↓
 ↑
Регистрация
Имя/email

Пароль

 
Вход при помощи VK ID
временно не работает,
как войти читайте здесь!
Размер шрифта
14px
Ширина текста
100%
Выравнивание
     
Цвет текста
Цвет фона

Показывать иллюстрации
  • Большие
  • Маленькие
  • Без иллюстраций

I confess (джен)



Автор:
Фандом:
Рейтинг:
R
Жанр:
Исторический, Драма, Детектив
Размер:
Макси | 440 592 знака
Статус:
Закончен
 
Не проверялось на грамотность
Квебек, Канада, 1947-й год. Отто Келлер, беженец из нацистской Германии, не может справиться с чувством ненависти к отцу Логану - молодому католическому священнику, который спас и приютил его семью. Логан чересчур добр, слишком идеален, а самое главное - все это ему абсолютно ничего не стоит
QRCode
↓ Содержание ↓

↑ Свернуть ↑

I

Пролог

Альма спала. Пару минут Отто слушал ее дыхание, а потом потихоньку выскользнул из постели, натянул брюки и рубашку и сунул босые ноги в ботинки. Спустился по лестнице на первый этаж. Пачка сигарет, забытых отцом Бенуа, лежала на столе — Келлер поймал себя на том, что он думал об этой пачке, когда встал и начал одеваться. Ему очень хотелось курить — настолько, что рот у него наполнялся слюной при одной мысли о первой затяжке и о терпком, кисловатом дыме в горле. Стащить чужие сигареты — недостойный и просто мальчишеский поступок, но сейчас Келлеру было все равно. Если Бенуа вспомнит, где оставил свои сигареты, Келлер скажет, что он не видел эту пачку. Или нет — он купит ему новые и честно скажет, что пачка валялась на столе, а у него была бессонница, и ему было страшно нужно покурить.

Келлер прихватил в кухне спичечный коробок, которым по утрам зажигал газ в плите, и вышел на крыльцо. Ночь была теплой — так, как бывает только в августе, когда до осени все еще далеко, но на траве уже можно увидеть листья, пожелтевшие и высохшие от жары. Отто Келлер сидел на крыльце в одной рубашке, без оставшегося в спальне пиджака, но ему все равно было не холодно.

Келлер курил сигареты одну за другой, затягиваясь с такой жадностью, которая казалась странной ему самому. Он бросил курить в тридцать девятом, в Цюрихе, когда пачка стоила столько же, сколько полкило хлеба. Тогда это даже не казалось ему жертвой. Хлеб был важнее сигарет — без него нельзя было выжить. С тех пор он больше не курил — разве что изредка, когда кто-нибудь из людей, в домах которых он работал, угощал Келлера сигаретой. Он не мог позволить себе заново привыкнуть к табаку. Это было бы слишком дорого. Он был уверен, что давно отвык курить. Но курильщик — всегда курильщик. Легкие охотно, почти благодарно принимали дым. Келлер тушил окурок за окурком, чиркал спичкой, поджигал новую сигарету… Дым щипал язык и губы, но в горле у Отто не першило.

На сухую землю перед крыльцом приходского дома падал вытянутый прямоугольник света. В комнате у отца Логана горела лампа. Несмотря на поздний час, Логан опять не спал — сидел, должно быть, над одной из своих книг…

Отто курил, глядя на отблеск на земле с тяжелым, застарелым напряжением.

Как же я его ненавидел, — подумал он про себя.

С первой же встречи. С первого же дня. Альма вернулась от мадам Дюпон, в доме которой она выполняла черную работу, убивавшую ее приличнее и тише, но не менее жестоко, чем ее убил бы рабский труд и голод в концентрационных лагерях. Альма сказала ему — Отто, есть один священник… отец Логан из прихода Сант-Мари. Он увидел на лестнице, как я мою полы и задыхаюсь. Он заговорил со мной. Он предлагает нам работу в их приходе.

Впервые за несколько месяцев глаза его жены не выглядели тусклыми, бесцветными и словно отупевшими — глазами человека, который не видит ни малейшего просвета в будущем. Она смотрела на него — и ее лицо выглядело удивительно живым. В этот момент она напоминала человека, который очнулся после вечности страданий и поверил в то, что в его жизни еще может случиться что-то хорошее. Может быть, подумал Отто, он возненавидел Майкла Логана уже тогда — за то, что Логан сделал для его жены нечто такое, что отчаянно хотел бы сделать он сам. Келлер не пожалел бы всей своей крови, до последней капли, чтобы избавить жену от ее мучений и вернуть Альме надежду. Но он никогда не смог бы это сделать. А Майк Логан мог — и ему это абсолютно ничего не стоило.

Келлер пришел в церковь Сант-Мари на следующий день, и впервые увидел отца Логана. Господи, Альма не сказала ему о том, как выглядит этот священник. Не обратила внимания? Невозможно. Значит, обратила — и как раз поэтому ничего не сказала, щадя чувства мужа… Отец Логан был красив. Для священника, да и просто для мужчины — даже вызывающе красив. Так выглядят только актеры в этих черно-белых голливудских фильмах… У него было открытое лицо с прямым, словно у чертовых статуй в музеях, носом, с широкой, гладко выбритой челюстью, с темными завитками над высоким белым лбом и чуть заметной ямочкой на подбородке. Отто стиснул кепку и сказал на своем ломанном английском: «Думаю, вы должны знать. Мы с женой — лютеране». Он сказал это особым тоном, означавшим — если вы рассчитываете, что ваша помощь обратит нас к католичеству, нам лучше будет разойтись прямо сейчас. Отец Логан взглянул на Отто — глаза у патера были яркими, небесно-голубыми — и кивнул: «Да-да, я знаю. Миссис Келлер мне сказала».

Потом Логан улыбнулся — той улыбкой, которую Отто с того дня обречен был видеть каждый Божий день, и от которой его всякий раз мутило, и сказал с обезоруживающей открытостью: «Не беспокойтесь. Я не ставлю себе цель кого-то обратить…»

В такой форме — это, безусловно, было ложью. Любой приходской священник ставит себе цель кого-то обратить. Но по сути Логан тогда имел в виду — я предлагаю вам работу и жилье не для того, чтобы склонить вас с женой к католичеству. И это как раз было правдой. Келлер полагал, что католичество волнует отца Логана гораздо меньше, чем возможность упиваться красотой своих поступков.

Майкла Логана могли бы снимать для брошюр, которыми вербуют мальчишек в католические семинарии. Когда Логан в своей сутане, с книгами под мышкой, шагал мимо пустыря, на котором подростки гоняли мяч, и этот облезлый, потрепанный футбольный мяч вылетал за границы игральной площадки и катился к его ногам, Логан на секунду замедлял шаг, давал красивый и точный пас нападающему — и шел дальше, пока парни на площадке орали и смеялись от восторга за его спиной. Он читал так много и с таким вниманием, как будто все еще учился в семинарии и боялся завалить экзамены — Фома Аквинский, Августин, Жак Маритен и Габриэль Марсель…

Майкл Логан одинаково годился для рождественской открытки — и рекламы зубной пасты.

Он был невыносим.

Келлер считал его фальшивкой — блестящей, пустой, поистине достойной тех людей, которые готовы были обожать отца Логана и неудержимо восхищаться им. Всех этих молодых и стареющих дам, которые целовали ему руку после мессы (Боже, они хоть понимали, до чего двусмысленно и даже просто непристойно это выглядит?), их умытых, причесанных и украшенных бантами детей, которые ходили к мессе в своих самых чистых платьях и рубашках и таскались за кюре с щенячьим обожанием в глазах, или седеющих мужчин, которые годились своему кюре в отцы — и без малейших колебаний опускались перед ним на колени. Логан среди этого общего поклонения чувствовал себя, как рыба в воде.

Келлера от него тошнило.

Он докурил четвертую сигарету, вытащил еще одну, чиркнул спичкой с такой яростью, что та сломалась в его пальцах. Отто тихо выругался. Он должен был признать — сколько всего приходится признать в такую ночь! — что он сидит на крыльце совсем не потому, что ему по-прежнему хочется курить. По меньшей мере, две последних сигареты были всего лишь попыткой занять руки и оттянуть неизбежное. Может быть, свет в окне у Логана погаснет. Может быть, тот ляжет спать. И тогда он сможет сказать себе, что он поговорит с ним завтра — потому что неприлично поднимать с постели человека, который и так из-за тебя толком не спит последние несколько месяцев.

Но свет в окне по-прежнему горел. Келлер поднялся. Выбросил окурок в выросшую на краю двора траву. Если отец Бернар или кто-то из прихожан заметит у крыльца окурки, все подумают на Бенуа. Из трех священников в приходе курил только он. Но, Господи, не ползать же теперь на карачках в темноте, пытаясь отыскать и подобрать проклятые бычки…

Сейчас есть вещи поважнее. Отец Логан.

Майкл Логан.

Келлер скривился и рывком распахнул дверь. Медленно, как приговоренный, поднялся по лестнице на второй этаж. Секунду постоял у двери, прислушиваясь. Ничего. В комнате было тихо. Келлер слышал только свое собственное дыхание, которое сейчас казалось ему слишком громким и неровным.

Он поднял руку и постучал.

I

Сентябрь, год назад.

Альма дышала тяжело, со свистом. Отто лежал в предрассветной темноте и слушал. По ночам ему всегда бывало страшно, что однажды это натужное, хриплое дыхание просто прервется — а он будет крепко спать и не заметит этого. И утром обнаружит жену уже полностью безжизненной и остывшей, а себя — отчаянно и безнадежно одиноким. Навсегда.

Комната была небольшой, с мутным окошком, выходившим на церковный двор. Когда-то здесь хранили свечи, облачения и какой-то еще церковный хлам. Логан велел все вынести и помог Келлеру перенести из съемной комнаты принадлежавшую им с Альмой мебель — пара стульев, стол, комод, кровать и еще более тяжелый, чем железная кровать, толстый матрас. На тумбочке возле кровати стояла фотография родителей Альмы — единственная вещь, которую они провезли через четыре границы. Не считая этой старой фотографии, ни одна из вещей, которыми владела семья Келлеров, больше не связывала их с Германией. Что-то было куплено в Швейцарии, что-то в Бельгии, а что-то — в США.

Потом за стеной раздались шаги — ровные, быстрые, уверенные. Логан шел к утренней мессе. Значит, сейчас без четверти шесть утра. По Логану можно было бы проверять часы. Знакомо скрипнула рассохшаяся половица на шестой ступеньке лестницы, внизу хлопнула дверь — а несколько минут спустя Келлер услышал колокол. Он покосился на жену, но Альма не проснулась. Ее лицо в сером предрассветном свете выглядело нездорово бледным и отечным, губы были приоткрыты. Левая рука лежала поверх одеяла — с потрескавшейся, покрасневшей кожей и короткими ногтями. Когда-то, в Германии, у Альмы Келлер были очень красивые руки. Она носила на левом запястье тонкий золотой браслет и играла на пианино — Брамса, Шуберта, еще каких-то композиторов, чьи имена сейчас звучали для Келлера так, как будто бы он слышал их в другой вселенной. Пианино осталось в Мюнхене, в старой квартире, которую они покинули в марте тридцать седьмого, после нового ужесточения расовых законов. С собой они тогда смогли увезти только два чемодана — преимущественно с теплыми вещами и едой — и ту самую фотографию. Что стало со всеми остальными вещами в их квартире, включая их пианино и нотные партитуры Альмы, он не знал. Может быть, кто-нибудь из _них_ велел оттащить это пианино к себе в дом, чтобы на нем играла его расово безупречная жена. Может быть, помимо нотных партитур, та фрау не побрезговала платьями, духами и даже туфлями из гардероба Альмы. Отто слышал, что _их_ жены вообще не отличаются брезгливостью и с мародерской, каннибальской радостью бросаются на все, что сумели расхитить их мужья…

Келлер поднялся — осторожно, чтобы случайно не разбудить жену. Хотя, в сущности, он бы мог не волноваться. Дигиталис, который Альма принимала на ночь, вызывал тяжелый, вязкий сон, и она всегда просыпалась медленно, с трудом, как будто бы пытаясь вынырнуть из-под воды. Звонящий к мессе колокол или отчаянно скрипевшие пружины на старой кровати Альму не тревожили. Келлер быстро оделся — его брюки, свитер и рубашка были аккуратно сложены на стуле с вечера, носки сложены вместе, пятка к пятке и мысок к мыску. Когда-то в молодости, живя в собственной квартире, Отто Келлер был довольно безалаберен. К порядку он приучился позже, в швейцарском лагере для перемещенных лиц, где потеря носка или рубашки означала катастрофу, потому что эти вещи нечем было заменить.

Келлер спустился в кухню, разжег старую плиту, поставил на огонь кофейник, а потом достал из шкафа чашки и тарелки, масло, хлеб и бутыль молока. Молоко нужно было разогреть — отец Бернар доливал в свою чашку с кофе по полчашки молока, и не любил, когда оно холодное. Сквозь окна кухни было видно церковь. Отец Логан держал свое слово и ни разу не делал попыток пригласить его на мессу, но Отто все-таки иногда бывал на службе — исключительно из любопытства. Он родился лютеранином, но вера в Бога покинула Келлера уже очень давно — должно быть, в одном из тех бесконечных консульских коридоров, где люди часами ожидали своей очереди ради штампа, позволяющего прожить еще тридцать дней. Келлер не верил в Бога, так что в лютеранскую церковь, находившуюся за три квартала от Сант-Мари, он не ходил, предоставляя Альме посещать службы в одиночку. Идти в _свою_, истинную церковь было неприятно — как будто бы он кого-нибудь обманывал, изображая то, чего не чувствовал на самом деле. С мессой в Сант-Мари у Келлера таких проблем не возникало. На католическую службу в храме, где он чинил водосток, подрезал розовые кусты и смазывал дверные петли, он смотрел с холодным, саркастическим и отчужденным любопытством. Это было все равно, что много лет назад, когда они с Альмой ходили в оперу на незнакомом Отто итальянском языке. Такие же пышные декорации, чужой язык, торжественная музыка, нелепые и архаичные костюмы, вычурные позы. Если бы не запах ладана, мерцание свечей и украшавшее алтарь распятие, то можно было бы забыть, что эта пышно изукрашенная католическая церковь с обилием статуй, фресок и позолоты — в самом деле не какой-нибудь роскошный театр…

И, конечно, Майкл Логан, бывший примадонной этого оперного театра. Келлер мог побиться об заклад, что некоторые из барышень (а может, и не только барышень) сменили церковь специально для того, чтобы иметь возможность любоваться отцом Логаном каждое воскресенье.

Отец Бернар спустился ближе к семи. Как и всегда с утра, он выглядел рассеянным. Он сел за стол, не поднимая глаз на Отто, поздоровался — обычное короткое «Bonjour» — и сразу же зашелестел газетой. «Bonjour, mon père» — ответил Отто, ставя перед ним кофе. Два кусочка рафинада, полчашки горячего молока, полчашки кофе. Бернар отхлебнул из чашки и издал короткий, удовлетворенный вздох.

Логан явился полчаса спустя, когда отец Бернар приканчивал вторую чашку и рассеянно макал в свой кофе булку с маслом.

— Guten Morgen, Otto, — сказал он приветливо. Как всегда, Логан завладел кофейником, не дожидаясь, пока Отто подойдет к столу. Демократичный отец Логан не любил, когда ему кто-нибудь наливает кофе. Он говорил «Gutten Morgen, Otto», и сам наливал себе кофе и молоко (три четверти чашки кофе, четверть молока, без сахара), и несколько капель кофе непременно падало на скатерть, которую потом приходилось стирать Альме, но Майк Логан, надо полагать, был страшно доволен сам собой. Еще бы, он же в состоянии наполнить свою чашку и запомнить три немецких слова. С его точки зрения Келлеру, вероятно, полагалось испытывать удовольствие и благодарность от такого одолжения, как обращение на своем родном языке.

Отто всегда хотел сказать — заткнитесь, Pater. Мало того, что вы терзаете мой слух своим произношением, так вы еще каждое утро напоминаете мне о вещах, которые я хочу забыть. То, что я разговариваю по-немецки со своей женой, не значит, что я хочу слышать немецкую речь от кого-нибудь вроде _вас_.

Вместо этого Келлер говорил Логану:

— Guten Morgen, Pater.

Логану его помощь была явно не нужна — он уже держал тяжелый, серебряный столовый нож в руках, красивых, как и все остальное в Майке Логане, с широкими запястьями, и игрой вен под кожей, и длинными и крепкими пальцами, изящество которых не могли испортить даже коротко, по-солдатски обрезанные ногти. Логан намазывал булку маслом так, как будто позировал для картины «Кюре за завтраком». Отто развернулся и ушел на кухню. Эту часть, по счастью, можно было пропустить…

Он уже закрывал за собой дверь, когда Бернар сказал:

— Вийет выпустил новую заметку. Вот, послушайте…

Отто придержал створку двери прежде, чем она коснулась косяка. Вийет? Он в самом деле собирается читать за завтраком статью _Вийета_? Боже, а он-то готов был посчитать отца Бернара всего лишь эгоистичным, безобидным старым дураком… Келлер прекрасно знал Вийета и его статьи. Он мог предсказать содержание этой новой заметки раньше, чем Бернар прочтет хотя бы слово — потому что Вийет всегда говорил одно и то же. Иностранцы угрожают нашему укладу; правительство слишком мягко поступает с теми, кто ищет безбедной легкой жизни за наш счёт… Вийет тратил на один ужин больше, чем они с Альмой могли позволить себе потратить за неделю. Он был адвокатом и носил трость с золотым фигурным набалдашником, продав который, можно было бы, наверное, оплатить Альме дигиталис на целых полгода. Вийет говорил — Канада для канадцев.

Бернар в гостиной зашуршал газетой, открывая нужный разворот.

— Вот… — сказал он Логану. — «Политика открытых дверей в конце концов всегда приводит к вырождению национальной идентичности. Мы знаем, что тысячи иностранцев, прибывших в Канаду за последние несколько лет, не имеют ни навыков, ни настоящего желания стать частью канадского общества. Они сидят на шее у канадских налогоплательщиков, и в то же время не считают нужным выучить язык страны, которая их приютила. Мы должны задать себе вопрос : какую цену мы готовы заплатить за свое сострадание?».

Келлер до боли стиснул зубы, привалившись к косяку. Вот ведь ублюдок… Отто работал на Вийета раз в неделю — точно так же, как на большинство людей на этой стороне реки, достаточно богатых, чтобы иметь собственный отдельный дом и сад. Годы скитаний сделали из Келлера хорошего садовника, а главное — ему, в отличие от местных жителей, спокойно можно было недоплачивать. Странное дело — все эти канадцы, которые были достаточно богаты, чтобы иметь большой красивый дом и участок земли, почему-то очень старались сэкономить пару долларов на плате человеку, который будет подстригать их кусты.

Вийет, который в своих выступлениях и заметках в газетах утверждал, что иностранцы отнимают у местных жителей рабочие места, не нанял местного садовника — он нанял Отто Келлера, поскольку полагал, что беженец должен быть благодарен за любые деньги, даже за такие, от которых местный с возмущением откажется. Вийет выходил на крыльцо, стоял, заложив руки за спину, и наблюдал за тем, как он стрижет его живую изгородь. Не то рабовладелец в древнем Риме, не то плантатор на американском Юге, не то надзиратель из трудовых лагерей. Arbeit macht frei… В последний раз, вручая ему заработанные деньги, он сказал — «неплохо, мистер Келлер. Вы, немцы, умеете работать руками, этого у вас не отнять». Отто испытывал мучительное искушение плюнуть ему в лицо. Он подумал об Альме, которой были нужны новые туфли взамен прежних, с отвалившейся подметкой, улыбнулся и сказал — merci, Monsieur. Отто даже сейчас, несколько дней спустя, почувствовал, как лицо у него свело при одной мысли о своей угодливой улыбке.

Отто приоткрыл дверь немного шире. Он хотел увидеть, с каким лицом _преподобный Логан_ слушает статью, которую ему читал Бернар.

Логан сидел боком к кухне и Келлеру. Надкушенная булка, позабытая на скатерти, лежала рядом с рукавом его сутаны. Логан оперся подбородком на руку, как будто бы хотел закрыть себе ладонью рот. Он хмурил брови и молчал.

Молчал… Келлер яростно скривил губы. Ну конечно! Отто уже видел такие лица в прошлом. Мюнхен в тридцать пятом, вывеска на двери магазина, которым владел его отец — «Немцы! Защищайтесь! Не покупайте у евреев!». Отец смотрел на своих знакомых, на людей, знавших его в течение десятилетий, и отчаянно и безуспешно спрашивал их — они с ума сошли?.. Я больший немец, чем они. Я воевал за Германию. У меня Железный крест! И люди опускали подбородки на руку, точь-в-точь как Логан, и молчали, не желая ввязываться в неудобный и опасный разговор. Когда через полгода у отца забрали его магазин, никто из его старых сослуживцев — включая и тех, за чье спасение он получил Железный крест — не сказал ни слова. А еще через полгода дело дошло до того, что, когда отец упал посреди улицы, никто не подошел и не помог ему, поскольку помощь кому-нибудь вроде герра Келлера успела стать чем-то достаточно предосудительным, чтобы лучше позволить старому соседу умереть на тротуаре от инфаркта, чем остановиться и чем-то помочь.

Бернар сложил газету и взглянул на Логана.

— Ну, тон, конечно… Резковато. Но ведь проблема существует, правда?.. Здесь, у нас, не очень. Но в бедных кварталах обстановка накаляется.

Логан по-прежнему молчал. Тишина заполняла светлую, уютную гостиную, словно угарный газ — удушливая и невидимая.

Бернар, должно быть, тоже чувствовал неловкость из-за молчания Логана — хотя и по другой причине, чем стоявший за кухонной дверью Отто Келлер. Если для Отто молчание Логана было соучастием во зле, то для Бернара — молчаливым осуждением. Отто прекрасно понимал, что сейчас чувствует Бернар, но Майкла Логана это в его глазах нисколько не оправдывало. Если он считает, что молчать — достаточно, значит, он еще хуже, чем Бернар!

В прихожей раздался грохот — отец Бенуа, который часто ночевал в доме сестры и ее мужа, вкатил свой велосипед в прихожую, и тот, как обычно, с грохотом упал, жалобно тренькнув припаянным к рулю звонком. Отец Бернар, смущенный мертвой тишиной в гостиной, воспрял духом.

— А вот и Бенуа — как всегда, к завтраку! — с преувеличенным энтузиазмом сказал он. — Не понимаю, отец Бенуа, почему вы не оставляете ваш дурацкий велосипед на церковном дворе. Вы что, боитесь, что это ваше сокровище с вечно сдутыми шинами кто-нибудь украдет?.. Побойтесь Бога, ваш велосипед настолько старый, что его даже на детали не разберешь. А ездить на нем вообще способны только вы… Но в церковной прихожей ему уж точно не место!

Отец Бенуа смущенно заморгал. Как всегда, начал говорить, что он, конечно, понимает, что его велосипед в прихожей всем мешает, но он все равно боится оставлять его снаружи, и потом — священник ведь не должен вводить людей в искушение?.. Пусть лучше будет здесь, и кстати — вы не знаете, не мог бы мистер Келлер посмотреть, нельзя ли что-то сделать с погнувшейся спицей на переднем колесе?

Логан по-прежнему молчал, забыв про остывавший кофе и намазанную маслом булку, но отец Бернар был рад, что он может отвлечься от соседа по столу на разговоры с Бенуа, и продолжал поддразнивать того, что мистер Келлер, безусловно, может разобраться с его спицей, но не кажется ли Бенуа, что человеку в его положении следует научиться самому заботиться о собственном имуществе? С велосипедом — как с ботинками. Вы же не ждете, что кто-нибудь вроде Отто Келлера будет завязывать вам шнурки…

Отто почувствовал, что ему это надоело. Сперва Бернар читает за завтраком статьи Вийета и открыто одобряет их — а после этого использует имя самого Отто для своих дурацких шуточек. Не будь он просто отупевшим от благополучия старым сытым кюре, можно было бы посчитать, что это все — рассчитанное и продуманное оскорбление…

Келлер распахнул дверь и вышел в зал. Логан сделал почти испуганное, резкое движение, случайно смахнув на пол оказавшуюся рядом с его локтем белую тарелку с тонким золотистым ободком. Келлер слегка приподнял брови — и направился за щеткой и совком.

— Оставьте, Отто, я сам, — пробормотал смущенный Логан, отодвинув стул.

— Это моя работа, — возразил Келлер, опускаясь на корточки возле его стула, чтобы щеткой замести осколки от тарелки на совок. Логан, перед которым люди постоянно опускались на колени, нервно поднялся и сбежал из комнаты, забыв свой недопитый кофе и надкушенную булку с маслом.

Впервые за это утро Отто Келлер испытал нечто похожее на мрачное удовлетворение.

Месса прошла так же тихо и спокойно, как любая утренняя месса в будний день. Логан служил один, без министранта — Рене помогал ему только в субботней и воскресной мессе, в будние дни он был в школе. В полутемной церкви было только три или четыре человека — повернутый лицом к алтарю священник не мог видеть, сколько. Губы привычно произносили латинские слова. Логан любил латынь. На фронте, в хаосе и грязи, среди звуков взрывов, от которых он до сих пор вздрагивал во сне, латынь оставалась частью другого, _нормального_ мира — мира его детства, когда он помогал священнику в церкви, и закрытой семинарии, в которую он поступил в четырнадцать. Он должен был провести в ней двенадцать лет, но принял сан в двадцать три года, по выданной Ватиканом диспенсации — потому что в армии нужны были священники. На фронте он произносил латинские слова, и вспоминал про мир, в котором люди читали, молились Богу, изучали древнюю историю и спорили о теологии, а не пытались убивать друг друга и не истребляли целые народы в концентрационных лагерях…

Но был, наверное, еще один момент. Когда он обучался в семинарии, многие юноши, которые приступали к учебе с тем же рвением, что и Майк Логан, покидали семинарию, разочаровавшись в своем призвании и — иногда — одновременно с ним утратив саму веру в Бога. Приходилось ему слышать и о тех священниках, которые жалели о сделанном выборе уже после того, как начинали службу в каком-нибудь католическом приходе. Майкл Логан полагал, что в его поколении таких историй будет меньше, чем когда-либо. Воочию увидев то, что могло по справедливости считаться сатанинским злом, человек вспоминает, почему этот падший мир нуждается в спасении.

Закончив мессу, отец Логан снял облачение в сакристии, повесил альбу на крючок и вышел через боковую дверь. Он знал, что к его возвращению Келлер уже накроет стол, и что отец Бернар, который злоупотреблял услужливостью Отто, уже будет пить вторую чашку кофе. Строго говоря, Келлер должен был _начинать_ накрывать завтрак после семи тридцати, после того, как заканчивалась утренняя месса. Но Бернар, который, как и многие люди его лет, спал плохо, пользовался тем, что Келлер всегда поднимался очень рано и готов был налить ему чашку кофе уже в семь утра.

Логан замечал, что Отто Келлер всегда просыпается уставшим, с темными кругами вокруг глаз, как человек, которому не удавалось выспаться много месяцев подряд. Логан хорошо знал такие лица — он видел их на фронте сотнями. Измотанные люди, которых пошатывало от усталости, садились перед ним на ящик от снарядов и говорили ему — отец мой, мне нужно исповедоваться. У Келлера были в точности такие же глаза — взгляд человека, который несёт слишком тяжкую для него ношу.

Однажды Логан спросил его, все ли в порядке, и лицо у Келлера застыло. «Да, благодарю вас» — сказал он тем тоном, который Логану тоже был знаком, и который значил — не приближайся. Не трогай меня. Я не хочу ни твоего сочувствия, ни твоей помощи, ни твоего внимания. Держи дистанцию, а еще лучше — оставь меня в покое и проваливай! Логан жалел, что он так молод. Он подозревал, что чувство собственного достоинства, которое у Отто, в его положении, и так было изранено, восставало против того, чтобы просить о помощи человека, который был на пятнадцать лет моложе него самого. Конечно, разница в пятнадцать лет для взрослых людей значит гораздо меньше, чем пять лет — для школьников, но Логан подозревал, что Отто Келлер даже не считает его взрослым человеком. Келлер, вероятно, думал про себя, что Майкл Логан — просто раздражающий юнец, которого, ко всему прочему, еще и полагается при этом называть «отец мой». Логан ему отчасти даже сочувствовал. Для протестанта и к тому же, как подозревал Логан, практически атеиста, это все, действительно, должно быть крайне некомфортно…

Присутствие Отто тоже было некомфортным — Логан научился не лезть в душу к людям, которые очевидно не желали, чтобы он пытался им помочь, но не способен был перестать реагировать на поведение и взгляд, которые прямо-таки кричали о том, что человек находится в беде. Единственным разумным способом в подобной ситуации, который был ему известен, было развернуться и уйти, чтобы не мучить не себя, ни посылавшего такие противоречивые сигналы человека. Но от Отто Келлера ему деваться было некуда — Отто нуждался в том жилье и той работе, которую дал ему приход, а значит — Майкл Логан обречен был видеться с ним каждый день.

Кофейник и молочник, как всегда, уже стояли на столе, когда Логан вошел в гостиную, она же трапезная, она же зал для заседания приходского совета и Союза молодых католиков.

— Guten Morgen, Otto, — сказал он. Логан не был вполне уверен, доволен ли Келлер тем, что он приветствует его на его родном языке — но, по крайней мере, это был тот редкий случай, когда Келлер, для разнообразия, смотрел не в подбородок Майклу Логану, а прямо ему в глаза. Правда, с каким-то непонятным выражением.

— Guten Morgen, Pater…

Когда он начал намазывать хлеб маслом, а Отто ушел на кухню и закрыл за собой дверь, отец Бернар решил зачитать Логану последнюю статью Вийета в Le Soleil. Логан считал, что редакторы Le Soleil поступили бы гораздо лучше, если бы они не печатали статей Вийета, а Бернар и остальные люди в городе — если бы они не стали покупать газеты со статьями наподобие статей Вийета даже для того, чтобы их осуждать, не говоря уже о том, чтобы начинать разбирать или анализировать подобную «аргументацию», как нечто стоящее обсуждения. Логан уже несколько раз пытался донести эту позицию до своего коллеги и начальника, но обнаружил, что его слова отскакивают от Бернара, как теннисный мячик от стены. Тот искренне не понимал, почему Логан вообще пытается связать риторику Вийета с кем-то вроде Отто Келлера или же _нашей_ Альмы. Вийет же не говорит о тех, кто честно трудится и уважает местные законы! Он пишет о тех, кто злоупотребляет социальной помощью, кто превращает бедные кварталы в криминальные районы, в которые даже полиция не любит без особой надобности соваться по вечерам, о тех, кто не работает, не уважает местных жителей, не уважает местные традиции, культуру и религию. Ну и причем тут Отто, Майкл? Вийет не только не враг кому-то вроде Отто Келлера, Вийет _даёт ему работу_! «И сколько он ему платит?..» — уже закипая, спросил отец Логан. Бернар примирительно сказал — но мы ведь оба знаем, что Келлеру нужны эти деньги. Значит, Вийет делает ему добро. Разве не так?.. Майклу очень хотелось заорать — «не так!», и пожелать отцу Бернару сначала самому побыть на месте Отто Келлера и распробовать вкус такой «благотворительности», а потом уже хвалить Вийета за «добро», которое он сделал людям вроде Отто и его семьи. Но это было совершенно не по-христиански, и к тому же — совершенно бесполезно. Предыдущий диалог ясно показывал, что Бернар бы расстроился, опешил, возмутился или же обиделся — ну, словом, что угодно, только не увидел бы своей ясной как день неправоты. Логан уже не был так наивен, как в то время, когда он учился в семинарии, и, возвращаясь на каникулы домой, каждый раз думал, что на этот раз он точно убедит отца, что он _действительно_, на самом деле и по своей воле хочет стать священником, и что причина тут не в том, что его мать или монашки в младшей школе «промыли ему мозги». Эта борьба за понимание тянулась много лет — с тех пор, как Логану было четырнадцать, и до последних лет его учебы в семинарии, когда он окончательно признал — если какой-то человек твердо решил чего-нибудь не понимать, то он этого не поймет. Ни здравый смысл, ни попытка обратиться к его чувствам, ни утрата всякого терпения и гневный крик тут не помогут. Тут можно надеяться только на Бога, потому что Бог способен совершить чудо и напрямую коснуться чьей-нибудь души, а человек — что бы он там ни думал — на такое не способен.

Когда завтрак, наконец, закончился, и Отто остался один, он открыл кран и начал мыть посуду. Вода была горячей, пальцы покраснели, а кожа на них набухла. Келлер смотрел на свои руки — с въевшейся под ногти грязью от работы в саду, с царапинами и следами от старых порезов. Руки, которые подрезают розы, чинят сломанную ножку стула, выпрямляют спицу в колесе велосипеда отца Бенуа… А вот у Вийета руки холеные и белые — руки адвоката, человека, который никогда в жизни не работал этими руками и даже всю писанину уже много лет назад перевалил на свою секретаршу. Этим утром господин Вийет, наверное, сидел в своей гостиной с мебелью из полированного дуба, пил прекрасный кофе и с удовольствием перечитывал собственную тошнотворную статейку в Le Soleil. И смаковал каждое слово, чувствуя себя, как человек, который сказал правду, героическую, в некотором смысле, правду, которую не решался высказать никто другой. Но только это такой особый, удобный героизм, где за проявленную смелость ничем не придется заплатить. Какие-нибудь логаны будут молчать, уткнувшись подбородками в ладони. Бернар прочитает текст за завтраком. Бенуа растерянно поморгает близорукими глазами — и заговорит про свою сломанную спицу в колесе. А Вийет напишет еще одну статью, потом еще одну, и с каждой новой напечатанной статьей его формулировки будут делаться все жестче, все смелее, и однажды кто-то скажет — а ведь в самом деле! Этот Вийет совершенно прав! Хватит терпеть этих озлобленных, неблагодарных, все вокруг заполонивших чужаков… И потом будет то же самое, что в Мюнхене и Штутгарте.

Значит, беженцы — преступники, которые являются в эту страну, чтобы грабить канадцев, herr Вийет?..

Ну что же — ладно. Как обычно говорят — как вам будет угодно!

Келлер уже несколько месяцев думал о том, что ему нужно _всего лишь_ две тысячи долларов. Он много раз считал в уме — и приходил именно к этой сумме. Этого будет достаточно, чтобы избавиться от Логана и его унизительной благотворительности, переехать в другой город, продержаться первые несколько месяцев, чтобы у Альмы были все необходимые лекарства, крыша и еда. А потом он найдет работу — теперь, когда он худо бедно может говорить и по-английски, и по-французски, и неплохо изучил привычки местных жителей, это уже не будет так недостижимо тяжело, как в первый год. И ему не придется видеть, каким взглядом Альма смотрит на подтянутого, молодого и красивого священника — о нет, она не была влюблена в Логана, нисколько! Все было гораздо хуже — она перед ним благоговела…

И Келлеру никогда больше не придется слушать это «Gutten Morgen, Otto!» по утрам.

Месье Вийет был не женат. Он жил совсем один, на rue d’Auteuil. Его служанка уходила в семь. И у месье Вийета было очень, очень много денег… В сущности, две тысячи — это даже не кража. Это компенсация морального вреда.

Отто завернул кран и начал вытирать тарелки грубым полотенцем.

Глава опубликована: 28.09.2026

II

Отец Логан сидел у стола и читал «Возвращение Дон-Кихота». Время было уже позднее, но книга была интересной, и Логан испытывал нелепое, мальчишеское побуждение дочитать ее до конца сегодня же, не дожидаясь завтрашнего вечера. Логан быстро скользил глазами по странице и едва заметно улыбался.

Честертона ему посоветовал один из его фронтовых друзей — яростный атеист и антиклерикал, чья привязанность к Логану была свидетельством того, что человек создан по образу и подобию Бога, и поэтому человеческие пути так же неисповедимы, как и пути их Создателя. А ирландцы вообще, по сложившемуся у Майкла впечатлению, были склонны всё делать через меру — либо быть католиками образца двенадцатого века, либо делаться воинствующими противниками церкви. И при этом выбирать себе в друзья священника… Логан не стал бы навязывать свое общество тому, у кого его Бог, его профессия и его Церковь вызывали изжогу, но О’Рейли писал ему с той же охотой, с какой когда-то вступал с ним в личные беседы — рассказывал о своей семье, о книгах, которые О’Рейли поглощал в страшном количестве, но так же и о тех глубинных внутренних переживаниях, которые люди обычно оставляют для личного дневника, и Логан иногда не мог отделаться от ощущения, что эти объемные письма были бесконечной, изложенной на бумаге исповедью.

Будь Логан по-прежнему семинаристом, он, пожалуй, рисковал бы тем, что церковное начальство призовет его к ответу за близкую дружбу с атеистом, который порой испытывал терпение своего собеседника — и по части нападок на его религию, и по части крайней нецеломудренности некоторых выражений в его письмах (одно дело — солдаты на фронте, и другое — человек, который пишет письмо в кабинете за столом и может подбирать слова). И все же эта переписка, несмотря на ее порой неуместный тон, в конце концов давала ему так же много, как и его собеседнику. В последний раз тот прислал вместе с письмом эту самую книгу Честертона, сопроводив ее замечанием, что он купил ее случайно, и что она вызвала у него сильнейшее раздражение — О’Рейли назвал роман «книгой для лучезарных оптимистичных идиотов», и выражал убеждение, что она наверняка должна понравиться кому-то вроде Майкла.

Он был прав. Книга ему действительно понравилась, и даже слишком. Милостью О’Рейли, он завтра будет давить зевки на мессе и за завтраком. 

Комната была маленькой — кровать, стол, кресло, распятие на стене, несколько книжных полок. На столе лежала его Библия — и Поль Клодель, которого когда-то дал ему на фронте умирающий капрал-бретонец. Он сказал — «возьмите, Pater, мне уже ни к чему, а вам пригодится». Капрал умер через полчаса, а Логан потом читал его книгу по ночам, сидя на земляном полу палатки, под далекими разрывами. Ему не хотелось убирать эту книгу на полку вместе с остальными. Он держал ее рядом с Евангелием на столе, как память об армейском лазарете, в котором пахло смертью, кровью и карболкой. Как напоминание о том, что люди остаются собой даже в земном Аду…

Логан перевернул последнюю страницу Честертона и поднялся, чувствуя, что ноги и спина у него страшно затекли. Надо все-таки заменить этот жесткий, неудобный стул на что-нибудь нормальное — иначе можно с тем же успехом спать на голых досках. Мебель, предназначенная исключительно для причинения страданий и умерщвления плоти… Логан подошел к окну и распахнул его, чтобы проветрить комнату перед тем, как ложиться спать. На фронте, да и раньше, в общей спальне в семинарии, он достаточно настрадался от спертого воздуха и духоты, и наслаждался возможностью спать в прохладной, проветренной спальне.

Он распахнул окно и замер, обнаружив, что у двери церкви стоит человек.

Фонарь был слишком далеко, и лица Логан разглядеть не мог, только фигуру — мужчина среднего роста, в надвинутой на лоб шляпе, в темном пиджаке. Человек стоял у церковной двери в неурочный час, и выглядел потерянным. Дверь была заперта, и он не мог рассчитывать на то, что кто-то вроде Логана увидит его из окна и спустится к нему — и все же этот человек стоял возле этой закрытой двери и не уходил. Логан достал из ящика стола церковный ключ и быстро, хотя и стараясь не шуметь, сбежал по лестнице.

Однако, к его удивлению, когда он оказался во дворе, мужчины возле церкви уже не было, а дверь — то ли открытая ключом, то ли успешно взломанная — была приоткрыта. Логан сдвинул брови. Может быть, он совершил ошибку, приняв за нуждавшегося в помощи человека заурядного грабителя, но теперь отступаться было уже поздно. Он решительно вошел в темную церковь, и, пытаясь задавить бушующий в крови адреналин, сказал как можно более спокойным голосом:

— Кто здесь?..

Не «если ты пришел сюда, чтобы ограбить _мою_ церковь, то лучше немедленно проваливай!», а «я вам не враг, я не желаю вам зла. Давайте побеседуем».

Что-то в темноте сдвинулось — человек отступил поглубже в темноту, инстинктивно, жестом застигнутого на месте преступления, не думая о том, что выдает себя этим движением. Но теперь Логан опознал его фигуру и знакомые манеры — угловатые, быстрые жесты человека, который двигался настороженно, как дикое животное.

Не взломщик, не грабитель — Отто Келлер. У него был ключ.

— Простите, — сказал Логан тоном искреннего сожаления. — Я не хотел вас… не хотел вам помешать, — поправился он в самую последнюю секунду, посчитав, что Келлеру будет не очень-то приятно слышать «не хотел вас напугать», дающее понять, что он в эту минуту выглядит напуганным.

Если на то пошло, то Отто Келлер выглядел напуганным почти всегда. Не как человек, который сделал что-нибудь дурное, а как тот, кто постоянно ждет, что ему велят убираться вон. От этой застарелой взвинченности и тревоги, сквозившей в его движениях, Майклу всегда делалось стыдно — хотя, строго говоря, он делал все возможное, чтобы Келлер мог почувствовать, что бегство кончилось, что теперь можно выдохнуть и успокоиться.

— Если хотите, я сейчас уйду, — сказал он Келлеру.

Если он пришел в церковь в такой поздний час — возможно, он хотел побыть один, причем — именно здесь. Логан подозревал, что, если Отто Келлер решит обратиться к Богу, то посредником в этой беседе он точно выберет не его.

— Нет!.. — сказал Келлер — быстро, хрипло, как будто бы ему было страшно, что Логан уйдет.

Нет, тут не старые переживания, — подумал Логан. — Что-то выбило его из колеи — и это случилось сегодня, прямо перед тем, как он сюда пришел.

— Я могу чем-то вам помочь? — спросил он мягко.

— Нет, — голос у Келлера был сорван, и слова звучали сипло и отрывисто. — Никто… Никто, ничем не сможет мне помочь.

Логан уже слышал такие фразы раньше. Он знал, что люди, говорящие такие вещи, всегда ошибаются — хотя их не всегда возможно в этом убедить.

Несколько долгих, как часы, секунд они молчали, стоя друг напротив друга. Отто сутулился и держал руки глубоко в карманах — необычный для него жест, выглядевший так, как будто бы он не хотел, чтобы Логан видел его трясущиеся руки.

— Может быть, — тихо сказал Майкл после этой долгой паузы, — я все-таки могу быть чем-то вам полезен?..

Келлер посмотрел прямо на него. В церкви было темно, и свет от фонаря снаружи не достигал Келлера, но глаза Логана уже достаточно привыкли к полумраку, чтобы различать бледное лицо Отто и его исступленный, почти безумный взгляд.

— Pater… я хочу исповедоваться, — сказал он. Сначала Отто сумел вспомнить только немецкое beichten, но потом вспомнил английский вариант и повторил еще решительнее — I want to confess.

Логан почти не удивился. Да, конечно, Келлер был лютеранином. Но даже лютеране, считавшие, что человек исповедуется напрямую Богу, с наиболее серьезными вещами все равно шли к пастору. А для Келлера, у которого давно не было ни своего пастора, ни церкви, уже не было особой разницы — пастор из лютеранского прихода или Майкл Логан…

Логану тоже было все равно. В обычном случае он мог бы отказать по богословским основаниям — но людям с таким выражением лица и с таким взглядом не отказывают.

Отец Логан прошел к алтарю, зажег несколько свечей, на мгновение преклонил колени — а затем направился к исповедальне. Келлер бесшумно последовал за ним.

Исповедальня стояла у левой стены — темная, старая, с решетчатым окошком и отполированной за много лет скамьей. Внутри пахло деревом и воском. Логан сел, привычно втискивая слишком широкие плечи в узкое пространство — и услышал, как Келлер за перегородкой опустился на колени.

— Во имя Отца, и Сына, и Святого духа, — сказал Логан, опустив следующий обычно после этого вопрос, давно ли его прихожанин исповедовался в последний раз. Келлер не был его прихожанином и никогда не стоял на коленях в католической исповедальне.

— Вы сказали, что хотите исповедоваться. Что случилось, Отто? — спросил Логан вместо обычных вопросов.

Келлер за решеткой судорожно, глубоко вздохнул — звук был похож на всхлип — и выпалил:

— Я убил Вийета.

Руки у Логана похолодели, горло сжалось. Деревянная исповедальня показалась ему слишком тесной, не дающей ему сделать вдох. Он вспомнил завтрак, Бернара, читавшего статью о «вырождении национальной идентичности»… О Боже. Боже, Боже. Если бы он только знал, чем это кончится.

Если бы он только мог это остановить.

Логан напомнил самому себе, что он здесь не затем, чтобы раздумывать о том, мог ли он вовремя предотвратить грядущую трагедию. Человек, которого звали Майкл Логан, здесь вообще ничего не значил — здесь был только Отто Келлер и священник, который должен выслушать его исповедь.

— Продолжайте, — сказал Логан почти ровным голосом.

— Я хотел украсть его деньги, — сказал Келлер быстро, страстно, как будто бы ему не терпелось поделиться этим с Логаном. — Мне было нужно две тысячи долларов — для нас… для Альмы. Я все рассчитал. Будь у меня две тысячи, мы бы могли начать новую жизнь. Я думал, в доме никого не будет. Служанка всегда уходила в семь. Месье Вийет обычно уходил в это же время. По вечерам он не ест у себя дома. Либо ужинает в ресторане, либо его кто-то приглашает в гости. А сегодня — именно сегодня! — он вернулся. Как раз когда я… — Келлер шумно сглотнул — Когда я был внутри. Он… собирался вызывать полицию. Он мог бы закричать. Мог выбежать наружу и позвать на помощь. Но он просто подошел к столу, рядом с которым я стоял, чтобы взять телефон и _позвонить_. Вы понимаете? Он был уверен, что я ничего ему не сделаю. Ну, разумеется, кто он — и кто я! У него в голове не укладывалось, что кто-нибудь вроде меня посмеет на него напасть. Даже если от этого зависит моя собственная жизнь. Он выглядел таким самоуверенным, как будто я пришел к нему подстричь его живую изгородь, и мы поспорили из-за оплаты, и теперь я не желаю уходить, а он звонит в полицию, чтобы кто-то пришел и выгнал меня вон…

Логан понимал, что сейчас Отто перешел от исповеди — к самооправданиям, и что его нужно вернуть назад — от истерических попыток убедить себя, будто убитый виноват в случившемся несчастье больше, чем он сам, к тому, ради чего Отто вошел в исповедальню. Но Логан против воли представлял себе Вийета — его полное спокойствие, хозяйский и брезгливый тон, которым он, должно быть, сказал пойманному в своем кабинете Отто — «я звоню в полицию!».

Конечно, человек имеет право не смущаться, встретив вора в своем доме. Но это презрение, из-за которого Вийет не в состоянии был увидеть в садовнике, который на него работал, доведенного до отчаяния человека, в самом деле было чем-то жутким. Вийет полагал, что Келлер слишком жалок — потому что Келлер живет при приходе, подстригает чужие кусты и безропотно берет плату, которую любой другой человек пытался бы оспорить… Вийет был не способен даже на мгновение задуматься о том, что перед ним — мужчина, у которого за плечами преследования в его родной стране, скитания по всей Европе, бесконечная борьба за выживание и страшная, подавленная ярость. Обращаться к Келлеру с усвоенным за эти месяцы барским презрением и подходить к столу, чтобы нанести ему еще один удар — взять телефон и сдать грабителя полиции — это действительно было безумие…

— Там, на столе, была какая-то бронзовая штуковина. То ли чернильница со статуэткой, то ли пресс-папье… Я схватил ее и ударил… ударил его по голове. А после этого еще раз. И еще раз. Боже… Я не хотел его убивать. Pаter, клянусь вам — я на самом деле не хотел! Я до сих пор не понимаю, как это произошло. Как будто я сошел с ума… Но я этого не хотел. Я не убийца, Логан!

Теперь он почти кричал. Если бы в церкви, кроме них двоих, был кто-нибудь еще, он бы услышал слова Отто даже через толстые стены исповедальни.

Логан на мгновение прикрыл глаза.

— Отто… я слышу вас, — негромко сказал он. — Вы не хотели его убивать. Но вы должны принять свою ответственность за то, что сделали. Вы вошли в его дом, надеясь его обокрасть. Ударили его. Теперь он мертв. Сейчас вы исповедуетесь перед Богом в том, что сделали — значит, вы понимаете, что его смерть на вашей совести. Я прав?.. Вы это понимаете?

Отто несколько секунд молчал, хрипло и загнанно дыша за загородкой. Потом Логан услышал сдавленное, вымученное

— Да.

— Вы раскаиваетесь в этом поступке? — спросил Логан. Он прекрасно видел, что даже сейчас, когда он пришел каяться в убийстве, Отто Келлер в большей степени страдал от безысходности, тоски и страха, и злился на убитого им человека, чем способен был задуматься и пожалеть о том, что привело его к этому преступлению. Он слишком долго ненавидел убитого им Вийета, чтобы перестать воспринимать себя, как жертву — и ответом на один вопрос этого не исправить. Но сказанные вслух слова имеют больше власти над людьми, чем полагают сами люди. Логан был священником. Он это знал. Иногда «да» — это не столько констатация, сколько контракт: я обещаю перед Богом, что я буду думать о случившемся, как о своей вине, как о поступке, в котором я должен каяться, а не несчастном случае.

— Да, — сказал Отто. Кажется, это второе «да» далось ему заметно легче первого.

— Хорошо, — кивнул Логан. — Вы забрали его деньги?

Келлер за решеткой беспокойно шевельнулся.

— Нет. Я должен был их найти. Хотя бы для того, чтобы _все это_ не было напрасным. Но там было столько крови… Когда он упал, то я увидел эту кровь — на столе, на ковре, у себя на руках… И после этого я уже не мог думать ни о чем — только о том, чтобы сбежать, пока меня кто-нибудь не увидел. Правда, я там был один, но ведь Вийет тоже не должен был вернуться. Вдруг он кого-нибудь ждал? Вдруг кто-нибудь войдет — и увидит меня прямо над его телом, с руками в крови?.. Я выбрался из его дома и сбежал. Сначала просто постарался отойти как можно дальше от той улицы. Потом подумал, что надо пойти к реке и отмыть руки. Но когда я шел обратно, я все равно прятал их в карманы. Может быть, у меня до сих пор кровь под ногтями. Откуда мне знать? Там было так темно… А потом я вернулся — и увидел запертую церковь. Мне было так нужно… я даже не знаю, что мне было нужно. Я не молился уже много лет. Но у меня был ключ, и я вошел. Может, просто не знал, куда еще идти. Вернуться к Альме сразу после… я не мог себя заставить. Она этого не заслужила.

— Думаю, вы поступили правильно, — негромко сказал отец Логан.

Судя по молчанию, повисшему после его слов, Отто не был вполне согласен с тем, что он сказал.

— Вы скажете полиции, что это я?.. — спросил он после паузы. Логан удивленно поднял брови. Такого вопроса он не ожидал.

— Отто… Вы сказали, что вы хотите исповедоваться, и я согласился принять вашу исповедь. Все, что вы говорили мне, принадлежит не мне, а Богу. Я не мог бы кому-то рассказать о том, что слышал, даже если бы я этого хотел.

— Да, знаю — тайна исповеди… — сказал Отто тоном человека, которого раздражали эти объяснения. Как будто бы это не он своим вопросом вынудил Логана к подобным объяснениям. — Но я же лютеранин. И неверующий. С точки зрения ваших епископов такая исповедь, наверное, вообще недействительна.

— Любая исповедь действительна, — возразил Логан твердо.

Отто за загородкой перевел дыхание — с явным, почти бесстыдным облегчением. Логан не удивился — но почувствовал печаль. Человек только что убил другого человека, только что вошел в чужую церковь и смотрел на него с таким ужасом, как будто бы не представлял, как ему дальше жить после того, что он сделал — и вот он уже радуется тому, что его тайна в безопасности, и ему, может быть, удастся избежать последствий своего поступка.

— Обо мне вы можете не волноваться, Отто, — сказал Логан. — Я буду молчать. Это моя обязанность. Может быть, вас никогда не найдут. Может быть, полиция никогда не заподозрит, что вы имеете отношение к этому убийству. Но если сейчас вам кажется, что обвинение — это самое худшее, что может вам грозить, вы ошибаетесь. Потому что вы будете жить в страхе — днем и ночью. Рядом с Альмой, которая ничего не знает. Когда вы вернулись, вы почувствовали, что не можете подняться к ней и обнимать вашу жену сразу после того, как этими же самыми руками убили другого человека. Что она не заслужила, чтобы ее пачкала эта близость с убийцей. Если вы способны чувствовать такие вещи — то, может быть, вы обрекаете себя на страдания, которые хуже любого обвинения.

— Вы хотите, чтобы я признался, — сказал Келлер. Его голос зазвучал знакомо — настороженно и в то же время отстраненно. — Хотите, чтобы я сам пошел в полицию?

Логан покачал головой — хотя прекрасно знал, что Отто не может увидеть этот жест.

— Признаваться вам или нет — это решать не мне. Просто есть вещи, о которых я обязан вас предупредить. Раз уж мы говорим о вашей душе…

— Душе?! — повторил Отто почти с яростью. — Pater, они меня повесят! Беженец убил местного адвоката. Мне не нужен суд, чтобы узнать, чем это кончится. И Альма… Альма этого не переживет. Вы это знаете.

Логан страдальчески поморщился. Альма с ее сердечной недостаточностью… да. Тут Келлер был, конечно, прав. Любое потрясение, действительно, могло ее убить. Хотя спасение невинной женщины — это слишком удобный повод для того, чтобы спокойно и без колебаний делать то, чего тебе хотелось бы — и оправдывать самого себя за то, что ты не делаешь того, чего тебе бы делать совершенно не хотелось… Келлеру, наверное, куда сложнее было бы убедить себя в том, что он имеет право прийти в дом к Вийету и ограбить адвоката, если бы он не сказал себе, что делает это ради своей жены.

— …Вы меня понимаете, ведь правда? — спросил Келлер. Неожиданный вопрос — после его недавней ярости.

— Не знаю, — сказал отец Логан. — Я даже не думаю, что вы действительно _хотите_, чтобы я вас понимал. Если вам хочется, чтобы я подтвердил, что вы все делаете правильно — то нет. Боюсь, что этого я сделать не могу… Но я здесь не затем, чтобы судить вас или решать вопрос о том, что справедливо или же несправедливо с точки зрения людей и человеческого правосудия. Вы пришли исповедоваться и просить о прощении не людей, а Бога.

— Да, — сказал Отто несколько растерянно.

— Тогда я отпускаю вам ваши грехи. Ego te absolvo a peccatis tuis, in nomine Patris, et Filii, et Spiritus Sancti.

Отец Логан поднял руку, начертив в воздухе крест.

— Amen, — с запинкой сказал Отто Келлер.

Логан слышал, как он поднялся с колен. Шаги по каменному полу — в сторону главного входа. Шорох, стук, нелепое в такой момент «а, черт!». Кажется, Келлер в темноте наткнулся на скамейку и ушибся. Потом в церкви снова стало совершенно тихо.

Логан остался один.

Логан выбрался из исповедальни с чувством, которого не испытывал в те дни, когда проводил в ней гораздо больше времени, выслушивая исповеди своих прихожан. Исповедальня всегда была маленькой и тесной, но сегодня у него было такое чувство, как будто бы эти стены сдавливают его больше, чем обычно. Как будто бы в этой маленькой коробке было нечем дышать. Он облегченно выдохнул, расправил плечи, посмотрел на пару крошечных, слабо мерцавших перед алтарем свечей в стеклянных чашечках, которые он сам зажег, когда готовился выслушать Келлера. Медленно прошел по проходу, сам точно не зная, что он хочет сделать — потушить эти мерцавшие во мраке свечи и вернуться в свою комнату, или же задержаться в церкви чуть подольше. Строго говоря, ему бы следовало вернуться к себе и лечь. Он был душевно и физически измучен, и снаружи было уже очень поздно, и ему необходимо было выспаться, если он собирался завтра выполнять свои обязанности так же, как обычно…

Логан опустился на колени перед алтарем. Он думал, что он собирается молиться за погибшего Вийета и за Отто Келлера, но изнутри всплыла совсем другая мысль — «Господи, помоги мне!», и он понял, что его сейчас больше волнует не Вийет, не Келлер, а он сам. Глупая, почти абсурдная идея — что священник, который только что выслушал признание в убийстве, может чувствовать, что он нуждается в поддержке больше, чем убийца. Но Келлер с его признанием, сам этого не зная, попал в застарелую, так и не затянувшуюся рану, о которой большая часть исповедей, которые Логан выслушал в своем приходе, не напоминали.

Келлер заставил его почувствовать себя тем самым человеком, который когда-то исповедовал Меньяра. Жозефа Меньяра, молодого — немногим моложе Логана — рыжеволосого капрала, умирающего в госпитале под Каном, в августе сорок четвертого. Рана у него была страшной — живот и все внутренности разворочены осколками. Хирург сказал — «До утра доживет. Наверное», и его тон не оставлял сомнений в том, что никакой надежды на спасение у Жозефа Меньяра нет. Смотревший на Меньяра Логан думал, что более милосердным было бы добить раненого побыстрее. Это могло показаться варварской и абсолютно не христианской мыслью, но те рыцари, которые когда-то назвали «мизерикордией» кинжал, которым добивали раненных, в конце концов, были даже более твердыми в вере христианами, чем большинство католиков, виденных Логаном на протяжении этой войны. Просто они смотрели на такие вещи более практично, с суровой простотой людей, привыкших убивать собственноручно — не на расстоянии, не выстрелом из автомата, а лицом к лицу.

Госпиталь провонял кровью и йодом. Морфий берегли для тех, кто без него не выдержал бы сложной ампутации. Рыжий, веснушчатый капрал Жозеф Меньяр страдал в полном сознании. Его мертвенно бледное лицо с мокрым от пота лбом казалось Логану совсем мальчишеским.

Меняра считали героем. Он был человеком, который однажды спас двоих бесчувственных солдат из развороченного снарядом танка, а всего лишь за неделю до последнего, смертельного ранения вытащил раненого сослуживца через минное поле. О нем говорили — «этот парень — святой». Логан тоже так думал. Когда Меньяр, облизывая обескровленные губы, сказал Логану, что хочет исповедоваться, Майкл ожидал услышать от него обычный список — выпивка, девушки, сквернословие, ярость на раздражавших сослуживцев или на несправедливых командиров. Все, о чем ему изо дня в день рассказывали похожие на Меньяра юноши на протяжении этой страшной войны.

Он ошибался. Меньяр не стал тратить время на обычные для его сверстников грехи. Он говорил про какую-то безымянную нормандскую деревню, куда они с сослуживцами попали через три дня после высадки. Дом, из которого стреляли. Меньяр и его товарищи убили тех, кто находился в доме, но решили осмотреться, чтобы ничего не пропустить. Меньяр нашел в сарае девочку, забившуюся в угол и напуганную выстрелами. С точки зрения Меньяра, ей должно было быть лет тринадцать. Но возможно, эта девочка была просто крупной для своих лет — в крестьянских семьях дети растут быстро. Она была слишком перепугана, чтобы сопротивляться или звать на помощь, а Меньяр — взвинчен из-за того, что его только что чуть не убили, зол на самого себя за этот страх и опьянен победой.

Меньяр говорил негромко, быстро, задыхаясь от терзавшей его боли, пот блестел на его верхней губе, и он рассказывал подробности, которые, по сути, были совершенно не нужны — но Логан был не слишком опытным священником и не способен был остановить поток этих сумбурных слов, и каждая деталь врезалась в его память, как стекло, как тысячи осколков с нестерпимо острыми краями. Тогда он еще не думал, что его память будет хранить все эти детали много лет, поскольку печать исповеди означает — ты не можешь с кем-то поделиться тем, что слышал, не можешь передать этот груз кому-нибудь еще, ты обречен нести его один. Но тогда Логан не способен был подумать о каком-то будущем — он просто слушал Жозефа Меньяра, и у него на лице, должно быть, появилось выражение, которого не должно быть на лице у священника, который принимает исповедь — выражение чисто человеческого ужаса. Логан был молод и неопытен, и ничто в его подготовке не готовило его к тому, чтобы прийти к постели умирающего, искренне сочувствуя молодому человеку, с риском для себя спасавшему своих товарищей на поле боя — и услышать от него _такое_.

Жозеф посмотрел на его потрясенное лицо — и зарыдал. _Прошу вас, отец мой… я не могу с этим жить_.

Впрочем, ему и не пришлось — он умер через три часа после того, как Логан отпустил ему грехи. Но в голове у Логана, как гвоздь, засела мысль — раскаивался ли Жозеф Меньяр по-настоящему? Он плакал. Он не думал ни о чем, кроме того сарая в нормандской деревне — как если бы все прочие его грехи теряли смысл перед тем, что он сделал в тот день. И, в некотором смысле, это было правдой. Все равно, что сравнивать какую-нибудь старую царапину — и развороченный осколками живот… Но он вспомнил об этой девочке тогда, когда он умирал. И Логан не мог знать, о ком он думал в тот момент — о ней или же о самом себе. Сожалел ли он о зле, которое он причинил, или просто боялся умереть и попасть в Ад.

Может быть, он жалел по-настоящему. Может быть, он молчал из-за того, что его мучил нестерпимый стыд. Может быть, он спасал других людей и рисковал собственной жизнью в надежде на искупление. А может быть, он просто был отважен — физиологически отважен, или даже начал, как и некоторые удачливые люди, иррационально верить в то, что с ними никогда не случится ничего плохого. И спокойно наслаждался общим восхищением, а о той девочке в сарае вспомнил только перед самой смертью. Логан этого не знал.

Логану было не дано этого знать.

Таинство исповеди строится на искреннем раскаянии. Но раскаяние — это то, что остается между грешником и Богом. И при этом Бог облек священников — то есть, в конечном счете, Логана — властью, предполагающей всезнание: Quorum peccata remiseritis, remittuntur eis; et quorum retinueritis, retenta sunt. Кому простите грехи, тому простятся; на ком оставите, на том останутся.

В этом бы не могло быть никакого смысла, если бы Бог не рассчитывал, что кто-то вроде Логана может дать человеку отпущение его грехов авансом, в долг. Не из уверенности в том, что он правильно понимает то, что сделал, а из убеждения, что, исповедуясь, человек открывает дверь раскаянию. У Меньяра — в каком бы состоянии души он не пришел к своей последней исповеди — уже не было времени на то, чтобы достичь чего-то большего.

У Келлера такое время было.

Логан хотел верить в то, что он принес какую-нибудь пользу им обоим — и боялся, что на самом деле мог не только не помочь обоим, но и навредить своим вмешательством. Что исповедь не столько побудила их к раскаянию, сколько послужила анестезией, успокоившей их совесть и позволившей им примириться с совершенным злом.

Достоин ли он сам доверенного ему Богом таинства — этого Майклу Логану тоже не дано было знать. Пытаться быть хорошим священником и быть им — это может быть далеко не одно и то же… Искренность чьих-нибудь побуждений, к сожалению, не гарантирует, что эти побуждения не приведут ко злу.

Отто, к примеру, совершенно искренне пытался быть хорошим мужем — и до чего его это довело?..

Майк Логан медленно, с трудом поднялся. Затушил свечи, воск которых успел превратиться в почти прозрачную жидкость — еще несколько минут, и они, надо полагать, погасли бы сами собой. Логан вышел из церкви, запер дверь и так же медленно вернулся в свою комнату.

Голова у него кружилась от усталости.

Келлер поднялся по лестнице, стараясь ступать тихо, и осторожно открыл дверь. Предосторожности оказались излишними — Альма не спала. Она сидела на кровати в свете ночника, натянув одеяло до груди. Ее глаза встревоженно блестели.

— Отто! Тебя долго не было. Я волновалась. Где ты был?

— Выходил подышать. Захотелось пройтись. Не надо было меня ждать, — ответил он. Игнорируя ее встревоженный взгляд, быстро разделся, развернулся к ней спиной и лег на самый край кровати. Отто делал так, когда ему случалось немного выпить в городе, и ему не хотелось, чтобы Альма почувствовала запах спиртного.

Пускай думает, что у него просто было плохое настроение, и он почувствовал неодолимую потребность пошляться по городу и пропустить стаканчик в какой-нибудь забегаловке.

Обычно Отто себе этого не позволял — даже не только потому, что Альма будет волноваться из-за его долгого отсутствия, но и просто потому, что у них не было на это денег. Отто всегда презирал мужчин, которые способны тратиться на выпивку в то время, когда их семья находится на грани нищеты. Но, разумеется, пару раз в год случались дни, когда он тоже выпивал. Так что его сегодняшнее поведение не должно было показаться Альме _слишком_ странным.

Альма погасила лампу и молча, послушно легла спать. Немецкие женщины были истинным сокровищем — мягкие, инстинктивно понимающие настроение мужчины. Мать Отто тоже никогда не допрашивала и не упрекала отца, даже если у нее были поводы для недовольства его поведением. Если отец приходил домой слишком поздно — мать подогревала ему ужин, и не делала при этом такое выражение лица, которое бывает у стервозных женщин, умеющих превращать свое молчание в способ особо изощренным способом наказывать того, к кому было обращено это фальшивое смирение. В Канаде жены лезли мужьям в душу с бесцеремонностью дантиста, который сует пальцы тебе в рот. Супруги некоторых богатых и на первый взгляд независимых мужчин, в домах которых доводилось работать Келлеру, допрашивали этих вальяжных, самоуверенных мужчин, нисколько не стесняясь присутствием Отто — где ты был, что делал, почему не позвонил… Мужья оправдывались, словно провинившиеся школьники.

Келлер вспоминал Альму — и испытывал презрение к Канаде и канадцам. Кое-в-чем покойный Вийет был недалек от истины — Отто и в самом деле не особенно уважал местную культуру и традиции. В Германии мужчины уважали женщин, а женщины знали, как вести себя с мужчинами.

Сегодня ночью он испытывал особенную благодарность к Альме — за то, что она такая, как она есть, за то, что она немка, а не напористая и бесцеремонная канадка, полагающая, что ее супруг обязан перед ней отчитываться. Он лежал на гладкой и прохладной простыне и думал, что потом, когда Альма заснет, надо найти какой-то способ высушить рукава пиджака, ботинки и носки — все, что он намочил, пока пытался отмыть руки. А заодно зажечь свет и осмотреть свои запястья, ногти и ладони.

Он сглотнул, вспомнив яркую, словно масляная краска, кровь Вийета — на тяжелом пресс-папье, на бежевом ковре на полу кабинета, на его сутане… Отто вздрогнул. В самом деле — разговаривая с Майклом Логаном, он как-то совершенно позабыл упомянуть о том, что к реке он пошел не только для того, чтобы отмыть испачканные руки, но и для того, чтобы спрятать в доках сутану. Собираясь ограбить Вийета, Келлер рассудил, что позаимствовать в кладовке старую сутану будет самым лучшим, что он может предпринять в подобных обстоятельствах. Во-первых, когда люди видят человека в таком облачении, то они замечают исключительно сутану и не смотрят на его лицо. Затем — у Отто Келлера просто не было ненужной старой одежды, которую бы не помнили те люди, которые виделись с ним каждый день, и которую можно было бы спокойно уничтожить после кражи. А эта сутана, провисевшая в кладовке церкви Сант-Мари Бог знает сколько времени, наверняка принадлежала священнику, который служил здесь до Логана — и, раз уж он не вспомнил о ней за последние два года, то можно было не сомневаться, что ее никто не хватится.

Отто криво усмехнулся в темноте, пытаясь представить себе реакцию Логана, если бы деталь о сутане всплыла бы во время исповеди. Ограбление, убийство, да еще попытка опорочить церковь, к которой принадлежал сам Логан. Потрясающий набор… На секунду ему стало почти неловко перед Логаном. В конце концов надо признать — сегодня ночью тот отнесся к нему куда более доброжелательно, чем Отто мог рассчитывать.

Но потом Отто ткнулся лбом в подушку и мысленно закатил глаза. Да уж, в его нынешнем положении — только и беспокоиться о Логане!..

Отто еще немного полежал, прислушиваясь к ровному дыханию жены — а потом встал и брезгливо взял двумя пальцами свои холодные, отсыревшие изнутри ботинки.

Глава опубликована: 28.09.2026

III

Сентябрьское утро было жизнерадостным и ясным. Город выглядел совсем не так, как вчера ночью, когда Отто шел по улицам, делая над собой усилие, чтобы не сорваться на бег — священник в длиннополой католической сутане, который _бежит_ по улице, выглядит так же странно и провокативно, как человек на ходулях.

Вчера он был в панике. Сегодня Отто снова чувствовал себя самим собой — человеком, научившимся встречать самые страшные удары судьбы, стиснув зубы, и способным выживать, несмотря ни на что. Расчет, составленный им накануне ограбления, был прост и дерзок — он не собирался убегать из города посреди ночи, в спешке, чтобы вся полиция этого штата сразу же связала исчезновение Отто Келлера с его женой с исчезновением двух тысяч долларов из дома адвоката. Нет, он спрячет деньги, а наутро, в восемь тридцать — как всегда по средам — как ни в чем ни бывало явится к Вийету, чтобы работать в его саду. А когда Вийет начнет жаловаться, Отто Келлер будет охать и сочувственно всплескивать руками. И скажет что-нибудь про разгул преступности — в тех самых выражениях, которые Вийет любил использовать в своих статейках. И выразит убеждение, что полиция обязательно отыщет «этих негодяев». А потом он будет стричь кусты, и возьмет у Вийета нищенскую плату за обычные два-три часа работы, и скажет ему «merci, Monsieur». И никакие полицейские не смогут связать приходящего садовника с недавней кражей — потому что отпечатки его пальцев в доме и на ручке двери ровным счетом ничего не доказывают, Келлер бывал в этом доме каждую неделю. А преступники, в отличие от садовников и разнорабочих, отпечатков на ручке двери не оставляют — они знают, что нужно надеть перчатки.

Но теперь положение серьезно изменилось. Если бы все прошло так, как он задумал, то Вийет бы обнаружил взломанный замок входной двери еще вчера, когда вернулся из гостей или из ресторана. И полиция бы побывала в его доме ночью. Но сейчас Отто не знал, что его ждет. Может быть, вчера вечером Вийет и в самом деле ждал какого-нибудь посетителя, и этот человек пришел к Вийету после бегства Отто, обнаружил труп, впал в панику и позвонил в полицию. Тогда самое худшее уже закончилось.

Может быть, бездыханного Вийета обнаружила служанка, которая пришла утром. Тогда, явившись к Вийету, он наткнется на оцепление, толпу зевак и полицейских, которые тут же возьмут Отто в оборот — кто вы такой? А, значит, вы работаете на Вийета? И давно? Когда вы видели его в последний раз?

Или, может быть…

Подойдя к знакомому дому — белому, роскошному, вальяжному, с колоннами возле крыльца и завитушками лепнины на карнизе — он увидел слегка приоткрытую входную дверь, и невольно сжал зубы. Ну конечно же… Было бы просто нелепо верить в то, что Господь сжалится над ним и избавит его хотя бы от этого испытания. Где, черт возьми, эта дура-служанка, которую он каждое утро видел в доме у Вйиета? Неужели именно в _это_ утро ей потребовалось заболеть или взять у хозяина отгул?! На него в последнее время изливается прямо-таки бесконечный дождь Господних милостей — вчера Вийет решил вернуться, а сегодня его гувернантка где-то задержалась. И теперь Келлеру предстояло «обнаружить» труп убитого им накануне человека и вызвать полицию. И при этом сыграть свою роль испуганного, потрясенного свидетеля убийства достаточно убедительно, чтобы не вызвать у полиции лишних вопросов.

Отто прошел по дорожке, усыпанной мелким красноватым гравием, недоуменно приостановился на ступеньках, будто бы только в эту минуту обнаружив, что входная дверь не заперта. Он, правда, здесь один, но не исключено, что кто-нибудь из жителей соседних домов в эту минуту видит его из окна, так что нужно вести себя естественно.

Он нерешительно дотронулся до ручки двери и позвал:

— Марта, вы дома?.. У вас дверь не заперта…

Служанка Вийета, разумеется, не отозвалась. Отто вошел.

В знакомой прихожей Келлер приостановился, глядя на полуоткрытую дверь кабинета — ему вспомнилось, как он рывком распахнул эту дверь вчера, спеша убраться из проклятой комнаты как можно дальше. Но сейчас Отто не был собой-вчерашним. Отто был садовником, который пришел утром совершенно так же, как обычно — и который недоумевает и испытывает неловкость и растущую тревогу.

— Марта?.. — позвал он опять. — Месье Вийет?

Голос у Келлера очень правдоподобно дрогнул.

Хорошо… А теперь к кабинету — медленно, как человек, который растерян и не знает, на что решиться. Идти медленно и нерешительно было совсем не трудно — Отто совершенно не хотелось видеть то, что ожидало его там, за этой дверью.

Вийет лежал на полу, лицом вниз, правая рука вытянута к столу. Ковер под его головой был темным, бурым, жестким от засохшей крови. Бронзовое пресс-папье с бюстом какого-то самодовольного круглоголового мужчины — может быть, политика или юриста — лежало на столе. На нем крови было немного — вчера Отто тщательно вытер его своей сутаной, чтобы на орудии убийства не осталось его отпечатков пальцев.

Странно — почему-то самое болезненное впечатление на Келлера произвела на размозженная им голова Вийета, а лежавшая на ковре рука с тяжелым, квадратным перстнем-шевалье. Этот золотой перстень Отто привык видеть на руке Вийета каждый раз, когда тот небрежно вручал ему оплату — как будто бы давал чаевые официанту. Золотой, массивный перстень на холеной, белой и мягкой руке был частью того, что Отто ненавидел в своем работодателе.

Эта рука с квадратным перстнем так странно и так неуместно выглядела на ковре…

Отто сглотнул, заставил самого себя сосредоточиться. Увидеть эту комнату глазами человека, который пришел стричь изгородь и наткнулся на труп. Он смотрел на происходящее со стороны, словно на сцену в фильме. Вот он замер, глядя на лежащее на полу тело. Сделал еще шаг — как будто уговаривая самого себя, что нужно посмотреть, нельзя ли чем-нибудь помочь лежащему на полу человеку, хотя было совершенно очевидно, что Вийет не просто ранен — он убит. А после этого, конечно, развернулся и бросился прочь — в прихожую, к двери, на улицу. Чтобы позвать полицию, и главное — чтобы хоть с кем-то поделиться тем, что не вмещалось в голове, что вызывало панику и требовало выхода. От чего людям всегда хочется бежать, кричать и звать на помощь, хотя это, в сущности, абсурдное желание — Вийет спокойно пролежал у себя в кабинете на ковре всю ночь, и мог бы пролежать так же спокойно еще несколько часов, если бы обнаружившему его тело человеку вздумалось зайти куда-нибудь и выпить чашку кофе, прежде чем бежать в полицию.

Вийету спешить уже некуда…

Голова закружилась слишком неожиданно — просто, когда он вылетел из дома на залитую сентябрьским солнцем улицу, в глазах у Келлера внезапно потемнело. Он остановился на ступеньках лестницы, хватаясь за перила, чтобы не упасть, и его вырвало.

Идущая по противоположной стороне улицы женщина замедлила шаг, растерянно глядя на Отто. Когда Келлер, вытирая губы, поднял голову и посмотрел на женщину, он увидел, что на ее лице борются сочувствие и сомнение. Может быть, человеку стало плохо, и ему необходима ее помощь. Или — Отто просто пьян, и от него, как от любого пьяного мужчины, следует держаться подальше...

— Appelez la police, — выдавил Отто. — Месье Вийет мертв. Кто-то его убил.

За завтраком, который в это утро накрывала Альма, отец Бернар жаловался на протекающую крышу в ризнице — на штукатурке появились мокрые разводы, того и гляди, заведется плесень.

— Попросите месье Келлера взглянуть, — бездумно сказал Майкл Логан — и тут же внутренне вздрогнул. Отто… Отто вчера убил человека, а сегодня будет чинить прохудившуюся крышу.

— В самом деле… миссис Келлер, вы бы не могли попросить мужа посмотреть, что там с потолком в ризнице? — спросил отец Бернар, пытаясь повернуться к Альме. Слишком близко придвинутое к столу кресло и негнущаяся, старческая шея делали такой маневр почти неосуществимым.

— Да, mon père, — отозвалась Альма с обычной ласковой готовностью. Она каждый раз откликалась на любую просьбу трех священников так, как будто ей доставляла истинное удовольствие возможность оказать им какую-нибудь мелкую услугу. И Бернар, и Бенуа были старше Альмы, но в манерах жены Отто все равно читалось что-то материнское. — Отто ушел к месье Вийету. Но, как только он вернется, я сразу скажу ему про потолок.

Майкл поставил чашку на блюдце, не донеся ее до рта. Он испугался, что рука у него задрожит, и кофе выплеснется на скатерть.

— К Вийету?.. — повторил он.

— Ну да, mon père. По средам в восемь тридцать Отто всегда работает у месье Вийета… — женщина внезапно рассмеялась. — Если бы не это, меня бы здесь не было. Может быть, вы поговорите с Отто, Pater? С этой его мыслью, что мне будто бы нельзя перетруждаться, он заходит слишком далеко. Мне ведь нетрудно накрыть завтрак, Pater. Это даже удовольствие — как дома… А Отто не хочет, чтобы я вставала раньше девяти часов. Хотя он сам не высыпается.

— Я поговорю, — автоматически заверил Майкл, чувствуя, что нарастающее напряжение не позволяет ему усидеть на месте. — Извините, Альма… я забыл — у меня этим утром назначена встреча… Бернар, я вернусь через полчаса, — бросил он на ходу, уже спеша к двери.

Келлер, разумеется, отправился в дом своего работодателя затем, чтобы никто не заподозрил, будто он имеет отношение к вчерашнему убийству. Служанка Вийета может сообщить полиции о том, что Отто Келлер бывал у покойного каждую среду — и тогда его отсутствие наутро после гибели Вийета неизбежно вызовет вопросы. Но один поступок почти неизбежно тянет за собой другой, и человек не знает, к чему приведет какое-то его решение. Вчера Келлер не знал, что его безрассудное решение о краже сделает его убийцей. Сегодня — он шел на место преступления, рассчитывая разыграть неведение, и у Логана волосы шевелились на голове от мысли, чем это может кончиться. Вчера, после убийства, Отто выглядел и разговаривал, как человек, который не контролирует себя. Снова увидев бездыханное тело Вийета, он может не выдержать этого потрясения и выдать самого себя. В ушах Логана до сих пор звучало «они меня повесят, Pater. Альма не переживет…» Глобально — отец Логан верил в правосудие. Практически — его мутило от идеи, что кого-то вроде Келлера убьют ради того, чтобы воздать ему за убийство другого человека. Кому и для чего могла бы послужить эта жестокость? Мертвому Вийету? Отто? Оскорбленному убийством обществу?.. Это не говоря уже о том, что Вийет умер быстро. А заставить виновного ждать смерти несколько недель, а может быть, и месяцев, двигаться ей навстречу через суд, и приговор, и ожидание неотвратимо приближающейся казни — это было изощренной и бессмысленной жестокостью, которую Логан ни поддержать, ни оправдать никак не мог.

Обществу было наплевать, если ради того, чтобы воздать за его преступление кому-то вроде Келлера, они заодно с преступником убьют еще и Альму, совершенно непричастную к смерти Вийета. Логану не было наплевать. Вчера он мог сказать себе, что Отто сделал себе щит из слабости своей жены — и это было правдой, но сегодня утром, после интонаций Альмы, после ее фразы «Может, вы поговорите с Отто, Pater? Он считает, мне нельзя перетруждаться…» он уже не мог думать об этом так же, как вчера, в исповедальне. Отто Келлер относился к числу тех мужчин, которые считают, что работа четко делится на женскую и на мужскую. Майкл знал, что в глубине души Отто считал зазорным для себя греть молоко и накрывать на стол. Но он каждое утро мыл посуду, наливал им кофе и даже с попустительства Бернара намазывал ему маслом хлеб (как будто бы отец Бернар был неспособен сам намазать себе булку маслом, в самом деле!) — только потому, что он думал о том, что Альме с ее больным сердцем нужно больше спать, и не хотел, чтобы она вставала рано, чтобы делать эту «женскую» работу, унижавшую его достоинство. Щит или же не щит, но Отто защищал свою жену не только там, где это было удобно и приятно ему самому — и этим отличался от многих известных Логану мужчин.

К тому же, в мыслях Логана мелькала и еще одна, совсем уже безумная идея. Вчера вечером Отто сказал — надо было все-таки забрать эти деньги, чтобы _это все_ не было бесполезным. Мысль об этих двух тысячах долларов, способных изменить их жизнь, явно успела стать для Отто чем-то вроде одержимости. Он был вполне способен на какую-нибудь глупость. Если труп Вийета еще не нашли, если Отто придет и обнаружит, что дом совершенно пуст, то с него станется подумать, что это его последний шанс. Раз уж он стал убийцей ради этих несчастных двух тысяч долларов — нужно довести дело до конца и взять те деньги, мысли о которых довели его до преступления…

Логан ускорил шаг. Сутана путалась в ногах, и ветер холодил лицо, как будто сейчас было не начало сентября, а настоящая осень. Логан понял, что он взмок, как после бега, и на ходу вытер рукавом вспотевший лоб. Он знал, что поступает глупо и просто неправильно — у него не было не только основательной причины, но и _права_ вмешиваться в это дело. Его знание о том, какую роль Келлер сыграл в смерти Вийета, осталось в исповедальне. Человек, которого звали Майкл Логан, не только не имел отношения к этой истории — он вообще не имел права о ней знать. То, что он сейчас делал, было вопиющим нарушением его обязанностей и той самой тайны исповеди, о которой он вчера с такой уверенностью говорил в беседе с Келлером.

Но он просто не мог остановиться.

Два черных полицейских «Форда» он увидел издали. Рядом стояла санитарная машина. Люди собрались на тротуаре, наблюдая, как накрытые простыней носилки с телом вынесли из дома и погрузили в эту машину. Отто Келлер стоял на крыльце, в компании двух полицейских, и рядом с рослыми полицейскими казался маленьким и жалким, как преступник под конвоем. Он первым заметил Логана и обернулся в его сторону. Следом за ним на стоящего на углу священника посмотрели и полицейские. Майкл с необычайной остротой почувствовал, как нелепо он сейчас выглядит — бледный, растерянный и взмокший, стоящий напротив дома, где ему, в отличие от Отто, явно нечего было делать в такой час. Один из полицейских сбежал по ступенькам, протолкался сквозь толпу собравшихся возле машин зевак и подошел к нему.

— Bonjour, mon père. Вы кого-нибудь ищете?

Логан судорожно вздохнул. Необходимо было что-нибудь ответить, и ответить быстро, без раздумий — но в голову, как нарочно, ничего не приходило. «Я шел мимо и увидел полицейские машины»? Но куда и для чего он шел? «Я искал Отто Келлера, который живет и работает в моем приходе»? Не следует привлекать к Келлеру лишнего внимания. Не существует никакой причины, по которой Логану потребовалось бы его искать. Такая спешка, несомненно, вызовет вопросы…

Он как будто бы со стороны услышал собственный голос, звучавший безжизненно и непривычно:

— У меня была назначена встреча с месье Вийетом. Этим утром, в девять.

Полицейский чуть заметно сдвинул брови.

— Встреча?

— Да. По приходскому делу, — сказал Логан, беря себя в руки.

— Ваше имя?..

— Отец Майкл Логан. Приход Сант-Мари.

Тот записал его слова в блокнот.

— Думаю, вам следует побеседовать с инспектором, — заметил полицейский, жестом приглашая его пройти вместе с ним.

Логан вздохнул — и послушно последовал за ним. Келлер, стоявший на крыльце, сверлил Логана напряженным взглядом. Логан привык разбирать мысли людей по выражению лица, но он не мог представить, что о его появлении должен был думать Отто Келлер.

Отец Логан чувствовал себя невероятно глупо — словно школьник, который решил отвертеться от контрольной с помощью невинной симуляции — и обнаружил, что его жалобы приняли всерьез и собираются без всяких шуток вырезать ему аппендицит. Но было совершенно ясно, что, раз уж он позволил себе попасть в такое положение, то теперь остается только сохранять спокойствие и действовать по обстоятельствам.

Инспектор обнаружился в просторном кабинете, окна которого были открыты настежь — вероятно, для того, чтобы избавиться от неприятных запахов. Какой-то человек в темном костюме и с залысиной возился на полу, осматривая и едва ли не обнюхивая въевшуюся в ковер кровь. Его начальник, который курил возле открытого окна, не обращал на ползавшего на карачках человека ни малейшего внимания. Однако, когда полицейский ввел Логана в кабинет, он развернулся, раздавил окурок в тяжелой хрустальной пепельнице и внимательно взглянул на отца Логана.

— Инспектор Клод Латрю, — представился он Логану. Майкл кивнул.

— Добрый день, инспектор, — сказал он — и замолчал, не зная, что добавить. Ему самому представляться собеседнику было не нужно — его имя уже назвал его спутник, а сказать «очень приятно» в таких обстоятельствах было бы глупо.

У Латрю было широкое, мясистое лицо, вздернутый нос картошкой и внимательные, холодные серые глаза.

— Садовник, который нашел тело месье Вийета, кажется, служит у вас в приходе?.. — спросил он у Майкла.

— Мистер Келлер?.. Да.

— Он не упоминал, что месье Вийет ждал вас этим утром.

— Я не думаю, что он об этом знал, — ответил Майкл, поведя плечом.

— А что вы собирались обсуждать с месье Вийетом, отец Логан?

— Месье Вийет пригласил меня к себе по поводу благотворительного взноса.

— Он был вашим прихожанином?

— Нет. Но месье Вийет делал пожертвования на церковные нужды не только в своем приходе, — сказал Логан. Это было правдой. Вийет в самом деле жертвовал деньги минимум шести разным церквям, не считая пожертвований разным католическим и приходским организациям. Логан никогда не мог до конца уяснить себе, почему человек, который не жалеет денег на благотворительность, упорно не желает достойно платить работающему на него Келлеру. Казалось бы, и в том, и в другом случае он имел шанс сделать добро нуждающемуся. Считать, что адвоката интересовала исключительно та респектабельность, которую ему давала его репутация благотворителя, было бы проявлением предвзятости — как будто кто-нибудь вроде Вийета был патологически не в состоянии желать другим добра. Скорее, люди в его понимании четко делились на какие-то не смешивающиеся между собою категории, и мысль о том, чтобы отнестись к людям из различных категорий одинаково, просто не приходила ему в голову.

— В каком часу была назначена эта встреча?

— В девять, — сказал отец Логан. — Но я, кажется, немного опоздал. Я вспомнил о назначенной месье Вийетом встрече только потому, что жена Отто Келлера упомянула, что он пошел к месье Вийету.

— Мистер Келлер говорит, что он всегда работает в этом доме по средам, в восемь тридцать.

— Это правда.

— Он немецкий беженец?

— Бумаги у него в порядке. Если вы об этом, — сказал Логан чуть-чуть резче, чем ему, возможно, самому хотелось бы.

Инспектор хмыкнул.

— Что вы можете о нем сказать?

— Он аккуратный человек. Умелый. Работящий. До того, как они с женой стали жить при церкви, дела шли не самым лучшим образом — я имею в виду не приходскую жизнь, а быт. Мистер Келлер все привел в порядок. От водопровода до дверных петель. Боюсь, мы не в состоянии платить ему за его работу столько, сколько он заслуживает.

— Хорошо, — сказал Латрю. — Думаю, пока это все. Мы с вами свяжемся, mon père. Спасибо за беседу.

Когда Отто повернулся и увидел отца Логана, то ему показалось, что его желудок сейчас вывернется наизнанку второй раз за это утро.

Сперва открытая дверь и рука с перстнем на ковре, потом допрос, которому его подвергли полицейские, а теперь Логан — для одного утра это было уже слишком.

Что он здесь забыл?! — подумал Отто с яростью.

Если он передумал и решил все-таки рассказать полиции о том, что знал — то ему для этого не было никакой необходимости лично являться в дом Вийета и картинно указывать собравшимся на Келлера — «Это он сделал!». До такой любви к дешевой театральности не мог бы дойти даже Майкл Логан. Вздумай он на самом деле выдать Келлера полиции — вполне достаточно было бы снять трубку приходского телефона и позвонить. Но нет, он притащился сюда лично! Майкл Логан, судя по всему, по-прежнему считал, что Отто следует признаться самому. Ради «спасения своей души». Как он там говорил?.. «Вы обрекаете себя на страдания, которые страшнее любого обвинения».

Все эти люди вроде Майкла Логана, с их разговорами о Боге, Аде и об искуплении своих грехов — попросту полоумные.

Убей свою жену — ради мертвого сволочного адвоката, которому от твоего признания будет ни жарко и не холодно.

Хорошенькое вышло бы «спасение души» — оплаченное смертью и страданиями Альмы!

Но Логану на такие вещи наплевать. Он просто хочет, чтобы мир играл по его правилам — по правилам о божественной милости, грехе и искуплении — поскольку в этом мире Майкл Логан занимает слишком удобную и приятную для самого себя позицию, чтобы не захотеть втянуть в эту игру всех остальных людей.

Фигляр несчастный…

Вчера ночью Отто впервые думал о Логане без ставшего уже привычным чувства разъедающей досады, но сейчас, увидев Майкла Логана, который стоял на углу и смотрел прямо на него, он ощутил, как внутри снова поднимается прежняя ненависть. То, что с ним сейчас делал Логан — это было хуже, чем обычное холодное решение выдать его полиции. Это был шантаж. Я здесь. Я знаю, что ты сделал. Я даю тебе возможность поступить по совести. Но если ты решишь молчать — то я могу заговорить и рассказать все сам.

Какой-нибудь епископ, несомненно, даст Логану разрешение нарушить тайну исповеди. Отто доводилось слышать о подобных случаях.

Он слышал даже о священниках, которые дома, в Германии, сотрудничали с _ними_, помогая выявлять _их_ политических врагов. Отто отлично представлял себе цену всех этих «нерушимых» и «божественных» обетов.

Логан вошел в дом, почти коснувшись Отто локтем. Он беседовал с инспектором Латрю в течение, должно быть, десяти минут, а потом вышел и медленно двинулся по улице обратно, в сторону прихода Сант-Мари. Несколько минут спустя Латрю отпустил Келлера, сказав, что на сегодня к нему больше нет вопросов.

Логан ничего не рассказал.

Пока.

Латрю разложил фотографии на столе — тело Вийета, кабинет, ковер, снятое крупным планом пресс-папье. Какая, в сущности, нелепость — использовать в виде пресс-папье бронзовую поделку в восемь фунтов! Такую штуковину можно привязывать утопленнику — чтобы тело не всплыло…

Заключение медика — удары наносились сбоку, по височной кости. Если даже адвокат каким-то чудом не умер после первого же удара, то второй наверняка его добил. Третий удар был уже совершенно бесполезен. Его нанесли только из-за того, что люди в такой ситуации не могут вовремя остановиться. Продолжают бить даже тогда, когда уже определенно размозжили своей жертве голову.

Дверь была взломана — значит, Вийета, судя по всему, убил кто-то чужой. Но — и вот это уже было необычно — нападавший не ограбил свою жертву. Убийца не только не вскрыл сейф, который находился в стене за картиной — он даже не снял со своей жертвы золотые запонки, кольцо с печатью и часы. В отличие от детективов, в настоящей жизни убийства обычно объясняются довольно просто, а виновных в них людей даже не требуется долго и изобретательно выслеживать. Часто они, напротив, сами путаются у тебя под ногами.

Вероятность, что убийца — тот же самый человек, который обнаружил тело, всегда очень высока. Но — если говорить об Отто Келлере, Латрю трудно было поверить, что человек в его положении не соблазнился бы ни часами убитого, ни бумажником в кармане его пиджака. Отто явился утром, обнаружил тело — и не смог даже добраться до соседей, прежде чем ему сделалось дурно. Его вырвало прямо на лестнице. С известной осторожностью можно предположить, что, если человеку стало дурно от вида засохшей крови на ковре, то от потока свежей крови его вывернуло бы еще быстрее. Отто Келлер — мирный человек, он никогда не воевал и вряд ли видел изуродованные человеческие тела вблизи.

В отличие от отца Логана.

Латрю достал из смятой пачки сигарету, закурил, откинулся на стуле.

Еще одна забавная особенность убийц — многие, даже большинство из них не могут удержаться и суются именно туда, где им как раз совсем не следует находиться. Возвращаются на место преступления. Сами являются в полицию, чтобы «помочь» расследованию своими показаниями, даже если их никто не вызывал. Ну, словом, ведут себя так, как будто бы отчаянно стараются привлечь к себе внимание — именно потому, что с утра до ночи ломают голову, гадая, как предотвратить какие-нибудь действия полиции.

Тогда как невиновный человек о действиях полиции как раз не думает.

Вот, скажем, отец Логан. Явился утром на место преступления — с явно вымышленной историей о том, что у него была назначена встреча с Вийетом. По словам заметившего его полицейского, был бледен и растерян — хотя к тому моменту, как его привели в дом и он заговорил с Латрю, Логан уже успел собраться и прийти в себя. Но нервы у него, судя по его послужному списку, крепкие…

В записной книжке, куда Вийет с адвокатской пунктуальностью заносил все свои дела и встречи, имя отца Логана не значилось. К тому же — Латрю просто слишком часто имел дело с теми, кто пытался ему лгать, чтобы не отличать, когда человек лжет. Конечно, его впечатление о том, что Логан лгал об этой встрече, к делу не пришьешь. Но Латрю был готов побиться об заклад, что настоятель церкви, в которой служит преподобный Майкл Логан, знает о желании Вийета обсудить с его подчиненным благотворительный взнос на приход Святой Марии так же мало, как и Отто Келлер, о котором Майкл Логан спокойно сказал — «не думаю, что Келлер мог об этом знать». Но, если Майкл Логан в самом деле мог не сообщить садовнику, работающему в доме Вийета, что он собирался посетить его патрона в среду утром, то не рассказать начальнику о том, что известный своей благотворительностью адвокат хочет сделать пожертвование — это уже совсем другое дело…

Кроме того, Латрю просто знал, что господин Вийет, хоть он и был известен собственной благотворительностью, никогда не стал бы вести дела с отцом Логаном. В тех гостиных, где Вийет встречался с начальником самого Латрю, прокурором Вильневом, было известно о той неприязни, которую господин Вийет испытывал к Логану после достаточно бестактного письма в редакцию, которое Логан отправил в Le Soleil несколько месяцев тому назад.

Сама по себе эта неприязнь, конечно, ничего не значила и уж тем более не могла составлять мотива для убийства. Тот же прокурор Вильнев сказал бы, что Латрю сошел с ума, если бы его подчиненный вздумал обвинять _священника_ из-за такого пустяка.

А между тем… Латрю сдвинул в сторону фотографию с бронзовым пресс-папье и взял листок, который он нарочно положил на самый верх. Отправив своих подчиненных опрашивать жителей квартала, в котором произошло убийство, Клод Латрю не ожидал от этого дежурного опроса каких-нибудь ценных результатов. Если верить заключению эксперта, убийство произошло между десятью и одиннадцатью вечера. В такое время у убийцы было мало шансов случайно наткнуться на какого-то случайного прохожего, а соседи месье Вийета либо спали, либо сидели в своих гостиных и не смотрели в окно. Но, к удивлению Латрю, свидетели все же нашлись — и, что еще более удивительно, не среди взрослых жителей квартала. Подозрительного человека возле дома адвоката видели две девочки-подростка, Агнесс Брийер и Жаклин Робишо, которые сидели с соседским ребенком, пока его родители были в театре, и невольно задержались позже, чем обычно. Улица была пуста, они спешили вернуться домой и чувствовали себя неуютно от того, что возвращались в такой поздний час, но мужчину, которого они увидели на улице, Агнесс с Жаклин не испугались — потому что этот мужчина был в сутане. Он шел быстро, девочки видели его только со спины, так что о его внешности они не могли сообщить ничего ценного. Среднего роста или, может, чуть повыше. Худощавый, но не тощий.

Пока все сходилось.

Латрю потянулся к телефону и снял трубку.

— Пригласите ко мне отца Логана из Сант-Мари. Нет… завтра, к десяти утра. Ничего срочного.

Латрю совсем не улыбалось, чтобы Майкл Логан почувствовал себя не в своей тарелке, а его начальник начал бы названивать епископу. Хорошо уже то, что для того, чтобы вызвать кого-то вроде Логана в качестве свидетеля, не нужно беспокоить прокурора. Латрю полагал, что в его деле важно установить истину и наказать преступника — но для его начальства это было слишком идеалистичной точкой зрения. Конфликтов с церковью никто не хотел.

Глава опубликована: 28.09.2026

IV

Логан пришел в участок без четверти десять. Латрю видел его из окна своего кабинета — прямой, почти неправдоподобно ровный силуэт с вытянутой узкой талией и четкими, как будто по линейке проведенными плечами. Логан выглядел полностью взявшим себя в руки, абсолютно не похожим на тот образ, который описывал Латрю увидевший его возле дома Вийета полицейский. Священник шел быстро, но без спешки, высоко нес голову и вежливо кивнул идущему навстречу человеку — прихожанину или знакомому.

Латрю встретил его у двери кабинета, улыбаясь Логану с фальшивым добродушием.

— Кофе, mon père? — предложил он таким тоном, будто Майкл Логан совершенно неожиданно заглянул в гости, и он рад его визиту. Большинство свидетелей, вызванных в этот кабинет, Латрю кофе не угощал, но с человеком вроде отца Логана волей-неволей приходилось соблюдать светские церемонии. Сам по себе он ничего не значил — просто молодой и незначительный священник, даже не бывший настоятелем своего прихода. То, что называется assistant priest.

Но организация, стоявшая за ним, значила все.

— Спасибо, нет, — ответил тот. Рукопожатие у него было крепким и сухим, взгляд — вызывающе спокойным для того, кто пару дней назад кого-нибудь убил, а теперь пришел на допрос в полицию.

Если, конечно, это в самом деле сделал он.

Латрю обошел стол, сел в кресло и открыл блокнот. В отделе убийств он работал последние двенадцать лет — сначала как обычный детектив, последние два года — как инспектор. Со священниками он за это время имел дело дважды — один раз священник был свидетелем, другой раз — жертвой неудавшегося покушения. Смотреть на человека, облаченного в сутану, и видеть в нем подозреваемого, было странно. Даже для Латрю, хотя Латрю считал себя человеком без предрассудков.

— Скажите, mon père, в какой момент месье Вийет предложил вам с ним встретиться? Он позвонил по телефону?

— Нет. Мы встретились на набережной, в воскресенье, часа в три. Обычно мы просто здоровались друг с другом, но в этот раз месье Вийет замедлил шаг, спросил о сборе на починку нашего церковного органа и предложил мне, если я не против, зайти к нему утром в среду. «Посмотрим, что можно будет сделать» — сказал он.

— Он бывал в вашем приходе?

— Нет. Во всяком случае, я ни разу не видел месье Вийета в нашей церкви.

— Вы не удивились, что ему известно про сбор денег на ремонт органа?

— Не особенно. Учитывая репутацию месье Вийета, как благотворителя, священник из его прихода или кто-то из его знакомых вполне мог упомянуть об этом.

— Да, разумеется, — сказал Латрю. Досадно — Логан, вероятно, лгал — но в этот раз он лгал, как человек, который ощущает твердую почву под ногами. Латрю был почти уверен — если он начнет проверять, то выяснится, что Вийет действительно был в городе после полудня в воскресенье. Логан не выглядел человеком, который бросает кости наугад. Он, вероятно, в самом деле видел Вийета на набережной, раскланялся с ним, может быть, даже обменялся парой слов — и теперь точно знает, что под эту ложь не подкопаешься. Единственный человек, способный заявить, что они никогда не разговаривали про ремонт церковного органа, уже мертв.

Латрю уже видел таких людей — уверенных, что они все продумали. Уверенных в своей неуязвимости.

Все они очень, очень сильно ошибались.

— Настоятель вашей церкви знал о встрече, которую вам назначил господин Вийет? — пристально глядя в лицо Майкла Логана, спросил Латрю.

— Нет, — сказал тот. Латрю изобразил вежливое удивление.

— Вы ему не сказали?..

— Я забыл. Я вообще забыл об этом разговоре и о встрече, которую мне назначил господин Вийет. Вспомнил о ней только утром, в среду, когда Альма Келлер упомянула за завтраком, что ее муж пошел работать в дом месье Вийта.

А вот это, как ни странно, было даже похоже на правду. Если верить собранной инспектором за это время информации, из трех священников, служивших в приходе Святой Марии, Майкл Логан был самым пунктуальным. Его непосредственный начальник, отец Бернар, был уже достаточно стар, а отец Бенуа широко славился своей рассеянностью. Майкл Логан помнил все необходимое и за себя, и за двоих своих коллег. Он был не только молод, но и очень деятелен, и держал у себя в голове массу вещей, связанных с приходской жизнью и личными проблемами своих прихожан. Ходившие в его церковь люди хвалили молодого священника именно за это — за его внимательность и за способность помнить все, что ему говорили.

Но Майкл Логан, вероятно, не любил месье Вийета так же сильно, как этот последний не любил его самого. Учитывая природу и характер их неприязни, основанной на различии взглядов и убеждений, эта неприязнь должна была быть обоюдной. До письма в редакцию Le Soleil Майкл Логан вообще никогда не публиковал статьи и не пытался вмешиваться в общественную жизнь.

Если какой-то человек, которого ты сам терпеть не можешь, неожиданно предлагает тебе помощь, или совершает какой-то великодушный и красивый в глазах окружающих поступок, это может быть настолько неприятным впечатлением, что память человека может постараться это вытеснить.

Латрю интересовался Фрейдом и разделял его взгляды на человеческое мышление.

Но эта версия не объясняла, почему месье Вийет не внес запись об этой встрече в свою записную книжку.

— Хорошо, mon père. Я должен задать вам еще несколько вопросов. Не пугайтесь — мы задаем эти вопросы всем, кто проходит свидетелем по делу. Так что вам не следует трактовать их, как обвинение в свой адрес… Скажите — где вы находились вечером во вторник, между десятью и одиннадцатью часами вечера? 

— Я был у себя в комнате. Читал.

— Что вы читали?

— Честертона. «Возвращение Дон-Кихота», — без какой-либо заминки отозвался Логан.

— Хорошая книга?..

Губы Логана впервые тронула улыбка.

— Вы точно задаете такие вопросы всем, кто проходит свидетелем по делу?

— Всем, всем, — заверил Латрю со смехом. — Ну так что?

— Хорошая. Я засиделся допоздна.

— Это формальность, но — кто-нибудь может подтвердить, что вы находились в своей комнате?

— Не думаю. Отец Бернар и Бенуа, должно быть, уже спали…

Латрю закрыл блокнот и поднял взгляд на Логана.

— Mon père, — сказал он тем же ровным тоном, каким задавал все свои предыдущие дежурные вопросы, — у нас есть показания двух свидетельниц. Вечером во вторник, около половины одиннадцатого, они видели на углу rue d’Auteuil и rue de Sainte-Ursule, рядом с домом Вийета, человека в сутане. Человек быстро шел в сторону реки. По заключениям наших экспертов, время совпадает со временем совершения убийства. Вы что-нибудь знаете об этом?

В такие моменты Клоду всегда казалось, что его взгляд превращается в жесткий рентгеновский луч, который должен просветить сидящего перед ним человека насквозь. Такие лучи разрушительнее, чем кажется — от них защищают накладками в виде свинцового коврика, от этих лучей остаются вполне реальные ожоги. Но в конечном счете, эти разрушения нужны, чтобы лечить людей…

Лицо у Логана не дрогнуло — Латрю был прав, нервы у него были крепкими — а вот зрачки священника резко расширились. Есть вещи, которые не способен контролировать даже самый спокойный и сдержанный человек.

— Нет, — сказал Логан. Не раздумывая, твердо и без пауз.

С точки зрения Латрю — слишком решительно для человека, который услышал что-то неожиданное и выбившее его из колеи.

Латрю молчал — и Логан молчал тоже. Не возмущался, не впадал в негодование, к которому в подобные моменты в равной мере склонны и преступники, и несправедливо обвиненные, а просто смотрел на Латрю — ни дать ни взять, боксер, которому только что нанесли мощный удар, и который нетвердо держится на ногах и слышит звон в ушах, но с профессиональной собранностью ожидает, что противник атакует снова, пытаясь развить успех. 

— Mon père, я задам вам прямой вопрос, и прошу вас ответить так же прямо, — сказал Клод Латрю. — Вам что-нибудь известно об этом убийстве? О его мотивах, обстоятельствах или лице, которое могло его совершить?

Формулировка была отшлифована заранее. Если кто-нибудь скажет, что он слишком сильно надавил на Логана, Латрю всегда сможет сделать невинное лицо. Сообщество священников — замкнутый, тесный круг. Я рассказал Логану о сутане. Я спросил о мотивах и обстоятельствах убийства. Я имел в виду — не случалось ли ему слышать, в тех кругах, в которых он вращается, о каком-то конфликте между убитым и кем-нибудь из священников? Не более того.

Вполне естественный вопрос.

Но лицо Логана застыло — помертвело так, как будто бы этот расплывчатый, намеренно уклончивый вопрос задел его сильнее, чем внезапный, как удар, рассказ о свидетельских показаниях.

— Боюсь, я ничем не могу вам помочь, — сказал Логан инспектору. Большинство полицейских услышали бы в этом ответе только «нет». Латрю, более образованный, более любопытный и куда более въедливый, чем большинство из тех, с кем он когда-то начинал свою карьеру детектива, воспринимал человеческие слова иначе — не как набор звуков, предназначенный для передачи смысла, а как сложную игру, которую люди ведут с миром, друг с другом и сами с собой. Так что он тут же уловил двусмысленность.

— «Вы ничего не знаете» или же «вы не можете помочь»? — прищурясь, спросил он.

Логан взглянул на него почти укоризненно — как человек, который спрашивает: для чего вы меня мучаете?

— Не могу.

— Не можете?.. — повторил Клод Латрю. — Mon père, речь идет об убийстве. Человек погиб. Вы, как священник, служите не только Богу, но и людям. Я прошу вас помочь правосудию.

— Я не могу, — повторил Логан еще раз.

Латрю поморщился.

— Это очень печально. И в конечном счете даже подозрительно, — заметил он.

— Мне очень жаль, инспектор, — сказал Логан тоном человека, которому нисколько не жаль.

— Что ж… в таком случае, я вас больше не задерживаю, mon père, — сдался Латрю. — Если у меня появятся новые вопросы, то мы с вами свяжемся.

После ухода Логана Латрю обмяк на своем кресле, приоткрыл окно и закурил. Обычно он без всякого стеснения дымил в присутствии свидетелей или подозреваемых, но со священниками то же, что и с дамами — вежливость не позволяет курить, если они не курят.

Общее впечатление от разговора с Логаном было, скорее, положительным — более положительным, чем впечатление, сложившееся у него заочно. За всю свою долгую карьеру Латрю только трижды слышал эту необычную в устах имеющих дело с полицией людей формулировку — «не могу». Дважды речь шла о людях, покрывавших родственников, один раз — о женщине, которая боялась мужа. Во всех трех случаях «не могу» значило — я знаю, кто это сделал, и я не скажу.

Может быть, та двусмысленность, которую использовал Латрю, допрашивая Логана, имела больше смысла, чем ему казалось поначалу. Кружок городских священников и в самом деле тесен. Логан — не единственный человек, который мог иметь какие-то конфликты с покойным Вийетом — а конфликты, о существовании которых известно лишь очень ограниченному кругу лиц, нередко бывают опаснее всем широко известной, но ни к чему не ведущей неприязни.

Куда хуже было то, что, если Логан покрывал кого-то из своих — то с точки зрения расследования это тупик. Если сам Логан невиновен — то на него давить нечем. Если он не хочет рассказывать то, что знает — то у инспектора Клода Латрю нет никакой возможности его заставить.

В дверь инспектора постучали.

— Боже, Дженкинс, вас что, не учили ждать, пока вам разрешат войти?.. — раздраженно бросил Латрю, когда молодой детектив, не дожидаясь разрешения, сунулся в его комнату.

Дженкинс сморгнул. Обычно Латрю был демократичен и не придавал значения формальностям.

— Простите, сэр. Я думал, что вам стоит рассказать немедленно. Мы кое-то нашли в записной книжке адвоката. Как раз про того священника, который только что ушел.

— Да ну?.. — мгновенно возвращаясь в обычный режим, спросил Латрю. — Садитесь…

Дженкинс прошел к столу и сел. Подал ему маленькую, оправленную в кожу записную книжку, которую он держал заложенной на нужном месте пальцем.

— Курите, — бросил Латрю, заметивший взгляд Дженкинса на свою пепельницу. — А я пока посмотрю, что вы там накопали…

— Вам понравится, — заверил Дженкинс.

Клод Латрю и так не сомневался в том, что найденная Дженкинсом запись ему понравится. Будь это что-то ерундовое, тот подождал бы до планерки, а не влез бы прямо к нему в кабинет. Однако, пробежав глазами тот фрагмент, в который детектив тыкал не слишком чистым ногтем, Латрю едва не присвистнул.

Бог ты мой. И Логан только что почти сумел уверить его в том, что благородно защищает какого-нибудь другого человека. «Вот же сукин сын!..» — подумал Латрю почти восхищенно. Сохранить хладнокровие, использовать двусмысленность его вопросов против него самого, заставить кого-то вроде Латрю поддаться собственному обаянию и мысленно перевести себя из обвиняемых в свидетели — это и правда было сильно. Майкл Логан был хорош — по-настоящему хорош.

Но, как это всегда бывает даже в случае самых талантливых преступников, вмешались непредвиденные обстоятельства…

— Всю информацию по этой женщине. Немедленно, — велел инспектор Дженкинсу.

Логан медленно шел по улице и думал, что в последние дни он лгал больше, чем когда-либо за всю прежнюю жизнь. Не то чтобы он раньше всегда говорил правду, только правду и ничего, кроме правды. Как и всякий живой человек, Логан время от времени лгал — лгал, чтобы оправдать какое-нибудь не выполненное задание в семинарии, лгал, когда они в рефектории ставили запрещенные пластинки со светской музыкой, лгал, когда они в семнадцать лет из чистой лихости вздумали там же покурить и прожгли диван. Собственно, с этим испорченным диваном Логан чувствовал себя — в каком-то смысле — хуже, чем сейчас. Чувство, что он находится в очень опасной ситуации, было точно таким же (за курение в жилых помещениях, в конце концов, могли и исключить — а Майк не представлял себе жизни вне семинарии), но, кроме этого, ему еще и было стыдно. Он не мог понять, как докатился до подобной глупости, и ему было очень тяжело от мысли, что, если с ним что-нибудь случится, ему будет совершенно некого винить, кроме себя.

После этой истории Логан испытывал к сигаретам такое отвращение, что не курил даже на фронте, где табак превратился в универсальную валюту и где в сигаретах люди — включая тяжелораненных — по его впечатлению, нуждались больше, чем в еде. Но все же — остальная его ложь была частью другой, не настоящей жизни. Семинарские порядки — как и обстановка любой вообще закрытой школы — создавали ощущение искусственности, игры, в которой ложь начальникам — такая же условность, как те правила, против которых эта ложь была направлена.

Сейчас все было совсем иначе. Отец Морен, один из его любимых преподавателей в семинарии, как-то сказал — «Логан, ложь — это подделка реальности. Маленькая ложь подделывает маленький кусочек мира. Большая, значительная ложь подделывает тебя самого». Логан тогда его не понял — просто запомнил эти слова, потому что это было красиво, как хорошая формулировка в книге или как стихи. Сейчас он ощущал реальность этой мысли изнутри — за последние дни он убедился, что лгать в важном деле _физически трудно_, как будто каждое сказанное слово было насилием над самим собой. Не только над душой, но и над телом. И тело сопротивлялось этому насилию сильнее и упорнее, чем совесть, потому что совести можно сказать — так надо, и совесть послушается разума. А телу было совершенно все равно.

И в этом заключалась горькая ирония — он решил лгать, он объяснил себе, что это будет правильно, что это вообще — единственно возможный выход. Он практически без колебаний сочинил сложную ложь про назначенную ему Вийетом встречу, используя все — и их случайную встречу с Вийетом в воскресенье, и его репутацию щедрого благотворителя, и реальный разговор за завтраком (и Альма, и отец Бернар способны подтвердить, что при упоминании Вийета Майкл переполошился, упомянул про забытую им встречу и сбежал, не допив кофе). Логан беззастенчиво использовал других людей и обстоятельства для подкрепления собственной лжи — но при этом, как ни странно, _эта_ ложь не слишком его мучила. У него было такое чувство, что он как будто извиняется перед Вийетом. Да, я выгораживаю твоего убийцу, но не потому, что я считаю, что кто-то вроде тебя действительно заслуживал удара пресс-папье по голове. Он осуждал Вийета и с недопустимой для священника горячностью сердился на него, пока Вийет был жив. Сейчас, после случившейся трагедии, он чувствовал себя обязанным отложить эти чувства в сторону — и, как бы в знак раскаяния, подчеркнуть совсем другие качества покойного.

В итоге — он сочинил целую историю, скормил ее полиции — а после этого сломался на самом обычном «нет».

«Нет, мне ничего не известно». Латрю записал бы его «нет» и перешел бы к следующему вопросу. Или сразу отпустил бы Майкла Логана, поскольку дальше говорить было бы не о чем.

Но он не смог. Горло сжалось, челюсти свело — и вместо чистого, простого «нет» вышло уклончивое, лживое «боюсь, я ничем не могу помочь». И Латрю, разумеется, это заметил — и мгновенно припер его к стенке. Невозможно ожидать христианского милосердия от полицейского инспектора, который ведет дело об убийстве. Логан на него не злился. Логан злился на самого себя.

Это было почти абсурдно — священник, который обвиняет себя в том, что был плохим лжецом. Но это было так — и отец Логан чувствовал, что все в его жизни перевернулось вверх тормашками, и что поправить эту безобразную неправильность уже никак нельзя.

Отто вошел в церковь и поставил в вазу перед алтарем букет из бледных, нежных хризантем и жизнерадостных желтых астр. Он срезал цветы в саду, а букет составила Альма. У нее был прекрасный вкус, и она каждый раз создавала к субботней и воскресной службе что-нибудь новое, причем не останавливалась на цветах. В октябре это мог быть букет полыхающих, желто-багряно-оранжевых кленовых листьев, зимой — композиции из веток пихты и сосны, на которых зеленоватые шишечки пихты, растущие вертикально, походили на свечки у алтаря. Эта страсть Альмы украшать чужую церковь была непонятна Отто, но он добросовестно выполнял ее поручения — срезал цветы, ставил букеты, менял воду в вазе.

Нынешний букет его немного раздражал — должно быть, просто сочетанием цветов. Нечто похожее — белые хризантемы, желтый георгин — Альме на ее День рождения преподнес отец Логан. Неловкий, смущенный, мальчишески обаятельный — слишком уж очевидно было, что до этого ему не доводилось дарить женщинам цветы. Разве что в детстве, когда он что-нибудь рвал для своей матери. Альма тогда растрогалась едва ли не до слез, а Отто стиснул зубы — не из-за двусмысленности жеста, ничего двусмысленного в белых хризантемах не было — а из-за того, что Майкл Логан пошел в сад, срезал там выращенные _им_ цветы и преподнес _его_ жене. Пока Отто был занят его завтраком.

Сейчас Логан стоял в боковом нефе и беседовал с алтарным мальчиком, Рене, который — как обычно! — помчался к своему чудесному кюре, едва закончились субботние сокращенные уроки в его школе. В понимании Отто, Рене стоило бы сначала подумать о своих родителях. Но нет, он торчал здесь — даром, что до вечерней мессы была еще прорва времени. Рене было двенадцать лет — темно-русые волосы, по-детски круглое лицо и тонкие, уже начавшие вытягиваться ноги. За исключением тех случаев, когда на нем было белое облачение, в котором Рене служил в алтаре, он носил длинные, растянутые свитера, доставшиеся ему от кого-то из старших братьев, и вечно размахивал своей школьной сумкой так, как будто собирался ей кого-нибудь убить. Видеть Рене всегда было немного грустно — если бы все в жизни шло, как полагается, у Отто вполне мог бы сейчас быть сын его лет. Альма не превратилась бы в женщину с больным, надорванным и слабым сердцем, которую беременность и роды неминуемо убьют, а Отто — в соломенного вдовца, который давно уже не позволял себе в отношении жены ничего больше, чем объятия и поцелуи. И при этом не носился с этим достижением, как Логан со своим дурацким целибатом, и не ждал, что все будут восхвалять его решительность и самодисциплину… хотя видит бог — жить рядом с теплой, живой и любимой женщиной и ограничиваться тайным и стыдливым самоудовлетворением (Альме не следовало лишний раз думать о том, что он чего-нибудь лишен) — это была задача посложнее, чем носить дурацкую сутану и жить в комнате с узкой кроватью и грудами пыльных книг!

Обычно Отто на чужих детей просто не обращал внимания. Но Рене слишком назойливо мозолил ему глаза, не позволяя о себе забыть. И, разумеется, Рене смотрел на отца Логана, как на помесь святого и любимого футболиста, у которого хочется взять автограф. Если в отсутствии детей было что-то хорошее — то это разве что то, что _его_ сын сейчас не жил в чужой стране, при чужой церкви, и не смотрел на Майкла Логана подобным взглядом.

Это было бы, определенно, уже слишком.

Отто свернул к боковой двери — выйти в сад было быстрее и удобнее, чем пользоваться главным выходом и обходить церковь снаружи — и услышал, как Рене говорит, быстро, увлеченно, как те дети, которые спешат похвастаться перед важным для себя взрослым каким-нибудь достижением:

— …И Картон говорит — «Я делаю гораздо лучшее дело, чем все мои прежние дела», и его ведут на гильотину…

Он замедлил шаг. Логан стоял в проходе и смотрел на Рене так, как люди смотрят на детей, чьи достижения они считают в какой-то мере своей заслугой — мягко, одобрительно, с бесившим Келлера самодовольством.

— Ты дочитал до конца?

— За одну ночь! — сообщил Рене с видом человека, который рассказывает о совершенном им подвиге. — Нам задали дочитать к понедельнику, но я хотел закончить побыстрее. Мама сказала, что я испорчу глаза, и забрала у меня лампу, но я дочитал с фонариком.

Майкл Логан рассмеялся. Весело, беспечно, с видом человека, который всецело одобряет то, что двенадцатилетний мальчик читает с фонариком вместо того, чтобы послушать свою мать и выспаться перед занятиями в школе. Сейчас Логан выглядел даже моложе, чем обычно. Подросток, играющий в священника. Это было бы нелепо, если бы не стоявшая за этим реальность — власть, которую их положение дает красивым, облеченным властью взрослым, которые превращают это сочетание неиллюзорной власти с иллюзорным равенством в наркотик для таких мальчишек, как Рене. Парень, должно быть, видел в Логане все соблазнительные образы, которые только могло нарисовать его воображение — солдат, святой, старший брат, который не высмеивает его и не отмахивается, отец, который не командует, не отстраняется, не устает от своих повседневных дел настолько, что ему становится не до Рене… Он смотрел на своего собеседника с искренним, простодушным обожанием, и Отто стиснул зубы, вспомнив герра Вебера, учителя гимнастики из своей школы.

Высокий, светловолосый, неотразимо мужественный Курт Вебер был кумиром одиннадцатилетнего Отто. Герр Вебер был хорошим боксером, вытворял немыслимые вещи на трапеции, маршировал с ними по школьному двору и рассказывал о Вердене. У него, как и у Майкла Логана, всегда находилось время для Отто и для его одноклассников. Он не забывал о них даже на каникулах — организовывал для них двухдневные походы с разведением костров и волнующими ночевками в палатках, судил их любительские футбольные матчи. Отто смотрел на него снизу вверх, стеснительно, по-детски обожал его и думал, что хочет однажды стать точно таким же. Он не спрашивал себя о том, насколько хорошо на самом деле знает своего кумира или даже просто представляет, чем заняты его мысли. Эта мысль пришла гораздо позже — когда герр Вебер надел коричневую рубашку и демонстративно перестал здороваться с его отцом на улице.

— А ты понимаешь, почему Картон это сделал?.. — спросил Логан за спиной у Отто.

— Потому что он любил Люси?.. — предположил Рене. — Или он просто чувствовал себя слишком несчастным и считал, что ему лучше умереть, — быстро добавил он с радостью человека, только что набредшего на эту мысль.

— Возможно, — не стал спорить Логан. — Сидни Картон, безусловно, был несчастен. Но мне кажется, что тут дело не только в этом…

Отто вышел из прохладной церкви на залитый солнцем двор и с трудом удержался от того, чтобы с силой захлопнуть дверь, демонстративно отгораживая самого себя от этой раздражающей беседы. «Повесть о двух городах». Притянутое за уши внешнее сходство, усыпление эфиром — какой-то дурацкий водевиль… Лет в десять Отто прочел «Оливера Твиста», и эта книга ему понравилась. До других романов Диккенса он добрался гораздо позже, уже взрослым человеком — и каждая новая прочитанная книга размывала его детское, основанное на чтении «Оливера Твиста» уважение к Диккенсу. Но, безусловно, с этим водевильным бегством из тюрьмы и гильотиной тот превзошел самого себя… В конечном счете, Отто даже начал сомневаться — не был ли «Оливер Твист» настолько же надуманным, нечестным и слащавым, как все остальное, а его первое впечатление от этой книги — просто ошибкой десятилетнего ребенка, который читал в своей жизни слишком мало книг, чтобы научиться отличать плохое от хорошего, и ещё слишком плохо знает жизнь, чтобы чувствовать фальшь. Но перечитать «Оливера Твиста» и проверить это свое подозрение он тогда так и не решился — жизнь и так слишком безжалостно разбивала его иллюзии, чтобы сознательно и добровольно заниматься этим самому.

Отто хотелось бы подойти к Логану и сказать — перестаньте забивать мальчишке голову всякой слащавой ерундой. Уж _вы-то_, полагаю, читали достаточно, чтобы знать истинную цену всему этому фарсу с эфиром, гильотиной и опереточной тюрьмой!

Но Отто опасался, что, сделай он что-нибудь подобное, и Логан, и Рене уставились бы на него с таким же изумлением, как если бы с ними внезапно вздумала заговорить церковная скамейка. Людям, которые подстригают изгородь и чинят водосток, не положено рассуждать о книгах.

Альма встретила его у кухонной двери. Лицо у нее было озабоченным.

— Отто, звонили из полиции. Тот человек — Латрю — просил тебя прийти.

— Опять?.. — вопрос вырвался сам собой. Нелепо, бесконтрольно, с неуместной для свидетеля убийства интонацией «что ему снова нужно?!». Он досадливо поморщился. — Можно подумать, что мне больше делать нечего, кроме как бегать по их вызовам туда-сюда! В прошлый раз я им уже все сказал.

— Я знаю. Но он говорит, что у них появились новые вопросы.

Отто ощутил, что на спине у него под рубашкой выступил холодный пот.

Другие, новые вопросы… Это может быть очень, очень плохо. Отто постарался успокоить себя тем, что, если бы Латрю действительно считал его убийцей, он не стал бы вызывать его по телефону, давая ему возможность скрыться, а просто послал своих людей его арестовать. Келлер — это же не какой-нибудь Вийет. Его можно арестовать и сунуть в камеру без всяких реверансов, не боясь скандала. Подобный арест не вызовет ни шума, ни газетных заголовков.

Но эта трезвая мысль не помогла ему избавиться от страха. Келлер не очень ясно представлял себе, как именно проходит следствие по делу об убийстве, но он понимал, что разбирательство подобных дел — медленный, поступательный процесс. Если кого-нибудь не схватили на месте преступления, то дальше полицейским нужно собрать массу показаний, провести кучу допросов, и быстрый арест подозреваемого в таком деле может им скорее помешать, чем чем-нибудь помочь. До тех пор, пока подозреваемый в убийстве остается на свободе, он способен колебаться, путаться, совершать новые ошибки. Арест дает ему ощущение определенности, которое кому-нибудь вроде Латрю совсем не нужно. Даже если он действительно считает, что Келлер — убийца, то ему совсем не нужно арестовывать его немедленно. Он будет вызывать его к себе снова и снова, будет мучить новыми вопросами, и Отто будет чувствовать, как с каждым новым вызовом на его шее стягивается незримая петля.

— Ладно, — сказал Келлер отрывисто, почувствовав противную сухость во рту. — Все равно они теперь не отстанут. Я пошёл. Посмотрим, что ему от меня нужно…

— Может, мне стоит сказать отцу Логану?.. — спросила Альма, и Отто почувствовал мгновенный приступ раздражения. То, что Логан в сознании его жены был образом заступника и покровителя, к которому можно прийти с любой бедой, было невыносимо унизительно. И еще унизительнее было то, что он совсем недавно повел себя точно так же. Прибежал к Логану исповедоваться — это надо же!.. Сейчас, при свете дня и на трезвую голову, он положительно не понимал, как он мог докатиться до подобного поступка.

— Не надо, — резко сказал он. — Логан тут совершенно ни при чем.

Пусть Логан служит свою мессу, болтает с Рене о детских книжках и не сует нос в его дела.

Он на минуту зашел в кухню, раздраженно нахлобучил шляпу и направился беседовать с Латрю, мучительно гадая, чем может быть вызван этот новый вызов. Кто-то видел его в ночь убийства? Или, может быть, полиция нашла испачканную кровью Вийета сутану? Хотя, с другой стороны, что именно позволило бы следствию связать эту находку с Келлером? Все эти дни Отто боролся с совершенно иррациональным побуждением вернуться к тому штабелю сложенных в порту досок, за который он засунул снятую с себя сутану, и избавиться от нее раз и навсегда. Завернуть в нее булыжник потяжелее и выбросить ее в реку или, еще лучше — сжечь. Но Отто усилием воли сдерживал этот порыв. Сутана, спрятанная в доках, ничего не значит. Отто Келлер, застигнутый за попыткой уничтожить главную улику — это катастрофа. Большинство преступников, наверное, именно так и попадается полиции — не потому, что не могли бы не попасться, а потому, что у них сдали нервы.

Отто шел к участку и чувствовал тошноту — густую, вязкую, неотвратимо поднимавшуюся к горлу. Перед зданием полицейского участка, уже успевшим стать знакомым так, как если бы он сам служил в полиции и ненавидел это место и свою работу в нем на протяжении бог знает скольких лет, Келлер остановился, заставил себя несколько раз сделать глубокий вдох — и медленно и ровно выдохнуть, приводя мысли и сердцебиение в порядок. Этот навык не раз пригождался ему на границах или в коридорах самых разных консульств и бюрократических контор. Потом он вошел внутрь и поднялся на второй этаж.

В кабинете инспектора, несмотря на приоткрытое окно, довольно сильно пахло табаком.

— Добрый день, месье Келлер. Заходите, — пригласил Латрю. И, когда Отто сел, придвинул к нему собственную пачку сигарет.

— Угощайтесь, — предложил он. В прошлый раз Латрю ему курить не предлагал. Хочет, чтобы Отто расслабился? Тогда следует сделать вид, что он действительно расслабился… Келлер вытащил сигарету, чиркнул спичкой. Невольно подумал, что кому-нибудь вроде Латрю давно стоило завести приличный портсигар, а не таскать свой «Export A» в кармане пиджака. Мятая, измусоленная пачка выглядела на столе инспектора полиции нелепо, словно сигареты старшеклассника, который курит тайком за школой.

Инспектор удовлетворенно наблюдал за его действиями через стол — как будто бы ему было приятно то, что Отто курит его сигареты.

— Я хотел задать несколько вопросов о вашей работе.

— В доме у месье Вийета?

— Нет, в приходе Сант-Мари.

Келлер непонимающе взглянул на полицейского инспектора. Латрю это серьезно? Или он просто использует беседу о приходе точно так же, как и сигарету — чтобы Отто разболтался и увлекся, чтобы можно было огорошить его каким-нибудь неожиданным вопросом?

— Что именно вас интересует?..

— О, масса разных вещей, — Латрю небрежно, почти легкомысленно взмахнул рукой. — Вот, скажем, отец Логан. Ваша с женой комната находится рядом с его?

— В каком-то смысле, да. Наша спальня находился в мансарде, расположенной над кухней. Комната отца Логана — на втором этаже главного здания. То есть — наши с ним комнаты находятся на одном уровне, хотя и не так близко, как спальни отца Логана и отца Бенуа. Мы с жителями основного дома пользуемся общей лестницей.

— Комнаты Бенуа и Логана разделены только одной стеной? — спросил Латрю. Отто окончательно уверился, что его собеседник просто заговаривает ему зубы.

— Скорее, даже не стеной, а перегородкой. Этой стены не было в момент постройки дома. Но отец Бенуа не всегда ночует у себя, — сообщил он — разом услужливо и равнодушно, как и полагается тому, кого предмет этой беседы никак не касается.

— А отец Логан? Он всегда ночует у себя?

— Логан — всегда. У него нет никаких родственников в этом городе.

— Вы видитесь с Логаном каждый день?

«Дался же тебе этот Логан!» — подумал Келлер раздраженно.

— Да, — подтвердил он. — Конечно. Каждый день.

Инспектор посмотрел ему в глаза.

— Скажите, месье Келлер — как бы вы сами описали отца Логана?

«Невыносимо раздражающий, самодовольный тип» — подумал Отто про себя. А вслух сказал:

— Отец Логан — хороший человек. Он очень много сделал для моей семьи.

Скулы у него свело точно так же, как от своего заискивающего «merci, Monsieur» в ответ на ремарку Вйиета о немцах. Беженец восхищается заботой доброго священника. Любая другая реакция в его положении была бы демонстрацией черной неблагодарности. Это не только привлекало бы к нему излишнее внимание, но и внушило бы Латрю стойкую неприязнь к нему.

— Вы замечали в его поведении что-нибудь необычное? Я имею в виду — в последние несколько дней? — спросил Латрю. Вопрос звучал серьезно, заинтересованно. Отто растерянно сморгнул, впервые заподозрив, что весь этот разговор о Логане не был для собеседника всего лишь способом отвлечь его внимание.

— Что-нибудь… необычное? — повторил он. — Нет. Абсолютно ничего. Все как обычно — завтрак, месса, визиты в больницы. Отец Бернар уже слишком стар, чтобы посещать заболевших прихожан. Отец Логан полностью взял все это дело на себя…

Отто сам чувствовал, что он уже не столько отвечает на вопрос инспектора, сколько просто болтает — как будто бы он изо всех сил пытался убедить Латрю, что с отцом Логаном в последнюю неделю все было в порядке. Это было глупо, но остановить этот поток сумбурных слов внезапно оказалось сложно — ему пришлось сделать над собой серьезное усилие, чтобы заставить себя прикусить язык и замолчать.

— Вам что-нибудь известно относительно того, как отец Логан провел ночь со вторника на среду? — спросил инспектор Латрю, когда Отто умолк. Келлер невольно вздрогнул. Ночь со вторника на среду, когда был убит Вийет. И Логан. Латрю хочет знать, что делал Логан в тот момент, когда Отто убил Вийета.

Он это серьезно?!..

— Мистер Келлер, — Латрю постучал тупым концом карандаша по своему блокноту, как будто Отто заснул, и его требовалось разбудить. — Я спрашивал, известно ли вам что-нибудь о том, где…

— Нет! — перебил Келлер.

После его ответа в разговоре наступила пауза. Они молча смотрели друг на друга, инcпектор Латрю — внимательно, а Отто — почти яростно. Когда Латрю снова заговорил, его голос звучал до странности мягко.

— Мистер Келлер… С той минуты, как мы стали говорить об отце Логане, вы не сказали мне ни слова правды. Понимаю, что такое утверждение звучит невежливо. Вы вправе на меня пожаловаться. Но я работаю в полиции последние пятнадцать лет, и я уверен, что вы лжете. Почему вы лжете, мистер Келлер?.. Вы видели отца Логана в ночь со вторника на среду — верно?

Отто вздрогнул. Исповедь. Логан рассказал им об исповеди?.. Нет. Не может быть. Если бы рассказал — ему бы сейчас задавали совсем другие вопросы.

— Мистер Келлер… Я уверен в том, что вы видели Логана той ночью, — надавил инспектор.

Он уверен — и он спросит Логана. Спросит, как человек, которого интересует его _алиби_. Который готов обвинить Майкла Логана в убийстве.

Судя по всему, проклятую сутану все-таки нашли — и Латрю в своей голове как-то связал эту сутану с появлением Логана на месте преступления на следующее утро.

Дальнейшее предсказать было нетрудно. Когда Логан узнает о том, что Отто убивал Вийета, будучи одет в сутану, когда он почувствует, что под угрозой оказалась его собственная жизнь — он все расскажет.

Они с Майклом Логаном вместе попали в очень скверный переплет — и ни один из них теперь не сможет выпутаться из этого дела, не решившись утопить второго.

— Да, — выдохнул Отто. — Да, я его видел.

Латрю положил свой карандаш на разворот блокнота — медленно и аккуратно.

— Расскажите, — голос Латрю звучал все так же мягко — но не приходилось сомневаться, что это не приглашение. Это приказ.

— Это было около одиннадцати. Может быть, чуть позже. Я вышел проверить замок на церковной двери. Обычно я запираю двери в девять, но иногда выхожу проверить позже, перед сном. Однажды я забыл, и дверь открылась ночью из-за ветра. Отец Бернар был очень недоволен.

Это было правдой. В тот день был дождь, и внутрь церкви натекла целая лужа. Отец Бернар ворчал целую неделю — как будто вытирать эту лужу пришлось ему самому. Или как будто его церковь из-за недосмотра Отто в самом деле кто-то обокрал. С тех пор Отто иногда ощущал свербящую тревогу и, бывало, выбирался из постели, уже успев полностью раздеться, всовывал босые ноги в башмаки и шел удостовериться, что запер проклятую дверь…

— Когда я проверял замок, я увидел отца Логана. Он вошел с улицы на двор и пошел к дому. Он был… бледный. Взвинченный. Не такой, как обычно. Я спросил его, все ли в порядке. Он сказал — «Идите к себе, Отто. Оставьте меня в покое».

— «Оставьте меня в покое»?.. — повторил Латрю, берясь за карандаш и аккуратно занося эти слова в блокнот. — Это похоже на его обычные манеры в разговоре с вами?

— Нет. Он всегда очень вежлив. Слушайте, я знаю, что вы сейчас думаете! Но это неправда. Отец Логан не способен на насилие. Он священник. Он добрый человек, — с нажимом сказал Келлер.

— Война меняет людей. Кроме того, вы ошибаетесь. Логан способен на насилие. Во время своей службы военным капелланом Логан ударил офицера, — сообщил Латрю. Отто почувствовал, что глаза у него недоверчиво расширяются.

— Как? Почему?!

— Этого я не могу вам сказать. Скандал замяли. Насколько я могу судить, там была какая-то грязная история, в обсуждении которой пострадавший был не заинтересован. Но факты, месье Келлер, заключаются в том, что ваш благочестивый и миролюбивый отец Логан сломал нос мужчине, который даже не нападал на него первым… Вы хотите еще что-нибудь добавить? Я хочу сказать — по поводу ночи со вторника на среду, а не по поводу миролюбия Логана, — с иронией уточнил инспектор Латрю. Он потянул к себе придвинутую к Отто пачку и закурил.

— Нет, — безжизненно ответил Келлер. — Я больше ничего не знаю. И заметьте, господин инспектор — я не утверждаю, что я вообще что-нибудь _знаю_. На мой взгляд, это позднее возвращение ничего не доказывает.

Инспектор махнул рукой, отгоняя от лица сигаретный дым.

— Да, да… Не стану спрашивать, почему вы решили скрыть это _ничего не значащее_ обстоятельство от следствия. Ваше стремление защитить того, кто помогал вашей семье, вполне понятно. Но вы должны согласиться с тем, что, кроме личных обязательств, каждый человек имеет обязательства перед законами и обществом. Отец Логан вам нравится — это меня не удивляет. Отец Логан многим нравится. Месье Вийет, вполне возможно, был вам неприятен. То, что он писал об иностранцах вроде вас, дает вам все причины относиться к нему с антипатией. Но, я надеюсь, мы оба согласны с тем, что там, где речь идет о преступлениях, вопросы личных симпатий и антипатий должны отступать на задний план…

Из полицейского участка Отто вышел с чувством головокружения — и страшной тяжестью на сердце. То, что внимание полицейского инспектора сейчас было направлено на Майкла Логана, не вызывало ощущения даже короткой и фальшивой передышки. Дело принимало какой-то болезненный, фантасмагорический, нелепый оборот.

Майк Логан — обвиняемый в убийстве!..

Нет, не так — он только что _помог_ Латрю обвинить Майкла Логана в убийстве. Хотя, конечно, судя по тому, как протекала их беседа, Латрю выбрал того на место обвиняемого еще до беседы с Отто.

Отто подумал про сутану — и тут же сердито тряхнул головой.

Ничего этого бы не случилось, если бы _этот проклятый идиот_ в то утро не явился бы на место преступления, чтобы пугать и шантажировать его своим молчанием. Логан слишком серьезно воспринимал идею, что священник должен быть для грешника чем-то вроде его совести, которая судит и укоряет человека за его грехи. Он решил воплотить в себе совесть Отто Келлера буквально — в качестве материального, живого тела, которое торчит против дома жертвы и с укором смотрит убийцу. По правде говоря, подобное стремление упиваться своей властью и своим моральным превосходством стоило всех тех катастрофических последствий, которые Логан на себя навлек…

Ну и потом — для Логана, в отличие от Келлера, внимание полиции не так опасно. Пускай себе Латрю носится с идеей «Логан мог убить Вийета». Пускай роет носом землю, пытаясь найти достаточно деталей, чтобы обвинить _священника_ в убийстве. Все равно у него ничего не выйдет — потому что Логан защищен гораздо лучше, чем кто-нибудь вроде Келлера, и обвинение против него не может быть построено на чистых домыслах. То, что совет присяжных назовет «достаточной уликой» в деле против Келлера, по отношению к _преподобному Логану_ назовут возмутительной инсинуацией. За Отто не стоит никто, за Логаном — вся католическая церковь и вросшее в плоть и кровь присяжных уважение к этой структуре. А еще был Ватикан, епископат, газетный шум, статьи о произволе и незаконном преследовании.

Да одной фотографии Майкла Логана на развороте будет достаточно, чтобы сделать его в глазах читателей любой газеты новым христианским мучеником… Он рискует только своей репутацией — временно, до триумфального снятия с Логана всех подозрений. Его не повесят. Священников не вешают в Канаде. Его допросят, может быть, задержат на сутки, может быть, даже обвинят — и адвокат, назначенный епархией, разнесёт обвинение в клочья, потому что доказательств нет, и улик нет, и мотива нет. Логан выйдет из этого чистым — пострадавшим, может быть, уставшим, но чистым. А Келлер останется жив. И сердце Альмы не откажет.

К тому же, Логан вовсе не был беззащитной жертвой. Логан был человеком, который в буквальном смысле слова держал нож у его горла. Достаточно Логану заговорить — и Келлеру конец.

И Логан, может быть, еще заговорит… Он же, в конце концов, обычный живой человек, а не герой какой-нибудь слащавой, глупой книжки, написанной самодовольным сытым англичанином, который сидел в теплом кабинете, в мягком кресле, и легко приписывал своим героям самые абсурдные поступки — именно потому, что эти вымышленные страдания и жертвы ему ничего не стоили. Этот Диккенс не только не должен был сделать что-нибудь подобное тому, о чем писал — он мог даже _не опасаться_, что ему придется когда-нибудь оказаться в ситуации, которая изобличила бы его несоответствие собственным вымыслам.

Глава опубликована: 28.09.2026

V

К новой встрече с отцом Логаном Клод Латрю подготовился стратегически — газетную вырезку с заметкой Логана открыто положил на своем столе, чтобы Логан уверился, что Латрю перечитывал ее и размышлял о ней прямо перед его приходом. Увеличенную фотокопию той записи, которая касалась отца Логана и была сделана Вийетом — в ящик стола, чтобы достать ее в нужный момент, когда Логан достаточно созреет. На десерт. Еще один элемент паззла, который составил Клод Латрю — показания Отто Келлера — хранился глубоко в его блокноте, и об этих показаниях инспектор Логану говорить не собирался. Ни сегодня, ни потом.

Никаких перекрестных допросов или очных ставок до суда — Латрю будет настаивать на этом, когда придет время поставить в известность прокурора. Келлер и его жена всецело зависели от священников из Сант-Мари и прежде всего от подозреваемого. Полиция обязана защищать свидетелей. Латрю, который практически силой вынудил приходского садовника рассказать о ночной встрече с Майклом Логаном, знал, что человек в положении Келлера может подвергнуться очень серьезному давлению. Латрю не считал себя чистоплюем (люди слишком щепетильные, с чувствительной и мягкой совестью, в отделе убийств долго не выдержат), но у него все-таки были принципы. Нести ответственность за те порой жестокие эксперименты, которые он проделывал с людьми, чтобы добиться от них показаний, и не приносить кого-то в жертву собственной потребности выяснить правду — был один из этих принципов. Латрю знал, что склонен к мономании, читает слишком много книг по криминальной психологии и вообще по психологии, и что испытывает слишком острое удовольствие от попыток влезть в чужую голову. Латрю не желал, чтобы эти свойства делали его маньяком в полицейской форме.

Коротая время до прихода вызванного им в участок Логана, Латрю еще раз перечитал его письмо в газету — хотя успел выучить его практически наизусть.

«Статья г-на Вийета, опубликованная в номере от 14 марта, содержит суждения, несовместимые с христианским милосердием и с духом Евангелия. Называть людей, бежавших от преследований и войны, "угрозой нашему укладу" — значит, забывать, что Христос сам был беженцем в Египте и что каждый из нас — странник на этой земле». Далее шли два абзаца о долге христиан перед гонимыми, ссылка на энциклику и заключение: «Призываю г-на Вийета и всех, кто разделяет его взгляды, вспомнить слова Спасителя: «Я был странником, и вы приняли Меня» (Мф. 25:35)».

Логан писал сдержанно, вежливо, но в устах священника такой тон был опасным оружием — и Логан наверняка это понимал. Он не назвал Вийета дурным человеком, но назвал его плохим христианином — что в Квебеке было значительно хуже. Письмо вышло в пятничном номере, и Клод прочитал и приобщил к материалам дела ответ Вийета, появившийся уже ко вторнику — не письмо, как у Логана, а полноценную колонку, большая часть которой содержала обычную для Вийета риторику и формально никак не затрагивала письмо Логана. Только ближе к концу мелькала фраза о «некоторых священниках, которые путают Евангелие с политической агитацией и пользуются авторитетом церкви для продвижения модных либеральных идей». В этой уклончивости и отказе назвать Логана по имени какой-то посторонний человек мог бы увидеть равнодушие к его письму в редакцию. Латрю видел другое — ярость. Стремление уничтожить Логана, стереть его из реальности. «Некоторые священники…» — это был гнев и личная задетость такого накала, когда автор статьи искренне убежден — Логану и его письму не место в мире, на страницах Le Soleil и в человеческом сознании.

Почувствовал ли это Логан, Латрю было неизвестно. Больше он в газеты не писал — может быть, думал, что сказал касательно Вийета уже все, что мог, и что добавить ему просто нечего.

А может быть, их отношения с Вийетом, начавшиеся, как обычный политический конфликт, к тому моменту перешли в другую плоскость, и Логану стало уже не до выступлений адвоката против беженцев.

Если Вийет и в самом деле шантажировал его…

Логан вошел ровно в одиннадцать — такой же пунктуальный, как всегда.

— Садитесь, mon père. Спасибо, что нашли время, — привставая с места, чтобы пожать ему руку, сказал Клод.

Логан невесело улыбнулся.

— Я думаю, люди всегда находят время для полиции, и это вряд ли можно ставить им в заслугу. Ввиду отсутствия какого-нибудь выбора.

Латрю удивленно двинул бровью. Шутим, значит?.. В прошлый раз Логан был напряжен. Сейчас — расслабился, как человек, который думает, что худшее уже случилось, и что ничего серьезнее, чем показания свидетельниц о том, что его видели недалеко от места преступления, ему в этом кабинете уже не предъявят.

Если он действительно так думал, то надо признать, что Майкл Логан был исключительно самоуверен.

Когда Логан занял свое место, Латрю придвинул к нему вырезку из газеты.

— Узнаете этот текст, mon père?..

Брови у Логана удивленно приподнялись.

— Да... Разумеется. Это письмо я написал в марте и отправил его в Le Soleil.

— Вы помните, что побудило вас писать в редакцию?

Взгляд Логана сделался жестче.

— Мне кажется, из содержания письма вполне понятно, что именно побудило меня написать в редакцию, — сухо заметил он. — Я прочитал статьи Вийета — и нашел их исключительно несправедливыми. И даже просто вредными для тех людей, которые читают эти тексты. Le Soleil читают все, в том числе мои прихожане. На мой взгляд, это обязывало меня предупредить их, что увлечение идеями месье Вийета противоречит христианскому учению… Боюсь, что я не очень понимаю, какое отношение это имеет к вашему расследованию. Это газетная полемика восьмимесячной давности.

— Я пытаюсь восстановить характер отношений между вами и месье Вийетом, — возразил Латрю. — Вы осуждали его взгляды?

— Да, конечно. Я надеюсь, что из моего письма это довольно очевидно, — сказал Логан с ноткой желчи.

— Вы враждовали с Вийетом?

Священник повел плечом.

— Зависит от того, что кто-то понимает под «враждой», — заметил он. — Если считать, что враг — это тот, кто нам мешает и с кем мы не можем пойти на уступки и взаимный компромисс, то — да, это можно называть «политической враждой». Если говорить о более общем смысле слова — то, конечно, нет, месье Вийет не был моим врагом. Я не желал… или, во всяком случае, старался не желать ему зла. Хотя должен признать — мне иногда хотелось, чтобы он сам оказался в шкуре тех людей, о которых он так свободно рассуждал в своих статьях. Но это пустяки — сами по себе несправедливость и страдания не делают людей умнее или лучше. Часто они даже делают их хуже. И в целом нельзя предсказать, какие выводы человек сделает на основании какого-нибудь опыта. Так что я просто молился за то, чтобы месье Вийет раскаялся в своих словах и пожелал бы как-нибудь исправить зло, которое он причиняет другим людям.

Латрю быстро, почти стенографически записывал речь Логана в лежавший под его рукой блокнот.

— «Старался не желать зла», «зло, причиненное другим людям»… — процитировал он, когда Логан умолк. — Вы полагаете, месье Вийет и его общественная деятельность причиняли людям зло?

Логан, который последнюю часть своей речи произнес, задумчиво глядя в окно и как бы разговаривая сам с собой, перевел взгляд на собеседника.

— Инспектор, если обо мне или о вас выйдет клеветническая, оскорбительная статья в газете, мы будем переживать. Мы, может быть, не сможем спать спокойно или потеряем аппетит. Так что, признаться, я не очень понимаю смысл вашего вопроса. _Разумеется_, когда кто-то публично пишет о других людях несправедливые и оскорбительные вещи, он тем самым причиняет этим людям зло… — ответил он. Латрю знал эту интонацию — так говорят люди, которые слишком долго вынуждены были держать какие-то мысли при себе.

— …Слишком легко считать, что отсутствие личных выпадов и конкретных имен делает подобные тексты безобидными, — продолжал Логан. — В конце концов, в Германии тоже писали о «евреях вообще», а не о каком-то конкретном человеке. Но этот конкретный человек страдал не меньше, чем если бы грязью обливали его лично.

— То есть — вы сравниваете покойного с нацистами, с которыми вы сражались на войне? — спросил Латрю провокативно.

В прозрачном, светлом, как сентябрьское небо за окном, взгляде Майкла Логана впервые промелькнуло чисто человеческое раздражение.

— Нет. Я сравнил его статьи — с нацистской пропагандой. Но поверьте, я прекрасно понимаю разницу между вооруженной борьбой и газетной полемикой. Поэтому я ответил на статью покойного письмом в газету, которая эту статью напечатала. Именно так поступает человек, который не согласен с напечатанным. Ваше стремление связать это с убийством представляется мне абсурдным и просто предвзятым.

Вот оно, решил Латрю. Он наконец видел перед собой именно то, что ему было нужно — раздраженного, готового с досадой огрызаться человека. Священник, который старался «не желать зла» покойному — и которому это явно давалось с трудом… Латрю спросил — без паузы, без смены тона, не меняя выражения лица:

— Mon père, что вы можете рассказать о своей встрече с миссис Барфилд вечером двенадцатого апреля?

Логан умолк, как будто поперхнувшись. Латрю ожидал какой-нибудь красноречивой, висцеральной реакции, вроде внезапно бросившейся в лицо крови — но на лице Логана было написано только тупое удивление.

— Простите… что? — спросил он медленно.

— Рут Барфилд, — повторил Латрю. — Господин Вийет случайно стал свидетелем того, как вы встречались с этой дамой в девять часов вечера на набережной Дюфферен. Вы были в штатском платье. Что вы можете сказать об этой встрече?

Майкл Логан, судя по всему, успел собраться с мыслями.

— Ничего — кроме того, что эта встреча не имела никакого отношения к месье Вийету, — твердо сказал он.

— Охотно верю, — согласился Клод. — Однако господин Вийет, похоже, полагал иначе… Вот запись, которую он сделал об этом эпизоде в своей записной книжке, — сказал он, достав из ящика стола нарочно увеличенную фотокопию. Почерк у покойного адвоката был не слишком-то разборчивым, но Латрю был уверен, что Логан как-нибудь разберется. Он для этого был достаточно замотивирован.

Вийет писал:

12 апреля, 21:15. Набережная Дюфферен. Наш ревнитель христ. милосердия и м-с Барфилд. Логан без сутаны, в шляпе, как самый обычный ловелас, м.Б. в шляпе с темной вуалеткой. Любители евангельских цитат вроде о. Л. всегда охотно забывают про шестую заповедь. Если он еще раз полезет отвечать на мои статьи — надо будет обсудить с ним этот эпизод

— Какая… мерзость, — с отвращением заметил Логан, прочитав записку до конца и кладя фотокопию на стол.

Инспектор был разочарован.

Да он что, железный, что ли?.. Или же — до такой степени уверен в том, что в его положении достаточно все отрицать? Священник, который разыгрывает абсолютную, недоступную для подозрений добродетель — это сильно, потому что это — именно тот образ добродетели, которой большинство людей ждет от священников — наивно, с детской страстью к невозможному и не особо сообразуясь с тем, насколько такой образ соответствует реальной человеческой природе.

Теперь Логан наконец-то понял, почему инспектор проявлял к нему такой глубокий интерес. Запись, сделанная рукой покойного Вийета, не только давала следствию формальный мотив преступления — конструкцию о том, почему отец Логан мог бы _захотеть_ заставить адвоката замолчать — но и формировала определенное, и откровенно неблагоприятное, впечатление о самом Логане. Священник, который ведет двойную жизнь и постоянно лжет — и своим прихожанам, и начальству, и в конечном счете самому себе — это, определенно, человек, который будет лгать и в кабинете следователя.

Запись, сделанная острым, не особенно разборчивым почерком Вийета, была грязной — из числа тех слов, которыми можно запачкать даже совершенно невинного человека. «Ловелас», «шестая заповедь», «темная вуалетка» — Вийет говорил, как человек, который абсолютно убежден, что знает куда больше, чем он видел.

Логан спросил себя — действительно ли для Вийета не существовало никакой разницы между отдельным фактом — встречей двух людей на набережной — и возникшими на почве этой встречи домыслами? Или он даже не спрашивал себя, насколько справедливо делать неприятных ему людей виновными во всех грехах, которые способно было подсказать его воображение? Ведь это же, в конце концов, слишком удобно. Приятным для себя людям ищешь оправдание даже тогда, когда их поступки не оставляют никакого пространства для ошибки, неприятным — тут же, безо всяких колебаний и сомнений, готов приписать самое худшее. Казалось бы, в подобной ситуации Вийету следовало бы быть осторожнее — _именно потому_, что Майкл Логан не принадлежал к числу его друзей. Бог с ним, с его желанием наказать Логана, который в понимании Вийета развязал эту вражду, первым «полез» к нему и дал ему законное право защищаться. Но готовность, не задумавшись, сделать заложницей его конфликта с Логаном не сделавшую ему ничего дурного женщину — это и правда было уже слишком.

Просто удивительно, что женщин люди в такой ситуации вообще не склонны принимать в расчет — как будто все последствия, которыми любое обвинение такого рода могло обернуться для женщины, ничего не значили по сравнению с возможностью выяснить отношения с каким-нибудь мужчиной.

Он вспомнил тот вечер — миссис Барфилд, ожидающую его на приличном расстоянии от ближайшего фонаря, и выглядевшую маленькой и несчастной в своем дорогом темном пальто. Это была не первая их встреча — несколько дней назад Рут Барфилд была на воскресной мессе и пыталась побеседовать с Логаном после службы. Он всегда сам подходил к тем людям, которые приходили в первый раз. Новые люди в их приходе появлялись редко — прилегающие к Сант-Мари кварталы были благополучными, и люди жили в одних и тех же домах на протяжении десятков лет. Обычно новое лицо на службе означало, что человек нуждается в более пристальном внимании. Может быть, это избегавший церкви в прошлом светский человек, который потерял родственника или же друга и пришел за утешением. Может быть, человек, который отошел от веры в детстве, а теперь почувствовал желание вернуться — и пришел под действием этого смутного, не до конца оформленного побуждения. Или кто-то решил сменить приход и подыскать себе другую церковь — из-за ссоры с кем-нибудь из прихожан, или отсутствия контакта со священником, или усталости от грызни в приходском совете. Людей из этой последней категории обычно следовало осторожно, но твердо отговорить от мысли решить все эти проблемы разом, просто поменяв приход. За редким исключением, когда речь шла о каких-нибудь действительно сложных и неразрешимых случаях, идея «найти себе церковь поудобнее» имела мало общего с идеей христианской жизни. Люди вынуждены иметь дело с тем, что есть — с несовершенными детьми, родителями, соседями или сослуживцами. Просто избавиться от тех, кто тебя раздражает — это не тот урок, который церковь должна давать людям.

Миссис Барфилд, однако, не относилась ни к одной из привычных Логану категорий. Она сказала, что об отце Логане (да, не о церкви Сант-Мари, а именно о Логане) она узнала от одной из своих подруг, живших в его приходе, и пришла сюда, чтобы поговорить — но не сказала почти ничего, кроме каких-то общих фраз про тяжесть на душе, проблемы с мужем и чувство отчаяния. В просторной церкви, где все еще оставались многие из пришедших на мессу прихожан, она явно чувствовала себя некомфортно, но от идеи об исповеди — единственном пространстве, в котором Логан мог предложить кому-нибудь вроде нее уединение — торопливо и неловко отказалась. Отца Логана это не удивило — миссис Барфилд не выглядела женщиной, которая привыкла исповедоваться. У нее были завитые, как у какой-нибудь актрисы, осветленные и окрашенные в неправдоподобный, платиново-золотой оттенок волосы, яркая красная помада (женщина вроде нее не могла бы не краситься на мессу — просто потому, что никогда не выходила без этой помады из собственной спальни, и, наверное, чувствовала бы себя раздетой без нее), золотая цепочка в вырезе платья, золотые серьги. Красивая, состоятельная, исключительно мирская молодая женщина. Но этот образ вступал в явное противоречие с отчаянием, которое Логан видел в ее взгляде, и темными тенями вокруг глаз, которые не могла полностью скрыть даже пудра — во всяком случае, не на том расстоянии, на котором она беседовала с Логаном.

Взгляд и манеры этой женщины внушали сильную тревогу, и Логан чувствовал вину, когда она ушла. Он четко понимал, что она не сказала ему то, ради чего на самом деле приходила в церковь, и мысленно перебирал детали этой встречи, пытаясь понять — мог ли он сказать или сделать что-нибудь такое, чтобы это посещение, бывшее, без сомнения, жестом отчаяния, не оказалось бы бесполезным? Что в его словах или поступках убедило миссис Барфилд в том, что она пришла напрасно?..

Несколько дней спустя — запись в книжке Вийета утверждала, что это было двенадцатое апреля, но сам Логан тогда не запомнил эту дату — миссис Барфилд позвонила на приходской телефон, висевший рядом с кухней. Трубку сняла Альма. Было уже восемь вечера, и Логан услышал, как она говорит — «Перезвоните завтра», и, сбежав по лестнице, мягко забрал у нее трубку — «Все порядке, миссис Келлер, я возьму…». Голос в трубке был тонким, задыхающимся. Имя «Барфилд» прозвучало совершенно незнакомо — ей пришлось напоминать ему, что они разговаривали в церкви пару дней назад. «Отец Логан, мне нужно с вами поговорить… пожалуйста. Это срочно. В городе, не в церкви. Умоляю вас». Это была почти истерика. Логану вспомнились уклончивые слова про отчаяние и проблемы с мужем. Если кто-нибудь вроде этой миссис Барфилд, с ее золотой цепочкой и серьгами, в такой час не дома и не на каком-нибудь приеме — это может означать, что дом она покинула внезапно. Хотя Логан служил в благополучном приходе, но он уже видел таких женщин — сбежавших от мужа и чувствующих себя совершенно потерянными, потому что то место, где люди всегда стремятся скрыться от опасности — их дом и спальня — стало воплощением опасности, и это ощущение, что тебе некуда пойти и негде прятаться, полностью выбивает почву у них из-под ног. То, что женщина в таком положении может идти за помощью к священнику, а не в полицию, его не удивляло — как ни странно, но вмешательство полиции, по его опыту, часто пугало таких женщин даже больше, чем насилие. Это был крах всего — их брака, репутации, их благосостояния. Они теряли всё — и ничего не приобретали взамен, поскольку дать им безопасность полиция и не могла, и, по большому счету, в большинстве случаев даже не пыталась.

«Хорошо, — ответил Логан. — Через полчаса, набережная Дюфферен. Вам это подойдет?»

Набережная — сравнительно людное место, на идущей вдоль реки улицы находится достаточно ресторанов и кафе. В таком месте женщина может чувствовать себя в относительной безопасности, даже если она одна. Напротив фешенебельных кафе никто не станет приставать к Рут Барфилд и не попытается ее ограбить. И к тому же, встречаясь с Рут Барфилд на открытом месте, Логан делал эту встречу максимально приличной — исходя из всех имеющихся обстоятельств.

«Да, — быстро ответила она. — Но только, ради Бога, отец Логан — приходите без вашей сутаны»

Идея встречаться с женщиной, переодевшись в штатское, Майклу не нравилась. Но он примерно понимал, о чем думает миссис Барфилд. Женщина, которая вечером разговаривает со священником на набережной, вызывает любопытство. На нее будут смотреть. Возможно, ее кто-нибудь узнает. Если у нее ушибы на лице — то всякий человек, заинтересовавшись ею из-за отца Логана, заметит эти синяки.

«Хорошо, — повторил он снова. — Скоро буду». И повесил трубку.

Пиджак Логан в последний раз надевал, когда стоял на стремянке и на пару с Отто красил стены в отведенной Келлерам мансарде. Тогда мирское платье ощущалось естественно — как рабочий костюм, который надеваешь для конкретной цели. Ряса и белый воротничок в сочетании со стремянкой и валиком для краски выглядят нелепо. Идти в пиджаке в город, на набережную — это было совсем другое. Идя по скудно освещенным фонарями улицами, Логан чувствовал себя нелепо, как будто он был в карнавальном костюме среди людей, одетых в обычную одежду, и это было неправильно по форме (внешне он сейчас ничем от них не отличался), но верно по сути — остальные одевались так, как им положено, и не пытались выглядеть кем-то другим.

Рут первой заметила его — и поспешно направилась к нему. «Спасибо, что пришли, отец Логан» — сказала она. На миссис Барфилд была шляпка с короткой темной вуалеткой, но Майкл с облегчением отметил, что — по крайней мере, на первый взгляд — она была в порядке. Ни синяков на шее, ни кровоподтеков на лице.

«О чем вы хотели со мной поговорить?» — спросил он у нее.

Рут Барфилд говорила быстро, путано, перескакивая с пятого на десятое, но Майкл почти сразу понял, что его первоначальная идея о жестокости и побоях была ложной. Действительность оказалась проще — и в каком-то смысле безысходнее. Миссис Барфилд была замужем последние семь лет. Муж был богатым, но, по ее словам, отстраненным и холодным человеком. Любовник. Беременность. Аборт, назначенный на завтра. Подруги помогли ей найти врача, она уже заплатила ему деньги, все устроено…

— Зачем вы мне об этом говорите? — спросил отец Логан.

— Потому, что я хочу этого ребенка. Потому, что у нас с мужем никогда не будет… — она осеклась. — Он со мной разведется. Вышвырнет меня на улицу, если узнает правду. Я хочу ребенка — _этого_ ребенка. И при этом завтра я его убью.

Логан начал понимать, что под словами «отстраненный и холодный» миссис Барфилд понимала не характер своего супруга.

Муж-импотент, беременная от другого человека женщина, аборт…

Во всей этой истории Логан не понимал только одного — звонка ему. «Я хочу этого ребенка» — то есть она что, надеется, что он _заставит_ ее принести свой брак в жертву ради этого ребенка? Что он — как священник — скажет ей, что ее долг — предпочесть нищету и общее презрение тому, чтобы сделать аборт и продолжать спокойно жить в богатом доме и носить красивую одежду и золотые серьги? Но Майкл положительно не представлял, как он мог бы это сделать. Из слов миссис Барфилд ясно следовало, что все, о чем он мог бы спрашивать в этой истории, она видит сама. «Я хочу этого ребенка», «у нас с мужем детей никогда не будет», «я его убью». Она не говорила, что «решит проблему» или «избавится от беременности», она говорила — «я убью ребенка, которого я хочу, потому что, если я этого не сделаю — муж вышвырнет меня на улицу».

Майкл Логан не очень понимал, что он способен к этому добавить.

— Миссис Барфилд, — мягко сказал он. — Это уже второй раз, когда вы пытаетесь поговорить со мной о своем положении — но я пока не очень понимаю, почему вы вообще решили обратиться именно ко мне. И чего именно вы от меня ждете. Вы же не хотите, чтобы я пугал вас Адом?..

На лице у миссис Барфилд в первый раз с начала разговора мелькнуло что-то похожее на слабую улыбку.

— Нет… Клэр говорила, что вы не будете этого делать, — сказала она. Логан подумал: Клэр — это должна быть та подруга, которая посоветовала миссис Барфилд обратиться к Логану. Но он не мог припомнить среди своих прихожан ни одной женщины с подобным именем. Вполне возможно, эта информация дошла до миссис Барфилд через третьи руки. Это было плохо — репутация человека, который не будет говорить об Аде, и которому можно рассказывать об адюльтере и аборте не в исповедальне, а на набережной вечером — это было последнее, чего отец Логан хотел бы для себя.

— Тогда — почему вы ко мне пришли? — спросил он с легким нетерпением.

— Не знаю… Просто все это очень тяжело. Перед тем, как позвонить вам, я подумала — «вот завтра, в это же время, этого ребенка больше не будет». И мне захотелось, чтобы завтра никогда не наставало. Чтобы меня тоже больше не было. Вот пойти, например, в аптеку, купить побольше снотворного…

Рут Барфилд посмотрела на него — быстро, испугано, как будто проверяя его реакцию на сказанное. На этой почве Логан ощущал себя гораздо более уверенно.

— Миссис Барфилд, — сказал он. — Вам сейчас кажется, что каждая ваша ошибка неизбежно тянет за собой другую. Раз вы завели любовника — приходится делать аборт. Раз вы хотите этого ребенка — то лучше убить себя, чем сделать аборт и жить дальше, зная, что вы сделали и от чего вы отказались. Но где-то надо же остановиться… Вы сейчас впадаете в абсурд. «Я не могу убить ребенка, лучше уж убить себя» — это нелепость. Вы просто убьете _и_ себя, и его тоже. Если говорить о логике, то я даже пошел бы еще дальше — если мысль о том, чтобы потерять этого ребенка, для вас так невыносимо тяжела, что вы готовы рассмотреть вариант со снотворным — то почему, все-таки, не вариант с разводом? Разве отказаться от материальных благ — сложнее, чем расстаться с жизнью?..

Логан знал, что он ее уговорит — в том, что касается снотворного. А вот с ребенком — нет. И дело тут было не только в том, что в глубине души Рут Барфилд не хотела умирать — она хотела, чтобы он ее отговорил. Реальная проблема заключалась в том, что отказаться от материальных благ действительно сложнее, чем расстаться с жизнью. Снотворное покупаешь только один раз. Развод и потребность каким-то способом обеспечивать себя и ребенка для женщины вроде Рут Барфилд, которая ничего не умеет, не привыкла работать и не готова к жизни в нищете — это будущее, которое выглядит, как растянутое на годы, безысходное страдание. Все, что мог ей сказать об этом Майкл Логан, было бесполезным, как аспирин от перелома.

Когда она уходила — маленькая, почти жалкая фигурка на освещенной фонарями набережной — отец Логан уже знал, что проиграл.

А сейчас он сидел против Латрю, и Латрю смотрел на него, чуть наклонив голову к плечу — внимание, которое в контексте обсуждаемых вопросов ощущалось оскорбительно — и постукивал кончиком карандаша по странице в блокноте.

— Скажите, mon père — вы подтверждаете, что вы встречались с миссис Барфилд вечером двенадцатого апреля, на набережной Дюфферен? Согласны с указанными Вийетом деталями — что вы с миссис Барфилд находились там вдвоем после девяти вечера, и что вы были в цивильной одежде, без своей сутаны? — с почти издевательской скрупулезностью перечислил инспектор.

— Я подтверждаю место, время и отсутствие сутаны. Насчет даты — я не помню, какое это было число. Но, полагаю, в этом отношении месье Вийет тоже был точен, — к концу фразы в усталом тоне Майкла все-таки прорезались ядовитые интонации.

— Был ли мистер Барфилд в курсе этой встречи между вами и его женой?

— Не думаю. Но миссис Барфилд встречалась со мной, как со священником, а не как с мужчиной. Так что я не думаю, что эта встреча — несмотря на поздний час — нарушала ее супружеские обязательства.

— Рут Барфилд была вашей прихожанкой?

— Нет, она была на мессе в нашей церкви только один раз.

— Она католичка?

Логан на мгновение задумался.

— Не знаю, — сказал он.

Латрю нахмурился.

— Знаете, отец Логан — за пятнадцать лет в полиции я как-то привык к тому, что люди, с которыми я беседую, больше заботятся о связности и логичности собственных ответов. Особенно, когда речь идет о деле об убийстве. А вы сидите тут — и заявляете, что вы в качестве священника встречались с женщиной, не зная, католичка ли она!..

Логан вздохнул.

— Я понимаю. Это глупо. Но проблема в том, что это ложь всегда может позволить себе роскошь быть связной и убедительной. Правде приходится быть такой, как есть.

Светло-серые глаза полицейского инспектора едва заметно сузились.

— Интересная мысль. Хотя к подобным парадоксам чаще прибегают не священники, а адвокаты, которые заговаривают зубы присяжным. Впрочем, ваша линия защиты — это ваше дело… Давайте просто еще раз установим факты: женщина, которая не была вашей прихожанкой и не принадлежала к вашей конфессии (раз вам, как вы сказали, ничего об этом не известно — сообщаю, что муж и родители Рут Барфилд, как и она сама, принадлежат к англиканской церкви), нуждалась в вашем духовном руководстве, и поэтому вы были с ней, в начале десятого вечера, в штатской одежде. Это вы хотите мне сказать?

Логан еще совсем недавно злился на Латрю за оскорбительное любопытство, с которым тот наблюдал за его впечатлением от записи Вийета, но теперь, когда Латрю выглядел раздраженным, его злость прошла. Латрю выводил его из себя, пытался его спровоцировать — но все это, в конце концов, было частью его работы. Вряд ли можно обвинять кого-то в том, что он делает свое дело хорошо — или же получает от своей работы удовольствие. В каком-то смысле, Латрю можно было даже почувствовать — отец Логан не хотел бы оказаться на его месте и пытаться устанавливать какие-то факты в мире, где ложь сплошь и рядом выглядит, как правда, а правда очень часто звучит, как ложь.

— Да, — согласился он. — Это именно то, что я хочу сказать.

— Если бы вы услышали такую историю от кого-нибудь другого — она показалась бы вам убедительной? — поинтересовался Клод Латрю.

Логан слегка пожал плечами.

— Но я ведь не пытаюсь вас в чем-нибудь убедить, инспектор. Вы предлагаете мне отвечать — и я вам отвечаю. Это все. Мне не было известно, что месье Вийет видел меня в тот вечер — но, если бы он захотел поговорить со мной об этом — я мог бы ответить ему только то, что я ответил вам.

Латрю мгновенно ухватился за его слова.

— Значит, месье Вийет с вами об этом никогда не заговаривал?

— Нет, никогда. Но вы же сами видели — он написал «если он (то есть я) опять полезет отвечать на мои статьи…». Я больше никогда не писал в Le Soleil. Так что, думаю, этот компромат ему просто не пригодился.

— Вы признаете эту запись компроматом?

— Разумеется. Как бы я мог считать иначе? — спросил Логан, не сдержавшись от иронии. — Эта запись только что скомпрометировала меня в глазах полиции.

— Вы очень ловко обращаетесь со словами.

— Это профессиональное… Учеба в семинарии — это на девять десятых разговоры о словах. Языки, экзегетика, литература, философия… В конечном счете, теология — это прежде всего наука о словах. К тому же, первым играть словами в нашем с вами случае начали вы, — заметил Майкл с легкой укоризной.

— Теология, литература, философия — это понятно… Ну а что такое «экзегетика»? — спросил Латрю.

— Наука об изучении библейских текстов. Как следует читать текст, чтобы правильно понимать его смысл. Исторический контекст, грамматический анализ, умение вычленить главное и отложить второстепенное…

— Как когда вы берете запись в дневнике Вийета и мгновенно вычленяете из нее главное — «если он снова станет отвечать»?... Угроза, полностью основанная на конкретном обстоятельстве, которое возможно отрицать — вы больше не писали в Le Soleil…

Логан поморщился.

— Не совсем так. Но вы, конечно, правы — здесь не семинария, чтобы спорить об экзегетике.

— В общем, месье Вийет не угрожал вам — ни прямо, ни косвенно — и вы даже не знали о его намерении вас шантажировать?

— Да. Я об этом ничего не знал.

— И от намерений вас шантажировать, от того тона, которым он говорит о вас в своей записке, месье Вийет перешел к доброжелательному предложению помочь вам с ремонтом церковного органа?

Майкл почувствовал, что краснеет. Когда он сказал Латрю о якобы назначенной ему Вийетом встрече — он не подозревал, насколько сильно Вийет презирал и ненавидел оскорбившего его священника. «Наш ревнитель христианского милосердия», «ловелас», «шестая заповедь»…

— Месье Вийет писал это в апреле, а сейчас сентябрь, — сказал он. — Мне хочется надеяться, что он не обязательно _все это время_ думал обо мне именно то, что написал в запале, через месяц после появления в печати моего письма в редакцию.

Инспектор отодвинул от стола свой стул и встал.

— Благодарю вас, mon père. Думаю, на сегодня это все.

На этот раз он даже не пытался сделать вид, что это — их последний разговор. Оба отлично знали, что это не так.

Глава опубликована: 28.09.2026

VI

Логан не мог заснуть. Он лежал, глядя в потолок, и думал о вчерашней встрече с Латрю, о миссис Барфилд и о ее муже, о фотокопии чужого почерка и ядовитых интонациях покойного Вийета…

Теперь они вызовут Рут Барфилд на допрос. Они, возможно, поставят в известность ее мужа. Защищая Отто Келлера, Майкл утешался мыслями об Альме, о том, что он не только помогал убийце избежать заслуженного наказания, но и сохранял жизнь невинной женщины. А в результате его молчание помимо его воли может привести к трагедии другую женщину, которая к смерти Вийета имела ничуть не больше отношения, чем Альма Келлер. Черт бы побрал этого Вийета… Вот ведь угораздило его тогда увидеть их с Рут Барфилд на этой треклятой набережной! Мимо он не проходил — Логан бы его обязательно узнал. Наверное, он видел их из окна своего автомобиля — и уже предвкушал, как достанет блокнот и занесет туда подробности увиденного. Первый, пока тайный, но от этого не менее приятный акт возмездия…

Знал бы Вийет, к чему это в итоге приведет! Он думал, что накажет Майкла Логана и получит тайную власть над тем, кто посмел разговаривать с ним сверху вниз, с позиции священника, который говорит мирянам о Евангелии — а в итоге он просто оставил грязную, бессмысленную запись, которая могла сломать жизнь и без того уже несчастной женщины.

Логана выводила из себя нелепость этой ситуации. Если бы Вийет написал, что Логан вор, Латрю бы не поверил ему на слово. Если бы он сказал, что Логан — морфинист, инспектор бы только пожал плечами — чего не напишешь о человеке, которого ты терпеть не можешь… Но он написал, что Логан — священник, который имеет тайную связь с замужней женщиной, и это показалось Латрю — и показалось бы кому угодно — исключительно правдоподобным. Логан наблюдал этот эффект всю свою жизнь — начиная с приездов домой на каникулы в то время, когда он учился в семинарии. Никто не спрашивал его, считает ли Майкл, что он сможет быть хорошим священником, что его воодушевление не пройдет в тот момент, когда священство, как и все другие вещи в этом мире, станет для него рутиной — такой же обыденной, как для других их офис, кафедра или прилавок в магазине. Зато каждая собака обязательно считала своим долгом обсудить с Майклом вопрос о целибате. Как ты можешь верить, что откажешься от женщин? Ты просто не представляешь, от чего отказываешься. Ты этого не выдержишь. Тело не обмануть, оно в конце концов возьмет свое… Все эти люди начисто отказывались понимать — и признавать — что они говорили вовсе не о теле.

Майкл еще юношей заметил этот странный парадокс — люди легко мирятся с мыслью, что одни любят хорошо поесть и не способны устоять перед соблазном, сколько бы ни пытались сидеть на диете, а другие едят мало и без особого удовольствия. Или что кто-то очень легко привыкает к табаку и алкоголю и потом никак не может бросить, а кто-то не чувствует к этим вещам никакой тяги. Но никто не в состоянии поверить, что кому-нибудь может легко даваться воздержание. Там, где дело доходит до вопросов пола, люди всякий раз впадают в лихорадочное возбуждение. Они говорят о "плотском", но отказываются воспринимать плотские отношения точно так же, как все остальные вещи, связанные с плотью — голод и обжорство, сон или бессонницу. Секс для них не существует, как что-нибудь плотское, но при этом они отказываются признать, что их образ любви и плотских отношений — не часть плоти, а продукт их раскаленного воображения.

Майкл довольно быстро научился не встревать в такие разговоры. Не пытаться что-то объяснить кому-нибудь из сверстников, решивших приставать к нему с вопросами про целибат, или же взрослым, выражающим уверенность, что такое обязательство невозможно выдержать, а закрывать этот вопрос решительным — «не думаю, что я обязан с вами это обсуждать». Если кто-то из взрослых возмущался подобным невежливым ответом, Майкл говорил — но, месье Х, вы бы сочли бестактным, если бы малознакомый человек решил обсуждать с вами вашу интимную жизнь. Священник, даже будущий, точно так же не обязан обсуждать подобные вопросы с посторонними людьми.

Людей это обескураживало — но это работало. Увы, в данном случае такая логика была бессильна его выручить.

Логан поднялся, подошел к окну, раскрыл его, чувствуя, как холодный воздух пробирается под тонкую пижамную рубашку. Можно было сказать Латрю правду — миссис Барфилд хотела поговорить с ним о своем любовнике и об аборте, который она хотела сделать. Рут ему не исповедовалась. Формально он не обязан был хранить ее секреты. Если брак Рут Барфилд в любом случае находится под угрозой, то какая разница — узнают люди про ее любовника или будут считать, что она состояла в связи с самим Майклом? Но это было настолько низко, что Логан почувствовал гадливость от одной абстрактной мысли, даже не переходящей к гипотетическому «почему бы мне…». Есть вещи, которых не может делать не только священник, но и просто мужчина, просто человек — и это была как раз одна из таких вещей. Он бы, наоборот, хотел — даже испытывал настоятельную потребность — защитить Рут Барфилд от этого полицейского расследования. Но здесь он был бессилен. Нелепость его положения состояла в том, что он не мог защищать миссис Барфилд от правды о ее любовной связи и аборте, не внушая людям мысль, что она изменяла мужу с ним самим — и не способен был очистить Рут от подозрений в связи с католическим священником, не рассказав всей правды об их встрече — то есть о ее любовнике и об аборте.

Это был тупик.

Это была история Роже Арлетта, которая возвращалась в новых декорациях, и он спросил себя — почему, черт возьми, из всех людей именно _я_ из раза в раз должен оказываться в таком тупиковом положении? Это у Сатаны такое чувство юмора?..

Или — все-таки не у Сатаны?..

Арлетт с его просьбой о помощи вломился в его жизнь, когда Майкл переживал вершинную, счастливую минуту своей службы в армии. Полковник Лануа приставил Майкла к Croix de guerre с бронзовой звездой за «мужество под обстрелом». Подразумевался эпизод во время бомбардировки, когда Майкл, посещавший раненых солдат, находился возле перевязочного пункта. Медсестрам с санитарами военный хирург, майор Дюверже, велел лечь на пол, а сам продолжал работать. Майкл продолжал переходить от одного раненного к другому. Дюверже рявкнул на него раз, другой, а потом сказал — если хотите идиотничать, падре, то лучше подите сюда и подержите для меня зажим. Толку будет больше, чем от ваших молитв. Логан послушался. Солдат, чьей раной занимался Дюверже, выжил.

По правде говоря, награды «за проявленное мужество» тот эпизод не стоил. Солдаты постоянно рисковали своей жизнью — и нередко погибали — чтобы спасти раненых товарищей. Дюверже хладнокровно продолжал работать под обстрелом, потому что он так понимал свой долг хирурга. Майкл Логан был здоровым молодым мужчиной — в точности таким же, как те рядовые, которых бросали на передовую. То, что он не лег на землю вместо того, чтобы выполнять свои обязанности капеллана, уж точно не требовало от него большей отваги, чем от тех солдат — любое исполнение приказа.

Но — в глазах самих солдат это было «совсем другое дело». Майкл Логан, к которому многие до сих пор относились равнодушно, теперь купался в общем одобрении и был окружен пылким, хоть и грубоватым дружелюбием. И сколько бы он сам ни повторял себе, что это ерунда, и придавать значение этой награде — глупость и, что еще хуже, эгоизм и черствость (если бы награды действительно чего-то стоили, то их следовало бы давать не ему, а тем, кого он хоронил десятками — и кому за их подвиги и жертвы никакого Croix de guerre не доставалось), одолеть это теплое ощущение самодовольства было невозможно.

И тогда — на его пути появился Роже Арлетт. Логан был удивлен, когда Роже очень настойчиво сказал, что ему нужно побеседовать с капелланом наедине — и непременно так, чтобы эту беседу никто не услышал. Арлетт всегда избегал Майкла Логана. Он не бывал на службах и не причащался. Логан принимал это, как факт. Капеллан, который навязывается солдатам, приносит больше вреда, чем пользы. Но когда Арлетт потребовал встречи, Логан постарался выкроить для него время побыстрее. Предполагаемые атеисты, которым внезапно очень срочно понадобилось поговорить со священником — это обычно ничего хорошего. Майкл уже видел такие вещи — человек делает какую-нибудь самоубийственную глупость, бросается в безнадежный штурм — а потом на трупе находится письмо из дома, из которого следует, что чья-нибудь очередная девушка нашла себе другого кавалера или вышла замуж.

Но Роже Арлетт даже до назначенного ему часа не дотерпел — явился рано утром, когда Логан стирал в тазу свои носки. Логан вздохнул, бросил носки плавать в мыльной воде и вытер руки.

— Я так понимаю, дело у вас важное и срочное, — с улыбкой сказал он, пытаясь этой шуткой помочь напряженному, словно струна, Роже расслабиться. Как ни странно, людей, которые были в беде, шутки, по его наблюдениям, не задевали — наоборот, помогали поделиться наболевшим.

Но взгляд Роже остался напряженным.

— Мне нужно, чтобы вы мне помогли, — сказал он Логану. Майкл кивнул.

— Хорошо.

— Но это не та помощь, о которой вы думаете, отец Логан. Мне нужно, чтобы вы поговорили с капитаном.

— Это будет затруднительно, — мягко заметил Майкл. — Я военный капеллан. В мои обязанности не входит разрешение конфликтов с сослуживцами и командирами. Даже если ваши претензии к вашему капитану совершенно справедливы и разумны, я — не тот человек, который может вам помочь. Месье Лефевр просто скажет, что я лезу не в свое дело — и будет прав.

Майкла не в первый раз пытались втянуть в армейские проблемы или чьи-то личные конфликты, не связанные с его обязанностями священника, и им еще во время подготовке к службе в войсковых частях решительно дали понять, что на подобные попытки следует отвечать твердым и безапелляционным «нет» — иначе институт военных капелланов превратится в бомбу, заложенную церковью под армией и разрушающей армию изнутри.

— Месье Лефевр не сможет сказать вам, что вас это не касается, — тихо, упрямо возразил Роже.

— Почему? — спросил Логан. Роже смотрел на него — настороженно и пристально.

— Вы слышали, что обо мне говорят?..

Логан кое-что знал. Точнее, слышал краем уха. Кто-то сказал «fruit cake», кто-то при раздаче пайков толкнул Арлетта и при этом бросил «смотри, куда прешь, tapette!». Но Логан провел в закрытых мужских коллективах достаточно времени, чтобы прекрасно понимать, что репутация такого рода ни о чем не говорит и ничего не значит. Даже в семинарии существовала категория парней, для которых такого рода оскорбления — естественная реакция на чью-ту раздражающую непохожесть на самих себя. Кто-то слишком много читает, слишком аккуратно одевается, слишком мало заботится о том, чтобы убедить других в своей мужественности — и этим оскорбляет тех, кто с утра до ночи из кожи лезет вон, борясь за то, чтобы доказать и себе, и всем вокруг, что он «manly man in the man’s world», настоящий мужчина в мужском мире.

— Не люблю сплетен, — сказал Логан.

Но Роже, видимо, понял по мелькнувшему на его лице выражению, что Логан знал, о чем он говорит.

— Значит, вы слышали. Месье Лефевр на вас не похож — он любит сплетни. Он за мной следил. Он видел меня… с другим человеком. Понимаете?

— Да, — сказал Логан. А про себя подумал — Господи, чего он хочет от меня? Неужели он в самом деле думает, что я смогу убедить кого-то вроде Лефевра не давать хода этому делу и не отдавать его под трибунал?

Большинству командиров подобные неприятности и даром не нужны. Если Лефевр — из числа людей, которые будут целенаправленно выслеживать солдата, пользующегося определенной репутацией — то убедить его остановиться будет совершенно невозможно.

— Он вызвал меня к себе. Сказал, что он все знает, — продолжал Арлетт. Голос Роже теперь звучал безжизненно, как-то механически, как звук в плохом приемнике, который не передает половину частот. — Сказал — если я буду делать то, что он скажет, он забудет то, что видел. Если нет, то он отдаст меня под трибунал.

Было в интонациях Роже нечто такое, от чего Майкл почувствовал, что ощущает подступающую дурноту.

— И… чего он хотел? — спросил он у Арлетта, все еще с глупой безнадежностью надеясь, что услышит что-нибудь другое. Что Лефевр требовал от него доносить о проступках своих сослуживцев. Или хотел денег. Или что-нибудь еще. Но только не…

— Того же самого, — сказал Роже. — Ну, то есть не совсем того же. Изначально он сказал, что грязные мужские задницы его не интересуют. Его вполне устроит, если я ему просто отсосу — мне, как он выразился, к этому не привыкать. Когда он вызвал меня снова, то все началось с того же самого — а потом он решил, что в отсутствии женщин грязная мужская задница тоже вполне сойдет.

Теперь Арлетт говорил яростно и вызывающе, как будто хотел посильнее оскорбить своего собеседника выбором слов. Но Логан чувствовал, что это — ярость загнанного в угол человека. Как будто бы Роже говорил ему — даже не вздумай обдавать меня своим презрением или говорить о грехе содомии, падре. Я слышал вещи гораздо хуже — от людей, которые сначала называли мое поведение достойным трибунала, а потом требовали за свое молчание, чтобы я им отсосал.

Майкл с трудом перевел дыхание.

— Арлетт… Сядьте, пожалуйста, — попросил он.

— Зачем?.. Я уже все вам рассказал, — бросил Роже угрюмо.

— Но нам надо обсудить, что делать дальше.

— «Делать»? Нечего тут «делать», — почти с ненавистью глядя на него, сказал Арлетт. — Я не собираюсь садиться в тюрьму ради того, чтобы этот ублюдок тоже оказался под судом. Это не говоря уже о том, что его, в отличие от меня, еще и не посадят… Он человек с безупречной репутацией, примерный семьянин, человек с положением, связями и наградами. Он просто скажет, что я лгу — и этого будет вполне достаточно. Я не прошу о справедливости. Мне просто нужно, чтобы он от меня отъе… Оставил меня в покое.

— Но почему вы думаете, что капитан Лефевр станет меня слушать? — безнадежно и устало спросил Логан.

— Вы священник. Он католик. Это должно что-то значить.

Майкл сам не знал, чего ему хочется больше — плакать или же смеяться. Человек, который не думал о Боге, когда сначала шантажировал, а после этого насиловал своего подчиненного… Лефевр в самом деле был католиком — он аккуратно причащался и бывал на службах. Но Арлетт явно переоценивал связь его католичества с совестью капитана. Такой связи просто не существовало.

— Ладно, — сказал он.

Лефевра он перехватил у выхода после офицерской столовой, сразу после завтрака.

— Капитан, — окликнул его Логан. — Можем мы отойти в сторону и поговорить?..

Вплоть до этого дня, им никогда не случалось беседовать о чем-нибудь наедине, но Логан знал Лефевра — так, как люди знают человека, с которым обедают за одним столом и обмениваются при встрече ничего не значащими фразами о погоде, почте и снабжении. Лефевр командовал ротой, был лет тридцати пяти, носил аккуратные усы и имел репутацию требовательного, жёсткого, но компетентного офицера. Солдаты его побаивались и уважали — сочетание, которое в армии считалось оптимальным. Логан однажды заметил, что Лефевр разговаривает с нижними чинами подчёркнуто отстраненно, но тогда посчитал это знаком профессионализма, а не высокомерия. В положении Лефевра дистанция была лучше панибратства.

На самого Логана Лефевр тоже смотрел свысока, но это было в порядке вещей. Логану было двадцать три, он не был кадровым военным — если бы сан капеллана не ставил его в один ряд с офицерами, он сейчас был бы рядовым. Однако внешне капитан держался с Логаном не только безупречно вежливо, но даже с подчеркнутой церемонностью. Видимо, считал, что воздавать уважение священнику — его обязанность христианина.

Лучше бы он думал о своих обязанностях христианина, когда проявлял чудовищную, совершенно извращенную жестокость к своему солдату…

— Вы сегодня рано, падре, — сказал он, без возражений следуя за Логаном к углу столовой. — Чем я могу вам помочь?..

— Я хочу поговорить о рядовом Арлетте.

— А что с ним такое? — не меняясь в выражении лица, осведомился капитан.

— Вы знаете, что с ним такое.

— Пока что я знаю только то, что рядовой Арлетт общался с вами — и сообщил вам нечто такое, что, по-видимому, произвело на вас сильное впечатление, — сказал Лефевр сухо.

— Изнасилование солдата его командиром на кого угодно произведет сильное впечатление, — процедил Майкл.

Лефевр вздохнул.

— Падре, — сказал он — и голос у него стал мягким, почти отеческим. — Я вам сейчас объясню ситуацию. Ваш Арлетт — педераст. Вы знаете, что это такое?..

— Человек, которого можно шантажировать военным трибуналом, чтобы вынудить его обслуживать себя пониже пояса? — предположил Логан.

Взгляд Лефевра стал жестким и колючим.

— Я что-то не пойму, что именно во всей этой ситуации вас так возмущает. И о каком именно «насилии» и «принуждении» вы тут все время говорите. Я застал Арлетта на месте преступления — он трахался с парнем из санитарной бригады. Это увольнение, военный трибунал, тюрьма. Я предложил ему альтернативный вариант. Арлетт на это согласился. Сам. Я его не насиловал. Не принуждал под дулом пистолета. Не хочу быть грубым, но вы просто-напросто не понимаете, за кого заступаетесь. _Арлетту это нравится_. Роже Арлетт — не жертва, он — солдатская подстилка. Ему все равно, когда и с кем…

— То, что Роже Арлетт пришел ко мне за помощью, доказывает, что ему не все равно. И я хочу, чтобы вы оставили его в покое, — сказал Майкл.

Лефевр слегка прищурился.

— Или что, падре?.. — спросил он.

Вполне возможно, что для него это был даже не отказ — в обычном смысле слова — а просто ирония. Мол, вы сами-то понимаете, что абсолютно ничего не можете мне сделать, не подставив этим своего «несчастного» Роже?

Но Логан не стал оценивать, насколько велик шанс, что после разговора с ним Лефевр откажется от преследования Роже просто ради собственной безопасности — лишние свидетели в подобном деле не нужны.

«Или что?» — это просто оказалось больше, чем Логан был способен вынести.

Майкл ударил его по лицу. В последний раз он дрался в младшей школе — и не знал, что даёт мальчишеская ярость, помноженная на силу взрослого мужчины. Костяшки пронзило резкой болью, переносица Лефевра хрустнула под его кулаком — жуткий и непривычный звук. Капитан пошатнулся, по усам и подбородку обильно потекла кровь. Одной рукой Лефевр зажал сломанный нос, а другой потянулся к кобуре на поясе. Кто-то уже бежал к ним от входа офицерской столовой.

— Лефевр, стойте! Уберите пистолет…

Словно во сне, Майкл видел, как Лефевр — с мутным от ярости взглядом и кровью, сочащейся между прижатых к носу пальцев — направляет на него пистолет. Эта сцена казалась слишком нереальной, чтобы до конца поверить в то, что Лефевр сейчас выстрелит — и Майкл, может быть, умрет. Или же испытает совершенно небывалую, никогда раньше не испытанную боль. И Дюверже будет копаться у него в кишках, вытаскивая пулю…

Лефевр не выстрелил. То ли его успел остановить тот человек, который первым подбежал к ним и буквально вклинился между Логаном и Лефевром, то ли капитан уже успел прийти в себя и осознать, что среди бела дня застрелить военного капеллана — это вам не изнасилование Роже Арлетта. За это действительно придется отвечать — и ссылка на разбитый нос его не извинит.

Самого Майкла оттащили в сторону. На него ругались — скорее, как на человека, который сделал какую-то страшную глупость и чуть было не погиб, чем на того, кто сломал нос своему ближнему. Его выспрашивали о причинах. У него в запале вырвались какие-то неосторожные слова о «домогательствах», но потом он опомнился и прикусил язык. Странное дело — именно эта секунда несдержанности его и спасла. Когда ему пришлось объясняться сперва с полковником Лануа, а после этого — с викарием епископа, месье Ренье, Майкл отказывался объяснить, из-за чего ударил офицера. Он ждал позорного увольнения из армии, несмываемого пятна на репутации и тайной, но от этого не менее реальной метки человека, которого церковному начальству следует засунуть в какой-нибудь глухой угол и никогда, ни при каких обстоятельствах, не повышать. Вместо этого в дело неожиданно вмешался сам епископ лично.

Лефевр — боевой кадровый офицер! — получил перевод в другой батальон, а Логан — двадцатитрехлетний капеллан — остался. Логан считал это абсолютно невозможным, пока не увидел, как это работает — Ренье позвонил в штаб дивизии, Лануа подписал бумагу, и перевод «по служебной необходимости» был оформлен в течение суток. Без какого-либо разбирательства, допросов и пометок в личном деле капитана. Покладистость самого Лефевра выглядела более понятной — рапорт о том, что он направил пистолет на капеллана, был серьезным основанием не добиваться разбирательства. Но остальное в этом деле представлялось Логану необъяснимым — до тех пор, пока ему не вспомнилось, с каким задумчивым и сочувственным выражением на него смотрел викарий епископа, месье Ренье. С Майклом случился приступ истерического смеха, когда до него дошло, как эту ситуацию воспринимал Ренье, и что он должен был сказать епископу. Очень красивый и одновременно — очень молодой священник. Жизнь без женщин. Офицер. Сломанный нос. Неосторожная фраза о домогательствах.

Епископ никогда не стал бы заступаться за него, узнай он правду. Но идея, что молодой капеллан мог сломать нос мужчине, который покушается на его добродетель — это для епископа было вполне приемлемо. Если бы Лефевр в самом деле стал бы делать ему грязные намеки — это бы заслуживало сломанного носа куда меньше, чем то, что он сделал на самом деле. Но тут, как и в деле с наградами, соображения реальной справедливости или попытки измерять количество чужих страданий и заслуг значили очень мало…

Награды он, разумеется, лишился — представление к «Военному кресту» было отозвано сразу же после эпизода у столовой. Лануа сообщил ему об этом факте коротко, сказав — «я полагаю, что причины объяснять не нужно». Но Логан тогда подумал, что Бог оказал ему услугу — позволил выбрать помощь настоящему Роже, а не фальшивый крест.

Майкл лежал в кровати, как человек, уже смирившийся с бессонницей и решивший, что следует дать отдохнуть хотя бы телу. Неподвижность, возможность расслабить уставшие за день плечи — это все-таки лучше, чем ничего. На тумбочке тихонько тикали часы, и Майклу даже не хотелось вглядываться в темноту, чтобы разглядеть стрелки. И так было ясно, что время уже безобразно позднее — но вместе с тем абсурдно раннее, чтобы вставать.

Когда война закончилась, большинство людей возвращались к мирной жизни с ощущением, что худшее осталось позади — что многолетний кошмар кончился, и нормальный порядок жизни восстановлен. Логан тоже радовался окончанию войны — но чувства облегчения у него не было. Он слишком ясно видел, что отсутствие обстрелов и бомбежек не сделает этот мир нормальным местом. Сердцем всех кошмаров на земле были не танки, не бомбардировщики, а люди. Люди, у которых людоедская риторика НСДАП вызывала воодушевление — да, безусловно; но так же Жозеф Меньяр и капитан Лефевр, бывшие ничуть не лучше тех, против кого они воюют. Есть по-настоящему дурные люди, есть — люди по-настоящему достойные. А в промежутке между этими двумя экстремумами — то, что называется «обычным человеком». Но те, кто считает эту самую «обыкновенность» безобидностью — жестоко заблуждаются. Людям не надо превращать себя в законченных чудовищ, чтобы совершать чудовищные вещи — им, напротив, требуются постоянные усилия и постоянное внимание к себе, чтобы держаться в рамках заурядных слабостей и недостатков, и не позволить своей падшей природе подтолкнуть тебя к прямой жестокости.

Война закончилась. Логан остался на передовой.

В конце концов он все же провалился в сон, и ему предсказуемо приснился день в конце войны — теплый весенний день, когда Логан бродил по незнакомому французскому городу, дожидаясь парохода, и от нечего делать осмотрел все местные достопримечательности. Кажется, там был собор Святого Иакова с рыбацкой сетью, растянутой возле алтаря, и Майкла тронула эта деталь. Люди ловили рыбу, люди опасались мин и выражали свою надежду на Божью помощь с совершенно детской непосредственностью. Какой-нибудь утонченный интеллектуал сказал бы, что это язычество и суеверия, но Логан придерживался другого мнения. Связь человека с Богом — всегда такая, как сам человек. Если кому-то кажется естественным, что Бог снисходит до того, чтобы говорить с философом из Сорбонны на его уровне, то почему Ему не говорить с рыбаком на языке рыбака? Разница между рыбаком и университетским интеллектуалом, которая представляется очень существенной этому интеллектуалу, для самого Бога вряд ли так уж значима…

Город весь состоял из бесконечных подъемов и спусков, потому что гавань окружали несколько холмов, и бродивший по городу в надежде убить время Майкл Логан постоянно то взбирался вверх, то спускался вниз, и выглядел, наверное, достаточно нелепо — рослый, загоревший, в рясе — но с солдатским вещмешком, армейскими ботинками и самодельным брезентовым козырьком от солнца вместо кепки. Во сне все детали смазались — осталась только залитая солнцем улица, и удовольствие, которое он чувствовал тогда (война закончилась, он возвращается домой!), веселое ощущение своей нелепости — контраста солдатской походки с рясой, тяжелого вещмешка — с белым воротничком. Майкл Логан впервые за долгое время был один — совсем один. И это было упоительное ощущение — он успел забыть, как чувствует себя человек, когда он свободен и предоставлен самому себе. Это было такое же изумление, как поменять общую спальню в семинарии на отдельную комнату для старших учеников, которые готовились к рукоположению. Когда самые простые вещи — вроде возможности спать в тишине, поставить стол к другой стене или же открывать окно, когда тебе захочется — воспринимаются, как чудо.

Сейчас он чувствовал тоже самое — и это было невозможно хорошо. Майкл поправил вещмешок, и вдруг подумал, что сейчас он совершенно счастлив, и чуть не рассмеялся этой мысли. А потом он вдруг увидел у торца ближнего к нему дома Отто Келлера, который сжался у стены, и во сне он не удивился, что он здесь, в этом сонном французском городке, но ощутил тревогу — с ним, наверное, опять стряслась какая-то беда. У него, может быть, бумаги не в порядке. Его, может быть, не выпускают из страны… Майкл направился к нему. «Отто, с тобой все хорошо? Где Альма?..» — спросил он, ничуть не удивившись, что во сне они с Келлером были на «ты». Но Келлер вжался в стену — «Вам-то, падре, что с того, где Альма? Вы хотите ее убить!». «Я?» — удивился Логан. Но Келлер уже тянулся к кобуре на поясе, и Майкл почти завороженно глядел на то, как рука Келлера выхватывает пистолет, и дуло поднимается, и эта самая последняя секунда перед выстрелом кажется невозможно и абсурдно долгой… Кажется, кто-то другой когда-то уже целился в него из пистолета. Но тогда Логану повезло — тот человек не выстрелил.

Отто нажал на спусковой крючок — и Майкл вздрогнул и открыл глаза. Сознанию настолько не хотелось представлять, как ощущается выстрел в упор, что оно предпочло эвакуировать Логана из его сна назад в реальность.

«Боже, ну и чушь!..» — подумал он.

Раннюю мессу в этот день служил не он, а Бенуа, поэтому в конечном счете Майклу удалось урвать три или даже четыре часа сна — достаточно, чтобы не чувствовать себя ни отупевшим, ни лихорадочно возбужденным, как бывает наутро после бессонной ночи. Утро было пасмурным, промозглым и дождливым, и, выйдя из церкви после поздней мессы, он увидел у ворот Рут Барфилд, смотревшуюся странно с черным мужским зонтом. Женщины вроде миссис Барфилд вообще зонтов не носят — точно так же, как не пользуются зажигалкой, не вешают на крючок свое пальто, не открывают дверь. Рядом всегда есть кто-то, кто подкуривает для них сигарету, придерживает створку двери, держит над ними зонт. Если вспомнить его первую идею о побоях, которую вызвал у него ее поздний звонок — это слабая компенсация за абсолютно беспомощное положение. Но это все же больше, чем имеет большинство обычных женщин…

Логан сбежал по ступенькам церкви и подошел к женщине, стоявшей под дождем — было слишком уж очевидно, что она не хочет входить в храм. Рут Барфилд попыталась поднять зонт, чтобы под ним хватило места Логану, но у нее для этого не доставало ни длины руки, ни навыка. Массивная ручка зонта казалась слишком неудобной и тяжелой в её пальцах. Отец Логан забрал зонт и перехватил его так, чтобы он закрывал от дождя их обоих — и внутренне содрогнулся, подумав, что о подобном жесте сказал бы какой-нибудь Вийет.

«Как самый заурядный ловелас…»

— Миссис Барфилд? — спросил он растерянно. — Что вы здесь делаете?

— Вчера вечером мне позвонили из полиции. Человек, который представился инспектором Латрю. Он интересовался вами.

— Знаю, — глупо согласился отец Логан. — Но, поверьте, этот интерес ко мне возник совсем не из-за вас...

— Я знаю. _Теперь_ знаю, — поправилась миссис Барфилд. — Но вчера, когда он позвонил и назвал ваше имя, я запаниковала. Я сказала, что мы с вами не знакомы. Этот человек, Латрю, выразил удивление. Он сказал мне, что вы не отрицали факта нашего знакомства. Если опираться на ваши слова, то мы даже встречались с вами лично — сначала на мессе в вашей церкви, а потом на набережной Дюфферен. Вы сообщили ему, что я обратилась к вам за помощью, как к священнику.

— Да, — признал Логан. — Но поверьте, что о содержании нашей беседы я ему ничего не рассказывал. Когда они вас вызовут — а они обязательно вас вызовут — вы можете сказать ему, что содержание этого разговора — ваше личное дело, и что вы не станете это обсуждать. Вы имеете право отказаться отвечать на их вопросы. Вы имеете право прийти на встречу с Латрю с юристом или адвокатом, который не позволит ему на вас давить.

Миссис Барфилд кивнула.

— Я знаю, да... Питер говорил то же самое.

— Питер?..

— Мой муж.

— Вы... Объяснили ему ситуацию? — с легкой заминкой спросил Логан.

— Да. В какой-то степени. Я сказала ему, что у меня были проблемы... проблемы по женской части. Врач сказал, что нужно делать чистку. Что я останусь бесплодной. Питер знал, как я хочу детей. Он понимает — то есть думает, что понимает — почему я не пошла к нему. Это бы выглядело так, как будто бы я обвиняю его в том, что у нас не было детей в то время, пока я ещё была здорова и способна их иметь. Он вызвался пойти в полицию вместе со мной. Он вообще вел себя удивительно великодушно... У меня сейчас такое чувство, как будто я раньше вообще его не знала.

Может, и не знала, — подумал про себя Логан. Может быть, этот мужчина — Питер Барфилд — уже очень долго чувствовал вину перед своей женой. Может быть, он тоже хотел детей — и, зная, что он не способен их иметь, чувствовал себя человеком, обманувшим ее ожидания. Логан знал об этом человеке слишком мало — и одновременно слишком много. Богатый мужчина, англиканин, человек, не способный к супружеской близости… Может быть, Питер Барфилд был способен просить жене измену и принять ее ребенка. Но сейчас, когда все было уже позади, заставлять миссис Барфилд размышлять об этом было бы бессмысленной жестокостью.

— Я рад, что этот звонок из полиции не поссорил вас с мужем, — сказал он вместо этого.

О том, что эта утренняя встреча могла обернуться катастрофой лично для него, он тоже говорить не собирался. Было совершенно очевидно, что Рут Барфилд не желала ему зла — хотя каждое ее действие было для него настоящей катастрофой. Сперва она отрицала их знакомство. Потом бросилась к нему, как человек, которому необходимо было встретиться с ним и согласовать с ним свои показания перед встречей с полицией — и который просто привык бросаться к Логану, когда нуждался в понимании или поддержке.

— Полицейский, с которым мы разговаривали…

— Он инспектор, — невольно уточнил Логан. Кому-нибудь вроде Латрю, надо думать, было бы обидно, что его принимают за обычного полицейского.

— Да, месье Латрю… Он сказал мне, что вы проходите свидетелем по делу об убийстве. Но когда он говорил «свидетель», то это звучало так, как будто…

— Да. Боюсь, «подозреваемый» звучало бы более честно.

Красиво подведенные брови женщины сошлись над переносицей.

— Боже! Это просто возмутительно. Как они могут!..

— Спасибо. Я очень признателен вам за вашу поддержку, миссис Барфилд. Хотя, в сущности, вы проявляете точно такую же предвзятость, как месье Латрю — просто в другую сторону. Он безо всяких на то оснований полагает, что я способен на такое преступление, а вы — без всяких оснований полагаете, что это совершенно невозможно.

Рут Барфилд тряхнула своими безупречно окрашенными короткими кудрями.

— Вы, мужчины, просто невыносимы! Когда в жизни происходит что-нибудь серьезное, вы постоянно пытаетесь спрятаться от ваших настоящих чувств и мыслей за своим дурацким юмором…

Логан никак не мог оспорить это наблюдение — но про себя подумал, что эту беседу следует заканчивать, и побыстрее. В их контактах с миссис Барфилд и так уже накопилась масса вольностей, недопустимых для людей в их положении.

«Вы, мужчины» — это определенно уже слишком.

— Не беспокойтесь за меня. И будьте осторожнее с месье Латрю. Он очень умный человек — но я боюсь, что в некоторых случаях это ему не столько помогает, сколько вредит, — сказал он миссис Барфилд.

Рут Барфилд посмотрела прямо ему в глаза. Во время его прошлой встречи ему показалось, что глаза у нее карие, но сейчас он заметил, что на самом деле они были темно-голубыми, слишком темного оттенка, чтобы это можно было рассмотреть ночью при свете фонаря.

— Я могу чем-то вам помочь? — спросила она с удивительной серьезностью.

Майкл едва не рассмеялся. Ее искренность и ее благодарность были трогательны, и одновременно — крайне неуместны. Она сейчас забивала гвозди в крышку его гроба — искренне считая, что пытается помочь.

— Нет, миссис Барфилд. Лучшее, что вы способны сделать — это больше не звонить сюда и не пытаться со мной встретиться.

По изменившемуся на секунду взгляду отец Логан понял, что он причинил ей боль, и он мягко сказал:

— Дело не в том, что я не благодарен за ваше желание помочь. И уж тем более не в том, что я считаю вас слишком назойливой. Просто я не могу быть ни вашим духовником, ни вашим другом. Духовник вам не нужен. Ну а дружба… я ведь, в сущности, солгал месье Латрю, когда сказал, что вы встречались со мной, как со священником. В тот вечер вам был нужен не священник — вам был нужен друг. И я надел пиджак и пошел в город. Ничего дурного в этом не было. Я ни минуты не жалел о том, что это сделал. Но чувствовал я себя… довольно странно. Как если бы я надел белый халат или погоны капитана, не будучи медиком или военным — просто человек, который влез в чужую шкуру. Подобной искусственности, на мой взгляд, следует избегать. Люди в конце концов вживаются в любую роль — и именно поэтому им стоит тщательнее относиться к своему репертуару.

— А ваша ряса — тоже роль?..

— В каком-то смысле — да, — ответил Логан, не обидевшись. — Но роль, которую ты выбрал сам, становится призванием.

— Вы… очень необычный человек, — сказала миссис Барфилд. — Я буду надеяться на то, что эти ваши неприятности с полицией кончатся хорошо. Вы мне так помогли, что мне невыносимо думать, что я ничего не могу сделать для вас в ответ.

— Можете. Помолитесь за меня.

На секунду на лице женщины мелькнуло выражение досады — словно у ребенка, которому взрослые дают какое-то фальшивое утешительное поручение, чтобы держать его в стороне от своих серьезных взрослых дел. Но потом она вспомнила, с кем говорит — и поняла, что он серьезно.

— Хорошо, mon père. Я давно не молилась — но за вас я помолюсь.

Дождь, который еще недавно стекал по стеклу сплошным потоком, почти прекратился. В сентябре дожди, конечно, не такие, как в разгаре лета, когда ливень можно переждать в ближайшей булочной. Но все-таки к обеденному времени погода стала куда более приемлемой — если рассуждать с точки зрения того, кто собирался выходить из дома. Миссис Барфилд могла просто подождать. Но нет, она взяла такси, доехала до церкви Сант-Мари и еще добрых четверть часа дожидалась, пока месса не закончится.

Получив от своих подчиненных донесение о встрече миссис Барфилд с отцом Логаном, Латрю не удивился. Он велел установить наблюдение за Логаном еще вчера, сразу же после испуга миссис Барфилд, паузы и заявления, что это имя ей незнакомо. Спустя минуту ей пришлось признать свое первое замечание о Майкле Логане «ошибкой» — как если бы женщина, которая идет в чужой приход, к чужому незнакомому священнику, действительно способна позабыть, к кому она ходила и зачем.

Читая описание утренней встречи Логана с Рут Барфилд, Латрю окончательно уверился, что Логан — лжец. Все люди лгут — по разным причинам или без причины вообще, но Майкл Логан — это не просто человек, который выдумал какую-нибудь ложь под действием конкретной ситуации. Он лгал систематически, упорно, изощренно, прикрываясь своим саном, как броней. В стране, правительство которой возглавлял господин Дюплесси, человек в рясе мог чувствовать себя в большей безопасности, чем в танке. Латрю раньше не имел дела со священниками, но сам этот человеческий типаж он знал отлично. Адвокаты, прячущиеся за процессуальными нормами. Депутаты, злоупотребляющие своей неприкосновенностью, сотрудники консульств, использующие свой дипломатический иммунитет… Логан был просто еще одним человеком, полагающим, что его статус ставит его выше общих правил и законов. Как там он сказал?.. «Я ни в чем не пытаюсь вас убедить. Вы задаете мне вопросы — я вам отвечаю. Это всё». Подобный каламбур в общении с полицией может себе позволить только тот, кто полагает, что ему действительно ни в чем не нужно убеждать инспектора Латрю — какая разница, будет ли кто-нибудь вроде Латрю считать его виновным? Важно то, что Латрю просто _ничего не сможет ему сделать_.

И ещё одно. Майк Логан, как и многие личности психопатического склада, был неотразимо обаятелен. Что бы Латрю не думал о характере и личности своего главного подозреваемого, сидя за столом и разбирая материалы дела, в присутствии отца Логана все эти разумные и подкрепленные фактами суждения начинали представляться результатом какого-то чудовищного недоразумения. Логан, как многие хищники в животном мире и как все патологические лжецы, был как будто бы нарочно создан для того, чтобы нравиться и привлекать к себе людей. Это была еще одна его броня — такая же надежная, как ряса — и Логан явно считал, что вместе они делают его неуязвимым и недосягаемым для человеческого правосудия.

Латрю дочитал протокол о встрече Логана с его любовницей, открыл окно — в шею мгновенно потянуло сырым холодом — и закурил.

Думать о чем-нибудь подобном при Морисе Дюплесси было абсурдно — но Латрю твердо решил доказать Майклу Логану, что его черная сутана — это просто ткань, а не броня. Как и всегда в тех случаях, когда Латрю случалось принять важное решение, он чувствовал азарт и нетерпение. Он затушил окурок, когда до конца сигареты оставалась еще добрая треть, потянулся к стоявшему на столе телефону — черному, блестящему, напоминавшему Клоду жука-оленя — и, откинувшись на спинку кресла, набрал номер прокурора.

— Логан, зайдите на минуту… — попросил отец Бернар. Майкл, поднявшийся по лестнице, прошел мимо закрытой двери в свою комнату и направился к двери отца Бернара, последней по коридору. Эта комната была заметно больше, чем спальни самого Логана и отца Бенуа. И обстановка в ней тоже была богаче, что было вполне понятно — Бернар возглавлял этот приход последние семнадцать лет, и в его комнате успели накопиться самые разные вещи, которыми неизбежно обрастает человек, ведущий упорядоченный образ жизни. Этажерка с книгами, лампа с атласным абажуром, патефон, груды каких-то старых журналов и брошюр, которые у Бернара то ли рука не поднималась выбросить, то ли ему просто не хотелось заниматься этим хламом. Ситцевые занавески и светло-коричневые, с золотистым блеском, шторы «под парчу». Пришпиленная к обоям фотография Пия XII, темное распятие с обилием каких-то четок, крестиков и медальонов, висевших на нем, как на гвозде. У Майкла обстановка этой комнаты каждый раз вызывала затаенную улыбку — до того она напоминала ему спальни некоторых набожных пожилых дам, которых ему приходилось посещать во время их болезни. Впрочем, может быть, все дело было в том, что он просто слишком редко бывал «в гостях» у своего начальника. В отличие от Бенуа, который проводил здесь почти каждый вечер, Майкл предпочитал уединение. Бернар с Бенуа играли в шахматы и шашки, пили чай, слушали радиоприемник или ставили себе пластинки из коллекции отца Бернара — следует признать, весьма объемной и подобранной со вкусом — а Майкл сидел у себя в комнате, отгороженный от их приемника и патефона пустой спальней Бенуа, и читал книги. Все были довольны.

Приглашение в комнату настоятеля посреди бела дня, в отличие от предложений заглянуть «на чашку чая» вечером, обычно ничего хорошего не означало. В прошлый раз, когда Бернар вот так же пригласил его к себе, он сообщил Майклу о том, что ему звонили из Монреаля — отец Логана попал в больницу. Драматизм того звонка, как потом оказалось, совершенно не соответствовал реальному положению вещей — довольно быстро стало ясно, что за этой госпитализацией не стоит ничего особенно серьезного, и срочно извещать Майкла Логана было даже не нужно — отец вполне мог бы изложить все обстоятельства в письме. Но благополучная развязка того дела не смогла полностью вытеснить из его мыслей тягостное впечатление от того разговора — и сейчас Майкл переступил порог комнаты настоятеля с саднящим, неприятным чувством дежа вю.

Судя по лицу отца Бернара, сегодняшний повод для беседы был не более приятным, чем в тот раз.

— Послушайте, — сказал он Майклу, когда они оба сели в кресла рядом с низким столиком, на котором Бернар и Бенуа играли в шашки, шахматы и домино. — Я, может быть, не должен это с вами обсуждать, но я…

Бернар запнулся. Судя по его лицу, он положительно не знал, как подступиться к делу.

— С вами говорил месье Латрю? — предположил Логан, желая вывести своего настоятеля из затруднения. — Не мучайте себя, отец Бернар. Если вы не знаете, как мне сказать, что полиция подозревает меня в убийстве месье Вийета — то не волнуйтесь, мне это и так известно. Инспектор Латрю пока не выдвинул обвинения, но направления собственных мыслей он от меня не скрывал. Я вполне представляю, что он думает…

— Дело не в том, о чем он думает! — взорвался Бернар, как будто утешающие интонации Майкла были для него нестерпимы. — Он спросил меня, где я был вечером с одиннадцатого на двенадцатое сентября, между десятью и одиннадцатью вечера. Я сказал, что был в этой комнате — мы с отцом Бенуа играли в шахматы. Этот ваш инспектор Латрю выразил удивление — не слишком ли позднее время для игры? Вы с отцом Бенуа всегда играете так долго?.. Я сказал — нет, обычно мы расходимся по разным комнатам примерно в полдесятого, но в этот раз у нас была сложная партия, и мы засиделись дольше, чем обычно. Этот Латрю — просто пиявка, а не человек. Он заставил меня по ходам пересказать ему всю партию — хотя сам он в шахматы не играет и даже не знает, что такое ферзь! Он спутал его со слоном. Но он переписал в блокнот все, что я ему говорил, каждое «слон на e-4» — а потом без всякого стеснения отлистал свой блокнот назад и стал сличать эти записи с тем, что он вытряс из Бенуа.

Логан вздохнул.

— Не принимайте близко к сердцу, — сказал он. — Это просто его работа. Он ни в чем вас не подозревает…

— Знаю! В этом и проблема. Латрю сказал мне о том, что в день убийства рядом с домом месье Вийета видели человека в сутане. Он сказал, что прокурор дал санкцию на проверку алиби всех священников из ближайших приходов. Они проверили двадцать семь человек. Латрю не сказал этого прямо, но обиняками дал понять, что, по их данным, алиби нет только у _вас_.

Майкл ощутил страшную усталость.

— А месье Латрю не сказал вам, с чего он взял, что человек в сутане — обязательно священник? — спросил он. — В конце концов, количество людей, способных надеть на себя сутану — куда больше, чем двадцать семь человек…

— Да, разумеется. _Мне_ вы этого можете не объяснять. Какой священник вообще способен на подобное! — сказал Бернар. Логан подумал, что это — не совсем то, что он имел в виду, но поддержка отца Бернара сейчас была последним, что у него оставалось, так что Майкл промолчал. — Этот Латрю просто не знает вас так, как знаю я. Вы прекрасный священник. Ваша репутация безупречна…

«Это ненадолго» — подумал про себя Логан, думая про миссис Барфилд — про их встречу вечером на набережной, про то, как Рут Барфилд поспешила в церковь после звонка из полиции, как они с миссис Барфилд стояли под одним зонтом, и любой из его прихожан, услышав про Рут Барфилд, вспомнит, как он о чем-то беседовал у церкви с очень красивой, очень ухоженной и очень мирской женщиной.

Но вслух Логан сказал:

— Спасибо, отец мой.

Все мессы на сегодня были уже закончены, до вечернего розария оставалась еще масса времени, а наверху его ожидали наброски воскресной проповеди, которыми надо было заняться немедленно — если он не хотел, словно плохой семинарист — или пусть даже не плохой, а просто безалаберный, как почти все ученики в шестнадцать-двадцать лет — пытаться судорожно, наскоро и кое-как закончить работу прямо накануне того дня, как ее необходимо сдать. Но Логан не пошел наверх, а возвратился в церковь. После беседы с Бернаром он испытывал настоятельную потребность привести мысли в порядок и немного успокоиться. «Молитва — самая удобная форма прокрастинации, — с улыбкой говорил отец Морен. — Ты не делаешь то, что должен, и при этом тебе не в чем себя упрекнуть…». В переводе с довольно специфического языка отца Морена на обычный человеческий язык это значило — вы злоупотребляете, Логан. Говорите самому себе, что не выполнили какую-то работу должным образом, потому что готовились к исповеди — и ваша совесть спокойна, потому что вы действительно готовились, и потому что упрекнуть кого-то в слишком серьезном подходе к исповеди — это нонсенс. Особенно если речь идет о будущем священнике. Но у священника есть и другие обязательства. И в настоящей жизни невозможно удовлетвориться тем, что вы хорошо сделали «хотя бы что-то». В настоящей жизни, Логан, нужно сделать все, что нужно. А насколько хорошо это у вас получится — это уже другой вопрос…

Впрочем, в нынешних обстоятельствах даже отец Морен наверняка не упрекнул бы Логана за то, что он предпочел церковь работе над проповедью.

Уж скорее, он бы его пожалел.

Майкл сейчас был совсем не против, чтобы кто-то его пожалел.

Он вошел в церковь, погрузил пальцы в кропильницу, перекрестился. Прошел по проходу, но остановился, не доходя до первых рядов скамей и алтаря.

Cor mundum crea in me, Deus, et spiritum rectum innova in visceribus meis…

— Pater.

Логан вздрогнул. То ли Келлер вошел слишком тихо, то ли он так погрузился в свои размышления, что не слышал его шагов. Он смотрел на Логана напряженно, почти вопросительно.

— Pater, вчера, когда вы были у мадам Брюшон в ее азиле, у нас здесь была полиция. Инспектор допросил сначала отца Бенуа, а после этого отца Бернара.

— Знаю, — сказал Логан.

— Как вы думаете, что им было нужно?

Логан на мгновение прикрыл глаза.

— Отто, мы в церкви. Я пришел сюда молиться, а не размышлять о том, что им было нужно, — сказал он. Поморщился от вырвавшейся у него бестактности. То, что он называл Келлера «Отто» в своем сне — это еще куда ни шло. За сны люди не отвечают. Но без спроса называть по имени того, кто на тебя работает — это уже хамство…

— Простите, мистер Келлер. Я не должен был обращаться к вам так фамильярно, — сказал Майкл. — Я имел в виду, что я хочу побыть один.

Он хотел отвернуться, но Отто сделал такое движение, как будто собирался ему помешать, и Логан остановился, не желая проверять, действительно ли Келлер схватит его за рукав.

— Поговорите со мной, Pater.

— О чем? О полиции?.. Как я уже сказал, это не тема для беседы в церкви. И потом — я вообще не вижу смысла в таком разговоре. Разве это обсуждение может хоть как-то повлиять на то, как будет развиваться это следствие? Пускай месье Латрю занимается своим делом — а я буду заниматься своим.

— Вы — может быть. А я?

— Вы у меня об этом спрашиваете?.. — с легкой досадой спросил Логан.

— Я не сплю, — сказал Келлер. В это легко было поверить — глаза у него были красными от бессонницы, с сеточкой лопнувших сосудов, с набрякшими веками. — Альма спрашивает, что со мной, а я не могу ей ответить. Я хожу по дому — и все время думаю, что они придут и заберут меня. Это чудовищно. Если бы я все еще верил в Ад, я бы подумал, что, может быть, мне все это только кажется. Может быть, я просто умер, а все это — Ад. Сегодня ночью я лежал в постели и думал о том, что, если смысл Ада — в том, чтобы люди считали все происходящее реальным, то я даже не могу установить, что это Ад.

— Cолипсизм опровергнуть невозможно, — согласился Логан машинально. — Я хочу сказать…

— Я знаю, что такое солипсизм! — со злостью сказал Келлер. — Я не всегда подстригал кусты и наливал кому-то кофе, мистер Логан.

— Извините, — неловко отводя взгляд, произнес Майкл. — Я не хотел вас обидеть… Что до ваших слов об Аде — думаю, что я вас понимаю. Но проблема в том, что _в этом_ деле я ничем вам помочь не могу. Есть ситуации, в которых люди вообще бессильны. В вашем положении помочь способен только Бог.

— И поэтому вы все эти дни проходите мимо меня, словно мимо пустого места, и молчите?.. — почти гневно спросил Отто Келлер. На Майкла он смотрел с таким негодованием, с которым человек, истекающий кровью, посмотрел бы на врача, который не считал бы своим долгом остановить кровь, а продолжал бы, например, спокойно сидеть за столом и поедать свой стейк.

— Что вы хотите, чтобы я сказал? — устало спросил отец Логан. — Меня, может быть, скоро арестуют.

Лицо Отто потемнело.

— Я так и знал. Вы ждете, чтобы я пошел и сдался. Вы ведь этого хотите?.. Пусть даже это убьет мою жену. Вам все равно. Вы специально меня игнорируете, Логан. Хотите, чтобы я не выдержал, пошел туда и все им рассказал…

Майкл поднял руку — жестом человека, у которого закончились слова, закончилось терпение, закончилось вообще все. Он чувствовал, что, если он сейчас откроет рот — то скажет что-нибудь такое, что ни светский человек, ни, уж тем более, священник не должен говорить в Божьем храме.

Воистину, худших результатов при попытке помолиться и возвратить себе душевное равновесие нельзя было даже представить. Он махнул рукой и, обойдя Келлера стороной, быстро вышел из церкви.

Глава опубликована: 28.09.2026

VII

Келлер стоял в проходе между двух рядов темных скамей и смотрел на светлый проем двери, через который вышел Логан. На несколько секунд его как будто приморозило к месту, на котором он стоял к концу их разговора. В том, чтобы оставаться в пустой церкви, не было никакого смысла, но Отто не мог заставить себя сделать шаг. У него просто не было на это сил. Он чувствовал себя, как проткнутая грелка, из которой вытекла вода. Зимой он каждый вечер наполнял для Альмы такую резиновую грелку, пахшую аптекой, и однажды они проснулись в луже, на насквозь промокших простынях, и первой его мыслью было, что он плохо завинтил пластмассовую пробку. Но потом оказалось, что проклятая грелка просто порвалась — что именно проткнуло толстую резину, он не представлял, но пользоваться ею стало невозможно, и Отто с досадой отнес ее на помойку.

Сейчас он чувствовал себя точно так же. Как будто этот разговор оставил в нем дыру, и сквозь эту дыру вытекло все — воля что-нибудь делать. Силы. Жизнь.

С трудом выйдя из этого мертвенного, нездорового оцепенения, Отто заставил себя все же выйти из церкви на двор. День был промозглым, серым, пахнущим рекой. Логан, наверное, ушел к себе. Альма сказала, что пойдет в город — в кухне не нашлось каких-то специй, которые были нужны ей к ужину. Сам Отто полагал, что отец Логан и его товарищи прекрасно обойдутся без какого-нибудь черного перца, базилика или там лаврового листа — с точки зрения их церкви, им вообще следует поменьше заботиться о плоти! Но Альма всегда готовила для этих трех чужих священников с таким же увлечением, с которым составляла букеты или композиции из листьев и сосновых шишек для украшения их алтаря.

_Ей это нравилось_, подумал он.

Если бы его план сработал, если бы Вийет остался жив, а полиция в конце концов отчаялась искать грабителя и плюнула бы на те две тысячи долларов, которые он взял из дома адвоката... Если бы они с Альмой смогли уехать в другой город и начать новую жизнь, в которой они не зависели бы от чужих подачек и не жили бы из милости при чужой церкви… Это бы не сделало ее счастливее. Скорее уж, необходимость расставаться с Сант-Мари и ее обитателями ее бы разочаровала. Она бы не стала спорить с Отто, приняла его решение как факт и последовала бы за ним, считая, что вопросы вроде этого должен решать мужчина. Но ей почти наверняка было бы больно расставаться с городом, к которому она уже успела привыкнуть, с комнатой, которую она стала считать своей, и с этими тремя священниками. К отцу Логану она испытывала благодарность, которая граничила с благоговением, но даже к эгоистичному и старчески капризному Бернару («вы не намажете мне булку маслом, м’сье Келлер? У меня никак не получается, оно сегодня слишком твердое…») и рассеянному Бенуа она относилась с почти материнской нежностью.

Женщинам вроде Альмы всегда мало только отношений с мужем — им нужно о ком-нибудь заботиться. Им нужен большой дом, с обилием детей и приходящих в гости дядюшек и тетушек, с возможностью кормить кого-то приготовленными ими блюдами, наряжать с детьми елку и устраивать семейные праздники. Все то, чего у Альмы никогда не будет — и что ей в какой-то мере заменили эти три нелепых патера и чужой католический приход.

Все это время он твердил себе, что эти деньги были нужны ему ради Альмы. Это было ложью. Просто он так сильно не хотел зависеть от этих людей, принимать их подачки и каждый день видеть нестерпимо раздражавшую его улыбку Логана, что был готов отнять у Альмы еще одно место, которое она начала считать собственным домом, и заставить ее начинать все заново.

Что бы он там себе ни говорил, но, собираясь ограбить Вийета, он на самом деле думал только о самом себе. Возможность отомстить Вийету волновала его больше, чем мысли о том, что ради этой мести он готов подвергнуть риску Альму. Что, если с ним что-нибудь случится, если его схватят и будут судить за воровство — это причинит ей страдания, которых ни Вийет, ни месть ему точно не стоили. Но он тогда был слишком занят сам собой, чтобы взглянуть на дело с _этой_ точки зрения…

Кухня была пуста. Бутылка стояла на верхней полке кухонного шкафа, у самой стены, среди других кухонных банок — соль, корица, крупы… Виски в бутылке из канадского темного стекла, с надписью Canadian club. Подарок, сделанный отцу Бернару кем-то из прихожан и пылившийся здесь с тех пор, как Отто с Альмой поселились в Сант-Мари. Бернар, должно быть, поблагодарил дарителя, оставил виски в кухне и забыл о нем. Он пил только вино и еще иногда — ликер, по-стариковски, маленькими рюмочками. Ликер он хранил у себя в комнате для чаепитий с отцом Бенуа, а виски ему был не нужен — совершенно бесполезный для него подарок, как если бы кто-то подарил ему женскую шляпку или же боксерские перчатки… Отто взял бутылку, повертел ее в руках, тупо глядя на темное, тяжелое стекло, а потом вороватым жестом сунул виски в карман пиджака и, прижимая оттопыренную полу локтем, быстро пересек пустой церковный двор и вышел в город.

Ветер гнал по мостовой мокрые листья и обрывки газет. Сначала Отто шел по рю Сен-Жан, потом свернул к набережной, с сомнением посмотрел на скамейки под тополями, но решил, что вызывающе пить виски на виду у всех, из горлышка бутылки, будет слишком глупо — какой-нибудь поборник общественной морали позовет полицию. Он прошел мимо, повернул на неприметную узкую улочку и плутал до тех пор, пока не оказался где-то на задворках, где пахло угольной пылью и мокрой землей — особенный, осенний запах, наводивший на мысли о прелых листьях, грибах, дыме, который бывает, когда разводишь костер из сырых дров, и ещё почему-то — ладане. Он сел на низком каменном крыльце какого-то наглухо заколоченного склада, вытащил бутылку из кармана и отвинтил крышку.

Первый глоток обжег язык и горло и разорвался в пустом желудке, словно бомба. Он давно уже не пил ничего крепче пива. Отто упрямо глотнул еще. Вторая порция пошла немного легче.

Отто пил — и вспоминал о жесте Логана. Ладонь, поднятая перед собой, как будто Логан отгораживался от чего-то заразного. Какой-то другой человек в подобной ситуации попросту оттолкнул бы Келлера с дороги — в конце концов, он ясно дал понять, что не желает разговаривать, а Келлер продолжал навязывать ему свое присутствие — но Логан, разумеется, не опустился до того, чтобы кого-нибудь толкать. Он обошел Отто по дуге, почти задев скамью для прихожан, лишь бы случайно не коснуться Отто даже рукавом сутаны. Аристократический, брезгливый жест — как будто он увидел на тротуаре дохлую крысу. А потом — прямая спина в черной сутане, ровные шаги, пустая церковь, тишина...

Отто отхлебнул еще виски. Он давно уже не пил спиртное таким диким способом — прямо из горлышка бутылки, без закуски. В последний раз он так сорвался в Лиссабоне, в забитом людьми порту, когда они на протяжении двенадцати часов сидели на земле на своих чемоданах и узлах, ждали корабль и не знали, посадят ли их на борт. Альма съела какой-то мерзкий бутерброд с яйцом и ветчиной, который он сумел достать для нее в буфете, и заснула от усталости, а Отто купил у какого-то матроса бутылку портвейна, свинтил пробку и принялся глотать кислый, дешевый, отвратительный портвейн прямо из горла. Он давно уже ничего не ел, и выпитый натощак алкоголь должен был сразу же ударить в голову, но он даже не опьянел — просто немного отупел и успокоился. И это было очень кстати, потому что в тот момент, когда он открывал эту бутылку, Келлеру казалось, что еще немного — и то напряжение, которое он чувствовал, прорвется диким воплем, и соображение о том, что в этом деле самообладание — это вопрос жизни и смерти, уже ничего не будет значить, потому что он будет способен контролировать себя не больше, чем буйнопомешанный в момент припадка.

Сейчас алкоголь тоже подействовал — мысли начали постепенно замедляться, расплываться, терять свою режущую остроту.

Теперь, после их встречи в церкви, его побуждение поговорить с Логаном уже не казалось ему такой уж хорошей идеей. Но он не смог удержаться. Полиция приходила в Сант-Мари, допрашивала Бернара и Бенуа. Отто не знал, что их интересует, не знал, о чем Латрю спрашивал на этот раз — и это доводило его до исступления. И, как ни странно, единственный человек, который — как ему казалось — в состоянии представить, что он чувствует — это был Майкл Логан. Логан знает, что это такое — когда полиция решила сделать тебя обвиняемым по делу об убийстве, когда кто-нибудь вроде Латрю пытается припереть тебя к стенке, когда ты вынужден засыпать и просыпаться с ощущением, что твою жизнь сдавливают незримые тиски. С тех пор, как Келлер в первый раз увидел Майкла Логана, тот всегда вызывал у него только раздражение. Он говорил себе, что у него не может быть ничего общего с таким, как этот Логан. Но в последние дни у них внезапно оказалось очень _много_ общего. Они оба знали правду о том, что случилось в ночь с одиннадцатого на двенадцатое сентября, и оба — каждый по своим причинам — не намерены были делиться этим знанием с полицией. Два человека в одном доме, скованные одной тайной, напуганные одним и тем же инспектором, который не давал покоя им обоим. Только Логан мог представить, что он чувствует, потому что Логану тоже было страшно, и он, надо полагать, тоже лежал без сна, гадая, что еще намерен предпринять месье Латрю.

Но, разумеется, кто-нибудь вроде Логана никогда не унизился бы до того, чтобы признать, что он тоже напуган или что у него может быть что-то общее с убийцей вроде Отто Келлера.

Только не Майкл Логан! Он предпочитал прятаться от терзавшего его страха за своим проклятым снобистским высокомерием и обливать Келлера своим аристократизмом — «пусть полиция делает свое дело, а я буду делать своё». «Не вижу смысла в таком разговоре — это обсуждение не может повлиять на то, как будет развиваться это следствие». Ну, словом, Логан корчил из себя Эпиктета, который в тот момент, когда ему ломают ногу, больше всего озабочен тем, чтобы на деле доказать свое стоическое самообладание.

Неудивительно, что человек с такими представлениями о самом себе должен был смотреть на Отто, как на насекомое…

Отто отыскал в глубине кармана валявшийся там Бог весть сколько времени леденец в липкой мятой бумажке. Альма всучила ему пакетик этих мятных леденцов прошлой весной, когда у Отто разболелось горло. Келлер развернул бумажку, разгрыз конфету — какая-никакая, а все же закуска — и отхлебнул ещё виски. Привкус сахара и мяты сделал слишком крепкий алкоголь приятнее.

Логан… да. Как же он должен его презирать! Отто случалось видеть тех, кто презирал его открыто, не задумываясь, с полной убежденностью в собственном праве это делать. Кто-нибудь из тех, в чьем доме он работал, сразу же переходил на «ты», и вообще не видел в этом ничего дурного. «Эй, шеф, когда дострижешь изгородь — посмотри, что там с раковиной в кухне. Водосток, кажется, засорился». Логан был совершенно не таким. Логан оговорился, назвал его просто «Отто» — и сразу же извинился за допущенную фамильярность. Как будто бы дело было в одной оговорке — а не в отношении, которое за ним стояло.

Собеседнику своего круга Логан не пытался бы объяснять, что значит слово «солипсизм»… Он извинялся перед Отто не за то, что он считал себя лучше него, а за то, что воспитанный человек вроде него должен держать такие мысли при себе. Он извинялся ради самого себя — точно так же, как он ради самого себя и собственных красивых представлений о себе предпочитал обслуживать себя за завтраком.

Хотя, конечно, если мыслить трезво — пьяный Отто мрачно фыркнул — очень странно обвинять в подобных вещах человека, которого ты сначала втравил в неприятности, а потом вообще оговорил в полиции. Man sieht den Splitter im fremden Auge, im eignen den Balken nicht… Вот интересно, есть ли у французов такое же выражение — про сучок в чьем-нибудь глазу и про бревно в своем?..

Когда он врал Латрю, он был опасно близок к правде — только вывернул ее наизнанку. Но Латрю его заставил… Он поймал его. Выбил его из колеи, уверенно сказав, что Отто лжет. Латрю смотрел ему в глаза — и утверждал, что Отто видел Логана той ночью. Отто не мог сказать «нет» — Латрю бы понял, что это неправда. Аргумент, что он не хочет подставлять своего благодетеля — слишком слабое объяснение. Кто-то вроде Латрю бы заинтересовался Отто Келлером более пристально — а это не могло его не погубить.

Он совершенно не рассчитывал переключать внимание полиции на Логана. Латрю просто застал его врасплох.

Он выпил уже столько, что лицо у него онемело.

«В вашем положении помочь способен только Бог» — заявил ему Логан. Сплавил его к Богу, как врач сплавляет в хирургию безнадежного и утомительного пациента — «извините, месье X, я сделал все, что мог, но вам теперь поможет только операция…»

Бог — это была дверь, за которую Майкл Логан выставлял его, поскольку сам он не желал иметь с ним дела. Что, в конце концов, было даже понятно — но от этого не менее невыносимо.

Логан с ним закончил. Весь мир с ним закончил. Мир давно махнул на Отто Келлера рукой — тем же брезгливым жестом, с выражением гадливой усталости. Люди, которые были ничуть не лучше, чем он сам — или, точнее, которым их жизнь просто _позволила_ быть лучше — обходили его по дуге, чтобы случайно не коснуться его даже рукавом. Чиновник в Цюрихе. Бюрократ в Лиссабоне. Латрю за своим столом и Майкл Логан в своей чистой и красивой церкви.

Непонятно даже, чего он хотел от всех этих людей.

В каком-то смысле, они были совершенно правы. Они были правы, как Вийет, который без конца писал, что беженцы грабят канадцев — а в конечном счете получил от Отто бронзовым пресс-папье по голове.

Свет менялся — серый день перетекал в печальные, тускло-сиреневые сумерки. Отто окончательно продрог, и его начало трясти. В бутылке еще оставалось виски приблизительно на три пальца, но Отто боялся, что, если он решит допить его побыстрее — то его стошнит. Он взял бутыль за горлышко и, пошатываясь, поднялся на ноги.

В доках пахло рыбой, дёгтем и рекой. Отто дошел до штабеля из отсыревших досок в сгущающихся промозглых сумерках, косясь на мрачные, похожие на исполинских насекомых силуэты портовых лебедок на фоне хмурого сентябрьского неба. Он допил последние оставшиеся на дне бутылки капли виски и присел, просунув руку в щель между досками и стеной. Сутана все еще была на месте — отсыревшая, смятая ткань, от которой пахло плесенью и мокрой шерстью. Пятна крови сделались почти неразличимыми на фоне темной ткани, но он знал, что они никуда не делись. Отто замутило. Он быстро свернул сутану, сунул ее под пиджак, застегнул пуговицы. Пустую бутылку он оставил на земле.

Назад он добирался дольше, чем в ту ночь, когда он возвращался в церковь от реки после убийства. Отто дважды свернул не туда, запутался в похожих переулках, один раз остановился у стены, хватая воздух ртом и борясь с головокружением и тошнотой. Мостовая покачивалась под ногами, как в детстве, когда Отто сходил с карусели и смеялся от того, что земля как будто уплывает из-под ног. Сейчас мысли об этом выглядели нереальным. Он не мог поверить в то, что этот мальчик из его воспоминаний и он сам — один и тот же человек. Что в его жизни в самом деле было время, когда мир был правильным, разумным и счастливым местом, когда отец доставал несколько марок, чтобы заплатить за карусель, и говорил, что у них еще хватит денег, чтобы купить у торговца из киоска сливочный рожок или кулек с засахаренным миндалем, а Отто никак не мог выбрать, чего бы ему хотелось больше, и отец смеялся над его мучениями и в конце концов сдавался — ладно, хорошо, нам хватит денег _и_ на мороженое, и на миндаль, но тогда миндаль мы берем домой. Мама не скажет мне спасибо, если ты по моей милости откажешься от супа за обедом…

Отто прижимал локоть к боку, чтобы спрятанная между пиджаком и рубашкой сутана не упала на землю — и со стороны его, наверное, можно было принять за человека с больной печенью. Печень Отто действительно протестовала против того, что он с ней сделал. Сейчас опьянение ощущалось совсем не так, как в Мюнхене, когда молодой Отто напивался вдрызг вместе со своими университетскими друзьями. Во рту было сухо, как в Сахаре, под правым ребром ощущалась тягучая, тупая боль.

Когда Отто вернулся, в окне кухни горел свет — Альма заканчивала подготовку к ужину. На часах Келлера была четверть девятого. Вечерний розарий в церкви будет продолжаться до восьми тридцати, потом священников, возможно, еще на некоторое время задержат беседы с прихожанами. На втором этаже сейчас никого не было. Он все-таки успел… Отто поднялся по лестнице осторожно, не решаясь зажечь свет и нащупывая ногой следующую ступеньку. На верхней площадке он повернул не налево, к их мансарде, а направо, к двери Логана. В темноте очертания знакомых предметов — кровать, полки с книгами, ночник на тумбочке — были едва видны, хотя вскоре глаза Отто привыкли к полумраку, и он начал различать детали — распятие на стене, аккуратно сложенную пижаму на подушке. Сундук стоял у стены, рядом со шкафом для одежды. Отто присел на корточки, открыл сундук. Он был в комнате Логана, когда чинил сломавшуюся дверцу шкафа, и когда вставлял на место выпавшую металлическую штангу, на которую Альма вешала занавески, и когда помогал Логану повесить дополнительную полку для скопившихся у него книг. В какое-то из этих посещений ему стало любопытно, и он заглянул в этот сундук, пользуясь тем, что сам хозяин комнаты был в церкви. Сундук выглядел старым, явно относящимся к более ранней жизни Майкла Логана — к его родительскому дому или семинарии. В подобных сундуках люди обычно держат памятные вещи. Но на самом деле ничего хоть сколько-нибудь интересного в сундуке не обнаружилось — Логан, по-видимому, складывал в него всякий хлам, который он не знал, куда девать. Галоши и армейский фонарик, пачка старых писем, сломанный будильник, парафиновые свечи, стянутые аптечной резинкой — на тот случай, если в доме вдруг вышибет пробки. Сейчас Отто разгреб этот хлам и засунул на самое дно сундука смятую, влажную сутану — а потом быстро поднялся, вышел и закрыл за собой дверь.

Спустившись вниз, он свернул в маленький чуланчик, расположенный в прихожей рядом с кухней — там располагался туалет для посетителей и небольшая раковина. Отто согнулся над унитазом, и его вырвало. Он с полминуты постоял, тяжело опираясь на белый фаянс и пытаясь понять — все уже кончилось, или лучше всего пока что не отходить от туалетного бачка? Потом он все же выпрямился, открыл кран и умылся. Руки у него дрожали. В небольшом зеркальце, висящем над раковиной, отражалось бледное лицо и совершенно полоумный взгляд. Он тщательно прополоскал рот, вытер лицо вафельным полотенцем, вышел в кухню и сказал Альме, ставившей кувшин с водой в центр стола:

— Извинись за меня перед отцом Бернаром и остальными. Мне что-то нехорошо. Я сегодня не буду ужинать.

На лице Альмы появилась озабоченность.

— Ты совсем бледный. Может, у тебя температура? Подожди, я схожу за термометром…

— У меня нет температуры. Но меня мутит. Я, наверное, съел что-то не то, — ответил он, выходя в прихожую.

Альма пошла за ним.

— Может, врача?.. — судя по ее виду, она разрывалась — с одной стороны, ей не хотелось бросать Отто одного, когда он плохо себя чувствует, а с другой стороны — отец Бернар и остальные должны были прийти с минуты на минуту, и Альме определенно не хотелось бы их подвести.

— Не надо, — сказал Отто, ускользнув на лестницу.

По счастью, чувство долга победило. Альма за ним не пошла.

Глава опубликована: 28.09.2026

VIII

Время с ареста Логана до суда для Отто промелькнуло быстро, как в болезни. Но на самом деле оно было заполнено нездоровой суетой. Отец Бернар сразу после предъявленного его ассистенту обвинения связался с секретарём епископа, месье Лашансом. Отто думал, что Бернар, возможно, сделал это слишком поздно — если бы епископ знал всё с самого начала, дело бы могли быстро замять.

Или полиция переключилась бы на Отто Келлера… Он старался не думать, что Логан рассматривал возможность обратиться за поддержкой к своему начальству — и не сделал этого только из-за того, что чувствовал себя обязанным защищать семью Келлера. Это бы выходило далеко за рамки обязательств, которые на него накладывала тайна исповеди.

Поведение отца Бернара выглядело более понятным — люди вроде настоятеля больше всего любят покой. Бернару, без сомнения, больше всего хотелось бы дожить до ожидающей его в ближайшие несколько лет retraite без лишних потрясений, а церковное начальство не любило дел, которые способны бросить тень на церковь.

"L'Action Catholique" выразила возмущение "необоснованным арестом" священника из прихода Сант-Мари и напечатала большую сочувственную статью о Логане и его службе в армии в качестве военного капеллана. Неделю спустя статью перепечатала правительственная "Nos Droits".

Но появлялись и другие заголовки — ""Я не позволю оказывать влияние на следствие" Инспектор Латрю отказывается сдаваться"

"Латрю просит клир не лезть не в своё дело"…

Совершенно неожиданно на арест Логана отреагировала "La Patrie". Хотя по направлению этой газеты ей, вроде бы, полагалось поддержать епископа, о Логане журналист La Patrie писал в критическом, почти брезгливом тоне. Вероятно, перед написанием этой статьи автор заметки пообщался с наиболее консервативными из прихожан прихода Сант-Мари, недовольными "разрушительным либерализмом" нового священника, и теперь журналист цитировал в своей статье наиболее рискованные из высказываний Логана, изображая его чуть ли не волком в овечьей шкуре, который пользовался своим положением, чтобы разрушать церковь изнутри. Логан якобы пытался заигрывать с наиболее либеральной частью прихожан и разрушал основы брака, не прикладывая должных усилий к примирению супругов в ссоре, а внушая людям мысль о допустимости развода. Насколько мог судить Отто, речь шла об истории, когда Логан наотрез отказался способствовать "примирению" избитой женщины, бежавшей от своего мужа к родственникам в Монреаль, и ее мужа.

После своей пьянки и безумного похода в доки Отто в самом деле заболел. Проснувшись утром с жаром, больным горлом и раскалывающейся головой, он вспомнил предыдущий вечер — и похолодел.

Он подложил сутану Логану. Он, надо полагать, совсем сошел с ума — не будь Отто смертельно пьян, он бы не рисковал собой, таща улику преступления через полгорода!

Надо ее забрать, — подумал он. — Забрать и сжечь…

Покорно выпив аспирин, поданный ему Альмой, он откинулся обратно на подушки и дождался, пока Альма не спустится в кухню, а потом поднялся и вышел из комнаты. Наверное, от жара он сейчас соображал не лучше, чем вчера, поскольку ему совершенно не приходило в голову, что его кто-нибудь увидит. Голос отца Бернара застиг его почти у самой двери Логана.

"Что вы делаете, Отто?"

Келлер конвульсивно вздрогнул, чувствуя себя погибшим — но потом до него дошло, что выражение лица у настоятеля было сочувственным.

"Вам что-нибудь нужно?.. Я позову Альму, — сказал тот. — А вы пока идите к себе и ложитесь"

Он, наверное, подумал, что Отто просто промахнулся дверью. Альма не могла не рассказать священникам о том, что Отто проснулся с температурой под сорок.

Келлер вернулся в свою спальню, упал на кровать и заснул мертвым сном. А когда он проснулся в следующий раз, снаружи было непривычно шумно. Ему показалось, что по лестнице ходило и переговаривалось разом множество людей.

"Альма!" — окликнул он. Голос прозвучал совсем слабо, но, как ни странно, жена его услышала. Дверь приоткрылась, и растерянная, бледная, почти напуганная Альма проскользнула в комнату.

"Что происходит? — спросил он капризным голосом больного, которому помешали спать. — Кто там все время топает?"

В глазах у Альмы плескался страх — как в последние дни перед отъездом из Германии.

"Латрю явился с ордером на обыск, — сказала она. — Они что-то нашли в комнате отца Логана".

Зал суда пах нагретым деревом и женскими духами. Жизнерадостное мартовское солнце, бившее в окно, никак не сочеталось с мрачностью процесса об убийстве. Люди на скамьях сидели плотно — женщины в шляпках, мужчины в воскресных пиджаках, священники в темных сутанах, вездесущие газетчики с блокнотами. Формально процесс об убийстве известного адвоката был открытым, но как-то так получилось, что все находившиеся в зале суда люди, кроме Отто Келлера и Альмы, относились к так называемой «чистой» публике. Отто был уверен в том, что ни один из тех людей, кто занимал скамьи для зрителей, никогда не работал руками. Сам Отто попал в этот зал только потому, что этого желал Латрю. Отто казалось, что он понимает логику инспектора. Латрю не хотел, чтобы дежурный полицейский приводил свидетеля из коридора. Свидетель обвинения не должен выглядеть, как человек, которого полиция вытаскивает, словно кролика из шляпы. Зрители должны увидеть, что дающий показания человек — один из них, что он — такой же гражданин, как и все остальные люди в этом зале. Что любой из них может однажды оказаться в положении того, кто стал свидетелем какого-нибудь преступления и должен давать показания в суде. Это заставит их отнестись к словам Отто с большим вниманием и сочувствием.

А может быть, Латрю хотел, чтобы Келлер послушал все, что будут говорить о доказательствах, собранных против Логана. Чтобы, когда настанет время давать показания, Келлер не чувствовал себя, как человек, который помогает утопить своего благодетеля, а понимал, что он делает то, что должен сделать в такой ситуации — вносит свою лепту в труд людей, которые проделали серьезную работу, чтобы собрать доказательства против убийцы.

Альма держала на коленях сумочку — потертую, из рыжеватой кожи — и сжимала замочек пальцами, с щелчком смыкая две фигурных дужки, разделяла их и щелкала замком сумки снова. Клац, клац, клац… Какой-то сидевший рядом с ними толстый господин сердито покосился на мешающую ему женщину. Отто накрыл руку жены своей, и Альма прекратила.

Логан занимал место на скамье подсудимых — прямой, в черной сутане, с руками на коленях и отстраненным взглядом. За последние несколько месяцев Майкл Логан осунулся, стал выглядеть серьезнее и старше. Бледность и темные тени под глазами придавали ему необыкновенно одухотворенный вид. Многие из присутствующих в зале женщин, да и мужчин тоже, смотрели на него с нескрываемой симпатией и жалостью. Майкл Логан был идеальным воплощением чьих-то смутных представлений о христианском мученике — если подразумевать, что христианских мучеников люди представляют по картинам Рафаэля и Эль Греко. «Это хорошо» — подумал Отто. Человеку с такой внешностью поверили бы даже в том случае, будь он трижды виновен. Никакой присяжный не захочет занимать в этой воображаемой картине место римского центуриона. Рядом с Логаном сидел назначенный епархией адвокат, мэтр Гарнье — серьезный, невысокий человек с большой залысиной. Гарнье перебирал свои бумаги и негромко что-то говорил, склоняясь к Логану — должно быть, инструктировал его перед началом заседания. Логан кивал, глядя прямо перед собой.

Гарнье выглядел опытным адвокатом, профессиональным и уверенным в себе. Отто не сомневался, что он справится.

Сутана в сундуке… Господи, да подумаешь. По счастью, никакое следствие на свете не располагает магией, которая бы позволяла надежно связать сутану в вещах Майкла Логана с Вийетом. Даже если полицейские эксперты смогли установить, что пятна на отсыревшей, начинающей плесневеть шерстяной рясе — в самом деле человеческая кровь, уверенно утверждать, что это _кровь Вийета_, не способен ни один эксперт. Такой аппаратуры в мире попросту не существует — Отто уточнял. Можно установить группу крови. Нельзя утверждать, что пятна крови на сутане идентичны пятнам крови на ковре в доме Вийета. Это так же нереально, как полеты на Луну или чтение мыслей…

Прокурор Вильнев (на самом деле, де Вильнев, как уточняли некоторые газеты — Келлер читал все, что удавалось найти в связи с подготовкой этого судебного процесса), однако, к удивлению Отто, начал не с сутаны. Этот импозантный, высокий мужчина с красивым лицом и аккуратной щеточкой седых усов поднялся, приняв позу, которая наверняка была выверена до миллиметра за годы подобных выступлений на открытых судебных процессах — так, что он одновременно мог позволить себе обращаться и к судье на его возвышении, и к залу, и к присяжным.

— Прежде, чем начать доказывать, что отец Логан _мог_ совершить это преступление — и, как мы полагаем, в самом деле совершил его, — я считаю необходимым рассмотреть вопрос о том, _зачем_ кому-то вроде Логана потребовалось совершать убийство, — сказал он. — В конце концов, до сих пор это было основным камнем преткновения для тех, кто отказывался допускать, что католический священник может быть замешан в преступлении…

Слушая, как Вильнев зачитывает запись, сделанную покойным Вийетом о встрече Рут Барфилд с отцом Логаном, а после с прокурорской методичностью перечисляет прочие смутившие следствие обстоятельства — от утверждения Рут Барфилд, что она якобы не знакома с обвиняемым, до встречи с ним на следующее утро после звонка из полиции — Отто похолодел. Такого он не ожидал. Версия о любовнице и шантаже — это была, наверное, единственная вещь, действительно способная лишить Логана симпатии собравшихся католиков. И единственная, в которой внешность Майкла Логана работала против него.

Глядя на то, как люди в зале начинают переглядываться, Отто Келлер испытал прилив бессильной злости. Любовница! Рут Барфилд! Боже, что за чепуха… Он жил бок о бок с Логаном два года и знал его распорядок до минуты — утренняя месса, завтрак (или же наоборот — в зависимости от того, служил ли Логан в это утро раннюю мессу, или же позднюю, которая начиналась в 8 :30), работа в приходе, визиты к больным, розарий, ужин, книги, сон. Когда Логан уходил в город, все в приходе почти всегда знали, куда и зачем он шел. Ни разу не было такого, чтобы Логан торопился куда-нибудь с тем рассеянным взглядом, который бывает у мужчин, которые задумались о женщине. Логан смотрел на самых молодых, красивых своих прихожанок совершенно тем же взглядом, что и на старух, которым ревматизм уже не позволял вставать во время чтения общих молитв. К женщинам Майкл Логан относился с профессиональной мягкостью врача — он был внимателен, заботлив и одновременно — совершенно отстранен. В первые месяцы после того, как они с Альмой стали жить при церкви Сант-Мари, такое поведение со стороны очень молодого и физически здорового мужчины даже заставило Отто Келлера подозревать Логана в скрытом гомосексуализме. Но, не видя никаких свидетельств этой версии — к мужчинам Майкл Логан относился совершенно так же, как и к женщинам — он в конце концов пришел к пониманию своей ошибки.

Обвинение решило сделать Логана прелюбодеем, вот как!.. Отто одновременно зло и горько усмехнулся. По виду сидевших рядом с ним людей было понятно, что намеки прокурора произвели на собравшихся большое впечатление. Эти канадские ханжи, не видевшие дальше собственного носа, в самом деле думают, что Логан — заурядный грешник, который нарушил целибат, а потом совершил убийство из-за женщины, в которую он был влюблен. Они, определенно, ему льстят… Они делают из него мужчину, который способен любить женщину настолько, чтобы сделать что угодно, чтобы ее защитить.

Это было нелепо.

Логан — и любовь! Логан — и страсть!

Келлер знал правду — Логан не способен на любовь и тем более страсть к живому человеку. Его страсть принадлежала абстракциям — Бог, принципы, которые нельзя нарушить, долг христианина… бестелесные, прозрачные идеи, которые нельзя ни обнять, ни уложить рядом в постель. Которые нельзя согреть и о которые нельзя согреться.

Логан любил свое милосердие гораздо больше, чем людей, которым это милосердие предназначалось.

Майкл Логан не был соблазнителем или прелюбодеем — он был гордецом. Он упивался своей правильностью, как пьяница упивается вином. Целибат давался ему легко, потому что целибат был еще одной частью его чувства превосходства — я могу то, что вы, обычные люди, не можете. Я одолел соблазны плоти и возвысился над всеми вами. Смотрите, как ровно я стою, какое у меня красивое лицо, как ваши дети бегут ко мне через двор…

И вот сейчас все эти люди, сколько лет не замечающие в Логане ясной, как день, гордыни, собирались обвинить его в надуманном, основанном на обвинении его врага нецеломудрии. Это было нелепо.

Это было очень по-канадски… Христианство всех этих католиков в конечном счете сводится к мыслям о чужом воздержании. Сначала наплодили толпы обязанных к целибату падре и монахов, а теперь вынуждены с утра до вечера думать о том, как помешать этим последним нарушать установленные на для них изуверские законы.

Прокурор Вильнев вызвал Жаклин Пулен — темноволосую, худую женщину лет сорока. Объяснил залу и присяжным, что свидетельница работала горничной у миссис Барфилд в период с января сорок пятого по апрель сорок седьмого года — до тех пор, пока в районе двадцатого апреля миссис Барфилд не рассчитала ее без объяснения причин.

— Мадам Пулен. Вы можете припомнить, с кем ваша хозяйка встречалась вечером двенадцатого апреля? — спросил прокурор.

— Нет, не могу. Но я вообще не пыталась следить за тем, куда она уходит. Когда мистер Барфилд был дома, он обычно принимал гостей. В такие вечера миссис Барфилд оставалась дома. В остальное время она предпочитала проводить вечера где-нибудь в городе. Она обычно говорила, что ей скучно сидеть дома. Лучше пойти в театр или ресторан, чем сидеть в четырех стенах.

— Кто-нибудь заезжал за миссис Барфилд, чтобы сопровождать ее в ресторан или в театр?

— Нет, она обычно уезжала на такси.

— Скажите, мадам Пулен — вы наблюдали что-то необычное в поведении вашей хозяйки весной сорок седьмого года?

Пальцы женщины, лежавшие на перилах, ограждавших место для свидетелей, едва заметно сжались.

— Мадам Барфилд дважды становилось дурно. Один раз ее тошнило, и она просила меня не заходить в ванную. Второй раз она побледнела и выбежала из столовой, когда они завтракали с мужем. Ее вырвало в коридоре прежде, чем ей удалось добраться до уборной. И еще… у мадам в этом месяце не было обычных месячных кровотечений.

— Вы в этом уверены?

— Поскольку это я обычно занималась простынями и бельем, то — да… более чем уверена.

— Какие выводы вы сделали из этих наблюдений?

— Я подумала, что мадам ждет ребенка. Но потом… однажды днем она вернулась совсем бледная и слабая. Я помогла ей лечь в кровать. У нее пошла кровь. Я спросила, не нужно ли позвать врача, но она отказалась. Аппетита у нее не было — ни в тот день, ни на следующий. Она лежала в кровати, не пытаясь ни читать, ни слушать радио, и не хотела даже надеть чистую ночную рубашку или причесаться — хотя обычно мадам очень заботилась о своей внешности. Мне казалось, я понимаю, что с ней происходит. Обычно мы не откровенничали, но тогда мне стало ее слишком жалко. Я принесла ей горячий, сладкий чай — если она не хочет есть, сказала я, то пусть хотя бы выпьет это. Она уступила — села на кровати и начала пить. Тогда я ей сказала — мадам, я, конечно, понимаю, как вам сейчас плохо, но вы не отчаивайтесь слишком сильно. Почти каждая женщина когда-нибудь теряла ребенка. Выкидыш — это всегда ужасно. Но это не значит, что с вами что-то не так. Это может случиться с кем угодно. И большинство женщин после этого рожают здоровых детей…

— И как на это отреагировала миссис Барфилд?

— Она испугалась. Уставилась на меня. «О чем вы говорите? Какой выкидыш? Какой ребенок? Вы с ума сошли!..». После этого разговора она нарочно встала и накрасилась — как будто бы хотела показать, что мне все это просто показалось, а с ней все в порядке. А еще через три дня она меня уволила.

— Вы можете предположить, почему миссис Барфилд — у которой мог случиться выкидыш — так сильно не хотела, чтобы вы вызвали к ней врача? И почему она решила вас уволить после разговора о ребенке?

Жаклин выпрямилась.

— Да. Могу. Я думаю, что мадам сделала аборт.

По залу прокатился шелест приглушенных голосов, как будто ветер поднял кучу сухих листьев. Мэтр Гарнье встал.

— Я протестую, — резко сказал он. — Свидетельница — горничная, а не врач. Мнение мадам Пулен о медицинских процедурах не имеет никакого веса!

— Протест принят, — подтвердил судья. — Господин прокурор, прошу вас ограничиваться фактами.

Вильнев наклонил голову, напустив на себя смирение.

— Конечно, ваша честь. Прошу прощения.

Отто готов был биться об заклад, что Вильнев ничуть не жалеет о допущенном им нарушении судебной процедуры. Вильнева сейчас заботило не мнение судьи, а мнение двенадцати мужчин, выслушавших допрос Жаклин Пулен с напряженным вниманием. Слово «аборт» было вычеркнуто из протокола, но осталось в головах присяжных. Прокурор добился своей цели.

Келлер чувствовал, как бьется жилка на запястье Альмы — быстро и неровно, как будто бы ей пришлось бежать по лестнице бегом. Она переживала. Отто тихонько погладил ее руку подушечкой большого пальца, как бы говоря — держись; не нервничай; все будет хорошо. Логан на скамье подсудимых оставался совершенно неподвижным — только сцепил руки на коленях.

День обещал оказаться утомительным и долгим.

Когда дело наконец дошло до Отто Келлера, услышавшая его имя Альма посмотрела на него почти с испугом. Ей, наверное, не приходило в голову, что ее муж, который сообщил о том, что ему придется дать показания в суде, участвует в этом процессе как свидетель _обвинения_. Отто слегка развел руками, как бы извиняясь — к шоку и испугу Альмы он готовился заранее, — поднялся на ноги и медленно, слегка прихрамывая (ноги у него совсем затекли от долгого сидения на неудобной и жесткой скамье) приблизился к свидетельскому месту. Лак на перилах показался ему теплым, как будто нагретым ладонями тех, кто стоял на этом же месте до него. Судейский пристав подал ему Библию, и Келлер, положив ладонь на темный переплет, произнес слова судебной присяги на французском языке.

Прокурор задавал те же вопросы, что и инспектор Латрю — только с меньшим нажимом. Ситуация ни в коем случае не должна выглядеть так, как будто обвинению _необходимо_, чтобы Отто подтвердил перед присяжными, что он видел Логана в ночь с одиннадцатого на двенадцатое сентября. Отто успел обдумать свое положение. Следствие располагало его показаниями, которые он дал инспектору Латрю. Если он вздумает сказать что-то другое на суде, его — самое меньшее — станут преследовать за лжесвидетельство. Причем — и это было ироничнее всего — его, скорее всего, обвинят не в том, что он солгал Латрю, а в том, что он лгал под присягой, прямо на процессе, решив выгородить обвиняемого из чувства личной благодарности. Но потом, когда они затеют разбирательство, кто-то вроде инспектора Латрю может сказать — нет, что-то тут не сходится, надо бы разобраться с этим Келлером…

Так что об изменении собственных показаний не могло идти и речи. Отто не особо улыбалась мысль о том, чтобы повторять свою ложь, стоя напротив Майкла Логана, но выбора у него не было. Когда он начал говорить о том, что видел Логана у церкви, Логан на секунду вскинул на него изумленный взгляд — он знал, что это было правдой, и ему, должно быть, на секунду показалось, что Отто решил признаться. Рассказать про исповедь, про пресс-папье, про две тысячи долларов… Когда до Логана дошло, что Келлер полностью изменил обстоятельства их встречи — в реальности Отто шел из города, а Логан спустился к нему из дома, а в рассказе Келлера все было с точностью наоборот — глаза у Майкла на мгновение расширились. Этот взгляд прошил Отто, словно электрический разряд, и Келлер успел испугаться, что Логан так и будет смотреть на него в упор, испепеляя его этим взглядом — но тот почти сразу опустил глаза. Наверное, потрясение Логана продлилось бы гораздо дольше, если бы он уже не смирился с мыслью, что Келлер в этой истории сознательно «топил» его — Логан не мог не понимать, откуда в его сундуке взялась найденная полицией сутана.

Когда Отто замолчал, судья спросил мэтра Гарнье, есть ли у него вопросы к свидетелю.

Адвокат Логана выглядел озабоченным. Он явно понимал, насколько слова Келлера ухудшили позицию защиты.

— Месье Келлер. Если я не ошибаюсь, в сентябре в одиннадцать часов уже достаточно темно… И тем не менее, вы утверждаете, что вы хорошо рассмотрели выражение лица отца Логана, и что он был — цитирую — «бледным, взвинченным, не похожим на самого себя»? Как вам удалось это рассмотреть?

— У церкви есть фонарь…

— Насколько мне известно, этот фонарь располагается у входа в церковь. Если дело обстояло так, как вы рассказываете — вы запирали дверь, а отец Логан вошел через ворота и направился напрямик к зданию, где живут священники, — то он, действительно, мог видеть выражение вашего лица, а вот _вам_ для подобных наблюдений совершенно точно не хватило бы света. Это не говоря уже о том, что самый краткий путь от ворот до крыльца приходского дома проходит так, что человек, который быстро идет от ворот к крыльцу — Гарнье махнул рукой, изображая направление движения — сначала находился бы к вам боком, а потом — спиной. Вечером. В темноте. Не думаю, что человек, который — по вашим же собственным словам — сказал вам: «оставьте меня в покое, Отто!» — стал бы останавливаться, разворачиваться к вам и подходить поближе, чтобы вы смогли его получше рассмотреть…

Отто моргнул. «Неплохо!» — оценил он про себя.

— Скажите, месье Келлер — отец Логан останавливался?

— Нет, — ответил Отто.

— Он поворачивался к вам лицом — вот так?.. — Гарнье демонстративно повернулся на пятке — сначала от Отто в сторону присяжных, а потом обратно. — Подходил ближе к фонарю?

Келлер покачал головой.

— Нет. Ничего такого, — сиплым голосом ответил он.

— Ваша честь! По-моему, адвокат оказывает давление на свидетеля, чтобы заставить его изменить данные раньше показания, — сказал Вильнев.

Судья едва заметно дернул подбородком.

— Протест отклоняется. Вопросы адвоката носят уточняющий характер.

Гарнье вежливо наклонил голову.

— Спасибо, ваша честь… — он снова повернулся к Отто. — Месье Келлер. Насколько я понял, вы рассказали следствию об этой встрече далеко не сразу? К этому моменту вас допрашивали уже дважды, верно? Людям, от которых ждут подробностей в связи с какой-нибудь трагедией, бывает свойственно стараться оправдать чужие ожидания.

— Я протестую!

— Принимается. У вас нет права обвинять свидетеля во лжи, мэтр Гарнье, — сказал судья.

— Я говорю не о сознательном обмане, ваша честь — я говорю о свойствах человеческого восприятия и памяти. В обычный день, если какой-то человек, который неизменно бывал с нами вежлив, проносится мимо нас, требуя оставить его в покое, мы можем подумать, что у него прихватило живот, — сказал мэтр Гарнье, и некоторые из присяжных заухмылялись. Просто удивительно, насколько быстро самые серьезные мужчины регрессируют до кучки школьников, как только речь заходит о больном желудке, подумалось Отто. — Но когда нас вынуждают вспоминать про этот эпизод в связи с расследованием убийства, то мы начинаем видеть в этой фразе проявление — цитируя свидетеля — «взвинченности и потрясения»…

— Хорошо, хорошо… — сказал судья. — Думаю, что нам следует послушать подсудимого. Месье Вильнев, прошу… — он показал на Майкла Логана, как будто говоря «он ваш». Логан поднялся на ноги. Сутана на нем сидела свободнее, чем раньше. Келлер обратил внимание на то, что он оперся о спинку скамьи, как будто ему было тяжело держаться на ногах. Отто на его месте предпочел бы стоять прямо. Такой жест могут истолковать, как то, что подсудимый ощущает тяжесть приведенных обвинением улик.

Логану было все равно.

— Отец Логан, вы слышали показания мистера Келлера, — с нарочитым почтением к сану своего собеседника сказал Вильнев. — Вы сами ранее давали показания о том, что вы весь вечер были у себя, читали книгу и не покидали своей комнаты. Вы отрицаете, что вы видели месье Келлера в тот вечер?

Логан посмотрел на Келлера — и, хотя Отто давно уже понял, что Логан не собирается рассказывать об исповеди (если бы он был способен это сделать — он бы сделал это уже десять раз…), вдоль позвоночника у него все равно прошел озноб.

— Нет, — сказал Логан. Голос звучал хрипло. Он откашлялся и повторил — Не отрицаю. Месье Келлер действительно видел меня в эту ночь. Все остальное, что он говорит — неправда.

В зале начали шептаться. Судья постучал по столу молоточком.

— Отец Логан, вы обвиняете месье Келлера в лжесвидетельстве? — прищурившись, спросил Вильнев.

— Я никого ни в чем не обвиняю. Я всего лишь говорю, что те подробности, которые месье Келлер сообщает о нашей встрече, не соответствуют действительности.

— Что произошло на самом деле?

Логан покачал головой — медленно и почти печально.

— Извините, господин прокурор, — ответил он. — Я не могу ответить на этот вопрос.

— Вы признаете, что солгали следствию? Вы говорили, что весь вечер были у себя — хотя на самом деле выходили и встретились с месье Келлером снаружи?

— Да, — ответил Логан, чуть помедлив. — Да, я признаю.

— Почему вы солгали?

— Потому, что считал это правильным.

Вильнев повернулся к присяжным — на долю секунды, как бы обращаясь за сочувствием. Мол, видите, с чем приходится иметь дело следствию?..

— Видимо, если я спрошу о том, как ложь на следствии по делу об убийстве может оказаться правильным поступком, вы скажете, что не можете дать мне необходимых разъяснений, — ядовито сказал он. — Вы «не можете ответить», что заставило англиканку миссис Барфилд встречаться с католическим священником на набережной в девять вечера. Вы не «можете ответить» на вопрос о встрече с месье Келлером. Вы не хотите объяснять, почему лгали полицейскому инспектору. Скажите, отец Логан — есть вообще хоть один вопрос, связанный с обвинением в этом убийстве, на который вы готовы дать нам содержательный ответ?..

— Право отказа от ответа защищено процессуальным кодексом, — сказал мэтр Гарнье.

— Это протест?.. — скучным голосом уточнил судья.

— Это давление на подсудимого и попытка манипулировать присяжными. Господин прокурор использует молчание моего подзащитного, как признание вины, что противоречит принципу презумпции невиновности и статье…

— Протест принят. Думаю, нам стоит отпустить мистера Келлера. Если у обвинения и у защиты больше нет к нему вопросов… Хорошо. Вы можете быть свободны, мистер Келлер.

Допрос миссис Барфилд не дал прокурору больше, чем он уже смог добиться с ее горничной. Рут Барфилд явно консультировалась с хорошим юристом, и держалась очень осторожно. В некотором смысле, ее версия успешно заполняла те лакуны, которые удалось создать в сознании присяжных прокурору. Женские болезни, операция, которая должна была сделать ее бесплодной — это все вполне могло быть объяснением и для отсутствия обычных месячных кровотечений, и для операции, последствия которой горничная посчитала результатом выкидыша, и для нервной реакции на упоминание беременности. Почему женщина, узнавшая о грозящем ей бесплодии, решила обратиться за поддержкой и советом к незнакомому священнику, которого хвалила ей ее подруга — это, разумеется, вопрос открытый, но в глазах мужчин, вроде членов жюри присяжных, от женщин вообще бессмысленно ожидать логичных и обдуманных поступков. Так что эту странность тоже худо-бедно можно было проглотить. Пожалуй, самым худшим в версии, представленной присяжным миссис Барфилд, было то, что аборты, как всем известно, вообще _всегда_ принято прикрывать историей о чисто медицинской чистке, вызванной какой-нибудь опухолью или же кистой. И в этом смысле слова миссис Барфилд были разом и не проверяемы, и подозрительны. Если бы дело дошло до врача, который помогал ей с ее «женскими проблемами», вся медицинская документация по этой операции бы подтверждала ее показания. Но врач в подобном деле защищал не только пациентку, но и самого себя, поэтому, если он делал нелегальные аборты — то, конечно же, он делал эти операции, успешно маскируя их под удаление какой-нибудь кисты.

Отто не мог сказать, был ли Вильнев доволен результатом этого допроса — или же считал, что тот работает против него.

Отпустив миссис Барфилд, обвинитель, наконец, добрался до сутаны и представил залу и присяжным целлофановый пакет.

— При обыске комнаты подсудимого в приходском доме в сундуке, принадлежащем обвиняемому, была обнаружена сутана. Cудебная экспертиза идентифицировала пятна на этой сутане, как человеческую кровь первой группы. Месье Вийет имел первую группу крови. Обвиняемый, наоборот, имеет вторую группу крови. Так что мы можем с уверенностью утверждать, что кровь на сутане, которую он держал у себя в сундуке, не может быть его собственной. Во время следствия отец Логан сказал, что сутана, которую вы видите, не принадлежит ему — хотя это его размер, — и ему неизвестно, как она могла попасть в его сундук. Должен признать, на фоне остальных ответов подсудимого подобная позиция, по крайней мере, радует своей определенностью. После всех остальных его ответов можно было опасаться, что отец Логан откажется давать какие-нибудь объяснения или же просто скажет нам, что он «считает правильным» держать испачканные чужой кровью вещи в своем сундуке…

На лицах некоторых из присяжных появились мрачные усмешки. Вильнев положил пакет на стол и развернулся к Логану.

— Скажите, отец Логан — вы хотели бы что-то добавить к вашим показаниям по поводу этой сутаны?..

Логан взглянул на пакет, перевел взгляд на прокурора — и Келлер увидел то, что ожидал меньше всего: мелькнувшую на его губах тень улыбки.

— Да, хотел бы… Обвинение потратило немало времени, объясняя присяжным, что я назначал свидания замужней женщине, переодеваясь для этого в штатское платье. То есть вы считаете, что я имел привычку регулярно переодеваться, чтобы остаться неузнанным. При этом вы настаиваете на том, что я отправился на встречу с шантажистом, надев на себя сутану. Но зачем? Я что, по-вашему, пытался впечатлить своим духовным саном человека, который называл меня «заурядным ловеласом» и не сомневался в том, что я обманщик, нарушающий свои обеты?.. Дальше. Вам не кажется, что, когда кто-нибудь убил другого человека, и ему, вдобавок, хорошо известно, что полиция подозревает его в совершении убийства — он не станет держать в своей комнате одежду, покрытую кровью своей жертвы? При этом вы полагаете, что я убил месье Вийета, положил эту сутану в свой сундук — а после этого просто сидел и ждал, пока полиция ее найдет? Признаться, мне это не кажется разумным поведением…

— Преступники, mon père, далеко не всегда ведут себя логично и разумно, — возразил Вильнев. — Большинство раскрытых преступлений — результат грубых ошибок тех, кто совершает эти преступления.

— Возможно. Я не так уж много знаю о преступниках и преступлениях. Но та ошибка, которую вы приписываете мне, предполагает такую степень глупости, что это плохо сочетается с тем образом успешного и хладнокровного лжеца, который вы нарисовали…

— Хорошо. Допустим. Но, раз это _ваша_ комната и _ваш_ сундук, я полагаю, что в подобной ситуации вы все-таки должны предложить следствию какое-то другое объяснение. Вы утверждаете, что вам подбросили эту сутану?

Майкл Логан секунду помедлил — а потом сказал:

— Я полагаю, что это вопрос о логике. Если эту сутану положил в сундук не я, то, значит, это сделал кто-нибудь другой.

— Вы можете предположить, кто это сделал? — спросил прокурор. Логан покачал головой.

— Нет, месье Вельнев. Не могу. Я полагаю, что установление преступника — задача следствия, а не обвиняемых.

Отто думал, что все его испытания уже закончены — и вздрогнул, когда после процедурных препирательств между адвокатом и месье Вельневом его имя прозвучало снова.

Гарнье вызывал Отто Келлера в качестве свидетеля защиты. На спине у Отто выступил холодный пот. Что Логан мог сказать своему адвокату, что Гарнье вздумалось вызвать его для повторного допроса? Отто за последние несколько месяцев успел достаточно погрузиться в юридические тонкости, никогда не интересовавшие его в прошлом, чтобы получить кое-какое представление об адвокатской тайне. Может быть, Логан решил, что тайна исповеди может быть доверена тому, кто связан правилами конфиденциальности — но в состоянии использовать полученную информацию, как исходную точку для защиты своего клиента.

Было даже странно, что такая мысль не посещала его раньше… Отто встал — и на негнущихся ногах вернулся на свидетельское место. Желудок сжимался, тошнота подкатывалась к горлу. Отто опасался, что кто-нибудь обратит внимание, насколько неуверенным в себе, растерянным и выбитым из колеи он сейчас выглядит в сравнении с тем человеком, которого прокурор вызвал для дачи показаний час назад.

— Скажите, месье Келлер — вам случалось выполнять какие-то работы в комнате моего подзащитного? — спросил он Отто. Тому показалось, что узорчатый паркет в зале суда уходит у него их-под ног.

— Да, — слабым голосом ответил он.

— Что именно вы делали для отца Логана? — спросил Гарнье.

— Я… один раз я прибил книжную полку. В другой раз — починил дверцу шкафа, — сказал Келлер.

— Отец Логан помогал вам выполнять эту работу?

— Он… пытался, — сказал Келлер. — Он прищемил себе палец дверцей платяного шкафа, и я попросил его…

— Вы попросили?..

— Попросил не суетиться и не путаться у меня под ногами.

В зале послышались приглушенные смешки. Можно подумать, кто-то из сидящих на этих скамьях людей способен был починить дверцу платяного шкафа лучше, чем Майк Логан, — подумал про себя Отто. Он начал догадываться, чего от него хотел Гарнье — и ощутил, что к нему возвращается покинувшее его самообладание.

— Он был не особенно умелым человеком, когда требовалось что-нибудь сделать руками, верно? — спросил Гарнье.

— Определенно, нет, — подтвердил Келлер.

— Как вы считаете, способен ли он был взломать дверной замок?

— Вы подразумеваете замок месье Вийета? — спросил Отто. — У Вийета на двери были хорошие замки. Марта — горничная месье Вийета — как-то попросила меня осмотреть дверной замок, когда ключ начал заедать… я очень сильно сомневаюсь, что кто-нибудь вроде отца Логана способен был его взломать. Но главное — зачем он стал бы это делать? Я так понимаю, тут речь шла о том, что месье Вийет его шантажировал. Но жертве шантажа не нужно взламывать входную дверь. Если бы он позвонил в дверь — месье Вийет бы сам ему открыл. Ну, то есть — я так думаю…

— Оставьте ваши домыслы о поведении жертвы убийства при себе, — сумрачно посоветовал ему Вильнев.

Присяжные удалились в совещательную комнату в час тридцать. Люди начали вставать со своих мест, с явным облегчением устремляясь к выходу. Все устали, проголодались и хотели побыстрее выбраться на свежий воздух. Альма, которой бы не хватило сил, чтобы протискиваться к дверям вместе с остальными, по-прежнему оставалась на скамье, терпеливо дожидаясь, пока поток людей схлынет. Отто был готов расцеловать старого лысого Гарнье за то, что тому вздумалось воспользоваться показаниями Отто в своих целях. Альма не знала, что вызов Вильнева был для Отто ожидаемым, продуманным поступком — а вызов Гарнье застал его врасплох и вообще чуть не довел до сердечного приступа. В ее глазах ее муж действовал, как человек, зажатый между чувством долга и стремлением защитить Логана. Он не считал возможным скрыть от следствия важную информацию о встрече с подсудимым в ночь убийства — но при этом постарался обратить внимание собравшихся на то, что явно свидетельствовало в пользу Логана.

Логан не мог взломать входную дверь.

Логану вообще не нужно было взламывать входную дверь.

Для Альмы — это было безусловным доказательством того, что Логан невиновен. То есть — невиновен в глазах правосудия. О невиновности как таковой речи не шло — Альма явно не допускала даже мысли, что Логан способен на какой-нибудь дурной поступок.

Выглядела она совершенно изможденной. Надо найти поблизости от здания суда какой-нибудь недорогой и тихий ресторанчик, — подумал он про себя. — Ей пора принимать ее таблетки, а доктор велел не принимать этих новых сердечных капель натощак. Придется разориться на обед… ну ничего, на порцию для Альмы денег хватит, а его вполне устроит какой-нибудь бутерброд.

Как будто бы услышав его мысли, Альма положила голову на плечо мужа.

— Его оправдают, правда, Отто? — спросила она тихо. — Это все — такая чушь… Они просто не могут посчитать его виновным. Его оправдают.

— Да, — подтвердил Келлер. — Его оправдают.

Про себя Отто подумал, что Логана оправдают не потому, что обвинение не выглядело убедительным, а просто потому, что Логан был священником. Если бы те же самые вопросы и ответы прозвучали на процессе против кого-нибудь вроде Отто — он бы мог уже намыливать веревку. Но Логана, несомненно, оправдают…

Он задавил червячок сомнения, все-таки шевельнувшийся где-то внутри, и подал руку Альме, помогая ей подняться на ноги.

Глава опубликована: 28.09.2026

IX

Присяжные совещались почти три часа. В городе, за обедом, не замечать хода времени было гораздо проще — но потом, когда они вернулись в зал, ожидание сделалось почти невыносимым. Келлер считал каждую минуту, держа Альму за руку и поминутно глядя на висевшие на стене часы. Людей в зале стало больше, чем с утра — те, кому не хватило места на скамьях, стояли в проходе и толпились у дверей. Если даже кому-то из присутствующих хотелось скоротать ожидание за сигаретой или вообще выйти в уборную, сейчас лучше было этого не делать — слишком мало было шансов, выбравшись наружу, снова попасть в зал.

Возвращение судьи, секретарей суда и прокурора вызвало в зале слитный гул. Все чувствовали облегчение от мысли, что долгое ожидание, наконец, завершилось. Отто, напротив, показалось, что внутри всё резко опускается, как будто невидимый лифт слишком резко и быстро начал поднимать его наверх. Он стиснул пальцы Альмы и почувствовал, что ладонь у нее была влажной от пота. Альма тоже волновалась больше, чем можно было предположить по ее неподвижному, застывшему лицу.

Логана ввели через боковую дверь. Он занял свое место на скамье для подсудимых, и двое конвойных в темной форме встали по бокам — как будто кто-то, в самом деле, ожидал, что подсудимый может среагировать на приговор внезапной вспышкой ярости.

Впрочем, речь шла о приговоре по процессу об убийстве…

Старший из присяжных встал. Холеный, пожилой мужчина — они все были холеными и, в большинстве своем, уже немолодыми. В теории присяжным заседателем мог быть выбран мужчина, достигший двадцати одного года, но на деле состав жюри определял имущественный ценз. Каждый присяжный должен был владеть домом или землей на определенную сумму, и это сразу же отсекало слишком молодых людей. Если бы эти люди разбирали не вопрос о том, мог ли священник вроде Майкла Логана убить мэтра Вийета из-за шантажа, а вопрос о садовнике и эмигранте Отто Келлере, который проник в дом своего нанимателя Вийета с целью ограбления, все они видели бы в нем угрозу. Человека из чужой, враждебной им среды, который покушался на имущество и жизнь такого же благополучного, немолодого и богатого канадца, как любой из них. И _эти люди_ еще что-то говорят о правосудии!..

— Господа присяжные, вы пришли к общему решению? — спросил судья.

— Да, ваша честь.

— Прекрасно. Огласите ваш вердикт.

— Обсудив представленные в суде доказательства, мы пришли к выводу, что у суда нет достаточных оснований для того, чтобы признать отца Логана виновным в этом убийстве. Наше заключение — не виновен.

Альма звучно, прерывисто вздохнула. Судья уточнил:

— Это решение принято присяжными единогласно?

— Да, единогласно, — подтвердил глава жюри.

Отто, в отличие от Альмы, почувствовал подлинное облегчение только теперь. Он уже успел уяснить, что многие решения суда присяжных на практике были аннулированы из-за разногласий между членами жюри. Достаточно было, чтобы какой-нибудь один особенно упрямый сукин сын решил настаивать на виновности Логана, и весь этот процесс пришлось бы начинать с начала — с непредсказуемыми результатами.

Но теперь Келлер ощутил, что его завернувшиеся в тугой узел внутренности постепенно расправляются.

Все кончено. Майк Логан невиновен. Через полчаса он будет на свободе.

Отто оказался прав — ни один из этих благополучных, респектабельных католиков не стремился осудить священника на смерть. Это, в конце концов, пятно на репутации на всю оставшуюся жизнь. И гарантированный билет в Ад в том случае, если священник невиновен.

Кому это надо…

Латрю с прокурором могут подтереться своей окровавленной сутаной, записями в дневнике Вийета, экспертизами и протоколами допросов. Все это теперь не значит ровным счетом ничего.

Кто-то в зале демонстративно аплодировал. Кто-то в толпе у двери выкрикнул — «Позор!..». Судья постучал молоточком по столу.

— …Благодарю вас, — сказал он, слегка кивая председателю жюри. — Суд принимает вердикт присяжных. Я не сомневаюсь, что коллегия присяжных подошла к исследованию этого случая ответственно и добросовестно. Вердикт вынесен в соответствии с законом. Обвиняемый свободен. Тем не менее, в частном порядке я позволю себе выразить свое личное несогласие с решением жюри.

Ответом на эту фразу судьи тоже стали аплодисменты — более частые и шумные, чем минуту назад.

Мэтр Гарнье гневно поднялся на ноги.

— Ваша честь! Заявление суда — это беспрецедентное нарушение судебной процедуры. Как защитник подсудимого, я требую занести свой протест в судебный протокол.

— Господин секретарь — зафиксируйте протест месье Гарнье, — сухо сказал судья. А потом стукнул молоточком снова. — Заседание окончено…

Уборная в суде заметно отличалась от того, к чему Логан привык в тюрьме — белый, блестящий кафель, тщательно отдраенные раковины, зеркало без трещины, заклеенной куском коричневого скотча, запах свежести вместо тюремной хлорки. Конвойный остался за дверью — формально Логан был свободен, и его больше не нужно было охранять, но на то время, пока оформляются бумаги о его освобождении, он как будто застрял между двух состояний — свободного человека и бывшего арестанта. Логан попросил минуту, и конвойный, проводивший его в предназначенную для сотрудников суда уборную, вежливо открыл ему дверь, как будто извиняясь этим жестом за свое присутствие.

Майкл подошел к раковине и открыл кран. Подставил руки ковшиком, набрал холодную, чистую воду, сделал несколько глотков. Можно было бы просто попросить стакан воды, но ему не хотелось лишний раз тревожить конвоира. Он ведь в любом случае рассчитывал умыться, а вода здесь была чистая — совсем не как в тюрьме, где трубы были старыми, и вода отдавала ржавчиной.

Если не считать таких мелочей, тюрьма, в которой его содержали, была не таким уж плохим местом. Майкл Логан не знал, в каких условиях содержат других обвиняемых в убийстве, но для него условия были вполне сносными. Камера — одиночная и достаточно чистая, хотя побелку на стене и покрывали трещины. Койка — немногим хуже, чем его кровать в приходе. Плотное шерстяное одеяло, грубое, но чистое постельное бельё. Возможность пользоваться Библией и даже книгами. Раз в день — прогулка во дворе, двадцать минут, под серым зимним небом. Раз в неделю — визиты Гарнье. Охранники держались с арестованным священником одновременно отстраненно и корректно. Если Логан просил о каком-то мелком нарушении режима — вроде возможности сходить в душевую в неположенное время, ему не отказывали.

Еда была сносной. Кроме того, отец Бернар, Альма и прихожане Сант-Мари все время нагружали его адвоката передачами для арестанта — яблоки, бисквиты, шоколад… Еще какие-то продукты поступали от совсем чужих людей, которые стремились выразить ему свою поддержку. Испеченные Альмой бисквиты и конфеты, которые посылал отец Бернар, он оставлял себе, все остальное — просил у охраны передать кому-нибудь из заключенных, которые, в отличие от него, не получали продуктовых передач. Гарнье считал, что это глупо — надзиратели просто съедят все сами. Логан оптимистически считал, что, даже если охранники в самом деле поживятся частью этих продуктов, то часть все-таки достанется каким-то не имевшим родственников арестантам. И потом — этим тюремным надзирателям, в конце концов, тоже не позавидуешь…

Странно — тогда, зимой, когда ему вроде бы полагалось переживать худшие минуты своей жизни, ему было легче, чем сейчас. Никакой человек не в состоянии двадцать четыре часа в сутки размышлять о том, что ему грозит виселица — точно так же, как на фронте невозможно постоянно беспокоиться о том, что тебя, может быть, скоро убьют. Опасность отступает, становится просто фоном, и большую часть времени ты думаешь и беспокоишься о совсем других вещах. Логан читал, молился, отвечал на письма, и застрявшее в тюремной прачечной белье заботило его едва ли не сильнее, чем грядущий суд — поскольку суд должен был состояться когда-то потом, в каком-то неопределенном будущем, а чистая рубашка и носки ему были нужны немедленно, и их отсутствие тревожило его гораздо больше, чем мысли о виселице.

Майкл плеснул себе в лицо еще одну пригоршню холодной воды, оперся на гладкий, фаянсовый край раковины, посмотрел в глаза человеку, отражавшемуся в зеркале.

Нет, разумеется, это спокойствие в тюрьме было фальшивым — таким же фальшивым, как и равнодушие к опасности на фронте. Нормальная жизнь в каких-то ненормальных и нечеловеческих условиях требует от людей усилий. Когда человек живет так много месяцев подряд, это усилие становится таким же незаметным, как дыхание. Но оно все равно имеет свою цену…

Цена нескольких последних месяцев смотрела на него из зеркала. Запавшие глаза, тревожный, слишком напряженный взгляд, заострившийся нос и скулы… Ему было двадцать семь, а выглядел он лет на восемь, а то и все десять старше.

Логану казалось — он бы смог смириться с мыслью, что его преследуют за преступление, которого он не совершал. Но примириться с тем, что человек, который совершил это убийство, а потом просил у Логана отпущения грехов, мог после всего этого решить свалить на него свое преступление — это было куда сложнее.

Келлер говорил, что он раскаивается в убийстве — а потом спрятал главную улику своего преступления в его вещах. Он уверял, что убил Вийета случайно, под действием ярости и страха — и при этом был готов отправить на виселицу человека, который пытался его защитить и помогал его семье.

Когда Латрю извлек из его сундука сутану, которую он с видом мрачного торжества предъявил понятым, и когда до Майкла с секундным запозданием дошло, что это за предмет и как он оказался в его комнате, его первая мысль была простой и яростной.

_Иуда_.

Потом, когда первое чувство гнева схлынуло, Логану стало стыдно — так, как не бывало еще никогда. Тем горячим стыдом, когда человеку хочется сбежать от самого себя. Кто он такой, чтобы позволить себе сравнивать себя с Христом, а поступившего с ним дурно человека называть Иудой? Даже если забыть о том, что это — самолюбование, гордыня и просто кощунство, оставался голый факт — Иуда предал своего Учителя за тридцать серебреников. Предал ради выгоды. Отто — совсем другое дело: Отто Келлер был измучен, смертельно напуган и наверняка внушал себе, что речь идет о жизни Альмы, и что для ее спасения все средства хороши.

Но легче Майклу от этого не становилось. То, что сделал Отто Келлер, не укладывалось у него в голове. Поступить дурно с человеком, который делал тебе добро — это случается. Неблагодарность в отношении себя он мог бы пережить. В конце концов, чем он был лучше тех людей, которые столкнулись с этим до него? Но исповедоваться в преступлении, а потом надругаться над самой идеей покаяния — это был поступок, который бил не по нему лично, а по его вере в то, что помощь, которую он, как священник, оказывал людям, совершившим грех, имеет хоть какой-то смысл.

И вот это — это было страшно. _С этим_ он не мог жить дальше, потому что если Майкл Логан вредит людям, делая их хуже, чем они были до контакта с ним — то это был конец всего. Полный и окончательный тупик…

Наверное, он простоял здесь куда дольше, чем рассчитывал. Конвойный, устав ждать, заглянул в дверь.

— Mon père, ваши бумаги готовы. Вас ждут наверху.

Логан поправил воротник, провел рукой по волосам. Бросил еще один короткий взгляд на отражавшегося в зеркале незнакомца — и медленно, словно через силу вышел в коридор.

Он подписал бумаги в канцелярии — судебный протокол, постановление об освобождении, еще какие-то листы, смысл и назначение которых ускользал от его плавающего внимания, а спрашивать Логан не видел смысла. Просто ставил свою подпись на том месте, которое ногтем отмечал секретарь, и брал следующий лист. Мэтр Гарнье стоял с ним рядом, держа папку с приготовленными для сегодняшнего заседания бумагами, и сжимал ее так, что пальцы у него сделались совсем белыми.

— Я подам жалобу на заявление судьи, — пообещал он Логану. — Судья не вправе комментировать вердикт присяжных. Это давление на общественное мнение…

— Оставьте, мэтр, — сказал Логан.

— То есть как «оставьте»? Этот человек публично заявил, что не согласен с вашим оправданием. Это грубое нарушение судебной процедуры. Его заявление сегодня же будет во всех газетах. Ваша репутация…

— Оставьте, — повторил Логан. И, подняв глаза на своего защитника, почти искренне улыбнулся. — Спасибо вам — за всё. Эта ваша идея вызвать месье Келлера вторично оказалась очень кстати. Хотя, честно говоря, меня этот ваш шаг застал врасплох.

— Келлера, полагаю, тоже, — сказал адвокат отрывисто. — Вы видели его лицо?.. Кстати сказать, вам следовало сказать мне о том, что вы были на улице и разговаривали с месье Келлером в ту ночь, когда произошло это убийство. _Я ваш адвокат_. Я должен знать такие вещи. Вы чертовски осложнили мне работу…

— Извините, мэтр, — сказал Логан. Он и в самом деле чувствовал себя немного виноватым — Бог с ним, с прокурором, раздраженным его скрытностью, но Гарнье имел все основания считать, что не заслуживал такого недоверия своего подзащитного.

Просто у Майкла не было другого выбора. Гарнье — не только умный человек, но и, вдобавок, практикующий католик. Не так уж много было нужно, чтобы Гарнье догадался, почему Логан отказывается обсуждать с ним детали своей встречи с Отто Келлером. А дальше — дальше Гарнье распорядился бы этим знанием так, как любой адвокат, который защищает подзащитного от виселицы. Он обронил бы несколько тактических намеков, чтобы привлечь к Келлеру внимание полиции, Латрю бы начал проверять другую версию — и Логану, скорее всего, вообще бы не пришлось участвовать в сегодняшнем процессе.

В некотором смысле, позволить Гарнье самому дойти до правильного вывода, а после этого распорядиться этим знанием на пользу Майкла, было бы подлее, чем просто нарушить тайну исповеди. Слишком это было соблазнительно — убедить самого себя, что он не совершает ничего плохого, просто позволяет другим людям исполнять свой долг… Удобное и безопасное предательство, в котором его не станет упрекать церковное начальство, которое не будут осуждать миряне и священники — словом, предательство более страшное в глазах Бога, чем простая трусость.

— «Извините»!.. — раздражительно фыркнул Гарнье. — Вам, отец мой, очень повезло, что все закончилось благополучно. А с этим судьей я еще разберусь… Вам сейчас, понятно, не до этого — я бы на вашем месте, может быть, тоже хотел выйти отсюда и забыть весь этот суд, как страшный сон. Но я этого так просто не оставлю.

— Спасибо, — повторил Логан. — Я вам очень благодарен, мэтр.

Он бы пожал адвокату руку, но не сомневался в том, что с точки зрения Гарнье такой эгалитарный жест был неуместен при прощании священника с мирянином. Так что он просто вежливо кивнул, прежде чем развернуться и выйти из канцелярии. Коридор, облицованный панелями светло-коричневого дерева, потом просторный, светлый холл… Не считая судебных приставов, Логан был здесь один — всех посетителей суда заставили покинуть здание сразу же после завершения процесса. Однако выдворенные наружу люди явно не успели разойтись — гул с улицы был слышен даже сквозь массивные, толстые двери, к которым сейчас шел Логан. Когда Майкл взялся за холодную, фигурную медную ручку на двери и толкнул дверь, гул превратился в настоящий рев. Он удивленно замер на пороге, пораженный сразу всем — и слишком ярким солнцем, чьи косые, предвечерние лучи сейчас били прямо ему в лицо, и головокружительно большим пространством — за последние полгода Логан привык находиться либо в помещении, либо на стиснутом между унылых серых стен тюремном дворике — и поражающим воображение количеством людей.

Ему казалось, что толпа, которую он видел в зале, дает представление об общественном интересе к этому процессу. Он ошибся. Люди, которым удалось пробиться в зал, могли бы составить, самое большее, пятую часть от всех собравшихся. Кроме того, там, в зале, не было ни вспышек фотоаппаратов, ни плакатов, которые здесь встречались в изобилии. Растерянный взгляд Логана уперся в яркие, словно огнетушитель, буквы на ближайшем к нему транспаранте — «Правосудие для всех — или не для кого!». Чуть дальше — черные, почти слипающиеся друг с другом буквы — «Сутана — не индульгенция». Большой лист с карикатурными изображениями каких-то самодовольных, ханжеских физиономий, а под ними — нарисованные йодом и зеленкой, как бы истекающие слизью буквы — «Присяжные г-на Дюплесси».

Вспышка магния из камеры, которой какой-то мужчина в без пальто, в клетчатом пиджаке тыкал практически ему в лицо, заставила Логана зажмуриться, прикрыв глаза ладонью.

— Преподобный Логан! — весело крикнул кто-то в собравшейся толпе. — Прочти нам проповедь!..

Кто-то грубо посоветовал весельчаку заткнуться, но этот сердитый голос потонул в раздавшихся с разных сторон смешках — злорадных, откровенно одобрительных.

— Как самочувствие, святой отец? Совесть не мучает?.. — не унимался тот же самый человек.

Логан отвел глаза, чтобы не пытаться высмотреть в толпе того, кто относился к нему с такой странной смесью фамильярности с враждебностью, и стал спускаться по ступеням гранитной судебной лестницы. При мысли, что ему нужно как-то пробраться через эту плотную, наэлектризованную толпу, Логану делалось не по себе. Отец Бернар пообещал прислать за ним такси — он вообще вел себя так, как будто с самого начала был уверен в том, что Логана отпустят. Может быть, просто боялся позволить себе подумать о каком-нибудь другом исходе дела. Несмотря на совершенно искреннюю веру в Бога, в некоторых отношениях Бернар был до странности склонен к суевериям…

Когда толпа сомкнулась вокруг него, Логан ощутил сильный и болезненный толчок в плечо, а сразу после — в спину. Это совершенно точно не могло быть случайным неловким жестом человека, который врезался в Логана в толпе. Майкл повернул голову — и увидел крепкого парня лет двадцати двух на вид, в простой рабочей кепке и с внезапно злым, колючим взглядом.

— Что, поп, отмолился?.. — бросил он.

Прежде, чем Логан успел что-нибудь сказать, втиснувшийся между ними полицейский оттеснил парня назад. Другой полицейский тем временем двинулся сквозь толпу, как ледокол, расчищающий путь для Логана. Чувство нереальности происходящего, которое охватило Логана на крыльце суда, немного отступило, подсказав ему, что сейчас не время прислушиваться к своим ощущениям — следует просто делать то, чего от него требовало его положение. Он опустил глаза, чтобы не встретиться с кем-нибудь взглядом и не спровоцировать этого человека на явное проявление враждебности (он уже начал осознавать, что его растерянный взгляд, скользивший над толпой, кто-нибудь вроде того парня в кепке воспринял, как проявления презрения к устроенной у суда демонстрации) и быстро пошел вслед за первым полицейским. Второй полицейский шел следом за Майклом и весьма решительно отталкивал людей, пытавшихся придвинуться к Логану слишком близко.

— Садитесь в машину, mon père, — распахивая дверь такси, сказал он с нетерпением. Машина была припаркована в начале улицы — весь тротуар перед судом был заполнен людьми.

Майкл нагнулся и проскользнул на сиденье.

— Приход Сант-Мари, пожалуйста, — попросил он, глядя на стриженый затылок над водительским сиденьем.

— Да, mon père, я знаю, — отозвался тот. Такси тронулось. Рябившие над толпой транспаранты в последний раз мелькнули за окном, а дальше потянулись привычные улицы. Видеть знакомый город из окна такси после нескольких месяцев сидения в тюрьме казалось очень странным. Удивительно — здесь совершенно ничего не изменилось. Улицы за окном выглядели совершенно так же, как и в прошлом марте…

Логан ощутил, что адреналин, бушующий в крови после суда, мало помалу отступает. Он расслабил плечи, опустил ладони на колени, и только сейчас заметил на темной, шерстяной ткани рукава светлое и блестящее пятно — чей-то плевок.

Келлер смотрел, как полицейские сопровождают Логана через толпу, чтобы он сел в такси — и кожей ощущал мучительное напряжение стоящей рядом Альмы.

— Падре под конвоем, — буркнул кто-то прямо рядом с ними. Какая-то бледная, коротко стриженная женщина приподнялась на цыпочки и крикнула:

— Позор!..

Альму качнуло к этой женщине.

— Он невиновен! Его оправдали. Как вы можете?! — выдохнула она.

Женщина покосилась на нее, тряхнула темными кудрями.

— Поналезло богомольцев, как на крестный ход… — процедила она презрительно — Иди в церковь, поставь свечку — а ко мне не лезь.

Она сердито отвернулась, явно считая их разговор оконченным.

— Альма… пойдем отсюда, — сказал Отто. На душе у Келлера было скверно. Глаза у Альмы блестели — она явно с трудом сдерживалась, чтобы не заплакать, и ему больше всего хотелось побыстрее увести жену отсюда.

Логан, безусловно, имел очень косвенное отношение к тому, что раздражало всех этих людей. Но Альме этого не объяснишь. Для нее все сводилось к одной ясной, нестерпимой, как ожог, несправедливости — а не к клубку несправедливостей, из-за которого Логан сейчас стал для всех этих людей зримым воплощением всего, что они ненавидели.

Потом пришла другая, непрошенная и отвратительная мысль — что у людей в Германии тоже были свои причины искать козлов отпущения. Бедность, самодовольное презрение соседних стран, чувство униженности из-за поражения в войне. Законные, даже бесспорные причины для того, чтобы чувствовать себя жертвой. Вот только обратили они этот накопившийся за годы унижений гнев против людей, которые просто удачно подвернулись под руку и заведомо не могли ответить…

— Пойдем, — повторил Отто, пытаясь потянуть Альму за рукав. — Тебе нельзя стоять на холоде.

Но Альма резко выдернула руку.

— Нет!.. — выпалила она. А секунду спустя сказала уже мягче. — Я хочу побыть одна.

Они стояли на самом краю, так что Альме было достаточно обойти всего нескольких людей, чтобы выбраться из толпы. Отто беспомощно смотрел, как она удаляется по улице, и сам не знал, что делать дальше — догонять или просто смириться с тем, что в первый раз за много лет Альма четко и недвусмысленно дала понять, что она не нуждается в его присутствии.

Пока он колебался, ссутуленная фигурка в старом, потертом сером пальто исчезла за углом.

Отто остался в одиночестве — еще более остром из-за ощущения локтей и спин толпившихся возле суда людей. По крайней мере, терпеть их присутствие его никто не заставлял — так что Отто выбрался из толпы, намереваясь сделать крюк по городу и привести мысли в порядок перед тем, как ему придется вернуться в Сант-Мари и — так или иначе — встретиться там с Майклом Логаном. Он плохо представлял себе, как Логан поведет себя при новой встрече за воротами суда. И Логану, и даже ему самому было бы легче, если бы тот дал ему по морде. Но этого Логан сделать, разумеется, не мог…

Отто поправил шарф — и, ссутулившись, зашагал по тротуару в направлении, обратном тому, которое выбрала Альма. Идти за ней смысла не было — сейчас светло, кругом полно народа, и его сопровождение ей не требуется. А навязывать ей свое общество только из-за того, что ему сейчас нестерпимо было оставаться в одиночестве — это было бы слишком жалко.

— Месье Келлер! — окликнул Отто какой-то незнакомый голос.

Он остановился. К нему подошел высокий, тощий, длинноносый человек в темном пальто, с пухлым блокнотом и карандашом в руке.

— Жан Тремуй, «La Tribune ouvrière», — сказал он деловито. — Могу я задать вам несколько вопросов?..

Отто болезненно ухмыльнулся. Несколько вопросов для коммунистической газеты… в Мюнхене этот Тремуй, скорее всего, плюнул бы ему в лицо. Квартира с пианино, опера, музеи, брезгливое отвращение к пивным, в которым собирались местные Тремуи, их партайгеноссе и любители коричневых рубашек и помойной газетенки Отто Штрассера. Между Тремуями и этими последними все время вспыхивали драки, во время которых в ход шло все, что подвернется под руку — пивные кружки, стулья, винные бутылки. А заканчивалось все это на улице — менее драматичной, но гораздо более опасной поножовщиной.

— Конечно, — сказал он.

— Насколько мне известно, вы последние два года жили и работали в приходе Сант-Мари. Ваша семья — беженцы из Германии?

— Да, — сухо сказал Отто.

— Как вы думаете, месье Келлер — если бы в суде сегодня разбирали дело не об _отце Логане_, а, например, о вас… Ну, пусть не лично вас, а просто человеке в вашем положении. Беженец. Иностранец. Человек без адвоката от епархии. Как вы считаете — каким бы был исход подобного суда?

Отто представил себе заголовок «Беженец о правосудии для избранных». Или же «Двойные стандарты: голос угнетенных». Его замутило. Разумеется, помочь этому репортеру с острым носом и коротким, замусоленным карандашом издать такой материал было бы просто глупо — Майклу Логану уже плевать, но отец Бернар, несомненно, возмутился бы его «неблагодарностью». Но замечательнее всего было то, что самого Жана Тремуя этот факт нисколько не заботил. Он знал, что Отто Келлер — беженец, который живет и работает при церкви. И его нисколько не заботило, что он может лишиться и этой работы, и крыши над головой. Он просто подвалил к нему со своей фразой — Tribune ouvrière! — как будто сообщал пароль: «свои!». Он _в самом деле_ полагал, что кто-то вроде Отто Келлера должен считать его своим. Вот интересно — он хотя бы раз помог кому-нибудь из беженцев? Не своими статейками, которые на булку не намажешь, а чем-то реальным?..

— Месье Келлер?.. — окликнул Тремуй, явно не понимающий причин его молчания.

— Идите к черту, — буркнул Отто. И, сунув руки в карманы, быстро зашагал по улице, оставив озадаченного репортера за спиной.

Глава опубликована: 28.09.2026

X

В первое утро после суда отец Бернар спустился к завтраку, развернул «Le Soleil», и Майкл увидел на развороте свою фотографию — человек, который щурится от слишком яркой вспышки и прикрывает глаза рукой. Выглядел этот снимок так, как будто после вскрывшихся на процессе обстоятельств Майклу Логану нестерпимо было смотреть на людей или показывать им свое лицо. То, что в каких-то других обстоятельствах было бы просто крайне неудачным снимком, в этом деле очень сильно смахивало на злой умысел. Отец Логан был практически уверен, что заметка выдержана в соответствующем духе — подробный разбор версий о любовнице и шантаже, оправдание «за недостатком доказательств», финальное несогласие судьи — ну, словом, все, что могло привлечь к приговору максимальное внимание.

Бернар сложил газету и положил ее на соседний стул — как будто не хотел, чтобы она лежала на столе и мозолила глаза Логану.

— Вы слышали, что Святой Отец принимал Маритена в Риме? — спросил он у отца Бенуа. Тот растерянно заморгал, как школьник, которого оторвали от чтения книжки под партой каким-то вопросом. Когда сам по себе вопрос, может быть, и не представляет из себя ничего сложного, но вот мгновенно переключить мысли с Питера Брума, спасающего свою невесту, на более приземленные материи не так-то просто. Майкл запоем читал Хаггарда в начальной школе — потом, в семинарии, настало время более серьезных книг…

Отец Бенуа светские сочинения под столом не читал, но взгляд у него большую часть времени был именно таким — как у ребенка, которого оторвали от какой-то интересной книжки.

— Это, кажется, как-то связано со свитками, которые нашли у Мертвого моря? — неуверенно предположил он.

— Нет, не напрямую. Но во время этой встречи с Маритеном Папа в самом деле много говорил об исторических исследованиях. В Риме явно считают, что археология способна дать историкам церкви больше, чем предания.

— Это зависит от того, что их интересует, — вздохнув, сказал Логан. Ему казалось, что он всем телом — кожей, позвоночным мозгом, даже стенками желудка — ощущает и газету, спрятанную настоятелем на стуле с другой стороны стола, и натянутость этой внезапной и слишком глобальной для завтрака темы. Обычно такого рода разговоры Бенуа с Бернаром вели вечером, за чашкой чая — а за завтраком их пастор имел привычку читать местные газеты и обсуждать напечатанные в них банальности. Но сейчас Логан чувствовал потребность как-то поучаствовать в беседе — в конце концов, Бернар ведь старался исключительно ради него…

Келлер вошел, когда Логан, невольно увлекаясь разговором, развивал достаточно рискованную мысль о том, что исторические исследования или археологические раскопки могут породить — в духовном смысле — только более-менее увлекательную околохристианскую антропологию в духе Фрэзера. Тогда как реальный феномен ранней христианской церкви, в конце концов, сводится к тому, почему Евангелие обладало таким обаянием в глазах уставшего, начавшего тяготиться самим собой античного мира. У этого мира было все — немыслимый для следующих тысячелетий уровень комфорта, великая литература с философией, великое прошлое. И — подспудное, всеобщее ощущение, что это все — никуда не ведет, что мир и человек нуждаются в спасении.

Увидев Келлера, Логан осекся и быстро опустил взгляд, уставившись на блюдце с лежащим на нём бриошем.

— Я подогрел молоко, mon père, — сообщил Келлер, добавляя в чашку настоятеля горячее молоко из ковшика.

— Спасибо, — рассеянно сказал отец Бернар.

Майкл заставил себя на мгновение поднять глаза на Келлера. Они с утра еще не виделись, будет слишком заметно, если он начнет демонстративно игнорировать его присутствие.

— Bonjour, Otto, vous allez bien?.. — спросил он механически, как спрашивают у аптекаря или у булочника, входя в знакомую лавку.

Келлер ответил что-то подобающе банальное, но Майкл его толком не расслышал. Кровь прихлынула к голове, и уши у него как будто заложило. Наверное, ему просто так сильно не хотелось слышать голос Отто Келлера, что он действительно на несколько секунд почти оглох.

Ничего, — сказал себе Майкл. Завтра будет легче. Как и множество неприятных вещей, это просто вопрос привычки. Когда Логану впервые пришлось спать практически на голой земле, у него было такое ощущение, что выспаться в подобном положении немыслимо. Утром он встал усталым, недоспавшим, чувствуя, что стоять или двигаться — менее утомительно, чем «отдыхать» в таких условиях. Через неделю он перестал чувствовать, что кости у него болят и ноют от соприкосновения с жесткой землей, и начал засыпать так же крепко, как если бы лежал на матрасе. Завтра сказать «Bonjour» при встрече с Отто будет проще, чем сегодня, а через неделю он вообще перестанет уделять необходимости обмениваться с Келлером дежурными приветствиями какое-то особое внимание — это станет частью рутины.

Как было бы приятно — _Боже, я же просто человек_ — до конца жизни отворачиваться от Келлера при встрече. Проходить мимо него, словно мимо пустого места, и молчать. Даже мысли об этом приносили темное, болезненное удовлетворение. Он знал, что получил бы удовольствие, изо дня в день показывая Келлеру, что презирает его до глубины души. Майкл ощущал содрогание от таких мыслей. Ему было заповедано прощать своих врагов. Раньше он как-то не задумывался, что под «врагом» подразумевается не просто «человек, который причинил тебе какое-нибудь зло» (простить того, кто причинил тебе какое-нибудь зло, в большинстве случаев не так уж трудно), а «человек, которого ты ненавидишь». Христианская идея о прощении, в конце концов, основывается не на том, что другой человек его заслуживает, а на мысли, что ты сам ничуть не меньше нуждаешься в совершенно не заслуженном прощении. Et dimitte nobis debita nostra, sicut et nos dimittimus debitoribus nostris… Майкл Логан превосходно знал теорию. Практика оказалась несравнимо тяжелее…

Бернар полагал, что Логану необходимо отдохнуть — они с Бенуа вполне могли бы продолжать выполнять приходские обязанности без его участия, пока он не придет в себя. Его коллеги уже приспособились делить обычные обязанности на двоих, пока он был в тюрьме. Но Майкл отказался. Он сказал, что он хотел бы вернуться к обычным службам в церкви немедленно, и его начальник, вероятно, расценил это желание, как проявление излишней требовательности к себе, хотя на самом деле Логану покой и отдых сейчас был совсем не нужен — он просто не знал бы, что с ним делать. В его положении бездействовать и оставаться наедине с собственными мыслями было гораздо тяжелее, чем бежать от этих мыслей в выполнение успокоительных рутинных дел. Реакция Бернара на его «самоотверженность» перекликалась с тем, что Логан видел на суде — о чем бы ни шла речь, люди всегда видят в чужих поступках и словах совсем не то, что есть на самом деле. Что о Логане и о его поступках могли думать люди, приходившие на мессу, он не знал — несколько его бывших прихожан выразили радость по поводу его возвращения в приход, но эти поздравления звучали так неловко, как будто им было некомфортно обсуждать его освобождение. Может, они боялись задеть его чувства, напомнив ему о двусмысленном завершении процесса. А может быть, просто не знали, как теперь следует относиться к Майклу Логану — священнику, который может быть виновен в адюльтере и убийстве.

Кто-то из посетителей прихода Сант-Мари заботливо оставил на скамье выпуск «Le Canada», раскрытый на заметке «Священная неприкосновенность преступления». Автор упоминал скандал с растратой церковных денег в Труа-Ривьер, замятый епископатом, описывал случай с преступно-жестоким обращением с воспитанниками католической школы-интерната, где виновные в откровенно уголовных действиях были избавлены от разбирательства и потихоньку перемещены в другие школы и приходы, и продолжал этот ряд разбором дела Логана. Имя Логана в этой статье было помещено в ряду людей, которые были заведомо виновны. Гарнье, может быть, сказал бы, что Майкл имеет право обвинить газету в диффамации… Логан читал заметку, стоя в пустой церкви, и думал о том, что это тупик. Он не может обеспечить справедливость пострадавшим мальчикам из того католического интерната. Если люди способны сосуществовать с какой-нибудь несправедливостью и говорить себе, что нужно просто заниматься своим делом — то почему эта логика должна переставать работать, если пресловутая несправедливость касается не кого-нибудь другого, а их лично?..

Рене он увидел в пятницу, через три дня после суда — просто столкнулся с ним на улице после того, как посещал больного старика с ultime onction, испытывая абсурдное чувство облегчения от того, что этот его прихожанин в свои восемьдесят шесть существовал в каком-то параллельном, сумеречном мире, в котором не было ни газет, ни новостей, ни судебных процессов. Старик даже не сознавал, что он не видел Логана уже полгода — в его памяти дни и недели давно уже были слиты воедино, и отсутствие знакомого лица из-за судебного процесса ощущалось точно так же, как если бы Логан на пару недель уступил бы кому-нибудь свои обязанности из-за гриппа. Логан задумчиво шел по улице, ослабив шарф (солнце сегодня пригревало особенно жарко) и с чувством той легкой меланхолии, которую у людей вызывает глубокая старость, размышлял о том, доведется ли ему еще когда-нибудь посетить дом этого прихожанина — или же эти derniers sacrements действительно окажутся последними? Своего министранта он заметил первым, потому что Рене шел, не поднимая головы — был слишком занят тем, что пинал какой-то камешек, старательно следя за тем, чтобы тот прокатился какое-то строго определенное и известное только самому Рене количество каменных плит на мостовой. Логан почувствовал, как на его лице помимо воли появляется улыбка. В серьезности, с которой Рене занимался этой одиночной, не способной принести ни видимого результата, ни победы над соперником игрой, и в самом деле было что-то трогательное. Майклу мгновенно вспомнились десятки таких же недоступных пониманию взрослого человека игр, которые он придумывал, когда был в возрасте Рене.

— Bonjour, René! — сказал он вслух.

Тот поднял голову, взглянул на Логана — и быстро, смущенно отвел глаза.

Сердце у Майкла сжалось. До сих пор ему казалось, что за эти месяцы он испытал вполне достаточно, чтобы притерпеться к каким-то неприятным ощущениям. Он ошибался. И тюрьма, и транспаранты, виденные у суда — все это ни шло ни в какое сравнение с тем чувством холода и опускающихся внутренностей, которые он испытывал сейчас.

— Как дела в школе? — чуть-чуть тише спросил он.

— Нормально, — пробормотал Рене. — Я… Мне нужно идти. Я обещал отцу прийти пораньше, — неловко, как будто бы не зная, как отделаться от Логана, выпалил он. И, произнеся эту заведомую ложь (до встречи с ним он явно никуда не торопился) он быстро обогнул Майкла и ушел, забыв свой камешек посреди тротуара.

Логан еще несколько секунд стоял на том же самом месте. Он чувствовал себя оглушенным. Ему хотелось остановить своего бывшего помощника, сказать ему — постой, Рене; давай поговорим. Я понимаю, что ты сейчас чувствуешь себя растерянным. Ты, надо полагать, тоже читал эти газеты. Но я бы хотел понять, что ты на самом деле чувствуешь. Ты злишься, потому что думаешь, что я тебя обманывал? Говорил с тобой о героях вроде Сидни Картона, о честности, о Боге, а сам в это время имел отношения с замужней женщиной?..

Но сейчас попытка поговорить с Рене вполне способна была обернуться для него газетным заголовком «Оправданный священник преследует мальчика из прихода». Даже в глазах самого Рене ни одно его слово, жест или улыбка не будут иметь того же самого значения, что раньше — они все будут восприниматься в контексте той грязи, которая полилась на Майкла Логана после суда. Майкл помедлил, стиснул зубы — и размеренным, словно у автомата, шагом продолжил путь к церкви Сант-Мари.

Латрю был недоволен — судом, газетами, коллегами и прокурором, но прежде всего — самим собой.

Коллеги выражали ему поддержку и сочувствие и норовили утешительно похлопать по плечу.

— Ты сделал все, что было в твоих силах, Клод.

— Присяжные — бараны. От них всегда больше неприятностей, чем пользы.

— Ты действительно хотел добиться, чтобы священника осудили в городе, где каждый второй ходит к мессе? Плюнь и разотри. Это все с самого начала не имело никакого отношения к закону…

Дженкинс положил инспектору на стол свежий выпуск «Le Canada» с обведенным карандашом заголовком про «священную неприкосновенность преступления». И повадился таскать ему кофе, словно Латрю был слишком болен, чтобы дойти до буфета. В первый раз Латрю удивился, но без возражений проглотил версию подчиненного — я покупал кофе себе, и решил захватить заодно и стакан для вас. Такой порыв, в конце концов, можно понять. Неловко было бы сидеть и хлюпать кофе перед человеком, у которого своего кофе нет. На второй раз Латрю демонстративно поморщился. На третий — грубо сказал: «Прекратите, Дженкинс! Вы не моя секретарша, чтобы приносить мне кофе по утрам!».

Дженкинс не был подхалимом. Он просто старался выразить Латрю свое сочувствие. В стиле — вы молодец. Вы все сделали правильно. Правительство и церковь всегда будут покрывать своих, но я вами горжусь. Мы все вами гордимся.

Идиотство.

Вильнев позвонил ему на следующее утро после судебного заседания. Голос у прокурора был бодрым, чуть-чуть вальяжным — голос человека, который встал на час или все полтора позже Латрю, не торопясь побрился и теперь спокойно наслаждается утренней чашкой кофе.

— Я хочу, чтобы вы знали, Клод — я высоко ценю вашу работу в этом деле, — сказал он тоном человека, который настолько сросся с важностью собственной должности, что искренне считает, что Латрю бы завтрак в горло не полез без его одобрения. — Материалов, которые вы собрали, было более чем достаточно для обвинительного заключения. Но вы же знаете — присяжные тоже люди… У них есть свои предубеждения, страхи, симпатии. Вердикт суда присяжных — всегда лотерея. У вас нет причин считать, что вы кого-то подвели.

Вильнев сказал «кого-то», но под этим подразумевалось — вы не подвели _меня_.

А это было совершенно не одно и то же…

— Спасибо, месье Вильнев, — мрачно сказал Латрю, раскуривая первую за утро сигарету.

— Заявление судьи говорит само за себя, — продолжал прокурор. — Вы знаете — мы с Барти не друзья. Но он определенно — человек с огромным опытом, и его мнение чего-то стоит. Поймите меня правильно — я не поддерживаю нарушения судебной процедуры. Если сегодня кто-то по личному побуждению начнет давать газетчикам и любителям надписей на картонках повод думать, что они могут влиять на суд, завтра _нам всем_ придется танцевать для них чечетку. Но все же, положа руку на сердце — Барти сказал именно то, что думали все разумные люди в зале…

Латрю невнятно промычал нечто, что могло сойти за выражение согласия и благодарности.

Все разумные люди в зале!.. Мнение Латрю о человеческой разумности в принципе было исключительно циничным. Но та железобетонная уверенность в своей разумности и здравомыслии, которую люди обычно проявляли в моменты особенно драматической глупости — это все же была особая статья.

На самого Латрю суд произвел на редкость тягостное впечатление. С его точки зрения — это было что угодно, только не свидетельство их «добросовестной работы», о котором говорил Вильнев!

Единственной частью его версии, в которую Клод верил до сих пор, была история любовной связи между миссис Барфилд и священником. Но остальное — остальное просто не выдерживало никакой критики…

Взять хотя бы историю со взломом, к которой вполне законно прицепился на суде защитник Логана. Или сутану в сундуке. Или то мученическое выражение лица, с которым Логан на первом допросе сказал свое «не могу»…

Латрю положил трубку и почти с ненавистью посмотрел на блестевший черным лаком телефонный аппарат. Того и гляди, еще кто-нибудь решит позвонить, чтобы выразить ему свою солидарность и поддержку. Или же газетчики решат, что самым лучшим дополнением для какой-нибудь новой статьи о вчерашнем приговоре могло бы стать интервью с инспектором, который на протяжении всей подготовки этого процесса отбивался от попыток Церкви помешать его работе.

Латрю потер глаза, в которые как будто бы насыпали песка. Спал он сегодня из рук вон плохо. Сейчас его внимания требовала куча дел — никакой полицейский, а тем более инспектор, не может позволить себе роскошь полностью сосредоточиться на одном преступлении, а уж тем более — подолгу «застревать» на деле, которое в глазах большинства людей (в отличие от самого Латрю) было уже завершено. Но дело Логана — это было такое жирное пятно на его взгляде на себя, как профессионала, что просто переключиться на что-то другое было почти невозможно. Латрю чувствовал себя хирургом, который только что по ошибке ампутировал кому-нибудь здоровую конечность. И теперь — сразу же после этого — должен снова взять инструменты, встать к столу, и резать человеческое тело с полной убежденностью, что он приносит людям пользу, а не вред.

С тех пор, как появились паззлы, реконструкцию картины преступления традиционно сравнивали с собиранием картинки из деталек. Но это было неверно. Реконструкция картины преступления больше напоминала ситуацию со старым паззлом, в котором большая часть деталек потерялась, а оставшиеся могут быть соединены в разных комбинациях. А потом из этих возможных комбинаций следовало выбрать какую-нибудь одну — по сути, абсолютно наобум. Поскольку для того, чтобы понять, какая из них была правильной, нужно было иметь недостающие детали, которые нельзя ни отыскать, ни заменить.

Ну например: подбросить в сундук отца Логана сутану мог бы только человек, который был одновременно в курсе интереса следствия к Майклу Логану, и имел физический доступ в его комнату.

Версия первая — _Рут Барфилд_. Имея с ней дело на допросах, Латрю убедился в том, что миссис Барфилд принадлежала к категории женщин, способных на неожиданные, выходящие за рамки заурядной логики поступки. Выражаясь грубым языком, Рут Барфилд была невротичкой — женщиной, которая не чувствует себя счастливой, которая явно (это читалось во всех деталях, от ее одежды с макияжем до манеры поднимать глаза на собеседника, садиться или закуривать сигарету) ищет мужского внимания, которая могла нуждаться в острых ощущениях. Женщина, которая среди всех возможных кандидатов выбирает в любовники католического священника. Делает от него аборт, страдает от кровотечений и депрессии — но, едва почувствовав угрозу со стороны своей горничной, делает две вещи — сначала встает и красится, а потом увольняет женщину, которая проработала на нее два года и которая, в конце концов, просто хотела проявить сочувствие — но заставила миссис Барфилд почувствовать себя уязвимой. И вот — женщина вроде Рут Барфилд становится жертвой шантажа. Ее любовник к силовым решениям не склонен — он, в конце концов, священник, а не гангстер, хотя с точки зрения пикантности Рут Барфилд вполне могла выбрать хоть священника, хоть гангстера — оба варианта в равной степени запретны, эпатажны и приятно экзотичны.

В такой ситуации Рут Барфилд вполне могла бы взять дело в свои руки.

Сутана, надетая ради визита к шантажисту — это был бы действительно странный поступок для Майкла Логана, зато очень логичный для его любовницы. Во-первых, женщине сутана позволяет быстро, прямо на ходу изменить облик, чтобы сбить свидетелей со следа. Если надеть сверху легкое осеннее пальто — все увидят женщину в темном платье. Если его снять — люди запомнят, что видели на улице молодого католического священника. Присматриваться к лицу никто не будет — во-первых, уже темно, а во-вторых — люди не пялятся в лицо священникам, это невежливо.

Рут Барфилд не станет звонить в дверь Вийета — она пришла его убивать; она рассчитывает, что он уже спит; она хочет застать его врасплох. Рут Барфилд не станет пытаться взламывать замок собственноручно. Женщины отлично знают, что их женственность дает им шанс использовать любого подвернувшегося под руку мужчину, чтобы он сделал вместо них всю черную работу. Дверь Вийета, если верить заключениям экспертов, была вскрыта либо грубой металлической отмычкой, либо вообще гвоздем. Рут Барфилд находит человека, обладающего соответствующими навыками — токаря, слесаря, заводского работягу, — звонит ему в дверь и хлопает накрашенными ресницами: муж в отъезде, горничная уже ушла домой, а я, как дура, вышла без ключей… Тут близко, на соседней улице. Пожалуйста, месье! Я заплачу!

Представить, что такая наглость — спокойно идти с ним по улице, болтать всякую чушь и извиняться за доставленное беспокойство — может быть прелюдией к убийству или ограблению, токарь не может. Да и не вяжется мысль о преступлении с помадой, тушью и всем обликом Рут Барфилд. Мужчины вообще склонны считать подобных женщин совершенно безобидными…

То, что пресловутый токарь ее видел и попытается худо-бедно описать, авантюристку и неврастеничку вроде Рут не беспокоит. С ее точки зрения, полиции ничего не известно о шантаже — так что в самом худшем случае детективы будут искать просто «какую-то женщину». Никакой связи между миссис Барфилд и Вийетом, с точки зрения преступницы, не существует, следовательно, ее никто не заподозрит. Но еще вернее — узнав об убийстве, помогавший ей взламывать дверь мужчина просто не пойдет в полицию. Ведь он, в конечном счете — соучастник преступления.

Это бы объясняло первую из странностей этого дела — взломанный замок обычно говорит об ограблении, и большинство людей, которые умеют взламывать замки (будь это воры или просто работяги) вряд ли устояли бы перед бумажником в кармане адвоката. Так что вполне можно допустить, что пресловутый взломщик в дом даже не заходил.

Что Рут намеревалась сделать, найдя шантажиста в его спальне — это Латрю было неизвестно. Перерезанное бритвой горло, пистолет, шприц с ядом? Несомненно, что-нибудь такое, что не оставляет жертве шансов на борьбу — психологически женщина вроде Рут вполне способна убивать, но физически — шансов у нее гораздо меньше, чем у крепкого мужчины. Однако жертва не спит. Столкнувшись с ним в его гостиной, миссис Барфилд в панике хватается за пресс-папье — и вуаля. Адвокат мертв. Девочки видят миссис Барфил со спины на улице, и говорят о «католическом священнике среднего роста». Следствие ищет мужчину — исключительно мужчину. Чего миссис Барфилд, судя по всему, и добивалась.

Был еще один момент, который за все время следствия упорно ускользал от их внимания. Удары, прикончившие Вийета, были нанесены не со спины.

Вийет видел убийцу.

Вийет видел человека, проникшего к нему в дом, хотя он его туда не впускал — но он не попытался убежать и не позвал на помощь. Никто из соседей не слышал никакого подозрительного шума или криков.

Вийет _просто не считал, что он в опасности_. Если бы в десять вечера в его дом проник мужчина — Вийет бы позвал на помощь или попытался спастись бегством. Женщину — он бы не посчитал угрозой для себя.

Или другая странность этого процесса, которую высмеял сам подсудимый — хотя Логану в эту минуту было, надо думать, не до смеха… — спрятанная в сундуке сутана. Поступок истеричный, мстительный, как нельзя лучше подходящий к версии о брошенной любовнице. Скажем, Рут Барфилд в ночь после убийства намекает Логану на то, что им больше не следует бояться шантажиста. Странное поведение преподобного отца при встрече с Отто Келлером — реакция на то, что его обнаружили, когда он возвращался после встречи со своей любовницей. Он признает факт встречи, потому что его обличили. Он напуган главным образом интерпретацией — неправда, я не был ни выбит из колеи, ни потрясен… Утром отец Логан слышит, как при нем упоминают имя Вийета — и что-то у него в голове встает на свое место. Он бросается к дому Вийета, видит оцепление и труп — и вот _тогда_ земля действительно уходит у Логана из-под ног, потому что он понимает, что произошло. Он разрывает связь с Рут Барфилд. С ее точки зрения — это предательство. Я ради тебя (такая женщина сказала бы — «ради нашей любви») перенесла аборт, а после этого решилась на убийство. А ты решил показать свое презрение ко мне и отказался от меня? Так вот тебе!..

Логан, конечно, был дурным священником. Но его ведь судили не за то, что Логан был плохим католиком, или погряз во лжи и вел двойную жизнь, или связался не с той женщиной. Его судили за убийство. А убийства Логан, судя по всему, не совершал…

Но, как и в случае с его первоначальной версией (Логан — убийца), количество потерявшихся деталей паззла превращала комбинацию улик и фактов в одну версию среди возможных.

Кроме Рут, был еще Отто Келлер. Технически — Келлер мог взломать замок. Ему бы не потребовалась чья-то помощь — на суде он сам сказал, что Марта попросила его осмотреть этот замок, когда тот начал заедать. Келлеру, как и Рут, было известно, что Латрю подозревает Логана. Келлер имел доступ в комнату Логана — он жил с ним в одном доме. Версия о Келлере выглядела более слабой, чем версия с миссис Барфилд — если Келлер взламывал входную дверь, чтобы ограбить адвоката, то почему он не взял даже тех денег, которые находились прямо на убитом? Зачем публично рассказал о том, как он чинил этот замок (а значит, мог его взломать)? Для блефа — это слишком нагло. К тому же, такая версия никак не объясняла, почему Логан с утра помчался к дому жертвы и, столкнувшись там с полицией, понес неубедительную околесицу о якобы назначенной ему Вийетом встрече. Кроме того, оставался принцип, который Латрю всегда старался вдалбливать в головы своим подчиненным — не плодить лишних сущностей без надобности. Есть шантаж (возможный мотив для убийства). Есть — убийство без признаков ограбления. Считать, что убийство Вийета просто по случайности совпало с шантажом — это было бы дополнительным и абсолютно произвольным допущением.

Третья возможность, наиболее бесперспективная в смысле возможностей ее расследовать — это идея, что Вийет с его стремлением использовать чужие тайны для борьбы с людьми, которые ему чем-то мешали — как мешал Логан с его письмом в газету — мог в итоге встать поперек горла кому-то еще помимо Логана. Манера реагирования людей на внешние проблемы редко сводится к каким-то одиночным, изолированным от их прочих ценностей и принципов поступкам. Это то, что называется «паттерном поведения». Серийные убийцы каждый раз воспроизводят один и тот же сценарий нападения на своих жертв. Человек, который однажды выразил готовность шантажировать того, кто его раздражал, скорее всего, готов будет шантажировать кого угодно. Логан — не единственный священник, чье благополучие полностью строится на том, что людям неизвестно о какой-то части его жизни. Католическая церковь — это прачечная, в которой хранятся груды грязного белья. Логан вполне мог все это время защищать и выгораживать кого-то из своих коллег, случайно оказавшегося в том же положении, что и он сам. В таких вещах вопросы личной дружбы, профессиональной солидарности и круговой поруки сливаются до полной неразличимости.

Но, о какой бы из трех версий ни шла речь, Латрю видел перед собой глухую стену. Чтобы дать какой-то ход сложившимся у него подозрениям и снова запустить машину правосудия, нужно было сотрудничество отца Логана.

Логан сотрудничать не будет — он доказал это с устрашающей наглядностью. Желание Латрю исправить совершенную ошибку для Логана ничего не значит — ему терять уже нечего. К тому же, Логан вправе смотреть на Латрю, как на врага. Латрю в этой истории и в самом деле вел себя не так, как ему полагалось — не как следователь, который стремится установить истину, а как человек, который хочет доказать виновность Логана. Сейчас, наедине с самим собой, Латрю вынужден был признать, что он в этой истории дошел до нарушения базовых принципов своей работы. Когда он давил на Логана, чтобы заставить его ощутить, как следствие все ближе подбирается к нему — ему хотелось, чтобы у Майкла Логана, которого Латрю тогда считал убийцей, сдали нервы, и он пустился в бега. Инспектор думал о присяжных. В тот момент Латрю не мог рассчитывать на то, что они обнаружат в сундуке подозреваемого сутану с пятнами крови. Ему нужно было что-то, что заставит других людей увидеть виновность Логана так же ясно, как видел ее он сам. Ему хотелось, чтобы Логан не выдержал и побежал, поскольку Латрю знал, какое сногсшибательное впечатление бегство подозреваемого производит на присяжных. Сам Латрю понимал, что эта логика была порочной — невиновный точно так же может испугаться виселицы, как убийца. Но он знал так же и то, что в сознании большинства людей крепко сидит уверенность, что невиновный человек бежать не станет. Каждый думает — если бы кто-нибудь сказал, что я убийца, я бы никуда не побежал! Я бы стоял, прямой и гордый, и отрицал эти обвинения перед всем миром.

И Логан стоял.

Логан стоял гораздо тверже, чем кто-нибудь из людей, когда-либо встречавшихся Латрю за его жизнь.

Глядя на то, как тот держится на процессе, Латрю мрачно думал, что, имея дело с Логаном, он ошибался с самого начала. Он не психопат — он мазохист. (Et, d’ailleurs, какой еще мужчина, кроме мазохиста, мог выбрать в любовницы Рут Барфилд?..).

С точки зрения формальностей — дело все еще оставалось нераскрытым. На деле — после звонка Вильнева было совершенно ясно, что в глазах его коллег (как и в глазах общественности, репортеров и «всех здравомыслящих людей») это убийство было должным образом расследовано, а его виновник установлен — даже если и не осужден.

Дверь, ведущая к истине, закрылась. Латрю навсегда остался с этой стороны.

На второй день после суда к воротам церкви приклеили карикатуру из «La Tribune ouvrière» — Логан с пресс-папье над мертвым телом с лужей крови, над ним — толпа присяжных в виде пухлых херувимов, держащих растяжку «Не виновен», а над ними — дергающий их за ниточки толстый священник в епископском облачении. Карикатуру прилепили к полированному дереву комком жвачки. Надо думать, какой-то рабочий на рассвете шел мимо прихода к ранней смене на заводе, вытащил из-за щеки жвачку, прилепил карикатуру, рассчитывая на пришедших к ранней мессе прихожан, и пошел дальше, радуясь тому, что он хоть что-то сделал для восстановления справедливости. Зря радовался — Отто не спалось, так что оставленную на воротах вырезку с карикатурой он увидел раньше прихожан из Сант-Мари. Он отлепил картинку, скомкал мягкую газетную бумагу и сунул бумажный катышек в карман, прежде чем кто-нибудь еще увидел это «красноречивое» послание. Однако неприятное чувство угрозы и агрессии осталось. На следующий день он целенаправленно вышел с утра пораньше, чтобы осмотреть ворота и внешнюю стену церкви на предмет других посланий. Ничего не обнаружив, он несколько успокоился — и очень зря.

На следующий день раннюю мессу служил не Логан, а Бенуа. Явившись к завтраку, он выглядел одновременно выбитым из колеи и зажатым, как будто не знал, как заговорить о беспокоивших его вещах. Избегая смотреть на Логана с Бернаром, он неловко обратился к Отто — «Месье Келлер, вы не могли бы посмотреть на стену нашей церкви? Ее испачкал какой-то хулиган». Отто похолодел и вышел из столовой, бросив тост, который он в этот момент намазывал вареньем для отца Бернара («нет, mon père, давайте уж лучше я сам»; недоставало только, чтобы Альме пришлось стирать скатерть после того, как Бернар в очередной раз заляпает ее клубничным джемом).

Стену церкви украшала большая, кривая надпись ASSASIN — с орфографической ошибкой, без второго S в конце. Отто почувствовал, что сердце у него колотится, словно у человека, ожидающего нападения. Эта надпись — «убийца» — относилась вовсе не к нему. Бывший здесь ночью человек, скорее всего, даже не знал о его существовании. Но Отто все равно чувствовал себя так, как будто его ударили кулаком в лицо. На витрине магазина, принадлежавшего отцу Отто, тоже как-то ночью появилась надпись — только не углем, а белой краской. «Saujude» — «еврейская свинья».

Келлер до хруста стиснул зубы и направился к чуланчику, в котором он держал ведро и тряпку. «Им что, делать больше нечего?!» — думал он с яростью.

Логан с Бернаром появились в тот момент, когда Келлер тер тряпкой нарисованные углем буквы, приходя в отчаяние от того, что надпись не смывалась, а только размазывалась, оставляя грязный и, что еще хуже, вполне читаемый след.

— Это неслыханно, — сказал Бернар глухим от гнева голосом, нисколько не похожим на его обычное кудахтанье. — Я позвоню в полицию. Пускай займутся этими вандалами.

— Не стоит, — мертвым голосом ответил Логан. — Формально надпись углем — это не вандализм.

— На стене церкви!!

— На любой стене. Потом — посмотрите на эти буквы… Может быть, эти вандалы — просто дети, которых за эту глупость исключат из школы или исколотят дома…

— И правильно сделают, — сказал отец Бернар сердито. — Если бы мой сын шатался по ночам и писал гадости на стене церкви — я бы его выдрал. Для его же пользы.

Логан грустно усмехнулся.

— Вспоминаете Притчи Соломона, mon père?.. Боюсь, что все как раз наоборот — если бы детей меньше били дома, они бы не чувствовали побуждения шататься по ночам и писать гадости на стене церкви.

Настоятель раздраженно фыркнул.

— Да с чего вы вообще решили, что это писали дети! Если кто-то пишет криво и с ошибками — то это просто значит, что он пишет редко. И вообще вы не правы — полиция _должна_ знать, что происходит. Сегодня кто-то пишет углем — завтра он возьмет краску и выбьет нам окна. А потом подожжет дом.

Отто не особенно любил отца Бернара — но на этот раз он был всецело с ним согласен. Тем более, что он, в отличие от настоятеля, знал про налепленную на жвачку вырезку из «Tribune ouvrière». Нетрудно было не заметить явной эскалации: в тот раз — карикатура на воротах, в этот раз — надпись углем прямо на стене церкви.

Отто по опыту знал, насколько далеко это может зайти.

Отец Бернар сердито развернулся и ушел звонить в полицию. Логану тоже лучше было бы уйти — вернуться к остывающему кофе с тостами и не стоять у него над душой. Но Логан не уходил. Возивший тряпкой по угольным пятнам Отто спиной ощущал его присутствие. Казалось, Логан любовался этой фантасмагорической картиной — Отто оттирает со стены последствия своего преступления. Если со стороны эта картина выглядела хотя бы наполовину так же унизительно, как она ощущалась изнутри — то Логан имел все причины чувствовать себя хотя бы частично отмщенным.

— Может, мне принести мыло?.. — нерешительно предложил Логан через долгие, мучительные полминуты тишины.

Отто подумал, что от этой экстремальной ситуации он, в самом деле, совершенно отупел — мыльный раствор должен был справиться с въевшейся в неровности стены угольной пылью куда лучше, чем вода. Он бросил тряпку и направился в сторону кухни, избегая лишний раз смотреть на Логана.

Глава опубликована: 28.09.2026

XI

Как священник, Логан постоянно имел дело с человеческим страданием. Но после своего освобождения он начал думать, что до сих пор он имел очень приблизительное представление о боли, которую он был призван облегчать. Как и все люди, которые смотрят на несчастья своих ближних со стороны, он видел лишь вершину айсберга, большая часть которого была скрыта от его глаз. Все равно что посмотреть экранизацию какой-нибудь трагедии в кино — а потом обнаружить, что у фильма есть первоисточник — натуралистический, мучительно подробный автобиографический роман на шестьсот страниц. Главным в страдании было не то, что привлекает внимание своим драматизмом и бросается в глаза, а то, что выглядит менее важным, чем внешние, осязаемые раны и несправедливости — то, что в сознании страдающего человека происходит бесконечное, бесшумное, лишенное всякой поэзии или героики перебирание одних и тех же нестерпимых и бесплодных мыслей.

Рене, который после ареста Майкла продолжал прислуживать отцу Бернару на воскресных мессах, отказался от места алтарника и вообще начал бывать на мессах через раз. Отец Рене в разговоре с Бернаром объяснил, что Рене не справляется со школьными нагрузками, и у него нет времени на дополнительные обязанности в церкви — но Майкл ничуть не удивился, когда наступление летних каникул ничего не изменило. Было совершенно очевидно, что уход Рене связан не с необходимостью готовиться к занятиям, а с Логаном. И он был не единственным. Часть прихожан исчезла — Логану хотелось думать, что они просто сменили церковь и начали посещать другой приход, но он содрогался при мысли, что эта история могла заставить кого-то разочароваться в церкви или даже усомниться в Боге. Другая часть прихожан осталась в Сант-Мари — но при этом они избегали посещать те службы, которые проводил он сам, и каждый раз как бы случайно приходили на мессу тогда, когда служили Бенуа или Бернар. Церковь Святой Марии, находившаяся в тихом и благополучном пригороде, никогда не была одним из тех храмов, которые в будни посещает толпа бедняков из прилегающих к церкви кварталов. Местным жителям не нужно было успеть причаститься перед сменой на заводе, так что большинство их них являлись к поздней мессе. Но теперь между будними мессами, начинавшимися в 8-30, появилась драматическая разница. Когда мессу служили Бенуа или Бернар, на службе, как обычно, бывало пятнадцать-двадцать человек. В случае Логана позднюю мессу легко было перепутать с ранней — на скамьях сидели только те три или же четыре человека, преимущественно очень пожилых, которые к ежедневному посещению утренней мессы относились так же, как к чистке зубов и мытью рук перед едой — что-то такое, без чего они бы ощущали физический дискомфорт. Все остальные предпочитали просто отложить поход в церковь на следующий день, чтобы не иметь дела с Логаном. Майкл осознавал, что это не было сознательным и обдуманным проявлением враждебности и еще меньше — акцией протеста. Тех, чьи чувства относились к этой категории, нужно было искать среди исчезнувших бесследно прихожан. А остальным — всем этим обычным католикам, которые раньше относились к Логану с симпатией, хотя порой бывали озадачены и сбиты с толку его слишком либеральными идеями — просто казалась слишком дискомфортной мысль, что руки, поднимающие освященную гостию над алтарем, могли быть руками убийцы и прелюбодея. По этой же причине люди — даже совершенно не желающие ему зла и не считавшие его заведомо виновным — предпочитали исповедоваться не ему, а двум его коллегам, и Логан невольно ощущал себя нахлебником, который получает жалование священника, хотя его обязанности вынуждены исполнять Бернар и Бенуа. Заговорить об этом с настоятелем казалось слишком неудобным, но в беседе с отцом Бенуа Майкл однажды все-таки позволил себе горькую ремарку — когда Бенуа после очередной воскресной службы задержался в церкви на два часа дольше, чем обычно, потому что принимал толпу желавших исповедоваться прихожан, Логан с мрачной усмешкой извинился, что Бенуа приходится работать за двоих. Бенуа, выглядевший вымотанным и немного ошалевшим — по прикидкам Логана, ему пришлось выслушать около тридцати исповедей подряд — только с усталой безнадежностью махнул рукой. 

— Никогда не подумал бы, что среди католиков в нашем приходе столько протестантов…

Майкл почувствовал, что глаза у него невольно расширяются. Аллюзия на недействительность церковных таинств, полученных от порочного священника… Бенуа что, действительно хочет сказать, что исповедь, которую кто-то принес бы отцу Логану, осталась бы действительной в духовном смысле _несмотря на то_, что сделал Логан?! Осознав, о чем он думает, Бенуа опустил глаза.

— Простите. Вечно я несу какую-нибудь чушь. Я вовсе не имел в виду… Простите, ради Бога. Просто я — не самый умный человек. Либо совсем не знаю, что сказать, либо говорю глупости.

Бенуа был на добрых двадцать лет старше него, но Логан все равно нередко представлял его подростком — замкнутым, рассеянным, вечно витающим в облаках мальчиком, которого почти наверняка шпыняли в семинарии.

— Нет... Вообще-то это было остроумно, — сказал он.

В самые первые недели — до тех пор, пока газетная шумиха, поднятая вокруг его дела, еще не улеглась, и Логан привлекал к себе особенно прицельное враждебное внимание, кто-то налепил на ворота церкви рукотворную карикатуру — человек в сутане, который болтается в петле. Это, определенно, нарисовал не ребенок — школьники порой способны рисовать очень хорошие карикатуры (если уж на то пошло, в четырнадцать-пятнадцать лет Майкл с товарищами тоже порой позволяли себе рисовать карикатуры на самых придирчивых и неприятных из священников, преподававших в семинарии), но тот, кто рисовал эту картинку, явно хотел сделать ее не смешной и издевательской, а угрожающей. И — если говорить о стиле и об общем впечатлении, которое производил этот рисунок, ему это удалось. Приклеенный надежным, профессиональным клеем — как хорошая рекламная афиша — лист действительно дышал угрозой. Но Логан, глядя на эту картинку, ощутил, что его губы раздвигаются в нелепой, полной горечи улыбке. Человек, который полагал, что ускользнувший от правосудия священник наслаждается покоем, и его самодовольство можно пошатнуть только угрозой линчевания — это было нечто трагикомичное в своей абсурдности. Да он почти жалел, что «присяжные господина Дюплесси» не вынесли решения, что он виновен! Как любой нормальный человек, Логан боялся смерти, или, если быть точнее — тех страданий, которые сопряжены с отделением души от тела. Смерть страшила его примитивно, физиологически — как людей страшит перспектива посетить дантиста, чтобы вырвать больной зуб. Но умереть с сознанием собственной правоты — это, в конце концов, гораздо менее мучительно, чем быть священником, который вызывает в людях отвращение к религии и который больше не может причащать, исповедовать или утешать людей. В детстве у Логана — или, точнее, у его семьи — была собака, золотисто-рыжий спаниэль с белым пятнышком на носу, с которым Майкл играл раньше, чем сообразил, что дергать собаку за уши и за хвост — не проявление любви. Типпи (у родителей Майкла, при всех их достоинствах, с фантазией явно были проблемы) состарился и одряхлел, когда сам Логан еще был ребенком. Когда Майклу было одиннадцать, у доброго старины Типпи отнялись задние лапы. Логан даже сейчас помнил горькое недоумение в его карих глазах. Люди могут смириться с тем, что они больше не способны встать — им остается речь, способность читать книги, музыка, кино, ну, словом, чисто человеческие способы придавать своей жизни смысл. Собака, которая больше не может ни бегать за мячиком, ни следовать за интересным запахом, ни бросаться навстречу людям и вилять хвостом, теряет все, что делало ее собой.

Письмо отца пришло через две недели после его возвращения в приход. Майкл не сразу решился его открыть — дождался вечера, поскольку смутно ожидал, что после этого письма ему потребуется одиночество и время, чтобы успокоиться. Их переписка и редкое общение по телефону всегда было тяжелым испытанием для его нервов.

Для Майкла общение с отцом было по-настоящему свободным и приятным только первые двенадцать или, может быть, тринадцать лет — пока он не стал говорить о том, что он хочет поступить в семинарию и стать священником. Пока он был ребенком, между ними царил мир. По сути, Майкл даже вправе был считать, что ему повезло — его отец уделял ему куда больше времени, чем отцы большинства его приятелей (отчасти, безусловно, потому, что Майк не должен был делить любовь родителей с оравой братьев и сестер). Отец брал его на рыбалку, устраивал с ним вместе барбекю и запускал с ним фейерверки в его День рождения. Он без раздумий тратился на Майкла — в отличие от его одноклассников, у Майкла было все, о чем только может мечтать его ровесник — и велосипед, и деньги на кино, и отдельная спальня с кучей книг. Если родители его товарищей из младшей школы постоянно были ими недовольны, то Майкл был вечным предметом гордости своих родителей, и любое мало-мальское его достижение превозносили до небес.

Отец не скрывал убежденности, что у него большое будущее. Причем Майкл, в его искаженном родительской гордостью сознании, мог преуспеть вообще во всем — в политике, адвокатуре, медицине, спорте… Если мать Майкла просто полагала, что другого такого же умного, красивого и чуткого ребенка в мире нет, и даже не пыталась скрывать этой убежденности ни от самого Майкла, ни от их соседей и знакомых, ни от обучавших Логана монахинь в младшей школе, то гордость отца была главным образом направлена на будущее — он говорил об университете, о карьере, о девушках, которые будут «толпами сохнуть» по кому-нибудь с подобной внешностью.

Отец не возражал против того, что Майкл служит в алтаре. Он даже гордился. То, что все соседи и знакомые на каждой мессе видят Майкла в белом облачении, казалось ему лестным, а что из всех его одноклассников курирующий их школу священник выбрал на такую роль именно его сына, только подтверждало мнение отца о достоинствах Майкла. Было бы просто нелепо остановить свой выбор на ком-то другом. Майк Логан был самым красивым и самым высоким среди мальчиков своего класса, и вдобавок хорошо учился и имел хорошие манеры.

Однако заявление Майкла о том, что он намерен стать священником, повергло отца в настоящий шок. Мысль, что кто-то — и в особенности его сын! — способен предпочесть двенадцать лет в закрытой семинарии и сан священника тем восхитительным картинам, которые он успел нарисовать в своем воображении, казалась отцу некой разновидностью душевного заболевания. И это его отношение ничуть не изменилось за все эти годы.

Когда Майкл находился под судом и получал письма отца в тюрьме, в их напряженных отношениях настало краткое, искусственное перемирие. Они вели себя, как люди, которые не забыли про свои прежние разногласия, но заключили молчаливое соглашение ни словом ни упоминать о них, пока нависшая над ним угроза не пройдет стороной. Лед отчуждения, скопившегося между ними за все эти годы, от подобных умолчаний, разумеется, не треснул — в некотором смысле, он стал даже толще.

Отец ничего не говорил о том, какие чувства и переживания у него вызывает арест Майкла. Он сосредотачивался на простых вещах — здоров ли он? Хороший ли у него адвокат? Может ли начальство из его епархии чем-то помочь?.. Майкл так же спокойно и фальшиво отвечал, что он здоров, что кормят его хорошо, и что отцу не нужно беспокоиться — он ни в чем не нуждается, а если бы ему было что-нибудь нужно — то ему достаточно было бы попросить отца Бернара или же мэтра Гарнье. Когда стала известна дата приговора, то он попросил отца не приезжать. «Это будет мучительно — и для меня, и для тебя, — написал он, и это, может быть, была самая искренняя фраза из всех их с отцом тюремной переписки. — Думаю, на фронте люди держатся именно потому, что они предоставлены сами себе. Когда видишь сочувствие или тревогу своих близких, трудно не начать жалеть себя».

К счастью, отец его послушал. Он вообще в эти месяцы проявил больше понимания, чем за множество предыдущих лет.

Логан не сомневался в том, что теперь перемирию настал конец — и все то напряжение, которое скопилось за все эти месяцы вынужденной сдержанности, теперь вырвется на волю. Они уже проходили через это — ближе к окончанию его учебы в семинарии, когда такое перемирие было вызвано тяжелой болезнью его матери.

Иногда смерть близкого человека может сблизить тех, кто долго находился в ссоре, но у них с отцом вышло иначе. Неприятие отцом его решения поступить в семинарию всегда было исполнено чувства личной задетости — его единственный ребенок, его _сын_ был, в понимании отца, обязан при выборе своего будущего подумать о своей семье (то есть о нём. Согласие своей жены с решением их сына он в расчет не принимал). Майк был виновен в том, что из-за его глупой упертости отец и мать обречены на одиночество и на покинутость, и ещё больше был виновен в том, что у отца не будет внуков. Отец смог скрепя сердце примириться с тем, что рождение Майкла сделало его жену бесплодной, и его мечтам о большой семье с тремя или четырьмя детьми не суждено было осуществиться. Но Майкл, в его понимании, обязан был понять, какой жертвой обернулось для отца его рождение, и постараться это как-то компенсировать.

После того, как его мать стремительно и тихо умерла от рака, к застарелому негодованию отца добавилась саднящая, личная обида — в его понимании, Майкл должен был посочувствовать его утрате, что для отца означало — бросить семинарию и быть с ним рядом. Он страдал, он был разбит, и ему было одиноко. Неспособность сына посочувствовать ему и отказаться от своей учебы ощущалась им, как настоящее предательство. Майкл не мог избавиться от совершенно не благочестивой мысли, что отец так погрузился в то, чтобы обвинять его в черствости и эгоизме, что был совершенно неспособен осознать свой личный эгоизм. Ему как будто бы не приходило в голову, что Майк тоже страдал, тоже переживал утрату и не меньше его самого нуждался в сострадании. В мыслях об этом Майкл доходил до совсем уже нелепого и детского в устах двадцатилетнего мужчины — "почему ему не кажется, что это _он_ должен был меня как-то поддержать? Кто из нас чей отец, в конце концов?"

Ещё меньше Джон Логан был способен осознать, что, даже если бы Майкл тогда действительно оставил семинарию и постоянно находился рядом с ним, то при их отношениях это не сделало бы его спокойнее и счастливее — только измучило бы их обоих.

Наверное, именно в этот год Майкл смирился с тем, что люди сами создают безвыходные ситуации и ставят себя в положение, в котором никто не способен им помочь — поскольку они возмущаются против того, что другой человек способен дать, и требуют того, что он дать совершенно не способен, и что было бы к тому же разрушительно и бесполезно и для них, и для него.

Это было невыносимо, это было больно, и это происходило в его собственной семье. Майкл испытывал мучительный соблазн обратиться за помощью к кому-нибудь из тех священников или наставников из семинарии, которым он доверял, и вывалить на них все это ощущение несправедливости и безысходности. Но в глубине души он понимал, что это было бы нечестно. В отличие от отца, он умел облекать свои чувства и желания в правильные и красивые слова. Но это не меняло основного факта — что бы он ни говорил, в душе он понимал бы, что он просто ноет. Жалуется на другого человека точно так же, как его отец — да ещё злоупотребляет профессиональной и корпоративной солидарностью. Было довольно очевидно, что симпатии священников из семинарии будут на стороне того, кто защищает право на свое призвание быть частью церкви и посвятить себя службе Богу…

В результате они с отцом просто отдалились друг от друга ещё больше, и разрыв, возникший между ними из-за семинарии, стал настоящей пропастью.

Письмо от отца Майкл открыл с тоскливым ощущением, что тот наверняка использует последние события, как аргумент в их многолетнем споре, в стиле — ты всегда считал, что ты лучше всех знаешь, что ты делаешь. _Ну и к чему тебя это в итоге привело_? Что-нибудь неопределенное — чтобы сама эта неопределенность избавляла от необходимости нести ответственность за сказанное — исполненное застарелого раздражения и ядовитое.

Он ошибался. Содержание письмо произвело на него впечатление, подобное ушату ледяной воды на голову.

Отец писал:

«Я говорил тебе, что целибат — неверный выбор для мужчины. Я предупреждал о том, к чему это в конечном счёте приведет. Четырнадцатилетний мальчик может думать, что откажется от женщин — потому что он даже не знает, о чем говорит и от чего отказывается. Но когда взрослый мужчина продолжает настаивать на том, что он намерен принести обет безбрачия и соблюдать его до конца своей жизни — то он сам несёт ответственность за то, что выбирает жизнь во лжи.

Как будто недостаточно было священников, имеющих любовниц или соблазнявших своих прихожанок, чтобы кто-нибудь вроде тебя решил пополнить этот список»

И так далее, и все тому подобное.

Майкл почувствовал головокружение и тошнотворную, предобморочную дурноту. В этот момент ему было так плохо, что он не способен был даже на саркастическую мысль, что отца с его буржуазным возмущением, кажется, куда больше волновала мысль об адюльтере и любовнице, которая сделала аборт, чтобы скрыть отношения с Майклом от мужа, чем приписываемое его сыну убийство. Эта сумрачная, ироническая мысль пришла только на следующий день — ну а тогда Майкл просто бросил письмо на стол и дёрнул за тугой белый воротничок своей сутаны с такой силой, что оторвал пуговицу возле ворота.

На смену дурноте и шоку пришла ярость. Он, должно быть, целый час расхаживал по своей комнате, мысленно сочиняя гневное ответное письмо. Слова складывались легко, и ярость на последний, нанесенный ему только что удар легко вплеталась в поток старых обвинений.

Ты злоупотреблял моим терпением последние двенадцать лет. Ты пользовался уважением, которое я должен был испытывать к тебе, как к своему отцу, чтобы снова и снова безнаказанно высмеивать мой выбор, оскорблять меня и осаждать меня своими жалобами. В своем бесконечном эгоизме ты, по-видимому, искренне считаешь, будто ты один способен страдать от чужих поступков или слов. Но на сей раз ты зашёл слишком далеко. С меня вполне достаточно чужих людей, которые сейчас бездумно повторяют клевету в мой адрес и радуются случаю выразить свои чувства в адрес церкви, плюнув мне в лицо. По крайней мере, им я не обязан отвечать. Но ты — это другое дело.

Я двенадцать лет терпел твои упрёки и твое самодовольство, но теперь я больше не желаю иметь с тобой ничего общего. Сделай одолжение нам обоим и не мучай ни себя, ни меня новыми письмами. Я в любом случае не собираюсь на них отвечать.

Он повторил про себя этот текст, наверное, пару десятков раз, буквально упиваясь своей яростью и подбирая наиболее ядовитые формулировки. Но в итоге вынудил себя отложить сочинение письма на следующий день, и утром, ощущая уже не вчерашний гнев, а только бесконечную усталость, написал -

"Мне жаль, что ты так думаешь. Я спорил с тобой слишком долго, чтобы спорить снова. Из того, что я действительно могу тебе сказать — я никогда не делал тех вещей, которые ты мне приписываешь".

Это было все. К этому было просто нечего добавить.

Еще сильнее мыслей о письме отца, отрывки из которого всплывали в памяти в самые неподходящие моменты — даже в церкви, когда ему полагалось полностью сосредоточиться на службе — Майкла мучило молчание О’Рейли. Среди всех корреспондентов Майкла мирской, резкий, не склонный к сентиментальности О’Рейли был для него лучшим утешителем и собеседником — он не впадал в тот сочувственный, осторожный тон, которым люди разговаривают с тяжелобольным, калекой или заключенным, а просто был самим собой. Едко высмеивал людей, способных посчитать, что Логан был преступником. У тебя куча недостатков, язвил он. Ты утомительный святоша, инструмент порочной церкви, обращающий свои достоинства против людей, которым ты пытаешься помочь. Как собеседник — ты на редкость раздражающая помесь старой девы и десятилетнего ребенка. Но убийство? Эти люди просто бредят.

Майкла это забавляло. То, что кто-то из его друзей способен задирать его в то время, когда он сидит в тюрьме, возвращало ему ощущение нормальности и твердой почвы под ногами. Эти письма куда больше укрепляли его веру в благополучный исход его дела, чем попытки его утешать. Если О’Рейли шутит — значит, он на самом деле верит в то, что с Логаном все будет хорошо. Что все закончится благополучно, Майкл выйдет на свободу и вернется в свой приход, и они снова будут посылать друг другу книги и упражняться в остроумии, высмеивая философские идеи и литературные предпочтения своего собеседника.

Но после оправдательного приговора О’Рейли замолчал. Письма, которые обычно приходили каждую неделю, совершенно прекратились. Логан даже примерно представлял себе, чем было обусловлено молчание О’Рейли. Историю о Рут Барфилд, виденной Вийетом тайной встрече, шантаже, предполагаемом аборте и всех прочих всплывших только на суде деталях обсуждали очень широко. О’Рейли должен был сказать себе — если бы это все было неправдой, Логан бы не стал скрывать все это от него. Он бы сказал — следователи считают, что у меня была любовница, а Вийет меня шантажировал. А раз он промолчал, то, _значит_, ему было просто неудобно признаваться в этом факте, потому что это было правдой. А раз так — выходит, он никогда не знал Майкла по-настоящему. На самом деле, его друг просто разыгрывал перед О’Рейли ту же роль, что и перед всеми остальными. А О’Рейли, как дурак, ему поверил — несмотря на то, что он не верил его церкви.

Вряд ли О’Рейли отдавал себе отчет, что эпизод с Рут Барфилд вообще не представлял из себя ничего особенного. Для О’Рейли дружба означала постоянное вовлечение другого человека в сферу своих отношений с какими-то третьими людьми. Он писал ему о своей семье, коллегах и друзьях, которых Логан никогда не знал, и даже посвящал его в детали своих ссор со всеми этими людьми. Это не было по-настоящему нескромным — для Майкла все эти люди оставались только именами на бумаге, и не было никакого риска, что слова О’Рейли как-то повлияют на его восприятие этих людей. Но сам О’Рейли вряд ли помнил двух других священников из Сант-Мари по именами — Логан упомянул об их существовании, когда он поступил в этот приход, но больше в своих письмах никогда не возвращался к этой теме. О’Рейли не знал о Келлерах или Рене, не знал о самых значимых для Майкла прихожанах, не знал о его отношениях с отцом — за исключением каких-нибудь обыденностей вроде — «думаю, что наша встреча отменяется: моему отцу уже гораздо лучше, так что у меня больше нет причины ехать в Монреаль. Вряд ли мне дадут отпуск только для того, чтобы увидеться со старым другом», или — «эта книга была среди тех, которые отец прислал мне в подарок на Рождество. Если ты ее еще не читал, могу прислать тебе свой экземпляр — мне скоро некуда будет девать свои».

О’Рейли полагал, что дружеская близость — это то, насколько глубоко ты впускаешь другого человека в свою жизнь. Майкл считал, что дружеская близость — это то, насколько другой человек может рассчитывать на твою абсолютную лояльность. В том числе — что все, что происходит между вами, останется между вами, и что всякий человек, занимает ли он важное место в твоей жизни или же соприкоснулся с тобой только случайно, по касательной, может рассчитывать на твою сдержанность. Представления О’Рейли о дружбе были сформированы городской школой в Монреале. Логан даже не сумел бы объяснить ему, насколько этот мир далек от ценностей и правил семинарии. Они жили в закрытом коллективе, где действовали строгие правила и где все всех знали. Они должны были регулярно исповедоваться — не формально, не для галочки, а совершенно искренне. И при этом исповедь не должна была превращаться в сплетни и осведомительство. Дело было даже не в том, что кто-нибудь из их начальства мог бы пожелать воспользоваться тем, что он узнал. Просто их исповедь принимали те же самые священники, которые были их преподавателями и начальниками. Даже самый добросовестный священник — просто человек, который не может стереть из своей памяти все, что он слышал. Любые подробности о другом человеке повлияют на того, кто их услышит — хочет он этого или нет.

До ситуации с Рут Барфилд «скрытность» Логана О’Рейли не волновала — он, скорее всего, ее вообще не замечал. И теперь он не спрашивал себя — насколько справедливо и разумно обвинять в умолчании о Рут Барфилд человека, который вообще всегда писал о книгах, размышлениях, прогулках, каких-нибудь забавных происшествиях на улице, но никогда — о каких-то конкретных людях. В антиклерикальной прессе его представляли еще одним типичным священником, который вел двойную жизнь и втирал окружающим очки. Инерция мышления, сформированного десятками однообразных случаев, слишком сильна, чтобы спросить себя, не может ли такая логика _прямо сейчас_ вести к грубой ошибке…

С каждой проходящей неделей становилось очевиднее, что О’Рейли не собирается ему писать — но Майкл все равно ловил себя на том, что мучительно ждет письма от него с каждой новой почтой.

В ответ на слова отца он мог хотя бы написать со всей определенностью — ты ошибаешься. Я этого не делал. Здесь — явных обвинений не было, а отвечать на невысказанные обвинения было бессмысленно — такой ответ собственной суетливой жаждой оправдаться лишь усиливал бы впечатление его виновности. О'Рейли тоже осудил его — и на этом суде Майклу как обвиняемому было отказано в последнем слове.

Может быть, нужно было просто написать О’Рейли самому. Майкл ругал себя за гордость — но, по правде говоря, его удерживало не холодное негодование оскорбленного человека, а, скорее, трусость. Мысль о письме О’Рейли вызывала смутный ужас, как у человека, подходящего к обрыву — земля под ногами твердая, риска сорваться нет, но голова кружится так, как будто ты вот-вот полетишь вниз. Логан не мог избавиться от мысли, что, если он приложит все усилия, чтобы попытаться достучаться до бывшего друга, а потом тот обольет его презрением или же снова промолчит — то это будет уже слишком.

Июнь в этом году выдался особенно жарким. Логану казалось, что он ощущает раскалившийся асфальт даже через подошвы ботинок. Он шел из аптеки, держа бумажный кулек с лекарствами, и сожалел о том, что легкомысленно оставил дома шляпу — защитить глаза от палящего солнца. Отец Бернар в последнее время страдал от боли и судорог в ногах, и врач, осмотрев его отекшие ноги с вылезающими венами, велел ему носить компрессионную повязку, пропитанную мазью из смеси цинка, желатина и глицерина. Логан вызвался сходить в аптеку, чтобы купить для отца Бернара прописанные ему лекарства, а заодно — захватить для Бенуа лекарства от мучившей его весной и летом аллергии и забрать для Альмы приготовленные для неё лекарства — она обычно приходила в аптеку с выписанным ей рецептом, но забрать какие-то таблетки или капли можно было только через два-три дня — в аптечном зале и даже в подсобке фармацевта они не хранились. Альма с готовностью отдала ему уже погашенный рецепт, благодаря за то, что отец Логан так любезно вызывается избавить ее от лишних хлопот, а Майкл про себя подумал, что это сейчас — едва ли не единственная польза, которую он способен приносить окружающим людям.

Уже подходя к порогу, Майкл нос к носу столкнулся с Отто Келлером — и, как это бывало с ним в последние несколько месяцев, инстинктивно отпрянул, словно человек, увидевший змею. Змея вполне способна быть не ядовитой, и она совсем не обязательно хочет тебя ужалить — может быть, просто ползет куда-то по своим делам. И вообще, глупо бояться змей — змее, по справедливости, в эту минуту может быть ещё страшнее, что огромный человек с его тяжелыми ботинками наступит ей на хвост. Но все эти разумные соображения не помогают, потому что, когда глаз видит в траве или же на сухих сосновых иглах темное, извивающееся, как будто бы перетекающее по земле тело, человек думает не головой, а позвоночным мозгом, первобытными инстинктами, которые кричат — «опасность!».

Логан отшатнулся — и понял, что Келлер это заметил, и замялся, не зная, как исправить положение. Сказать, что он идет в аптеку — сразу для Бернара, Бенуа и Альмы, и спросить у Отто, не нужно ли захватить чего-нибудь и для него?.. Глупо — принимая во внимание все обстоятельства, Келлер подумает, что Логан над ним издевается. Или же — еще того хуже — это будет выглядеть фальшиво и карикатурно, как проявления смирения и всепрощения в плохой литературе или как в тех глупых фильмах, в которых священники или монахини выглядят отвратительно слащаво, а с приторностью их образа может поспорить разве что натянутость сюжета.

В конце концов Майкл Логан, как и все мужчины, попавшие в затруднительное положение, прибег к помощи женщины — обратившись к Альме, сказал ей, что он вернется через полчаса, от силы через час (если в аптеке будет очередь и нужно будет ждать, пока фармацевт приготовит мази для отца Бернара), проскользнул мимо Отто и сбежал, забыв свою летнюю соломенную шляпу на гвозде в прихожей.

Ничего, сказал он сам себе, выходя за ворота церкви и до сих пор внутренне морщась из-за этой глупой сцены с Келлером. Конечно, если хорошо подумать, все эти мысли о том, что и как будет звучать и выглядеть — полная чушь. Если отвлечься от той нездоровой взвинченности, в которую его приводила любая встреча с Отто Келлером, и посмотреть на дело непредвзято — с точки зрения того, как должен был поступить в его положении _нормальный человек_ — надо было все же спросить. А сейчас получается, что он идет в аптеку за лекарствами для трех из четырех человек, живущих в их приходе, а Отто нарочно и демонстративно решил ни о чем не спрашивать. Майкл покривился и сказал себе — хватит. Уймись. Если бы Келлеру были нужны какие-то лекарства, Альма бы ему сказала.

Лекарства он забрал быстро, но теперь шел медленно, несмотря на жару и стремление побыстрее оказаться дома, в спасительной тени. Проблема заключалась в том, что ему больше некуда и незачем было спешить. За несколько последних месяцев он превратился в призрак — человека, который годился разве что для всяких мелочей вроде визита за лекарствами в аптеку. Отсутствующий взгляд Майкла рассеянно скользил по улице — бледные от жары деревья, раскаленные стены домов, домохозяйки, вышедшие за покупками, пока их дети спят после обеда… Мужчин на улице было немного — мужчины в этот час либо работали, либо сидели в тени под тентами кафе. Может быть, именно поэтому мужчина в светло-сером дорогом костюме привлек его внимание — обладатели таких костюмов обычно не ходят по городу пешком и не толкутся в общественном транспорте, а сразу же на выходе из офиса садятся в свой автомобиль. Логан поднял взгляд выше — и лицо под полями серой летней шляпы показалось ему странно знакомым — хотя Майкл был практически уверен, что никогда не встречал этого человека ни на улице, ни у себя в приходе. Тем не менее, прохожий смотрел прямо на него — смотрел с таким вниманием, как будто бы чего-то ждал от Логана. Майкл невольно стиснул зубы и нахмурил брови — _Господи, только не это_, неужели еще один любопытствующий тип, узнавший его лицо по фотографиям в газетах?.. — а потом замер посреди тротуара, осознав, кого ему напоминает этот человек.

— Алан?.. — сказал он вслух. — Алан Дюран!

Губы мужчины насмешливо изогнулись.

— Я уже готовился к тому, что ты пройдешь мимо меня, словно мимо фонарного столба… Я что, действительно так сильно изменился?

— Очень сильно, — растеряно сказал Майкл. Он помнил Алана либо в узкой черной сутане, которую они все носили в семинарии, либо в белой футболке с распахнутым треугольным воротом, с взлохмаченными и все еще влажными после купания волосами. Модный и дорогой костюм, поблескивающие на запястье серебряные часы, тонкий, сверкающий на солнце золотой зажим на галстуке — это, конечно, было страшно далеко что от Алана в семинарии, что от Алана на каникулах. И в остальном он тоже сильно изменился — Майкл помнил его юношей, почти подростком, а сейчас перед ним стоял мужчина двадцати семи лет. Разница очевидная. То есть — тогда, в семнадцать лет, они тоже считали себя взрослыми, но сейчас лицо Алана в его воспоминаниях казалось ему почти детским по сравнению с лицом мужчины, которого он видел перед собой. Алан, наверное, заметил то изумленное внимание, с которым он рассматривал каждую деталь в его лице — и это показалось ему убедительнее, чем простое утверждение, что в памяти старого друга он выглядел совершенно по-другому.

Алан рассмеялся.

— Пойдем, присядем где-нибудь… У вас тут такая страшная жара, что, если мы будем торчать посреди улицы — кто-то из нас точно получит солнечный удар.

— «У вас тут»? — эхом повторил Майкл. — Значит, ты здесь недавно?

— Приехал из Монреаля этим утром. Ну, пойдем уже! — сказал он с легким нетерпением, и теперь Майклу в самом деле показалось, что он слышит Алана из прошлого — когда у него возникала какая-нибудь идея, его лучший друг не любил ждать и откладывать дело в долгий ящик. Терпение и сдержанность — это, пожалуй, были единственные добродетели, которыми Алан Дюран не обладал. Но с его недостатками мирились, как с обратной стороной его достоинств — в плане своих познаний и талантов Алан опережал большинство учеников в их классе и с полуслова понимал такие вещи, которые остальным нужно было долго и старательно разжевывать.

Алан направился к ближайшему кафе — решительным и в то же время легким шагом. Майклу оставалось только следовать за ним. Он обратил внимание на эту новую, не свойственную Алану во времена учебы в семинарии походку. Человеку, шаг которого все время сковывает длинная сутана, не свойственно перемещаться с такой легкостью. Даже снимая ее на каникулах, они все равно двигались с привычной экономностью, как будто бы невидимый подол все еще путался в ногах — а теперь Алан двигался стремительно, словно танцор или спортсмен. Алан выбрал среди белых парусиновых зонтиков на террасе тот, который лучше всего укрывал бы их от солнца, забился поглубже в тень и удовлетворенно вытянул длинные ноги. Фыркнул, посмотрев на маленькую керамическую вазочку с бумажным розовым цветком, стоящую на столике кафе рядом с железной пепельницей. Выложил из кармана портсигар и массивную серебряную зажигалку. Майкл опустился на плетеный стул напротив. Положил на свободный стул рядом с собой бумажный кулек с лекарствами.

— Ты, естественно, не куришь?.. — спросил Алан, доставая сигарету.

— Не курю.

— Все никак не можешь забыть про тот диван?

— Очень смешно, — сухо ответил Майкл.

Но на самом деле — ему действительно было смешно. Он наконец-то — в первый раз за много месяцев — чувствовал себя почти так же свободно, как до всей этой истории с Вийетом.

Алан откинулся на спинку стула и вальяжно закурил. Движение было демонстративным, слегка вызывающим — как в семинарии, где их могли застать за курением в неположенном месте и устроить за это разнос. Майкл решил, что его бывший друг сейчас одновременно рисуется перед ним и шутит — мол, смотрите, святой отец, я могу делать все, что мне заблагорассудится, и вы мне ничего не сделаете! Ха.

Он улыбнулся.

— Расслабься, Дюран… Я приходской священник, а не субпрефект из семинарии. Можешь прожечь хоть все стулья на этой террасе. Ректор ни о чем не узнает.

Алан фыркнул.

— Ладно... Хотя я даже сейчас уверен, что тот случай — целиком и полностью на твоей совести.

— Еще бы. Из пяти собравшихся совесть, кажется, была только у меня, — ответил Майкл. Он чувствовал, что за минуту регрессировал до тех мальчишеских подначек, которые они даже в семинарии считали празднословием, не подобающим будущему священнику. И, по пять раз на дню мысленно обещая себе прекратить и вести себя более разумно и по-взрослому, мгновенно возвращались к этому стилю общения, едва оказываясь в обществе друг друга.

Как-то раз Логан посетовал на это в разговоре с отцом Мореном. Морен не был его духовным наставником по должности — эту обязанность выполнял другой священник, к которому Логан приходил для кратких консультаций и говорил то, чего от него ждали. Морену можно было сказать о том, что беспокоило его на самом деле.

«Вы читали «Подражание Христу»? — спросил Логана отец Морен, когда тот закончил свою сбивчивую, взволнованную речь. — Я имею в виду — вдумчиво, для себя, а не в трапезной по расписанию»

«Да, я читал. Несколько раз» — подтвердил Майкл. Он хотел добавить, что от суетной болтовни и глупых шуток это чтение ему не помогло, но Морен не дал ему времени закончить свою мысль.

«Оно и видно, — сказал он. — В следующий раз, когда начнете тратить время на такие мысли, которые вы тут излагали — возьмите эту книгу и тресните ей себя по голове. Вы будущий священник, Логан. Не монах. Не мистик. Не затворник… Если вы в придачу к тяготам, которые несут священники в миру, решите взвалить на себя еще и _это_ — то вам следует готовиться не к рукоположению, а к нервному срыву. Потому что он у вас будет».

Алан махнул рукой вышедшему на террасу официанту и сказал:

— Мне — пинту эля. Molson у вас есть?

— Само собой, месье.

— Ну, значит, Molson.

— А мне, пожалуйста, чашку кофе, — сказал Логан.

Алан вскинул бровь.

— Кофе, серьезно? В такую жару?..

— Я могу принести эспрессо и стакан воды, — предложил официант, явно чувствующий потребность как-нибудь выручить Логана.

— Да, это будет замечательно. Спасибо, — сказал Майкл. Алан, конечно, был прав по существу — от пинты эля Логан бы не захмелел. И никаких особых дел в приходе у него после обеда тоже не было. Но людям свойственно приходить в церковь с каким-нибудь делом без предупреждения — и от священника, с которым неожиданно захотел побеседовать кто-то из его прихожан, не должно пахнуть пивом.

Официант принес пиво в высоком бокале — запотевшем, освежающим даже на вид. Поставил перед Логаном маленькую белую чашку с кофе и стакан с водой. Алан взял свой бокал и с наслаждением припал губами к белой пенной шапке. Майкл улыбнулся. Эта простодушная способность его друга наслаждаться любыми вещами — от стакана лимонада в летнюю жару до надоевшего горохового супа за обедом в семинарии — Логана неизменно умиляла. И, похоже, в этом отношении Алан ничуть не изменился с возрастом. Знакомый ему человек как будто проступал сквозь облик взрослого, самоуверенного, безусловно светского мужчины в дорогом костюме. Это было замечательно — и вместе с тем немного грустно. В первые минуты после встречи с ним он чувствовал только изумление и радость. Сейчас возвратилось и другое — ощущение потери от его ухода. Люди уходили постоянно. Кто-то не выдерживал нагрузок, изоляции и строгих правил, кто-то понимал, что с самого начала ошибался в своем выборе и жизнь священника — не для него. Кто-то влюблялся. Кто-то терял веру. Кого-нибудь регулярно исключали.

Почему ушел именно Алан — Майкл до сих пор не знал. Правда, тот очень органично выглядел в своем сером костюме, со своим стаканом пива, в своей новой мирской жизни, о которой Логан совершенно ничего не знал. Но на протяжении четырех лет их близкой дружбы — с того дня, как Майкл в неполные четырнадцать лет начал учебу в семинарии и вплоть до того дня, как Алан не вернулся в семинарию после рождественских каникул незадолго до дня его восемнадцатилетия — Майкл считал, что Алан обладал всеми задатками прекрасного священника. По крайней мере он, в отличие от многих их товарищей, относился к своему призванию со всей серьезностью.

Он не искал профессии, которая просто позволит ему занять достойное место в обществе и обеспечить себе безбедную жизнь, и не видел в священническом сане путь для воплощения каких-либо чисто мирских амбиций, как те юноши, которые мечтали закончить свою карьеру в должности епископа, или считали, что добьются даже большего — должности кардинала или места в Риме. Алан верил в то, что он находится там, где он есть, и занимается тем, чем занимается, потому что его призвал Бог — и что ничего выше этого ему не могут предложить ни Ватикан, ни мир вне церкви.

Может быть, именно это чувство — что они являются частью чего-то удивительного, захватывающего и прекрасного — и сделало их дружбу совершенно неизбежной. Они думали, что все, кто приезжает в семинарию, и уж подавно — все, кто в ней преподает — исполнены тем же радостным чувством сопричастности к чему-то восхитительному. Они не нашли ни среди одноклассников, ни среди окружающих их в первый год преподавателей никого, кто ощущал происходящее именно так — помимо них двоих. Это толкнуло их друг к другу с той же неизбежностью, с какой притягиваются железо и магнит.

Любая исключительная дружба в семинарии была запрещена. Священники не строят ни с кем исключительные отношения — священник заменяет на земле Христа, и потому он должен научиться относиться к людям так же, как Христос. Словом, он должен любить всех и принадлежать всем — без исключения и в равной степени. Во времена своей учебы Логан, разумеется, не мыслил в таких категориях, но с возрастом, усвоив — не без помощи О’Рейли — некоторое несвойственное для своих коллег свободомыслие, он начал думать, что даже идея целибата вытекает не только из требований «плотской чистоты», которую нередко доводили до абсурда — Майкл испытывал острую жалость к тем из своих прихожан, которых доводила до истерик неспособность удержаться от не причинявших никому вреда вещей вроде ипсации или потребности в пикантном чтиве — сколько из недопустимости духовного инцеста. Не может какой-то человек одновременно выполнять по отношению к другому роль отца и роль любовника. Любовь священника должна быть бескорыстной, ничего не ждущей для себя и чуждой обладанию — иначе она превращается в чудовищное злоупотребление.

Попытки их наставников разрушить их слишком близкую дружбу с Аланом имели понятное Майклу основание — если учеба в семинарии была растянутым на годы упражнением в том отношении к себе и другим людям, которое должен выработать будущий священник, то им, разумеется, необходимо было научиться относиться к своим одноклассникам с такой же равной, никого не выделяющей дружеской теплотой, с которой они потом должны будут относиться к своим прихожанам. И всё же эти попытки разделить магнит с железом были обречены на поражение. Они сошлись с такой же неизбежностью, с какой сошлись бы люди, говорящие на одном языке, которого не понимают остальные.

А потом Алан внезапно бросил семинарию — и связь между ними оборвалась на десять лет, поскольку переписка и общение между семинаристами и их товарищем, который «утратил свое призвание» или был исключен, была запрещена уставом семинарии. Если бы Алан решил наплевать на это правило и написать Логану на его домашний адрес, или же хотя бы объяснил свое решение во время тех рождественских каникул, после которых он не вернулся к началу нового семестра — Майкл бы не преминул ответить на подобное письмо. Но Алан ни разу ему не написал, и Майкл сделал вывод, что это было сознательным решением — не просто бросить семинарию, но и порвать все связи с прошлым.

Сейчас он не мог прямо и грубо спросить Алана — «почему ты ушел?». Если тот решил не делиться с ним причинами своих решений в тот момент, когда их связывали годы близкой дружбы, то у Майкла не было никакого права спрашивать об этом десять лет спустя, когда они случайно встретились на улице. Поэтому Логан просто дождался, пока Алан оторвется от своего бокала — пива в стакане убыло почти на треть — и сказал:

— Ты отлично выглядишь. Эта новая жизнь тебе к лицу.

Алан хмыкнул.

— Эта жизнь не такая уж новая. Хотя мне сейчас тоже кажется, как будто бы мы с тобой виделись только вчера… Но да, я всем доволен. Я работаю на фирму, которая продает вино отелям. «Duval, Grenier & Associés». Импорт французских и итальянских вин. Бордо, Бургундия, Эльзас, Пьемонт… Мы покупаем вино у французских виноделов, привозим его сюда, продаем отелям, клубам и ресторанам. Сегодня вечером у меня встреча в «Шато Фронтенак» с их новым управляющим. Обычно дело сводится к тому, что я являюсь к людям с каталогом и бутылкой и объясняю метрдотелю, почему их клиентам непременно нужен наш «Шабли», а не тот, который он покупал раньше. А потом мы пьем с владельцем ресторана, болтаем обо всякой ерунде, я рассказываю несколько французских анекдотов — берешь любой анекдот, заменяешь Монреаль Парижем, и он сразу выглядит очень богемно… А потом я обещаю привезти ему что-нибудь новое из своего «особого запаса» — любая бутылка делается лучше, если человек уверен, что на этом континенте он единственный, кому ты готов предложить такой особенный товар. И все — он убежден, что лучших поставщиков, чем «Дюваль и Гренье» ему для своего отеля или ресторана не найти.

— И тебе за это платят? — спросил Майкл с невежливым удивлением. — …То есть — прости, я понимаю, что тут нужно разбираться в своем деле и вообще уметь разговаривать с людьми. Но звучит удивительно. Ты фактически говоришь мне, что твоя работа — это сидеть в ресторанах, пить вино и рассказывать анекдоты.

— Ну, не только, — рассмеялся Алан. — Я езжу во Францию два раза в год. Весной — на дегустации, осенью — на закупки. В прошлом году был в Тоскане — присматривал Кьянти для итальянского ресторана на бульваре Сан-Лоран.

— Потрясающе, — сказал Логан.

— Спасибо, mon père. Обычно мне полагается только процент с продаж. Пасторская похвала — вещь в нашем ремесле куда более редкая и ценная. В особенности — от священника с наперстком кофе…

Логан улыбнулся. Алан, судя по всему, был просто не способен перестать его подначивать.

— Ты теперь живешь в Монреале? — спросил он.

— Да. У меня квартира в Вестмаунте, с видом на гору. Полная свобода — три свободных комнаты, ни жены, ни детей. Я одно время подумывал завести собаку, но быстро одумался. Куда ее девать, когда нужно куда-то ехать, как сейчас?.. Про тебя спрашивать не буду — я читал газеты. Но должен сказать, что ты выглядишь лучше, чем можно ожидать от человека, который недавно пережил эту дерьмовую историю. Шутишь, расспрашиваешь о моих делах… Типичный Майкл Логан.

На памяти Майкла, кто-то в первый раз упомянул недавний суд без выражения неловкости — Алан говорил так, как будто бы ему не приходило в голову, что вся эта «дерьмовая история» каким-то образом бросала тень на его собеседника.

Это было внезапно — и это подействовало на него сильнее, чем он ожидал.

— Ты веришь, что я этого не делал? — выпалил он. Звучало это почти страстно — как будто вопрос, который ему хотелось задать любому человеку, отводившему глаза при встрече с ним, все эти месяцы кипел и плавился где-то внутри, и напряжение росло, как давление в паровом котле.

— Верю, если ты так говоришь, — с легкостью согласился Алан, взяв из портсигара еще одну сигарету и щелкая зажигалкой. — Хотя в целом — меня это совершенно не волнует.

Майкл изумленно вскинул на него глаза, думая, что ослышался. На загорелом лице Алана мелькнуло выражение какой-то незнакомой Майклу жесткости.

— Если бы кто-то убил шантажиста, я сказал бы — туда ему и дорога!.. — сказал он.

Майкл думал, что готов к чему угодно — но такое заявление повергло его в полный шок. Он ожидал от Алана чего угодно — только не такого. Не идеи, что священник вроде него самого имеет право убить человека, угрожающего раскрыть всем глаза на то, что он — обманщик, который днем учит других людей добродетели, а по вечерам ходит на свидания с замужней женщиной.

Такое просто не укладывалось в голове.

— Ты же всегда ненавидел ложь!.. — Логан почувствовал, что это голос сейчас звучит беспомощно. Даже попросту жалко.

Десять лет… какое вообще он имел право говорить с этим мужчиной, которого он не видел десять лет, так, как будто бы он хоть что-то о нем знал?..

Но если единственный человек, готовый его поддержать, делает это только потому, что он больше не видит в адюльтере и убийстве для защиты своих интересов ничего плохого — значит, ему в самом деле больше не на что надеяться.

Алан взглянул на его потрясенное лицо — и его взгляд смягчился.

— Ложь?.. Господи, Майкл… я вовсе не думал, что ты нарушал свои обеты! — он негромко рассмеялся. — Тут-то как раз с самого начала было ясно, что это полная чушь. В семнадцать лет, когда люди на стенку лезут от плотских соблазнов, тебя подобные вещи вообще не занимали. Помнишь Жана Перье, который любил двусмысленные шутки и неподобающие выражения?.. Когда он выкладывал очередную сальность, выражение глаз у всех, кто его слушал, изменялось. Смех звучал чуть-чуть иначе. У всех, кроме тебя… Причем ты не был, как Филипп, который затыкал уши и вопил, чтобы мы прекратили — тебе было просто все равно. И чтобы я поверил, что потом тебя так шандарахнуло, что ты завел любовницу?..

Алан швырнул дымящуюся, недокуренную сигарету в пепельницу.

— Я не завидую той женщине, которая бы захотела тебя соблазнить. Она могла бы раздеться догола и прийти ночью в твою комнату — ты бы решил, что она жертва ограбления, которой нужна помощь, и отдал бы ей свой плащ, как святой Мартин нищему… Но как раз поэтому я допускал — ты уж меня прости! — что это обвинение в убийстве могло оказаться правдой. Полагаю, ты вполне _способен_ проломить голову человеку, который хочет своей клеветой разрушить жизнь какой-то женщины. Не продуманно, разумеется, а просто сгоряча. И, повторюсь — даже если бы это было правдой, я не видел бы в таком поступке ничего плохого… Смысл шантажа, в конце концов, не в том, что жертва шантажа делает что-нибудь плохое. Смысл шантажа — в том, что какой-то ублюдок хочет извлечь пользу из своей способности сломать чужую жизнь. Если тот адвокат действительно решил на этом зарабатывать — мне совершенно все равно, кто его убил и за что. По мне — это услуга человечеству.

Майкл растерянно смотрел на собеседника. В каком-то смысле объяснения Алана подействовали, словно холод, приложенный к ожогу — упоительное чувство избавления от боли. Мысль, что он способен на убийство сгоряча, ради того, чтобы кого-то защитить — это, конечно, было слишком радикально (Логану хотелось думать, что тут Алан ошибается), но это все-таки было далеко не то же самое, что полагать, что он может убить другого человека просто потому, что тот ему мешает. А вера бывшего друга в то, что он не соблазнял Рут Барфилд и серьезно относился к собственному долгу, и подавно ощущалась, как бальзам на рану — потому что именно эта часть обвинений, судя по всему, казалась всем вокруг неотразимо убедительной.

— Спасибо, — сказал он.

— За что? — Алан досадливо дернул плечом.

«Мне так хотелось, чтобы кто-нибудь это сказал» — подумал Логан про себя. Но это было чересчур сентиментально — особенно для людей, которые встретились после десяти лет разлуки и почти наверняка видятся в первый и последний раз. Так что Логан решил оставить это при себе.

— Расскажи что-нибудь еще, — попросил он. — Про свои поездки во Францию. Или про рестораны. Можешь рассказать какой-нибудь «парижский» анекдот…

Алан рассказывал — про столетние винные подвалы, в которых пахнет дубовым деревом от бочек, пылью и холодным камнем. Только в таких местах понимаешь, что у камня тоже есть свой запах.

Рассказывал про француза, который во время оккупации закопал свои лучшие винные бутылки в огороде — и, когда немецкие солдаты разоряли его дом и выносили из его подвала то, что он оставил на виду, он думал — пейте, пейте!.. Эти винные отжимки — в самый раз для тех, кто привык запивать тушеную капусту скисшим пивом. А потом, когда война закончилась — сидел на огороде над разрытой ямой со своими драгоценными бутылками — и плакал.

Рассказывал про владельца итальянского ресторанчика, который сначала пытался работать в США, но обнаружил, что американцы называют пиццей любую лепешку с кетчупом, колбасой и чеддером, будь она сделана хоть из сдобного теста. Но это еще полбеды — сначала они приходят в дорогой итальянский ресторан, чтобы получить «настоящую итальянскую пиццу», а не подделку из местной забегаловки, а после этого приходят в недоумение от бальзамического уксуса или буратты — и требуют чеддер.

Майкл слушал, расспрашивал, смеялся — но на самом деле его мысли были заняты другим. Он до сих пор пытался осознать, почему Алан когда-то оставил семинарию и выбрал эту жизнь — с полетами во Францию, золотым зажимом для галстука, вином и посиделками с владельцами отелей. Алан выглядел вполне довольным своей жизнью. Он рассказывал о том, что делал, с несомненным удовольствием — но без того огня, без того захлебывающегося увлечения, с которым они когда-то говорили о религии. В последний год перед уходом Алана из семинарии Майкл приехал к нему на летних каникулах. У них было полно времени — они были предоставлены сами себе и могли с утра до вечера беседовать о чем угодно. Но их разговоры продолжались до глубокой ночи — просто потому, что они оба были слишком глубоко увлечены, чтобы отложить их на утро и лечь спать. Тем летом Майкл, кажется, спал меньше, чем когда-либо за свою жизнь — _включая_ время на войне…

Правда, нужно признать, что Алан вообще всегда воспринимал несовершенство окружавшей их реальности острее, чем он сам. Священники, которые преподавали в семинарии, нередко вызывали у него негодование — заметным равнодушием к своей работе, отстраненностью, мелочными придирками. Он говорил, что их преподаватели должны, казалось бы, подавать поступившим в семинарию ученикам пример того, как священник должен относиться к своим обязанностям — а вместо этого они, по большей части, хотят только отчитать свои предметы и побыстрее убраться подальше от воспитанников в предназначавшуюся для взрослых священников часть здания, свалив все остальное на префектов из числа студентов старших, богословских курсов. «Логан, поимейте совесть, за вами еще пятнадцать человек!..» — повторял он ставшую крылатой фразу, действительно сказанную Логану усталым исповедником, раздраженным обстоятельностью его покаяния. Майкл тоже считал эту фразу исключительно комичной — но он видел в ней, по большей части, просто столкновение идей, для воплощения которых создавалась семинария — с реальным миром во всей его сложности. Исповедоваться так, как это делали многие из учащихся — быстро и исключительно формально — это плохо, но заставлять кого-нибудь опаздывать на ужин из-за своей излишней серьезности — тоже не идеал христианской жизни. Вводить пятнадцать человек и одного священника в исповедальне в искушение, заставляя их злиться и мысленно крыть себя последними словами — плохая заслуга перед Богом.

Одним словом — это была совершенно заурядная нелепость. Алан возражал — нет, это не столкновение реальности и идеала, это принцип. Семинария направлена на то, чтобы научить всех, кто здесь находится, не относиться к происходящему слишком серьезно, потому что человек, который относится к чему-нибудь серьезно — это неудобный и опасный человек. Это, фактически, готовый еретик. Ты же сам видишь, что они готовы сделать священником даже самого мирского по своим привычкам, грубого и просто жестокого парня. Если он к тому же полный идиот — то это даже лишнее достоинство. Лишь бы он был удобен и всегда делал именно то, чего они от него ждут. И при этом среди исключенных или тех, кого они отсюда выжили — масса людей, у которых был и талант, и настоящее призвание к священству. Чего ни коснись — такое впечатление, что в этой семинарии и в церкви вообще действует отрицательный отбор!

Майкл был с ним согласен — но считал, что, если христианская церковь как-то устояла _несмотря_ на все те недостатки, про которые писали еще Паскаль с Эразмом — то это уже неплохо. «Хуже, чем при Александре Борджиа, уже не будет! — со смехом говорил он, хлопая слишком разошедшегося друга по плечу. — Ну и потом — возьми хотя бы нас самих. Вот ты — похож на свои представления о том, каким следует быть священнику? Я — точно нет… Нужно просто смириться с тем, что ни мы, ни церковь не могут быть такими, какими нам хотелось бы — нельзя требовать, как данности, того, за что мы все тут боремся».

Может быть, конечно, непримиримость и идеализм, с которым Алан относился к церкви, в конце концов стали для него слишком серьезным камнем преткновения — и он решил уйти. Со слишком серьезными и слишком неравнодушными семинаристами это действительно случалось чаще, чем со всеми остальными — то ли в этом деле действовал тот самый «отрицательный отбор», который делал местный климат нестерпимым для этих людей, то ли чрезмерная привязанность к проблемам церкви в конечном счете так же опасна для священника, как и любая чрезмерная привязанность. Но Майкл все равно не мог поверить в то, что кто-то вроде Алана, решив порвать с семинарией и церковью из-за ее несовершенства, ограничился бы тем, чтобы просто не вернуться после очередных каникул. По натуре Алан в самом деле был еретиком. Если бы у него и в самом деле лопнуло терпение — он выступил бы с речью в рефектории и приколотил бы какие-нибудь «95 тезисов» к двери ректора…

— Мне пора, — сказал Алан полчаса спустя. — Я должен быть в отеле в пять.

Он вытащил бумажник, небрежно выложил на стол пару купюр.

— Не будем грабить католическую церковь. Тут и за твой кофе, и на чай официанту.

Логан хотел сказать — «не нужно», но промолчал. Препираться из-за грошовой чашки кофе было глупо.

— Майкл, — сказал Алан.

— Что?

— Нет, ничего… Бывай, старик, — сказал Алан — и, подхватив со стола шляпу, отвернулся от него и вышел из-под прикрывающего их от солнца зонтика. Майкл смотрел на его удалявшуюся спину — стройная, вытянутая фигура, плечи обтянуты идеальным, явно сшитым специально для Алана пиджаком. Эта картина показалась Логану какой-то странной — а мгновение спустя он понял, почему. Он точно так же смотрел в спину Алану, когда тот вел его в это кафе, но тогда Алан шел совсем иначе — быстро и пружинисто. Сейчас его походка выглядела заторможенной, усталой, как будто бы он заразился от своего собеседника той тяжестью, которую сам Логан ощущал последние несколько месяцев.

Как будто бы их разговор его чем-то расстроил — хотя, пока они сидели за столом, Майклу казалось, что Алан получает от их беседы искреннее удовольствие.

Алан явно был рад снова увидеть старого товарища, мгновенно, без каких-либо усилий вжился в тон, существовавший между ними десять лет назад — но в то же время он не сделал ни одной из тех вещей, которые обычно делают в подобных случаях. Не вынул из кармана пиджака визитку — хотя у кого-то вроде Алана визитки явно были — не записал ему на салфетке свой домашний телефон и не предложил звонить, не бросил даже светскую, пустую фразу — «если когда-нибудь будешь в Монреале, надо будет снова встретиться и поболтать». Его прощание — точнее, отсутствие всякого прощания — выглядело так же загадочно, как и его уход из семинарии.

Майкл посмотрел на бумажный цветок, который развеселил Алана в начале их встречи, на пустой пивной бокал с оставшимися на стекле разводами подсохшей пены, на несколько окурков в пепельнице… через несколько минут официант заберет пепельницу и стакан, и последние следы присутствия Алана здесь исчезнут, как исчезли его вещи, которые он оставил в своей комнате, когда в последний раз уехал на каникулы — и которые потом убрали в коробку и отправили на его домашний адрес.

Логан на мгновение прикрыл глаза.

«Я уж подумал, ты пройдешь мимо меня, словно мимо фонарного столба…»

«Если бы кто-то убил шантажиста, я сказал бы — туда ему и дорога!.. Это услуга человечеству»

«Я не завидую той женщине, которая бы попыталась тебя соблазнить…»

«…как святой Мартин нищему…»

О Боже. Боже, Боже… После того месяца на каникулах, который они когда-то провели вдвоем — исходив все окрестности у дома Алана, болтая по ночам, купаясь и валяясь на песке — Алан вернулся в семинарию взвинченным, несчастным, отдалившимся от Майкла и как никогда склонным нападать на семинарские порядки. После рождественских каникул в том же учебном году он не вернулся вообще. И, кажется, теперь Логан начал догадываться, почему.

Ему вспомнился день, когда они были на озере — такой же жаркий, как сегодня. Майкл валялся на песке, подперев голову рукой, а семнадцатилетний Алан — полуголый, в мокрых шортах, только-только вылезший на берег (с темных волос по шее и груди все время стекали капли воды) — картинно стоял перед ним, издевательски цитируя семинарское правило, которое им вдалбливали в общей спальне — никто не должен стоять раздетым дольше, чем необходимо! Вылезаете из-под одеяла — и сразу же надеваете рубашку и штаны!.. Майкл смотрел на него и смеялся. Это в самом деле было глупо — одна из нелепых, мелочных придирок, наводняющих их жизнь.

Сейчас та сцена выглядела для него совсем иначе. Или — тот момент, когда они ныряли и плавали под водой, и, когда Майкл вынырнул на поверхность, Алан внезапно оказался ближе, чем обычно, и какую-то секунду он смотрел на него — пристально, как будто бы хотел что-то сказать или чего-то ждал. А потом эта секунда прошла — и он, схватив Майкла за шею, сунул его головой в воду, и когда тот снова вынырнул, отплевываясь и смеясь, все снова стало, как обычно.

В последние месяцы их общей жизни в семинарии шутки Алана сделались злее, чем раньше. Семинаристов он начал называть «les enfants perdus», «потерянные мальчики», в честь героев Барри.

— Посмотри на всю эту толпу, — ткнув его локтем в бок, сказал он Логану в столовой, пока их товарищи, благоговейно замерев, слушали открывавшую новый учебный год речь ректора. — Ну чем тебе не Питер Пэн и его свита? Мы тут все — мальчики, которые никогда не вырастут, потому что живут в Неверленде и делают вид, что это нормально. Les enfants perdus…

— Или — мы _les enfants perdus_, как у Вобана, — предложил Майкл. — Штурмовой отряд пехоты для самых опасных миссий. С высоким риском потерь.

Алан пару секунд смотрел на него, а потом вздохнул.

— Да, Майкл, ты точно будешь священником. Тебе никто не помешает…

Майкл тогда принял это, как обычную алановскую насмешку. Мол, героический у тебя образ самого себя — священник как солдат, который бросается на неприступный редут! Но теперь он подумал, что это «тебе никто не помешает» было куда более буквальным — вздохом человека, который хотел бы ему помешать, но потом посмотрел на него еще раз — и понял, что эта идея абсолютно безнадежна, что Майкл Логан — такой, как он есть — действительно может быть либо священником, либо никем.

И что он сам священником быть уже никогда не сможет — из-за Майкла Логана.

Из-за чертова Майкла Логана, который — как сейчас казалось сидевшему за пустым столом мужчине в слишком жаркой для этого лета шерстяной сутане — совершенно не желая этого, вредил любому, с кем он имел дело в этой жизни.

Глава опубликована: 28.09.2026

XII

Музыку Отто услышал, возвращаясь ночью из уборной. В первую секунду ему показалось, что эти звуки — просто плод его воображения. Призрачные аккорды, на грани слышимости — фантомная память о каком-то слышанном десятки лет назад концерте, всплывшая в сонном мозгу случайно, в полвторого ночи, пока он с закрытыми глазами поднимался по ступенькам в темноте. Отто в этот момент хотелось только одного — не растерять остатки сна, вернуться в комнату, вытянуться на матрасе рядом с Альмой, натянуть на себя край простыни, которой они укрывались в теплые летние ночи, и заснуть. Судя по туману в голове, он вообще не должен был проснуться — если бы не слишком полный мочевой пузырь. Вечером Отто допоздна работал в саду возле церкви — сперва удалял отцветшие бутоны и таскался туда-сюда с тяжелой лейкой, потом пропалывал розовые кусты (после поливки вечером земля всегда бывает мягче), а под конец занялся улитками и слизняками, которые выползают из своих укрытий уже в сумерках. Поскольку вечера в июле были жаркими, Отто распарился, вспотел и рассердился от сидения на корточках. Вернувшись в кухню, он выпил весь кувшин приготовленного Альмой лимонада — а теперь пожинал последствия собственной жадности.

Однако, как бы сильно ему ни хотелось спать, поднявшись еще на пару ступенек, Отто все же понял, что музыка ему не мерещится. Звук был слабым, но все-таки абсолютно реальным, и он доносился из-за двери Логана. Келлер остановился, держа руку на перилах, хмуро сдвинул брови — он совсем, что ли, с ума сошел, включать приемник в такой час?.. — а потом, под влиянием какого-то необъяснимого для него самого порыва, подошел поближе.

Теперь он узнал эту мелодию — Логан за дверью слушал Сарабанду из четвертой сюиты D minor, едва ли не лучшую вещь, которую можно найти у Генделя. По радио ее передавали в оркестровой версии — звучавшей, если это вообще возможно, еще более трагично, чем исполнение на пианино. Альма всегда играла ее мягко, без надрыва, а эти виолончели за стеной звучали так, что горе становилось почти грозным в своей нестерпимости. Отто сглотнул. Логан, конечно, эту музыку не выбирал — он просто слушал то, что в этот час передавала CBF. К ночи все передачи прекращались, и по радио шли записи разных концертов — главным образом, классическая музыка. Логан, почти наверняка, даже не знал, что слушает — в отличие от отца Бернара, Логан не был меломаном, собирающим хорошие пластинки, и у него никогда не было жены, которая бы играла ему на пианино и таскала его по концертам. Но все равно в этом сочетании — сюита D minor, начало второго ночи, Логан — было что-то душераздирающее. То, с чем Отто Келлер предпочел бы никогда не сталкиваться. Но отойти от двери и просто спокойно вернуться в мансарду к Альме сейчас было выше его сил. Приятная сонливость, с которой он поднимался по ступенькам, совершенно рассеялась — Отто стоял у чужой двери с болезненно, нестерпимо трезвой головой, и сна у него не осталось ни в одном глазу.

Тяжелые, как будто бы спускавшиеся по незримой лестнице аккорды — глубже, еще глубже, к совершенно безысходному отчаянию — наконец, добрались до финала, и Отто, знавший, что это уже самый конец, ощутил облегчение — ну слава богу, сейчас все закончится, и звуки сарабанды сменит что-нибудь другое. Моцарт, Григ, Чайковский — что угодно. Любая другая музыка после этой злосчастной сарабанды будет облегчением. Последний аккорд стих — и наступила тишина. Логан за дверью, судя по всему, тоже почувствовал, что это конец, протянул руку и выкрутил звук в приемнике.

Логан услышал то, что отвечало его настроению — и собирался оставаться с этим впечатлением наедине.

Логан не желал облегчения. Должно быть, в его состоянии любое внешнее, основанное на переключении внимания облегчение казалось оскорбительно поверхностным, фальшивым и ненужным.

Отто закусил губу, медленно отодвинулся от чужой двери и, бесшумно ступая, вернулся в мансарду к спящей Альме. В комнате было темно и тихо, от полуоткрытого окна тянул приятный летний ветерок, и кровать была мягкой, соблазнительно пахнущей теплой кожей Альмы и чистыми простынями. Все было точно так же, как до его пробуждения, но спать Келлеру больше не хотелось. Вообще.

На следующий день Логан предсказуемо опоздал к завтраку. Вошел в столовую бледный и заспанный, когда с кофе и тартинками покончил не только Бернар, но даже Бенуа, который в этот день служил раннюю мессу.

— Доброе утро. Желать приятного аппетита, я так понимаю, уже поздно… Простите, я сегодня все проспал, — произнес он, быстро садясь за стол. Увидев в дверях Келлера, с заученной любезностью сказал — Bonjour, Otto…

Готовясь к встрече с Логаном после суда, Келлер подспудно ожидал негодования, презрения, холодного молчания — но на деле Логан не пытался обливать его презрением. Он вел себя очень корректно — как будто боялся чем-нибудь обидеть человека, по вине которого его чуть было не повесили. Он даже перестал раздражать Келлера своими бесконечными попытками лезть к нему в душу — сменил «Guten Morgen» на «Bonjour», и перестал при каждой встрече с Келлером заглядывать ему в глаза — привычка, которая страшно раздражала Отто в прошлом. Работая прислугой, от таких нескромно прямых взглядов быстро отвыкаешь — люди избегают встречаться взглядом с тем, кто их обслуживает, потому что инстинктивно чувствуют, что это будет дискомфортно для обоих сразу. Когда ты смотришь кому-нибудь в глаза, ты видишь человеческое существо, во всем подобное себе, и начинаешь чувствовать неловкость от того, что этот человек вынужден прочищать твой унитаз или подливать тебе кофе. А сидящий на полу возле чужого унитаза человек в момент этого неуместного напоминания о вашем изначальном равенстве и сходстве чувствует себя униженным. Логан, как когда-то представлялось Отто, был слишком непрошибаемо самодоволен, чтобы ощущать подобную неловкость, и слишком сильно упивался собственной демократичностью, чтобы задуматься о чувствах Келлера.

Но теперь, когда Логан оставил свои неуклюжие попытки говорить с ним по-немецки, Келлер осознал, что дело вообще было не в этом. Раньше Логан смотрел на каждого случайно оказавшегося в поле его зрения человека с почти детским в своей непосредственности интересом и вниманием, как будто говоря ему «я вижу тебя; я хочу тебя понять; мне важно, знать, что с тобой происходит — что ты чувствуешь, чего ты хочешь, что тебя пугает». А теперь это изменилось — и не только в отношении самого Келлера, что было бы понятно, но и в отношении всех остальных людей.

Логан теперь избегал лишний раз смотреть в глаза даже собственным прихожанам — не хотел, должно быть, чтобы его взгляд ощущался, как принуждение к контакту, которого другой человек, вполне возможно, предпочел бы избежать. Логан находил своему взгляду другое применение — по утрам смотрел на тост, который он намазывает маслом, в церкви — поверх голов собравшихся, как будто бы его внимание привлекла какая-то статуя или витраж, по пути к церкви — на мелкие камешки у себя под ногами и сухие листья, которые в это жаркое лето усеяли церковный двор уже в июле. Это все не выглядело вызывающе — для стороннего наблюдателя Логан выглядел, как человек, который просто занят какими-то собственными мыслями, или молится, или переваривает свои ощущения от прочитанной накануне книги. Но у Отто, который в последние несколько месяцев следил за каждым жестом Логана с тем же болезненным вниманием, с которым он привык по ночам вслушиваться в дыхание Альмы, волосы шевелились на затылке от сознания, что Майкл Логан не был занят какими-то мыслями — он просто прятал от людей свою растерянность и страх.

В тех редких случаях, когда Логан все же смотрел кому-нибудь в лицо, Келлер видел в его глазах застывшее, немое изумление — то самое, с которым Логан когда-то посмотрел на него в зале суда, услышав наглую, заведомую ложь. Только теперь это выражение стало хроническим. Логан смотрел на людей так, как будто видел их впервые и пытался осознать, что это за существа и чего можно от них ждать. Раньше он, вероятно, полагал, что ему все понятно — люди слабы, они грешат и совершают зло, но они точно так же способны и на добро, и на раскаяние, и на бескорыстную любовь. Когда какой-то человек раскаивается в каком-то зле, то он не может просто взять — и сделать что-то несравнимо худшее, все так же продолжая считать себя правым и жалеть себя… Теперь Логан смотрел на людей с видом человека, который всю жизнь ориентировался по имевшейся у него карте, а теперь внезапно обнаружил, что эта карта не имела ничего общего с действительностью.

Логан, чьей работой и единственной задачей в жизни было понимать людей — совершенно перестал их понимать.

С завтраком Логан покончил быстро — проглотил чашку кофе с одним тостом вместо трех обычных и отставил чашку в сторону. С аппетитом у Логана дела в последнее время обстояли ненамного лучше, чем со сном. Он встал из-за стола одновременно с Бенуа, но отец Бернар кашлянул и остановил Майкла.

— Подождите, Логан. Я хотел с вами поговорить…

Эта фраза явно далась Бернару нелегко, и Отто, уносивший чашки в кухню, внутренне напрягся, заподозрив, что речь пойдет не о каких-нибудь заурядных приходских делах. Обычно в такой момент Отто открывал кран и начинал мыть посуду. Но на этот раз он сложил чашки в раковину, открыл кран — пусть шум воды за дверью кухни убедит обоих священников в том, что Келлер занимается своим обычным делом — а потом тихо вернулся к ведущей в гостиную двери, бесшумно надавил на ручку двери и приоткрыл створку на пол-пальца.

— …неважно выглядите, — говорил Бернар за дверью. Надо полагать, тоже заметил синяки под глазами у соседа по столу и его необычную рассеянность за завтраком.

— Я здоров, mon père, — возразил Логан равнодушно.

— Я не про здоровье говорю, — возразил настоятель с легким нетерпением. — Если бы я считал, что вы больны, меня бы это волновало меньше. В вашем возрасте болезни — дело преходящее. Меня больше заботит ваше душевное состояние. Скажите, Логан — вы не думали… ну, скажем, попросить епископа о переводе? Я много думал о вашей ситуации. Мне кажется, что смена обстановки пошла бы вам на пользу.

На несколько секунд повисла неловкая пауза. А потом Логан ровным голосом сказал:

— Вы правы. Если вы хотите — я, конечно, попрошу о переводе. Мне, может быть, следовало сделать это самому, не дожидаясь вашей просьбы. То, что вам и отцу Бенуа приходится работать за троих — это, конечно, безобразие.

— О чем вы говорите?! — взорвался Бернар. — Я, по-вашему, хочу вас выгнать? Как не стыдно, Логан! За кого вы меня принимаете?..

— Я… извините, — сбился Майкл. Теперь его голос звучал удивленно и растерянно. — Я не хотел вас оскорбить, mon père. Но я же в самом деле сижу у вас с Бенуа на шее. Получаю жалованье за работу, которую приходится делать вам. И да, если хотите — это стыдно…

— Перестаньте! — раздраженно перебил Бернар. — Что вы за человек… Никто вас ни в чем не винит. Ни я, ни Бенуа. Попробуйте понять — я сейчас думаю не о приходе, не о службах, а о вас. Я, может быть, не самый лучший настоятель и не самый чуткий человек. Но я же не слепой. Я вижу, что вы мучаетесь. И я полагаю, это не тот случай, когда человек должен сказать себе — «это мой крест, и я должен его нести». Вы не сделали ничего дурного, чтобы теперь расплачиваться за свою ошибку — просто оказались жертвой обстоятельств. На мой взгляд, в подобной ситуации лучше всего уехать и начать все заново. Вы хороший священник, Логан. Вы молоды, умны, талантливы… все, что вам нужно — это всего лишь избавиться от этой истории.

Келлер не видел двух мужчин, сидящих за столом, но, когда Логан отозвался на слова Бернара, Отто показалось, что он видит, как он медленно, устало качает головой.

— Я никогда не избавлюсь от этой истории. Положим, я сменю приход, уеду на другой конец страны. Рано или поздно кто-нибудь из моих прихожан все равно откопает эту старую историю в газетах, и начнется то же, что и здесь. К тому же, вы и Бенуа — единственные, кто уверен, что у меня не было любовницы. Вы говорите — «вы не сделали ничего дурного, просто оказались жертвой обстоятельств». Вы так говорите потому, что можете сказать себе — «Мы жили вместе, он не уходил по вечерам, никогда не отсутствовал без объяснения причин. Нужно быть очень ловким человеком, чтобы в таких обстоятельствах скрывать свою тайную связь с замужней женщиной, свидания, аборт… Нет, это ерунда». Мой новый настоятель не сможет сказать себе того же, что и вы. Он склонен будет посчитать, что сам мой перевод — красноречивое свидетельство виновности. Мы оба знаем, что священников нередко переводят на новое место именно ради того, чтобы вывести их из-под удара.

— Н-ннда… Звучит до отвращения правдоподобно, — сумрачно признал отец Бернар после короткой паузы. — Я только не понимаю, почему такое количество дурных священников отлично себя чувствует после того, что они сделали, а вы в итоге оказались в таком безнадежном положении.

— Не знаю. Может быть, это просто слишком разные вещи. Я иногда думаю, что есть две церкви внутри церкви. Представители одной из них могут позволить себе почти все. Они, по существу, мирские люди, занятые мирским делом. Даже самые дурные и несовместимые с их статусом поступки для таких людей не более фатальны, чем для политиков или бизнесменов. Никто давно уже не стреляется из-за банкротства, как какой-нибудь Морель… А в другой церкви даже тень на репутации — уже фатальна. Ну, знаете — Caesaris uxorem etiam suspicione vacare oportet…

— Да перестаньте уже шутить, Логан, ради всех святых! — с досадой оборвал его настоятель. Логан за дверью сухо, принужденно усмехнулся.

— Извините. Мне казалось, вы обрадуетесь, что наш разговор поднял мне настроение…

— Я бы порадовался, будь это на самом деле так. Но подобные шуточки — все что угодно, но только не проявление веселости, — парировал Бернар. — Что до остального — я, по правде говоря, не знаю, насколько вы правы в своих рассуждениях. Вы, на свою беду, хороший логик. Но это не значит, что вы сейчас не используете свои убедительные рассуждения себе во вред. Делайте, как сочтете нужным, Логан… Что касается меня — я поддержу любой ваш выбор.

Какое-то время в гостиной было тихо. Потом Логан негромко сказал:

— Спасибо, mon père. Если вам с Бенуа это действительно не в тягость — я бы предпочел остаться здесь.

Отто вернулся к немытым чашкам. Чувствовал он себя еще хуже, чем сегодня ночью — если это вообще возможно. Бернар полагал, что Логан загоняет себя в ловушку, замуровывая себя внутри безнадежной ситуации логическими рассуждениями. Келлер видел больше — Логан отказался от идеи с переводом и службой в другом приходе не только по тем причинам, которые он озвучил настоятелю, но прежде всего потому, что у самого Логана не было ни желания, ни сил, чтобы пытаться начинать все заново. Он просто не видел в этом смысла. Логан пребывал в такой апатии, в которой человек, которому предлагают побороться за свое спасение, смотрит на тебя тусклым взглядом и спрашивает — «а зачем?..». Келлер уже видел таких людей — в Германии перед отъездом и позднее, в эмиграции. Многие из тех его старых знакомых, кто потом сгинул в гетто, или кого в последний раз видели на вокзале, под охраной, перед тем как всех их погрузили в поезд и отправили навстречу смерти, не были ни слабее, ни трусливее, ни глупее Отто. Их заставила остаться и в конце концов убила не глупая мысль, что худшего удастся избежать, а парализующее чувство, что из мира, в котором _все это_ оказалось возможным, бежать уже некуда. Это — конечная. Если то, что ты наблюдаешь вокруг себя — не наваждение и не кошмарный сон, если люди действительно способны на такое — то бороться уже не за что, и жить просто не стоит.

От этих мыслей становилось жутко, и руки у Отто холодели даже под струей теплой воды. Глядя, как Логан изо дня в день служит мессу в почти пустой церкви, он видел перед собой смертельно раненого человека, которому его сан и его положение не позволяют даже закричать от боли. Нужно просто принимать общее отвержение и этот молчаливый необъявленный бойкот за то, чего ты никогда не делал, как нечто само собой разумеющееся и даже справедливое. Жена Цезаря должна быть выше подозрений… И куда — а главное, зачем — можно сбежать от этой ситуации, если в любом приходе, на любом конце земли найдется какой-нибудь Отто Келлер, который просто придет и вытрет ноги о твое желание сделать людям добро? Дело не в том, что кто-то «откопает старые газеты», и в новом приходе Логана начнутся сплетни про Рут Барфилд и Вийета. Дело в том, что эта драма повторится снова — эта драма всегда будет повторяться снова, потому что, чем больше ты готов вынести ради других людей — тем страшнее они злоупотребят этой твоей готовностью. Либо невольно, как Рут Барфилд, которая каким-то образом втянула Логана в свою сумбурную и явно не особо праведную жизнь. Либо сознательно и с полным пониманием того, что делаешь, как сам Отто.

А ведь был еще Вийет, который мечтал уничтожить Логана из-за того, что Майкл Логан резко осудил его нападки на приезжих. Каждый раз, когда Логан откроет рот и скажет то, что он на самом деле думает — кто-нибудь обязательно захочет уцепиться за малейшую его ошибку, чтобы обвинить его во всех смертных грехах…

«Да, да, подумай о Вийете!.. — сказал себе Отто, раздраженно кривя губы. — Ловко ты смешал все в одну кучу — тут Вийет, тут миссис Барфилд, тут ты сам. Три человека. Три причины. Общая вина. Вот же ты тварь…»

Раньше ему казалось, что он имеет право ненавидеть и презирать такого человека, как Вийет. А теперь выяснялось, что он был ничуть не лучше.

Хотя нет — он был гораздо хуже…

Он считал, что, если какой-нибудь человек выглядел чересчур благополучным — как Вийет или как Логан — то, имея дело с этим человеком, он имеет право думать только о самом себе. Он чувствовал себя жертвой — в случае с Вийетом более оправдано, в случае с Логаном — с той же безумной одержимостью, с какой его знакомые в Мюнхене чувствовали себя жертвами евреев, которых они сами же уничтожали. Эта одержимость мыслями о возмещении несправедливости (почему-то именно по отношению к себе, и исключительно себе) сделала его сперва убийцей, а потом — кем-то гораздо хуже, чем убийцей. Отто не мог подобрать нужного слова. Подлецом? Предателем? Ничтожеством?..

И это, кажется, было еще не самым худшим. После всего, что он увидел в своей жизни — и что продолжал наблюдать изо дня в день — Отто не мог винить себя за ненависть к этому миру. Невозможно было не возненавидеть всех этих людей, которые годами, каждым своим действием вбивали гвозди в крышку гроба всех его иллюзий о добре, о справедливости, о человеческом достоинстве. А потом он собственными руками уничтожил единственное настоящее и бескорыстное добро, которое встретилось на его пути.

Августовская ночь была тихой и теплой, воздух втекал в комнату в мансарде сквозь открытое окно. Какое-то время Отто лежал неподвижно, глядя в полутьме на профиль спящей Альмы, а потом потихоньку выскользнул из постели, натянул брюки и рубашку и сунул босые ноги в ботинки. Спустился по лестнице на первый этаж. Пачка сигарет, забытых Бенуа, смутно белела в темноте. Келлер прихватил ее со стола, взял в кухне спички и выбрался на крыльцо. Уселся на ступеньках, чиркнул спичкой, закурил. На землю перед крыльцом приходского дома падал вытянутый прямоугольник света — в комнате у Логана горела лампа. Он опять не спал. Отто смотрел на этот прямоугольник на земле, как на экран проектора, на котором можно было увидеть все события прошлого года — если бы Отто всё еще нуждался в том, чтобы кто-нибудь показал ему эти события со стороны.

Как же я его ненавидел, — подумал он про себя.

Его тошнило от всех этих молодых и старых дам, которые целовали Логану руку после мессы, от мужчин, которые годились Логану в отцы — и без малейших колебаний опускались перед ним на колени, и от толпы их умытых, причесанных и украшенных бантами детей, которые ходили к мессе в своих самых чистых платьях и рубашках и таскались за кюре с щенячьим обожанием в глазах. Казалось бы — ну что ему за дело до того, что думают и как ведут себя все эти люди, граждане чужой страны и прихожане чужой церкви?.. Строго говоря, все их привычки и традиции должны были бы занимать его не больше ритуальных плясок каких-нибудь дикарей — нечто такое, что не имеет к нему никакого отношения.

Сейчас казалось даже странным, что в своей болезненной, непреходящей ненависти к Майклу Логану он так много думал о всех этих людях и об их реакции на Логана, и так мало — о самом себе. Хотя ответ все время находился на поверхности, он делал все возможное, чтобы его не видеть.

Он ненавидел Логана за то, что тот любим. Прятал зависть за возмущением, презрением и смехом, поскольку возмущение при виде чужой глупости — чувство вполне законное. Но в сердце его ненависти к Логану жило другое чувство — он смотрел на то, как люди любят Майкла Логана и как он сам любит других людей — и не способен был этого вынести, поскольку сам страдал от чужой нелюбви и от того, что потерял способность относиться к другим людям с этой абсолютно неоправданной и абсолютно незаслуженной любовью.

Майкл Логан был, как незаживающая рана. Его вид ворошил осколки всех иллюзий Отто — его веры в людей, его веры в добро и его веры в Бога. Эти осколки, которые уже долгое время спокойно валялись где-то в дальнем уголке его души, от присутствия Логана сдвигались, причиняя ему боль — и это было совершенно нестерпимо, потому что человек не может добровольно поглупеть и просто забыть все, что он успел узнать о жизни и о людях за сорок лет жизни.

Он не просто не желал чего-то замечать — он постоянно прилагал какие-то усилия, чтобы удержать ускользающую, расплывающуюся картину мира. Потому что даже самая паршивая картина мира — все же лучше хаоса и полной неопределенности. Он повторял себе, что Майкл Логан бросился к дому Вийета, чтобы шантажировать его и упиваться своей властью и своей моральной безупречностью — поскольку допустить какое-то иное объяснение такому поведению было бы слишком жутко. Правда в таком деле лишила бы его всякой почвы под ногами. Уничтожила бы ту броню, которую он нарастил за двадцать лет — и которая, как он убеждал себя, была единственным, что позволяло ему выжить.

Как будто бы лучше быть умным и трезво мыслящим подонком, чем позволить себе стать наивным дураком…

Он докурил четвертую сигарету, вытащил еще одну, чиркнул спичкой с такой яростью, что та сломалась в его пальцах. Отто тихо выругался. Он должен был признать — сколько всего приходится признать в такую ночь! — что он сидит на крыльце совсем не потому, что ему по-прежнему хочется курить. По меньшей мере, две последних сигареты были всего лишь попыткой занять руки и оттянуть неизбежное. Может быть, свет в окне у Логана погаснет. Может быть, тот ляжет спать. И тогда он сможет сказать себе, что он поговорит с ним завтра — потому что неприлично поднимать с постели человека, который и так из-за тебя толком не спит последние несколько месяцев.

Но свет в окне по-прежнему горел. Келлер поднялся. Выбросил окурок в выросшую на краю двора траву и рывком открыл дверь. Медленно, как приговоренный, поднялся по лестнице на второй этаж. Секунду постоял у двери, прислушиваясь. Ничего. В комнате было тихо. Келлер слышал только свое собственное дыхание, которое сейчас казалось ему слишком громким и неровным.

Он поднял руку и постучал.

Отец Бернар сказал, что поддержит любое решение Логана. Это было очень великодушно с его стороны. Но к середине августа у настоятеля, по-видимому, лопнуло терпение. Застав Логана с книгой в тот момент, когда он сидел в пустой церкви в отведенные для исповеди часы — стандартные, предписанные распорядком Heures de confessions — Бернар преисполнился негодованием.

— Это неслыханно! — заявил он.

— Но никого же нет, — невольно чувствуя себя немного виноватым, попытался оправдаться Логан. Фразу «и мы оба знаем, что никого и не будет», Логан проглотил. Это звучало бы, как жалоба, а жаловаться, чтобы оправдать свои двусмысленные с точки зрения священнической этики поступки, Логан не хотел.

— И что? Может быть, вам еще принести радио или журналы — чтобы вы тут не скучали? — с раздражением поинтересовался настоятель.

Майкл ничего не ответил, потому что, в сущности, Бернар был прав.

— Дайте мне книгу, — велел он. Майкл вздохнул и отдал ему книгу, чувствуя себя, как школьник, которого поймали за чтением художественной литературы на уроке. — …Если вам необходимо что-нибудь читать, читайте свой молитвенник, — добил его Бернар — и, развернувшись, величественно направился в сторону выхода, унося с собой единственную надежду Логана отвлечься от бессмысленности своего присутствия в церкви в исповедальные часы. С трудом досидев до конца heures de confessions (как и следовало ожидать, ни один прихожанин, желающий исповедоваться, в церкви за это время так и не появился), Логан вернулся в дом, смутно надеясь, что Бернар просто оставил конфискованную книгу на столе в гостиной.

Но его начальник, очевидно, полагал, что это будет непедагогично. Хотите получить ваш роман назад — зайдите за ним сами…

Майкл тяжело вздохнул, поднялся на второй этаж и постучал в комнату настоятеля.

— Можно войти, mon père?

— Да, Логан, заходите…

Бернар обнаружился не в кресле, на котором он сидел обычно, а за своим письменным столом. На столешнице рядом с ним — ближе к нему, чем к выходу и Логану — лежала книга, которую Майкл желал во что бы то ни стало получить назад.

— Мне очень жаль, — сказал Логан, не дожидаясь неизбежных в такой ситуации упреков. — Вы, конечно, правы — я не должен отвлекаться на художественную литературу в ожидании людей, которые пришли на исповедь. Это больше не повторится.

— Хорошо, — сказал Бернар. — Обычно у меня нет причин жаловаться на вашу добросовестность.

— Спасибо, mon…

— _Но_, — перебил его Бернар. — это не отменяет того факта, что вы меня беспокоите. И не только в служебные часы.

Начальник Логана тронул форзац лежащей перед ним на столе книги.

— Вы читаете протестантов!..

Логан слегка приподнял брови. Подобного поворота разговора он не ожидал.

— Я всегда их читал — просто раньше вы не придавали этому значения. К тому же, этот Льюис не протестант — он англиканин.

— Это одно и то же.

— Вовсе нет! Вспомните Ньюмана. И вообще, постигать богословские идеи через вымысел — это достойно Мильтона и Данте. Вот в этой книге обитатели других миров называют нашу Землю Безмолвной Планетой, потому что она захвачена тёмными силами и потеряла связь с Богом и его слугами. Это довольно остроумно, вам не кажется?

— Каких других миров? — вытаращился на него Бернар.

— Других планет. В истории этого Льюиса планеты вроде Марса обитаемы…

— Господи, Логан, — с сожалением сказал Бернар. — Как вы можете тратить время на такую чушь! Вы себя уже совершенно запустили. Я понимаю, вам сейчас должно казаться, что это неважно, потому что вас все игнорируют — но это не повод вообще перестать за собой следить. Сходите в парикмахерскую. Если вы на себя в зеркало не смотрите, тогда считайте это моим пастырским распоряжением.

Логан почувствовал укол досады и, нахмурившись, заметил:

— Mon père, мы не в армии…

— Но и не на Бродвее!

Простодушное негодование Бернара выбило у Логана почву из-под ног. Он рассмеялся.

— Ну, если вы полагаете, что нужно — я схожу…

Его согласие обезоружило Бернара, который, зная характер своего подчиненного, успел настроиться на долгий разговор — и он подвинул книгу к Майклу, буркнув:

— Ладно, забирайте свой Марс… вы прямо как ребенок, в самом деле. Хотя, может быть, это не так уж странно.

— Что «не так уж странно»? — спросил Логан, забирая книгу.

— Ваше чтение… Знаете, я однажды был в больнице. Еще до того, как вы попали в наш приход. Несколько месяцев в постели, операция… Друзья прислали мне огромное количество хорошей литературы. И никогда в жизни у меня не было столько времени, чтобы читать. Но вместо того, чтобы заняться чем-нибудь полезным, я запоем читал «Швейцарскую семью Робинзон», которую забыл в этой больнице какой-то подросток. Может, когда людям плохо, это такой способ… способ… я не знаю, — Бернар шевельнул в воздухе пальцами, как будто бы надеялся поймать витающую вокруг мысль, но сдался и умолк.

— Да. Может быть. Я думаю, вы правы, — сказал Логан.

К Льюису это, конечно, не имело никакого отношения — но мысль Бернара все же показалась ему интересной и вдобавок абсолютно верной.

Как ни странно, поход в парикмахерскую поднял ему настроение. Ощущение ставшей более легкой головы было связано с тем, что слишком отросшие волосы больше не падали на уши и не лезли Логану в глаза, но ему все равно казалось, как будто бы вместе с прядями волос, оставшимися на полу под креслом в парикмахерской, он каким-то образом избавился от груза лишних мыслей. Сказать, что ли, Бернару спасибо за его совет? Или не надо. Настоятель и так будет рад, что он подстригся и теперь больше похож на настоящего, «нормального» священника — а лишнее напоминание об этой ситуации его только смутит…

Майкл подумал, что ему, в конце концов, повезло куда больше, чем многим другим. Даже на фоне всего остального, рядом с ним все ещё оставались люди, которые стремились ему чем-нибудь помочь. Раньше Бернар с его парикмахерской или пекущая его любимое печенье Альма показались бы ему слишком слабым противовесом убийственному письму отца, молчанию О’Рейли, пустой церкви и чувству собственного бессилия и собственной ненужности. Пока человек имеет все, что ему нужно для нормальной, полноценной жизни, он воспринимает это положение вещей, как должное, а то, что его нарушает — как трагедию. Но, когда жизнь какого-нибудь человека радикально и решительно меняется — когда кто-то теряет зрение или оказывается прикован к собственной постели — то и его восприятие своего положения тоже меняется со временем. Он больше не кричит — «ну почему я больше не могу ходить?!», а начинает ценить мелкие, простые радости, на которые он в прошлом не обращал внимания, поскольку считал их чем-то положенным ему по праву, само собой разумеющимся.

Он молод, не парализован, не ослеп. Он даже не сидит в тюрьме и не покинут абсолютно _всеми_. Если тысячи и тысячи людей способны ежедневно с истинным, неброским мужеством справляться с куда более трагическими ситуациями, чем мелкие беды отца Логана, то ему, в его положении, следует просить Бога, чтобы Он помог ему брать пример со всех этих людей. Если он больше никого и ничему не сможет научить, это не значит, что он сам не может научиться ничему полезному…

Логан ускорил шаг. Отец Бернар, конечно, прав — ему следует привести себя в порядок. Не в том смысле, разумеется, чтобы перестать читать Льюиса и других англиканских авторов, которые — в глазах Бернара — по своим воззрениям не лучше кальвинистов. Просто собраться и напомнить самому себе, что человек, христианин, а уж тем более священник не имеет права распускаться.

Майкл поднял голову — эти новые мысли, проносящиеся в его голове, не сочетались с усвоенной за последние несколько месяцев привычкой смотреть себе под ноги — и увидел топтавшегося у церковного крыльца Рене. Логан невольно сбился с шага. Не то чтобы он вообще не видел своего бывшего министранта в эти месяцы. Рене бывал на службе в воскресенье, сидел на скамье рядом с отцом и братьями, причащался после службы. Даже в моменты причастия не поднимал глаза на Логана. Майкл смирился с этим, как и со всем остальным. Но Рене больше никогда не появлялся в церкви или возле церкви в одиночку, как в то время, когда он регулярно торчал здесь после занятий в школе. Он приходил со своей семьей — и уходил. А сейчас он торчал посреди пустого церковного двора с таким видом, как будто кого-то ждал. Может быть, у него были какие-то проблемы дома или в школе, он чувствовал себя виноватым и хотел найти Бернара или Бенуа?.. Надо кого-нибудь позвать, — подумал Логан, привычно кивая на ходу — «Bonjour, René!».

— Подождите!.. — окликнул тот. — Можно мне… Я хотел поговорить.

«Со мной?» — едва не ляпнул Логан. То есть — было совершенно очевидно, что Рене желал поговорить именно с ним — но это казалось слишком странным после всех их предыдущих столкновений за последние полгода, когда Рене явно мечтал как можно скорее оказаться подальше от отца Логана, а Логан взял себе за правило по мере сил облегчать бывшему помощнику эту задачу.

Логан сделал над собой усилие и постарался стереть с лица выражение невежливого удивления.

— Да, хорошо. Конечно, — сказал он, остановившись и давая Рене время подойти поближе. — Случилось что-нибудь… неприятное?

Обычно Логан предоставлял людям самим объяснить, что именно им нужно от него — такая тактика обычно дает лучшие плоды, чем наводящие вопросы. Но сейчас он просто не смог прикусить себе язык — у парня на лице было написано, что Рене чем-то огорчен.

— Я хотел извиниться, — выпалил Рене. — С тех пор, как вы вернулись, я все время вел себя просто по-свински — хотя вы такого отношения ничем не заслужили.

Сердце у Логана екнуло.

Ничем не заслужил… Рене считает, что Майкл ничем не заслужил дурного отношения к себе. Значит, некий процесс, начавшийся у него в голове после суда, привел Рене к какому-то итоговому выводу. И этот вывод был в пользу Майкла Логана.

Логан почувствовал, что голова у него начала кружиться — как у человека, который вышел из слишком душной комнаты наружу и не справился с потоком кислорода.

— Мне кажется, что ты слишком суров к себе, — помедлив, сказал он. — Я вовсе не считаю, что ты сделал что-нибудь плохое. В такой ситуации любой мог начать сомневаться.

— Я не сомневался! — перебил Рене. — Я с самого начала знал, что это чушь. Я просто струсил. Отец говорил — держись от этого священника подальше. Он сказал, что сам все объяснит отцу Бернару, и что я больше не должен служить в алтаре, пока вы здесь. Мама спрашивала… вы даже не представляете, о чем она спрашивала… Она ничего не говорила прямо, но я от ее намеков чуть не умер. Надо мной смеялись в школе. Спрашивали — ну, как там твой любимый священник?.. Я все время знал, что они все неправы. Но я струсил — и решил изобразить, что я с ними согласен. В школе я сказал — «да я давно уже не служу в той церкви». И не вмешивался, когда кто-то говорил о вас разные гадости. …Я никогда раньше не думал, что я такой трус.

Глаза у него блестели. Казалось, Рене сейчас заплачет.

Майкл вдруг подумал, что все это время, размышляя о поступках своих прихожан, он в самом деле был так сильно озабочен мыслями о том, что они думают о нем, что начисто забыл о другой стороне проблемы — люди в самом деле могли беспокоиться о том, что окружающие, убеждённые в его виновности и его лицемерии, подумают _о них_, если им вздумается его защищать или хотя бы просто демонстрировать свою поддержку и симпатию к нему.

Все это время он не мог вообразить себе мучения кого-нибудь вроде Рене — именно потому, что эта часть их жизни совершенно ускользала от его внимания.

— Ничего страшного, — сказал он вслух. — Когда что-то подобное случается с кем-то впервые, то это вполне может застать его врасплох. Я думаю, что тебе повезло. Если однажды ты столкнёшься с таким выбором в каком-нибудь действительно серьезном деле, ты будешь готов. По-моему, это совсем не плохо…

Рене всхлипнул — и, внезапно сделав шаг вперёд, обнял его, уткнувшись лбом в его сутану. Логан почувствовал себя очень странно. Его уже очень много лет никто не обнимал.

— Ну, ну, зачем же так расстраиваться? — мягко сказал он. — Все хорошо… И кстати, я бы совершенно не хотел, чтобы из-за меня ты ссорился с отцом, поэтому лучше тебе…

— Ну нет! — отпрянув от него, сказал Рене. — Говорите что хотите, а я больше не стану соглашаться с ними и молчать!

Он резко развернулся и ушел — практически сбежал, засунув руки глубоко в карманы и не оборачиваясь. То ли не хотел, чтобы Логан продолжил убеждать его, что он не должен ссориться с родителями — то ли просто застеснялся своего внезапного и слишком детского порыва. Для четырнадцатилетнего подростка позволить себе обнять кого-то, кроме симпатичной одноклассницы — вещь даже более смущающая и неловкая, чем для священника.

И вот сейчас Логан сидел у себя в комнате, на стуле, заложив пальцем «Переландру» — но не мог сосредоточиться на тексте, потому что его мысли были слишком полны сегодняшним днем. Надо было ложиться спать — но за последние несколько месяцев Логан так сжился со своей бессонницей, что приобрел стойкое отвращение к бессмысленному, безнадежному лежанию в кровати и тикающим на тумбочке часам. Какая разница — лечь спать в одиннадцать и проворочаться до часа, или просидеть лишние два часа над книгой? Так Логан, по крайней мере, не так остро чувствовал, как утекает время, о котором он будет жалеть наутро и особенно — после обеда, когда его начнет страшно клонить в сон.

Может, теперь, после сегодняшней встречи с Рене и разговора с настоятелем, все постепенно начнет возвращаться на круги своя. Но пока еще было слишком рано — Логан знал, что рано. Лечь и провалиться в безмятежный и спокойный сон после какого-то счастливого события — это литературный троп, художественный прием для романа. В реальной жизни тело никогда не поспевает за душой, как и душа — за телом. Они существуют вместе, рядом, параллельно, но при этом каждое — по своим собственным часам.

Стук в дверь отвлек его от мыслей о Рене, Бернаре, «Переландре» и том англичанине, который ее написал. Логан удивленно выпрямился. Он не представлял, кто мог явиться в его комнату в двенадцать ночи. Но, решив, что, если человек стучит в чужую дверь в такое время, то дело наверняка серьезное и срочное, он не стал терять время на дурацкие вопросы типа «кто это?» и «что случилось?», а просто поднялся на ноги, оставил «Переландру» на столе и открыл дверь. Удивленно сморгнул, увидев за порогом Келлера.

— В чем дело, Отто? — растерянно спросил он.

— Я хотел… — Келлер запнулся, сглотнул. Кадык на покрытой щетиной шее дернулся. — Логан, я…

Колени у Келлера подогнулись. В первую секунду Майклу показалось, что Келлеру дурно — что тело мужчины, стоявшего перед дверью, оседает на пол, как у человека, теряющего сознание. Логан схватил его за локти — совершенно рефлекторно, тем движением, которое тело совершает само, когда у тебя на глазах падает человек. Но вес чужого тела оказался больше, чем Логан способен был удержать. Колени Келлера коснулись пола, и Логан, которого он утянул вслед за собой, невольно опустился рядом. Увидел прямо перед собой темные глаза Келлера — не помутневшие, не закатившиеся под лоб — и только сейчас понял, что Отто не падал в обморок. Отто сделал это намеренно.

— Я хотел попросить прощения, — сказал он хрипло. Они оба самым нелепым образом торчали на полу у самой двери в его комнату, и Отто пристально, напряженно смотрел ему в глаза. — То есть… Логан, я не думаю, что вы должны меня простить. Но я — я должен был это сказать.

Логан растерянно сморгнул.

— Встаньте, — сказал он. Отто остался совершенно равнодушен, и Логан сам потянул его за локти. — Да вставайте же!

Человек на коленях в церкви — это было правильно, привычно и осмысленно. Человек на коленях на пороге чужой комнаты — это было невыносимо.

Отто апатично, как бы нехотя поддался усилию Логана, тянувшего его наверх, и оперся ладонью о косяк, как будто ему тяжело было стоять прямо.

Выражение его лица напомнило Майклу момент, когда Отто сказал ему — «никто, ничем не сможет мне помочь», а потом выпалил, что он желает исповедоваться. С той лишь разницей, что сейчас речь шла не о Вийете. Речь шла о том, что Отто сделал с Логаном.

— Отто… с моей стороны было бы чересчур претенциозно сказать вам — «я вас прощаю». Прощать мгновенно, без каких-либо усилий — это мера совершенства, доступная только Богу. Но — я хотел вас простить, и я старался вас простить, и теперь, после вашей просьбы, мне будет гораздо проще это сделать, — сказал он. — Если вам необходимо исповедоваться…

Губы Отто искривились.

— Вы считаете, что я имею право исповедоваться? После того, как я использовал тайну исповеди против вас? Вам не кажется, что я уже достаточно злоупотребил…

— Не кажется, — перебил Логан. — Каждый человек имеет право исповедоваться. Всегда и без исключений.

Мрачная, ядовитая усмешка Отто дрогнула, на его лице на секунду проступило выражение беспомощности.

— Ладно, Pater. Вам виднее… Но я не собирался просить отпущения грехов. Я хотел попросить прощения. Я думал, что я понимаю, что я делаю. Что у меня, в каком-то смысле, даже есть на это право. Я ошибся. То, что я в итоге сделал — это настолько… невыносимо… омерзительно, что я сейчас даже не понимаю, как у меня получалось делать эти вещи — и ни разу не почувствовать себя законченным подонком.

Пальцы Отто на косяке двери сжались так, что ногти стали совершенно белыми — с траурной черной полоской забившейся под них земли по краю.

— …Но клянусь вам, Логан — я это исправлю, — продолжал Отто с отсутствующим взглядом человека, который сейчас беседует не столько с ним, сколько с самим собой. — Я расскажу про исповедь, и про сутану, и про пресс-папье….

— Отто, это безумие, — перебил Логан. — Меня оправдали. Вас ни в чем не заподозрили. Если вы что-нибудь расскажете, то вас повесят. Ну, пусть даже не повесят. Учтут то, что вы раскаялись и добровольно выдали себя полиции — и запрут, в виде особого снисхождения, в тюрьме на всю оставшуюся жизнь. А как же Альма?

— Альма меня поймет, — без малейших сомнений сказал Отто. — Когда она узнает, что я сделал — она скажет, что я поступаю правильно.

Логан вздохнул.

— Альма, конечно, вас поймет, — сказал он Келлеру. — Но понимание того, что вы поступаете правильно, не укрепит ее сердечный клапан, Отто. Вы не должны этого делать. _Я_ вам запрещаю это делать, если вдруг вам недостаточно простого "не должны". Альме это не нужно. Обществу это не нужно. Мне это не нужно. Если для вас хоть сколько-нибудь важно мое мнение — тогда вы сделаете над собой усилие и будете молчать.

— Нет! — сказал Келлер раздраженно. — Просто вы — фанатик, которому нравится быть мучеником… Вам нравится смотреть на людей и думать, что вы правы, а они все — нет. И вы хотите, чтобы я вам в этом помогал. Чтобы я молчал вместе с вами, и говорил бы себе — ну ничего, Логан ведь всем доволен! Он не хочет, чтобы я признался, ему доставляет извращенное удовольствие приносить себя в жертву ради моего спасения — после всего, что я сделал…

Логан почувствовал, что губы у него дрогнули — он не позволил себе улыбнуться, но позыв к улыбке был гораздо более живым, чем любая из его натянутых улыбок в течение нескольких последних месяцев. Бледный, злой, встрепанный Келлер, который обвинял его в фанатизме и позерстве — это действительно было смешно. Теперь — смешно. Может быть потому, что раньше Отто при помощи своих обвинений и нападок пытался защитить себя, а теперь он, напротив, забывал себя и думал о другом. Даже забота, благодарность и любовь у Келлера помимо воли проявлялись через злость — поскольку выражать их напрямую ему было слишком нестерпимо.

— На самом деле, люди никогда не знают до конца, «что они сделали», — сказал он Келлеру. — Вот, скажем, вы… Когда вы пришли в церковь и сказали, что хотите исповедоваться — то речь шла не о раскаянии в настоящем смысле слова. Вы были потрясены, вам было плохо, страшно и хотелось разделить эту невыносимую для вас историю с кем-то еще. Я говорил себе, что ничем не смог вам помочь. Может быть, даже сделал хуже — дал вам ощущение безнаказанности, которая позволила вам делать что угодно — подбрасывать мне сутану или давать показания в суде, зная, что я не смогу и не захочу их опровергнуть. А потом — потом я начал сомневаться вообще во всем, что делал в этой жизни. Я смотрел на тех людей, которым пытался помочь, и спрашивал себя — а что, если на самом деле все эти усилия были только цепочкой поражений? Что, если на самом деле все мои старания все это время приносили людям один только вред?.. Но сейчас вы стоите здесь — и говорите то, что говорите. И значит — я сделал для вас именно то, что должен был сделать священник. А раз так — значит, мне совершенно не о чем жалеть.

Отто растерянно шевельнул губами — но так и не нашелся, что ответить.

— Доброй ночи, Отто, — сказал Логан, чувствуя, что все важное уже сказано, а если они с Келлером будут стоять, таращась друг на друга через порог комнаты и не зная, что можно к этому добавить — они оба будут чувствовать себя слишком неловко. Кто-то должен был решиться положить конец этой нелепой сцене.

— Доброй ночи, Pater, — пробормотал Келлер, отцепляясь от дверного косяка. Логан закрыл входную дверь, прислушался к шагам по коридору, удаляющимся в сторону мансарды, и прикрыл глаза.

— Ego te absolvo a peccatis tuis, — произнес он мысленно, едва заметно шевеля губами — просто по привычке. — In nomine Patris, et Filii, et Spiritus Sancti. Amen.

В сущности, он не имел никакого права отпускать Отто грехи — хоть вслух, хоть про себя. Келлер отказался исповедоваться. Но его отказ от исповеди в данном случае был вызван не отсутствием раскаяния, а скорее — как раз его болезненной остротой. «Я злоупотребил», «я не имею права»… Может быть, Бог снизойдет к этой человеческой сложности — исповедоваться без раскаяния, каяться без исповеди… — и поможет Отто обрести мир с собой так же, как если бы он на самом деле попросил об отпущении грехов — и получил его.

Часы на тумбочке показывали без четверти час. Логан стянул с себя сутану, рухнул на постель — из-за летней жары он спал прямо поверх покрывала. Спохватившись, потянулся за часами, чтобы завести будильник — и внезапно вспомнил, что в начальной школе, когда люди особо склонны к каким-то причудливым фантазиям, идея утра и звонка будильника каким-то смутным, волнующим образом напоминала Майклу Логану о Рае. Как-то так он и представлял себе Рай — звонит будильник, и ты открываешь глаза, и сознаешь, что семестр закончился, и ночь закончилась, и вызванный усталостью кошмарный сон закончился, и начались каникулы. Логан вернул заведенный будильник назад тумбочку, откинулся на гладкую, прохладную подушку, улыбаясь в темноте с закрытыми глазами — и немедленно заснул.

Глава опубликована: 28.09.2026
КОНЕЦ
Отключить рекламу

Фанфик еще никто не комментировал
Чтобы написать комментарий, войдите

Если вы не зарегистрированы, зарегистрируйтесь

↓ Содержание ↓

↑ Свернуть ↑
Закрыть
Закрыть
Закрыть
↑ Вверх