↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
|
Панси Паркинсон никогда нельзя было назвать девушкой умной, доброй и выливающей тонны нежности в окружающий её мир. Отнюдь, она всегда была грубой, язвительной, немного туповатой «редкостной сукой», как за глаза называла её Милли. И как бы Элоиза Паркинсон, её родная матушка, не вещала своим высоким голоском о том, что девушка благородного происхождения не должна выражаться лексиконом « Ах, как это?.. Магловского сапожника», её любимая дочурка все пропускала мимо ушей и немедленно начинала махать своими огромными лапищами — «Отстань», мол.
Панси Паркинсон всегда привыкла делать то, что ей вздумается и посылать нафиг все стереотипы о, ах, как это?, девушках благородного происхождения. У Панси Паркинсон есть Асти и Милли, с которыми они собираются каждый вечер в слизиринской спальне, и есть Малфой, который просто её и ничей больше. Есть любящая, но немного глуповатая мама, и есть отец, который с неё шкуру сдерёт, если узнает о том, что она опять набила морду какой-то «Темненькой девочке с Равенкло, которая уж очень странно смотрела на Малфоя. На её Малфоя, пап».
Панси Паркинсон уже привыкла к тому, что о себе говорит в третьем лице, ведь... Панси в её голове две или три, если не больше!
И Паркинсон уже смирилась с тем, что осиной талии у неё не «есть», длинных пушистых ресниц и аристократической бледности нет и в помине.
Зато длинными и белобрысыми ресницами обладает Малфой, чья аристократическая бледность не заставляет в себе сомневаться. Малфой, который из «её» стал... не её?
— Повтори, пожалуйста, Драко. Я не расслышала, — Панси немедленно заканчивает сеанс самокопания и ждёт ответа.
— Эм, Панси... Я, — Малфой быстро поднимает на меня свои белобрысые ресницы и тут же опускает их обратно, пол-то ведь гораздо интереснее, — Я помолвлен с Асторией, — и лукаво так поглядывает из под опущенных ресниц, гадая: «Заревёт, не заревет?».
У Панси Паркинсон никогда не было тонкой талии, красивого лица или изящных ручек с длинными пальчиками. Но иногда, одна из её Панси думает, что и сердца у неё никогда не было.
— На... На Асти? — голос у Панси хриплый, как после долгого-долгого молчания.
— Ну, на Астории. Гринграсс, которая, — Малфой подсобирывается и уже, Панси же видит, ждет её слез.
Кажется, про такие моменты в умных книжках пишут, что сердце главной героини обрывается и летит огромным булыжником вниз, со всей дури бухаясь на дно. Нет, умных книжек Панси никогда не читала, но все же соседство с целой спальней особей женского пола иногда, хоть немного, но эрудирует тебя.
Вот только...
Сердца у Паркинсон никогда не было, струны у неё никакие не обрывались и с грохотом внутри ничего не падало. Зато природа наградила её крепким телосложением, крутыми бедрами и большими кулаками, от которых не раз получали не то что девочки, но и мальчики тоже.
Сейчас кулаки у Паркинсон чешутся, глазки зло прищуриваются, а на широком и круглом, как блин, лице ходят желваки. Но Панси закрывает глаза и глубоко вздыхает, говоря:
— Ну, замечательно. Поздравляю, Малфой.
На лице Драко отчетливо проступает разочарование, и он, понуро кивнув, разворачивается на каблуках и уходит. У Паркинсон ничего не болит, не ноет и, уж тем более, не кровоточит. И сейчас Панси спокойно развернётся и уйдёт, и плакать она не будет, нет, ни за что, это же... это же Панси.
А комок в горле стоит лишь... лишь из-за того, что Паркинсон выпила два стакана тыквенного сока за ужином а от него, от него пить всегда хочется. Тыквенный сок всегда был приторно-сладким, тягучим и липким-липким, как мед.
И мысли у неё такие же, как и мед, липкие, приставучие, жалящие. Они обволакивают её сознание патокой и Панси уже не Панси — а медовая девочка, на которую, кружась, падают кленовые листья, которые такие большие-большие, огромные, как сама Паркинсон, и такие же неаккуратные, не ровные, не изящные.
А Панси Паркинсон никогда не любила мед, кленовые листья, которыми был полон их сад осенью, и саму осень, которая... которая убивала природу. И Паркинсон вместе с ней.
Ещё Панси очень не любит зеркала. Эти ужасные человеческие создания всегда не прочь пройтись по её фигуре, лице и, «О, Мерлин, я ослепла!» ногах, которые у неё были сильными, мускулистыми... мужскими. Вот и сейчас, скинув с себя мантию, зеркало томным грудным голосом говорит: «Да страшная, страшная...». И Паркинсон соглашается.
Да, она не Астория, которое зеркало отвешивает изящные комплементы, не перестаёт прищёлкивать языком и восхищаться отнюдь не безмолвно. У Астории красивые длинные ноги, есть талия, которой у Паркинсой нет, мы уже выяснили; подтянутая и упругая грудь и милое смазливое личико. И Панси спокойно набила бы ей его, разукрасила фиолетовыми неаппетитными синяками и изрисовала кровавыми подтеками по всему телу.
Вот только...
Асти — подруга. Та, которая укутывается в пушистое одеяло и скатывается с кровати по ночам, а с утра просыпается на полу, истошно вопя, что «Мерлинова бабушка, как я так умудряюсь?!». Та, которая, ласково обнимает своими тоненькими руками и говорит что все — все — пройдёт. Та, которая горько-горько плачет, ведь она не Панси, у неё есть сердце.
И Паркинсон понимает, что за свою Асти она башку любому снесет, и Малфой — не исключение.
И, что все... все пройдёт. И талия появится, и ресницы вырастут, и сердце найдется...
Пейринг: Невилл/Луна
Несколько неканонно на мой взгляд, но все же...
И да, автор уже совсем не помнит, когда Невилл поменял палочку.
* * *
Невилл сидит на резной деревянной лавочке и нежится, будто кот, разве что не мурлычет, на солнце. Дерево теплое, чуть шершавое, нагретое — как его, Невилла, палочка. Да, до шестого курса палочка была отцовская, невообразимо холодная, замораживающая до костей, не то, что эта. Свой ни с чем несравнимый восторг при входе в лавку Олливандера Невилл никогда не забудет, ни за что. Вот только память не спрашивает, хочет Невилл это помнить или нет.
Невилл вообще очень многое забывает, память-то дырявая, девичья. Но почему-то, ему кажется, что тепло своей палочки он не забудет. Не забудет сноп ярких-ярких искр, которые слепили глаза; не забудет ощущение той силы, сотой доли которой Невилл не ощущал с другой, отцовской палочкой; и он никогда — никогда — не забудет, что теперь он сильный, да, Невилл уже не будет ничего боятся.
Он не будет трястись так, как летом, в Министерстве, он будет сильным и храбрым как лев, как настоящий гриффиндорец. И бабушка больше не будет писать ему о том, что он — позор, пятно на славной, хоть и жутко трагичной судьбе авроров Френка и Алисы. Она будет гордится им, гордится так, как никогда.
И Невилл думает: «Эх, с этой бы палочкой, да в Министерство...».
Но Невилл врет.
Самому себе, строя отчаянные, жутко хрупкие хрустальные замки, выдвигая стену из самообмана, Невилл врет.
Он ни за что не хочет вновь пережить тот ужас, то всепоглощающее отчаянье, быстро-быстро бьющееся сердце... и грязную лапу, схватившую Луну за горло.
Невилл уже не помнит, за кого он боялся больше — за себя или за Луну, чьи спутанные, грязные волосы колтунами свисали по плечам.
Луна в его, Невилла, представлении всегда была больше похожа на фарфоровую куколку, этакую недостижимую красавицу, на которую — разве что смотреть. У неё длинные изящные пальчики, которыми она перебирала свои белые-белые, как снег волосы и большие, огромные даже, светло серые глаза. У Луны очень нежная кожа и тонкая лебединая шейка, Невилл её однажды потрогал — настолько сильно хотелось проверить, не стеклянная ли она?..
И грязная, вонючая лапа на шее Луны не вписывалась в эту красивую картинку, даже на блестящую обертку не тянула. Тогда Невиллу казалось, что эта рука случайно, чуть сдавит — и нет больше его Луны, нет больше фарфоровой девочки из другой реальности.
* * *
По лицу ползут капли, а Невилл даже не замечает их, все сидит на своей лавочке, даже голову не поднимет. И небо очень расстраивается, и обижается на Невилла, что он — не как все те жалкие черные точки, которые бегут от его капель, а как странная, белая точка на этой серой земле.
И эта белая маленькая точка — Луна — так напоминает ему, небу, о своей Луне, которую он видит каждую ночь, обвивает её своими пушистыми, махровыми руками и пытается отогреть...
Но точка — маленькая, хрупкая, на неё дунешь — развалится. А его Луна большая, круглая и жутко холодная, которая не хочет его видеть. И небу вдруг становится невыносимо обидно и больно, что оно жутко гремит, выливая литры прозрачной воды на серую землю...
* * *
Невилл вздрогнул всем телом, поднял разочарованное лицо к пепельно-серому небу, вздохнул, погрозил ему кулаком и пошел в сторону Хогвартса. Замок издали смотрелся огромной черной громадиной, этаким булыжников в океане сырости, острым, ощетинившимся, никак не желающий становится гладким валуном. И Невилла никто не ждёт в этом валуне, никто.
И понимание этого Невилла не огорошивает, нет, Невилл к этому уже давно привык. И даже к тому, что он спотыкается и расплывается неаккуратной лужицей на земле, он тоже привык. Давным-давно привык... Невилл ведь неуклюжий.
А небесные капельки все летят и летят на его голову, да так звонко, что аж в ушах свистит. Но свистит мягко, ненавязчиво, так... так тепло.
Невилл фыркает, и думает — сильно, должно быть, головой приложился, раз такая дурь в голову лезет. А дурь прогрессирует и складывается в лицо Луны, такое светлое, чистое, такое другое. Фарфоровая девочка протягивает ему руку, и Невилл, даже не думая, подает свою. А ладошка у Луны теплая, такая маленькая-маленькая, такая кукольная, что по сравнению с ней его, Невилла, ладонь кажется огромной черной лопатой, такой же грубой, неотесанной.
А Луна светится. Нет, не так, как та Луна на небе, по другому — по теплому. Та Луна огромная, и холодная, заносчивая, не такая, как его Луна...
А его ли?
Фарфоровая девочка отходит на шаг и тепло покидает Невилла, вытекает через маленькую дырочку. Луну хочется оберегать, защищать, укрывать своим телом от холодных капель. У неё мокрые белые волосы, и светло-серые, огромные глаза, смотря в которые дыхание у Невилла захватывает и так хочется что-нибудь сказать, что то такое милое-милое...
Вот только Невилл милые вещи говорить не умеет, да и никогда не умел. Поэтому Невилл стоит и молчит, смотрит как Луна уходит от него, туда, в пелену дождя и слышит как звонок она там хохочет. Хохочет и кружится, кружится, кружится...
И да — его Луну хочется защищать.
Его Луна — теплая, хрупкая девочка из другой реальности, ради которой он — Невилл — будет сильным.
Осень без Гарри была холодная.
Замок без Гарри тоже был холодным просто до одури. И Джинни без Гарри тоже... холодной была.
Джинни очень пыталась согреться. Она куталась в пуховые толстые одеяла, пила горячий чай и садилась настолько близко к огню, что казалось — ближе уже некуда. Зарывалась под одеяло, пила перечное зелье, грелку себе под задницу подкладывала — без толку.
Лоб покрывался липкой сетью испарины, влажные от пота волосы липли к телу и от писка градусника* уши закладывало. У Джинни был жар, но без Гарри ей было холодно.
Невыносимо, до трясущегося в ознобе тела, Уизли очень хотелось тепла. И Джинни искала его. Пыталась найти.
И холод, её этот странный холод, у Джинни всегда ассоциировался со страхом. Как в арифметике: холод плюс страх равняется...
Чему это равняется Джинни так и не придумала, все некогда было.
А сейчас, в замке, из которого исчез и уют, и радость, и счастье — время есть, но ведь... не думается. Не-ду-ма-ет-ся.
Поэтому Джинни сидит, укутавшись в верблюжье одеяло, потеет в своем толстом колючем-колючем свитере и смотрит, как корочкой инея покрываются сырые клочки на земле — некогда цветастые и пестрые листья. Сидит, положив голову на руки, и пытается думать.
Руки у Джинни не ухоженные, в цыпках, с обгрызенными ногтями и в мозолях. На безымянном пальце есть маленькая клякса от синих чернил, а по середине ладошки, прямо в аккурат — родинка, маленькое коричневое пятнышко. А там, на внутренней стороне ладони, есть глубокая-глубокая царапина, а возле неё чуть смазанная, едва розовая линия. Края царапины обрамлены засохшейся кровью, и кожа стянулась и шелушится, а увидев кривую изломанную струйку рядом с ней, Джинни становится страшно, и она трет и трет её, пытается оттереть, убрать со своей ладони.
Джинни уже привыкла к тому, что приставка её имени была: «маленькая».
Маленькая... Маленькая Джинни...
Маленькая Джинни, у которой есть целых шесть братьев, за спинами которых она, Джинни, всю, всю свою сознательную жизнь, жила.
И сумма её братьев как будто вычитала из большой Джинни часть, делая её маленькой.
Поэтому маленькая Джинни сидит в своем колючем свитере и чуть морщится от иголочек, пронзающих руку, но все равно продолжает тереть свою разнесчастную руку.
Маленькая Джинни с детства была приучена отвечать за свои проступки. И царапина эта, во всю ладонь, — наказание за проступок, за нарушение, за дезертирство.
О том, что такое «дезертирство» Джинни имела весьма относительное и расплывчатое понятие. Но вот то, что — отвечать надо — в любом случае Джинни знала и очень хорошо. Поэтому маленькая Джинни ни рыдала, и не сетовала на свою нелегкую судьбу, как это делала Лаванда Браун, а тихонько сидела и оттирала кроваво-алую краску, которая, черт её дери, никак не хотела отмываться.
Снег за окном кружится, кружится, падает пушистыми хлопьями на землю и едва опускаясь, превращается в неаккуратное серое месиво, в грязные-грязные лужи и в серые гниющие клочки мокрых листьев.
А снег все кружится и кружится...
Лаванда горько плачет и всхлипывает, Невилл морщится и прикладывает лед к алеющиму фингалу под глазом, около огня сидят, тесно прижавшись друг к другу первокурсники, которых в этом году у Гриффиндора было всего три, — и им, наверное, тоже было холодно.
Снег едва долетает до земли и тает...
Джинни сидит у окна и оттирает уже едва видимую бледно-розовую струйку и смотрит на этих мальчишек, которые дышат на свои озябшие ладони, пытаясь хоть как-то согреться, тепла камина было недостаточно в неотапливаемой башне, — Керроу решила, что мы мало страдаем.
...расплывается некрасивыми, уродливыми даже, пятнами...
И маленькая Джинни смотрит на этих озябших воробушек, и понимает, что ей... ей становится тепло, и она поднимается на затекшие ноги и укутывает первокурсников своим одеялом и говорит, как бы оправдываясь:
— Оно колючие немного, но зато теплое.
Ноябрь был холодным и сырым.
В Ноябре Джинни знобило, она хлюпала носом и очень скучала по Гарри.
В Ноябре Джинни и сама не заметила, как повзрослела.
хм, немного отрывисто и сумбурно, но мне понравилось)
дерзайте, автор =) |
Очень хорошо. Вот только если листья не с какого-то магического растения "клин", то они - "кленовые".
|
Diart
|
|
Вы, DarkPeople, задели сердце слэшера, своим гетом) Фанфик очень милый, чистый, искренний. Я верю и поэтому ставлю в избранное. Ну и жду следующих глав, соответственно)))
|
DarkPeople, не для того, но иногда сложно абстрагироваться от душевной боли =)
сама я пишу ангст, ибо это ближе и понятнее лично мне =) |
Diart
|
|
DarkPeople, я аж засмущалась, что меня узнали)
Фанф про НЛ/ЛЛ тоже хорош, хотя не так затронул как ПанП/ДМ. Невилл канонный, характерный а Луна... не очень, как мне кажется, "в характере" получилась. Хотя может потому что мне в последнее время больше нравится канонный пейринг Луны с Рольфом Скамандером? Не знаю. А сколько у вас будет драблов? Только четыре? Или больше? Ну как бы то ни было - жду новых глав) |
Невилл такой сильный и мужественный, такой защитник =)
проникновенный октябрь у вас получился. растрогало, если честно. автор, вы молодец =) |
Пока только про Паси прочитала. Какая она у Вас хорошая, классная Панси! Хочется для неё счастья. Спасибо, автор!
|
Стиль бойкий, но ошибок масса. Не удивлюсь, если вы поставили в затруднение свою бету. Или таковой пока нет? Трудно читать, когда так много вставок и высказыванией от пресловутого третьего лица.
|
Особенно понравилось про Джинни... Душевно так. Прекрасно...
|
Как это трогательно. Безумно сочуствую Джинни. Хоть у меня и нет Гарри, но я ее понимаю.
Маш, ты, как всегда, великолепно пессимистична. Хороший фанфик. |
Бред пятилетнего Стасика.
Автор, прошу прощения, но критику нужно воспринимать спокойно |
Чёрт воьми, я перечитала вашу работу, и мне чертовски понравися Драаббл про Панси.
|
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
|