| Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
|
Падение закончилось в пыли. Я вдохнул и закашлялся, воздух был спёртый, сухой, пропитанный запахом старой бумаги, нафталина и чего-то кисловатого, как прокисшее молоко. Я лежал на деревянном полу, половицы подо мной скрипели при каждом движении, а сверху свисала облезлая люстра без лампочек. Вокруг было тихо, так тихо, что звон в ушах казался чужим голосом.
Я сел, озираясь. Это был дом. Обычный дом, какие строили в девяностых: обои в цветочек, выцветшие до желтизны, трещины на потолке, старые выключатели с налипшей краской. Прихожая, из которой я мог видеть коридор, уходящий в темноту, и лестницу на второй этаж с шатающимися перилами. Всё было затянуто паутиной, не обычной тонкой, а толстой, похожей на грязные кружева, свисающей со стен, как клочья кожи.
Я встал, и пол предательски скрипнул. Тишина вздрогнула и снова сомкнулась. Ни шагов, ни голосов, ни монстров. Только пустота. Но пустота в этом доме была какая-то неправильная, наблюдающая, словно стены затаили дыхание и следили за каждым моим движением.
Интересно, если в абсолютно пустом доме запереть человека и оставить его на месяц без еды, он умрёт от голода или раньше сойдёт с ума и начнёт есть собственные пальцы, убеждая себя, что это сосиски? И сколько пальцев он съест, прежде чем поймёт, что сосиски почему-то кровоточат?
Я пошёл по коридору. Обои шелушились под пальцами, обнажая коричневую штукатурку. Двери в комнаты были приоткрыты, и оттуда тянуло холодом. Я заглянул в первую: гостиная с перевёрнутой мебелью, пустой книжный шкаф, чёрно-белый телевизор с разбитым экраном. Во вторую: спальня с застланной кроватью, как в родительской комнате из самого первого сна, только подушка была придавлена, будто кто-то лежал здесь совсем недавно. На тумбочке очки с толстыми линзами и старая фотография в рамке. Я взял её, стирая пыль. Снимок был мутным, но я разглядел женщину с седыми волосами, убранными в пучок, и мужчину в старомодном пиджаке. Лица были размыты, кроме одного: старухи на заднем плане. Она стояла в дверях и улыбалась, но улыбка была шире, чем положено человеку, и зубов было слишком много.
Я отбросил фотографию. Спальня позади меня скрипнула, но я не обернулся. Вместо этого я пошёл дальше по коридору, который, казалось, становился длиннее с каждым шагом. Лампочки под потолком отсутствовали, но откуда-то лился тусклый серый свет, словно солнце снаружи было затянуто грязной простынёй.
Коридор вывел меня в большую комнату, которая когда-то, наверное, была столовой. Здесь стоял массивный дубовый стол, покрытый слоем пыли, и стулья с высокими спинками, расставленные ровно, как на званом ужине для гостей, которые никогда не придут. На столе фарфоровый сервиз, чашки с отбитыми ручками, засохшие цветы в вазе. И посреди этого всего на дальней стене возвышалась дверь.
Она была огромной. Не просто высокая, она уходила под самый потолок, теряясь в тени. Сделана из тёмного, почти чёрного дерева с металлическими окантовками, покрытыми ржавчиной. Ни ручки, ни замочной скважины, только гладкая поверхность, на которой кто-то вырезал кривые, несимметричные символы, напоминающие паутину. От двери тянуло холодом и чем-то сладковато-гнилостным, как от разлагающегося трупа, который пролежал в подполе несколько недель.
Я подошёл ближе. Пол под ногами прогнулся, и я заметил, что из-под двери сочится что-то тёмное, густое, как сироп. Оно растекалось по полу тонкими струйками и застывало, образуя узоры, слишком хаотичные для случайности. Мне вдруг стало интересно, если сунуть палец в эту жидкость, она обожжёт, как кислота, или, наоборот, будет холодной, как лёд, и выпьет из пальца всё тепло, оставив только сухую сморщенную оболочку?
Я коснулся двери ладонью. Дерево было тёплым. Нет, горячим, как кожа больного в лихорадке. И в тот момент, когда мои пальцы прижались к поверхности, из-за двери раздался звук. Сперва тихий, цок-цок-цок, как будто кто-то перебирал спицами. Потом громче, вжик-вжик-вжик. И наконец голос. Мягкий, вкрадчивый, старческий голос, который просачивался в голову, как сироп сквозь щель.
— Внучок, заходи, внучок. Бабушка тебя ждёт.
Моё сердце пропустило удар. Я отшатнулся, но дверь уже начала открываться. Без скрипа, без звука, просто поползла в сторону, утопая в стене, будто её и не было. За ней открылась комната, затянутая паутиной так густо, что стен не было видно вовсе. Белые, серые, грязно-жёлтые слои паутины свисали как занавеси, и в центре этого кокона на груде подушек и тряпья покоилась бабка.
Она была огромной. Нет, не так. Она была пауком. Огромным раздутым пауком с телом, покрытым седыми волосами и тёмными, почти чёрными хитиновыми пластинами. Восемь лап, согнутых в коленях, заканчивались когтистыми пальцами, как у старухи, но слишком длинными и суставчатыми. На брюхе, вздутом и пульсирующем, виднелись тёмные пятна, не то родимые пятна, не то паучьи железы. А вместо головы, вместо головы у неё было лицо. Человеческое лицо старухи, морщинистое, с дряблыми щеками, с крючковатым носом и беззубым ртом, который растягивался в улыбке, обнажая дёсны. Её глаза были белыми, как варёные яйца, но когда она обратила их на меня, в глубине зрачков зажглись искры, восемь крошечных глазок, рассыпанных по радужке, как у паука.
— Долго же ты шёл, кровинушка, — проворковала она, и её паучьи лапы зашевелились, перебирая воздух, словно она пряла невидимую пряжу. — Бабушка уже и не чаяла дождаться.
Я стоял на пороге не в силах пошевелиться. Интересно, если паук размером с бабушку начинает заворачивать человека в кокон, он сначала впрыскивает пищеварительный сок, чтобы размягчить внутренности, или просто ждёт, пока жертва задохнётся в паутине, и пьёт её потом, как суп из трубочки? И что происходит с глазами: они лопаются под давлением или просто вытекают через нос?
— Не стой столбом, внучок, — прошамкала она, и её лапа, покрытая жёсткими волосками, потянулась ко мне. — Иди приласкай бабушку. Бабушка тебя согреет. Бабушка тебя укутает.
Я отступил на шаг. Липкие нити паутины уже тянулись из дверного проёма, обвивая мои щиколотки, как ласковые змеи. Пол в столовой затрещал, и из щелей начали выползать маленькие паучки, сотни, тысячи крошечных чёрных точек, которые текли ручейками к моим ногам.
— Не упрямься, — её голос стал строже, лицо сморщилось в гневную гримасу. — Ты же сам сюда пришёл. Ты же сам меня искал. Помнишь, как в детстве мечтал, чтобы бабушка тебя обняла и больше не отпускала? Так вот она я. Навеки.
У меня, конечно, была бабушка, но я сильно урезал с ней общение, когда понял, что она меня, как паук в кокон, закатывает, чтобы потом съесть. Правда, урезав общение, мне легче жить не стало.
А ведь когда-то, когда я ещё в детский сад ходил, мне приходилось неделями у неё жить, когда мама присматривала за новорождённым младшим братом...
Я рванулся. Нитки паутины натянулись, но я разорвал их, оставив на полу клочья. Паучиха взвизгнула тонко, как раздавленная мышь, и подалась вперёд, но её раздутое брюхо намертво застряло в дверном проёме. Она скребла лапами по косяку, ломая дерево, и её лицо исказилось от ярости, а потом от удивления, потому что я не побежал.
Я остановился. Развернулся. И посмотрел на неё.
— Не уйдёшь! — визжала она, вытягивая лапы до хруста в суставах, пытаясь дотянуться до меня.
Кончики её когтей царапали воздух в каких-то сантиметрах от моей груди, но я стоял ровно. Интересно, а какая кожа на ощупь у паука, который притворяется старухой? Она дряблая, как у человека, или жёсткая, как хитин, только сверху присыпана пудрой? И если её сильно потянуть, она отойдёт от черепа с влажным чавканьем или просто порвётся, как мокрая бумага?
— Ты мой, — надрывалась она, брызгая слюной из беззубого рта. — Ты всегда был моим.
Я шагнул вперёд. Всего один шаг. Лапы паучихи тут же обвились вокруг моих плеч, но я не сопротивлялся. Её лицо оказалось прямо передо мной: дряблые щёки, нос в старческих бородавках, белые глаза с восемью паучьими зрачками, которые сейчас расширились от торжествующего голода.
— Вот так, внучок, — зашептала она, и её дыхание пахнуло гнилью. — Вот умничка. Сейчас бабушка тебя...
Я вцепился ей в лицо обеими руками.
Пальцы погрузились в дряблую плоть, как в перезревший персик. Она взвизгнула, но я уже тянул изо всех сил с тем холодным, бесстрастным любопытством, которое всегда жило внутри меня и которое я так долго пытался не замечать. Кожа пошла складками, затрещала, и паучиха заверещала так, что у меня заложило уши. Её лапы молотили по моей спине, раздирая рубашку в клочья, но я держал крепко.
Интересно, если сдирать лицо с паука-старухи, оно отходит целиком, как маска, или слезает кусками, оставляя на черепе лохмотья? И какого цвета у неё мышцы под кожей: красные, как у человека, или серые, как у насекомого?
Я рванул сильнее. Раздался влажный, отвратительный треск, такой, какой бывает, когда отрываешь куриное крыло от тушки, только громче и мокрее. Лицо паучихи поддалось. Оно отходило от черепа пластами: сначала кожа на лбу, потом щека, потом нос, который хрустнул, как дешёвая пластмасса. Её визг перешёл в ультразвук, который я уже не слышал, а чувствовал, как горячую иглу, пронзающую мозг. Из-под оторванной кожи брызнула жидкость, не кровь, что-то прозрачное, липкое, с запахом муравьиной кислоты. Восемь паучьих глаз на месте человеческих лопнули один за другим, как крошечные лампочки, и я наконец отпустил.
В моих руках осталось лицо. Дряблая, сморщенная маска старухи с беззубым ртом, который всё ещё беззвучно открывался и закрывался. Под ней, на голове паучихи, не было ничего, только гладкий, блестящий хитин с влажными разводами и две огромные фасеточные полусферы, которые вращались в глазницах, как чужие планеты.
Паучиха отпрянула. Её лапы, только что терзавшие мою спину, втянулись обратно в дверной проём, и вся она сжалась, задрожала, издавая булькающие звуки из оголённой хитиновой морды. Она пыталась спрятаться в своей паутине, но брюхо по-прежнему застревало в дверях.
Я отбросил лицо в сторону. Оно шлёпнулось на пыльный пол, как мокрая тряпка, и тут же к нему со всех сторон побежали маленькие паучки, облепили, начали пожирать, будто это была самая желанная еда в мире.
— А вот и ушёл, — прошептал я и упёрся плечом в дверь.
Огромная створка поддалась с глухим стоном. Паучиха, ослеплённая и обезумевшая от боли, даже не пыталась сопротивляться, она пятилась в свою комнату, лишь бы подальше от меня. Дверь закрывалась медленно, сантиметр за сантиметром, а я давил всем телом, пока из тёмной щели не перестали доноситься её булькающие всхлипы. Последнее, что я увидел в этой щели, — два фасеточных глаза, полные не злобы, а самого обыкновенного животного ужаса.
Дверь встала на место. Я привалил её дубовым столом, подперев под ручку, которой не было, а затем для верности завалил двумя стульями. Изнутри донеслось слабое царапанье, но оно быстро стихло.
Я выдохнул. В столовой воцарилась тишина. Маленькие паучки всё ещё копошились в углах, но теперь они разбегались от меня, а не ко мне. Я поднял взгляд на дверь, за которой скрывалась паучиха, и улыбнулся. Кажется, впервые за долгое время не я был жертвой в собственном кошмаре.
И тут прямо посреди гостиной, в двух шагах от меня, разверзлась бездна. Она не ждала приглашения, просто расколола пол, как яичную скорлупу, и теперь пульсировала холодной чернотой, манящей и знакомой. Пора уходить. Этот дом мне больше не страшен.
Я подошёл к краю бездны и на мгновение задержался, оглядываясь на забаррикадированную дверь. Где-то глубоко внутри, под слоями хитина и паутины, бабка-паучиха зализывала раны без лица. Интересно, если паука лишить всех восьми лап и заставить смотреть, как они отрастают заново, будет ли он чувствовать боль или только зуд? И отрастёт ли у неё новое лицо? И если да, то будет ли оно по-прежнему похоже на старуху или станет чем-то совсем иным?
Я так и не узнаю. Потому что я уже шагнул в пустоту.
| Предыдущая глава |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
|