




| Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
|
Бруно медленно брёл по коридору, слыша шаги охранника за спиной и невидяще глядя перед собой. В голове шумело, как после бутылки той отравы, которую притащил на третьем курсе Хуан со словами, что его абуэло делает отличную чичу, и которую они с трудом допили, а сердце то и дело прыгало, то замирая, то срываясь в лихорадочный ритм. Во рту было сухо от желания закурить, но не мог же он травить Мирабель табачным дымом? И так, не подумав, отравил её своим рассказом. Правильно ли он поступил, попросив её остаться?..
Свёрток с эмпанадами занимал руки, немного стирая призрачное ощущение её ладони, и Бруно в очередной раз задумался над тем, чего стоит его племяннице привозить сюда свежую домашнюю еду. Это ведь значит, что Мирабель вскакивает спозаранку по субботам, после учебной недели, не отдохнув толком и не выспавшись — и ради чего? Ради кого?..
Солнце, светившее с неба, ударило по глазам, когда его вывели из сумрачного, душного коридора в тюремный дворик, и Бруно на пару мгновений зажмурился, давая себе привыкнуть. Слабо шевельнулась головная боль, но, к счастью, тут же стихла. В тюремном дворике, как и всегда в субботу, были оживлённо и громко. Заключённые, сбившиеся в кучки, искоса поглядывали на стоявших по периметру стены охранников, и Бруно знал, что здесь кипит подпольная торговля, от которой любого экономиста бы хватил удар. Простая пачка печенья, которая на воле стоила порядка двух-трех тысяч песо, здесь покупалась за двадцать тысяч песо, а сигареты давно уже стали третьей валютой, стоя на одной планке с песо и долларами.
Проморгавшись от яркого света, он двинулся к дону Игнасио, отдыхавшему в теньке за небольшим столом. Пачка сигарет, вытащенная спокойными, неторопливыми движениями под цепкими взглядами двух «телохранителей» легла на столик, и дон Игнасио доброжелательно кивнул:
— Благодарю, сеньор Мадригаль.
Одной из самых удивительных и приятных черт дона Игнасио было его категорическое неприятие тюремного жаргона и ругани — не иначе, как сказывались два высших образования в области экономики и философии. Бруно наклонил голову, принимая благодарность, и побрёл в свою сторону. Совесть глухо царапала изнутри — он не святой, никогда им не был и уже не станет, но перед Мирабель было стыдно. Рискнёт ли он хоть когда-нибудь покаяться перед ней в том, что отдавал сигареты, которые она ему приносила, или всё-таки духу не хватит?..
— Диктор! Ну чё, ты скажи, правда, что твоя Чикита с адвокатом заявилась, или врут? — Балабол тут же подскочил к нему, с преувеличенным вниманием разглядывая лицо, и Бруно недовольно поморщился, отодвигаясь в сторону:
— Правда.
— А чё, даже не поцеловала на прощание? — Бруно невольно дернулся, и Хосе довольно заржал и похлопал его по плечу. — Ай, везучий ты juemadre!(1) Скоро выйдешь…
— Хосе! ¡Chingada madre! (2) Не сглазь! — вызверился Энрике, который, чем ближе был конец его тюремного срока, тем суеверней становился.
Бруно покачал головой, вытаскивая из кармана спортивной куртки распечатанную пачку сигарет и зажигалку. Конечно, у заключённых не должно было быть при себе ничего лишнего, и особенно такого опасного, но в тюрьмах царил абсолютно иной закон. Первая долгожданная затяжка разлилась знакомым оцепенением по телу, а никотиновая горечь осела на губах, перекрывая, хоть на мгновение, вкус кожи Мирабель.
— Хороший-то хоть адвокат? — спросил Портной, закончив орать на Хосе-Балабола, и Бруно кивнул:
— Оскар Моледо.
— ¡Joder!(3) А Чикита твоя знала, к кому обращаться, — Бруно сумрачно кивнул, снова затягиваясь сигаретой. Мирабель вновь совершила настоящее чудо, и он только надеялся, что доктор Моледо действительно настолько надёжный, как про него говорят — не столько ради себя, сколько ради Мирабель. Ему-то ладно, не привыкать разочаровываться в людях, а вот если огонь в её глазах погаснет… Энрике хмыкнул, протянув руку, и Бруно прищурился, выдыхая дым. На доли секунды повисло молчание, и Портной вежливо улыбнулся: — Диктор, parcero, угостишь сигареткой?
Бруно снова достал пачку и забрал её уже со свёрнутой банкнотой в пять тысяч песо на месте сигареты, понимая, что груз вины на плечах только что стал ещё тяжелее. Энрике, довольно зажмурившись, закурил, смакуя каждую затяжку.
— Ты б не дымил столько, — посоветовал Пепе, с неодобрением поглядывая на сигары и, с гораздо большей любовью, на свёрток с эмпанадами. — А то пижамку деревянную раньше срока наденешь, упаси Дева Мария, не слушай меня, глупого, так nenorra твоя плакать будет.
— Не дождетесь. — Бруно усмехнулся, роняя окурок на землю и вдавливая его в песок носком старого кроссовка. Помедлив, он сел на землю, приваливаясь спиной к выщербленной стене, прокручивая в голове сегодняшнюю беседу с адвокатом. Он и сам удивлялся, как много и хорошо помнил с того вечера, а ведь казалось — что всё прошло, исчезло, растворилось, как сигаретный дым. Но теперь воспоминания выползали на свет — уродливые, жуткие, словно ожившие мертвецы из разрытой могилы…
Горло снова сдавило, и Бруно машинально потянулся к сигаретам.
— Диктор, хорош дымить, — беззлобно проворчал Хосе, усевшись на землю. — Растеряешь все волосы и зубы, и Чикита твоя будет печалиться.
— Вот тебя ещё не хватало, — Бруно поморщился, чувствуя горечь на языке. Чёрт с ним, с Балаболом, но сейчас он был прав, курить одну за другой не следовало. Только руки сами тянулись к сигаретам, чтобы оглушить, закопать под пеплом воспоминания, снова похоронить их, и не думать, не вспоминать…
— Ты не про нас думай, мы-то тебя и лысым-беззубым выдержим, а вот Чикита!..
Он бросил в сторону Хосе только один взгляд, и тот заткнулся, перебираясь к группе сосредоточённо резавшихся в карты заключённых. Бруно снова запрокинул голову, глядя на высокую, серую стену Ла Пикоты с витой колючей проволокой наверху, боясь, что сейчас этот сон оборвётся, что всё это лишь выдумка его агонизирующего мозга — начиная с самого первого письма, которое пришло к нему в тюрьму.
Ему никогда не писали писем. Утром, после завтрака, Бруно бесстрастно смотрел на тех заключённых, которым приходили весточки из мира за решеткой. Он смотрел, как все они — и убийцы, и насильники, и наркоторговцы, хватают конверты со своими именами, как читают: кто-то быстро и молча, кто-то шевеля губами и морща лоб; как сквозь звериные маски в эти минуты проглядывает что-то человечное. Но Бруно и не ждал ничего. Кто ему напишет? Коллеги? Рената? Мама?.. от последней мысли ему всегда становилось смешно, почти до слёз.
Когда после ножевого ранения он очутился в тюремном лазарете, корчась от боли, с которой не могла справиться половинка таблетки аспирина, выданная ему доктором Мартинесом, то понял: умирать за свою семью не так страшно, как метаться в агонии, обливаясь пóтом, с чувством, что кусок ножа так и остался где-то в ребре. Явь и вязкий, липкий бред сплетались воедино, мешаясь друг с другом, и когда доктор Мартинес протянул ему письмо с равнодушным: «Тебе пришло», Бруно почти поверил, что всё это ему снится.
Но письмо было — он чувствовал шершавый конверт под пальцами, и, самое страшное, он знал, чья рука его написала: Бруно много раз видел открытки, подписанные этим округлым, «ученическим» почерком. Конверт он разорвал рукой и зубами, и, щурясь, сквозь жар и лихорадку, прочитал поздравление с днём рождения, которая прислала ему Мирабель. Почти каждое слово отдавалось внутри, раня куда больнее, чем нож: «Как твои дела?..» «Tío, я очень по тебе скучаю…» «Столько слухов ходит, и про наркотики, и про другое тоже, но я в это не верю. Я не могу в это поверить...» «Tío, я правда скучаю. Мне тебя не хватает». Бруно лежал, сжимая в дрожащей руке осколочек родного дома, пока слезы текли из уголков глаз, и чувствовал жгучую, невыносимую вину перед своей младшей племянницей.
Он действительно её подвёл, не принял участия в организации кинсеаньеры, полностью погрязнув в своём желании докопаться до правды. Ладно, свадьба, хоть и совестно было перед мамой и Ренатой, но ведь пятнадцатилетие бывает только раз в жизни! Снова поднялась температура, и в горячечном бреду Бруно явилось простое решение. Он в первый и, как хотелось верить, в последний раз воспользовался правом «услуга за услугу», попросив помощи у дона Игнасио за спасение его крестника. Бруно понимал, что этого мало, но он хотел сделать хоть что-то хорошее для Мирабель — словно коснуться её протянутой руки сквозь время и пространство. Человек дона Игнасио перевёл деньги со счёта Бруно на новый счёт, открытый на имя Мирабель, и лишь тогда Бруно почувствовал, что действительно завершил все дела и готов умереть.
Но вместо Сан-Педро, стоявшего у врат с ключами, Бруно, открыв глаза, увидел всё тот же знакомый потолок, который белили, кажется, в первый и последний раз ещё до убийства Гайтана.(4) Боль не исчезла, но притихла, а доктор Мартинес сухо сообщил, что опасность миновала и он будет жить.
Бруно провёл вереницу бессмысленных, одинаковых дней, глядя в потолок и пытаясь осознать, что мама, несмотря на свои горькие упрёки, несмотря на полное разочарование в сыне убийце и сутенёре, оплатила его лечение… Но это ведь могло быть опасным, стоит только доктору Мартинесу обронить хоть словечко, и на семью обратят внимание не только члены Медельинского наркокартеля, но и другие люди. «Господи, почему ты не дал мне умереть? — безмолвно спрашивал Бруно у потолка, сжимая в руке деревянный крест своего розария. — Всем бы только стало легче…» Но эта мысль неприятно царапнула изнутри. Всем ли?..
В Ла Пикоте никогда не бывало тихо, но вечером второго декабря в тюремном блоке на несколько минут воцарилась настоящая тишина. El Patron мёртв, король умер — да здравствует новый король, и многие заключённые спрашивали себя, кто станет новым хозяином, и чем это им грозит. И именно тогда Бруно столкнулся с жуткой, пугающей реальностью: его никто уже не собирался убивать. У людей Эскобара теперь была одна цель — выжить. Конечно, у кого-то ещё добавлялись планы вытрясти деньги из безутешной вдовы и сбежать из Колумбии, опасаясь экстрадиции, но на Бруно всем было плевать. Об этом ему прямо сказал его неудачливый убийца, когда они столкнулись в тюремном дворике:
— Твоя голова теперь стоит слишком дешево, parcero. Бесплатно не работаю, а El Patron уже никому не заплатит. Живи себе, как живётся, мне не с руки ссориться с уважаемыми людьми… — добавил он, искоса глянув на дона Игнасио, и, кивнув, отошёл подальше, оставляя Бруно в одиночестве.
Когда мама приехала к нему под Рождество, Бруно ощутил это одиночество как никогда остро. Он смотрел на неё — резко постаревшую, но всё ещё несгибаемо-прямую, видел её взгляд, и снова и снова спрашивал Бога: за что? Ради чего он выжил? Если бы он умер, маме бы не пришлось платить доктору Мартинесу, приезжать сюда с вещами, которые пахли привычным, домашним порошком, от которого свербело в глазах и царапало в горле, и с деньгами, брать которые было стыдно до крика, которого бы всё одно никто не услышал. А матери бы не пришлось сидеть в этом месте, говоря с ним через силу, каждую минуту поглядывая на наручные часы, в ожидании когда истечёт время визита.
Теперь Бруно действительно оказался в аду. В холодных стенах Ла Пикоты, где каждый час тянулся сотню лет, он проведёт оставшиеся шестнадцать лет своего срока, и когда выйдет — если выйдет, — то кому он будет нужен: сгорбленным, дряхлым, больным стариком? Кто про него вспомнит? Ему будет уже пятьдесят семь, ни жены, ни детей, семья про него к тому времени уже и думать забудет, так зачем, зачем он остался жив?!
От древесной пыли в столярном цеху он уже давно спасался обмотанной вокруг рта и носа тряпкой, а после того, как одному из заключенных в глаз попала щепка, и его семья, вооружившись поддержкой адвокатов, устроила скандал, им даже стали выдавать защитные очки — плохо подогнанные, исцарапанные, но всё-таки выполнявшие свои функции. После смен в швейном цеху в глазах все расплывалось, и, что ещё хуже, снова вернулись головные боли, донимавшие его почти всю среднюю школу. Они становились всё сильнее, настолько, что Бруно хотелось лезть на стену и грызть решётки, лишь бы ослабить муку. Аспирин, который выдавал доктор Мартинес, почти не приносил облегчения, и почти каждый вечер Бруно лежал, обхватив голову ладонями, пока окружающий шум дробил его череп изнутри. Всё притягательнее казались предложения местных наркоторговцев, суливших забвение и блаженство по высоким ценам. Это было бы так просто, так легко, так… искушающе. Рухнуть в эту грязь с головой и захлебнуться в ней. Всё равно его жизнь уже кончена, так зачем тянуть?
После таких мыслей было совсем стыдно идти в местную часовенку — как он, знающий о стояниях Крестного Пути, о жертве Христа, может роптать на свою жизнь, когда он одет, обут, временами накормлен и почти даже здоров? Как можно глядеть в лицо Спасителю, искупившему своей жизнью все грехи человеческие, если внутри нет ничего, кроме желания умереть и глупой, детской обиды на Бога, который даже этого ему не позволил?
Но от того, чтобы и правда протянуть руку и взять запретный, губительный плод, останавливал суровый голос абуэлиты Соледад, слышный, как наяву: «Только попробуй, Брунито, я тебя за уши так оттаскаю!..» И с любимой абуэлиты и вправду сталось бы явиться с того света и исполнить угрозу, в этом Бруно не сомневался. Деревянные бусины розария жгли кожу, отрезвляя и возвращая силы противиться искушению, и он продолжал жить — существовать…
— Эй, Диктор! — голос очередного арестанта выдернул его из воспоминаний, и Бруно вскинул голову, с удивлением замечая пять окурков, лежащие у его ног. Это что, он столько выкурил?.. Судя по головокружению и дерущему горло, да. — Тут, типа, вечером забег… Короче, я на Огрызка ставлю восемь штук песо.
— Да твой Огрызок будет в хвосте болтаться! Ставлю на Ухо и Малыша, именно так: Ухо, потом Малыш, десятку, — встрял другой, и Бруно, кивнув, вытащил из кармана огрызок карандаша, записывая ставки на сигаретной пачке. Охранник равнодушно скользнул по ним взглядом — Бруно знал, что охрана придёт ставить на крыс часа так через три, ближе к моменту, когда заключённых загонят в тюремный блок.
Пряча карандаш и пачку обратно в карман, Бруно слабо усмехнулся. Он не шутил, говоря Мирабель, что даже в тюрьме без математики никак…
В тот момент, когда он окончательно замкнулся в себе, перестав посещать даже воскресные мессы, как гром среди ясного неба пришло второе письмо от Мирабель. Первые пять минут Бруно недоверчиво смотрел на конверт в своих руках, пытаясь понять, что это значит, а затем достал письмо… И, схватившись за голову, выругался так, как научился уже в тюрьме.
Его племянница нашла папку с материалами — ту самую, от которой, по её же собственным словам, мама избавилась ещё давно. И не просто нашла, Господи, помилуй его, грешного, но ещё и внимательно рассмотрела всё содержимое и почти сразу заметила самое важное! Бруно с трудом удержался от ещё одного вопля, бессмысленного в данной ситуации, и сел за ответ, надеясь, что Мирабель прислушается к его словам.
Вместо этого его племянница прислала ещё одно письмо, и Бруно, подавив порыв побиться головой о стену, решил, что сказать полуправду можно, и вреда от этого не будет — раз уж она пообещала не бежать сразу в редакцию El Espectador или в El Tiempo. Отправляя это послание, Бруно поймал себя на робком, слабом проблеске надежды, и постарался придушить это чувство. Но когда через несколько дней снова услышал: «Мадригаль, тебе письмо» — понял, что улыбается.
Они писали друг другу, и Бруно ревностно оберегал каждое письмо — все эти выдранные из тетрадей листочки, исписанные знакомым почерком, были для него бесценным сокровищем, напоминанием о том, что он всё ещё нужен, что про него всё ещё помнят. Бруно с удивлением поймал себя на мысли, что начинает ждать наступления каждого нового дня, и что эти дни, на самом деле, отличаются друг от друга. Он вновь посещал тюремную часовню, раскаявшись в своем малодушии и неверии. Он вспомнил про работу и взялся прокомментировать крысиный забег — и заключённым это понравилось. Многие помнили его голос еще со времён радиоэфиров, и с такими комментариями примитивное тюремное развлечение превращалось чуть ли не в спортивное состязание на высшем уровне.
Его окрестили Диктором, а постоянное место в камере обеспечивало то самое пресловутое знание математики — и расположение дона Игнасио. Заключённые делали ставки на крыс, и нужен был человек, для которого умножение и деление четырёх- и пятизначных чисел не было запредельной сложностью. Конечно, принимать сами ставки его не поставили, этим занимался крестник дона Игнасио, Диего, но Бруно записывал, передавал деньги и помогал рассчитать чужие выигрыши. Это тоже было незаконным, но в жизни появился хоть какой-то смысл, и, заодно, такие вещи помогали убить время в ожидании нового письма от его племянницы…
… которая точно вознамерилась вогнать его в гроб, сообщив, что хочет навестить его в тюрьме. И еще угрожала, что украдёт шпагу Боливара и устроит государственный переворот, если он откажется подписывать разрешение на имя Луизы. Будь на её месте кто угодно другой, Бруно бы не поверил, но, Господи, это была Мирабель! Он знал, какой целеустремлённой и упрямой она может быть, и не сомневался: она действительно поднимет восстание, возьмёт Ла Пикоту штурмом и вынесет ворота тюрьмы, и всё это — из самых лучших побуждений! Бруно хватался за голову и за сердце, пытаясь её отговорить, и в конце концов понял, что иногда проще сдаться. Да и… Это бумага не краснеет, а когда он, глядя Мирабель в глаза, строго скажет, чтобы она выбросила из головы все эти глупости — может, хоть это подействует?!
В ночь перед её визитом Бруно почти не спал: воображение, подкреплённое окружающей действительностью, рисовало самые ужасные картины. Шестнадцатилетняя девушка из приличной семьи, рядом с тюрьмой, одна… Её похитят! Завербуют в FARC, и, Господи, с неё станется и вправду уйти партизанить в леса! Ограбят! Убьют!..
К моменту, когда драконитас(5) отперли двери тюремного блока, Бруно как никогда был близок к инфаркту, и, собрав всю имеющуюся наличность, пошёл на поклон к посту охраны, чтобы «Луизу Мадригаль» повели не в общий зал, а в отдельную переговорную — туда же, где его навещала мама.
Идя на встречу со своей младшей племянницей, Бруно готовился к серьёзному и строгому разговору. Он, как взрослый мужчина и старший родственник, должен её строго отчитать за такое поведение, вновь повторить, что в тюрьме ей делать нечего, и, тем более, незачем ворошить прошлое и пытаться раскопать вещи, которые должны быть похоронены… Но все заготовленные слова рассыпались, как детская башенка из кубиков, когда Бруно увидел Мирабель в той крохотной, тёмной комнатке.
Он помнил её ребёнком, помнил подростком — пусть и на пороге пятнадцатилетия, но всё же в его воспоминаниях она оставалась той самой малышкой-Мирабель: немного неуклюжей, жизнерадостной, весёлой и шумной, любопытной… и, о да, целеустремлённой и упрямой. А сейчас он смотрел на Мирабель, и не мог её узнать. Она иначе держалась, так старалась справиться с собственным дрожащим голосом, пыталась улыбаться ему, но её глаза… Из них исчезло что-то беззаботное, что-то наивное и детское, а вместо этого появились горечь и тоска. И, Господи, она привезла ему в тюрьму сигареты.
В ту ночь Бруно впервые методично стучался головой о дверь в их камеру, пока Энрике не пообещал эту самую голову оторвать, а утром сам ей написал, пока в ушах всё ещё звучал её подрагивающий от сдерживаемых слёз голос. Но Мирабель в очередной раз отказалась внимать гласу рассудка, каким Бруно пытался себя выставить, и он только мог вспомнить дона Алонсо — и как это у него получилось отговорить Ренату, какими словами и уловками?..
Мирабель снова приехала к нему, специально чтобы поздравить с днём рождения, и он… сломался. Во всех смыслах. Хватило сущей малости — просто обнять её, такую родную, тёплую и мягкую, пахнущую домом и покоем, принять из рук её яблочный пирог, который она сама испекла для него, чтобы забыться и признаться в том, о чём и на исповеди молчал.
Бруно не просто рассердился: он был в ужасе. Смотрел в её глаза, в которых горел азарт, слышал её голос, звенящий от желания узнать правду, и видел самого себя. Он ведь был такой же, не умеющий вовремя остановиться, а Мирабель молодая, не понимающая, в какую бездну рвётся, бесстрашная и импульсивная, как и все подростки, считающие себя бессмертными… Он пообещал себе, что это был последний раз, когда они общались, и даже получив письмо, терпел до конца следующего дня, не вскрывая конверт. Он её tío, и он должен её спасти, пусть даже и от самой себя. Если он замолчит, если перестанет ей писать и отвечать на письма, так будет лучше для всех. Но вмешался голос разума, поразительно похожий на голос абуэлиты Соледад, который напомнил: а тебя-то самого это остановило бы, или только раззадорило?
От этого понимания бросило в холодный пот — его племянница ведь и правда так просто не сдастся. Начнёт спрашивать, искать ответы, а в газетах фотографии мелькают часто, и если увидит, вспомнит… По незнанию, Мирабель может попасть в беду, и от его молчания будет только больше вреда, чем пользы! Он прочитал её письмо, и внутри всё снова перевернулось: в нём читалось искреннее, жгучее раскаяние, и всё то же яростное, неугасимое желание вернуть ему свободу. Бруно трижды переписывал свой ответ, мучаясь от своего неожиданного косноязычия: и за что ему диплом с отличием в университете только выдали?!
Теперь, простив друг друга за фамильное сходство и одинаковость характеров, они снова общались, и самым сложным было свыкнуться с тем, как резко Мирабель преображалась от встречи к встрече, не давая ему времени оправиться. Беседуя с ней об отношениях «Моники» с парнем, Бруно чувствовал себя растерянным — как? Когда она успела так повзрослеть, чтобы встречаться с мальчиками, и, чёрт побери, как этот неизвестный пендехо посмел облапать его племянницу?! Руки бы ему сломать за такое…
Тот разговор свернул на семью и его самого, и это тоже было странно и непривычно — обсуждать с Мирабель такие вещи, как со взрослым, равным человеком, но… Она ведь уже и не была ребёнком. И впереди её ждала настоящая любовь, приличный и достойный молодой человек, с которым она обязательно встретится в университете. И Бруно мог только пожелать этому неизвестному молодому человеку оказаться действительно достойным — иначе, видит Бог, он прокопает тоннель под Ла Пикотой и лично оторвёт ему голову.
Их письма теперь стали немного иным: более честными и открытыми, более личными. Бруно без зазрения совести рассказывал смешные случаи из жизни своих сестёр и из собственной молодости, а Мирабель делилась собственными переживаниями и мыслями. Граница между ними, эта огромная пропасть из разницы в годах, в этих письмах стиралась, становясь эфемерной, и порой Бруно приходилось одёргивать себя, напоминая, сколько им на самом деле лет.
Предложение Мирабель, уставшей от бесконечной свадебной подготовки, вместе поехать в Чили, когда он будет свободным, стало для Бруно еще одной сказкой, напоминанием о том, что за пределами серых стен Ла Пикоты есть целый мир, наполненный солнечным светом и жизнью. И эта мысль преследовала его даже во снах, которые снова начали ему являться по ночам — бесконечный синий морской простор, перекликающийся с бездонным небом, солнечный свет, ласкающий кожу… однажды сменившийся касанием знакомой теплой ладони.
Собственные сны сыграли злую шутку с Бруно, вместо Ренаты, чей образ стёрся из памяти и из сердца, являя ему Мирабель — и во снах между ними не было кровного родства, а на ее безымянном пальце золотой искрой горело обручальное кольцо. И в этих снах всё было так просто, так по-настоящему, что не хотелось просыпаться и возвращаться в реальный мир. Но, всё-таки, Бруно старательно разграничивал сон и явь.
Пускай он не властен над своим подсознанием, подкидывающим ему грешные образы, что можно было бы списать на двухлетнее воздержание в тюрьме, но он всё-таки человек, а не животное. Более того, он её tío, и не посмел бы оскорбить доверие Мирабель, и уж тем более, похотливо протянуть к ней свои руки: к той, которая даже в этом мёртвом месте оставалась собой — чистой, светлой, святой душой. Мирабель приходила, принося тепло и улыбку, и он тянулся к ней, как умирающий от жажды — к ручью, она обещала, что он будет свободным, она сама обнимала его, крепко и искренне, словно отбирала у тюрьмы — как вообще он посмел её желать?
Когда Мирабель вновь приехала к нему, чтобы поздравить с днём рождения, Бруно не знал, куда смотреть, как смотреть, и его бросало то в жар, то в холод. Они не виделись чуть больше полугода, и к такому резкому преображению своей племянницы он оказался не готов. Она иначе двигалась, иначе говорила, да ещё и смотрела на него так, что по хребту прокатывалась колючая волна. И ладно бы, такое больше не повторялось, так нет же…
Первое время Бруно старательно напоминал себе, что Мирабель — молодая девушка, она растёт, и это нормально, что она изменилась, а уж если ему, дегенерату озабоченному, что-то там в её взгляде почудилось, то это исключительно его собственные проблемы с головой. Вряд ли она в полной мере осознаёт, что делает, как со стороны выглядят её жесты, и все эти робкие попытки ему понравиться — это ведь только потому, что Мирабель слишком сосредоточена на том, чтобы вытащить его из тюрьмы. И его долг помнить о том, что скоро у неё начнётся учеба в университете, а значит, появятся новые знакомства, новые друзья, и тот самый правильный и хороший парень… Помнить, а не флиртовать в ответ, распуская хвост, как недоощипанный павлин!
«Соберись, кретин, ты её tío! Значит, и веди себя как хороший tío! И держи себя в руках… и не в том смысле!» — эта мысль превратилась в субботнюю молитву, но толку от неё было мало, когда Мирабель врывалась в мёртвый и холодный мир Ла Пикоты с нежной и тёплой улыбкой на губах.
На двери их камеры, кажется, образовалась вмятина от его головы, а тюремный капеллан, падре Торрес, крестился, когда видел Бруно, но всё-таки отпускал ему грехи до следующего визита Мирабель.
И если бы всё дело было только в вожделении, которое огнём растекалось под кожей. Слишком много чувств крутилось у него внутри, наслаиваясь и перетекая друг в друга. Бруно волновался за Мирабель и её учебную нагрузку, прекрасно помня, что творилось с Хульетой перед поступлением и на сессиях. Был благодарен ей за каждый визит, который на целый час превращал его из отщепенца в обычного человека, он был готов молиться на неё за то, что Мирабель единственная из всей семьи не поверила в ложь и слухи, но было кое-что ещё, нечто худшее и большее.
В тот день, когда Мирабель от усталости заснула на его руках, Бруно старался даже не дышать лишний раз, чтобы не потревожить её сон, и остро жалел, что не может остановить время, лишь бы подарить ей часы покоя и отдыха. Здесь и сейчас, держа её на руках, такую беззащитную, доверчиво прильнувшую, глядя на её лицо, которое даже во сне оставалось усталым и вымотанным, он с беспощадной ясностью осознавал, что хочет быть тем человеком, что проснётся рядом с ней в одной постели. Что хочет быть тем, кто поцелует в нежную кожу за ухом, слыша её довольный смех, кто приготовит ей чашку шоколада сантафреньо, чтобы отвлечь от учёбы и дать отдохнуть — пусть даже и пару минут. Он хотел целовать её перед тем, как уйти на работу, хотел возвращаться с ней вместе в их дом, вместе готовить ужин, обсуждать, как прошёл день, смотреть дурацкие теленовеллы, чтобы потом уснуть, обняв её и уткнувшись носом в пушистые кудрявые волосы, дыша её теплом. Он хотел увидеть, как в её глазах разгораются отражения его собственных желаний в тот час, когда гаснет свет и одежда соскальзывает на пол.
Он любил её. Всей душой, всем сердцем, любил её, и понимал, что этой любви не суждено стать реальной. Бруно слишком хорошо осознавал, сколько боли он может причинить и самой Мирабель, и своей семье, даже не желая того, и добровольно похоронил в глубине души все мысли о чём-то большем, чем родственные чувства.
Он убедил её приезжать пореже, и лишь тогда в полной мере понял стихотворение Пабло Неруды. Он был голоден без её смеха, без её голоса, без её запаха и тепла, без звука её шагов.(6) Бруно подозревал, что однажды он просто пробьёт дверь камеры своей головой, и к тюремному сроку прибавится ещё и штраф за порчу казённого имущества.
И, видит Бог, было так сложно сдержать данное себе самому слово, когда Мирабель сотворила настоящую магию, преобразив комнату для посещений, чтобы поздравить его с днём рождения. Было сложно удержаться и не зарыться пальцами в буйные кудри на затылке, притягивая ближе, не коснуться губ, которые она накрасила — не ради него, нет, разумеется, не ради него. Мягкий кашемир казался дерюгой по сравнению с её кожей, никакие духи и даже чертовски хороший кофе, от которого у него чуть не случился сердечный приступ, не могли перекрыть её собственный запах, к которому он тянулся, балансируя на грани забытья… Но всё-таки удержался, не выйдя за границы, которые сам для себя очертил, а уж что ему в ту ночь снилось… в том он уже покаялся.
А сегодня мир вновь перевернулся, и всё это благодаря Мирабель, его волшебной, неповторимой, любимой… племяннице. Бруно опустил голову, глядя на два окурка, присоединившиеся к уже имевшимся пяти, и зажмурился, пережидая головокружение. Во рту было кисло и горько от переизбытка никотина… и ещё он умудрился съесть принесённые эмпанады, даже не осознавая этого.
Бруно смял пустую фольгу, поднимаясь на ноги. Мир слегка качнулся — выкурить семь сигарет за пару часов были слишком даже по его меркам, и он снова пообещал себе взяться за ум и сократить их количество. Зайдя в туалеты, он умылся мутной и пахнущей ржавчиной водой и почистил зубы, избавляясь от табачного привкуса. Закрутив кран, Бруно ненадолго закрыл глаза, снова задаваясь вопросом: правильно ли было просить Мирабель остаться? Скольким её ночным кошмарам он дал пищу своим рассказом?
— Что же я за человек такой… — пробормотал Бруно, отталкиваясь от опасно скрипнувшей раковины, и уходя прочь. Ноги сами понесли его в часовню и падре Торрес, заметив его, потянулся к столе(7):
— Ты пришёл на исповедь, сын мой? — прогудел он, и Бруно покачал головой.
Подойдя к фигуре Спасителя, он молча опустился на колени, стискивая в ладонях деревянный крест, снова и снова прося об одном: «Пожалуйста, Господи, помоги мне снова увидеть в Мирабель только мою племянницу. Помоги мне справится с этим искушением, огради её от моих грехов, не дай мне причинить ей боль вольно или невольно…»
Губы вновь обожгло ощущение её кожи, и Бруно, сгорбившись, стиснул зубы и зажмурился, понимая, что не может смотреть в глаза Христа.
«Спаси Мирабель от моих нечистых желаний, Господи. Помоги мне выстоять, я знаю, что Ты не даёшь людям испытаний, что им не по силам, но я слишком слаб для этого искушения, Отец мой небесный, и уповаю лишь на Твоё милосердие…»
Показалось на миг, что на его руки легли другие — нежные и мягкие ладони, слегка сжимая в ободряющем, любящем прикосновении, и Бруно рвано выдохнул, вскидывая голову и глядя на Спасителя, который смотрел ему в душу, видя насквозь и читая в сердце то, о чём он действительно хотел просить.
1) очень мягкий способ сказать «Сукин сын»
2) Ёб твою мать
3) Ебать!
4) речь идёт о смерти Хорхе Эльесера Гайтана, 9 апреля 1948 года, тюрьма Ла Пикота была введена в эксплуатацию в 1946 году
5) Dragoneantes — выпускники Национальной пенитенциарной школы, которые прошли курс обучения и следят за безопасностью и соблюдением прав заключенных, являясь частью INPEC
6) Перефразированные строки стихотворения Пабло Неруды из сборника «Сто сонетов о любви» XI, пер. М.Алигер
7) элемент облачения католического священника, аналогичное в православии — епитрахиль, длинная лента, огибающая шею и обоими концами спускающаяся на грудь






|
bloody_storytellerавтор
|
|
|
Charon
Спасибо за комментарий! Да, "Криминальная Богота" в текстовом виде)) Я еще смотрела видео - где отчаянные блоггеры устраивали экскурсию по Ла Пикоте (один так вообще на сутки согласился остаться в тюрьме, ему хоть из милосердия одиночку выдали, но звуки...звуки просто убийственные, там действительно не бывает тихо), и волосы дыбом. |
|
|
bloody_storyteller
Отчаянные люди. Хотя кто без греха облазить заброшенки или вот переночевать в тюрьме. Но звуки это да, звуки в хреновой такой неизвестности это мягко говорят тревожно. Зато вот токарный станок человек освоил, бусы точит. Там тоже тот еще уровень шума стоит и вряд ли им респираторы выдают и весь коллектив дышит пылью. Она мелкая, неприятная такая и потом везде. 2 |
|
|
bloody_storytellerавтор
|
|
|
Charon
волей авторского произвола, Бруно там очень быстро научится заматывать лицо тряпкой, а то если еще начнет кашлять кровью как Мими из Богемы - это будет слишком перебор)) 1 |
|
|
miledinecromantбета
|
|
|
bloody_storyteller
Зато мы всегда можем обеспечить ему знатный коньюктивит ))) 1 |
|
|
bloody_storytellerавтор
|
|
|
miledinecromant
вот да) такой простор, такое поле деятельности.... |
|
|
miledinecromantбета
|
|
|
bloody_storyteller
Экзема, вибрационная болезнь в конце концов! ))) 1 |
|
|
А прода ВООБЩЕ будет?)
|
|
|
miledinecromantбета
|
|
|
2 |
|
|
miledinecromant
Ураааа! Буду ждать и надеяться😁 |
|
|
А можно маааааленький спойлер?) Они не будут вместе или будут?
1 |
|
|
bloody_storytellerавтор
|
|
|
Azooottwy
Будут 😁 даже абсолютно легально и законно, да здравствует законодательство Колумбии 😁 3 |
|
|
Дайте угадаю, семейка узнает об этом также как и о том, что Мира идет на адвоката?
|
|
|
Эх, ждём продолжения... такая работа замечательная.
1 |
|
|
bloody_storyteller
Azooottwy Боже, благослови за это автора)Будут 😁 даже абсолютно легально и законно, да здравствует законодательство Колумбии 😁 1 |
|
|
bloody_storytellerавтор
|
|
|
palen
*смотрит на план* ну............кхм, скажем так. СЛОУБЕРН ЗДЕСЬ ДЕЙСТВИТЕЛЬНО ОЧЕНЬ СЛОУ х))) 1 |
|
|
bloody_storyteller
palen *шепотом* тем более хорошо, что мы знаем куда все движется)*смотрит на план* ну............кхм, скажем так. СЛОУБЕРН ЗДЕСЬ ДЕЙСТВИТЕЛЬНО ОЧЕНЬ СЛОУ х))) 1 |
|
|
bloody_storytellerавтор
|
|
|
palen
Только этими мыслями и спасаемся))) 1 |
|
| Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
|