↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
|
Он был счастлив всю свою жизнь.
А потом всё закончилось.
Бабушка Аяко умерла тихо: просто легла вечером на свой скрипучий диван, привычно обняла его, своего Хару, закрыла глаза — и больше их уже не открыла. А он всё проспал…
Проснулся Хару от страшного ощущения неправильности. Что-то стало не так в этом мире, что-то важное и огромное покидало его, уходило прямо сейчас, но Хару не сразу понял, что именно изменилось.
Тишина… Он лежал, уютно устроившись в руках Бабушки — и не слышал больше ни её дыхания, ни стука сердца. Они исчезли, пропали — а он беспомощно лежал и всем своим существом ощущал, как вслед за ними уходит что-то ещё. То, что делало его Бабушку Бабушкой… а теперь оно словно иссыхало, как пролитая на пол вода в жаркий день.
Хару стало страшно и пусто, и он, грузно вскочив на бабушкино трюмо, сбросил с него щётку для волос. Бабушка Аяко всегда слышала, если Хару позволял себе «выходки», и очень, очень его ругала! Но сейчас она продолжала так же лежать, и тогда он, отчаявшись, сбросил и тюбик крема. А потом и второй. И железную банку с шариками внутри… она покатилась по полу, громыхая — но и это тоже не помогло.
В отчаянии он вновь забрался на старый диван и решился на то, чего никогда, никогда не позволял себе: прихватил зубами край бабушкиной ладони, а потом посильней укусил.
Ничего…
И тогда Хару сделал последнее, что ему оставалось: он подлез под показавшуюся ему очень тяжёлой безвольную руку Бабушки, улёгся на своё обычное место, зажмурился и заурчал — так громко, как только сумел. Прежде это всегда помогало и отгоняло от Бабушки болезни и усталость. Может быть, сейчас тоже поможет? Он так хотел этого, что почти перестал слышать и ощущать мир вокруг, превратившись в само воплощение кошачьего мурлыканья.
Когда он очнулся, лежавшая на нём рука была холодной и твёрдой, и Хару стоило некоторого труда из-под неё выбраться. Он сидел и смотрел, как оставшаяся от его самой любимой на свете хозяйки пустая, затвердевшая, выхолощенная оболочка лежала на боку, обнимая ту пустоту, которую только что занимал он сам. Сидел — и ждал, что сейчас это что-то её заполнит, и Бабушка оживёт, снова станет собою… но этого так и не произошло. Хару вдруг вспомнил, как однажды они с Бабушкой ели банан, а потом она чистила шкуркой от него свои вилки и ложки. Конечно же, Хару её украл и гонял по квартире, а Бабушка Аяко так смеялась, что даже забыла его отругать. Почти.
Утро не принесло с собой никаких перемен. Хару тихо бродил по их с Бабушкой… а теперь, наверное, уже только его квартире — и ждал. Ждал, что Бабушка Аяко вернётся… Но её опустевшая оболочка продолжала лежать на кровати, а Бабушки не было. И Хару совсем не понимал, что ему теперь делать…
Он всю жизнь прожил с ней, все четырнадцать лет. Прошлой весной, когда ему исполнилось тринадцать, Бабушка устроила настоящий праздник и подарила ему всё новое: и миски, и лежанку, и даже домик. Только его любимое кошачье дерево осталось прежним, но уж его бы не отдал сам Хару. Тем вечером Бабушка устроила пир из самых любимых их блюд, и с хрустом, от которого Хару начинал утробно мурчать, ломала маленьким розовым креветкам хребет и, оторвав голову с мёртвыми чёрными глазками, скармливала ему солоноватое упругое мясо, которое он с наслажденьем жевал.
— Хару-кун, Хару-кун, — приговаривала она, глядя на него с ласковой улыбкой, — как же время летит. Тебе уже целых тринадцать. Там, откуда я родом, кошки в этом возрасте могут стать кем-то ещё. Ты ведь знаешь, я рассказывала тебе о бакэнэко.
Слова эти были Хару знакомы: «нэко» на языке Бабушки означало «кот», но не такой, как он, а вроде тех фарфоровых, что стояли на полке... а «бакэ» было для Бабушки чем-то страшным, как для самого Хару — затаившийся в шкафу пылесос.
Бабушка чистила для него креветок и негромко рассказывали истории, а Хару, прикрывая от блаженства глаза, буквально впитывал их в себя. Пусть вокруг была не Япония, а тихий и сонный Мэн, а сам он был, как Бабушка говорила, «хафу», лишь наполовину «японец», но мысль о том, что он может в кого-нибудь превратиться, если захочет, заставила Хару распушить хвост — однако никак не сказалась на аппетите, и он продолжил жадно жевать.
— Отрастишь себе второй хвост, будешь лизать масло с лампы, — Бабушка рассмеялась своим тихим и мелким смехом и добавила: — А потом съешь меня, да…
Хару тогда возмущённо дёрнул хвостом и прижал недовольно уши, но креветку не выпустил: он вовсе не собирался есть Бабушку Аяко! А она смеялась и рассказывала ему, что он сможет создавать огненные шары, ходить на задних лапах, как люди, и даже принимать человеческий облик — как раз для этого ему и придётся Бабушку съесть. С другой стороны, когда она однажды умрёт, а ему захочется оживить её, Хару нужно будет только перепрыгнуть через её труп. Но только это нужно будет сделать без лишнего промедленья — покуда тот будет тёплым и мягким.
Это Хару понравилось куда больше, чем «съесть», и он даже мяукнул заинтриговано, надеясь узнать, как же ему превратиться в этого бакэнэко — но тут зазвонил телефон, Бабушка отвлеклась, и он так и не узнал секрета. Хотя чем бы он ему теперь пригодился, думал Хару, лёжа на полу рядом с кроватью и тоскливо глядя на пустую холодную оболочку его любимой тёплой Бабушки. Он всё проспал… Он всё пропустил! И теперь прыгай, не прыгай — ничего не изменишь. Будь он хоть кот, хоть бакэнэко.
Так прошли утро и день, а он всё лежал — и ему не хотелось ни пить, ни есть, хотя обе его миски были полны. А вечером телефон привычно начал звонить, вот только ответить теперь было некому. Тот звонил и звонил — а когда за окном уже стало совсем темно, дверь открылась, и в квартиру почти вбежала Младшая Внучка.
Потом начался сумбур: вспыхнул свет, и Младшая Внучка подбежала к дивану — и прижала руки к лицу, а потом заплакала и принялась куда-то звонить. Хару подошёл и ткнулся мордой ей в ноги. Она наклонилась, взяла его на руки и прижала, плача, к себе. Она так горько плакала, что совсем скоро его шерсть стала мокрой — а потом противно запищал домофон, и Младшая Внучка, опустив Хару на пол, пошла открывать. Она впустила в квартиру каких-то незнакомых людей с незнакомыми тревожными запахами. Те обступили диван, а потом переложили всё, что осталось от Бабушки, на складные носилки и унесли. Хотя Хару понимал, что это уже не Бабушка, он всё равно побежал следом за ними, но Младшая Внучка подхватила его на руки и прижала к себе так крепко, что он едва мог дышать, утопая в её странном цветочном запахе.
Спустя какое-то время они сидели с ней на полу возле мисок, и она пыталась кормить Хару с ладони, а он давился любимым кормом и, как ни старался, сумел проглотить всего несколько гранул, всё пытаясь вместо этого бессмысленного занятия забраться к ней на колени. А когда, наконец, залез, они ещё посидели так — а потом… Младшая Внучка ушла. Она снова плакала и целовала Хару, и даже устроила его на лежанке — но ушла, оставив его одного в пустой тёмной квартире.
Он помнил — она обещала вернуться, и он остался ждать на своей лежанке, свернувшись в клубок и урчанием пытаясь заглушить поселившиеся в нём холод и пустоту. Сейчас Хару чувствовал себя старым и слабым — таким же, какой была Бабушка Аяко все последние дни. Может быть, думал он, вслушиваясь в собственное урчание, он уснёт так — а когда проснётся, всё снова станет как прежде?
Но оно не стало — когда он проснулся, квартира по-прежнему была тиха и пуста. Он немного походил по ней, попытался запрыгнуть на разложенный до сих пор диван — промахнулся, и, вцепившись когтями в край простыни, сполз, а затем прыгнул ещё раз, и попытался было улечься на подушках, там, где обычно спал рядом с Бабушкой и где до сих пор пахло ей. Но не смог так долго лежать — слишком сильным и горьким был этот запах.
Хару спрыгнул вниз и начал яростно умываться. Он лизал и лизал свою шерсть, смывая с неё тот запах — почти такой, как у Бабушки… да, почти. Когда он закончил, его шёрстка была влажной, и Хару хотелось пить, так что он даже полакал в пустой тёмной кухне немного воды, ткнулся мордой в полную корма миску, но есть ему совсем не хотелось... Да и корм уже выдохся… нет — Хару точно его не хотел. Он немного побродил по квартире, а потом увидел лежащий возле окна жёлтый мячик, с которым они с Бабушкой Аяко любили играть — но теперь больше некому было его бросить, и Хару просто лёг рядом с ним, обнял лапами и закрыл глаза.
Он лежал так в той полудрёме, в которой так быстро летит время — и очнулся от звука открывающейся двери. Цветочный запах снова был здесь — и не только он. Вскочив, Хару увидел всех: и Старшую, и Младшую Внучку, и Внука, и Старшего и Младшего Сыновей, и их жён… Они все плакали, и все гладили его — но как-то походя, словно им было не до него. Ничего — Хару их понимал…
Они какое-то время ходили по комнатам, перекладывали и трогали вещи. Зажгли благовония — и запах сладковатого дыма, который въедался в шерсть и неприятно царапал горло, вызвал в Хару тревогу. Наконец, они собрались к комнате, расселись и долго говорили о чём-то — а потом Младший Сын подошёл к самому Хару, глядящему на всех них со своей лежанки, и поставил перед ним его переноску. Что ж… Хару не любил её, не хотел забираться внутрь — но, наверное, действительно пришла пора уходить. Видимо, он теперь будет жить в доме Младшего сына в снежной Аляске? Его это печалило: он бы предпочёл жить с Младшей Внучкой. Но люди никогда не слушают кошек…
Когда за ним закрылась дверца, Хару перевернулся и улёгся на свой голубой плед, закрывавший дно переноски. Теперь люди о чём-то спорили, всё время произнося его имя — Хару вслушался в их слова… и оторопел.
— Я бы с радостью, но вы все знаете: моя супруга сейчас больна. Кто будет им заниматься? — сурово спрашивал Старший Сын.
— Мы вообще собирались переезжать, — ворчал Младший Сын. — И потом, у нас хаски. Мы просто не можем!
— А что вы на меня смотрите, — сердито говорил Внук. — Я квартиру снимаю! И держать животных в договоре запрещено. И я только устроился на работу — я там почти что живу! Он не может сидеть один сутками.
— Я тоже не могу, — восклицала Старшая Внучка. — Я снимаю комнату, и хозяева против животных! Ну, вы же знаете!
— И я не могу! — говорила его любимая, вторая любимая женщина после Бабушки, Младшая Внучка, которая пахла цветами, и в её голосе слышались слёзы. — Я живу в общежитии — туда нельзя приносить животных!
— Он красивый, — резюмировал Старший Сын. — Белый и круглолицый. Его сразу возьмут. А до тех пор мы заплатим за его содержание.
Вот так Хару оказался в приюте.
Хару не сразу понял, почему его привезли в это странное место и посадили в крохотную комнату с одной прозрачной стеной, где едва уместились его лежанка, лоток и домик. И миски, конечно — вот только есть ему не хотелось совсем.
Ему вообще ничего не хотелось — и он, подобрав под себя лапы, лежал в успокаивающем мраке своего домика, который пах тем, другим, настоящим домом и Бабушкой. И вспоминал, как они с Бабушкой вечерами смотрели телевизор, или разгадывали судоку, или играли с удочкой, на конце которой были длинные яркие перья. Или в мячик: Бабушка бросала его, а Хару приносил ей назад. Этот жёлтый мячик был единственной игрушкой, которая у него осталась, и Хару держал его между лап, положив на него сверху голову. И ждал, просто ждал, когда же он сам перестанет быть — потому что не хотел жить в этой крохотной комнате, не хотел жить без своей Бабушки Аяко и всего, что составляло их мир. Здесь всё было чужим и ненастоящим, и Хару просто лежал и ждал, пока что-то невесомое, то, что делает его им, испарится, так же, как и из Бабушки, и он тоже останется выхолощенным и полым. И его просто больше не будет.
Иногда за стеклянной стеной появлялись люди — не те, что каждый день приносили ему еду и воду и убирали лоток, а другие. И тогда в Хару просыпалась надежда: вдруг это за ним? Вдруг за ним всё же вернулись, и теперь заберут домой — путь не к Бабушке, но домой. Однако же время шло, а Хару так и не увидел ни одного знакомого лица. И всё-таки он продолжал надеяться, что, так или иначе, его ожидание подойдёт к концу.
Порой незнакомые люди подходили к прозрачной стене и стучали по ней пальцами, и звали его, но Хару не собирался с ними общаться. Они были чужими, а он ждал своих, настоящих... Кто-нибудь из них ведь должен же был за ним прийти! Они же все так любили играть с ним и гладить!
Ну, ведь должны же?
Но их не было, сколько бы дни ни сменяли друг друга, и однажды Хару вдруг осознал, что они не придут. В ту ночь что-то сломалось в нём, истаяло у него внутри, и покинуло его вместе с дыханием. И там, где прежде рождалось его мурлыканье, поселилось что-то скользкое и холодное. Оно не нравилось Хару, но, как он ни пытался избавиться от него, он не смог ни выплюнуть его, ни выцарапать — только грудь в кровь разодрал. Хотя, может быть, у него бы и вышло — но люди, те, что кормили его, надели Хару на шею прозрачный жёсткий пластиковый воротник, который он так ненавидел всю свою долгую жизнь. Когти же его заковали в дурацкие ярко-синие штуки из пластика, не дававшие больше ни втянуть когти, ни царапаться ими. Скользкое и холодное сильней заворочалось у него внутри — и начало расти, потихоньку заполняя Хару собой, и он знал, что когда оно заполнит его целиком, он умрёт, а оно займёт его место. И тогда…
Что будет «тогда», он не знал — но какая ему была разница? У него теперь была только эта комната с прозрачной стеной — и ничего больше. И никого…
…Она появилась так же, как приходили другие. Подошла к его прозрачной стене — и остановилась, глядя на равнодушно смотрящего на неё в ответ Хару. Ему было ужасно неудобно в этом жёстком воротнике, не дававшем ему даже вылизаться, а пластик, сковывающий его когти, мешал толком почесать зудящую грудь, и когда одна из тех женщин, кто кормил его, открыла дверцу в прозрачной стене, Хару отполз назад. Но это не помогло: его подхватили и вручили незнакомке.
Она оказалась к нему близко-близко, и он нерешительно замер. У всех, кого Хару до этого знал, волосы были прямыми, у кого-то их не было вовсе, а у незнакомки они странно вились и были непривычного цвета. Хурма, вспомнил вдруг Хару, этот цвет похож на хурму, которую они с Бабушкой так любили. Первым делом она почесала Хару грудь — не сильно и не слабо, так, как надо. А потом негромко сказала:
— Привет, я Мэй Томпсон. Для друзей — просто Мэй. Пойдёшь ко мне жить?
Хару не хотел с ней идти — но от неё так вкусно и так по-домашнему пахло рисом! А ещё креветками, совсем как от Бабушки — и он счёл это добрым знаком. Так что он не стал вырываться, как делал обычно, когда его пытались брать на руки, а повёл носом и попытался уткнуться им в сумку, что висела у неё на плече. У него это, конечно, не получилось — помешал воротник — и тогда он попытался добраться до сумки лапами.
— Нет-нет, — сказала Мэй — и засмеялась. Негромко, и совсем непохоже на Бабушку. — Ты туда не поместишься. Так я заберу его?
— Ну, если вы уверены, — произнёс кто-то в ответ. — Ему уже четырнадцать лет, он не слишком здоров и нелюдим. Метис: один из родителей был японский бобтейл, а вот кто второй — неизвестно. Кстати, по словам сына бывшей хозяйки, любит японскую кухню.
— Ну, значит, мы точно найдём с ним общий язык, — сказала Мэй.
А потом Хару опять засунули в переноску — другую, не в ту, в которой он приехал сюда — и понесли прочь отсюда. Когда её поставили на сиденье машины, он вдруг вспомнил, что оставил в той комнате со стеклянной стеной свой мяч. И свою лежанку. И домик. И у него ничего, ничего больше не осталось от Бабушки.
Хару взвыл и с размаха боднул решётку, но она совершенно не поддалась. Он бился и бился, и выл, и рвался туда, где остались осколки его прежней жизни — но его, конечно, не слышали. Люди никогда, никогда не слушают кошек…
— Не надо так делать, пожалуйста, — голос Мэй прозвучал расстроено, но Хару только громче завыл. — Эй, смотри, что у меня есть, — проговорила она — и прямо перед решёткой вдруг возникла маленькая женская рука с его мячиком. — Я тебе его дам, если ты позволишь мне открыть дверцу, — сказала Мэй, пока Хару пытался поймать его лапами сквозь решётку. И поймал — но дурацкий пластик на когтях не давал ему подцепить мяч и выдрать его из руки.
Мэй, наконец, приоткрыла дверцу и, закинув мяч внутрь, тут же снова её защёлкнула. Хару, наконец, смог обнять своё маленькое сокровище — и даже не заметил, когда и как заурчал мотор.
И они поехали.
Новый дом оказался именно домом. Огромным, на взгляд Хару: с двумя комнатами внизу и двумя — наверху; полным незнакомых звуков и запахов, а главное — с целым двором и садом с деревьями и травой. И цветами. А ещё прыгающими, летающими и ползающими созданиями — большими и маленькими, которых Хару никогда прежде не видел, и которые ужасно пугали его поначалу.
К тому же Мэй привезла его лежанку, домик и даже миски. Затем сотворила для него настоящее чудо — освободила из синего плена когти Хару, а потом и сняла с него измучивший его воротник. И пусть он, конечно, сбежал от неё, едва смог, он всё же был благодарен, пусть и не спешил показываться на глаза. А она разговаривала с ним весь вечер, и на ночь оставила дверь своей спальни открытой.
Дождавшись, покуда она уснёт, Хару прокрался внутрь — и остановился возле кровати. Мэй спала совсем тихо, и от неё так уютно пахло сном и покоем, что Хару не смог удержаться и, запрыгнув к ней, устроился на самом краю, и так просидел там полночи, пока не задремал, а потом и не заснул прямо там.
Обживался в новом доме Хару медленно, поначалу проводя почти всё время на своей старой лежанке или в своём домике, хранившем ещё Бабушкин запах. Да и не было у него особенно сил тут ходить или прыгать на слишком высокие подоконники — тем более, когда он это всё же делал, обвисшая на его исхудавшем теле шкура неудобно болталась на животе и шлёпалась неприятно о лапы.
Мэй же как будто не замечала его настороженных взглядов и, когда была дома, болтала с ним, словно они были друзьями. Но Хару не собирался дружить с ней — и не поддался бы ни за что, если бы не рисовые шарики.
Мэй скатала их как-то утром, когда за окном шёл проливной дождь, стучавший по крыше и листьям так, словно просился в дом. Хару этот звук не нравился: он боялся, что Мэй поддастся и впустит его, и тогда в доме станет мокро и холодно. Но она вместо этого затеяла лепить шарики — и, скатав пару совсем крохотных, положила их себе на ладонь, села на пол и протянула её сидящему у двери Хару.
— Тебе одиноко, — сочувственно и печально проговорила Мэй. — Я очень хочу помочь. Правда. Знаешь, я теперь тоже одна — и это так странно, когда у тебя кто-то есть, но родным ты его больше не ощущаешь, — вздохнула она. — Так же, как и он тебя… Странная штука — семья, да, приятель?
Хару вспомнил вдруг Младшую Внучку и остальных — и ему захотелось забиться в какой-нибудь дальний угол. Он тоже думал когда-то… всю свою жизнь думал, что они все — семья.
Он сидел, слушал Мэй и смотрел на неё, чувствуя запах риса и почти ощущая во рту его вкус. И чем глубже проникал в его ноздри запах — тем меньше становилось то скользкое и холодное у него внутри, что уже почти что заполнило собою Хару.
Мэй сидела и улыбалась ему, рисовые шарики на её ладони продолжали источать свой аромат — и Хару сделал первый осторожный шаг к ним. За ним последовал второй… третий… и вот, наконец, его зубы сомкнулись на одном из шариков, и Хару, схватив его, опрометью кинулся прочь. По коридору, в комнату, под окно, в свой домик.
Но никто не гнался за ним — и Хару остановился рядом с ним и прикончил свою добычу здесь, у порога. А затем, помедлив, потрусил назад, памятуя, что там, на ладони, оставался ещё один шарик. Он и правда был там — и на сей раз Хару, схватив его, убежал уже лишь до конца коридора.
С этого утра та скользкая холодная тварь у него внутри начала съёживаться, и Хару стал оживать. И однажды ночью просто взял — и улёгся рядом с Мэй, и когда она в полусне его обняла, вздохнул — и уснул.
Время шло, и лето сменило весну, и вновь округлившийся Хару не заметил, когда стал считать Мэй своей. Она была совсем непохожа на Бабушку Аяко, которую он никогда бы не смог забыть, но Мэй тоже стала своей, и он полюбил её запах — запах сада, дерева и лекарств. И теперь, встречая её вечерами, смешно валялся по полу, перекатываясь с боку на бок — так, как ей нравилось. А Мэй садилась рядом и, положив ладони ему на живот, тихонько катала его с бока на бок. Туда-сюда… совсем не так, как то же самое делала с ним Бабушка… А ещё Мэй смеялась. И говорила, как рада вернуться домой, и что они тут будут жить с Хару вдвоём, как бы там ни было. Неважно, кто там что себе возомнил.
Она рассказывала, кого и как сегодня лечила в своей больнице, куда ездила в маленькой белой машине. А Хару урчал и хватал её руку мягкими лапами, пряча когти, и бодал её лбом — когда он так делал, она переставала грустить и смеялась, а потом целовала его в нос и в живот.
Это было удивительное и чудесное лето, солнечное и долгое. В саду, который Хару важно обходил каждый день, меж тем, созрели жёлтые груши и ярко-красные сливы. Вечера всю неделю стояли приятно тёплыми, но жара ужа спала, и Хару наслаждался каждым из них.
В тот день до заката оставалось ещё пара часов, и Мэй, взяв корзину, разложила у сливы старую садовую лестницу — такую высокую, что можно было дотянуться до всех плодов, и Хару опрометью кинулся по ней наверх: он обожал лестницы. Мэй, проверив, что та стоит на земле крепко-крепко, поднималась уже за ним, когда Хару, перепрыгнув на дерево, улёгся на удобной корявой ветке и заурчал. Он, помахивая хвостом, с любопытством следил за тем, как постепенно наполнялась корзина. Мэй держалась своими маленькими руками за ветки, притягивая к их себе, срывала яркие сливы и скалывала их на дно.
Чужое присутствие он почувствовал почти сразу — уши его шевельнулись и Хару повернул голову: у невысокого декоративного заборчика, который Хару легко мог перепрыгнуть, а Мэй порой просто перешагивала, застыл человек. Это был тот неприятный мужчина, который несколько раз приходил к ним в дом. Они ссорились с Мэй, и даже друг на друга кричали, а потом она целый вечер ходила взбудораженная и злая и всё время звонила куда-то. Волосы у него были такие же, как у неё, только вот по бокам росли куда гуще, чем на макушке, и запах его был похож, как похожи были запахи членов его прежней семьи — и Хару ужасно негодовал и расстраивался их крикам и ссорам. Никто в его прежней семье никогда не кричал друг на друга…
Но в последнее время мужчина пропал — а теперь он стоял у калитки и смотрел прямо на Мэй.
А потом тихо перешагнул заборчик и пошёл к ним прямиком по газону. Хару недовольно подобрался и перестал урчать, глядя на нежеланного гостя. Мэй же, кажется, его не заметив, продолжила рвать по одной сливы — и когда мужчина подошёл почти к самой лестнице и сказал:
— Привет, — вздрогнула, резко обернулась… и вдруг покачнулась назад, взмахнула руками, схватилась за бессмысленно-тонкую ветку, резко и коротко вскрикнула, неловко и шумно, задевая ступеньки, и полетела вниз. Хару не столько услышал, сколько ощутил всем телом удар, от которого вздрогнуло дерево — а потом второй, когда рядом упала лестница. И едва ли кто-то кроме него различил тихий хруст.
Всё неожиданно стихло.
Перепуганный и ошеломлённый Хару смотрел на неё — и не понимал, почему она не шевелится, и почему её лицо неподвижно, но глаза смотрят вверх. Мэй словно бы искала взглядом — кого? Его?
От замершего рядом мужчины несло страхом — и он, поглядев на Хару, быстро проговорил:
— Это не я, ты же видел, что это не я!
Хару стало вдруг холодно — как в ту ночь, когда умерла Бабушка — и он тихо и умоляюще замяукал, вложив в этот звук всю надежду, глядя во все глаза на мужчину, стоящего совсем рядом с Мэй. Сейчас, сейчас он что-нибудь сделает!
А тот застыл, словно перестал быть живым, и просто стоял так, глядя на неё, и только губы его шевелились. Хару чуть не завыл и сильнее вцепился в свою ветку — вот, сейчас наконец Мэй помогут… сейчас она… Он почувствовал, как запах мужчины меняется: на смену страху вдруг пришло хищное возбуждение, и Хару услышал, как всё быстрей колотится его сердце.
— Это не я, — наконец отмер тот, — так случилось!
Он присел рядом с Мэй, протянул руку, но… почему-то так и не коснулся её. В её глазах застыла обида и боль, и Хару слышал, как что-то страшно булькает и хрипит в её горле. Хару хотелось кричать — потому что он видел и чувствовал, как из Мэй незаметно и по чуть-чуть начинает уходить то, без чего её просто не будет, и ещё немного — и будет поздно… неужели тот рыжий мужчина не понимает?!
А потом вдруг в мире стало очень тихо. Нет, ветер по-прежнему шумел в кронах, и ворона громко каркнула совсем близко — но мир стих, потому что из него что-то ушло. Наверное, вслед за солнцем — потому что оно как раз село, и в саду начали разливаться голубоватые сумерки.
А мужчина так и сидел на корточках и смотрел на Мэй… а потом поднял голову и поглядел на Хару.
— Не смотри на меня так, это несчастный случай, — его голос звучал непривычно высоко и дрожал. — Несчастный случай, — повторил он. — И всё. Так бывает. Она... она сама виновата, — он поднялся и развёл руками. — Никогда не смотрела под ноги. Хорошо, что соседи уехали, — сказал он уже немного увереннее, — а ты не расскажешь никому, что я тут был сегодня, — он нервно подмигнул Хару и, стараясь не наступать на рассыпавшуюся под деревом сливу, поспешно ушёл.
Когда он исчез из вида, Хару неловко сполз по стволу — лапы лихорадочно двигались, и шерсть цеплялась за шершавую кору, но он всё-таки смог спуститься. На подгибающихся от потрясения лапах он подошёл к недвижно лежащей Мэй. Она больше не шевелилась — лежала и смотрела вечернее небо широко распахнутыми глазами, странно и неестественно вывернув ноги и руки, и с её приоткрытых губ больше не слетало дыхание. Её волосы рассыпались вокруг головы багровыми сполохами, такими же яркими, как и сливы.
Хару стоял, замерев — и понимал, что это больше не его Мэй. Он не хотел, не хотел верить, что теперь вместо Мэй осталась эта пустая оболочка — но так было, и он просто стоял рядом с ней, уже зная, что не сможет её разбудить. Он уже пробовал это с Бабушкой — и не смог. И сейчас тоже не сможет…
Сумерки сгустились и стали черней — и Хару вдруг вспомнил, как Бабушка говорила, что однажды она умрёт, и, если Хару захочется её оживить, ему только нужно будет стать бакэнэко и перепрыгнуть через её тёплый труп. Главное, чтобы он был ещё тёплым и мягким…
Вот только как именно стать бакэнэко, она ему так и не успела сказать.
Но ведь каждый кот, доживший до тринадцати лет, может стать бакэнэко! Она говорила так. Значит, может и он… вот только у него совершенно нет времени. Совсем нет…
Запах того рыжего мужчины был всё ещё здесь, гадко повиснув в сгустившемся воздухе, и ледяная тварь внутри, словно чуя его, всё ворочалась и росла, прорастая Хару насквозь, а когда она заполнила его целиком и начала рваться наружу, он взвыл, пронзительно и отчаянно, буквально взлетел на сливу — и спрыгнул оттуда вниз.
Спрыгнул на Мэй, раскинувшую бледные руки в казавшееся чёрной траве.
Мир пронзительно завизжал, закрутился — и разбился мелкими режущим осколками. Холодный пронзительный ветер подхватил их, завертел, закружил — а потом вдруг всё кончилось.
Лежащая на мокрой траве девушка пошевелилась, застонала — и села, потирая шею ладонью, и надеясь, что темнота в глазах вот-вот пройдёт.
— Хару? — позвала она, глядя на рассыпавшуюся под деревом сливу. — Хару, ты где?
Мэй ещё долго искала и звала в ночной темноте своего кота — безуспешно. Она так и не нашла ничего и никого в эту ночь — ничего, кроме корзинки. И не знала, что никогда бы уже не смогла его отыскать, и это было для неё только благом.
…Едва касаясь земли, чудовищный кот почти летел вдоль обочины, решительно направляясь по одному очень важному делу, и сияние фар потусторонним светом отражалось в его глазах, а оба хвоста мерно вздрагивали в такт его бегу, и ему казалось, что так было всегда.
Бакэнэко был очень зол и голоден — и пока он не удовлетворит этот голод, он будет идти на запах, так похожий на запах той женщины… кажется, её звали Мэй. И в то же время запах был совершенно другой — в нём было что-то ещё, такое манящее, как аромат мертвечины. Так пахнут тру́сы, и он собирался узнать, чем они на вкус отличаются от креветок, и так ли аппетитно хрустит их хребет.
![]() |
Morna Онлайн
|
Alteya
Morna Да... но знаете... даже когда Мэй упала.. просто ваши читатели знают что вы найдёте хоть какой-то, пусть даже горький, выход. А есть трусов проще чем оплакивать мёртвых.Спасибо. Тут так горько получилось... ( 3 |
![]() |
Alteyaавтор
|
Morna
Alteya Это был конкурсный текст. ) Но да, мы его нашли. Хотя мне так жалко Хару...Да... но знаете... даже когда Мэй упала.. просто ваши читатели знают что вы найдёте хоть какой-то, пусть даже горький, выход. А есть трусов проще чем оплакивать мёртвых. 2 |
![]() |
Morna Онлайн
|
Alteya
Morna Мне тоже. Но по исходу Мэй больше...ей осталась неизвестностьЭто был конкурсный текст. ) Но да, мы его нашли. Хотя мне так жалко Хару... 2 |
![]() |
Morna Онлайн
|
А вне серии потому что конкурс?
2 |
![]() |
Alteyaавтор
|
Morna
Alteya Увы, да. Но, может, в этом случае лучше и не знать...Мне тоже. Но по исходу Мэй больше...ей осталась неизвестность 2 |
![]() |
Alteyaавтор
|
2 |
![]() |
Morna Онлайн
|
3 |
![]() |
Alteyaавтор
|
2 |
![]() |
Morna Онлайн
|
2 |
![]() |
Alteyaавтор
|
Ыыы... как он называется?!
2 |
![]() |
Morna Онлайн
|
2 |
![]() |
Alteyaавтор
|
2 |
![]() |
Morna Онлайн
|
Да не за что :)))))))))
1 |
![]() |
Alteyaавтор
|
1 |
![]() |
Alteyaавтор
|
{феодосия}
Прочитала все. Спасибо! ) Авторам приятно. )И подумала, какое огромное место занимают кошки в нашей жизни! Хару красиво завершил свою жизнь, не забыл, что говорила ему бабушка! Все сделал правильно. Восхищаюсь этой японской мифологией! Обрел два хвоста))! Как интересно , наверное, это смотрелось бы на японском рисунке! Непостижимый, парадоксальный творческий разум! Супер! А мне Хару всё равно очень жалко. ( 3 |
![]() |
|
Alteya
{феодосия} Хару жалко, да... Кота мур-мурить надо, коробочки давать регулярно, играть! А тут вот это всё. Но очень жизненная история получилась.Спасибо! ) Авторам приятно. ) А мне Хару всё равно очень жалко. ( 3 |
![]() |
Alteyaавтор
|
Ловчий Листвы
Alteya Надо!!!Хару жалко, да... Кота мур-мурить надо, коробочки давать регулярно, играть! А тут вот это всё. Но очень жизненная история получилась. Спасибо. ) 3 |
![]() |
|
Не могу я на такие вещи ставить "понравилось".
Очень хорошо написано. Но очень тяжело. Не могу часто такие вещи читать. 2 |
![]() |
Alteyaавтор
|
Ссешес
Не могу я на такие вещи ставить "понравилось". Понимаю. Очень хорошо написано. Но очень тяжело. Не могу часто такие вещи читать. Спасибо. 2 |
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
|