Когда барон Фридрих с невольной быстротой, резкостью и порывистостью закрыл за собой дверь спальни Альберта и только тогда обернулся к присутствующим — во взглядах его брата и сестры читались безотчётный страх и ожидание чего-то плохого, какой-то нехорошей новости.
— Альберту стало хуже? — вырвались у канониссы тихие слова. Внутри у неё всё упало и пожилая графиня замерла в трепете, едва дыша, не сводя глаз с барона, побледнев почти так, как Альберт Рудольштадт.
Консуэло же, казалось, одна среди всех сразу безошибочно постигла истинную природу поведения дяди молодого графа и потому взгляд её по-прежнему оставался спокоен.
— О, нет, нет, — поспешил заверить Фридрих Венцеславу, — Просто... просто я не смог находиться там, наедине с ним — дольше. Я не мог выносить этого без тягостного волнения, что снедает моё сердце. Меня мучает чувство вины перед Альбертом. Я недостоин находиться рядом с ним. Мой племянник лежит без движения и бледен словно статуя, будто его сковал лёд — хотя от его еле уловимого дыхания исходит тепло. Ведь таким вы застали его?
— Да, — негромко ответила Венцеслава, словно бы "вспомнив" то, что видела ещё несколько минут назад — хотя, узрев однажды, знала, что уже не в силах забыть этого до конца своих дней. Но вместе с тем в голосе её слышалось невольное облегчение.
— В моём представлении ему уже не может быть хуже. Признаться честно — я был убеждён в том, что и все вы считаете так же. Моему племяннику очень тяжело, и только Господь знает, какие мучения претерпевает он сейчас. И освобождением от этой му́ки могут стать либо смерть, либо явное — быть может, не скорое — но заметное, видное глазу движение к выздоровлению. И я призна́юсь, что это застывание между бытием и смертью — это состояние, неестественное, несвойственное для живого человека — вселяет в меня ужас и готово совершенно лишить надежды. Простите меня, но сейчас я мог бы выразиться об Альберте фразой о том, что он ни жив, ни мёртв.
— Господи, Фридрих, прошу тебя, не произноси таких страшных слов! — и испугом воскликнула графиня Венцеслава, глаза её расширились — словно под действием праведного гнева. — Мы не должны терять веру в то, что Альберт оправится, сумев высвободиться из этих ужасных, холодных и крепких, словно железные цепи, объятий! — голос её по-прежнему звучал тихо, но был полон горячности, к коей присоединялись обида и досада — словно её собственный брат посягнул на то, во что она верила непоколебимо и свято. И это в действительности было почти так.
У неё, как и у Консуэло — (но только в существе нашей героини горело гораздо более яркое пламя любви и веры — пусть даже это прозвучит как святотатственное неуважение к чувствам графини Рудольштадт, равным материнским) — ещё хватало сил вопреки безысходности, также гнездившейся в её сердце — хранить в своей душе надежду на исцеление молодого графа Рудольштадта.
— Как бы там ни было — невзирая на чувство вины — я готов заботиться об Альберте, делая для него всё, что окажусь в силах — и, быть может, тогда это неизбывное чувство хотя бы в малой степени перестанет терзать моё сердце.
Консуэло ответила на слова тёти своего любимого человека немым, пронзительным согласием во взгляде, не в силах сказать ничего от усталости душевной и физической.
Она лишь подумала:
"Если мой возлюбленный не выживет — у меня не хватит сил продолжать свой путь по этой земле. Я уйду вместе с ним".