↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
|
Они поливают траву так, будто от этого зависит их жизнь. Вода из шланга шумит, переливается радужной пленкой на солнце. Дурсли — люди простых ритуалов: свежескошенная лужайка, тщательно вымытая машина, занавески ровно в складку. На таких улицах удобно прятаться. Здесь все одинаково — значит, ничто не бросается в глаза.
Кроме меня.
Я иду медленно, как идут люди, у которых есть время. Пиджак, перекинут через руку. Тонкий слой бытового запаха — дешевый одеколон, чтобы перебить привычные для меня нотки трав и вареной полыни. Каблук коротко стучит по плитке, тень от изгороди ложится полосой — и вот я уже у их дома, у обычной двери, выкрашенной в спокойный, неприметный цвет.
Занавеска шевелится. Петуния. Узнаваемая линия подбородка, поджатые губы. Меня видно в профиль — этого достаточно. Отдергивает ткань почти беззвучно. Она боится, и это заметно.
Я не пришел специально — просто оказался рядом. Легкая видимость случайности, в которой я давно набил руку. Дамблдор называет это «наблюдением за защитными чарами» — удобная формулировка, чтобы не говорить прямо, чем я занят. На самом деле я просто смотрю, как сила держится на границах этого дома, как мальчик словно тонкой пленкой прикреплен к их миру. Но если бы дело было только в чарах, я бы справился за десять минут.
Я остаюсь.
Он во дворе. Слишком широкие шорты, вытянутый свитер до колен, колени — как у всех детей — в царапинах. У него есть привычка — держать голову чуть склоненной к левому плечу, когда он слушает или ждет. Я видел это раньше. Я помню, как эта привычка выглядела на лице, которое я любил. Никакая память, даже самая едкая, не отравляет так, как узнавание.
Он «играет»… нет, это слово предполагает партнеров или хотя бы игрушки. Он двигает камешком вдоль шва между плитками, будто ведет его по трещине реки, которой нет. На соседней лужайке шумит выводок одинаковых мальчиков, как дешевые заводные игрушки. Гарри стоит к ним спиной. Его спина знает, что такое отступать. Она научилась сжиматься заранее, без команды.
Я стою за изгородью, в шести шагах от калитки, и делаю вид, что читаю табличку. На ней привычные слова: «Тисовая улица».
Иногда, чтобы вынести происходящее, я разговариваю с собой лекционным тоном.
— Я пришел проверить, как держатся связки защиты. Я не вмешиваюсь.
А иногда я называю это «долгом» и делаю вид, что он придает мне достоинства.
Вечер опускается медленно, словно ленится дотронуться. Мальчик обводит еще одну трещину камешком, шагает и — да, конечно — спотыкается о собственный слишком длинный рукав. Звук падения — сухой, как треск тонкой палочки. Он садится на асфальт, изо всех сил стараясь не заплакать. Это тоже привычка.
Я вздыхаю. Два шага вперед — и я по ту сторону изгороди. Слишком быстро для случайного прохожего и слишком поздно для человека, который должен был остаться невидимым.
— Поднимайся, — говорю я. — Не драматизируй.
Он поднимает голову. Зеленые глаза. Этот цвет я запомнил слишком хорошо. В нем нет магии — только свет. Настоящее кощунство — мир устроен так, что свет и боль часто приходят вместе.
— Простите, сэр, — шепчет он, как будто уже виноват в чем-то. «Сэр». Школа дурацкой вежливости работает исправно.
Я протягиваю платок. Чистый, выстиранный, без запаха. Люди думают, что во мне нет ничего человеческого, но у меня всегда есть чистый платок. Этот навык вырабатывается, когда работаешь с вещами, которые могут убить от одного прикосновения.
— Колено, — киваю на ссадину.
Он двигается с осторожностью больного зверька, выставляет ногу. Кожа содрана в ладонь шириной, по краю — грязь. Я прикладываю ткань резким движением. Бормочу заклинание в один выдох. Тихо, чтобы он не услышал. Влага исчезает быстрее, чем должна. Кровь останавливается. В глаза ему я не смотрю. Нельзя — потому что там Лили.
— Ты… волшебник? — спрашивает Гарри вдруг, и голову действительно наклоняет, как я уже видел, и в этом жесте столько непозволительной надежды, что у меня сводит пальцы.
— Я — человек, который носит с собой платки, — отвечаю сухо.
Он кивает. Этого достаточно. Дети легче верят в функциональные определения. Человек-платок. Почему бы и нет.
— Спасибо.
Шаги в доме. Не тяжелые — настороженные. Петуния. Не выходит — смотрит. Я чувствую ее взгляд, как ощущаешь холод металлической ручки дверцы лабораторного шкафа. Вернон, вероятно, на работе. Если бы он был рядом, в воздухе пахло бы жиром и угрозами.
— Ты часто падаешь? — спрашиваю я.
— Нет, — быстро отвечает он. Ложь. Ее слышно, как пустоту в бутылке из-под лимонада. Дети лгут иначе: не для выгоды, а для порядка.
Я бросаю взгляд на свитер: рукава волочатся по земле, словно нарочно тянут его вниз. Хмыкаю, беру ткань двумя пальцами и закатываю до локтя. Второй рукав ― так же.
— В следующий раз постарайся хотя бы не спотыкаться о собственную одежду, — говорю я. — Колени у тебя одни.
Он молчит, но не отдергивает рук. Смотрит вниз, короткая пауза ― а потом, к моему неодобрению, поднимает глаза на меня:
— А как вас зовут?
Я обхожусь без имени.
— Профессор, — говорю. — Иногда достаточно должности.
И ему достаточно. Он улыбается — осторожно, как люди улыбаются зеркалам в чужих коридорах. Я отвожу взгляд и выпрямляюсь. Платок остается у него в руках. Где-то на заднем дворе щелкает дверь сарая — в этой местности все щелкает вовремя.
— Побольше читай, — говорю я, сам не понимаю, зачем произношу эти слова. Они маскируют другие слова: «живи», «держись», «жди».
— У меня нет книг, — отвечает он слишком просто. Потом, чуть смутившись, добавляет еще тише: — Своих книг… их у меня никогда не было.
Еще одна вещь, которой я не должен знать, и еще один гвоздь в собственную ладонь.
Я обхожу скамейку на углу, ту самую, откуда виден только край их забора, и достаю из внутреннего кармана тонкую книжку. В Хогсмиде я прихватил ее с полки — дешевую, детскую, с нелепой обложкой: мышь в зеленом жилете и кролик в шляпе. «Ветер в ивах». Когда-то я счел ее оскорблением для логики. Теперь — это единственное, что не вызовет подозрений у соседей. Сунул в карман «на всякий случай», хотя прекрасно знал: случай тут ни при чем. Я кладу ее на скамейку так, как люди оставляют вещи, будто они «вдруг тут лежали», и возвращаюсь к калитке.
— Там, — киваю. — На углу.
Он смотрит туда, потом на меня. Он еще не умеет делать вид, что не понял. Он умеет только понимать.
— Это… мне? — спросил он, настолько тихо, что звук из шланга у соседей почти заглушил его.
— Это — ничья вещь, — отвечаю. — А ничьи вещи иногда находят тех, кто умеет смотреть под ноги.
Он смотрит, кивает — и этого оказывается достаточно. Едва заметно прихрамывая (после моего вмешательства боль скоро утихнет), он направляется к углу.
Я остаюсь неподвижен, как камень, которому велели быть частью изгороди. Мальчик берет книгу, проводит ладонью по обложке — осторожно, будто проверяет, что она настоящая. В этом жесте нет ничего нового: когда-то и я в чужих домах держал в руках книги, которые не принадлежали мне.
Занавеска снова дрогнула. Петуния прекрасно понимает, что происходит и предпочитает молчать. В ее молчании куда больше смысла, чем в любом крике Вернона. Она будет держать окно закрытым так долго, как только возможно. Она слишком хорошо помнит, как мир обращается с теми, кто издает лишний звук.
— Профессор, — говорит он, возвращаясь и крепко прижимая к животу тонкую книжку, — а вы будете еще… проходить мимо?
Слова ребенка прямые и немного грубые, но честные. Вопрос задан без обходных путей. Я не люблю такие вопросы: на них нельзя ответить честно, не раскрыв себя. А хуже всего то, что ответ я уже знаю.
— Иногда. Если лужайка будет достаточно зеленой для этого.
Он не смеется. Я думаю, что он слишком серьезен. И серьезность эта не по возрасту.
— Я буду сидеть тут, — говорит он так, будто дает клятву. — Когда будет можно.
— Когда будет можно, — эхом повторяю я. Слишком много «когда». И слишком мало «где».
Дверь распахивается. Вернон вернулся раньше. Воздух мгновенно наполняется его голосом — грубым, требовательным, как всегда.
— Гарри! В дом! Сейчас же!
Имя, брошенное как кость. Мальчик вздрагивает всем телом, так что книжка едва не выскальзывает. Он ловит ее — ловкость, выученная заранее. Потом кивает мне. Кивок новый, его собственный, не унаследованный. И бежит. Дверь захлопывается.
Я остаюсь на солнце, которое уже режет глаза под острым углом. Шипение воды стихает — кто-то выключил кран. Тишина у Тисовой всегда фальшива: это не покой, а всего лишь пауза.
Медленно выдыхаю. Платка у меня больше нет. Ничего. У меня будет другой. У меня есть все, чтобы любая рана затянулась без следа. Кроме той, что живет во мне.
Делаю шаг назад — снова за изгородь, туда, где человек становится тенью. Смотрю на ровную линию окна, за которой больше не шевелится занавеска. Петуния и ее молчание. Вернон и его голос. Мальчик и его книга.
Дамблдор сказал бы, что я поступил правильно: «добрый поступок в пределах дозволенного». Он умеет подбирать слова так, что они становятся рамками. Я так не умею.
Когда отворачиваюсь, кажется, будто в кармане что-то шуршит. Но там пусто. Это просто память о бумажных лилиях, которые я когда-то складывал, в ту жизнь, где одна неделя могла все изменить.
* * *
На следующий день я прохожу здесь в другое время. Люди с одинаковыми собаками выгуливают одинаковые разговоры и одинаковые улыбки. Лужайки все так же идеально стрижены. Мальчик все так же сидит на той же скамейке. Книга раскрыта на коленях, пальцем он ведет по строкам и тихо шевелит губами. Читает вслух самому себе — учится у того, кто никогда не учил. В его голосе есть ритм, который в этом доме услышать невозможно.
Я не сажусь рядом. Я стою так, чтобы он видел меня краем глаза. Этого достаточно. Он поднимает взгляд и кивает — уже не ради вежливости. Разворачивает книгу так, чтобы обложка была видна, и улыбается чуть свободнее. Я отвечаю лишь легким наклоном головы. Больше не нужно.
— Здесь про Крысу, — говорит он тихо. — И про Барсука. Я думаю, что Барсук умный.
Я мог бы заметить: барсук — обычный зверек, которому придумали мудрость. Мог бы сказать: книги часто врут. Но произношу лишь:
— Хорошо, что он тебе нравится.
Он кивает, находит пальцем следующую строку.
— А вы… умеете читать быстро?
— Профессиональная деформация, — отвечаю. — Когда работаешь с сухими текстами, приходится брать скоростью.
— А вы кем работаете?
Опять дыра в легенде. Ее проще залатать туманным ответом.
— Я варю.
Пауза.
— Не суп.
Он смеется — коротко, будто проверяет, позволено ли. Позволено. Теперь уже да.
— А можно… — он мнется, подбирая слова, как камешки со дна реки, — можно вы прочитаете страницу?
Дверь у Дурслей приоткрыта, словно глаз. В глубине движется тень. Петуния никогда не бывает далеко, когда в воздухе дрожит то, что ей неподвластно.
— Одну, — говорю я. — Только одну.
Он пододвигается, освобождая место. Я остаюсь стоять. Он поднимает книгу, но я не беру ее из его рук и начинаю читать вверх ногами — это несложно. Голос у меня сухой, без попыток смягчить. «Господин Крот жил в своем доме…» Он слушает, наклонив голову набок. Опять это движение. И взгляд — словно он всю жизнь шел по карте и вдруг увидел настоящую дорогу.
Я читаю страницу. Потом еще одну. «Только одну» всегда оборачивается тем, что потом их будет слишком много. Когда он начинает клевать носом, я закладываю книгу пальцем на нужном месте.
— Продолжишь сам. Иначе ничего не запомнишь.
Он кивает. Не спорит. Я знаю: он понял бы и другое — если продолжу я, он уснет под чужой голос, а проснется в пустоте.
— Спасибо, профессор, — шепчет он.
Я не отвечаю.
Когда ухожу, слышу, как за его спиной щелкает дверь. И в этом щелчке есть утешение: механизмы все еще работают. Пока механизмы работают, мир держится.
На перекрестке я оборачиваюсь. Скамейка пуста. Книга прижата к груди так, будто страницы способны защитить сердце. Может быть, и способны.
И я понимаю: я приду снова. Не потому, что нужно проверять силу чар. Не потому, что дал слово человеку, умеющему прятать все в словах. А потому, что однажды уже не пришел. И мир до сих пор хранит ту пустоту, которую я тогда оставил.
Я не знаю, сколько страниц мы успеем прочитать до того, как нас разоблачат. Знаю лишь, что каждая из них будет выжжена в бумаге памяти. А эта бумага горит дольше всего.
Иногда мне кажется, что я слышу его раньше, чем увижу. Не шаги — шагов у него почти не бывает: он все время либо бежит, либо стоит неподвижно. Я слышу дыхание. Оно цепляется за воздух, как за поручень. Взрослые так не дышат — они прячут дыхание в кашель, в шум.
Сегодня он сидит под яблоней, которая никогда не даст яблок. Символизм слишком прямолинеен, но мысль все равно приходит. Книга раскрыта, его пальцы держат страницы так осторожно, будто от одного движения бумага может рассыпаться. На обложке пятна и вмятины, но он гладит их ладонью. Эта книга стала его. И именно в этом — самое болезненное.
Он поднимает голову. Улыбка едва заметная. Ни жеста рукой, ни лишнего движения. Мы с ним одинаковы — знаем, что мир не прощает лишнего.
Я остаюсь в тени.
— Дальше читаешь сам?
— Сам, — кивает он. — Но некоторые слова… они не слушаются.
Не слушаются. Я запоминаю эту формулировку. Слова, которые не слушаются. В моем мире их слишком много.
— Читай вслух, — приказываю. — Я поправлю.
Он читает. Спотыкается. Я называю нужное слово. Он повторяет. Иногда морщит нос, словно столкнулся с чем-то кислым. И я ловлю себя на том, что смотрю на это движение слишком долго. Я знаю, у кого он это унаследовал. И каждый раз мне хочется вырвать у себя память, как ненужный орган.
* * *
Я возвращаюсь вечером. Уже темно. Улица пуста, только фонари делают вид, будто несут службу. Я знаю: он выйдет. Петуния, вероятно, загнала его в комнату и заперла дверь, но окна не держат вечно. У таких детей всегда есть пути наружу.
Через десять минут он появляется. В руках все та же книга, на коленях — старый фонарик.
— Они думают, что я сплю, — говорит он. И смотрит так, будто это тайна на двоих.
Я впервые сажусь рядом. Скамейка скрипит, но не сдается.
— Дальше сам или читаем вместе?
Он раскрывает новую главу.
— Вместе.
Мы читаем: я вслух, он глазами. Иногда он перебивает, не потому что я ошибся, а потому что ему хочется самому произнести слово. Голос у него хрипловат, словно он не привык к разговорам.
Когда он зевает, я закрываю книгу. Он прижимает ее к груди, смотрит сквозь сон.
— А вы… еще придете?
Вопрос. Всегда вопрос. Я не люблю вопросы. Но киваю. Потому что знаю: приду. Потому что иначе не выйдет.
На обратной дороге думаю: сколько это продлится? Пока Дурсль не сорвется и не вызовет полицию? Пока Дамблдор не узнает и не потребует объяснений? Пока ребенок не научится задавать такие вопросы, на которые я не смогу ответить?
Не знаю. Знаю другое: я уже слишком втянулся.
На третий вечер он ждет меня заранее. Сидит на скамейке еще до того, как улица погрузится в сумерки. Книга на коленях, фонарик спрятан под свитером. Он превратил это место в наше условное убежище — как будто на улице, где все одинаково, может быть что-то свое.
Я снова сажусь рядом. Он не говорит ни слова, просто раскрывает книгу, словно уверен: я продолжу. И я читаю. «Ветер в ивах» уже звучит как заклинание, которое удерживает нас двоих.
Когда он улыбается, прижимая пальцем упрямое слово, наконец покорившееся, я чувствую в груди нечто, чему там не положено быть. Слишком живое, чтобы быть безопасным. Слишком близкое к тому, что я однажды потерял.
Голос разрубает тишину, как топор.
— Я же говорил!
Вернон стоит у калитки. Лицо багровое, жилы на шее натянуты, как канаты. За его плечом — Петуния, бледная, вытянутая, словно тень на закате. Она не вмешивается. Никогда.
— В дом, Гарри! — орет он. — И чтоб я больше тебя с этим… типом не видел!
Мальчик вздрагивает, но стоит на месте. Пальцы впились в книгу, будто в спасательный круг. Он смотрит на меня, спрашивает глазами: стоит ли. Я качаю головой. Не стоит. Не сегодня.
Он поднимается, идет к дому. Но на пороге вдруг оборачивается и бросает:
— Он мой друг.
Три слова. Простые. Но они остаются в воздухе.
Вернон толкает его внутрь, дверь захлопывается. Тишина возвращается — тяжелая, каменная.
Я остаюсь сидеть. Знаю: завтра меня прогонят раньше. Через неделю Петуния станет дергать занавеску при каждом моем появлении. Через месяц Дамблдор потребует объяснений. Все предсказуемо. Все неизбежно.
Но этот вечер уже не вытравить: тонкие пальцы, сжимающие книгу, и голос, впервые назвавший меня другом.
Когда поднимаюсь, скамейка скрипит, будто запомнила наш общий вес. Я иду в темноту. И думаю: мне нельзя было остава
ться. Мне нельзя было приходить. Но я буду возвращаться. Пока смогу.
Потому что однажды я не пришел. И это уже не исправить.
![]() |
|
Впечатляет. Спокойно и пронзительно.
1 |
![]() |
Netlennaya Онлайн
|
Хороший сюжет, хорошая задумка, очень нежная.
Зря вы, автор, отдали его нейросетке. Лучше бы сами написали, у вас бы получилось не хуже. А так, фу.. чувствую себя обманутой 1 |
![]() |
|
Netlennaya
Чего я не понимаю? Как вы определили руку нейросетки? Подскажите, может я тоже это увижу где-то еще. А то возможно уже читала ее шедевры и даже не догадывалась об этом. |
![]() |
Netlennaya Онлайн
|
EnniNova
Сейчас вынесу несколько примеров из текста. Это, скорее всего ChatGPT. Я много общаюсь с ним в после время и стиль его общения сразу узнаю. Этот текст не весь написан чатом, но многие куски - да. Если бы автор позаботился их вычистить, то вполне можно было бы читать как авторское произведение. |
![]() |
Netlennaya Онлайн
|
'Он двигает камешком вдоль шва между плитками, будто ведет его по трещине реки, которой нет'
- что это за 'трещина реки'? Особенность нейрогенерации - странные метафоры 1 |
![]() |
Netlennaya Онлайн
|
'На соседней лужайке шумит выводок одинаковых мальчиков, как дешевые заводные игрушки'
- Человек поставил бы определение туда, где оно и должно быть: 'На соседней лужайке шумит выводок одинаковых, как дешевые заводные игрушки, мальчиков' 1 |
![]() |
Netlennaya Онлайн
|
- очень много длинных тире. Нейросетка плохо умеет сочинять длинные развёрнутые приложения. Глаголы она обычно заменяет этим длинным тире.
|
![]() |
Netlennaya Онлайн
|
В общем, можно весь текст на цитаты разобрать. Но мне вообще не хочется его перечитывать.
Вот я принесла из блогов длинный обзор Кэдваллер, где она препарирует другой текст, написанный нейросеткой и опубликованный, как авторский. https://fanfics.me/message734289 Я так хорошо разбирать тексты от ИИ не умею, но здесь то же самое! Думаю, здесь автор сам придумал сюжет и всё-таки многое подчистил руками, поэтому более-менее можно читать. 1 |
![]() |
John Lemonавтор
|
Спасибо за вердикт и внимание к деталям ) Не переживайте, обмана тут нет )
|
![]() |
silent_lullabyбета
|
Netlennaya
Как-то глупо доказывать, что ты не верблюд, но я все же скажу. М-даш ставится в ворде комбинацией Контрол + -. Не нужно быть нейросеткой, чтобы пользоваться этой функцией, и вы тоже можете. > Я так хорошо разбирать тексты от ИИ не умею, но здесь то же самое! Не умеете, но утверждаете, и даже предъявляете обвинения. Отлично. Что же касается коротких предложений. Есть такой литературный прием, называется "эллиптическое предложение". В некоторых случаях, особенно если ты планируешь написать драматичный, насыщенный текст с надрывом и напряжением, этот прием очень уместен. Короткие предложения, эллиптические или нет, дают нужный эффект и искомый рубленный ритм. В этом фике (как и всех фиках этой серии) эти приемы --- короткие рубленные предложения, перенасыщение метафорами --- были выбраны автором сознательно, чтобы подсветить драматизм простых, в общем, действий. Но вы, конечно, можете называть нас нейронками. Меня --- за М-даши, автора --- за авторский стиль. 1 |
![]() |
Netlennaya Онлайн
|
John Lemon
Я не переживаю за вас, у вас и ваших нейросеток все будет хорошо. Я просто не буду читать ваши произведения, вот и всё. Я пришла по рекомендации человека, которого давно знаю и уважаю и вот меня действительно расстраивает, то что у него размывается чувство слова. Очень жаль. 1 |
![]() |
John Lemonавтор
|
Netlennaya
Спасибо ) |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
|