↓
 ↑
Регистрация
Имя/email

Пароль

 
Вход при помощи VK ID
временно не работает,
как войти читайте здесь!
Размер шрифта
14px
Ширина текста
100%
Выравнивание
     
Цвет текста
Цвет фона

Показывать иллюстрации
  • Большие
  • Маленькие
  • Без иллюстраций

I confess (джен)



Автор:
Фандом:
Рейтинг:
R
Жанр:
Исторический, Драма, Детектив
Размер:
Макси | 440 592 знака
Статус:
Закончен
 
Не проверялось на грамотность
Квебек, Канада, 1947-й год. Отто Келлер, беженец из нацистской Германии, не может справиться с чувством ненависти к отцу Логану - молодому католическому священнику, который спас и приютил его семью. Логан чересчур добр, слишком идеален, а самое главное - все это ему абсолютно ничего не стоит
QRCode
Предыдущая глава  
↓ Содержание ↓

↑ Свернуть ↑
  Следующая глава

XI

Как священник, Логан постоянно имел дело с человеческим страданием. Но после своего освобождения он начал думать, что до сих пор он имел очень приблизительное представление о боли, которую он был призван облегчать. Как и все люди, которые смотрят на несчастья своих ближних со стороны, он видел лишь вершину айсберга, большая часть которого была скрыта от его глаз. Все равно что посмотреть экранизацию какой-нибудь трагедии в кино — а потом обнаружить, что у фильма есть первоисточник — натуралистический, мучительно подробный автобиографический роман на шестьсот страниц. Главным в страдании было не то, что привлекает внимание своим драматизмом и бросается в глаза, а то, что выглядит менее важным, чем внешние, осязаемые раны и несправедливости — то, что в сознании страдающего человека происходит бесконечное, бесшумное, лишенное всякой поэзии или героики перебирание одних и тех же нестерпимых и бесплодных мыслей.

Рене, который после ареста Майкла продолжал прислуживать отцу Бернару на воскресных мессах, отказался от места алтарника и вообще начал бывать на мессах через раз. Отец Рене в разговоре с Бернаром объяснил, что Рене не справляется со школьными нагрузками, и у него нет времени на дополнительные обязанности в церкви — но Майкл ничуть не удивился, когда наступление летних каникул ничего не изменило. Было совершенно очевидно, что уход Рене связан не с необходимостью готовиться к занятиям, а с Логаном. И он был не единственным. Часть прихожан исчезла — Логану хотелось думать, что они просто сменили церковь и начали посещать другой приход, но он содрогался при мысли, что эта история могла заставить кого-то разочароваться в церкви или даже усомниться в Боге. Другая часть прихожан осталась в Сант-Мари — но при этом они избегали посещать те службы, которые проводил он сам, и каждый раз как бы случайно приходили на мессу тогда, когда служили Бенуа или Бернар. Церковь Святой Марии, находившаяся в тихом и благополучном пригороде, никогда не была одним из тех храмов, которые в будни посещает толпа бедняков из прилегающих к церкви кварталов. Местным жителям не нужно было успеть причаститься перед сменой на заводе, так что большинство их них являлись к поздней мессе. Но теперь между будними мессами, начинавшимися в 8-30, появилась драматическая разница. Когда мессу служили Бенуа или Бернар, на службе, как обычно, бывало пятнадцать-двадцать человек. В случае Логана позднюю мессу легко было перепутать с ранней — на скамьях сидели только те три или же четыре человека, преимущественно очень пожилых, которые к ежедневному посещению утренней мессы относились так же, как к чистке зубов и мытью рук перед едой — что-то такое, без чего они бы ощущали физический дискомфорт. Все остальные предпочитали просто отложить поход в церковь на следующий день, чтобы не иметь дела с Логаном. Майкл осознавал, что это не было сознательным и обдуманным проявлением враждебности и еще меньше — акцией протеста. Тех, чьи чувства относились к этой категории, нужно было искать среди исчезнувших бесследно прихожан. А остальным — всем этим обычным католикам, которые раньше относились к Логану с симпатией, хотя порой бывали озадачены и сбиты с толку его слишком либеральными идеями — просто казалась слишком дискомфортной мысль, что руки, поднимающие освященную гостию над алтарем, могли быть руками убийцы и прелюбодея. По этой же причине люди — даже совершенно не желающие ему зла и не считавшие его заведомо виновным — предпочитали исповедоваться не ему, а двум его коллегам, и Логан невольно ощущал себя нахлебником, который получает жалование священника, хотя его обязанности вынуждены исполнять Бернар и Бенуа. Заговорить об этом с настоятелем казалось слишком неудобным, но в беседе с отцом Бенуа Майкл однажды все-таки позволил себе горькую ремарку — когда Бенуа после очередной воскресной службы задержался в церкви на два часа дольше, чем обычно, потому что принимал толпу желавших исповедоваться прихожан, Логан с мрачной усмешкой извинился, что Бенуа приходится работать за двоих. Бенуа, выглядевший вымотанным и немного ошалевшим — по прикидкам Логана, ему пришлось выслушать около тридцати исповедей подряд — только с усталой безнадежностью махнул рукой. 

— Никогда не подумал бы, что среди католиков в нашем приходе столько протестантов…

Майкл почувствовал, что глаза у него невольно расширяются. Аллюзия на недействительность церковных таинств, полученных от порочного священника… Бенуа что, действительно хочет сказать, что исповедь, которую кто-то принес бы отцу Логану, осталась бы действительной в духовном смысле _несмотря на то_, что сделал Логан?! Осознав, о чем он думает, Бенуа опустил глаза.

— Простите. Вечно я несу какую-нибудь чушь. Я вовсе не имел в виду… Простите, ради Бога. Просто я — не самый умный человек. Либо совсем не знаю, что сказать, либо говорю глупости.

Бенуа был на добрых двадцать лет старше него, но Логан все равно нередко представлял его подростком — замкнутым, рассеянным, вечно витающим в облаках мальчиком, которого почти наверняка шпыняли в семинарии.

— Нет... Вообще-то это было остроумно, — сказал он.

В самые первые недели — до тех пор, пока газетная шумиха, поднятая вокруг его дела, еще не улеглась, и Логан привлекал к себе особенно прицельное враждебное внимание, кто-то налепил на ворота церкви рукотворную карикатуру — человек в сутане, который болтается в петле. Это, определенно, нарисовал не ребенок — школьники порой способны рисовать очень хорошие карикатуры (если уж на то пошло, в четырнадцать-пятнадцать лет Майкл с товарищами тоже порой позволяли себе рисовать карикатуры на самых придирчивых и неприятных из священников, преподававших в семинарии), но тот, кто рисовал эту картинку, явно хотел сделать ее не смешной и издевательской, а угрожающей. И — если говорить о стиле и об общем впечатлении, которое производил этот рисунок, ему это удалось. Приклеенный надежным, профессиональным клеем — как хорошая рекламная афиша — лист действительно дышал угрозой. Но Логан, глядя на эту картинку, ощутил, что его губы раздвигаются в нелепой, полной горечи улыбке. Человек, который полагал, что ускользнувший от правосудия священник наслаждается покоем, и его самодовольство можно пошатнуть только угрозой линчевания — это было нечто трагикомичное в своей абсурдности. Да он почти жалел, что «присяжные господина Дюплесси» не вынесли решения, что он виновен! Как любой нормальный человек, Логан боялся смерти, или, если быть точнее — тех страданий, которые сопряжены с отделением души от тела. Смерть страшила его примитивно, физиологически — как людей страшит перспектива посетить дантиста, чтобы вырвать больной зуб. Но умереть с сознанием собственной правоты — это, в конце концов, гораздо менее мучительно, чем быть священником, который вызывает в людях отвращение к религии и который больше не может причащать, исповедовать или утешать людей. В детстве у Логана — или, точнее, у его семьи — была собака, золотисто-рыжий спаниэль с белым пятнышком на носу, с которым Майкл играл раньше, чем сообразил, что дергать собаку за уши и за хвост — не проявление любви. Типпи (у родителей Майкла, при всех их достоинствах, с фантазией явно были проблемы) состарился и одряхлел, когда сам Логан еще был ребенком. Когда Майклу было одиннадцать, у доброго старины Типпи отнялись задние лапы. Логан даже сейчас помнил горькое недоумение в его карих глазах. Люди могут смириться с тем, что они больше не способны встать — им остается речь, способность читать книги, музыка, кино, ну, словом, чисто человеческие способы придавать своей жизни смысл. Собака, которая больше не может ни бегать за мячиком, ни следовать за интересным запахом, ни бросаться навстречу людям и вилять хвостом, теряет все, что делало ее собой.

Письмо отца пришло через две недели после его возвращения в приход. Майкл не сразу решился его открыть — дождался вечера, поскольку смутно ожидал, что после этого письма ему потребуется одиночество и время, чтобы успокоиться. Их переписка и редкое общение по телефону всегда было тяжелым испытанием для его нервов.

Для Майкла общение с отцом было по-настоящему свободным и приятным только первые двенадцать или, может быть, тринадцать лет — пока он не стал говорить о том, что он хочет поступить в семинарию и стать священником. Пока он был ребенком, между ними царил мир. По сути, Майкл даже вправе был считать, что ему повезло — его отец уделял ему куда больше времени, чем отцы большинства его приятелей (отчасти, безусловно, потому, что Майк не должен был делить любовь родителей с оравой братьев и сестер). Отец брал его на рыбалку, устраивал с ним вместе барбекю и запускал с ним фейерверки в его День рождения. Он без раздумий тратился на Майкла — в отличие от его одноклассников, у Майкла было все, о чем только может мечтать его ровесник — и велосипед, и деньги на кино, и отдельная спальня с кучей книг. Если родители его товарищей из младшей школы постоянно были ими недовольны, то Майкл был вечным предметом гордости своих родителей, и любое мало-мальское его достижение превозносили до небес.

Отец не скрывал убежденности, что у него большое будущее. Причем Майкл, в его искаженном родительской гордостью сознании, мог преуспеть вообще во всем — в политике, адвокатуре, медицине, спорте… Если мать Майкла просто полагала, что другого такого же умного, красивого и чуткого ребенка в мире нет, и даже не пыталась скрывать этой убежденности ни от самого Майкла, ни от их соседей и знакомых, ни от обучавших Логана монахинь в младшей школе, то гордость отца была главным образом направлена на будущее — он говорил об университете, о карьере, о девушках, которые будут «толпами сохнуть» по кому-нибудь с подобной внешностью.

Отец не возражал против того, что Майкл служит в алтаре. Он даже гордился. То, что все соседи и знакомые на каждой мессе видят Майкла в белом облачении, казалось ему лестным, а что из всех его одноклассников курирующий их школу священник выбрал на такую роль именно его сына, только подтверждало мнение отца о достоинствах Майкла. Было бы просто нелепо остановить свой выбор на ком-то другом. Майк Логан был самым красивым и самым высоким среди мальчиков своего класса, и вдобавок хорошо учился и имел хорошие манеры.

Однако заявление Майкла о том, что он намерен стать священником, повергло отца в настоящий шок. Мысль, что кто-то — и в особенности его сын! — способен предпочесть двенадцать лет в закрытой семинарии и сан священника тем восхитительным картинам, которые он успел нарисовать в своем воображении, казалась отцу некой разновидностью душевного заболевания. И это его отношение ничуть не изменилось за все эти годы.

Когда Майкл находился под судом и получал письма отца в тюрьме, в их напряженных отношениях настало краткое, искусственное перемирие. Они вели себя, как люди, которые не забыли про свои прежние разногласия, но заключили молчаливое соглашение ни словом ни упоминать о них, пока нависшая над ним угроза не пройдет стороной. Лед отчуждения, скопившегося между ними за все эти годы, от подобных умолчаний, разумеется, не треснул — в некотором смысле, он стал даже толще.

Отец ничего не говорил о том, какие чувства и переживания у него вызывает арест Майкла. Он сосредотачивался на простых вещах — здоров ли он? Хороший ли у него адвокат? Может ли начальство из его епархии чем-то помочь?.. Майкл так же спокойно и фальшиво отвечал, что он здоров, что кормят его хорошо, и что отцу не нужно беспокоиться — он ни в чем не нуждается, а если бы ему было что-нибудь нужно — то ему достаточно было бы попросить отца Бернара или же мэтра Гарнье. Когда стала известна дата приговора, то он попросил отца не приезжать. «Это будет мучительно — и для меня, и для тебя, — написал он, и это, может быть, была самая искренняя фраза из всех их с отцом тюремной переписки. — Думаю, на фронте люди держатся именно потому, что они предоставлены сами себе. Когда видишь сочувствие или тревогу своих близких, трудно не начать жалеть себя».

К счастью, отец его послушал. Он вообще в эти месяцы проявил больше понимания, чем за множество предыдущих лет.

Логан не сомневался в том, что теперь перемирию настал конец — и все то напряжение, которое скопилось за все эти месяцы вынужденной сдержанности, теперь вырвется на волю. Они уже проходили через это — ближе к окончанию его учебы в семинарии, когда такое перемирие было вызвано тяжелой болезнью его матери.

Иногда смерть близкого человека может сблизить тех, кто долго находился в ссоре, но у них с отцом вышло иначе. Неприятие отцом его решения поступить в семинарию всегда было исполнено чувства личной задетости — его единственный ребенок, его _сын_ был, в понимании отца, обязан при выборе своего будущего подумать о своей семье (то есть о нём. Согласие своей жены с решением их сына он в расчет не принимал). Майк был виновен в том, что из-за его глупой упертости отец и мать обречены на одиночество и на покинутость, и ещё больше был виновен в том, что у отца не будет внуков. Отец смог скрепя сердце примириться с тем, что рождение Майкла сделало его жену бесплодной, и его мечтам о большой семье с тремя или четырьмя детьми не суждено было осуществиться. Но Майкл, в его понимании, обязан был понять, какой жертвой обернулось для отца его рождение, и постараться это как-то компенсировать.

После того, как его мать стремительно и тихо умерла от рака, к застарелому негодованию отца добавилась саднящая, личная обида — в его понимании, Майкл должен был посочувствовать его утрате, что для отца означало — бросить семинарию и быть с ним рядом. Он страдал, он был разбит, и ему было одиноко. Неспособность сына посочувствовать ему и отказаться от своей учебы ощущалась им, как настоящее предательство. Майкл не мог избавиться от совершенно не благочестивой мысли, что отец так погрузился в то, чтобы обвинять его в черствости и эгоизме, что был совершенно неспособен осознать свой личный эгоизм. Ему как будто бы не приходило в голову, что Майк тоже страдал, тоже переживал утрату и не меньше его самого нуждался в сострадании. В мыслях об этом Майкл доходил до совсем уже нелепого и детского в устах двадцатилетнего мужчины — "почему ему не кажется, что это _он_ должен был меня как-то поддержать? Кто из нас чей отец, в конце концов?"

Ещё меньше Джон Логан был способен осознать, что, даже если бы Майкл тогда действительно оставил семинарию и постоянно находился рядом с ним, то при их отношениях это не сделало бы его спокойнее и счастливее — только измучило бы их обоих.

Наверное, именно в этот год Майкл смирился с тем, что люди сами создают безвыходные ситуации и ставят себя в положение, в котором никто не способен им помочь — поскольку они возмущаются против того, что другой человек способен дать, и требуют того, что он дать совершенно не способен, и что было бы к тому же разрушительно и бесполезно и для них, и для него.

Это было невыносимо, это было больно, и это происходило в его собственной семье. Майкл испытывал мучительный соблазн обратиться за помощью к кому-нибудь из тех священников или наставников из семинарии, которым он доверял, и вывалить на них все это ощущение несправедливости и безысходности. Но в глубине души он понимал, что это было бы нечестно. В отличие от отца, он умел облекать свои чувства и желания в правильные и красивые слова. Но это не меняло основного факта — что бы он ни говорил, в душе он понимал бы, что он просто ноет. Жалуется на другого человека точно так же, как его отец — да ещё злоупотребляет профессиональной и корпоративной солидарностью. Было довольно очевидно, что симпатии священников из семинарии будут на стороне того, кто защищает право на свое призвание быть частью церкви и посвятить себя службе Богу…

В результате они с отцом просто отдалились друг от друга ещё больше, и разрыв, возникший между ними из-за семинарии, стал настоящей пропастью.

Письмо от отца Майкл открыл с тоскливым ощущением, что тот наверняка использует последние события, как аргумент в их многолетнем споре, в стиле — ты всегда считал, что ты лучше всех знаешь, что ты делаешь. _Ну и к чему тебя это в итоге привело_? Что-нибудь неопределенное — чтобы сама эта неопределенность избавляла от необходимости нести ответственность за сказанное — исполненное застарелого раздражения и ядовитое.

Он ошибался. Содержание письмо произвело на него впечатление, подобное ушату ледяной воды на голову.

Отец писал:

«Я говорил тебе, что целибат — неверный выбор для мужчины. Я предупреждал о том, к чему это в конечном счёте приведет. Четырнадцатилетний мальчик может думать, что откажется от женщин — потому что он даже не знает, о чем говорит и от чего отказывается. Но когда взрослый мужчина продолжает настаивать на том, что он намерен принести обет безбрачия и соблюдать его до конца своей жизни — то он сам несёт ответственность за то, что выбирает жизнь во лжи.

Как будто недостаточно было священников, имеющих любовниц или соблазнявших своих прихожанок, чтобы кто-нибудь вроде тебя решил пополнить этот список»

И так далее, и все тому подобное.

Майкл почувствовал головокружение и тошнотворную, предобморочную дурноту. В этот момент ему было так плохо, что он не способен был даже на саркастическую мысль, что отца с его буржуазным возмущением, кажется, куда больше волновала мысль об адюльтере и любовнице, которая сделала аборт, чтобы скрыть отношения с Майклом от мужа, чем приписываемое его сыну убийство. Эта сумрачная, ироническая мысль пришла только на следующий день — ну а тогда Майкл просто бросил письмо на стол и дёрнул за тугой белый воротничок своей сутаны с такой силой, что оторвал пуговицу возле ворота.

На смену дурноте и шоку пришла ярость. Он, должно быть, целый час расхаживал по своей комнате, мысленно сочиняя гневное ответное письмо. Слова складывались легко, и ярость на последний, нанесенный ему только что удар легко вплеталась в поток старых обвинений.

Ты злоупотреблял моим терпением последние двенадцать лет. Ты пользовался уважением, которое я должен был испытывать к тебе, как к своему отцу, чтобы снова и снова безнаказанно высмеивать мой выбор, оскорблять меня и осаждать меня своими жалобами. В своем бесконечном эгоизме ты, по-видимому, искренне считаешь, будто ты один способен страдать от чужих поступков или слов. Но на сей раз ты зашёл слишком далеко. С меня вполне достаточно чужих людей, которые сейчас бездумно повторяют клевету в мой адрес и радуются случаю выразить свои чувства в адрес церкви, плюнув мне в лицо. По крайней мере, им я не обязан отвечать. Но ты — это другое дело.

Я двенадцать лет терпел твои упрёки и твое самодовольство, но теперь я больше не желаю иметь с тобой ничего общего. Сделай одолжение нам обоим и не мучай ни себя, ни меня новыми письмами. Я в любом случае не собираюсь на них отвечать.

Он повторил про себя этот текст, наверное, пару десятков раз, буквально упиваясь своей яростью и подбирая наиболее ядовитые формулировки. Но в итоге вынудил себя отложить сочинение письма на следующий день, и утром, ощущая уже не вчерашний гнев, а только бесконечную усталость, написал -

"Мне жаль, что ты так думаешь. Я спорил с тобой слишком долго, чтобы спорить снова. Из того, что я действительно могу тебе сказать — я никогда не делал тех вещей, которые ты мне приписываешь".

Это было все. К этому было просто нечего добавить.

Еще сильнее мыслей о письме отца, отрывки из которого всплывали в памяти в самые неподходящие моменты — даже в церкви, когда ему полагалось полностью сосредоточиться на службе — Майкла мучило молчание О’Рейли. Среди всех корреспондентов Майкла мирской, резкий, не склонный к сентиментальности О’Рейли был для него лучшим утешителем и собеседником — он не впадал в тот сочувственный, осторожный тон, которым люди разговаривают с тяжелобольным, калекой или заключенным, а просто был самим собой. Едко высмеивал людей, способных посчитать, что Логан был преступником. У тебя куча недостатков, язвил он. Ты утомительный святоша, инструмент порочной церкви, обращающий свои достоинства против людей, которым ты пытаешься помочь. Как собеседник — ты на редкость раздражающая помесь старой девы и десятилетнего ребенка. Но убийство? Эти люди просто бредят.

Майкла это забавляло. То, что кто-то из его друзей способен задирать его в то время, когда он сидит в тюрьме, возвращало ему ощущение нормальности и твердой почвы под ногами. Эти письма куда больше укрепляли его веру в благополучный исход его дела, чем попытки его утешать. Если О’Рейли шутит — значит, он на самом деле верит в то, что с Логаном все будет хорошо. Что все закончится благополучно, Майкл выйдет на свободу и вернется в свой приход, и они снова будут посылать друг другу книги и упражняться в остроумии, высмеивая философские идеи и литературные предпочтения своего собеседника.

Но после оправдательного приговора О’Рейли замолчал. Письма, которые обычно приходили каждую неделю, совершенно прекратились. Логан даже примерно представлял себе, чем было обусловлено молчание О’Рейли. Историю о Рут Барфилд, виденной Вийетом тайной встрече, шантаже, предполагаемом аборте и всех прочих всплывших только на суде деталях обсуждали очень широко. О’Рейли должен был сказать себе — если бы это все было неправдой, Логан бы не стал скрывать все это от него. Он бы сказал — следователи считают, что у меня была любовница, а Вийет меня шантажировал. А раз он промолчал, то, _значит_, ему было просто неудобно признаваться в этом факте, потому что это было правдой. А раз так — выходит, он никогда не знал Майкла по-настоящему. На самом деле, его друг просто разыгрывал перед О’Рейли ту же роль, что и перед всеми остальными. А О’Рейли, как дурак, ему поверил — несмотря на то, что он не верил его церкви.

Вряд ли О’Рейли отдавал себе отчет, что эпизод с Рут Барфилд вообще не представлял из себя ничего особенного. Для О’Рейли дружба означала постоянное вовлечение другого человека в сферу своих отношений с какими-то третьими людьми. Он писал ему о своей семье, коллегах и друзьях, которых Логан никогда не знал, и даже посвящал его в детали своих ссор со всеми этими людьми. Это не было по-настоящему нескромным — для Майкла все эти люди оставались только именами на бумаге, и не было никакого риска, что слова О’Рейли как-то повлияют на его восприятие этих людей. Но сам О’Рейли вряд ли помнил двух других священников из Сант-Мари по именами — Логан упомянул об их существовании, когда он поступил в этот приход, но больше в своих письмах никогда не возвращался к этой теме. О’Рейли не знал о Келлерах или Рене, не знал о самых значимых для Майкла прихожанах, не знал о его отношениях с отцом — за исключением каких-нибудь обыденностей вроде — «думаю, что наша встреча отменяется: моему отцу уже гораздо лучше, так что у меня больше нет причины ехать в Монреаль. Вряд ли мне дадут отпуск только для того, чтобы увидеться со старым другом», или — «эта книга была среди тех, которые отец прислал мне в подарок на Рождество. Если ты ее еще не читал, могу прислать тебе свой экземпляр — мне скоро некуда будет девать свои».

О’Рейли полагал, что дружеская близость — это то, насколько глубоко ты впускаешь другого человека в свою жизнь. Майкл считал, что дружеская близость — это то, насколько другой человек может рассчитывать на твою абсолютную лояльность. В том числе — что все, что происходит между вами, останется между вами, и что всякий человек, занимает ли он важное место в твоей жизни или же соприкоснулся с тобой только случайно, по касательной, может рассчитывать на твою сдержанность. Представления О’Рейли о дружбе были сформированы городской школой в Монреале. Логан даже не сумел бы объяснить ему, насколько этот мир далек от ценностей и правил семинарии. Они жили в закрытом коллективе, где действовали строгие правила и где все всех знали. Они должны были регулярно исповедоваться — не формально, не для галочки, а совершенно искренне. И при этом исповедь не должна была превращаться в сплетни и осведомительство. Дело было даже не в том, что кто-нибудь из их начальства мог бы пожелать воспользоваться тем, что он узнал. Просто их исповедь принимали те же самые священники, которые были их преподавателями и начальниками. Даже самый добросовестный священник — просто человек, который не может стереть из своей памяти все, что он слышал. Любые подробности о другом человеке повлияют на того, кто их услышит — хочет он этого или нет.

До ситуации с Рут Барфилд «скрытность» Логана О’Рейли не волновала — он, скорее всего, ее вообще не замечал. И теперь он не спрашивал себя — насколько справедливо и разумно обвинять в умолчании о Рут Барфилд человека, который вообще всегда писал о книгах, размышлениях, прогулках, каких-нибудь забавных происшествиях на улице, но никогда — о каких-то конкретных людях. В антиклерикальной прессе его представляли еще одним типичным священником, который вел двойную жизнь и втирал окружающим очки. Инерция мышления, сформированного десятками однообразных случаев, слишком сильна, чтобы спросить себя, не может ли такая логика _прямо сейчас_ вести к грубой ошибке…

С каждой проходящей неделей становилось очевиднее, что О’Рейли не собирается ему писать — но Майкл все равно ловил себя на том, что мучительно ждет письма от него с каждой новой почтой.

В ответ на слова отца он мог хотя бы написать со всей определенностью — ты ошибаешься. Я этого не делал. Здесь — явных обвинений не было, а отвечать на невысказанные обвинения было бессмысленно — такой ответ собственной суетливой жаждой оправдаться лишь усиливал бы впечатление его виновности. О'Рейли тоже осудил его — и на этом суде Майклу как обвиняемому было отказано в последнем слове.

Может быть, нужно было просто написать О’Рейли самому. Майкл ругал себя за гордость — но, по правде говоря, его удерживало не холодное негодование оскорбленного человека, а, скорее, трусость. Мысль о письме О’Рейли вызывала смутный ужас, как у человека, подходящего к обрыву — земля под ногами твердая, риска сорваться нет, но голова кружится так, как будто ты вот-вот полетишь вниз. Логан не мог избавиться от мысли, что, если он приложит все усилия, чтобы попытаться достучаться до бывшего друга, а потом тот обольет его презрением или же снова промолчит — то это будет уже слишком.

Июнь в этом году выдался особенно жарким. Логану казалось, что он ощущает раскалившийся асфальт даже через подошвы ботинок. Он шел из аптеки, держа бумажный кулек с лекарствами, и сожалел о том, что легкомысленно оставил дома шляпу — защитить глаза от палящего солнца. Отец Бернар в последнее время страдал от боли и судорог в ногах, и врач, осмотрев его отекшие ноги с вылезающими венами, велел ему носить компрессионную повязку, пропитанную мазью из смеси цинка, желатина и глицерина. Логан вызвался сходить в аптеку, чтобы купить для отца Бернара прописанные ему лекарства, а заодно — захватить для Бенуа лекарства от мучившей его весной и летом аллергии и забрать для Альмы приготовленные для неё лекарства — она обычно приходила в аптеку с выписанным ей рецептом, но забрать какие-то таблетки или капли можно было только через два-три дня — в аптечном зале и даже в подсобке фармацевта они не хранились. Альма с готовностью отдала ему уже погашенный рецепт, благодаря за то, что отец Логан так любезно вызывается избавить ее от лишних хлопот, а Майкл про себя подумал, что это сейчас — едва ли не единственная польза, которую он способен приносить окружающим людям.

Уже подходя к порогу, Майкл нос к носу столкнулся с Отто Келлером — и, как это бывало с ним в последние несколько месяцев, инстинктивно отпрянул, словно человек, увидевший змею. Змея вполне способна быть не ядовитой, и она совсем не обязательно хочет тебя ужалить — может быть, просто ползет куда-то по своим делам. И вообще, глупо бояться змей — змее, по справедливости, в эту минуту может быть ещё страшнее, что огромный человек с его тяжелыми ботинками наступит ей на хвост. Но все эти разумные соображения не помогают, потому что, когда глаз видит в траве или же на сухих сосновых иглах темное, извивающееся, как будто бы перетекающее по земле тело, человек думает не головой, а позвоночным мозгом, первобытными инстинктами, которые кричат — «опасность!».

Логан отшатнулся — и понял, что Келлер это заметил, и замялся, не зная, как исправить положение. Сказать, что он идет в аптеку — сразу для Бернара, Бенуа и Альмы, и спросить у Отто, не нужно ли захватить чего-нибудь и для него?.. Глупо — принимая во внимание все обстоятельства, Келлер подумает, что Логан над ним издевается. Или же — еще того хуже — это будет выглядеть фальшиво и карикатурно, как проявления смирения и всепрощения в плохой литературе или как в тех глупых фильмах, в которых священники или монахини выглядят отвратительно слащаво, а с приторностью их образа может поспорить разве что натянутость сюжета.

В конце концов Майкл Логан, как и все мужчины, попавшие в затруднительное положение, прибег к помощи женщины — обратившись к Альме, сказал ей, что он вернется через полчаса, от силы через час (если в аптеке будет очередь и нужно будет ждать, пока фармацевт приготовит мази для отца Бернара), проскользнул мимо Отто и сбежал, забыв свою летнюю соломенную шляпу на гвозде в прихожей.

Ничего, сказал он сам себе, выходя за ворота церкви и до сих пор внутренне морщась из-за этой глупой сцены с Келлером. Конечно, если хорошо подумать, все эти мысли о том, что и как будет звучать и выглядеть — полная чушь. Если отвлечься от той нездоровой взвинченности, в которую его приводила любая встреча с Отто Келлером, и посмотреть на дело непредвзято — с точки зрения того, как должен был поступить в его положении _нормальный человек_ — надо было все же спросить. А сейчас получается, что он идет в аптеку за лекарствами для трех из четырех человек, живущих в их приходе, а Отто нарочно и демонстративно решил ни о чем не спрашивать. Майкл покривился и сказал себе — хватит. Уймись. Если бы Келлеру были нужны какие-то лекарства, Альма бы ему сказала.

Лекарства он забрал быстро, но теперь шел медленно, несмотря на жару и стремление побыстрее оказаться дома, в спасительной тени. Проблема заключалась в том, что ему больше некуда и незачем было спешить. За несколько последних месяцев он превратился в призрак — человека, который годился разве что для всяких мелочей вроде визита за лекарствами в аптеку. Отсутствующий взгляд Майкла рассеянно скользил по улице — бледные от жары деревья, раскаленные стены домов, домохозяйки, вышедшие за покупками, пока их дети спят после обеда… Мужчин на улице было немного — мужчины в этот час либо работали, либо сидели в тени под тентами кафе. Может быть, именно поэтому мужчина в светло-сером дорогом костюме привлек его внимание — обладатели таких костюмов обычно не ходят по городу пешком и не толкутся в общественном транспорте, а сразу же на выходе из офиса садятся в свой автомобиль. Логан поднял взгляд выше — и лицо под полями серой летней шляпы показалось ему странно знакомым — хотя Майкл был практически уверен, что никогда не встречал этого человека ни на улице, ни у себя в приходе. Тем не менее, прохожий смотрел прямо на него — смотрел с таким вниманием, как будто бы чего-то ждал от Логана. Майкл невольно стиснул зубы и нахмурил брови — _Господи, только не это_, неужели еще один любопытствующий тип, узнавший его лицо по фотографиям в газетах?.. — а потом замер посреди тротуара, осознав, кого ему напоминает этот человек.

— Алан?.. — сказал он вслух. — Алан Дюран!

Губы мужчины насмешливо изогнулись.

— Я уже готовился к тому, что ты пройдешь мимо меня, словно мимо фонарного столба… Я что, действительно так сильно изменился?

— Очень сильно, — растеряно сказал Майкл. Он помнил Алана либо в узкой черной сутане, которую они все носили в семинарии, либо в белой футболке с распахнутым треугольным воротом, с взлохмаченными и все еще влажными после купания волосами. Модный и дорогой костюм, поблескивающие на запястье серебряные часы, тонкий, сверкающий на солнце золотой зажим на галстуке — это, конечно, было страшно далеко что от Алана в семинарии, что от Алана на каникулах. И в остальном он тоже сильно изменился — Майкл помнил его юношей, почти подростком, а сейчас перед ним стоял мужчина двадцати семи лет. Разница очевидная. То есть — тогда, в семнадцать лет, они тоже считали себя взрослыми, но сейчас лицо Алана в его воспоминаниях казалось ему почти детским по сравнению с лицом мужчины, которого он видел перед собой. Алан, наверное, заметил то изумленное внимание, с которым он рассматривал каждую деталь в его лице — и это показалось ему убедительнее, чем простое утверждение, что в памяти старого друга он выглядел совершенно по-другому.

Алан рассмеялся.

— Пойдем, присядем где-нибудь… У вас тут такая страшная жара, что, если мы будем торчать посреди улицы — кто-то из нас точно получит солнечный удар.

— «У вас тут»? — эхом повторил Майкл. — Значит, ты здесь недавно?

— Приехал из Монреаля этим утром. Ну, пойдем уже! — сказал он с легким нетерпением, и теперь Майклу в самом деле показалось, что он слышит Алана из прошлого — когда у него возникала какая-нибудь идея, его лучший друг не любил ждать и откладывать дело в долгий ящик. Терпение и сдержанность — это, пожалуй, были единственные добродетели, которыми Алан Дюран не обладал. Но с его недостатками мирились, как с обратной стороной его достоинств — в плане своих познаний и талантов Алан опережал большинство учеников в их классе и с полуслова понимал такие вещи, которые остальным нужно было долго и старательно разжевывать.

Алан направился к ближайшему кафе — решительным и в то же время легким шагом. Майклу оставалось только следовать за ним. Он обратил внимание на эту новую, не свойственную Алану во времена учебы в семинарии походку. Человеку, шаг которого все время сковывает длинная сутана, не свойственно перемещаться с такой легкостью. Даже снимая ее на каникулах, они все равно двигались с привычной экономностью, как будто бы невидимый подол все еще путался в ногах — а теперь Алан двигался стремительно, словно танцор или спортсмен. Алан выбрал среди белых парусиновых зонтиков на террасе тот, который лучше всего укрывал бы их от солнца, забился поглубже в тень и удовлетворенно вытянул длинные ноги. Фыркнул, посмотрев на маленькую керамическую вазочку с бумажным розовым цветком, стоящую на столике кафе рядом с железной пепельницей. Выложил из кармана портсигар и массивную серебряную зажигалку. Майкл опустился на плетеный стул напротив. Положил на свободный стул рядом с собой бумажный кулек с лекарствами.

— Ты, естественно, не куришь?.. — спросил Алан, доставая сигарету.

— Не курю.

— Все никак не можешь забыть про тот диван?

— Очень смешно, — сухо ответил Майкл.

Но на самом деле — ему действительно было смешно. Он наконец-то — в первый раз за много месяцев — чувствовал себя почти так же свободно, как до всей этой истории с Вийетом.

Алан откинулся на спинку стула и вальяжно закурил. Движение было демонстративным, слегка вызывающим — как в семинарии, где их могли застать за курением в неположенном месте и устроить за это разнос. Майкл решил, что его бывший друг сейчас одновременно рисуется перед ним и шутит — мол, смотрите, святой отец, я могу делать все, что мне заблагорассудится, и вы мне ничего не сделаете! Ха.

Он улыбнулся.

— Расслабься, Дюран… Я приходской священник, а не субпрефект из семинарии. Можешь прожечь хоть все стулья на этой террасе. Ректор ни о чем не узнает.

Алан фыркнул.

— Ладно... Хотя я даже сейчас уверен, что тот случай — целиком и полностью на твоей совести.

— Еще бы. Из пяти собравшихся совесть, кажется, была только у меня, — ответил Майкл. Он чувствовал, что за минуту регрессировал до тех мальчишеских подначек, которые они даже в семинарии считали празднословием, не подобающим будущему священнику. И, по пять раз на дню мысленно обещая себе прекратить и вести себя более разумно и по-взрослому, мгновенно возвращались к этому стилю общения, едва оказываясь в обществе друг друга.

Как-то раз Логан посетовал на это в разговоре с отцом Мореном. Морен не был его духовным наставником по должности — эту обязанность выполнял другой священник, к которому Логан приходил для кратких консультаций и говорил то, чего от него ждали. Морену можно было сказать о том, что беспокоило его на самом деле.

«Вы читали «Подражание Христу»? — спросил Логана отец Морен, когда тот закончил свою сбивчивую, взволнованную речь. — Я имею в виду — вдумчиво, для себя, а не в трапезной по расписанию»

«Да, я читал. Несколько раз» — подтвердил Майкл. Он хотел добавить, что от суетной болтовни и глупых шуток это чтение ему не помогло, но Морен не дал ему времени закончить свою мысль.

«Оно и видно, — сказал он. — В следующий раз, когда начнете тратить время на такие мысли, которые вы тут излагали — возьмите эту книгу и тресните ей себя по голове. Вы будущий священник, Логан. Не монах. Не мистик. Не затворник… Если вы в придачу к тяготам, которые несут священники в миру, решите взвалить на себя еще и _это_ — то вам следует готовиться не к рукоположению, а к нервному срыву. Потому что он у вас будет».

Алан махнул рукой вышедшему на террасу официанту и сказал:

— Мне — пинту эля. Molson у вас есть?

— Само собой, месье.

— Ну, значит, Molson.

— А мне, пожалуйста, чашку кофе, — сказал Логан.

Алан вскинул бровь.

— Кофе, серьезно? В такую жару?..

— Я могу принести эспрессо и стакан воды, — предложил официант, явно чувствующий потребность как-нибудь выручить Логана.

— Да, это будет замечательно. Спасибо, — сказал Майкл. Алан, конечно, был прав по существу — от пинты эля Логан бы не захмелел. И никаких особых дел в приходе у него после обеда тоже не было. Но людям свойственно приходить в церковь с каким-нибудь делом без предупреждения — и от священника, с которым неожиданно захотел побеседовать кто-то из его прихожан, не должно пахнуть пивом.

Официант принес пиво в высоком бокале — запотевшем, освежающим даже на вид. Поставил перед Логаном маленькую белую чашку с кофе и стакан с водой. Алан взял свой бокал и с наслаждением припал губами к белой пенной шапке. Майкл улыбнулся. Эта простодушная способность его друга наслаждаться любыми вещами — от стакана лимонада в летнюю жару до надоевшего горохового супа за обедом в семинарии — Логана неизменно умиляла. И, похоже, в этом отношении Алан ничуть не изменился с возрастом. Знакомый ему человек как будто проступал сквозь облик взрослого, самоуверенного, безусловно светского мужчины в дорогом костюме. Это было замечательно — и вместе с тем немного грустно. В первые минуты после встречи с ним он чувствовал только изумление и радость. Сейчас возвратилось и другое — ощущение потери от его ухода. Люди уходили постоянно. Кто-то не выдерживал нагрузок, изоляции и строгих правил, кто-то понимал, что с самого начала ошибался в своем выборе и жизнь священника — не для него. Кто-то влюблялся. Кто-то терял веру. Кого-нибудь регулярно исключали.

Почему ушел именно Алан — Майкл до сих пор не знал. Правда, тот очень органично выглядел в своем сером костюме, со своим стаканом пива, в своей новой мирской жизни, о которой Логан совершенно ничего не знал. Но на протяжении четырех лет их близкой дружбы — с того дня, как Майкл в неполные четырнадцать лет начал учебу в семинарии и вплоть до того дня, как Алан не вернулся в семинарию после рождественских каникул незадолго до дня его восемнадцатилетия — Майкл считал, что Алан обладал всеми задатками прекрасного священника. По крайней мере он, в отличие от многих их товарищей, относился к своему призванию со всей серьезностью.

Он не искал профессии, которая просто позволит ему занять достойное место в обществе и обеспечить себе безбедную жизнь, и не видел в священническом сане путь для воплощения каких-либо чисто мирских амбиций, как те юноши, которые мечтали закончить свою карьеру в должности епископа, или считали, что добьются даже большего — должности кардинала или места в Риме. Алан верил в то, что он находится там, где он есть, и занимается тем, чем занимается, потому что его призвал Бог — и что ничего выше этого ему не могут предложить ни Ватикан, ни мир вне церкви.

Может быть, именно это чувство — что они являются частью чего-то удивительного, захватывающего и прекрасного — и сделало их дружбу совершенно неизбежной. Они думали, что все, кто приезжает в семинарию, и уж подавно — все, кто в ней преподает — исполнены тем же радостным чувством сопричастности к чему-то восхитительному. Они не нашли ни среди одноклассников, ни среди окружающих их в первый год преподавателей никого, кто ощущал происходящее именно так — помимо них двоих. Это толкнуло их друг к другу с той же неизбежностью, с какой притягиваются железо и магнит.

Любая исключительная дружба в семинарии была запрещена. Священники не строят ни с кем исключительные отношения — священник заменяет на земле Христа, и потому он должен научиться относиться к людям так же, как Христос. Словом, он должен любить всех и принадлежать всем — без исключения и в равной степени. Во времена своей учебы Логан, разумеется, не мыслил в таких категориях, но с возрастом, усвоив — не без помощи О’Рейли — некоторое несвойственное для своих коллег свободомыслие, он начал думать, что даже идея целибата вытекает не только из требований «плотской чистоты», которую нередко доводили до абсурда — Майкл испытывал острую жалость к тем из своих прихожан, которых доводила до истерик неспособность удержаться от не причинявших никому вреда вещей вроде ипсации или потребности в пикантном чтиве — сколько из недопустимости духовного инцеста. Не может какой-то человек одновременно выполнять по отношению к другому роль отца и роль любовника. Любовь священника должна быть бескорыстной, ничего не ждущей для себя и чуждой обладанию — иначе она превращается в чудовищное злоупотребление.

Попытки их наставников разрушить их слишком близкую дружбу с Аланом имели понятное Майклу основание — если учеба в семинарии была растянутым на годы упражнением в том отношении к себе и другим людям, которое должен выработать будущий священник, то им, разумеется, необходимо было научиться относиться к своим одноклассникам с такой же равной, никого не выделяющей дружеской теплотой, с которой они потом должны будут относиться к своим прихожанам. И всё же эти попытки разделить магнит с железом были обречены на поражение. Они сошлись с такой же неизбежностью, с какой сошлись бы люди, говорящие на одном языке, которого не понимают остальные.

А потом Алан внезапно бросил семинарию — и связь между ними оборвалась на десять лет, поскольку переписка и общение между семинаристами и их товарищем, который «утратил свое призвание» или был исключен, была запрещена уставом семинарии. Если бы Алан решил наплевать на это правило и написать Логану на его домашний адрес, или же хотя бы объяснил свое решение во время тех рождественских каникул, после которых он не вернулся к началу нового семестра — Майкл бы не преминул ответить на подобное письмо. Но Алан ни разу ему не написал, и Майкл сделал вывод, что это было сознательным решением — не просто бросить семинарию, но и порвать все связи с прошлым.

Сейчас он не мог прямо и грубо спросить Алана — «почему ты ушел?». Если тот решил не делиться с ним причинами своих решений в тот момент, когда их связывали годы близкой дружбы, то у Майкла не было никакого права спрашивать об этом десять лет спустя, когда они случайно встретились на улице. Поэтому Логан просто дождался, пока Алан оторвется от своего бокала — пива в стакане убыло почти на треть — и сказал:

— Ты отлично выглядишь. Эта новая жизнь тебе к лицу.

Алан хмыкнул.

— Эта жизнь не такая уж новая. Хотя мне сейчас тоже кажется, как будто бы мы с тобой виделись только вчера… Но да, я всем доволен. Я работаю на фирму, которая продает вино отелям. «Duval, Grenier & Associés». Импорт французских и итальянских вин. Бордо, Бургундия, Эльзас, Пьемонт… Мы покупаем вино у французских виноделов, привозим его сюда, продаем отелям, клубам и ресторанам. Сегодня вечером у меня встреча в «Шато Фронтенак» с их новым управляющим. Обычно дело сводится к тому, что я являюсь к людям с каталогом и бутылкой и объясняю метрдотелю, почему их клиентам непременно нужен наш «Шабли», а не тот, который он покупал раньше. А потом мы пьем с владельцем ресторана, болтаем обо всякой ерунде, я рассказываю несколько французских анекдотов — берешь любой анекдот, заменяешь Монреаль Парижем, и он сразу выглядит очень богемно… А потом я обещаю привезти ему что-нибудь новое из своего «особого запаса» — любая бутылка делается лучше, если человек уверен, что на этом континенте он единственный, кому ты готов предложить такой особенный товар. И все — он убежден, что лучших поставщиков, чем «Дюваль и Гренье» ему для своего отеля или ресторана не найти.

— И тебе за это платят? — спросил Майкл с невежливым удивлением. — …То есть — прости, я понимаю, что тут нужно разбираться в своем деле и вообще уметь разговаривать с людьми. Но звучит удивительно. Ты фактически говоришь мне, что твоя работа — это сидеть в ресторанах, пить вино и рассказывать анекдоты.

— Ну, не только, — рассмеялся Алан. — Я езжу во Францию два раза в год. Весной — на дегустации, осенью — на закупки. В прошлом году был в Тоскане — присматривал Кьянти для итальянского ресторана на бульваре Сан-Лоран.

— Потрясающе, — сказал Логан.

— Спасибо, mon père. Обычно мне полагается только процент с продаж. Пасторская похвала — вещь в нашем ремесле куда более редкая и ценная. В особенности — от священника с наперстком кофе…

Логан улыбнулся. Алан, судя по всему, был просто не способен перестать его подначивать.

— Ты теперь живешь в Монреале? — спросил он.

— Да. У меня квартира в Вестмаунте, с видом на гору. Полная свобода — три свободных комнаты, ни жены, ни детей. Я одно время подумывал завести собаку, но быстро одумался. Куда ее девать, когда нужно куда-то ехать, как сейчас?.. Про тебя спрашивать не буду — я читал газеты. Но должен сказать, что ты выглядишь лучше, чем можно ожидать от человека, который недавно пережил эту дерьмовую историю. Шутишь, расспрашиваешь о моих делах… Типичный Майкл Логан.

На памяти Майкла, кто-то в первый раз упомянул недавний суд без выражения неловкости — Алан говорил так, как будто бы ему не приходило в голову, что вся эта «дерьмовая история» каким-то образом бросала тень на его собеседника.

Это было внезапно — и это подействовало на него сильнее, чем он ожидал.

— Ты веришь, что я этого не делал? — выпалил он. Звучало это почти страстно — как будто вопрос, который ему хотелось задать любому человеку, отводившему глаза при встрече с ним, все эти месяцы кипел и плавился где-то внутри, и напряжение росло, как давление в паровом котле.

— Верю, если ты так говоришь, — с легкостью согласился Алан, взяв из портсигара еще одну сигарету и щелкая зажигалкой. — Хотя в целом — меня это совершенно не волнует.

Майкл изумленно вскинул на него глаза, думая, что ослышался. На загорелом лице Алана мелькнуло выражение какой-то незнакомой Майклу жесткости.

— Если бы кто-то убил шантажиста, я сказал бы — туда ему и дорога!.. — сказал он.

Майкл думал, что готов к чему угодно — но такое заявление повергло его в полный шок. Он ожидал от Алана чего угодно — только не такого. Не идеи, что священник вроде него самого имеет право убить человека, угрожающего раскрыть всем глаза на то, что он — обманщик, который днем учит других людей добродетели, а по вечерам ходит на свидания с замужней женщиной.

Такое просто не укладывалось в голове.

— Ты же всегда ненавидел ложь!.. — Логан почувствовал, что это голос сейчас звучит беспомощно. Даже попросту жалко.

Десять лет… какое вообще он имел право говорить с этим мужчиной, которого он не видел десять лет, так, как будто бы он хоть что-то о нем знал?..

Но если единственный человек, готовый его поддержать, делает это только потому, что он больше не видит в адюльтере и убийстве для защиты своих интересов ничего плохого — значит, ему в самом деле больше не на что надеяться.

Алан взглянул на его потрясенное лицо — и его взгляд смягчился.

— Ложь?.. Господи, Майкл… я вовсе не думал, что ты нарушал свои обеты! — он негромко рассмеялся. — Тут-то как раз с самого начала было ясно, что это полная чушь. В семнадцать лет, когда люди на стенку лезут от плотских соблазнов, тебя подобные вещи вообще не занимали. Помнишь Жана Перье, который любил двусмысленные шутки и неподобающие выражения?.. Когда он выкладывал очередную сальность, выражение глаз у всех, кто его слушал, изменялось. Смех звучал чуть-чуть иначе. У всех, кроме тебя… Причем ты не был, как Филипп, который затыкал уши и вопил, чтобы мы прекратили — тебе было просто все равно. И чтобы я поверил, что потом тебя так шандарахнуло, что ты завел любовницу?..

Алан швырнул дымящуюся, недокуренную сигарету в пепельницу.

— Я не завидую той женщине, которая бы захотела тебя соблазнить. Она могла бы раздеться догола и прийти ночью в твою комнату — ты бы решил, что она жертва ограбления, которой нужна помощь, и отдал бы ей свой плащ, как святой Мартин нищему… Но как раз поэтому я допускал — ты уж меня прости! — что это обвинение в убийстве могло оказаться правдой. Полагаю, ты вполне _способен_ проломить голову человеку, который хочет своей клеветой разрушить жизнь какой-то женщины. Не продуманно, разумеется, а просто сгоряча. И, повторюсь — даже если бы это было правдой, я не видел бы в таком поступке ничего плохого… Смысл шантажа, в конце концов, не в том, что жертва шантажа делает что-нибудь плохое. Смысл шантажа — в том, что какой-то ублюдок хочет извлечь пользу из своей способности сломать чужую жизнь. Если тот адвокат действительно решил на этом зарабатывать — мне совершенно все равно, кто его убил и за что. По мне — это услуга человечеству.

Майкл растерянно смотрел на собеседника. В каком-то смысле объяснения Алана подействовали, словно холод, приложенный к ожогу — упоительное чувство избавления от боли. Мысль, что он способен на убийство сгоряча, ради того, чтобы кого-то защитить — это, конечно, было слишком радикально (Логану хотелось думать, что тут Алан ошибается), но это все-таки было далеко не то же самое, что полагать, что он может убить другого человека просто потому, что тот ему мешает. А вера бывшего друга в то, что он не соблазнял Рут Барфилд и серьезно относился к собственному долгу, и подавно ощущалась, как бальзам на рану — потому что именно эта часть обвинений, судя по всему, казалась всем вокруг неотразимо убедительной.

— Спасибо, — сказал он.

— За что? — Алан досадливо дернул плечом.

«Мне так хотелось, чтобы кто-нибудь это сказал» — подумал Логан про себя. Но это было чересчур сентиментально — особенно для людей, которые встретились после десяти лет разлуки и почти наверняка видятся в первый и последний раз. Так что Логан решил оставить это при себе.

— Расскажи что-нибудь еще, — попросил он. — Про свои поездки во Францию. Или про рестораны. Можешь рассказать какой-нибудь «парижский» анекдот…

Алан рассказывал — про столетние винные подвалы, в которых пахнет дубовым деревом от бочек, пылью и холодным камнем. Только в таких местах понимаешь, что у камня тоже есть свой запах.

Рассказывал про француза, который во время оккупации закопал свои лучшие винные бутылки в огороде — и, когда немецкие солдаты разоряли его дом и выносили из его подвала то, что он оставил на виду, он думал — пейте, пейте!.. Эти винные отжимки — в самый раз для тех, кто привык запивать тушеную капусту скисшим пивом. А потом, когда война закончилась — сидел на огороде над разрытой ямой со своими драгоценными бутылками — и плакал.

Рассказывал про владельца итальянского ресторанчика, который сначала пытался работать в США, но обнаружил, что американцы называют пиццей любую лепешку с кетчупом, колбасой и чеддером, будь она сделана хоть из сдобного теста. Но это еще полбеды — сначала они приходят в дорогой итальянский ресторан, чтобы получить «настоящую итальянскую пиццу», а не подделку из местной забегаловки, а после этого приходят в недоумение от бальзамического уксуса или буратты — и требуют чеддер.

Майкл слушал, расспрашивал, смеялся — но на самом деле его мысли были заняты другим. Он до сих пор пытался осознать, почему Алан когда-то оставил семинарию и выбрал эту жизнь — с полетами во Францию, золотым зажимом для галстука, вином и посиделками с владельцами отелей. Алан выглядел вполне довольным своей жизнью. Он рассказывал о том, что делал, с несомненным удовольствием — но без того огня, без того захлебывающегося увлечения, с которым они когда-то говорили о религии. В последний год перед уходом Алана из семинарии Майкл приехал к нему на летних каникулах. У них было полно времени — они были предоставлены сами себе и могли с утра до вечера беседовать о чем угодно. Но их разговоры продолжались до глубокой ночи — просто потому, что они оба были слишком глубоко увлечены, чтобы отложить их на утро и лечь спать. Тем летом Майкл, кажется, спал меньше, чем когда-либо за свою жизнь — _включая_ время на войне…

Правда, нужно признать, что Алан вообще всегда воспринимал несовершенство окружавшей их реальности острее, чем он сам. Священники, которые преподавали в семинарии, нередко вызывали у него негодование — заметным равнодушием к своей работе, отстраненностью, мелочными придирками. Он говорил, что их преподаватели должны, казалось бы, подавать поступившим в семинарию ученикам пример того, как священник должен относиться к своим обязанностям — а вместо этого они, по большей части, хотят только отчитать свои предметы и побыстрее убраться подальше от воспитанников в предназначавшуюся для взрослых священников часть здания, свалив все остальное на префектов из числа студентов старших, богословских курсов. «Логан, поимейте совесть, за вами еще пятнадцать человек!..» — повторял он ставшую крылатой фразу, действительно сказанную Логану усталым исповедником, раздраженным обстоятельностью его покаяния. Майкл тоже считал эту фразу исключительно комичной — но он видел в ней, по большей части, просто столкновение идей, для воплощения которых создавалась семинария — с реальным миром во всей его сложности. Исповедоваться так, как это делали многие из учащихся — быстро и исключительно формально — это плохо, но заставлять кого-нибудь опаздывать на ужин из-за своей излишней серьезности — тоже не идеал христианской жизни. Вводить пятнадцать человек и одного священника в исповедальне в искушение, заставляя их злиться и мысленно крыть себя последними словами — плохая заслуга перед Богом.

Одним словом — это была совершенно заурядная нелепость. Алан возражал — нет, это не столкновение реальности и идеала, это принцип. Семинария направлена на то, чтобы научить всех, кто здесь находится, не относиться к происходящему слишком серьезно, потому что человек, который относится к чему-нибудь серьезно — это неудобный и опасный человек. Это, фактически, готовый еретик. Ты же сам видишь, что они готовы сделать священником даже самого мирского по своим привычкам, грубого и просто жестокого парня. Если он к тому же полный идиот — то это даже лишнее достоинство. Лишь бы он был удобен и всегда делал именно то, чего они от него ждут. И при этом среди исключенных или тех, кого они отсюда выжили — масса людей, у которых был и талант, и настоящее призвание к священству. Чего ни коснись — такое впечатление, что в этой семинарии и в церкви вообще действует отрицательный отбор!

Майкл был с ним согласен — но считал, что, если христианская церковь как-то устояла _несмотря_ на все те недостатки, про которые писали еще Паскаль с Эразмом — то это уже неплохо. «Хуже, чем при Александре Борджиа, уже не будет! — со смехом говорил он, хлопая слишком разошедшегося друга по плечу. — Ну и потом — возьми хотя бы нас самих. Вот ты — похож на свои представления о том, каким следует быть священнику? Я — точно нет… Нужно просто смириться с тем, что ни мы, ни церковь не могут быть такими, какими нам хотелось бы — нельзя требовать, как данности, того, за что мы все тут боремся».

Может быть, конечно, непримиримость и идеализм, с которым Алан относился к церкви, в конце концов стали для него слишком серьезным камнем преткновения — и он решил уйти. Со слишком серьезными и слишком неравнодушными семинаристами это действительно случалось чаще, чем со всеми остальными — то ли в этом деле действовал тот самый «отрицательный отбор», который делал местный климат нестерпимым для этих людей, то ли чрезмерная привязанность к проблемам церкви в конечном счете так же опасна для священника, как и любая чрезмерная привязанность. Но Майкл все равно не мог поверить в то, что кто-то вроде Алана, решив порвать с семинарией и церковью из-за ее несовершенства, ограничился бы тем, чтобы просто не вернуться после очередных каникул. По натуре Алан в самом деле был еретиком. Если бы у него и в самом деле лопнуло терпение — он выступил бы с речью в рефектории и приколотил бы какие-нибудь «95 тезисов» к двери ректора…

— Мне пора, — сказал Алан полчаса спустя. — Я должен быть в отеле в пять.

Он вытащил бумажник, небрежно выложил на стол пару купюр.

— Не будем грабить католическую церковь. Тут и за твой кофе, и на чай официанту.

Логан хотел сказать — «не нужно», но промолчал. Препираться из-за грошовой чашки кофе было глупо.

— Майкл, — сказал Алан.

— Что?

— Нет, ничего… Бывай, старик, — сказал Алан — и, подхватив со стола шляпу, отвернулся от него и вышел из-под прикрывающего их от солнца зонтика. Майкл смотрел на его удалявшуюся спину — стройная, вытянутая фигура, плечи обтянуты идеальным, явно сшитым специально для Алана пиджаком. Эта картина показалась Логану какой-то странной — а мгновение спустя он понял, почему. Он точно так же смотрел в спину Алану, когда тот вел его в это кафе, но тогда Алан шел совсем иначе — быстро и пружинисто. Сейчас его походка выглядела заторможенной, усталой, как будто бы он заразился от своего собеседника той тяжестью, которую сам Логан ощущал последние несколько месяцев.

Как будто бы их разговор его чем-то расстроил — хотя, пока они сидели за столом, Майклу казалось, что Алан получает от их беседы искреннее удовольствие.

Алан явно был рад снова увидеть старого товарища, мгновенно, без каких-либо усилий вжился в тон, существовавший между ними десять лет назад — но в то же время он не сделал ни одной из тех вещей, которые обычно делают в подобных случаях. Не вынул из кармана пиджака визитку — хотя у кого-то вроде Алана визитки явно были — не записал ему на салфетке свой домашний телефон и не предложил звонить, не бросил даже светскую, пустую фразу — «если когда-нибудь будешь в Монреале, надо будет снова встретиться и поболтать». Его прощание — точнее, отсутствие всякого прощания — выглядело так же загадочно, как и его уход из семинарии.

Майкл посмотрел на бумажный цветок, который развеселил Алана в начале их встречи, на пустой пивной бокал с оставшимися на стекле разводами подсохшей пены, на несколько окурков в пепельнице… через несколько минут официант заберет пепельницу и стакан, и последние следы присутствия Алана здесь исчезнут, как исчезли его вещи, которые он оставил в своей комнате, когда в последний раз уехал на каникулы — и которые потом убрали в коробку и отправили на его домашний адрес.

Логан на мгновение прикрыл глаза.

«Я уж подумал, ты пройдешь мимо меня, словно мимо фонарного столба…»

«Если бы кто-то убил шантажиста, я сказал бы — туда ему и дорога!.. Это услуга человечеству»

«Я не завидую той женщине, которая бы попыталась тебя соблазнить…»

«…как святой Мартин нищему…»

О Боже. Боже, Боже… После того месяца на каникулах, который они когда-то провели вдвоем — исходив все окрестности у дома Алана, болтая по ночам, купаясь и валяясь на песке — Алан вернулся в семинарию взвинченным, несчастным, отдалившимся от Майкла и как никогда склонным нападать на семинарские порядки. После рождественских каникул в том же учебном году он не вернулся вообще. И, кажется, теперь Логан начал догадываться, почему.

Ему вспомнился день, когда они были на озере — такой же жаркий, как сегодня. Майкл валялся на песке, подперев голову рукой, а семнадцатилетний Алан — полуголый, в мокрых шортах, только-только вылезший на берег (с темных волос по шее и груди все время стекали капли воды) — картинно стоял перед ним, издевательски цитируя семинарское правило, которое им вдалбливали в общей спальне — никто не должен стоять раздетым дольше, чем необходимо! Вылезаете из-под одеяла — и сразу же надеваете рубашку и штаны!.. Майкл смотрел на него и смеялся. Это в самом деле было глупо — одна из нелепых, мелочных придирок, наводняющих их жизнь.

Сейчас та сцена выглядела для него совсем иначе. Или — тот момент, когда они ныряли и плавали под водой, и, когда Майкл вынырнул на поверхность, Алан внезапно оказался ближе, чем обычно, и какую-то секунду он смотрел на него — пристально, как будто бы хотел что-то сказать или чего-то ждал. А потом эта секунда прошла — и он, схватив Майкла за шею, сунул его головой в воду, и когда тот снова вынырнул, отплевываясь и смеясь, все снова стало, как обычно.

В последние месяцы их общей жизни в семинарии шутки Алана сделались злее, чем раньше. Семинаристов он начал называть «les enfants perdus», «потерянные мальчики», в честь героев Барри.

— Посмотри на всю эту толпу, — ткнув его локтем в бок, сказал он Логану в столовой, пока их товарищи, благоговейно замерев, слушали открывавшую новый учебный год речь ректора. — Ну чем тебе не Питер Пэн и его свита? Мы тут все — мальчики, которые никогда не вырастут, потому что живут в Неверленде и делают вид, что это нормально. Les enfants perdus…

— Или — мы _les enfants perdus_, как у Вобана, — предложил Майкл. — Штурмовой отряд пехоты для самых опасных миссий. С высоким риском потерь.

Алан пару секунд смотрел на него, а потом вздохнул.

— Да, Майкл, ты точно будешь священником. Тебе никто не помешает…

Майкл тогда принял это, как обычную алановскую насмешку. Мол, героический у тебя образ самого себя — священник как солдат, который бросается на неприступный редут! Но теперь он подумал, что это «тебе никто не помешает» было куда более буквальным — вздохом человека, который хотел бы ему помешать, но потом посмотрел на него еще раз — и понял, что эта идея абсолютно безнадежна, что Майкл Логан — такой, как он есть — действительно может быть либо священником, либо никем.

И что он сам священником быть уже никогда не сможет — из-за Майкла Логана.

Из-за чертова Майкла Логана, который — как сейчас казалось сидевшему за пустым столом мужчине в слишком жаркой для этого лета шерстяной сутане — совершенно не желая этого, вредил любому, с кем он имел дело в этой жизни.

Глава опубликована: 28.09.2026
Отключить рекламу

Предыдущая главаСледующая глава
Фанфик еще никто не комментировал
Чтобы написать комментарий, войдите

Если вы не зарегистрированы, зарегистрируйтесь

Предыдущая глава  
↓ Содержание ↓

↑ Свернуть ↑
  Следующая глава
Закрыть
Закрыть
Закрыть
↑ Вверх