↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
|
Здравствуй,
тот, кто это читает. Прошу простить за то, что не могу как следует представиться. Не оттого, что не хочу, вовсе нет, просто мне ещё не придумали имени. Ни на одном языке. Возможно, ты сам поймёшь вскоре, как меня зовут, возможно, даже сумеешь сказать это другим людям. По крайней мере, я на это надеюсь.
Иногда становится очень сложно держать в себе эти истории. Тяжело молчать, когда повидал почти все уголки мира, когда видел все судьбы и изучил каждый завиток нитей судеб. Я, конечно, могу рассказать это Времени, Воспоминанию, Вдохновению, но зачем им это слушать, если они и без меня знают. За этим я и пишу тебе.
Я расскажу и перескажу тебе истории. Много историй, можешь мне поверить: я видел больше, чем все когда-либо жившие люди вместе взятые. Я слишком устал носить распирающие грудь и ломающие голову изнутри мысли, теперь им просто необходимо выйти наружу. Я позволю им, пожалуй, потому что уже устал от этого скребущего ощущения на стыке клеток. Или мне просто нечем занять себя.
Разные истории. От одних мои губы сами собой растягивались в улыбке, от других хотелось выть в голос. Я расскажу тебе о кометах, театрах, псах и всём, что ещё может быть. Я расскажу куда больше — даже то, что не позволено слышать человеку. Некоторое из произошедшего я наблюдал сам, некоторое мне, переливчато звеня серебряными голосами, шептали на ухо или присылали на таких же почти сгоревших листках, ну а что-то стоило больших усилий узнать, ещё и выпросить разрешения рассказать тебе. Надеюсь, мои старания не пойдут прахом и хоть одна из них затронет тебя.
Устраивайся поудобнее, впереди долгая ночь, полная чужих жизней.
На краю мира есть город, название которого длиннее полного имени Пикассо. Никто уже точно и не помнит наименование, а сокращений город не любит. Оттого и пропал с карт, затерялся среди шёпота листвы и морского ветра. Чужеземцы забредают сюда часто, но по чистой случайности или когда городу становится скучно, а по улицам слишком долго выстукивают дробь одни и те же подошвы.
В городе есть ещё более призрачное место, в существовании которого не был точно уверен ни один человек. Это кафе, на вывеске у которого каллиграфическим шрифтом в две строки выведено название города. Но город пожелал забыть его и стёр надпись днями и ночами, а ветер ему услужливо в этом помог. Но приписку внизу, «Здесь продают кофе, выпечку и самое лучшее воспоминание», оставили нетронутой.
Работают там только двое — мой давний знакомый Время (который и не Время вовсе, ведь мы же знаем, что времени не существует. Просто подходящего слова для него тоже пока не существует) и его помощник — Воспоминание. Время стоит на кассе, выбрав себе самую непримечательную человеческую оболочку, а вот Воспоминание — наоборот, носится между столиками с подносами в руках в образе улыбчивого рыжего парня, усыпанного веснушками. Они, безусловно, молоды, но в тот же момент стары, как мир. Никто не берётся предсказывать ни их возраст, ни когда появилось кафе. Или просто жители были слишком заняты, чтобы заметить. Знают только, что давно, и эти двое, кажется, всегда здесь работали, — этого хватает.
Странная приписка каждый день завлекала достаточно много посетителей для такого крохотного и своенравного города. Ведь кому не интересно на закуску к кофе попробовать воспоминание?
Ступаешь на крыльцо — половицы скрипят. Не от старости — в приветствии. Дверь приветствует так же и разрешает частице аромата свежих булочек выскользнуть наружу, завлечь других проходящих. Столиков много, они все двуместные, но за каждым — лишь один человек, потому что висит объявление о том, что место напротив скоро обязательно займут, поэтому неиспугавшиеся сразу компании путешественников приходится дробить.
Без устали почти бегает — потому что в слове «ходит» слишком мало энергии — Воспоминание и, сколько бы ни было посетителей, за всем успевает. Словно у него умение телепортироваться. Ну, или почти. Этим он обязан Времени, который немного изменяет течение реальности. Так Воспоминание может быть в нескольких точках одновременно, не прекращая работы. Может сесть напротив посетителя, принеся заказ и найдя в глазах неизменный вопрос: «А где моё самое лучшее воспоминание?». А Воспоминание только и ответит: «А вот и я. Здравствуй». Потом примет свою настоящую форму, прошелестит что-нибудь успокаивающее на ухо. Посетитель вздрогнет, оглянувшись, увидит — притом опять вздрогнув — себя. Прошлого, настоящего — это у каждого по-разному. Протрёт глаза — не уйдёт. Лишь улыбнётся и тихо произнесёт: «Только не говори вслух, иначе посчитают таким же сумасшедшим, как и всех здесь». Посетитель вроде согласится, кивнёт. Тогда двойник (хотя это и не двойник вовсе, но это поймут уже потом) спросит с улыбкой: «Можно присесть?», на что получит ещё один неуверенный кивок.
— Кто ты? — в мыслях хмурясь, спросит посетитель.
— Воспоминание. Твоё лучшее воспоминание. Как ты можешь меня не узнать?
А ведь и правда. Секундой позже посетитель, присмотревшись, поймёт, что это и правда он в прошлом. Настоящего себя никто не видел (наверно, просто не осознают, что уже не будут счастливее, чем сейчас). Будущего — тоже. Может, он ещё не существует, а может, задерживается.
И вот Воспоминание, сев напротив, примется заговаривать собеседника. Тот сначала будет относиться подозрительно и даже более, но потом смягчится — как можно не доверять себе? Тогда-то и начнется то, что здесь продают. Воспоминание парой предложений вернет в тогдашнюю, самую сладкую для человека пору. Да так хорошо это сделает, что посетитель уже и забудет, где находится. Словно перед глазами поменяют фон и декорации. Теперь посетитель уже не просто песчинка в этой необъятной вселенной, он — ее центр. Отправится туда, где мир то ли крутится вокруг него, то ли лежит у ног — разбери теперь. Человек встретит друзей, любовь, человек счастлив. Воспоминание радушно примет в крепкие объятия. И можно будет смеяться, пока скулы не сведет, гулять по спящим улицам, пока первые лучи солнца не поцелуют щёки, жить, пока не кончится бесконечность. И забывать всё плохое, что было или есть. Но только Воспоминание почувствует, что человек почти растворился в нём, сразу же испугается и сбежит — зачем нужны призраки, навсегда увязшие в одном временном промежутке? Времени это не понравится, не хочется лишний раз его сердить.
Человек вернётся в кафе. Несколько секунд в надежде удержать воспоминание не будет поднимать веки, хотя всё равно ощутит, что это бесполезно. Когда всё-таки решится, напротив уже никого не будет. Как будто и правда — задумался, просто запутался в воспоминании, но почему тогда так сильно, что аж слёзы навернулись на глаза от возвращения в реальность?
Так и будет сидеть гадать, задремал или в этом кафе на самом деле продают нечто особенное, чего не встретишь ни в одном другом. Так и не найдя ответа и постеснявшись спросить, посетитель пойдёт на кассу. А там Время в который раз взглянет в бездонные и грустные глаза, вздохнёт, покосившись на Воспоминание. Протянутые трясущимися руками деньги не возьмёт, оправдавшись, что это было за счёт заведения, и вручит пару конфет от грусти. Тёмный шоколад с начинкой из ликёра. Они горькие, но не горче, чем печаль, которую некоторые уносят за порог. На обёртке так и написано — «От грусти». Сработают, если достаточно поверить. Выйдя, посетитель больше не найдёт дорогу обратно.
Кафе закроется, когда последний луч солнца коснётся земли. Время с Воспоминанием подождут, когда уйдёт единственный оставшийся человек, и начнут каждодневную уборку. Время немного отвлечётся, потерявшись между грязными чашками и пятнами на столах, но не надолго. Как только закончат, он опять задумается о боли, которую Воспоминание причиняет людям, устало опустится за какой-нибудь столик и спрячет лицо в ладонях, думая, что пора прекращать со всем этим. Но Воспоминанию нравится, говорит, что счастливых людей больше, чем печальных, просто не тех замечает. Наверно, оно действительно так, вот только кому, как не Времени, знать, что грусть весит куда больше счастья? Воспоминание успокоит поцелуем, оставленным на виске, — Время сдастся и почти забудет. Почти — до следующего дня, полного скорбных глаз. А потом опять по кругу.
И каждый вечер будет шептать в огненную макушку Воспоминания: «У тебя слишком жестокие чудеса».
Я люблю города в самых забытых и заброшенных уголках мира. Как будто там веками копятся остатки волшебства, которые мегаполисы не в состоянии удержать. Недавно Вдохновение показала мне одно из таких мест. Она — мой главный "поставщик" городов, где я могу остаться на долгие месяцы просто неслышными шорохом витать между домами, по крохотным переулкам и величественным проспектам , всматриваясь в лучисто-радостные и тёмно-осенние лица.
Здесь всегда ярко сияет солнце, потому что дождь размоет краски, здесь воздух пропитан золотыми пылинками, что сыплются с подола платья Вдохновения, здесь художники гуляют по карнизам, с которых свисают картины. Наверное, это очень неудобно, ведь они закрывают окна. Но мне кажется, в домах художники совсем не бывают, окончательно запутавшись в золотых шерстяных нитях и пронзительной паутине неба. Кожа у них мягкого бронзового оттенка, руки постоянно перепачканы масляными красками, а за ухом обязательно припрятана кисть-другая. Да, это поистине счастливые люди, полностью и безраздельно отданные своему делу. Они либо рисуют, либо смотрят вверх: днём или ночью — неважно. Это всё, за чем я их заставал. Я даже не уверен, есть ли у них обычные человеческие потребности. А может, это они так мастерски скрывались, чувствуя чужака в эхе или своём дыхании.
Один художник заинтересовал меня особенно сильно. В отличие от других, которые мешали лазурь с кораллом и нефрит с янтарём, превращая пустоту в целые сочные миры, он мешал свет, тьму и серость. Он не вешал свои картины на карнизы, он не гулял по карнизам, не смотрел на небо. Он рисовал тени. Он рисовал меня. В течение недели каждый вечер, одними и теми же движениями — я наизусть заучил каждый импульс, малейшую рябь руки. Сидел в плетённом кресле в самом углу плоской крыши, притворяясь пустотой, и неотрывно следил. Ровно в полночь он заканчивал и спускался вниз по винтовой лестнице, оставляя наедине со своим творением. А мне приходилось зажмуриваться и исчезать. Было в этом что-то странное: прежде чем уйти, его базальтовый глаз гранитно-уверенно смотрел туда, где я находился. Я стал даже сомневаться в своей прозрачности.
Так продолжалось изо дня в день, пока на седьмой, наконец, не произошло что-то необычное. То есть достаточно обычное обычно, но точно не тогда. Он закончил. Поздно ночью, — я начал удивляться, едва стрелки перешагнули двенадцать , — когда бледно-мёртвая луна топила небо и в помощь остались одни ленивые фонари. Он замер тростником и сказал то, что поразило меня сильнее главного чуда Вселенной. "Я знаю, как ты выглядишь". И его команда, подчиняющая наэлектризованными цепями: "Подойди". Я знал, что он рисовал меня. Чувствовал кончиками пальцев или ресниц. Всю неделю не решался смотреть, оттягивая тот момент. Мне было страшно. Впервые за всё моё существование. Я видел миллиарды смертей, ещё столько же войн, пыток и плачущих детей, и никогда мне не было так страшно и стыдно. Я боялся себя.
И всё-таки я взглянул. Злобный холод ночи грыз мне запястьями, видимо, воздух вокруг дрожал так сильно, что Художник заметил и взял меня за руку. Так естественно, даже естественнее и проще, чем ветер гладит листья. Как будто всю жизнь он брал кисть и большими пальцами гладил запястья, вытаскивая ледовые зубы. И что-то солёно-гладкое, серое, словно рыба, похожее на разбавленную морскую соль, огладило щёку. Это называется слеза. Я долго стоял, позволяя молчанию себя укутывать, и смотрел, внимательно вглядывался в каждую черту себя. Не в те бесчисленные человеческие облики, но в себя настоящего, такого, каким я был прежде чем потерялся в образах. Сожаление и безумная тоска заполнили меня, грозя перелиться через край, когда неразборчивый почерк прокричал моё имя внизу холста. Я забыл, кем был, забыл, что мог чувствовать. Я не понимал, почему люди плачут, и с тех пор запомнил этот вкус навсегда.
Художник лёгкой, как ветка сакуры, рукой развернул моё лицо к себе и долго смотрел на меня. Глаза у него были разного цвета. Один — торжественной чёрной дырой, а второй — самого мягкого фиалкового цвета, в который Вселенная обронила частицу себя. А может, этот человек даже был её сыном, иначе бы откуда у него возможность видеть меня? Я так и не спросил.
А потом, когда я вышел из оцепенения и воздуха, позволяя ему видеть уже человеческую оболочку, мы пошли пить чай. В обычном доме, в окна которого задувал бриз, обычный чай, пахнущий опавшими листьями и книгами. Это было опасно и необдуманно с моей стороны. Главный запрет Времени — ни к кому не привязываться. Такова цена моего бессмертия. А Художник рассказывал истории всех цветов и стилей, от которых невозможно было отказаться. Я отвечал ему покрытыми последней звёздной пылью, которую приходилось сдувать солнечным ветром. И всё горче становилось уходить хотя бы до рассвета, как будто в кислород добавляли дёгтя. Космос ждал. Я знаю, Время следил за мной и был недоволен. Я не мог вернуться, я не мог остаться. Давно обещал заглянуть к Медведице и проведать Рассвет, но всё было потом, после того, как Художник расскажет мне ещё что-нибудь, переливающееся радугой в кубическом стиле или минимализме. Слишком мало крупинок в стеклянных часах, я не успевал моргнуть — и взбунтовавшееся солнце скатывалось вниз. Но я всегда знал, что так не может продолжаться вечно.
Художник тоже привязывался. Я могу бы остаться с ним до самой его смерти. Для меня бы это было так же долго, как молния с его кисти. Если бы не Время, предъявлявшее на меня свои права. Я до конца должен следовать его вол. Он — словно глаза бродячей кошки, горящие кошмарными снами. Он всё это и закончил.
Была глубокая ночь, радостная птица билась в клетке из рёбер, потому что каждая секунда подталкивала рассвет вперёд. Обратившись мутной тенью, я прижимался к приятно шершавым, словно язык собаки, стенам и разглядывал волшебство, подвешенное на карнизах. Никого не было, и никто не интересовался тенью без человека, все были на крышах, словно там — заколдованное место, из которого нашёл выход только мой Художник. Едва проскочила эта мысль яркими всполохом среди спутанного клубка остальных, как всё движение пропало из меня. Я замер, не в силах пошевелить ни пальцем. Передо мной в своей ледовой красоте стоял Время. Как уснувший вулкан — неприступный, недвижимый снаружи и кипящий внутри.
"Ты задержался", — и словно здесь, в райском месте, где земля всегда ласкова и тепла, подули северные ветры, желая убить обломки счастья. Время протянул руку, с которой срывались, покрывая удивлённую улицу, кусающиеся снежинки. Я не мог ослушаться. Он держал мою душу за горло. И я знал, что если не пойду с ним, эти снежинки проберутся под кожу, отравят кровь и заморозят сердце.
И всё-таки я пошёл с ним. Антарктика обожгла мою ладонь, и в один громовой щелчок пальцев Времени мы оказались в его дворце. Он запретил мне появляться в том городе. Он вернул меня на бескрайние мерцающие поляны, но мне всё больше хотелось вернуться к моему Художнику. Он рисовал всего тремя самыми мрачными цветами, а они оказались ярче неона. Конечно, моя кислотная тоска прошла со временем, я привык к обесцвеченному существованию. И как-то Муза прислала мне запечатанную картину — под старой бумагой прятался мой портрет и записка от неё, пахнущая перламутром. Она с радостными прихлопами огласила в моей голове: "Время разрешил вернуться". И я помчался туда быстрее ветра, быстрее снопов света.
Больное небо лило слёзы. Петрикор — от них и стона улиц. Я оглянулся — скорбной вдовой приближалась похоронная процессия, такая неправильная здесь, и никого на крыше. Гроб был закрыт. Я мог забраться в мысли любого и узнать, но боялся увидеть того, о ком думал. Рядом девушка утирала слёзы меловым платком. Я спросил. Водная дробь заглушала её хрупкий, как свежий лёд на озере, голос. Она говорила про его талант, про его необыкновенность, про его тёмные краски на единственной картине, которую он повесил. И сам повесился. Он не дождался меня.
Его картину я запрятал в самый дальний угол чердака и памяти. Время ещё долго победно смотрел на меня, заставляя за месяцы радости расплачиваться столетиями тоски и боли, Воспоминание — его помощник. Они очень жестоки.
С тех пор я не остаюсь нигде больше, чем на один день.
Ты можешь представить самое прекрасное — неважно, место, существо, предмет — на свете? Ещё десять чего-нибудь по-настоящему потрясающего? А ещё миллиарды? Так вот, это не идёт ни в какое сравнение с Цветком. Хрустальным Цветком, который был сильнее и красивее, чем все звёзды во вселенной вместе взятые. Чем сама Вселенная. Как ни странно, так тоже может быть.
Сначала Цветок, как и все мы, был звёздной пылью (видимо, от какой-то особенной звезды, давшей жизнь, по словам Времени, всего двум существам). В холоде и тишине частицы носились по космосу, не осознавая ни себя, ни что-либо вокруг. И — я, если честно, не знаю, каким образом — так спустя целые миллиарды лет, пролетев половину вселенной, они попали на нашу Землю. В безжизненную пустыню, где не было ничего, кроме ветра, бросающегося в глаза песком.
И всё-таки остатки звезды, упав в почву, проросли прекрасным цветком. Звёздно-острым, гордо выдерживающим силы пустыни. И сколько бы она ни старалась, всё равно не могла погрести Цветок под собой — была слишком слаба, вся энергия мира была слишком слаба, чтобы хоть как-то навредить. Оттого ли, что он был так прекрасен, или оттого, что был из чего-то невероятного, я тоже не знаю. Скорее, всё сразу. Да, так и есть. Потому что его внутренний свет не способно вообразить ни одно живое существо.
Цветок ждал. Чего? Он и сам не знал. Он не знал, что такое любовь, ласка и тепло, знакомый только с калёным маревом. Он ждал, что произойдёт хоть что-то. Не так долго, как в поисках пристанища разрезал пространство, но достаточно долго, чтобы устать. И всё-таки надежда, что линию горизонта перечеркнёт одна единственная маленькая точка, не оставляла его. Наконец, однажды, когда солнце жгло особенно сильно и буря заставляла барханы ходить, вдалеке кто-то показался. Это был Путник. Мне неизвестно, кем он был и откуда, да это и неважно, впрочем. Вид у него был самый ужасный: истощённое, худое тело, потрескавшиеся губы, жаждущие хотя бы каплю влаги. Он брёл — наверняка думая — навстречу своей погибели. Шёл, отчаявшись ещё несколько лун назад, чтобы идти, потому что так оставалось хоть какое-то ощущение жизни. Но он увидел Цветок. Настолько его поразивший, что он сразу забыл и о жажде, и о жаре, и обо всех слабостях.
Цветок был не просто красивой статуэткой. Он был целителем. Не существовало такой болезни, которую он не мог бы исцелить. Одним видом он освобождал от тягот, прикосновением заживлял смертельные раны. И Путник сел перед ним на колени, чтобы отблагодарить. Протянул руку — Цветок с опаской и всё же лёг в неё. Даже вырывая себя с корнем, он не чувствовал боли, потому что хотел исцелить, потому что вера в лучшее будущее была сильнее. С тех пор они стали вместе. Цветок питал Путника силами, поддерживал, помогал не сдаваться, а Путник закрывал его от всего, уготовленного беспощадными пустынями, горами, океанами. От всего на свете. А ещё он мастерски рассказывал сказки, которые очень полюбились Цветку.
Путник, конечно, иногда прикасался к Цветку не так, смяв прозрачно-голубые лепестки, но всегда от незнания, а не от желания сделать больно. Нет, что за глупости. Цветок же стал его жизнью. Просто раньше Путник был влюблён только в обычных земных девушек и никогда не держал в руках хрустальных цветков. И Цветок тоже ранил его до крови своими гранями, по которым скользили искры. Не оттого, что хотел ранить, просто и его ведь раньше никто не держал в тонких узловатых пальцах.
Но несмотря ни на что, они были вместе. Путанными лентами прокладывали свою дорогу сквозь толпы, города и зелень, пускали их мостами по соли, растворённой в воде. Только они вдвоём на всём и по всему белому свету. Я больше никогда не видел любви более искренней и поглощающей, чем у них. Им не нужны были ни богатства, ни слава, ни восхищение, им хватало друг друга. Они находили друг в друге всё.
Путник всё равно оставался смертным землянином. Сколько бы Цветок ни старался поддерживать в нём силы, человек оставался человеком. Когда пришла пора умирать — так определила Вселенная — Цветок взмолился не забирать его человека. Он умолял и плакал, и слёзы превращались в алмазы, до сих пор оставшиеся в самых недрах планеты, обещал сделать всё что угодно, лишь бы остановить смерть. Вселенная была непреклонна, потому что люди, как и любовь, — она так думала, никто не говорит, что она была права, — не могут существовать вечно.
Тогда на заре, когда Путник в последние разы впускал в лёгкие нежный прохладный воздух, Цветок раскололся. Он кричал и метался, разрушая лепестки, а Путник дрожащими иссохшими губами и мокрыми глазами умолял остановиться. Но их любовь перекрывала боль. Перекрывала всё. И осколок, вошедший в сердце Путника, заживил все раны, прогнал то, что люди так опасливо называют старостью. Даже если Цветок теперь потерял часть себя, даже если он больше не был бессмертным, он всё равно оттолкнул Смерть хотя бы на ещё одно столетие. Какой ему смысл останется в бесконечности, если не будет этих тёплых рук.
Они прожили ещё один счастливый и долгий век, пробежавший быстрее молнии. Были и смех, и слёзы, но больше — счастье. Когда настал час резать их нити, Вселенная, видя то самопожертвование, видя, что ни она, ни Смерть не могут их разлучить, позволила жить вечно как душам, не привязанным к оболочке. Она поверила в любовь. Ну а они затерялись в плеядах и галактиках, даже я теперь не найду, где они странствуют. Только помни, что если ночью поднимешь взгляд на опрокинутую чашу небосвода и увидишь незнакомые остро-синюю и мягко-золотую звезды, — это бредут Цветок и Путник.
Время было раньше Воспоминания. Время было даже раньше Вселенной. Он никогда не рассказывал, что было в начале, только то, что он был безумно одинок. Пробовал любить Вселенную, но она была для него сестрой. Пробовал любить звёзды, планеты или спутники — не было никого, кто мог бы делить с ним всё на двоих, кто мог бы вечно быть с ним. Одиночество стало его спутником, обнимая водным рассыпчатым туманом тоски.
А потом появился человек. И его порождения — Вдохновение, Воспоминание, Война, Любовь, много кто, их было не счесть. Самые прекрасные — Вдохновение, которая постоянно носила струящиеся песочные платья, с подолов которых ссыпалась золотая крошка, и Воспоминание, который прятался за тусклой одеждой и такими же тусклыми тенями садов. Это отличительная черта всего, что может ослеплять, — оно прячется любыми способами, храня своё внутреннее свечение для особенного случая, существа. И только пластмассовое из кожи вон лезет, погребая себя под шёлком и жемчугами в надежде обмануть. Время прекрасно это знал. Воспоминанию было всё равно, сколько и насколько цепко за ним следят, а Вдохновение с каждым днём распускалась свежим, пахнущим молодостью цветком. Она старалась всю внутреннюю красоту обратить во внешнюю и действительно была прекрасна. Как капля росы в траве или последний дотлевающий уголёк. От неё хотелось творить и жить. И позже, осмелев, она и сама стала бросать неосторожно-кроткие взгляды в сторону Времени, которые, само собой, замечала Вселенная.
Люди росли, переполняясь воспоминаниями, словно спелая вишня. И больше ничто не могло скрывать Воспоминание. Волосы его — остекленевший перевёрнутый огонь, тянущийся до острых плеч, а глаза — чистый малахит. Вместе с ним становилась прекраснее и Вдохновение. Только её красота — академический рисунок. Идеальный, точный и скучный.
Если человек был причиной появления, их создателем, то Вселенная — их матерью и наставницей. Они росли под её сверкающей заботой, все дружные, несмотря ни на что, чистые и верно выполняющие своё предназначение. Так было до тех пор, пока Время не перешагнул порог их дома. Пробил час, и он, решив, что Воспоминание достаточно окреп силами и духом, пришёл просить забрать его к себе. Это было похоже на земной брак, только этот — навсегда.
Дом был в самом центре мира, в сердце вселенной, необъятный и величественный. Время шёл по терракотовому залу, золочённому солнцем, и шаги ударялись о стены, бегали, путались и терялись среди витых эльфийских колонн. Вселенная встречала его, обратившись женщиной в платье, расшитом туманностями и светом светлячков. А одна из многочисленных дубовых дверей прятала смущённо краснеющую Вдохновение. Её улыбка тогда могла осветить весь космос и ещё бы осталось. Время чувствовал её душно-счастливый взгляд, вливая свинец в позвоночник и вколачивая доски в спину. Сердцебиение Вдохновения перекрывало все звуки и, разносясь по планетам, дарило людям приток чего-то невероятно прекрасного.
Время учтиво поклонился Вселенной, хотя на самом деле должно было быть наоборот. И начал пафосно, холодно, официально, как валун, который оглаживают, сводят с ума волны трепещущего волнения:
— Я прошу разрешения забрать Воспоминание в свой дом и быть с ним до конца своих дней, — вот что он просил бетонным голосом, когда лёгкие заполнялись жаром вместо воздуха. У Времени не было дней. И лет, и эпох. Это всё придумали люди, чтобы обозначать то, что он делал. У Времени была прямая, без начала и конца, он не рождался, он просто всегда был. А значит, обещал вечно быть с Воспоминанием. По крайней мере, пока мир снова не превратится в пульсирующий шар, но и тогда Время будет покорно ждать нового взрыва, вместе с которым вернётся и Воспоминание.
Вселенная держала своих детей в строгости, но она знала Время с самого рождения и даже была рада, что один из её детей будет с ним. Хотя внутренне оставалась так же неприступна, как заснеженный пик Эвереста, и на лице Времени почти стали проступать редкие, как дождь в пустыне, эмоции.
— Я даю тебе согласие.
Острая слеза, вспарывая кожу, скатилась по щеке Вдохновения. Она не могла понять, поверить, увидеть даже в страшном кошмаре, что Время придёт не за ней, что мать согласится на это. Она померкла, волна эйфории, покрывшая мир, сменилась тянущим опустошением. Сбежала, хлопнув дверями так, что испугались своды. Дом затерял её между комнатами, пока все живые существа тонули в серости.
Воспоминание покорно следовал за Временем, попрощавшись со своей семьёй. И только Вдохновение даже не показалась на глаза, ещё не зная, что больше никогда не увидит своего самого близкого брата. Они правда были неразлучны с самого детства, потому что она наполняла его, подсвечивала и заставляла сиять ярче Регулуса. Он был её любимым младшим братом. И тогда их души рвались на мелкие клочки, которые разносились скорбью в воздухе. Она была бледнее кости, а на его щеках танцевал буйный румянец — порождение тревоги. А ещё стыд. За то, что Время выбрал его. На этом месте должна была быть она, такая красивая, смеющаяся самыми звонкими колокольчиками, от которой пахло жизнью. Но никак не он, бесцветнее стекла. Только Воспоминание не понимал, что Времени нужен был кто-то такой же незыблемый, постоянный, как горные хребты. Он не понимал, что Вдохновение слишком капризна и переменчива, а воспоминания преследуют людей всегда, до самой смерти, и они будут вместе до тех пор, пока не умрёт последнее существо на свете.
Вдохновение и Воспоминание так и не примирились. Вселенная чувствовала, и вместе с ним страдали все, кто имел хоть частицу сострадания. Ему было слишком стыдно, а она была слишком горда. Даже выйдя замуж за Искусство, слегка чопорного и странного, она продолжала помнить об этом.
С тех пор воспоминания никогда не вызывали прилив сил, а только тоску. И если ты неожиданно её почувствуешь, незваную и неожиданную грусть, — это проходят через твоё сердце обрывки их плачущих душ.
Всё самое прекрасное случается на Земле. Трагичное, радостное, счастливое и не очень, но обязательно то, что имеет большое значение. Наверное, эта планета занимает особое место среди звёзд, иначе я не знаю, в чём она провинилась.
И есть ещё кое-что непреложное: все мы подчинены Времени и Вселенной. Все мы служим им и за непослушание, несоблюдение порядков жестоко караемся. Только есть на свете одно существо, повлиять на которое не может никто, даже они сами. Я расскажу.
Все, наверное, знают сказку про Рапунцель. И мне кажется, я знаю, кто был взят за основу. Однажды в море Земли упал луч. Но иногда Солнце пускает не простой свет. Со всех окраин до него долетают частицы волшебства и оседают, а потом, поддавшись своевольному нраву, раз в несколько лет устремляются к Земле снопом ярых искр, чтобы сотворить что-то прекрасное. И на этот раз они обратили воду в плоть. На берег с бирюзовой глади сошла девушка. Красивая, невероятно красивая в своей чистоте и гордости. Волосы вились золотыми лозами, а глаза были не отражением, а самим небом, даже меняли цвет под стать куполу наверху.
Она нашла себе пристанище в портовом городе недалеко от залива. Ярком радостном городе, упавшем в краски и специи. И она — самый гармоничный его житель в струящемся аквамариновом платье. Она танцевала в нём, кружилась, и казалось, что это не человек, а солнечные зайчики бегают по волнам.
И Муза, так падкая на дикую и притягивающую, как бутон тропического растения, красоту, не могла не заметить её. И спустилась к ней, зачарованная, чтобы наблюдать. Это было первым её правонарушением: она должна была раздавать всем частицу себя, но никогда не задерживаться и никогда не наблюдать. А девушка всё танцевала, пела и бегала неустанным ручейком по улицам, писала картины, в которые Муза сыпала блеск. Она очень страдала, когда заканчивались драгоценные минуты, которые она могла потратить на девушку. Муза была предельно аккуратной, потому что Время строго-настрого запрещает влюбляться, особенно в людей.
А потом случилось ужасное. На город, где жила девушка, напали. Сожгли каждый дом до единого, тех, кто не сумел убежать, угнали в рабство. К счастью, девушка успела. Отбилась чудом. А Муза стояла и смотрела, внутренне съеживаясь от бессилия. И не от того, что не могла даже дотронуться до людей, а оттого, что знала: Война пришла сюда неспроста. Она шла ей навстречу вместе со Смертью, смотря прямо в глаза. Муза поняла: Время всё знает.
Она закрыла глаза и исчезла.
Муза металась, кричала, плакала на руках у матери Вселенной, обвиняла Время, просила отозвать напасти, но он был непреклонен. Он всегда жестоко наказывал тех, кто влюблялся в людей, чтобы потом они сами не наказывали себя.
Тогда Муза совсем перестала приходить к людям, неотрывно находясь рядом с девушкой. Она гладила её по волосам и всё надеялась, что девушка хоть немного почувствует. И она чувствовала. Не так, как обычно, а как будто ветер специально путается именно в её волосах. А ещё она была прекрасна даже в изорвавшемся грязном платье и с превратившимися в кошму волосами. Она всё ещё сияла, потому что только с ней была Муза. Она подбадривала сбежавших, не давала им поломаться, заботилась о детях и стариках, проводила их сквозь чащу леса и не давала умереть с голоду. Только за ними гнались, неизбежно гнались. Муза знала, что теперь, даже если она уйдёт, их всё равно нагонят. Она боялась, что девушка упадёт духом и тогда умрут все. И она собрала все свои силы.
Чтобы вдохновить на пламенную, вновь зажигающую сердца речь, от которой мурашки по коже. Девушка устала бежать, и тогда Муза помогла ей вытянуть спутников, чтобы дать отпор. Они нашли защиту и оружие, какое могли, и терпеливо ждали, больше не сделав ни шагу. Девушка спала на коленях у Музы, если бы могла чувствовать, а та гладила её локоны и неловко проводила пальцами по жилету. Слишком тонкому, чтобы защитить. Им было страшно. Всем было страшно.
Утро ознаменовалось призрачными копытами коня Войны. Муза знала, что за ней идут настоящие, живые лошади с железными всадниками. Дозорный протрубил сражение. Война взвилась ввысь и опустилась чёрным дымом, приглашая Смерть. Люди видели, что они слабее, но Муза вкладывала все силы. Люди знали, за что бьются.
Смерть и Война неотрывно смотрели в её глаза, ожидая увядших плеч и гордости. Пока она не почувствовала, что рядом шевельнулся и как будто немного исчез воздух. Жизнь встала рядом, поднимая даже самых тяжело раненных солдат. Они бились четырёхкратно яростнее. И это, наверное, была самая невозможная битва в истории, потому что простым людям победить в ней было невозможно. Простым людям.
И всё-таки королевская армия умерла. Только ухмылка Смерти осколком разрезала пространство. Двое последних затаившихся солдат схватили девушку. И быстро, в один миг отразили улыбку Смерти на её шее. Голос Музы треснул, сломался и рассыпался. Она повалилась на колени, уже не следя, как падает замершее тело, как убивают солдат, как слетаются в кучу уцелевшие. Она сотрясалась беззвучными рыданиями, немой крик застыл в горле, и это было самое страшное, что только видели Война, Жизнь и Смерть.
А потом её плеча коснулась ложный ветер — такой же, какой касался девушки. Она подняла глаза. Перед ней стояла воительница в тяжёлых доспехах и с мечом, отливающим морем. А в глазах у неё утонуло небо. Муза внимательнее всмотрелась и поняла — это Победа. Взялась за протянутую руку и , поднявшись, забрала ласковую улыбку.
Это было первое создание, порождённое не Вселенной, но Любовью. Подвластное не Времени, но своему сердцу. И с тех пор Муза упорно идёт к Победе, ведя за собой самых сильных владык в истории.
История одного человека
Однажды на нашей улице появился Пёс. Почему с заглавной? Не знаю. Имени его не знаю, но он чей-то, а значит, уже с именем, и некрасиво было бы с моей стороны называть его по-другому. Так что пусть будет просто Пёс. Он был грустным. Нет, серьёзно, если бы ты его видел, точно сказал, что у грусти такое лицо. У собак вообще взгляд побитый, а у этого в глазах застыл концентрат, обрамленный чёрными ресницами.
Кто он, чей он — я не знал. Знал только, что он сидел у домов, ожидая милости. Только его гнали отовсюду. Совсем: то дети, то брезгливость, то страх. А я вынес ему объедки, что остались от ужина. Сел на крыльцо, зажег сигарету. Он съел всё и, клянусь, благодарно посмотрел на меня. У него очень выразительные глаза были. Воды ещё, точно. Я докурил, а он закончил с трапезой. Положил мне голову на ноги. Так естественно, как будто мы всю жизнь друг друга знаем. Гладил по вихрастому загривку, упавшим ушам. Фонари далеко, их свет не доходил до моего крыльца, и казалось, будто тень легла мне на колени.
Думал о чём-то, хотя обычно старался не оставаться наедине с собой — так страшно задуматься.
Правда страшно. Ужасно. Потом из дома послышался голос моей жены. Прости, но ей тоже брезгливость не позволяет. Нам бы ребёнка, а не пса.
На следующий день он опять пришел. Объедков не осталось, пришлось мясо срезать. Теперь собирал со стола то, что осталось, ссылаясь на нового домашнего любимца коллеги. О Псе рассказывать ей не хотелось. Она закатит скандал, что я думаю о чём угодно, но не о семье. Так и выходил кормить — в полутайне. Она бы никогда не узнала — у неё агорафобия, даже в окна не смотрит. Не понимаю, как она собралась детей растить.
Пёс был хорошим. Послушным и ласковым. Приходил в одно время и сразу же после моего ухода исчезал. Он был не просто полудомашним актом милосердия белого воротничка, а чем-то совершенно иным. Он точно не был собакой, но это слишком сложно, чтобы тебе объяснить. Ну, знаешь, когда чувствуешь, а слов не хватает. Или таких слов не существует. Что-то волшебное. К тому же даже если я тебе это рассказываю, пусть хоть что-то в этой истории останется только моим.
Пёс начинал привязываться. Я поднимался со ступеней, шёл в дом, а он — робко за мной. Я оборачивался и вздыхал, говорил "нельзя". Он, конечно, слушался, а с глаз всё равно лилась грусть. Глубокие сапфиры — у жены были серьги с такими камнями. У него с глаз падала синяя стеклянная крошка, у меня — пепел с сигареты.
Я начинал привязываться. Часто смотрел в окно — вдруг ещё раз пришёл? Жена даже стала подозрительной. — "Кого ты там высматриваешь?" — "Показалось, шумел кто-то".
Потом она слегла. Оказалось, у неё рак последней стадии. Что я мог сделать? Ничего. Я ничего не делал. Разве что готовить начал и ухаживать за ней, потому что она не вставала. Ей и до этого было плохо, только спорить с ней — всё равно что кричать в пропасть. Никаких врачей — и хоть убейся. Иронично.
У меня было двадцать минут счастья и спокойствия с Псом, а потом жизнь офисного работника почти вдовца.
Он всё-таки пришёл второй раз. Склонил голову на плечо, так, как совы делают. Посмотрел в глаза — мороз по коже. Но что я мог? На сегодня лимит исчерпан, прости, меня жена за руку держит. Заскулил. Ушёл, низко склонив голову. Мне ещё никогда не было так тоскливо. Даже когда узнал про болезнь жены.
На следующий день я не поехал на работу. Сидел не деревянных ступенях, иногда стряхивая пепел с сигареты. Там, в конце улицы, заканчивался последний день лета. Пахло полынью. Я с детства любил полынь и ковыль, хорошо, что их в неухоженном саду тьма росла. Сегодня умерла моя жена. Пёс не пришёл.
Дом Времени огромный, безмерный, никому не хватит жизни обойти его, даже самому Времени. Комнаты появляются сами собой, их создаёт мир — в зависимости от того, что в нём творится. Мир сам выбирает, что должен видеть Время, хотя, мне кажется, тот уже сам их все не помнит. Давно, ещё в самом начале, когда я чувствовал к нему только благодарность без дегтярной ненависти, он показывал мне их, а теперь я хочу рассказать тебе, пока они совсем не скрылись из моей памяти.
Есть одно место, где собрано всё, что когда-либо происходило. Огромный зал с лабиринтом из шкафов. А на их полках стоят в пробирках запечатанные года. Там — все запахи, войны, новые жизни и похороны, музыка, песни, абсолютно всё. Не знаю, зачем он их хранит, ведь у него и память безгранична, он помнит каждый взмах ресниц каждого человека. Может, собирает для любопытных вроде меня. Пока я жил у Времени, я часто бродил по дому, заглядывая в каждую трещину и нитку паутины. И внутри меня вспыхнул яркий, поглощающий огонь исследователя, когда я открыл те двери. Утопая в лабиринте всё глубже, я забывал, как возвращаться, я не хотел возвращаться. Мне нравилось разглядывать моря и горы в склянках, смотреть, как под лучами солнца меняются части света. Вдыхать запахи и слушать все разговоры и музыку веков. Музыку не только человека, но и ветра, который гуляет между арками и заставляет их петь.
Я заблудился, пропал, совсем ушёл на дно прошлого. Время не искал меня. Да он и не заметил, наверное, что я исчез, для него весь день — секунда для нас. Только Воспоминание, зачем-то зайдя, услышал — он слышит каждую кружащуюся в воздухе пылинку — и вывел меня не больше, чем через десять минут, хотя мне казалось, я достаточно далеко зашёл.
Вот ещё одна особенность: время у Времени идёт не так, как везде, а как он того захочет. Только здесь он мог позволить себе показывать настроение. Воспоминание привык к этому, а мне казалось странно и безумно, когда минутная стрелка перенимала скорость у секундной, таща за собой часовую. Они могли обежать несколько дней, а на самом деле прошло не меньше минуты.
Есть комната, где собраны песочные часы, отмеряющие человеческую жизнь. Она не такая большая, как предыдущая, но в ней тоже можно заблудиться. Стены заполнены чёрными шорохами магнита, заменяющего песок. Если немного прислушаться, можно услышать крики и плач, когда человек, срываясь, падает на острый, вспарывающий сердце цветок внизу.
Иногда стекло трескается или вовсе разлетается радужными брызгами — это прикосновение Смерти. Что-то очень важное и спрятанное за семью печатями появлялось в глазах Воспоминания, когда он собирал осколки. Время никогда не заходил туда, наверное, боясь добавить умоляющим пару лишних лет. А своих часов я так и не нашёл.
Ещё была комната, заполненная хрустальными шарами. Такими, какие гадалки используют, только эти были по-настоящему волшебные. Она были везде: на полках, на полу, стенах, даже на потолке. Проникавшие сквозь окна лучи дробились, отражаясь снова и снова, создавая золотые переплетения. На удивление, я слишком часто попадал в эту комнату — наверное, так Время давал понять, что меня ждёт — и всё боялся запнуться, свернуть с узкой тропинки, обрамляемой стеклом. Но даже когда моя нога была опасно занесена, ничего не происходило, как будто воздух превращался в пуховую подушку.
Я долго и много там ходил, не понимая, зачем дом завёл меня сюда. Это были обычные стекляшки в красиво инкрустированной подставке — и ничего больше. Так я думал, ещё не зная, что в этом доме нет ничего простого. И доходил до исступления, припадая к зелёным драпированным стенам в попытке разглядеть проклятый хрусталь со всех ракурсов. Дом как будто играл со мной, подсовывая это место за разными дверьми, я даже стал бояться их открывать. И однажды я просто вышел из себя, выкрикивая все скопившиеся вопросы и укоры в потолок. Это ужасно глупо, но я надеялся получить ответ. До сих пор мне кажется, что дом живой.
После этого я попал туда в следующий раз спустя несколько недель, когда ночь уже бросила своё платье на землю и густая тьма затопила коридоры. Сон сегодня опаздывал, а я, совсем устав его ждать, решил уйти в сад. Может, цветы больше привлекут его. На пути мне встретилась дверь. Не такая, как другие — спокойные и уже спящие, а бодрствующая, подёрнутая дневным маревом. Я знал, что там, и всё-таки пошёл. Так и застыл изваянием, кажется, даже раскрыв рот.
Внутри стеклянных шаров был заключён дымчатых свет всех возможных цветов. Они, сливаясь, превращались в поле на полу, которое пересекала чёрная нить дороги, и небосвод, сияющий квазарами, на потолке. Я опустился на колени, чтобы рассмотреть их. В некоторых дымка отступила, показывая самые невероятные и захватывающие места, хотя стекло по-прежнему продолжало мерцать как напоминание. Я не смел к ним прикасаться: такая вещь должна была быть предназначена для чего-то особого. Но рассматривал их до самого рассвета, пока сонное солнце не растворило целые миры.
К вечеру я отыскал Время. Раньше он говорил мне, что я сам всё пойму, когда увижу, но теперь это ещё больше запутало меня. К счастью, он смилостивился. В этих шарах прятались целые галактики, стоило прикоснуться — сразу окажешься там. И возвращаешься, стоит пожелать. Он сказал мне: «Выбирай» — так начались эти истории.
Когда шарик,заточавший в себе всё, раскололся, когда обломки только собрались в целые планеты, появилась она — Жизнь. Маленький ребёнок коснулся беспокойной воды, давая начало всему живому. За спиной у неё стоял Время. И он тогда тоже как будто заново оживал: теперь всё, что он сделал, начало обретать смысл. Время всей душой переживал за неё и оберегал, а она росла цветуще-радостным ребёнком, обещая будущему что-то прекрасное.
А где-то совсем далеко, за сотни тысяч световых лет вместе с первым взрывом звезды родилась Смерть. Время тоже заботился о ней и любил, насколько бы разрушительной она ни была. Они обе были прекрасны: одна — в своих начинаниях, другая — в завершениях. Первые существа продолжали крепнуть и наполнять Землю, вместе с ними росли Жизнь и Смерть. Но потом пришла пора первому существу умирать. Тогда Жизнь и Смерть встретились в первый раз, уже совсем повзрослев.
Жизнь почувствовала, как внутри проросли холодные семена, посмотрела на Время — и исчезла, чтобы появиться там, где заканчивались последние секунды первого существа. Смерть стояла над ним, немного наклонившись. Глупости всё это — про её косу. Она не отрубает головы, не любит кровь — это к Войне. Смерть просто целует в лоб и прикрывает глаза, если их не сковал ужас.
Но кое в чём люди всё-таки были правы. Только на первый взгляд она казалась красивой девушкой из плоти и крови в ночной мантии без луны и звёзд. На самом деле, просто принимала такое обличье, чтобы не пугать облезлым шорохом костей. Губ у неё не было — был только провал вместо рта, даже зубов не осталось, но сейчас её губы были желаннее и красивее всего на свете. Существо как будто само тянулось к ней, а Жизнь кинулась вперед, закрывая его. В её океанических глазах белыми парусниками стояли отсветы слёз. Она вскрикнула — и Смерть застыла каменным ангелом.
— Зачем ты это делаешь? — выкрикнула Жизнь надломленной коркой льда. Но Смерть это как будто только позабавило. Она снисходительно улыбалась. Смерть всегда была мудрее Жизни. Спокойнее и рассудительнее. А та навсегда останется таким же ребёнком, как когда коснулась воды и сама начала всё это. Что она могла ей сказать? Что была рождена для этого? Что её готовили к этому? И она была полностью готова закончить страдания этого старого, едва дышащего существа. Но почему-то сейчас на неё смотрели взглядом побитой собаки, так, будто она совершает преступление — и тело цепенело.
— Потому что тогда все твои труды бессмысленны.
Жизнь заплакала. Так пронзительно и жалобно, как плачут только дети. У неё отнимали, разрушали ту часть, которую она так отчаянно выхаживала. Она даже подумать не могла, что такое случится. А у Смерти сердце разрывало колючую проволоку долга. Время всегда готовил её к этому и предупреждал, что Жизнь будет пытаться её остановить. И огораживал сознание белой непробиваемой стеной, которую не могли разрушить ни стыд, ни страдания умирающих. А Жизнь смогла, растопив бетон слезами, как снег. Теперь в глазах смерти было что-то … человеческое? Да, потому что именно от людей они все — Вселенная, Время, Воспоминание и много кто ещё — научились слезам.
— Уйди, — дрогнувшим голосом сказала Смерть, но это, скорее, последняя отчаянная попытка, как если бы добыча сопротивлялась хищнику, уже даже не надеясь на пощаду.
— Не надо. Пожалуйста.
Сейчас Жизнь была беспощаднее Смерти. Она не понимала тех страданий, которые испытывал человек и что окончание этого было милосердием. Тот, кого мы не знаем, определил людям свой срок, а болью обозначил приближение кончины. И даже когда человек вскричал от грызущей болезни, Жизнь не дрогнула. Время предупреждал, насколько она эгоистична.
— Отойди, — теперь уже Смерть была увереннее. Внутри неё переливались наставления и стоны существа. По щекам Жизни плыли перламутровые рыбы, только они были не слабостью, а состраданием. Смерть протянула руку, чтобы отстранить её, но ударилась о прозрачный купол. В неверии осмотрела кисть — преграда оставила на кончиках пальцев лёгкое жжение и красные точки. Она ещё раз прокричала, отчаянно ударяя ладонью в крапивный заслон, а Жизнь даже не шелохнулась, продолжая всё теми же штормовыми глазами заклинать остановиться. Так не могло продолжаться. Слова Времени о боли, чести, предназначении были водопадом, который безжалостно подхватывал перламутровых рыб и уносил глубоко на дно, скрывая из виду и памяти.
Смерть вздохнула — и Жизнь как будто растаяла, освобождая путь. Теперь уже она кричала, билась, жгла руки о плотный воздух вокруг Смерти. Та же закрыла глаза человеку и нежно поцеловала — так, как целует только мать новорожденного ребёнка. Ветер разнёс звёздную пыль.
Время говорил, это была дна из самых солёных, поломанных и израненных ночей, которые ему только приходилось переживать. В ту ночь по миру разлилась тоска ещё большая, чем при ссоре Вдохновения и Воспоминания. Время остался со Смертью, обнимая и успокаивая, как собственную дочь, а к Жизни послал Воспоминание. Он успокаивал её как мог, а она только повторяла: «Убийца, убийца, убийца». Комната из туманностей до краёв наполнилась её рыданиями, становилась тесной и душной, скручиваясь в спираль. Только рассвет поймал в свои сети слёзы обеих и забрал с собой. Смерь обессиленно уснула, вернулся Воспоминание — значит, и Жизнь тоже спит. Даже не было смысла спрашивать, как она: Время сам чувствовал их боль, отдававшуюся в каждой клетке.
Шли годы, становилось больше людей и больше смертей. Они свыкались с этим, покорно выполняя свой долг. Жизнь спорила со Смертью, когда человек попадал в несчастный случай и мог остаться, но та всегда забирала своё. Пока однажды чаша милосердия не собрала достаточно капель, чтобы утопить на своём дне, поблескивающим золотом и хризолитом. Тогда внутри что-то яростно вспыхнуло и выжгло. Тогда произошло то, что никогда не должно было случиться, — Жизнь полюбила Смерть. Они поняли это не сразу, в отличие от Времени. Он беспокоился, пытался что-то сделать, предупреждал Смерть, запрещал Жизни появляться у умирающих, доводил Воспоминание до белого каления, а стрелки часов — до безумия. Время боялся, что их любовь вызреет до конца, и был тем внезапным апрельским снегом, что убивает цветение яблонь.
На немного наступило затишье. В Жизни не было изменений, только чаще стали покрываться инеем её вздохи. Время знал, что это лишь затишье перед бурей. Знал — и пытался сделать всё, что было в его силах, опасаясь, что одна из них больше не сможет выполнять свой долг.Только яблони, если достаточно крепкие,переживут и морозы.
Накопилось достаточно морщин и плотно сжатых губ, чтобы Смерть наконец отдала Жизни того человека, у которого нить судьбы не порвалась до конца. И вместе с ним к Жизни вернулась детская радость, в уголках глаз праздничными брызгами шампанского заблестели слёзы. Она кинулась было обнять её, но только обожглась. Смерть лишь со скорбью смотрела в ответ. Впервые она чувствовала сострадание, сдавалась и покорялась Жизни. Внутри материки трещали по швам. Она хотела притянуть её к себе, успокоить, только Вселенная была достаточно жестока, чтобы никогда не позволить им это.
Время обо всём догадался в тот же день, стоило только взглянуть на них. И понял, конечно, что ничего уже не исправить. Смирился. Не без помощи Воспоминания, конечно. И даже ради них иногда останавливал поток рождения и похорон,чтобы дать им посидеть на обратной стороне луны с долгими разговорами.
Воспоминание сказал, когда-нибудь Вселенная разрешит им дотронуться друг до друга, и это будет означать конец всему. Мы исчезнем, весь мир исчезнет и повторит свой круг. Их объятия продлятся не больше доли секунды, но они будут самыми долгожданными со дня сотворения.
Ласточки не встречают волков, а волки — ласточек. Это все знают. Встретить ласточку ещё менее вероятно, чем если бы бабочка села ему на нос. Волки слишком злые и быстрые, чтобы общаться (не есть, это важно) не с себе подобными, и слишком медленные, чтобы летать. У них луна отражается в глазах и голосе, а ласточки сплетают солнечную сеть крыльями. Но мне не стоило начинать рассказывать про то, что все знают, если бы в этот раз не случилось нечто из ряда вон выходящее.
Этот волк был одинок. А эта ласточка любила приключения. Волк не был изгнан, но ему так было проще, нам ли не знать, как это? А ласточка просто хотела побыть одна. Сами бы вы проводили каждый день, попавшись в нескончаемый щебет, который по какой-то ошибке органа слуха мы характеризуем как "красивый".
Это было ночью. Волк медленно и неспешно шёл, едва касаясь лапами тающей весенней земли, от которой исходил и намертво приклеивался к шерсти запах прелых листьев. Все волки пахнут весной. Он шёл тихо — главное, не разбудить кого-нибудь, не дай небо привлечь внимание. Сел на большом камне, белом, как застывшая капля молока, и уставился на луну. Большую, круглую, далёкую-далёкую. Не завыл — выть ему теперь нельзя, это лишнее внимание. Но она всегда его гипнотизировала.
А потом её так возмутительно пересекли чёрные крылья. Птица крупная и смелая — опустилась близко. Не близко, на самом деле, больше, чем в метре, но даже на столько к волку подойти ещё никто не решался.
Села — и заговорила. Не так противно, высоким голоском, каким обычно говорят птицы, а усталостью, неразделённой печалью, которая, конечно, была заметна волку. Ласточка была любопытной, а волк так давно ни с кем не разговаривал, что уже почти забыл, как это. И они говорили до самого утра — про жизнь, про неодинокое одиночество, про дальние тёплые страны, где никогда не бывает снега, как и волков.
Он впервые стал неосторожен, заливисто воя и смеясь, так, что перебудил всех белок и наутро все будут знать. Но какая разница? Какая разница, что теперь его точно изгонят из стаи, какая разница на их "нет, вы только посмотрите на них — хищник и птица"? Какая разница, если есть ещё одно создание вместе с его одиночеством?
Так он думал до наступления холодов. Ласточка собралась улетать, ведь это не её изгнали из стаи — ласточкам обычно нет друг до друга дела, лишь бы сбиться в клин и проткнуть небо. Им трудно было прощаться, и сердце его рвалось. Конечно, тёплые страны, без волков и снега. Но ласточка сказала, что вернётся. И волк знал, что ласточки возвращаются. Только зачем? Глупые. Но он ждал. И верил изо всех сил, что она правда вернётся. Поистине силён тот, кто даже в зиму не мёрзнет. И дело было вовсе не в его шерсти.
Без стаи было сложнее. Но оно того стоило. Зима всё-таки неохотно отступила, наградив промёрзшими лапами и ещё более злобным оскалом, но ласточка вернулась. И он был так счастлив, что бегал с ней наперегонки всю ночь, смеясь. Смеялся, чтобы не грустить от того, что он не мог летать.
И они снова говорили до холодов. Снова и снова это повторялось. Она превратила его жизнь в ожидание.
Однажды выдалась очень сильная зима. Волк боялся, что не протянет. Но он жил и грелся, путался, проваливался в сугробы и убегал от охотников, лишь бы снова увидеть ласточку. Дождаться, дождаться, дождаться.
Не дождался. Спали снега, появились листья и цветы, потом — плоды. А её всё не было. Весь клин вернулся, а её не было. Он спрашивал, но птицы, испуганные, лишь улетали. Действительно, кто будет говорить с изгнанником, ещё и волком?
Загрустил. Одиночество сожрало — оно всегда так делает. Волк пропал, далеко, глубоко и безвозвратно. Волк стал попадать в капканы. Изранил ногу, хромал.
А потом — охотник. Волк перед смертью только думал, лишь бы шкуру на пол не постелили — и всё смотрел на небо.
А небо знало, что именно этот человек убил его ласточку.
Природы не существует. Ее нет как существа, как осознанной формы. Мы называем ею совокупность ручьев, хвойников, лис, ежевики и — самое главное — времен года. Сначала их было три — три сестры: Зима, Весна и Осень. Они сменяли постепенно друг друга, занимая господство. Весна взращивала ягоды, а Осень давала им созреть, Зима позволяла отдохнуть и выспаться. Но живые существа слишком мерзли и никли, и тогда Создателю пришлось создать Лето.
Он носил кольцо, снятое с Жизни, и весь дышал ею. Он был красив, а самое главное — он был теплым. И люди начали поклоняться ему, молиться, чтобы он остался подольше. Начали ругать Осень и ещё больше ненавидеть Зиму.
Сестры ссорились из-за него. Зима сразу невзлюбила его. Люди ненавидели ее, хотя она не могла ничего поделать с установленным ходом и только старалась рисовать алмазные опушки, превращать оголенные деревья в клоки дыма и опрокидывать небо вниз. Они не видели ничего красивого в ней, а теперь молились вдвойне усерднее о том, чтобы Весна быстрее изгнала ее.
Весна была доброй. Она была влюблена в Лето и каждый раз усердно растапливала горный хрусталь, иолит и жемчуг, рассыпанный под ногами. Лето любил её, как сестру.
Осень была злой. В ней горел огонь, которым жгли опавшие листья. И поднимавшийся злобный, едкий дым, она напускала на Лето. Осень с радостью каждый раз сморщивала всю зелень, с наслаждением выпивала все соки из трав. Лето любил её, как сестру.
А Зима просто делала то, что должна была. Она была, как ей полагается, безразличной ко всему. Ей не нравился только холод, падавший с ногтей, подвешенный к полам платья. Ей не нравились снежинки, овившие её голову диадемой, а руки — украшениями. Но она всё равно с каждым своим приходом надеялась показать красоту за холодом. Лето любил её.
Сестры её видели и недолюбливали её. Больше не за то, что Лето любил её, а за то, что она не принимала это. Однажды они разругались особенно сильно, и Зима ушла на дальний север, лишив там людей урожая и обрекая на бегство, а оставшихся — на грабеж. С тех пор Время называл её Королевой Северной.
У Королевы Северной был прекрасный замок: снаружи маленький, внутри — большой. Она жила там одна, иногда принимая Время. К ней пыталась наведаться Весна, но с её приближением таяло всё царство, и Королева отсылала её прочь.
Время познакомил нас, я часто бывал в её замке. У Королевы Северной был прекрасный сад замороженных цветов, которые никогда не увядали, а угощала она эклерами с остывшим чаем с молоком. И была очень печальна.
Весна ещё больше ругалась с Осенью, а люди вздохнули спокойно, когда зима не наступила. Ни в срок, ни через неделю, ни через месяц. Они радовались на хороший урожай, тепло и не смолкавшие трели сверчков. Ровно до тех пор, пока больной Лето не начало выжигать их.
Он изрывал землю засухой, превращал солнце в калено-красный шар. И в первый раз люди взмолились о наступлении холодов. К Зиме приходили Время, Воспоминание, Жизнь, а она никого не слушала, читала зарубежные книги и возводила от них едва ли не Альпы из чистого льда. Как-то Время так рассердился, что из-за неё пропадут все труды — всё созданное тогда и правда умирало, — что разрушил половину дворца.
Королева не стала его отстраивать. Я заметил, что она как будто тоже поникла. Осталась нетронутой ее библиотека — единственное место, где был хоть какой-то цвет, — и большего ей не нужно было.
Я не пытался её уговаривать, понимая, что всё будет так же бесполезно, как иссохшая, бесплодная почва в тот год. Меня занимал только один вопрос — почему она превратилась в такой же закованный цветок, как те, что она носила в рукавах. Кончики волос больше не трогал иней, от платья не оставался мерцающий свежестью шлейф. Весь ее дом, раньше веселый в редких рассветах, потерял свои искры.
В тот день мы пили чай и обсуждали Гюго, когда сверху на меня упала капля. А потом другая, а Королева как будто и не замечала. С рукава выпала растаявшая роза и тут же ссохлась. Тогда она подняла на меня глаза, полные страха, такого страха, каким люди смотрели на январский буран. Лето пришёл.
Он утратил прежнюю красоту, горевший лихорадкой. А Королева только дотронулась до его щеки — и разлилась гармония. Вечная мерзлота отступила, отдав воду почти бездыханному, пыльному югу, где вновь заколосилось золото.
С тех пор Лето угощает её чаем из шалфея, а Зима его — рябиной.
Время такое мудло, как мне кажется, но это имхо, конечно же :))
Продолжайте писать, автор. Вдохновения и Времени вам. |
Sn1автор
|
|
HazelL, может быть, поздно, но благодарю. И вам тоже.
|
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
|