться через них из-за заминки и выбираюсь наружу.
Везде и всюду светит солнце. Как если бы вчерашний день с безжалостной стеной холодного ливня был миллион лет назад, в миллионах километрах отсюда. Солнце озаряет все цвета этого мира: голубое небо наполнено светом, зелёная трава его отражает, а маленькие жёлтые цветы, первые этой весной, прямо как капли солнечного света. Я вдыхаю его: он такой плотный и одновременно невесомый, пьянящий и ясный, и с ним я оживаю.
Веду взгляд от асфальта к игровой площадке. Она всегда ждёт там свою младшую сестру, прямо как Райан меня, когда я учился в младших классах. Яркий свет заставляет меня щуриться, и ушиб на моём лице ноет, напоминая, что я не состою из света и весны, а являюсь всего лишь одиннадцатилетним мальчиком из плоти и костей. Такова и она, Китнисс Эвердин. Слишком худая, слишком бледная в последнее время. Я видел её вчера, и, казалось, сам дождь едва не прибил её ломкое тело к земле. Её отец погиб в январе, и когда Китнисс наконец вернулась в школу после этого, то она словно угасла; осунулась — да, но было что-то ещё: что-то важное покинуло её. Свет в глазах. Прочность в походке.
«Пожалуйста, взгляни на меня, — думаю я. — Забудь вчерашнее: крики и ругань. Я только хотел…»
…И тут она смотрит на меня, и… это происходит машинально. Так было весь день. Так было всегда. Я отвожу от неё глаза. У меня возникает ощущение, будто она может прочесть мои мысли: и стыд, и интерес. Но ни с тем, ни с другим я пока не готов встречаться лицом к лицу.
Поэтому я отворачиваюсь.
Но за ту секунду зрительного контакта мне удаётся заметить кое-что: со вчерашнего дня взгляд Китнисс стал увереннее, а походка твёрже, как если бы с весной к ней вернулась жизнь. Удивительно, на что способна маленькая буханка хлеба.
И я оглядываюсь: любопытство всё-таки берет надо мной верх. Теперь к ней присоединяется бледная, как призрак, Прим, которая при виде сестры становится радостной и обретает блеск в глазах. На этот раз Китнисс отводит взгляд, встретившись с моим.
«Я только хочу быть прощённым».
Но она наклоняется к земле и срывает цветок — один из одуванчиков, пробившихся на игровой площадке — а затем подносит его к лицу.
— Пит! — этот зов я не могу игнорировать: это Райан, который следит за тем, чтобы я без промедлений вернулся под домашний арест. Мне редко приходится попадать в такие неприятности, причем настолько серьезные, что даже он не глумится над этим как обычно. Он такой же мрачный, как синяки на моём лице.
…После того дня я просто перестал даже думать о том, чтобы подойти к ней. По той или иной причине (или по всем сразу) для меня это было невозможно. Я смирился с тем, что у нас будет всего одно взаимодействие, единственный судьбоносный момент, когда наши жизни пересекутся — одна смена дождя на солнце, зимы на весну, голода на выживание. Китнисс, конечно, никогда не смотрела в ответ. Вскоре в нашей пекарне снова стали появляться белки. Она явно начала охотиться, как и её отец, когда ещё был жив. На первый взгляд в это сложно было поверить, но в то же время нет. Мятежный дух Дистрикта-12 перебрался за забор.
И вот теперь Китнисс идёт дальше. Я снова смотрю на неё — уверенно — пока она опускает взгляд. Неужели уже думает о будущем, об арене, гадая, кто из пока безымянных, безликих трибутов поджидает её там, чтобы прикончить? От этой мысли мне становится дурно. Так-то этим трибутом мог бы быть я.
Но это никогда не произойдёт. Если я и смогу кого убить — а я в этом совсем не уверен — то это будет точно не Китнисс Эвердин. Она была девушкой, которую я пытался спасти.
Эффи велит нам пожать друг другу руки. Как соперникам, которыми, как я полагаю, мы и являемся. Лицо Китнисс являет собой образец стоицизма и внутренней силы. Уверен, по сравнению с ней я выгляжу совершенно несобранным. Но когда я беру её маленькую, но крепкую ладонь в свою, то слегка сжимаю её для поддержки, на удачу. Ей это нужно.
Когда дело сделано, нас милостиво удаляют со сцены и сопровождают к Дому правосудия, потом ведут по его длинному коридору, чтобы после развести по разным комнатам. Я остаюсь один в изысканной комнате с обоями, толстыми синими коврами и камином, вокруг которого расставлены стулья и диван. Пробираюсь к окну и смотрю наружу: думаю, я в задней части здания, поскольку мне открывается вид на поросшее кустарниками поле и железнодорожные пути.
У окна располагается маленький столик из тёмного дерева, на котором стоит пара точно хрустальных бутылок и несколько пустых стаканов. Должно быть, это что-то вроде комнаты приёмов для гостей из Капитолия.
Окно искушает: поля заканчиваются забором, а за ним — дикая природа. Но соблазн этот кратковременный. Куда мне идти? А что случится с моей семьёй, если я сбегу?
Вдруг распахивается дверь, и заходят они: мои отец, мать и оба брата. Я знал, что это произойдет, но никак не был к этому готов. У мамы и папы красные и мокрые глаза, а братья выглядят потерянными и бледными. Вначале я иду к матери — я её знаю, она та, кто отпустит меня первой. Должна. Она жёсткий человек и не любит эмоциональные сцены и переживания, поэтому я обнимаю её первой, прежде чем она успевает это осознать. В последний раз мать может позволить себе проявить любовь ко мне, и я принимаю это без остатка. При виде её слёз мне хочется плакать сильнее, чем от любых других — они завоёваны с трудом.
Я чувствую, как она отстраняется от меня, и даже когда мы расстаёмся, я вижу по её лицу, как она замыкается. Жизнь будет продолжаться. У неё есть два других сына: оба взрослые и теперь навсегда свободные от Жатвы. Более чем достаточно лишних рук, чтобы держать пекарню на плаву, и на один голодный рот меньше. Такова жизнь, и раз не повезло мне, то для семьи, наоборот, всё сложится удачно, и оставшиеся её члены будут жить и жить, Жатва их не потревожит, по крайней мере, пока не появятся внуки. В этом плане она прагматична, и я знаю почему. Я её знаю. Это ранит, но так было всегда, и сегодняшний день не исключение.
С папой другая история. Его мягкая и спокойная натура располагает богатым — иногда бурным — запасом эмоций. Он заключает меня в крепчайшие объятия. Никогда раньше я не чувствовал, чтобы мышцы в его руках были такими: они напряжены и сжимают меня, будто заключая в ловушку. Из него вырывается звук, мягкий, как низкий, сдавленный плач.
Затем к объятиям присоединяются мои братья. Я погребен под руками и весь в слезах. Мне кажется, что время скоро выйдет, и никто так ничего и не скажет, а я хочу оставить им что-нибудь: то, что заставит их думать, что я храбрый. В конце концов я отстраняюсь от отца и братьев, сглатываю и говорю:
— Я постараюсь не опозорить вас.
— Постарайся выжить, — отвечает мой отец напряжённым голосом.
Я улыбаюсь.
— Я даже не самый сильный участник от Дистрикта-12, — вырывается у меня.
— У Дистрикта-12 и правда может быть победитель в этом году, — говорит моя мать, на миг не на шутку удивляя меня, а затем добавляет: — Та другая умеет выживать.
Это звучит куда больнее, чем должно было быть, учитывая, что я думаю точно так же.
— Я хочу поговорить с Питом наедине, — хмурясь в ответ на её слова, говорит мой отец.
Все хором начинают возражать, но он настойчив, и, как бы то ни было, это слишком тяжело. Они ещё увидят меня в течение недели: я буду жив и иногда стану появляться на телевизионных экранах Панема. Но я их больше не увижу… Внимательно смотрю на них, пока они уходят — Райан бросает на меня последний выражающий боль взгляд с оттенком вины, которая, возможно, будет преследовать его какое-то время — и так я запоминаю их всех.
Вопросительно смотрю на отца, но он просто вздыхает.
— Вот, — он протягивает маленький белый свёрток.
Сахарное печенье. Причём свежее — настоящая роскошь. «Как…необычно», — отрешённо думаю я, уставившись на кулёк. Это напоминает мне о том, что в пекарне совсем скоро начнется ажиотаж, и люди станут сочувствовать семье пекаря, но вместе с тем испытают облегчение и радость за судьбы своих близких — а отцу придётся печь для них сегодня весь день, на скорбь у него не будет времени до самой глубокой ночи.
— Может, ты хочешь, чтобы я передал какие-нибудь послания? Или ещё что-нибудь сделал?
На секунду задумываюсь над этим причудливым вопросом. Когда тебе шестнадцать, ты не оставляешь незавершённые дела — ты оставляешь весь нераскрытый потенциал и несбывшиеся мечты о жизни, которая только-только началась. В этом есть что-то ужасно неправильное, включая тот факт, что я никогда раньше не задумывался об этом в отношении других детей, которых на моих глазах отобрали Жатвой на смерть. Сейчас грядут семьдесят четвёртые Голодные игры. Почему до сих пор никто не нашёл способа положить этому конец? Настолько мы все трусливы, что идём на такой компромисс вместо того, чтобы бороться за свою жизнь? Я уже знаю ответ на этот вопрос, конечно — я, который даже деревьям не сможет бросить вызов.
В ответ пожимаю плечами.
— Я уже взял учебники на следующий год, — говорю. — Думаю, школа потребует их назад.
— Хорошо.
Я думаю об альбомах с рисунками. Всё зависит от того, кто найдёт их первым… но я не могу заставить себя дать эти указания. При мысли о раздаче альбомов ощущение, что всё кончено, обостряется как никогда.
— Я хочу, чтобы ты…
Останавливаюсь. Чего я хочу? Чтобы меня помнили? Чтобы забыли?
— Я хочу, чтобы ты знал, что я всех вас люблю, — заканчиваю я. Слова кажутся неподходящими, недостаточными.
Дверь открывается, и миротворец жестом просит отца выйти. Он обнимает меня в последний раз, и его грудь вздымается от рыданий, которые так и не покидают его тело. Едва он уходит, как из моих глаз начинают литься слёзы. Затем дверь снова распахивается, и входят Делли и Лили.
Лили выглядит встревоженной, но Делли (будучи Делли) до безумия потрясена и рыдает сильнее меня. Поначалу она даже не в силах сказать и слова, поэтому Лили, с кем я дружу всего пару лет, начинает говорить о вещах, которые я едва могу воспринимать. Что ей так меня жаль, но она уверена, что я смогу победить, если постараюсь. Ведь я был почти чемпионом по борьбе, не так ли?
— А ребята? — спрашиваю я, косясь на дверь.
— Здесь только мы, — тихо проговорила Лили. — Тебя многие хотели навестить, Пит, но смогли допустить только нескольких из нас. Они хотели, чтобы ты знал… Мы все будем просто… Если это конец, то мы правда будем…
— Спасибо.
— О, Пит, — всхлипывает Делли.
Часть меня считает неловким и тем более странным то, что я вынужден утешать этих девушек, находящихся в безопасности. С другой стороны, наверное, приятно знать, что по мне будут скучать. Но к тому моменту, как они уходят, сложно не испытывать раздражения к ним: их слезам, их свободе.
Последним посетителем, к моему бесконечному удивлению, оказывается Эстер. Эстер не плачет и даже не кривит в недовольстве лицо — просто минуту сидит вся такая красивая. Я никогда не знал, что ей сказать, поэтому также молчу и просто выжидающе смотрю на неё. Наконец, она ведёт плечами:
— Прости, что поддела тебя сегодня утром.
— Ничего страшного, — отвечаю я, заинтригованный. Никогда бы даже не подумал, что Эстер из тех, кому важно очистить свою совесть.
— Тебе должно быть тяжело… что тебя выбрали с Эвердин.
— Что? О, это пугает, конечно. Но я уверен, найдётся множество других людей, которые воспользуются шансом убить меня первыми.
— Я видела, как ты на неё смотришь.
Слова обрушились, как удары.
— К чему это? — спрашиваю почти сердито.
— К тому, что у тебя осталось не так много времени. Хотя бы признайся ей, прежде чем умрёшь.
Она поднимается с места ещё до того, как её зовут на выход, подходит ко мне и целует в уголок рта.
Это было очень странно.
От произошедшего у меня на время даже перестали литься слёзы, хотя наверняка мои глаза успели настолько покраснеть и опухнуть, что любая камера подчеркнёт то, что я так или иначе плакал. Что это значит? Что Эстер хотела этим сказать? Между ней и мной ничего нет. Обо мне и Китнисс и говорить нечего. Я всё ещё размышляю об этом, когда появляются миротворцы и выводят меня за дверь. Мы выходим на задний двор Дома правосудия, где я присоединяюсь к ожидающим меня у машины Китнисс и Эффи. Я вот-вот навсегда покину Дистрикт-12, и к этому я не готов.
Пока мы едем вдоль путей к станции, я посматриваю на Китнисс и отмечаю всё то же суровое решительное выражение лица, которое она сохраняла по меньшей мере весь сегодняшний день. Её серые глаза блестят, но не от слёз. Перед поездом нас встречают репортёры: их она одаривает отсутствующим взглядом.
Как только мы наконец попадаем внутрь, я на какое-то время забываю о ней и её выражении лица. Интерьер этого поезда причудливее, чем всё, что я когда-либо видел в жизни: плюшевые кресла, богато украшенные настенные светильники, перегородки из матового стекла. Во всю длину первого вагона простирается стол с едой, которая выложена, судя по всему, на золотых и серебряных блюдах. Я даже не знаю, что это за еда, она кажется такой миниатюрной, изысканной и цветной: кубики мяса и сыра на коротких зубочистках, крошечные пирожные едва крупнее деталей из конструктора, маленькие стаканы, наполненные чем-то вроде дрожащего яркого геля красного, синего и зелёного цветов.
Эффи ведёт нас по этому вагону к следующему, который внутри оказывается закрытым и глухим, если не принимать во внимание узкий коридор и дверь.
— Это твоё купе, Пит, — сообщает она. — Скоро я вернусь и отведу тебя на ужин, а пока можешь принять душ и переодеться.
Я захожу в купе, и оно огромно. В глубине стоит громадная кровать, накрытая тяжёлым красным покрывалом. Здесь ещё больше роскошных светильников, и есть комод с крупным зеркалом. Ящики полны одежды. Выбираю джинсы и футболку — думаю, они совсем новые; ну, по крайней мере они кажутся одновременно мягче и прочнее по сравнению с теми потрёпанными вещами, которые я обычно ношу. Затем я неуверенно открываю дверь в ванную. Ну конечно: тут и полноценная большая ванна, и душ. Меня посещает стойкое желание смыть с себя весь сегодняшний день. И только после душа я понимаю, что в последний раз полностью избавился от всей пыли из Дистрикта-12, и чуть не вздыхаю с сожалением…но встряхиваю себя. «Возьми себя в руки», — категорично думаю я.
Подозреваю, что я должен тихо сидеть здесь, но мне слишком тревожно находиться в этом странном купе, поэтому я прокрадываюсь в узкий коридор и прохожу через шесть или семь одинаковых вагонов, пока не оказываюсь в другом, просторном, с выставленными в несколько рядов столами. Самый большой накрыт на четверых и замощён фарфоровыми тарелками, множеством столовых приборов, салфетками и бокалами. Подхожу к окнам и раздвигаю занавески: поезд движется так быстро (со скоростью 250 миль в час, как нам сказали), что снаружи всё размывается. И только я отворачиваюсь от окна, как ко мне присоединяется Хеймитч.
На лбу у него бинт, но в остальном его внешний вид ничем не отличается от обычного. Он хмурится и с прищуром глядит на меня, словно силясь понять, кто я такой. И тут я осознаю, что Хеймитч не видел, как меня выбрали, да и наверняка был слишком пьян, чтобы это запомнить.
— Пойду вздремну, — несвязно бубнит он мне, после чего возвращается в предыдущий вагон, чтобы уединиться в отдельном купе.
Я сижу за столом и провожу следующие двадцать или около того минут, рассматривая отполированные настенные панели, пока в моём изнурённом разуме плавают беспорядочные мысли об учебниках, комендантском часе, стрекозах, кунжуте и самогоне. Я настолько перевозбуждён, что даже пожалеть себя не могу. Всё сейчас представляет собой один сплошной вихрь непонимания.
Эффи и Китнисс приходят вместе. На Китнисс тёмно-зелёный наряд, который очень ей идёт, а к её груди приколота золотая брошь. Я украдкой смотрю на неё, не желая, чтобы Китнисс подумала, будто я пялюсь: это птица, заключённая в тонкое кольцо. Я не помню, чтобы она была на ней, когда мы стояли на сцене, так что это, должно быть, прощальный подарок. Я уже видел этот мотив раньше — не помню, где и когда — но такая брошь кажется невероятно дорогой для дочери шахтёра.
Эффи широко улыбается мне.
— Где Хеймитч? — спрашивает она.
— Он сказал, что собирается вздремнуть.
— Да, сегодня был утомительный день, — отвечает Эфии, усаживаясь за стол.
Бровь Китнисс приподнимается буквально на миллиметр, перед тем как она сама садится, и я могу прямо прочитать её мысли. Утомительный день для Хеймитча? Разумеется…
Блюда подают нам по очереди. Еда эта необычная: я раньше никогда не ел ничего подобного. Даже праздничная еда — даже во время фестиваля урожая, когда нам присылают мясо из Капитолия — не сравнится с этой. Для Эффи она явно привычна, но я поражён с самого начала уже её цветом. Оранжевый суп, розовые фрукты, жёлтые овощи, белоснежный картофель — и всё это так вкусно, так насыщенно, что я не могу перестать есть, даже когда сыт и когда меня уже тошнит. К тому времени, как я добираюсь до шоколадного торта, каждый новый кусочек угрожает вызвать рвотный рефлекс, но я обязан всё съесть — один за одним. В какой-то момент я обращаю внимание на Китнисс и вижу, что она тоже продолжает наполнять тарелку.
Ближе к концу ужина Эффи отмечает, что у нас хорошие манеры за столом (и я удивлён, потому что чувствую себя ненасытным монстром, не способным себя контролировать), особенно по сравнению с прошлогодними трибутами, которые ели руками, как дикари.
Возникает пауза: мы с Китнисс оба перестаём есть и таращимся на эту женщину. Лицо Китнисс практически кривится в презрительной насмешке. В прошлом году трибутами, как всегда, были дети из Шлака, которых она наверняка знала. Затем — я едва не смеюсь в голос от этого — она демонстративно откладывает вилку и до конца ужина ест руками. В том числе картофельное пюре и шоколадный торт.
Так, когда мы наконец-то заканчиваем есть, Эффи пребывает уже в чуть менее бодром расположении духа и ведёт нас в другой вагон, обустроенный как гостиная, с телевизором, вмонтированным в стену. Начался репортаж с комментаторами Голодных Игр, и сейчас будет обзор Жатвы. «Хеймитчу бы следовало появиться и посмотреть его с нами», — тревожно думаю я. Будучи нашим ментором, он должен помочь оценить наших противников.
Но этого так и не происходит, поэтому мы с Китнисс смотрим обзор в тишине. Я больше фокусируюсь на Жатве из первых четырёх дистриктов. Первый, Второй и Четвертый известны как «профессиональные». В этих дистриктах — неофициально, конечно — детей годами обучают боевым навыкам до того, как они удостоятся чести побороться за право стать добровольцем в Играх. Особенно часто победители являются выходцами именно из Дистрикта-1 и 2, разве что с небольшим перевесом в сторону Второго, на мой взгляд. Ещё профи склонны создавать союзы в первые дни Игр, отбирая ресурсы и охотясь на более мелких соперников вместе. Наблюдать и гадать, где и в какой момент заключительного акта Игр их перемирию придёт конец — вот где кроется самая напряжённая часть. И все радуются, когда до финала доходит непрофессионал, потому что мы все — по крайней мере, жители Дистрикта-12 — на дух не выносим профи. По сути, они капитолийцы: их лучше кормят, больше любят, сильнее балуют на арене. Я пытаюсь вспомнить недавних победителей не-профи, и на ум приходит всего одно имя, не больше. Так что да, человек, который, скорее всего, меня убьёт, будет из той первой тройки трибутов.
Когда я перестаю думать о профи и вновь обращаю внимание на экран, то вижу контрастную пару: огромного парня и крошечную девочку — они из Дистрикта-11, и после них повторяют нашу Жатву. Комментаторы как обычно высокомерны, и чем дольше я смотрю, тем сильнее раздражаюсь. Они воркуют над моментом, когда Китнисс вышла добровольцем, как если бы это было просто милым, а не чрезвычайно мрачным развитием событий. Ещё они принижают наш жест почтения ей, называя его чудным. Затем всё внимание захватывает Хеймитч, совершая рывок и падая со сцены. Все мы, весь наш Дистрикт-12, смехотворны.
— Вашему ментору следовало бы хорошенько поучиться, как держаться перед камерами, — раздражённо фыркает Эффи, когда увеличивают кадр, где она поправляет волосы после приставания Хеймитча. Судя по ракурсу, это, похоже, парик.
Всё сдерживаемое мной напряжение выходит с хохотом.
— Он был пьяным, — говорю. — Каждый год такой.
— Каждый день, — вдруг уточняет Китнисс, которая всё это время молчала. За её голосом скрывается подавленный смешок.
— Как странно, что вы находите это забавным, — шипит Эффи. — Между прочим, ментор — ваша спасательная ниточка для связи с миром во время Игр. Он тот, кто даёт советы, находит спонсоров, чтобы вам присылали подарки. От него может зависеть, будете вы жить или умрёте!
Хеймитч, у которого, похоже, присутствует дар возникать в самое подходящее время, появляется в тот же момент. Он слегка пошатывается, бормочет что-то про ужин, а затем его обильно выворачивает перед собой. На мгновение его озадаченный вид становится почти комичным, но тут его качает вперёд, он поскальзывается на собственной рвоте и приземляется лицом вниз.
— Ну и смейтесь дальше! — пищит Эффи и бросается прочь из вагона.
Мы с Китнисс переглядываемся после её ухода, а затем поднимаемся и тянем Хеймитча за руки. Он весь перепачкан собственной рвотой, и от запаха мой переполненный желудок начинает опасно дрожать. Подхватив с обеих сторон, мы тащим его в ближайший спальный вагон, в который тот входил ранее, и ненадолго останавливаемся.
— Думаю… его лучше положить в ванну, — предлагаю я, поглядывая на чистую постель.
Мы опускаем его в ванну, с брезгливостью отворачивая его так, чтобы не влезть в рвоту спереди, и я задумываюсь о необыкновенно сложившихся обстоятельствах — нет, не об Играх, а об этой конкретной ситуации. За все годы, что я ходил в школу с этой девушкой, я так никогда с ней и не говорил толком, но вот мы здесь, в милях от дома, вместе собираемся раздеть и помыть взрослого мужчину.
Я чуть поворачиваю голову — мы стоим почти вплотную.
— Не беспокойся, дальше я могу сам.
Облегчение на её лице чуть ли не осязаемо.
— Ладно, — отвечает она. — Я могу позвать тебе на помощь кого-нибудь из капитолийцев.
Качаю головой. Надоело подкидывать жителям Капитолия поводы для насмешек над Дистриктом-12.
— Не надо, — говорю я.
Когда она уходит, я осторожно раздеваю Хеймитча и поливаю его душем, пока с его груди и лица полностью не стекает рвота. Во время этой процедуры он едва различимо издаёт какой-то звук или бормотание в знак протеста. После этого я небрежно вытираю его полотенцем, потом тащу к его же кровати и укладываю. Поезд замедляет ход и ненадолго останавливается, и я замираю в дверном проёме купе Хеймитча, недоумевая, что происходит. Но спустя несколько минут движение восстанавливается.
Я возвращаюсь в собственное купе. Моя старая одежда сложена на краю кровати, и какое-то время я задумчиво рассматриваю её, порываясь надеть обратно — перенестись назад во времени в Дистрикт-12. Но мотаю головой, стараясь прогнать мрачные мысли: у меня нет на них времени, нет свободного места.
И от капитолийской одежды, и от той, что из дома, я воздерживаюсь и ложусь голым на огромную кровать. Серьёзно, моя голова и впрямь никогда не касалась чего-либо удобнее. Но размер и необычность такой постели, учитывая обстоятельства, только мешают мне уютно устроиться и уснуть. Мне нужно поспать. А хочется мне рыдать. Но ничего из этого не выходит: я встревожен, напуган, и меня всё ещё немного тошнит. Я не знаю, как подступиться к мыслям о том, что я должен делать, как себя вести, на что мне вообще следует рассчитывать в отношении себя. В конце концов изнурение берёт своё и заставляет мои глаза сомкнуться, и на удивление в эту ночь мне не снятся кошмары — только хорошие сны: о моих братьях и родителях. Из-за этого всё утро после пробуждения я испытываю грусть.
Я одеваюсь, снова выбираюсь из купе и прохожу через спальные вагоны к вагону-ресторану, где уже подали завтрак. Хеймитч тоже там, сидит около гигантского блюда с яйцами, ветчиной и картофелем. Он машет мне, и я сажусь напротив. Вглядываюсь в его лицо: у загорелой кожи сероватый оттенок, а вокруг глаз лёгкие морщинки. Я никогда раньше с ним не общался. Поскольку у него есть деньги, причём недурные, хлеб ему доставляют — это особая услуга. Обычно этим занимался не я, но если всё-таки мне выпадала эта задача, то я всегда попросту оставлял хлеб на крыльце. Хеймитч редко открывал дверь, так как в большинстве случаев был слишком пьян.
Официант молча ставит передо мной кружку, и я думаю, что это, должно быть, кофе, который мне доводилось пробовать от силы пару раз. Но когда я отпиваю напиток, он оказывается кремовым, чистым, насыщенным — этакая тёмная сладость.
— Твою ж мать, — вырывается у меня, и я поражаюсь самому себе. Мама бы ударила меня по губам, услышав такое. — Твою ж мать, — повторяю я. — Ради этого и умереть почти не жалко.
В глазах Хеймитча проскальзывает одобрение — чёрный юмор, похоже, ему по душе.
— Горячий шоколад, — любезно поясняет он.
Прежде чем я делаю второй глоток, из салон-вагона вылетает Эффи. Она наливает себе чашку кофе, а Хеймитч разражается громким смехом.
— Тебе и впрямь не понравилось то, что ты увидела, милая? — спрашивает он у неё, тонко ухмыляясь.
— Безумец! — бормочет она в ответ.
Я перевожу озадаченный взгляд на Хеймитча, а тот пожимает плечами.
— Обычно я не сплю в чём мать родила, но и ты никогда не заявляешься меня будить! — кричит он ей вслед, когда она, залившись краской, выскальзывает из вагона.
Я сам краснею и беру булочку-улитку, чтобы скрыть за ней своё смущение. В этот момент появляется Китнисс, одетая в такой же зелёный наряд, что и в прошлый вечер. Этим утром мой аппетит уже не такой, как вчера, и я просто начинаю отламывать кусочки от своей булочки, не уверенный, что действительно хочу её съесть. Наблюдаю, как Китнисс подают кружку, но она колеблется.
— Это горячий шоколад, — сообщаю я ей. Она осторожно пробует — её глаза широко раскрываются — и затем залпом выпивает всё так быстро, как только может, с нетерпеливым пылом сдувая пар от напитка.
Китнисс приступает к завтраку и прямо как вчера пытается попробовать всё дважды, а что-то даже трижды: яйца, ломтики ветчины, картошку, фрукты. Она пробует апельсиновый сок, клюквенный и завершает всё ещё одной порцией горячего шоколада. Я стараюсь не глазеть на неё в это время — это было бы невежливо. Просто есть что-то странно притягательное в её наслаждении едой. Я не уверен почему; может, это просто вызывает приятные воспоминания о том, как вчера я по-настоящему распробовал еду, впервые на самом деле оказался сыт — даже более чем.
А потом вспоминаю: это старая история — моё желание, моя потребность — убедиться в том, что она не голодает. И всё было ради того, чтобы в итоге оказаться здесь? Из всех крупных, весомых проблем, с которыми я вынужден разбираться в данный момент, эта самая большая и неприятная. Дело не в том, что я должен сыграть в эту Игру и встретить свой короткий, внезапный и жестокий конец. Нет — не только я скоро погибну, но ещё и она, несмотря на все мои возможные попытки это предотвратить.
Я опускаю взгляд на стол, чтобы скрыть свои мысли на тот случай, если возникший на их почве страх покажется на моём лице. Беру ещё одну булочку и пробую макать её кусочки в горячий шоколад. Во рту привкус мела.
Хеймитч берёт стакан томатного сока и завершает свою трапезу, добавляя в него содержимое своей фляги. Впечатляет, как рано он начинает. Но я смотрю на него с раздражением — даже гневом. Мы в часах (если не меньше) езды от Капитолия, и максимум, чему я научился, так это подавлять рвоту. Конечно, это может пригодиться, но неужели мы не заслуживаем хоть немного большего? Уже двадцать три года как дети из Дистрикта-12 погибают под его надзором, а он, похоже, рассматривает эту поездку всего лишь как более увлекательный способ напиться. Я пытаюсь подобрать слова, чтобы донести это до него, но Китнисс меня опережает.
— Так, значит, вы должны давать нам советы? — начинает она аккуратно.
— Вот тебе один: останься в живых, — говорит он и смеётся, как если бы выдал остроумную шутку. Это только с болью напоминает мне о моём последнем разговоре с отцом. Перевожу внимание на Китнисс и ловлю её взгляд на себе за секунду до того, как он ожесточается. Этого достаточно, чтобы вывести меня из себя.
— Очень смешно, — выплёвываю я, выбивая из руки Хеймитча стакан. Тот летит на пол и разбивается с удивительно приятным звуком. А затем добавляю: — Только не для нас.
Ответ приходит ко мне в форме быстрого и очень сильного удара в челюсть. Он сбивает меня со стула, и какое-то время я лежу на полу, оглушённый до звёзд в глазах. Китнисс вскрикивает, и вскоре я слышу громкий звук тяжёлого удара по столу, после чего наступает напряжённая тишина.
— Надо же, — говорит Хеймитч, — неужели в этом году мне попалась пара бойцов?
Я поднимаюсь, потирая челюсть. На столе есть немного льда, и я тянусь за ним, но Хеймитч хватает меня за руку.
— Нет, — возражает он. — Пусть проявится синяк. Так все подумают, что ты связался с другим трибутом ещё до того, как попал на арену.
— Но это против правил.
— Только если они поймают тебя.
Я бы поспорил насчёт разумности подобного, но Хеймитч вдруг кажется таким вовлечённым, что я расслабляюсь на стуле и пускаю всё на самотёк. Дальше он переключается на Китнисс.
— Можешь поразить что-то кроме стола? — спрашивает он её, и только теперь я замечаю, что её столовый нож воткнут остриём в скатерть. Китнисс вытаскивает его, кидает в стену и попадает чётко в шов между двумя панелями. Я ещё никогда не был так ею впечатлён, и это о многом говорит.
Хеймитч поднимается и выходит на середину вагона.
— Встаньте здесь, вы оба.
Мы слушаемся; стоим бок о бок, пока он кружит вокруг, тыкает нас, щипает за плечи, хватает за подбородки и вертит наши головы, рассматривая лица.
— Не так уж безнадёжно, — заключает он. — Вроде даже в форме. А как стилисты до вас доберутся, так и симпатичнее станете.
Это грустное напоминание о том, что Голодные Игры являются не только соревнованием мастерства, но ещё и конкурсом популярности в некотором роде. Богатые капитолийцы выступят спонсорами для определённых трибутов: тех, кто им понравится, а также тех, на кого они поставят с расчётом выиграть пари — и будут отправлять им подарки на арену: еду и оружие, например.
Хеймитч вздыхает.
— Ладно, договоримся с вами так. Вы не будете мешать мне выпивать, — он выставляет палец перед моим носом, — и я останусь достаточно трезвым, чтобы помогать вам. Но вы должны беспрекословно меня слушаться.
Такая сделка может обернуться против нас, но это лучше, чем ничего. Я бросаю взгляд на Китнисс и говорю:
— Идёт.
— Ну, так помогите нам, — говорит Китнисс и только начинает заикаться о стратегии, как Хеймитч поднимает руку.
— Не всё сразу. Уже через пару минут мы прибудем на станцию, и вас доверят стилистам. Вам явно не понравится то, что они с вами сделают, но не сопротивляйтесь.
Китнисс начинает возражать, но он снова её перебивает, и я дальше особо не вслушиваюсь. Через пару минут? Моё сердце пропускает тяжёлый удар. Хеймитч трясёт головой, будто прочищая её, и покидает вагон-ресторан. Едва он уходит, как за занавешенными окнами темнеет, и вагон погружается в полный мрак. Если мы и впрямь в минутах от вокзала Капитолия, то это, должно быть, длинный туннель, который проходит через горы к востоку от города.
Вскоре неожиданно возвращается свет, и поезд начинает сбавлять свой ход. У нас будто мысли сходятся, и мы с Китнисс одновременно подбегаем к окну и раздвигаем занавески, чтобы увидеть его — Капитолий. За окном он заполняет всю верхнюю часть над горизонтом: мы видим высокие здания, сгруппированные рядами и простирающиеся прямо отсюда в туманную даль. Те, что ближе к нам и нависают над длинной низкой станцией, относительно невысокие: от пяти до семи этажей в высоту. Некоторые из них, похоже, сделаны полностью из прозрачного стекла, отражающего яркое голубое небо. Другие же каменные, покрашенные в неоновые цвета: розовый, желтый, зелёный. Вот здесь-то, думаю, Эффи и будет выглядеть естественно, на своём месте. Между железнодорожными путями и станцией уже собралась огромная толпа людей. Их лица прижаты так близко друг к другу, что мне кажется, по количеству их тут не меньше всего населения Дистрикта-12, уместившегося на городской площади в День Жатвы.
Когда мы почти останавливаемся на подходе к станции, люди, столпившиеся у путей, начинают указывать на нас и активно нам махать. Я замечаю лица, похожие на маски с толстым слоем косметики; с накладными ресницами, длина которых выходит за мыслимые пределы; с кожей розового, зелёного и пурпурного оттенков. Китнисс отходит назад, будто их вид вызывает у неё отвращение, а я сглатываю и улыбаюсь, маша им рукой в ответ. У меня нет боевых навыков, поэтому мне остается только надеяться на популярность среди масс.
Толпа исчезает, когда мы прибываем на станцию, я вздыхаю и перевожу взгляд на Китнисс, которая с любопытством смотрит на меня.
— Кто знает? Среди них могут быть богачи.
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
|