




— Неужели вам до сих пор неясно, что вам нет нужды так беспокоиться обо мне?
Консуэло шла между двумя надзирателями по длинному каменному коридору. Вокруг была тишина. И лишь шаги стражников, шедших так близко к ней, что их одежда и руки непрестанно касались её тела — тяжело и гулко раздавались в этом гнетущем безмолвии.
Её голос звучал сухо, глухо, металлически, но не по причине страха перед тем испытанием, что ей предстояло. Она чувствовала мучительную тревогу о судьбе своего возлюбленного, друга и сподвижника, и на то у неё было гораздо более веское основание, о котором читатель узнает чуть позже.
Волею провидения в то время Альберт и Консуэло несли свою миссию по разным концам земли. Но неизменно каждые несколько дней она получала от него письмо. Это всегда были длинные послания, полные любви, трепета и нежной страсти. Всякий раз, когда она, свободная от нелёгких трудов на благо всего мира, садилась у широкого окна при свече, аккуратно снимала с конверта сургучную печать, бережно доставала тонкий лист самой лучшей бумаги, исписанный изящным мелким почерком, испещрённом вензелями и начинала читать — с самых первых строк на её глаза наворачивались слёзы. В каждый такой вечер она клала рядом с собой перо и такой же белый лист и нередко приступала к ответу по ходу чтения — так рвалось наружу её взаимное сердечное тепло к Альберту, усиливаемое желанием поскорее увидеться и заключить его в объятия, чтобы избавить от тревоги, преследовавшей его даже тогда, когда письма доходили без задержек и были полны убеждений в том, что все испытания она проходит с честью и достоинством, неизменно выходя из них победительницей, неукоснительно следуя двум негласным и более чем очевидным правилам всех тайных обществ — сохранение полного инкогнито в течение всего предприятия при любых обстоятельствах — внутри и вне стен дворцов и резиденций иных высокопоставленных лиц, либо же пользуясь придуманной легендой, и заверений в искренней любви, которую время и расстояние сделали бы только сильнее, если бы господь обладал такой властью (да и было ли такое возможно?..), и ожидании скорой встречи, и это волнение было более чем оправдано — если брать во внимание всю небезопасность их положения — и вернуть своему возлюбленному душевный покой.
Всякий раз, расставаясь, они договаривались о том, что будут писать друг другу каждый день — ведь письмо с почты из одного города в другой в то время могло идти более недели (в лучшем же случае — три дня). Однако постоянный риск вынуждал их быть осторожными и при малейшем подозрении на опасность избегать передавать друг другу послания не только вышеозначенным способом, но часто даже через собственных наперсников, если им вдруг случалось усомниться в чистосердечии последних либо же порядочности новых, незнакомых им прежде людей, порой слишком внезапно появлявшихся в окружении властителей той страны, по которой скрытно, незаметно, словно тихий сонм светлых теней, но преисполненный внутренней гордости, шествовал их орден, и потому Альберт и Консуэло могли крайне часто и очень долгое время находиться в неведении относительно друг друга.
Но, впрочем, изредка среди братьев и сестёр союза Невидимых можно было встретить и тех, кто в единственном экземпляре держал ручного белого голубя. Обучены эти птицы были на манер почтовых, но с большим упором на высокую скорость полёта, точность времени прибытия по нужному адресу, умение взмывать в небо как можно выше и тихое, неприметное поведение. Прилетев к получателю письма, они не должны были издавать лишних звуков, стуча клювом по стеклу или беспокойно переступать по подоконнику, создавая лишнее движение, а терпеливо ждать, пока к ним подойдёт человек. Услышав осторожный шелест крыльев этих умных, благородных и красивых птиц, служители ордена снимали с изящной шеи преданного посланника ленту из белой ткани, не отражающей света, к которой был прикреплён конверт, надевали точно такое же снаряжение и более не задерживали своих верных помощников, дабы не привлекать излишнего внимания. И потому, если по воле провидения члены братства, всюду носящие с собой позолоченные клетки, накрытые чёрным бархатом, где ждали новых поручений те, кому было предопределено всю свою жизнь верой и правдой служить тайному обществу, оказывались в одном и том же городе с адептами, не могшими позволить себе иметь этих ангелов во плоти в целях конспирации, то последние считали такие встречи несказанным, редким везением и счастьем, особым божьим благословением.
Но, получив таким образом второе письмо от Альберта, Консуэло всё же впервые нарушила строжайший запрет на какой-либо контакт с этими меньшими братьями человека — кроме самого необходимого — сделав знак уставшей птице немного подождать, она вынесла несколько зёрнышек, которые та с готовностью склевала с её ладони, не отбежав, не причинив даже малейшей боли, хотя видела нашу героиню всего лишь во второй раз в своей жизни. После этого Консуэло с нежной улыбкой, полной уважения к нелёгкому труду, коснулась гладких пёрышек младшего собрата ордена, чему он нисколько не сопротивлялся и даже не вздрогнул — словно это живое существо знало её с самого своего рождения — и только потом сделала лёгкий взмах ладонями, как бы выпуская этого небесного вестника на волю. В следующий миг, высоко запрокинув голову и провожая его взглядом, она прокричала ему вслед:
— Лети с богом, лети быстрее ветра! Да минуют тебя любая беда! Пусть ничто не задержит тебя! А если встретятся тебе опасности — поднимись над ними, стань недосягаем! Неси мою любовь на своих крыльях к тому, кто до конца дней предназначен мне судьбой! Он ждёт моего ответа! Поторопись!
Спохватилась она лишь тогда, когда с её губ слетело последнее слово, и опасливо оглянулась по сторонам. Но, к счастью, в полуночный час улицы этого тихого квартала уже давно были безлюдны, а благочестивые жители, нисколько не тяготившиеся своим скромным достатком и имевшие больше в душе, чем в домах своих, задули свечи, задвинули ставни и спали глубоким сном.
И с тех пор Консуэло всегда делала именно так.
Чтобы и впредь встречать своего легкокрылого благодетеля не с пустыми руками, она запаслась достаточным количеством пшена и каждые несколько дней, ожидая прилёта верного слуги, перед тем, как начать ответ своему другу, не забывала положить около своей правой руки небольшую горстку этой крупы, чтобы в мгновение, когда за плотно закрытыми шторами раздастся лёгкий шум, насыпать её в свою ладонь, чтобы покормить проголодавшегося труженика.
Вначале Консуэло попыталась сохранить произошедшее втайне от своего возлюбленного, но Альберт запомнил самое короткое время, за которое преданный посыльный, не зная устали, преодолел этот длинный путь, заметил разницу в несколько минут и в следующем же письме вместе с вопросом и изложением догадки, которая оказалась правдой, выразил своё крайнее недовольство, подобрав как можно более мягкие и сдержанные фразы. Однако, тем не менее, Консуэло ощутила всю силу его возмущения — здесь, разумеется, обнаружил себя дар слова, которым Альберт обладал в совершенстве.
«Консуэло, что с тобой случилось? Где твои осторожность и осмотрительность, здравомыслие и благоразумие — те качества, что с самого начала, с самого твоего рождения — когда ты ещё не знала ничего о своём земном предназначении, о миссии, что небеса уготовили для тебя — проявленные так исключительно и , отличали тебя среди всех, кто окружал тебя, а потом и тех, кто шёл рядом со мной к глубинам и вершинам человеческого и божественного духа? Ведь в числе прочих твоих достоинств именно они стали решающими в избрании тебя богом для дела, призванного изменить судьбы всего человечества. Помнишь ли ты, как страшна может быть расплата за подобное легкомыслие? В самом лучшем исходе будет потеряно драгоценное время — нас обоих заточат в четырёх стенах, откуда будут раздаваться наши голоса, полные отчаяния, безнадёжности и скорби, и мы не сможем ничего сделать, пока не пройдёт отмеренный нам срок. Самым же страшным финалом станет для нас лишение жизни, и если это случится насильственно — мы больше никогда не сможем продолжить свою миссию — ведь это наше последнее воплощение на земле — и наши души не будут готовы в своём вечном существовании помогать таким же праведникам — мы навсегда останемся между раем и адом, в кромешной пустоте, не имея возможности вырваться. Ибо беспечность — это не грех, но лишь прегрешение, совершаемое непреднамеренно и не по злому умыслу. Но наказание за такое действие ужесточается тем, что по моим предчувствиям, ты совершила это сознательно, и потому я хочу спросить тебя — зачем? По какой причине? Что побудило тебя? Но при любом исходе я буду рядом с тобой, потому что я люблю тебя. Я не соглашусь попасть ни в геенну огненную, ни в райский сад Эдем — даже если это будет противоречить решению Всевышнего — я осмелюсь на такое противостояние — и пусть оно будет вечным — оно не закончится никогда. Я буду с тобой».
В этом монологе было ещё множество фраз, восклицаний, полных неприятного удивления, беспокойства и непонимания, но она нашла в себе мужество ответить ему следующее:
«Альберт, я понимаю весь риск нашего положения, но имею смелость сказать, что это не проявление слабости моей души, и что буду поступать так и дальше. Я не могу оставить это чистое создание природы, так до самозабвения верное людям, без благодарности — ибо как ещё мы можем воздать должное столь нелёгкому труду этих небесных творений, что своим обликом подобны ангелам и способны взлететь так же высоко — чтобы их не заметили самые зоркие из наших врагов? Пусть мои слова не покажутся тебе слишком беспечными, но что, в сущности, могут изменить несколько минут? Да и к тому же, в этой части города люди занавешивают свои окна, когда последние лучи солнца ещё не скрылись за горизонтом, а это значит, что в такую пору ни меня, ни Анхеля — а я дала этой птице именно такое имя, ибо её святость, внутреннее благородство и схожесть внешнего облика с этими служителями Всевышнего неоспоримы — здесь не сможет увидеть ни одна живая душа».
Да, это не было слабостью, но значило ровно обратное — Консуэло достало смелости, чтобы выразить свою благодарность этой маленькой, но смелой птице за этот столь нужный, необходимый труд. И Альберту пришлось смириться с желанием своей возлюбленной — он попросту не знал, что возразить на её слова, так тронувшие его душу и звучавшие безусловной и непреложной истиной, но с тех пор в каждом письме он призывал её всё же быть осторожнее и стараться тратить как можно меньше времени на беседы с этим безгрешным существом, где они понимали друг друга без слов, а лишь дарить ему пропитание из своих ладоней и сейчас же отпускать прочь.
Заметим лишь, что перед второй встречей с Анхелем Консуэло заранее приготовила небольшую горсть зёрен, положив её рядом с собой на столе, за которым она писала ответ Альберту, однако эта мысль не была вызвана негодованием её избранника, но исключительно предусмотрительностью и нежеланием заставлять своего возлюбленного и сподвижника ждать ни одного лишнего мгновения.
И, как оказалось, Консуэло действительно была права — это обстоятельство не сыграло своей отрицательной роли в судебном процессе, оставшись абсолютно незамеченным посторонними глазами, и таким образом явилось лишь возможностью ещё раз выказать добродетельность души наречённой ему небесами.
Консуэло никогда не забывала об особом душевном складе своего друга, но и сама жизнь не однажды доказала ей, что способно сотворить с Альбертом сочетание сердечного томления и мук вынужденной неизвестности, вызванной хоть и постоянно ожидаемыми, но всякий раз непредвиденными, непредсказуемыми чрезвычайными обстоятельствами, могущими последовать с самой неожиданной стороны, овладевающее Альбертом в такие периоды.
С момента их самой первой встречи Консуэло стала присутствовать в его жизни в каждый час и каждый миг — пусть даже только в мыслях и воспоминаниях, и эта необходимость, усиливаясь тревогой, стала острее тогда, когда обязательства, данные перед Богом, разлучали их. Казалось, что ощущать Консуэло рядом — пусть даже только в написанных её рукою фразах — было для Альберта свидетельством того, что её душе не грозит опасность.
И, если эта жажда не могла быть утолена в течение семи дней, то с каждыми последующими сутками она становилась только острее, и, медленно разгораясь, грозила в конце концов сжечь в своём огне его рассудок. И вновь воскресить своего друга к жизни могла только Консуэло. Когда он читал написанные ею строки, помимо его воли перед его взором возникал её образ — словно его возлюбленная сидела перед ним, смотрела в его глаза, держала его за руки и говорила все эти слова.
В то время, когда путь добра и созидания стал для Альберта и Консуэло единым, почти сразу же им пришлось расстаться и идти по нему поодиночке. Прощаясь, они обещали писать друг другу. Самый краткий срок, в течение которого Консуэло получала письма от Альберта, был равен трём дням и ночам, и такая переписка не могла вызвать никаких подозрений — работники подобных учреждений по своему месту на иерархической лестнице бесконечно далеко отстояли от тех, что держали в своих руках правление огромными империями и их пути не могли пересечься только лишь по случайности. Но она понимала, что всегда существует опасность внедрения агентов тайной королевской полиции и потому никогда не теряла бдительности.
В каждый третий день, облачившись в закрытое платье серого оттенка, надев шляпу с широкими полями и опустив на лицо тёмную вуаль, Консуэло посещала почтовое отделение, называя вымышленное имя, чуть изменив голос и стараясь не смотреть в глаза работнику, задавала один и тот же вопрос — нет ли для неё корреспонденции. Перед тем как разойтись разными дорогами, оба они условились подписываться мифическими фамилиями и инициалами.
Бывало и так, что Консуэло уходила ни с чем, но всё же чаще она уносила с собой заветный конверт, спрятав его под уличной одеждой, дабы не привлекать к себе излишнего внимания, и прижимая к груди. Каждое письмо Консуэло успевала прочесть в то же самое утро, а затем с улыбкой, которую едва могла скрыть и лёгким румянцем на щеках спешила ко двору, окрылённая, с обновлённым чувством счастья, так и рвущимся наружу, ощущая в себе ещё больший подъём душевных сил и веры в их общее дело.
Но так вышло, что в середине довольно длительного срока той, самой первой разлуки с Альбертом, проходя мимо окон почтового отделения и направляясь к двери, Консуэло заметила внутри незнакомого человека. В нём было что-то неуловимое, выдававшее истинную цель, с которой он появился там. Он был чужим среди остальных — она чувствовала это — и был здесь с иной целью, нежели чем просто зарабатывать себе на жизнь. Этот тёмный взгляд как будто всегда едва заметно прищуренных глаз, их пронизывающий холод, цинизм и жестокость, исходящие, казалось, от каждой черты его облика, пропитавшие его насквозь… Он словно чего-то ждал… Он ждал её, чтобы взять с поличным — сомнений в этом не было. Он что-то знал о ней, но не имел доказательств, однако всё изменилось бы в одно мгновение — если бы только Консуэло вошла и задала свой обычный вопрос. Он пришёл сюда сегодня. Но, благодарение богу, их взгляды не встретились.
Не оглядываясь, Консуэло удалилась, но не слишком поспешно, чтобы не привлекать к себе излишнего внимания. Конечно, в тот день она не отправила письма. Она затаилась на неопределённое время, не появляясь вблизи здания почты, но продолжая писать Альберту.
Наконец, по прошествии десяти дней она, взяв с собой небольшую стопку писем по их числу, рискнула оказаться неподалёку. Встав так, что её нельзя было увидеть из окна, Консуэло какое-то время искала взором лицо, которое так хорошо запомнила, хотя, как уже знают наши любезные читательницы, при той встрече бросила на него первый взгляд в своей жизни и отвела почти тотчас же. Казалось, что при таком беглом взгляде ничего нельзя было запомнить, но благодаря тому, что в последние годы она находилась в обществе Альберта, Консуэло уже успела услышать множество рассказов о его прошлых жизнях и была не раз удивлена его поразительной памятью и вниманием, от которого не ускользала ни одна подробность, могущая показаться другим сущей мелочью. Он говорил с такой увлечённостью, что кровопролитные битвы и решения о судьбах мира, в которых Альберт принимал участие, оказав тем самым заметное влияние на ход истории, беседы с великими людьми мира — всё это представало перед глазами Консуэло словно наяву и заставляло её восхищаться умением Альберта за долю мгновения запоминать мельчайшие детали — как менялись выражения лиц властителей тех стран, с коими довелось вести беседы этому удивительному человеку, во что они были одеты в каждую из этих встреч, малейшие изменения в их внешнем виде — будь то смена самых мелких украшений в причёске или запонок на манжетах, бледности или едва заметного румянца на щеках, тени улыбки, которую пытался скрыть его собеседник, блеска в глазах, и, казалось бы, без причины потухшего взгляда — этот навык постепенно и незаметно передался и ей.
Однажды он сказал ей такие слова:
— Я не сужу о греховности людей по их облику, но по самым незначительным изменениям в выражениях лиц вижу, что заставило их сделать тот или иной выбор, и когда дело ещё не совершено — применяю свои умения, приобретённые в прежние века у таких непревзойдённых ораторов как Перикл, Платон и иные — чтобы отвратить, казалось бы, неминуемое… Я умею читать между строк и смотреть в самые глубины сердец, даже если человек пытается скрыть свои истинные стремления от самого от себя, боясь демонов с самыми тёмными ликами… Я был незаметен среди бесчисленных слушателей и почитателей их дара — но внимал каждому слову. И вот, теперь — в этой жизни — мой час настал. Я не устаю обращаться к их трудам и по сей день, но то, что я был там и знал каждого из них лично, между тем, повторяю, не выделяясь слишком сильно среди учеников, однако всё же находясь в одном ряду с теми, кто демонстрировал себя многообещающе.
Консуэло никогда не исключала, что Альберт временами выражается метафорами, которые невольно стали для него похожи на правду, которые порой и сам в силу своей впечатлительности воспринимает как истину, но что-то из его слов действительно могло быть правдой — он мог изучить те книги, о которых ещё не рассказал ей, и потом эти образы могли явиться ему в снах или видениях среди дня. Признаться честно, она никогда особенно не задумывалась над этим, с момента их вступления на тропу восстановления всеобщей мировой справедливости живя в ощущении какой-то полусказки — даже не взирая на постоянно грозящую им опасность и то испытание, к которому сейчас её приговорили — возможно, именно последнее охраняло её рассудок от столь ясного осознания действительности, чтобы впасть в ту степень отчаяния, что отнимает волю к жизни. Автору думается, что в каком-то смысле так живёт и каждый из нас — в своих собственных иллюзиях, застилающих истинное положение вещей. Но кто знает, может быть, эти иллюзии на самом деле гораздо более правдивы, нежели то, что все живущие привыкли считать аксиомой — то, что видят глаза, но не сердце…
Простояв так минут десять, вглядываясь в окна и не видя незнакомца, Консуэло наконец решилась войти внутрь, незаметно глядя по сторонам и готовая в любой момент спастись бегством под предлогом, что забыла взять из дома ещё одно письмо — как только она заметит эту высокую, так выделяющуюся на фоне остальных фигуру или, храни, господь, их взгляды с тем, перед кем — она была уверена — стояла чёткая и конкретная задача — избавиться от неугодной персоны как от препятствия, мешающего власти в осуществлении их бесчестных целей (а для выполнения подобных намерений нанимают людей, для которых нет ничего человеческого, в их системе ценностей не существует понятия сердца и души, и потому они не остановятся ни перед чем) — пересекутся.
Но удача была на её стороне — Консуэло отправила сразу все письма — в одном из которых назвала условленное место, где они должны были встретиться — по количеству дней, что прожила она затаившись и забрала три конверта от Альберта. Работник почты, как и прежде, не задал ей ни единого вопроса. (Быть может, этот человек как-то интуитивно понимал, чувствовал, что для этой молодой незнакомки, приходящей с таким постоянством, каждый раз было делом жизни и смерти как можно скорее отправить свои послания. Она не смотрела на него и ничем не выдавала своего волнения, но во всём её существе ощущалось неведомое напряжение, сочетавшее в себе трепет счастливого ожидания и какой-то смутной тревоги — ведь сейчас её возлюбленный так же мог подвергаться неизвестной опасности, и она, всей душой того желая, не смогла бы вызволить его из беды). Как только Консуэло взяла письма в руки, вместе с новою волной счастья и радостного предвкушения ею овладело какое-то тревожное предчувствие.
Но вернёмся к настоящему наших героев.
Итак, как понимает наш уважаемый читатель, Альберт Рудольштадт отправился в почтовое отделение с тем, чтобы получить дальнейшие указания от главных старейшин Ордена.
Назвав вымышленное имя, что присваивалось каждому из членов тайного общества, он стал ждать, когда работник принесёт ему один-единственный конверт довольно внушительного объёма — где кроме всех необходимых инструкций находились ключи от секретного укрытия и деньги, что также высылались каждому служителю братства по истечении срока исполнения обязательств в границах определённого города, которые должны были обеспечить существование в течение времени, отведённого для реализации поставленной задачи, с которой он прибыл в ту или иную резиденцию — но этот человек вернулся, держа в руках вместе с ним стопку сразу из нескольких — тонких, невесомых, изящных, изготовленных из другой, более дорогой и красивой, но одновременно не бросающегося в глаза благородного пастельного, почти белого цвета тонкой бумаги — они не могли принадлежать никому иному, кроме его преданной соратницы — он всегда узнавал их по этому неземному, едва уловимому оттенку.
"Господи, наконец-то. Консуэло...", — пронеслось в его мыслях, и Альберт, склонив голову и опустив глаза ещё ниже — чтобы не выдать сильных чувств, объявших его, едва скрывая счастливое волнение и невыразимое облегчение, испытываемые в эти мгновения, которые он едва мог вынести, но стараясь сдерживать себя, удалился слишком быстрой походкой, чем заставил работника задержать на себе несколько удивлённый, чуть смятенный и непонимающий взгляд. Но вскоре, проводив Альберта взглядом до двери, тот забыл об этом несколько странном посетителе, в последнее время столь часто заходившим с одним-единственным вопросом и получавшим на него отрицательный ответ, и вновь вернулся к своим повседневным обязанностям.
Да, почтовое отделение в XVIII веке порой было единственной нитью, соединявшей возлюбленных, родителей и детей, людей, связанных давней крепкой дружбой, живущих на разных концах земли, и их работники не раз видели в этих стенах искренние слёзы, что, пряча за длинными и тонкими тёмными ресницами, украдкой проливали юные леди, убегая скорее к себе домой, чтобы там судорожными движениями кое-как вскрыть конверт специальным ножом, предназначенным только для этого и наконец прочесть пламенное признание в любви или жестокие слова о расставании, и слышали глубокие, хотя и отрывистые вздохи молодых людей, полные сильных чувств и их почти такие же быстрые, однако, надо отдать должное, более сдержанные удаляющиеся шаги, но всё же глазам работников этих учреждений подобные сцены представали не настолько часто, чтобы раз и навсегда привыкнуть к этому. Чаще это были люди с невзрачной, незапоминающейся внешностью и привычной аристократической манерой держаться, не имевшей среди её обладателей почти никаких отличий, похожих друг на друга подобно манекенам. Альберт же, стремившийся слиться с этой яркой безликостью светского общества и делавший это мастерски, ибо без малого три десятка лет, прожитых среди атмосферы воплощённого безликого жеманства все эти привычки не могли не проникнуть в самое его существо и не принести теперь неоценимую пользу — тем не менее привлекал внимание большей непосредственностью чувств, сквозившей во всех его движениях — даже не показывая толком своего лица, разговаривая тихим, несколько изменённым голосом и стоя в ожидании абсолютно неподвижно (хотя в этой неподвижности в ожидании ответа о наличии для него корреспонденции Альберт был подобен натянутой струне, грозящей вот-вот порваться, выдавая тем самым свою непохожесть на остальных представителей высшей знати, и все окружающие — те, кто стоял в очереди вместе с ним, и те люди, что выдают письма — ощущали это на каком-то незримом уровне).
Едва придя в своё убежище, Альберт, рискуя заставить кучера кареты, что должна была приехать за ним в течение ближайшего часа, нервно ожидать собственного выхода — ибо отрезок времени, когда границу между Чехией и Германией можно было пересечь наиболее безопасно, был чрезвычайно короток — всё же успел быстро, но вместе с тем очень внимательно прочесть в первую очередь все послания от Консуэло.
Манера её письма была на вид более безыскусна и проста, нежели та, что имел Альберт, но каждое слово Консуэло содержало в себе любовь такой же глубины и силы, хотя и выраженную сдержаннее и спокойнее, как бывало обыкновенно и до их вступления на совместный путь, посвящённый преображению мира, и в дни, когда они исполняли своё предназначение в границах одного города, встречаясь под вечер в тайном месте, надёжно укрытом как от взглядов праздного любопытства, так и вездесущих взоров тех, что одержимы желанием во что бы то ни стало сохранить свою власть и богатство и готовых ради этого применить любые средства, и возвышенные, но вместе с тем скромные, чистые, благородные и простые, не похожие на пышные цветы, большие лепестки которых начинают распускаться, как только приходит весна — как у многих иных живших в те времена поэтов — но оттого не менее прекрасные в своей чистоте обороты речи.
Каждое своё послание к Альберту Консуэло заканчивала следующими фразами:
"Я считаю дни до нашей встречи. Твоя Консуэло".
И лишь после этого он взял в руки послание главного старейшины ордена. И вот что писали главные лица тайного общества:
"Глубокоуважаемый Альберт, мы приветствуем вас от имени всех старейшин. Как и всегда, мы надеялись начать это письмо с высших признательности и благодарности. Получать известия о ваших новых свершениях отрадно для наших сердец, другого от вас мы не ожидали никогда, но, увы... Первое, что мы вынуждены выразить вам — крайние непонимание, растерянность и горькое разочарование. Вы расстраиваете нас и погружаете в глубокие раздумья. Столько лет безукоризненного служения... Что случилось с вами? Мы всегда могли положиться на вас и потому сделали равным самим себе — самым высшим из нас. Но вы превзошли своим духом и это звание. Мы доверяли вам самые решающие беседы. И вот, теперь... Где ваши собранность, сосредоточенность и ясный ход мысли? Что случилось в вашей жизни, что заставило вас забыть о деле, которое вы же сами прежде всех нас — но перед всеми нами — так непоколебимо твёрдо, торжественно и громогласно, во всеуслышание объявили целью вашей жизни, поставив его в один ряд с беззаветной любовью к вашей многоуважаемой всеми нами избраннице — о нашей общей миссии? В предстоящей беседе с вами мы надеемся получить ответы на каждый из этих вопросов. Надеюсь, что вы понимаете, что за один-единственный вечер, одним махом вы едва не уничтожили всё то, что так точно и скрупулёзно выверялось и выстраивалось в течение нескольких месяцев, и потому неизбежно должны понести наказание за ваш проступок, что таковы наши правила и законы. Не нам вам объяснять последнее — вы имеете беспрепятственный доступ ко всем документам и уставам нашего общества. Но, принимая во внимание вашу безупречную репутацию, уважение, которое вы по праву заслужили среди адептов и авторитет вашего мнения в самых важных вопросах, суровость расплаты будет максимально смягчена — но лишь до приемлемой степени. И первое, что вы должны знать уже сейчас — мы понижаем градус вашего посвящения на два ранга — в порядке наивысшего исключения. Но если вы с честью справитесь с последующим поручением, которое нам пришлось в изменить срочном порядке — то ваше доброе имя и репутация будут полностью восстановлены. Далее сообщаем дату и место нашей встречи — ... С уважением, ...».
Как и было описано нами ранее, невзирая на жестокие промахи, допущенные Альбертом, к письму прилагались указания по выполнению следующего задания, назначенного после беседы со старейшинами, немного денег (т.к. в силу собственной аскетичности, касающейся еды и условий места временного обитания по окончании исполнения каждого задания он всегда имел при себе как минимум половину неистраченных средств), адрес конспиративной квартиры, где его уже ждала Консуэло.
Да, он знал, что после той непростительной слабости, когда чувства взяли верх над его самообладанием, его неизбежно постигнет наказание, соответствующее тяжести вины и тому высшему уровню, на котором был совершён проступок, и он был готов к этому, был готов смиренно вынести всё, что ему скажут и согласиться — ибо эти люди будут правы в каждом своём слове.
Но теперь, держа путь в ранее назначенное Консуэло для встречи временное обиталище, несмотря на уже почти постигшее его справедливое наказание, Альберт ощущал неземное, райское, божественное счастье, хотя перед взором его души то и дело мелькали духи тьмы, порой застилая взор.
Но одно он знал наверняка — теперь, имея все силы, очень быстро сможет реабилитировать себя — выполнив то ближайшее задание, что было ему поручено.
В то утро Консуэло не имела достаточно времени, чтобы с должным вниманием прочесть все послания от её избранника, однако лишь пробежав глазами его последнее послание, написанное трое суток назад, Консуэло с ужасом осознала, как велика тревога Альберта, как необходимо её другу ощущать её присутствие рядом и знать, что его любимой и соратнице ничто не грозит. В какой-то момент демоны страха и отчаяния и уверили Альберта в том, что его возлюбленная подверглась какой-то смертельной опасности. Строки о любви перемежались с картинами загробной жизни — рая и ада, между которыми метался его воспалённый рассудок.
Но даже будучи мучимым приступом помешательства, своим даром он не переставал восхищать и поражать Консуэло.
Вначале, всеми силами пытаясь побороть, огромным усилием воли отогнать надвигающиеся видения, воздвигнуть несокрушимую стену меж бесплотными чудищами и огромной властью над собой, не дать им заменить собою явь, он описывал всё, что представлялось его глазам, с невероятным талантом, и Консуэло невольно зачитывалась этими длинными, отрывистыми абзацами, занимавшими порой целые страницы, и её внутреннему взору являлись картины древних мастеров, живших в XIV-XV столетиях, о которых он рассказывал ей, уверяя, что присутствовал при создании некоторых из них, стоя за спиной живописца — чаще всего незримо, но бывало и так, что он воплощался подмастерьем какого-то великого художника, однако никогда не добивался таких успехов как его учитель — просто потому что ему это было не нужно.
Взяв в руки последний лист, Консуэло увидела, что он исписан сплошным текстом, который начинался ещё на предыдущем — так захватившим и одновременно вселившим страх перед жуткими существами, порождёнными измученным разумом её сподвижника и мучительную тревогу за его драгоценную душу. Там не было ни одной красной строки. Это был плохой знак, говоривший о том, что тьма одержала победу над его сознанием. Но Консуэло заклинала небеса, чтобы это торжество было временным и послание, что он вскоре получит, исцелит его истерзанное сердце. Она благодарила бога за то, что Альберту хватило сил отослать это письмо, чтобы донести этот крик отчаяния и беспомощной тревоги, но она не представляла, чего ему стоило всё-таки сделать это.
И, наверное, многие в городе, далёком от того места, где по долгу службы находилось временное обиталище Консуэло, тогда обратили внимание на некоего человека с бледным словно белый мрамор лицом, молясь, чтобы господь не лишил его чувств прямо посреди площади, торопливо, отрывистой походкой, прошедшего по главной улице, не бросая взглядов по сторонам, в чьих полуопущенных глазах можно было увидеть какое-то странное помрачение — они как будто стали темнее, будучи от рождения чёрными подобно беззвёздной ночи, но в то же время они были словно в какой-то дымке нездешних страшных иллюзий, и этот туман мог бы вызвать инстинктивный, безотчётный испуг у тех, кто имея возможность, решился бы всмотреться в эту бездну. Но до сих пор эта честь была заслуженно оказываема только Консуэло, так как лишь она могла превозмочь страх и, не отвернувшись ни на мгновение, своим божественным светом, дышащим тишиной и спокойствием, одержать триумф над силами зла, что захватывали в плен душу и разум её возлюбленного и соратника.
И лишь подпись: "Любящий тебя до скончания веков и после, твой навеки, А.Р." — стала некоторым облегчением для её сердца. Эти слова заканчивали каждое его письмо. Они говорили о том, что Альберт вновь стал самим собой, или же, по крайней мере, призраки бездны ослабили хватку железных доспехов, в которые заковали его бедную душу.
Они должны были встретиться через четыре дня, и Консуэло не находила себе места. Она молилась, чтобы господь совершил чудо и почтовые работники сумели доставить письма раньше обычного срока.
Когда очередное письмо от Консуэло не пришло в свой обычный срок — через трое суток — Альберта посетила гневная мысль:
"Я готов проклясть этих нерасторопных работников и заменить их другими, что с большей ответственностью относятся к вменённым им обязанностям, за следование которым они и получают своё жалованье!"
"Что не даёт сейчас моей соратнице уединиться и хотя бы перед отходом ко сну торопливой рукой написать несколько строк? Я был бы счастлив и этим", — на вторые сутки томительного ожидания подобные мысли посещали Альберта всё чаще.
Вначале это томление, проявляясь в виде лёгкого беспокойства, стало бы малозначительным, но ощутимым препятствием на пути стройного хода его мыслей, когда Альберт станет готовиться к очередной беседе с правителями мира сего, унося их в ту страну, где она, может быть, в этот самый миг бесстрашно смотрела в глаза её императору — высшая степень посвящения (коей обладал и Альберт) дозволяла ей иметь дело с представителями верховной власти.
Но он понимал, что эту задержку могло вызвать и беспримерное среди остальных адептов Ордена усердие его сподвижницы на поприще борьбы за свободу, равенство и братство на всей земле.
"Мне так хочется верить, что причиной тому служит необычайное рвение и радение моей соратницы за наше общее дело. Если это так, Консуэло, то я восхищаюсь силой твоей души и мысленно желаю тебе справиться со всеми теми благородными и самоотверженными трудами, что ты добровольно возложила на свои плечи. Но прошу тебя — сохрани своё сердце, не растрать все его силы раньше времени. Среди героических дел вспомни обо мне, дай мне знать, что ты жива", — эти размышления, подобные мольбе, обращённой к его союзнице, теперь настигали Альберта при каждом перерыве между встречами и беседами с теми, кто держал власть над чешским народом в своих руках.
"Хотя бы короткая весточка... Моя родная, что мешает тебе?.. Быть может, ты обнаружила, что кто-то следит за нами и теперь затаилась... Если это так — я призываю тебя быть осторожнее, я стану ждать столько, сколько будет нужно, я смирю своё волнение — только бы ты осталась жива и никто не посмел причинить тебе вреда", — эти слова проносящиеся в его голове, становились причиной рассеянности, пауз и фраз, звучащих невпопад при самых важных, решающих исход предприятий беседах с сильными мира сего и оттого грозили гибелью их общему делу, но в последний момент, благодаря высшей степени владения ораторским искусством Альберту удавалось вернуть разговор в нужное русло и достичь того, что было задумано.
"Что же сейчас с моей Консуэло?.. Моя родная, я так хочу надеяться, что ты просто делаешь всё, чтобы приблизить момент нашей встречи. И, если это так — заклинаю — береги себя. Прошу, услышь меня, пусть мои слова долетят до тебя через все расстояния. У нас ещё много времени, потому не жертвуй своим сердцем — не иди против воли бога, которому твоя душа ненасильственно будет вручена такой же чистой и безгрешной. Наш конец предопределён и он настанет ещё не скоро. Господи, отврати от неё все беды", — шептал он, оставшись в вечерней тишине, при скупом свете свечи, склонив голову на руки и сжав пальцы почти до боли.
"Всевышний, прошу, храни её. Услышь мои молитвы и дай мне знак, что она вне опасности, успокой моё сердце", — обращаясь к создателю при отходе ко сну и пробуждении, Альберт уже не мог сдерживать слёз.
Мысли о погибели своей возлюбленной, о пытках, что она могла сейчас стоически переносить в каком-нибудь сыром и тёмном каземате, посещавшие его истомлённый разум, неизбежно захватывали чувства в свой сумасшедший, дикий вихрь, в котором они метались теперь непрестанно.
И, наконец, по прошествии ещё нескольких суток, он уже едва владел собой. Да, Альберт прилагал все усилия, чтобы не оставить свою миссию, но видения, посещающие его по ночам, приходили и мучали его, рисуя на тёмных широких полотнах картины несчастий, что могли случиться с любовью всей его земной и будущей небесной жизни.
Когда дни тревожного и тягостного ожидания близились к концу — он не мог знать о том, и уже окончательно лишился надежды лицезреть свою возлюбленную живой и невредимой. Решив, что никогда больше не увидит Консуэло, Альберт оплакал её светлый лик самыми горькими слезами, которые только он проливал в своей жизни. Он приготовился к одинокому служению в верности своей любви — подобию монашеского уклада. Ежедневные утренние и вечерние молитвы, неукоснительно совершаемые им в любом состоянии духа и радение о благе своей родины, а с ней и всего мира делали Альберта воистину похожим на монаха.
Он знал, понимал, что в их благородной, самоотверженной и одновременно чрезвычайно опасной миссии неминуемо случаются невосполнимые потери, что ангел смерти может подстерегать на этом тернистом пути каждого из адептов братства — вопреки той беспримерной осмотрительности, коим были научены хранители священных земных и небесных истин, связавшие свою судьбу со служением тайному обществу, что это может случиться с каждым из них, и подобная гибель, став героической, будет оправдана целями, что были достигнуты, и вознесёт всех, кто трудился на благо Ордена, родной страны и всей земли, на вершины почитания всеми членами братства, делая эти дни днями вечной памяти о тех, кто пожертвовал своей земной судьбой во имя свободы и равенства в любой стороне этой земли.
"Господи, упокой её душу и позволь и мне раньше срока окончить свой путь здесь, дабы воссоединиться с наречённой мне тобой...", — произнося эти слова, он целовал маленький крестик, висевший на цепочке на импровизированном небольшом иконостасе, что Альберт всегда брал с собой в путешествия.
Но, подобно Иисусу Христу, он одновременно отчаянно молил всевышнего пронести мимо чашу сию и тут же признавался творцу в своей слабости:
"Прошу, не забирай мою Консуэло... Но я испытываю страх того, что, услышав меня, вместо неё ты выберешь другое невинное сердце, а я не желаю этого, не могу желать. Я открыт перед тобой. Но прости же меня в минуту душевного смятения и наставь на путь истинный".
Согласно положению Ордена, каждый из братьев и сестёр тайного союза, закончив своё дело в том или ином городе, за несколько дней до отъезда должны были посетить почтовое отделение для получения письма с указаниями о месте и времени начала исполнения дальнейших обязанностей, возложенных на них старейшинами на основе прошлых заслуг, из которых следовали степень доверия и уровень серьёзности задания, что предстояло выполнить. При избрании конкретного члена общества Невидимых для осуществления того или иного поручения основное внимание уделялось правильности и чёткости воплощения в жизнь предыдущего задания, предписанного видением того светлого будущего, о котором грезил каждый из создателей и последователей масонского общества.
За каждым из призванных нести святую миссию к той дате и времени, когда поборнику справедливости предстояло прибыть во дворец короля или графскую резиденцию с тайной целью посредством вначале любопытных, занимательных, полушутливых разговоров, раз за разом приобретающих всё более философское, глубокое и предметное содержание вкладывать в сердца великих мира сего вечные истины, отправляли наблюдателя, выбранного из числа масонов, живших в том же городе. Адепту, уполномоченному претворить в жизнь часть грандиозного замысла, имя этого человека сообщалось заранее — во избежание непонимания, напрасной тревоги, и, как результат, ненужных контактов, способных привлечь внимание верховной власти и вызвать подозрения. При случайной встрече взглядов ни первый, ни второй не должны были выдать себя, сделав вид, что совершенно не знакомы друг с другом. Но, как может понять наш любезный читатель, всё это предполагалось лишь при подтверждении кристальной честности намерений исполняющего небесную волю на земле.
Второй служитель ордена присутствовал рядом, имея своей первой и главной целью выявление предателей, что нарушают святые клятвы союза, создавая тем самым препоны, отсутствовавшие изначально и тысячекратно усложняя работу тайного общества. В таких случаях, слыша (и эта роковая неизбежность, глубоким разочарованием, кинжалом вонзаясь в сердце с самых первых слов, нежданно горько сокрушала душу верного приверженца светлых идей — даже если это происходило уже не в первый раз в работе праведного адепта — что встречалось, к великой печали всех собратьев тайного союза, ужасающе часто — ещё раз доказывая, что немногие натуры способны выдержать искушение властью, богатством и роскошью), что беседа начата в абсолютно ином, отличном от сути святых устремлений тайного ордена русле и инициатор её преследует корыстные, эгоистические интересы, нередко осмеливаясь предпринять попытку вступить в лживый сговор с самим императором, отважившись прибегнуть к двойному лицемерию — раскланявшись перед властителем империи, рассыпавшись перед ним в самых высоких комплиментах и похвалах, нижайше прося разрешения «украсть» собеседника на несколько коротких мгновений, наблюдатель заговаривал с изменником под видом старинного друга, которого разыскивал уже давно — с тем, чтобы поведать какую-то ошеломляющую новость и что это не терпит отлагательств по причине необходимости скорого отбытия — и уводил клятвопреступника в укромный угол, где происходил приблизительно следующий диалог.
В праведной ярости, с глазами, сверкающими гневом, едва сдерживаясь, чтобы не сорваться на крик, верный служитель братства Невидимых изрекал:
— Иуда! С этих пор наши двери закрыты для тебя навсегда!
Предатель же, разумеется, ничуть не испугавшись подобного «приговора» и, конечно, не удивившись, хладнокровно, не скрывая насмешки, отвечал:
— А мне большего, в сущности, и не надо было — я просто воспользовался возможностью проложить себе дорогу — туда — так сказать, повыше. Теперь осталось немного усилий — и я буду вхож в эти коридоры власти в любое время дня и ночи. И ты мог бы не предупреждать меня — по твоему взгляду и речи я понял, что пытаться договориться — а я хотел было — дело безнадёжное. Они промыли тебе мозги, внушив свои дурацкие идеи. Ты такой же как они. Не знаю, почему, но вначале я сомневался в этом — мне казалось, что ты им просто подыгрываешь — уж слишком самозабвенно ты клялся на крови и кланялся всем этим верховным провидцам. Мне больше нечего делать в вашем сумасбродном кукольном театре. Глупые святоши, у вас же ничего не получится. Морочите головы власть имущим какими-то детскими сказочками. Да вы сами как дети малые. Неужели вы действительно верите в то, что таким образом приблизите наступление рая на всей земле? Надо быть просто сумасшедшими, чтобы кучкой религиозных фанатиков замыслить преобразование политики целых стран и как итог всего мира! В этом мире никогда не будет равенства, как его нет и в природе — это и есть законы бога — тебе ли, изучившему столько наук, получившему прекрасное образование, не знать этого! Что они с тобой сделали?! Это же самое настоящее мракобесие — ад, рай, бог, дьявол, расплата за грехи — тьфу ты… Я точно знаю одно — за место под солнцем, за лучшую жизнь, за блага нужно воевать, не жалея никаких средств! Признаться честно, я никак не могу понять, почему все они вас так боятся…
— Что ж, если действительность для тебя именно такова, как ты говоришь — судьба накажет тебя.
— Что?! — с нескрываемым смехом отвечал отступник. — Да ты посмотри на то, как живут все эти монархи — все связи в их руках, лучшие врачи и повара в их распоряжении, самые именитые женщины падают к их ногам — пусть те и недостойны всего этого! Да, безусловно для того, чтобы заполучить и удерживать всё это — нужны ум, некоторая доля хитрости, бдительности и немалая доля смелости. Но вы же ломаете какую-то дешёвую комедию, не обладая ни одним из вышеназванных качеств. И вы идёте на смерть — но, помилуйте — ради чего? Стоит ли оно того? Строите из себя святых мучеников, чтобы потом почитать друг друга! Да, эти власть предержащие, должно быть, не намного превосходят по разуму и вас самих — испугаться дешёвого карнавального спектакля! Что ж, тем проще будет обвести этих коронованных болванов вокруг пальца. Я же бы на их месте до поры до времени забавлялся, слушая эти причудливые сплетения слов, а когда надоест — просто отлучил бы от двора — как придворного шута. А если ты говоришь о том, что ждёт меня там, на небесах — то это россказни, которыми запугивают маленьких неразумных детей, коими вы и являетесь. Там ничего нет! И мне вас искренне жаль — жить в таком жутком страхе до конца своих дней!
Служители вечных истин всегда были готовы к тому, что кто-то из их соратников может, явив своё истинное лицо, оказаться по другую сторону баррикад. Они принимали эту неизбежность стойко и продолжали идти вперёд по священному пути — с гордо поднятой головой и пламенными сердцами.
— Я прекрасно вижу, что мои слова сейчас не способны проникнуть сквозь чёрную завесу порока, что застлала твои глаза и я не пытаюсь тщетно донести до тебя их смысл. Иди же и делай, что хочешь, но впредь не приближайся к нашему священному дому ни под каким предлогом. Отныне ты не с нами. Ты будешь лишён всех званий, твоя казённая одежда и все выданные принадлежности будут изъяты у тебя в кратчайшие сроки и все документы будут аннулированы. А судьба справедлива и её око зорко. Каждому воздастся по деяниям его. Рано или поздно ты убедишься в этом. Господь справедлив.
— В этом мире нет справедливости, а есть лишь сильные и слабые. А ещё есть такие как вы — ни те и ни другие — глупцы и идиоты. Да и что вы можете сделать? Вы же даже не имеете права проклясть меня. Благодаря собственным же законам, восхваляющим человеколюбие. Ведь вы — , — при этих словах он засмеялся в полный голос, — борцы за мир во всём мире. Господи, вы не представляете, как же жалко и смешно вы выглядите. И мне уж точно больше не нужны ваши разноцветные тряпки, обсыпанные блёстками и обвешанные мишурой. Ещё не поленились найти портных среди своих же — чтобы те — вообразить только — безвозмездно! — пошили костюмы в соответствии со всеми этими бесчисленными рангами и званиями, придуманными от нечего делать. Так забирайте же на здоровье.
— Всё сделает господь. Но уже не нашими руками. Ты можешь мне не верить, не воспринимать мои слова всерьёз, но нет законов выше небесных.
И с этими словами их пути расходились навсегда — нечестивец, смеясь, возвращался обхаживать короля, а праведный последователь основателей Ордена Невидимых спешил к дому старейшин, живших в этом же городе, неся горькое известие.
Временами в таких диалогах приходилось участвовать и Альберту — в силу того, что его очень часто избирали наблюдателем — как одного из самых опытных, внимательных и проницательных адептов тайного союза. После подобных происшествий глубокая печаль сокрушала сердце его. Но он напоминал себе о том, что, даже если на этой тернистой дороге не останется никого, кроме двух вечных странников, упрямо не впускающих в свои души отчаяние — кроме него и Консуэло — если все остальные лишатся веры, устав видеть, как многие из тех, что, проходя обряд посвящения, объявляли себя истинными учениками древних заветов, при первой же возможности обнаруживают свой настоящий облик — и оставят путь деятельного служения добру и правде, сделавшись отшельниками, что, укрываясь в пещерах, всё же не перестают молиться о спасении мира, но теперь выходя к людям лишь тогда, когда нужна была еда или одежда и зарабатывая на новое платье игрой на музыкальных инструментах — они рука об руку, плечом к плечу по-прежнему будут следовать этой священной дорогой. Да, они будут принуждены прилагать во много раз больше усилий, чтобы изменить мир, но их сердца будут наслаждаться этими подвигами, и вскоре вокруг них начнут собираться новые единомышленники, наделённые ещё большими мужеством и терпением к ударам судьбы. Они начнут всю историю заново.
Им обоим никогда не доводилось посвящать желающих сделаться неофитами, хотя и Альберт и Консуэло были свидетелями бессчётного числа повторений обряда. В эти моменты он безотчётно вспоминал, как глазам его избранницы представали многовековые надписи на стенах, говорящие о муках тех, кто пострадал за веру, орудия средневековых пыток, клок седых волос, оставшийся на стальном шлеме, о том, как она, стоически, бледнея всё сильнее с переходом в каждый зал, но не отворачивая и не опуская взгляд, вынесла всё, и лишь в конце, не выдержав силы собственного сострадания, упала без чувств прямо в его руки. Каждый раз, когда очередной новообращаемый оказывался в последнем помещении, где лежали и стояли, словно в залах музея, но не защищённые стёклами — так, что можно было свободно касаться их — подлинные принадлежности самых жестоких инквизиторов, живших многие столетия назад, на лезвиях которых, если вглядеться пристальнее, можно было различить следы запёкшейся крови — пальцы Альберта — в особенности, если это была молодая девушка, внешне похожая на его возлюбленную — такая же смуглая и миниатюрная — непроизвольно судорожно сжимались в крепкий замок, а всё существо замирало и время будто останавливалось, и свет мерк перед его глазами. Если в то время рядом с ним находилась Консуэло, не занятая по долгу службы в другом городе или стране — а в этих случаях она всегда сидела по его правую руку — переживания становились почти невыносимыми, и он на мгновение плотно смежал веки и опускал голову на сцепленные пальцы, и тогда она тихо клала свою ладонь на его плечо — как бы напоминая, что сейчас это происходит не с ней, что она уже не такая, как те, что сейчас пришли за божественными откровениями, не та юная и хрупкая ученица, только постигающая азы священной мудрости — и он вновь поднимал взгляд, продолжая наблюдать за тем, как ещё одно пылкое сердце вбирает в себя начала всех сакральных начал, готовя себя к беспримерным подвигам. Многие из прекрасных юных дам, самоотверженно решивших отдать себя святому служению, подобно избраннице Альберта, как ни старались, собирая всю свою силу воли, также не могли устоять на ногах, когда их взглядам являлись свидетельства безжалостных истязаний и чудовищных казней, и нередко он сам бежал, опережая всех, чтобы успеть дать юной девушке избежать жестокого удара о холодные плиты каменного пола. Он собственноручно приводил каждую из них в чувство, видя на её месте Консуэло и обращаясь так же бережно, укладывая на кровать, приготовленную исключительно для этих случаев, и, когда те приходили в себя — внимательно всматриваясь в их глаза — дабы убедиться в том, что это был всего лишь обморок, что более никакая опасность не грозит её всё ещё таким хрупким, не окрепшим до должной степени сердцу и нервам, и после помогал встать и, не отходя слишком далеко, сопровождал потом в течение всего оставшегося дня. (Консуэло всем сердцем хотела бы раз и навсегда избавить Альберта от этих ненужных мук, но она знала, что её присутствие при этих ритуалах в силу полученного ею самой высшего градуса — требовалось непреложным Уставом Ордена — перед которым все были равны.)
Все эти мысли невольно заставляли сердце Альберта биться чаще и испытывать всё заново — так, что остальной мир переставал существовать словно погружая в то, кажущееся уже таким далёким прошлое — ведь с тех пор минуло уже так много лет…
Иным случаем, когда наблюдатель обязан был вмешаться в ход беседы своего собрата с властителем королевства или империи, была нежданная, не замеченная вовремя степень прозорливости самодержца, что, заподозрив неладное, начинал задавать вопросы, дать ответы на которые первому сподвижнику, не выдав себя, уже не представлялось возможным — несмотря на все старания выставить свою персону в нужном свете. Тогда второй соратник, лихорадочно размышляя, выстраивал в собственном разуме ответы, могущие отвести дамоклов меч, так внезапно нависший над головой его преданного собрата. Если это ему удавалось до того момента, когда всё уже было потеряно и вследствие невольно допущенной фатальной ошибки император немедленно вызывал стражу, на всех балах и приёмах находившуюся в каждой зале и та, не оставляя путей отступления, хватала несчастного, и теперь исполняющему возложенный на его плечи небесами святой долг не на что было уповать кроме милости в виде скорой смерти, ибо заключение в самый худший каземат — кишащее крысами и наполненное нечистотами подземелье — где узники часто умирали в тяжких муках от загадочных болезней, которые никто даже и не думал пытаться лечить — сами опасаясь заразиться и не суметь исцелиться — в то время было ужаснее геенны огненной (и то же самое — но ничтожным сроком позже — ждало и совиновника, в тот день спешившего к главам ордена затем, чтобы сообщить трагическую весть и предупредить остальных сподвижников об усилении мер предосторожности — несмотря на устрожение конспирации — нередко это был лишь вопрос времени) — то, играя роль всё того же старого друга и изображая удивление от неожиданной приятной встречи, второй член ордена, быстро подходил к беседующим, и, осыпав любезностями венценосную особу, объяснял своё появление в столь лестном обществе живым интересом к предмету диалога и выражал покорнейшую просьбу удовлетворить желание высказать свои скромные воззрения, касающиеся поднимаемого вопроса. Как правило, подоспевшему на помощь сподвижнику удавалось повернуть беседу в необходимом направлении, и тогда разговор продолжался уже в "приятной компании трёх собеседников". И теперь второй адепт, оказавший эту неоценимую услугу своему соратнику, конечно же, не мог более таиться от глаз монаршей особы и обязан был продолжать виртуозно исполнять свою роль до конца дней, либо же до наступления того дня, когда силы добра и равенства одержат свою победу в борьбе двух извечных стихий, порождённых человеческой волей.
— Ты спас меня. Ты спас всех нас. Я в неоплатном долгу перед тобой, — с горячей благодарностью, уже при встрече на собрании в Главном доме говорил после пережитого смертельного страха разоблачения и неминуемого падения всего ордена первый адепт своему соратнику.
— Лучшей наградой для всех нас станет триумф священных истин на всей земле, что приближаем мы каждым своим шагом. И, даже если мы при жизни своей не увидим этого святого торжества — я верю в то, что на небесах нам будет даровано благо лицезреть деяния наших преданных собратьев и ликование их праведных сердец.
Никаких иных прав вмешиваться в ход выполнения задания наблюдатель не имел. Во всё остальное время — когда каждая фраза исполнителя и каждый ответ короля вели к намеченной цели — этот человек лишь смотрел за происходящим со стороны, всё время находясь где-то неподалёку.
И, если тем, за кем осуществлялось наблюдение, был Альберт Рудольштадт, то второй собрат, долгом службы вынужденный присутствовать рядом в качестве своеобразного надзирателя, испытывал смешение неловкости по причине осознания собственной невозможности сравниться с этим удивительным человеком по таланту красноречия и глубине мысли, что, казалось, была бесконечна и открывала всё новые, неизведанные горизонты при каждой новой беседе с облечёнными властью людьми и безмерной гордости и радости от счастливой возможности дышать одним воздухом с этим праведником, отмеченным поцелуем бога.
Но, кроме всех вышеописанных рисков, существовала и ещё одна, пусть и ничтожная в среде этих людей, несущих святые идеалы вероятность — оплошности самого верного адепта, когда тот мог вдруг, ни с того ни с сего, отвлекшись на свои мысли, начать путать слова, молчать невпопад и испытывать страх в обстоятельствах, могущих вызвать его лишь у человека, неподготовленного к подобного рода деятельности — неофита или вовсе непосвящённого. И тогда первому собрату не оставалось ничего иного кроме как бессильно, с горьким замиранием сердца, со слезами, застывшими в глазах, словно окаменев, наблюдать за тем, как, будто пленённый, сбитый с толку какой-то неведомой дьявольской силой, его прежде такой смелый, решительный и уверенный в себе соратник превращается в полную противоположность самому себе, медленно, неотвратимо, шаг за шагом собственными руками разрушает всё, на создание чего было потрачено столько времени и напряжения.
Властитель, чьи глаза в буквальном и переносном значениях открывались на правду всё шире и шире с каждой неловкой фразой несчастного адепта, не понимающего, что же внезапно с ним случилось, чего он так сильно испугался — ведь, как правило, если всё шло согласно плану — бояться было нечего — невольно выдающего собственные цели, а значит, и предназначение всего союза — в конце концов кричал:
— Стража! Окружить, схватить этого человека и бросить его в каземат! Это враг государства! Как только закончится этот приём — я лично займусь им!
Далее происходило то, о чём уже было рассказано нами выше. Оба соратника были обречены.
И тем горше было видеть происходящее тому адепту, что последовал во дворец короля за Альбертом. Вместо наслаждения и радости второй сподвижник испытывал чувства, близкие к смертельному ужасу — думая, что, быть может, великий дар этого великого ясновидца и оратора в конце концов с равной разрушительной силой обернулся против него и орден теперь лишился своей главной опоры, своей души, своего фундамента. Но всё же, присутствуя при этой беседе до конца, наблюдатель, к своему огромному облегчению понял, что это было лишь временным затмением, вызванным, быть может, крайним утомлением. И с последним отчасти нельзя было не согласиться — Альберт работал больше всех, его сердце непрестанно горело жаждой победы священной правды над греховными устремлениями, живущими в душах тех, кто держал в своих руках власть над империями. Но они оба теперь понимали, что тому, кто выказал столь недопустимое поведение при исполнении священного долга, не избежать надлежащей расплаты.
С самого утра, не зная точного времени прибытия своего брата по духу и возлюбленного, Консуэло ожидала его в молчаливом и тревожном напряжении, сидя за столом, крепко сцепив пальцы рук — так, что ногти на них побелели и стали видны кости. Её взгляд был обращён к окну, но глаза всё ещё видели те ужасные образы, что были описаны Альбертом на страницах, перечитанных ею теперь со всем вниманием. Вместе с ним Консуэло прошла через это испытание ещё раз, и ей самой уже начало казаться, что призраки окружают её со всех сторон, подступая всё ближе и не давая выйти из кольца, тянут к ней свои страшные руки... Но, как только Консуэло дошла до конца и отложила лист — внушающие ужас существа начали рассеиваться, мучительно медленно, но неуклонно растворяясь вместе с тьмой, что сгустилась вокруг неё в самый страшный момент, созданные живым воображением её тонкой артистической души.
Наконец Консуэло услышала стук в дверь за своей спиной, тут же вскочила с места и с сердцем, что билось теперь как пойманная птица в шёлковых силках, почти побежала в переднюю, чтобы отворить своему возлюбленному.
Из-за крайней поспешности напротив насилу справившись с замком не слушавшимися от волнения пальцами, невозможно, немыслимо злясь и досадуя на саму себя, она наконец распахнула дверь и увидела своего избранника. Лицо Альберта было смертельно бледно и казалось почти белым на фоне чёрной шляпы с маленькими перьями, которую он тут же снял и не глядя положил, почти бросил на столик в прихожей и атласного костюма того же цвета. Губы его были приоткрыты.
— Моя родная... Я думал, что, быть может, ты уже заключена в каземат, что они схватили тебя и пытают, или, может быть, замучили до смерти, так и не получив признаний — и это была бы ложь во спасение — ибо иначе нас ждала бы казнь, и я принял бы её вместе с тобой, только вместе с тобой — я не стал бы спасать свою жизнь, зная, что моя сподвижница и избранница сложила свою голову в неравной борьбе за торжество святых истин и идеалов. Но тогда мы бы лишились возможности и дальше нести по земле свою часть миссии священного братства, и наш благородный долг посредством божественного духа был бы передан другим — более юным, ещё неискушённым, но отчаянно смелым и мужественным приверженцам с горящими сердцами — таким, какими когда-то были я, а потом и ты, — проговорил он торопливо, словно боясь, что кто-то помешает ему, не давая Консуэло, уже начавшей тревожиться о том, что в какой-то момент её возлюбленный будет убеждён в том, что всё уже случилось и перед ним сейчас стоит призрак его любимой, а её земная плоть найдена, оплакана и погребена им со всеми почестями и молитвами — вставить и слова, и стремительно, очень, очень крепко, но вместе с тем мягко и нежно, как бы приостанавливая силу собственных порывов, пытаясь привести себя в чувство — как было всегда, когда он прилагал всю свою волю, чтобы не дать словам обратиться в мрачные и жестокие видения, разрывающие душу — она, к своей горечи, уже давно была знакома с этими ощущениями — прижал Консуэло к себе, словно пытаясь убедить себя в том, что всё это ему не снится, что перед ним его избранница — живая и невредимая.
Лавина чувств и ощущений разом, не дав опомниться, нахлынула на неё, заставив сделать глубокий вдох ртом и на несколько мгновений лишив способности дышать. Испытывая страх за собственную жизнь, Консуэло в то же время была готова всей своей душой, расплескавшейся сейчас подобно весеннему половодью — благодарить создателя, коли он решил послать ей смерть в объятиях Альберта — именно в эти секунды душу Консуэло так ясно, словно внезапный удар грома, пронзило понимание того, что лучшего исхода своих дней, нежели в руках своего избранника она не могла бы желать.
Она ощутила одежду Альберта, покрытую дорожной пылью — в которую, казалось, впитались следы невыносимых в своей болезненности и горечи одиночества и какой-то неприкаянности, порождённых теми страшными чувствами, кои испытывал он, ещё несколько часов назад думая, что незабвенному светлому образу Консуэло теперь суждено жить лишь в его сердце. Под печатью этих страданий на его плечах гранитной плитой лежала физическая усталость, измотанность долгой поездкой, усугубляемая пережитыми страданиями, и это состояние в полной мере сейчас ощутила и Консуэло. Тепло его живого тела, трепещущей плоти, прижимавшейся к её груди, бьющееся сердце Альберта, что, казалось, теперь сделало усилие и стало физически ближе к её сердцу. Его шелковистые густые чёрные волосы, пахнущие розмарином, коснулись её лица с обеих сторон и, закрыв глаза, она утонула, зарылась в них — в этой тёмной завесе — и на несколько мгновений всё вокруг исчезло, перестало существовать, она забыла о любых опасностях, непрестанно угрожавших им со всех сторон.
Когда он наконец выпустил Консуэло из своих объятий и взял её руки в свои, она проговорила:
— Что ты, любимый мой, что ты такое говоришь... Всё уже позади...
Она старалась передать ему своё душевное равновесие и чувство безопасности, ощущая всё это где-то в самой глубине своего существа, несмотря на то, что сердце Консуэло продолжало неистово трепетать.
Наконец он посмотрел в её глаза. Ещё при первых мгновениях их встречи она поняла, что Альберт на грани, что он невыносимо утомлён, измучен страшными мыслями, изводившими его столько времени, не в силах так быстро отойти от них, оставить позади, освободиться от этих железных лат. В его взгляде всё ещё угадывались следы страха, отчаяния, тревоги, безысходности... и надежды.
— Консуэло, что ещё было с тобой? Что ты пережила? Я был готов к самому худшему…
— Я обо всём рассказала тебе в последнем письме — из тех, что отправила позже. Ведь ты прочёл его? Мне более нечего добавить.
— Да, конечно же, моя родная, я прочёл всё — от первого и до последнего слова — как может быть иначе? Но... тот человек на почте — он и вправду ничего не сделал тебе?
— Нет, он не причинил мне вреда — ведь он даже не видел меня. Разве ты не веришь мне, Альберт?
— Родная моя, конечно, я верю тебе, но может быть, ты не хотела причинять мне страданий и потому...
— Я берегу твоё сердце, она дорого мне как никакое иное, но лгать о подобном — значит проявлять малодушие, идти против законов нашего Ордена и предавать доверие любви, на что не способно истинно верное сердце.
— Но, всё же, стало быть, мои переживания о тебе были отнюдь не так бесплодны. Но господь уберёг тебя. Слава ему, вечная слава.
— И твоя любовь. В который раз...
— Дай мне ещё раз обнять тебя...
Когда он уже дважды за этот вечер отпустил её из своих рук и убрал тёмные волосы Консуэло с её лица, она сказала:
— Пойдём. Я приготовила нам ужин. Тебе нужно отдохнуть — я вижу, как ты устал, — когда он повернулся в одну сторону с ней, Консуэло положила руку на плечо своего любимого, Альберт склонил голову и они не спеша, обняв друг друга, направились к спальне.
Там его ждала простая, но по-своему красивая, лёгкая, свободная одежда в цыганском стиле, лежащая на кровати, однако Консуэло втайне любовалась изысканностью теперешнего облика своего избранника. В нём она видела нечто демоническое — особенно в сочетании с этой болезненной бледностью, всё ещё чуть нахмуренными бровями, тёмными блестящими глазами, в которых отражалась невероятная глубина, прямым носом с небольшой горбинкой, делавшим его облик ещё благороднее, и до сих пор видневшейся печальной складкой около тонких губ, выдававших аристократическое происхождение. Будучи обладательницей светлой души, Консуэло не понимала, откуда в её голове взялись такие странные мысли и ощущения, но ей не хотелось, чтобы Альберт облачался в ставшие уже привычными для тех преступно коротких промежутков времени, когда они были только вдвоём, многоцветные рубашку, штаны и пояс из тонкого атласа, однако Консуэло понимала, что это необходимо, что это поможет Альберту быстрее забыть обо всём, что пережил он сам и о своих ужасающих догадках в отношении своей любимой. Быть может, это оттого, что в каждом человеческом существе — даже таком чистом и праведном как она сама — заложена вечная борьба двух начал, двух противоположностей — света и тьмы?.. Да что там говорить — если даже и Альберт в своё время не избежал этой участи, и, происходя на арене его души и сердца, это противоборство было поистине грандиозным, подобным вселенскому противостоянию двух сил, рождённых вместе с миром. Но, вновь переключая мысли на свой собственный, внутренний мир, она не могла понять суть и причину этого неясного противостояния...
За ужином Альберт часто замирал, застывал, устремив взгляд куда-то вглубь себя, словно забывая, что держит в руках вилку или ложку, что рядом сидит его верная избранница и тогда она, нежно, ласково и сдержанно улыбаясь и глядя в его затуманенный неведомыми думами взор, осторожно прикасалась к его руке, дабы вернуть в настоящее. И всякий раз он спохватывался, спеша улыбнуться, словно извиняясь, и вновь принимался за еду. Но Консуэло эта улыбка казалась какой-то "утешающей", дежурной, в ней она угадывала скрываемую печаль — словно Альберт не хотел чем-то расстраивать её, без надобности лишний раз терзать душу своей любимой. Она думала, что, быть может, в письмах он рассказывал ей не всё и могла лишь строить догадки о том, что довелось испытать Альберту там, по другую сторону границы... Однако Консуэло тактично не задавала ему лишних вопросов, дабы не причинить возможных страданий от воспоминаний о столь недавнем прошлом.
Но, по крайней мере, она видела, что Альберт не претерпел никаких физических мук, и это приносило Консуэло некоторое облегчение.
А может быть, его посетило какое-то страшное или печальное предвидение?.. Много чувств испытывало тогда это обманчиво хрупкое сердце, и мыслей — маленькую, но невероятно умную и столь же красивую головку...
* * *
После вечерней трапезы Консуэло спросила у Альберта, не хочет ли он прямо сегодня услышать обо всём, что она пережила, впервые исполняя свой святой долг в одиночестве, защищённая только его любовью и непрестанной памятью о ней, наедине лишь со всесильными мира сего. Получив согласие и выражение глубочайшего интереса, которых она, впрочем, не особенно ждала, не забывая о крайней утомлённости своего сподвижника и потому испытав приятное удивление и радость, Консуэло поведала своему соратнику о том, с кем ей довелось беседовать и какими способами удалось избежать разоблачения, пересказала все легенды, при помощи которых она доносила вечные истины до умов великих правителей. Альберт слушал, не отводя глаз от возлюбленной, восхищаясь её фантазией и искусными переплетениями сюжетов, что рождались в разуме его союзницы порой прямо в момент беседы с королями и их приближёнными — ведь, несмотря на тщательную подготовку к каждой встрече, все неожиданные повороты диалогов и вмешательств в них посторонних лиц предусмотреть было попросту невозможно, и потому умение импровизировать являлось обязательнейшим атрибутом обучения при продвижении к высшей ступени мастерства каждого члена масонского ордена. Мастерски переплетая нити сюжета придуманных легенд и храня в сердце веру в то, что истины, сокрытые в них, когда-нибудь смогут проникнуть в глубину этого сердца, Консуэло говорила о них с непоколебимой внутренней убеждённостью, внешне однако изображая безупречную непринуждённость. И скромная, но вместе с тем беспредельная гордость за свою соратницу переполняли сердце Альберта, в соединении с любовью рождая особое, неповторимое, необъяснимое, блаженное чувство и придавали силы его душе для творения новых свершений на этом нелёгком, тернистом пути.
В свою очередь и он, вдохновлённый повествованием своей возлюбленной, дождавшись конца её рассказа, живописал Консуэло свои подвиги на благо построения земного рая, впрочем, нисколько не гордясь совершённым. (К слову добавим, что такой обмен опытом также был непременной частью служения в братстве — и для этого через определённые периоды — если адепты не имели возможности или времени сделать это независимо от регламента и найти способ сообщить об этом старейшинам — устраивались специальные встречи, но для наших героев это ни в коей мере не было досадным долженствованием — они оба ощущали потребность делиться друг с другом впечатлениями, пережитыми на столь опасном поприще и теми чувствами, что им обоим пришлось испытать). Она представляла сверкающие залы дворцов, освещённые десятками свеч, роскошь и блеск нарядов придворных, их интриги, что они плели, словно огромные пауки — свои сети, в соперничестве за счастливую долю стать приближёнными короля так, словно побывала там сама. Они могли вместе посмеяться над самыми комичными проявлениями того, какое огромное значение придают внешним атрибутам богатства все эти люди, чьи мысли были заняты лишь внушением страха перед воинской мощью своего государства другим державам и упрочением собственной непогрешимости, непререкаемости суждений, власти, авторитета и всемогущества.
Однако о преходящей красоте и роскоши он говорил с неподдельным интересом — аристократическое воспитание заложило в нём способность отличать истинные произведения искусства — шедевры художественного и ювелирного мастерства — от безвкусно выполненных работ, а порой — что греха таить — и откровенных подделок — плодов обмана опытными авантюристами некоторых незадачливых высокопоставленных персон.
И, конечно же, всякий раз она не уставала приятно поражаться изобретательности Альберта, его умению находить выходы из самых затруднительных ситуаций, порой оказываясь на волоске от раскрытия причин присутствия во дворце того или иного императора или замке высокопоставленного вельможи и истинных мотивов своей деятельности.
Помимо вышеописанного, Консуэло очень часто думала о том, что Альберт разумеется неизбежно ловил на себе долгие взгляды объятых страстной истомой фрейлин и других придворных красавиц. Даже несколько изменив внешность, постоянно находясь среди правителей и их свит в широкополой шляпе с большими чёрными перьями, бросавшей тень на его лицо и неизменно тёмных одеждах, он не мог невольно не привлекать, не притягивать к себе внимание молодых дам. Но дело здесь было не только и далеко не столько во внешних чертах, дарованных свыше (которые, к слову, он при таких случаях лишь проклинал). Сквозь эту в известной степени мрачную красоту проступал невидимый, но ослепляющий духовный свет, что своим блеском излучали его глаза. Это и было источником не понимаемой окружающими, но ощутимой глубиной, самой сутью существа, иной внутренней природы, порождавшей не сравнимый ни с чем, какой-то иной, чем у всех молодых людей, особенный, необъяснимый в обычном смысле магнетизм его личности.
Подобное же беззастенчивое поведение одиноких или нелюбимых своими мужьями или не любящими их (а порой и то, и другое было связано в трагический узел двойной обречённости) женщин и ещё не познавших любви юных девушек — не вызывало в её возлюбленном ничего кроме смущения и сочувствия к одиночеству первых и несвободе, вынужденности подчинения родительской воле вторых. Обо всём этом Консуэло знала точно.
Когда Альберт понимал, что к нему идут, чтобы заговорить, к примеру, мать какой-нибудь молодой графини или герцогини, вдова или женщина, несчастная в браке, он, делая вид, что не замечает этого, при возможности старался удалиться, не нарушая при этом ни хода собственных священных обязанностей, клятв, данных перед богом, ни строгих правил светского этикета, а если не мог сделать этого, то всей своей силой воли изображал полное неведение и безразличие или делал вид, что не слышит слов, обращённых к нему, заблаговременно отходя в сторону.
Он отдал своё сердце Консуэло и потому её душе не было ведомо чувство ревности — редкий, счастливый удел избранных сердец, отмеченных поцелуем творца.
Ну а мы, наш уважаемый читатель, представив себе лишь немногие из тех испытаний, что претерпевали Альберт и Консуэло наравне со своими соратниками на пути ко всеобщим равенству и справедливости — возвратимся к тому мрачному и зловещему месту, где мы оставили её идущей по приговору суда отбывать своё наказание в сопровождении двух человек — начальника тюрьмы и его подчинённого — простого надзирателя.
Консуэло была измотана переживаниями о судьбе своего соратника, и потому слова, звучавшие из её уст произносила как бы немного отстранённо — словно всё это сейчас происходило не с ней.
Пришло же время открыть причину мучительных волнений нашей героини об участи своего сподвижника.
До того, как она была схвачена полицией императора, одно очень тревожное обстоятельство заставило Консуэло заметно пасть духом.
Она перестала получать письма от Альберта.
Прошло уже много дней. Несравнимо больше, нежели в ту пору, когда он был вынуждаем томиться неизвестностью и в конце концов поверить своим отчаянным мыслям — что его возлюбленная уже мертва и никогда больше он не ощутит её объятий — нежного и мягкого тепла тонких волос Консуэло, прикосновений её невесомой плоти, всегда облечённой в лёгкую одежду скромных и благородных оттенков, не услышит слов утешения, которые могла подобрать только она — так, что после них сразу высыхали слёзы, и он будет принужден самолично справляться с приступами безысходной тоски, видя, что, несмотря на все усилия тайного союза знать продолжает роскошествовать за счёт обнищания и без того бедных слоёв населения и по земле, творя иные несправедливости, шествует зло — и стучась в безответно смотрящие с необозримой высоты небеса...
Миновал почти месяц. Консуэло с ужасом думала о том, что было бы с Альбертом, когда бы на её месте оказался он сам. Он бы не выдержал и двух недель, отчаянно, уже из последних сил исполняя священные клятвы, данные перед братством и самим собой, но потом лишившись и этой способности, какое-то время ещё будучи в состоянии сопротивляться роковому зову небесной бездны, Альберт в конце концов не вынес бы этой бесконечной пытки и ушёл бы вслед за ней, видя и ощущая перед собой её призрак и держа его за руки.
А если его уже схватили и бросили в каземат?.. Консуэло признавалась себе в том, что, если бы ей предоставили выбор относительно участи её возлюбленного между казнью и тюремным заточением, то она без лишних раздумий высказалась бы в пользу смерти — если та предопределялась скорой и как можно менее мучительной, а то и вовсе безболезненной.
Коли же Консуэло будет знать о том, что палачам предстоит принять "трудное решение" — гильотина или сожжение на костре — она бы с тяжёлым сердцем и слезами, но без колебаний отдала бы предпочтение первому.
И Альберт не имел сомнений в том, что, если впереди его ждёт страшное испытание в наказание за несение идей и идеалов святой веры — в виде истязаний или казни на усмотрение тех, кто уполномочен карать — его возлюбленная сделает всё возможное, чтобы облегчить страдания своего сподвижника, а то и вовсе избавить от них. И быть может, вопреки всей жестокости закона ей бы даже удалось убедить судей смягчить свой приговор... Но кто станет слушать её — ближайшую приспешницу главного противника власти многих стран мира? Однако, после этой мысли следовала другая — Альберт в молитвах просил создателя уберечь его избранницу от столь опрометчивого шага — ведь этот поступок мог бы стоить ей заключения до конца дней.
Но что, если чёрный ангел уже опустил на его голову меч бесчестного и подлого правосудия?.. Что ж, тогда ей осталось лишь уповать на милосердие тех, на кого могла быть возложена эта чудовищная обязанность.
Признаться честно, Консуэло и сама была на грани отчаяния, но упорно — на сколько хватало сил — старалась гнать от себя подобные мысли, всякий раз превозмогая и подавляя эти приступы, стараясь отвлечься (до ареста всё время, не занятое творением святой миссии, она придумывала и совершенствовала уже имеющиеся сказки и легенды о добре и милосердии, благородстве, доблести и чести и репетировала диалоги с императором и его приближёнными; когда же наша героиня была взята под стражу, то также не оставила своего занятия, и, надо сказать, это у неё получалось замечательно — Консуэло блестяще удавалось предвидеть ответы на каждую свою фразу и дальнейшее развитие беседы), хотя понимала, что в одной из своих догадок она была страшно близка к истине.
Но в одном Консуэло была уверена — Альберт никогда не позволит никакому влиянию извне — самым изощрённым вопросам, и даже угрозам своей сподвижнице физической расправой (в последнем случае он призовёт на помощь всю страсть своей души и всю божью милость — дабы миновала чаша сия его избранницу — и он будет верить в то, что сможет отвести от Консуэло эту беду) — призванным изобличать врагов государства — заставить его совершить непоправимую ошибку — иное бы означало не только крах ордена, но и крах всей его жизни, потерю смысла самого своего существования на этой земле.
Даже принимая во внимание ту же пылкость её устремлений и столь же беззаветную преданность общему делу, Альберт навсегда останется духовно несравненно выше её — ибо он ещё задолго до своего рождения был отмечен особым даром небес. И Консуэло скорее могла бы допустить такое предположение в отношении себя — ведь всё-таки с тех пор, как она вступила в ряды этих благородных служителей веры, добра и чистоты духа — прошёл несравнимо меньший срок, нежели тот, в продолжение которого её избранник осознанно стал на путь духовного преображения этого мира.
И, терзаемая этими тревогами и страданиями, видя перед внутренним взором картины возможной участи своего возлюбленного, о собственной судьбе Консуэло тревожилась гораздо меньше.
Да, Консуэло было страшно от осознания того, какое долгое и ужасное испытание предстоит ей. Но что, если то же самое ждёт и её избранника?..
. Все эти мысли, будучи первостепенной причиной её душевной муки, с каждым разом всё беспощаднее овладевали разумом Консуэло, лишая, казалось, последних сил.
Считаем нужным отдельно отметить одно важное душевное качество, коим обладала Консуэло. И в отношении её возлюбленного оно проистекало из величайшего, непохожего на отношение ни к какому иному живому существу — уважения к своему избраннику, граничащее с почитанием. Наша героиня признавалась себе в том, что, если бы ей предоставили выбор относительно участи её возлюбленного между казнью и тюремным заточением, то она без лишних раздумий высказалась бы в пользу смерти — если та предопределялась скорой и как можно менее мучительной, а то и вовсе безболезненной.
Коли же она будет знать о том, что палачам предстоит принять "трудное решение" — гильотина или сожжение на костре — она бы с тяжёлым сердцем и слезами, но без колебаний отдала бы предпочтение первому.
И Альберт не имел сомнений в том, что, если впереди его ждёт страшное испытание в наказание за несение идей и идеалов святой веры — в виде истязаний или казни на усмотрение тех, кто уполномочен карать — его возлюбленная сделает всё возможное, чтобы облегчить страдания своего сподвижника, а то и вовсе избавить от них. И быть может, вопреки всей жестокости закона ей бы даже удалось убедить судей смягчить свой приговор... Но кто станет слушать её — ближайшую приспешницу главного противника власти многих стран мира? Однако, после этой мысли следовала другая — Альберт в молитвах просил создателя уберечь его избранницу от столь опрометчивого шага — ведь этот поступок мог бы стоить ей заключения до конца дней.
Но что, если чёрный ангел уже опустил на его голову меч бесчестного и подлого правосудия?.. Что ж, тогда ей осталось лишь уповать на милосердие тех, на кого могла быть возложена эта чудовищная обязанность.
Но всё же, несмотря на крайне удручённое состояние Консуэло, непоколебимая уверенность в правоте собственных слов придавала твёрдости её интонациям, где явственнее прочего выражалось праведное возмущение, порождённое двумя причинами.
Первая заключалась в абсолютной невиновности Консуэло перед лицом бога, и более того говоря — святости служения ему. Не земные существа были её самым высшим и строгим судом, но Вседержитель. Осознание того, что сейчас она стала мученицей за идеи и принципы, сторонницей которых, как оказалось, была всю свою жизнь — и это было неудивительно — такой человек как Альберт Рудольштадт, не мог бы сделать спутницей своей жизни обладательницу иной души — и которые были лишь подтверждены Орденом в ходе посвящения, ободрив Консуэло в самом начале пути и сейчас вселив в её сердце ещё большую непоколебимость в том, что их стремления не напрасны — пусть даже в настоящем времени все усилия приносили ничтожные плоды — заставляло её ощущать справедливую гордость за сопричастность великому делу и несокрушимую веру в то, что когда-нибудь — пусть даже и ей, и Альберту не суждено будет этого увидеть в нынешнем воплощении — добро и правда восторжествуют на этой земле.
Вторая же состояла в праведном негодовании, касавшемся даже не столько проявленной физически, плотской грани непозволительного поведения этих людей, сколько того, что они считали себя вправе обращаться со всеми узниками так, как им того заблагорассудится, нарушая все мыслимые и немыслимые границы, правила и запреты.
И неважно, кто был перед надзирателем — юная хрупкая пленница или слабый и больной человек преклонного возраста. Они мерили всех по себе, думая о каждом одинаково плохо и полагая наказанными вполне заслуженно.
Если им случалось вести в камеру старика, то последнему приходилось терпеть толчки и тычки по причинам раздражения из-за его медленных в силу прожитых лет и болезней шагов, а иногда надзиратели могли не рассчитать силу и ненароком ударить несчастного, что и без того едва мог идти, и потому последнему порой насилу удавалось удержаться на ногах.
Коли же речь шла о молодом человеке благородного происхождения — тут всякое стеснение у тюремщиков пропадало напрочь, и те могли, лишившись даже доли осторожности, бить бедного узника, одновременно почти крича ему прямо в уши: "Эй, поторапливайся! Здесь тебе не королевский приём!". (И Консуэло, понимая, что то же самое — там, по другую сторону границы между странами — вернее всего, делают или, быть может, уже сотворили и с Альбертом, сострадала ему и в этом, прося бога о том, чтобы работники тюрьмы смягчили свои нравы).
Когда же они сопровождали в каземат молодую женщину, то даже не пытались хоть как-то совладать со своими низменными инстинктами, сластолюбиво дыша напуганной узнице прямо в спину.
Но Консуэло чувствовала, что в отношении неё один из стражников испытывал "совершенно особые чувства", как-то выделяя её среди остальных — он шёл вплотную, едва не наступая ей на ноги и прижимаясь сильнее, нежели второй конвоир — и, казалось, готовый вот-вот коснуться губами волос, плеч или шеи Консуэло. И потому у неё было дурное предчувствие, связанное именно с этим человеком.
Она шла бледная, едва сохраняя твёрдость шага, но не ощущала себя поверженной. Свобода, равенство, братство, мужество и чувство собственного достоинства торжествовали победу в её душе. Вот что было настоящей битвой. Теперь она поняла, что главные сражения вершатся в глубине сердца. Она смогла сохранить себя и по праву гордилась этим.
Её каземат находился в самом дальнем конце.
"Я пройду это испытание. И пройду его с честью. Господи, не дай мне пасть духом".
Да, несомненно, большинство и находящихся здесь людей действительно перешли опасную грань между проступком и злодеянием — отняв чью-то жизнь ради обладания чужим богатством, обесчестив юную девушку, быть может, уже хранившую целомудрие для того, чтобы подарить свою невинность избраннику, или лишив и без того небогатую семью, где могли быть и грудные дети — единственного крова...
Но ведь не каждый осуждённый подлинно грешен — судебная система несовершенна, как и сам человек, и также полна "стражами закона", злоупотребляющими своими связями и полномочиями и не считающих ничью человеческую жизнь и свободу, помимо своей собственной, хоть сколько-нибудь ценными. Консуэло не нужно было жить среди полицейских, служивших императору, судей и адвокатов, чтобы понимать это — хватило и того, что она видела и слышала, исполняя обязанности, наложенные на неё священным орденом. Пороком, алчностью, и страхом потерять ту щедрую руку, что одаривает всеми благами, а оттого и мздоимством и предательством — мир пропитан повсеместно.
И идя мимо железных дверей камер, Консуэло чувствовала боль всех безвинных душ, проходившую сквозь её сердце острыми кинжалами и узнавала своих соратников — такие же неугодных, как и она сама — из глаз которых порой неостановимо текли слёзы, когда они видели эту святую жену в этих застенках. Они провожали Консуэло своими взглядами, цеплялись пальцами за решётки, подходя к краям своих камер — пока та не скрывалась из вида.
По поводу же остальных, что были здесь незаслуженно — по их облику — она интуитивно догадывалась, что "предосудительного" они "совершили" в своей жизни.
Отдельно отметим то, что надзиратели не имели официального права знать о деянии, за которое тот или иной заключённый был помещён в стены этой крепости, а также о его мотивах — их задачей было лишь сопроводить заключённого в каземат. Но это право было у владельца тюрьмы, и позже читатель узнает, почему сказать это было так важно для нас.
Да, перед лицом закона Консуэло была государственной преступницей, и оба сопровождающих всё же знали историю её жизни, но знали лишь по слухам, фрагментарно, беспорядочно, и, разумеется, эти обрывки были переданы им в самом извращённом свете — выгодном клеветникам и приспешникам лживой и корыстной власти — и, как это неизменно происходило, были безоговорочно приняты на веру — ибо как можно не поверить слуге закона? Да, все эти лжесвидетели и вероотступники знали правду и в глубине души понимали, что тайные общества, подобные Ордену Невидимых, стремятся к истинной справедливости, равновесию и гармонии на всей земле, осознавали суть, обоснованность и правильность их учения, но не хотели отказываться от своей ненасытности в приобретении материальных благ, получаемых лёгкими путями и удовлетворения потребностей в диктаторском господстве над народами вместо другой, более трудоёмкой работы, но приносящей плоды несравнимо долговечнее, дороже и отраднее, нежели обладание дворцами и замками, приобретёнными за баснословные средства и слепого подчинения крестьян и других бедных слоёв населения — основа которого — страх возмездия за неисполнение жестоких и противоречивых законов и требований, что тем не менее, каким-то непостижимым образом всегда оказывались на стороне тех, кто обладал властью.
Служители же духовного ордена стремились вести за собой людей, терпеливо разъясняя и давая осознать те неколебимые истины, что ведут к возрождению душевного света, посредством музыки (виртуознее остальных мастеров и неофитов братства это удавалось Альберту — с ранней юности пленённому тонким, пронзительным, способным вызвать и выразить самые потаённые, порой скрытые до соприкосновения с этим чудом даже от самого слушателя движения души, помогающие человеку глубже познать собственный внутренний мир голосом скрипки), пения и танца (здесь среди прочих адептов не было равных Консуэло, приобщившей к этим искусствам и Альберта, не имевшего ни артистического, ни музыкального образования, но, как оказалось, ничуть не уступавшего в таланте ей — профессиональной оперной певице, не растерявшей после ухода с театральных подмостков ни искренности исполнения и ни одного навыка, которым она добросовестно училась в течение всей своей юности в школе при церкви Мендиканти — последние она сохранила благодаря неустанным упражнениям), а иногда даже пьес и спектаклей (в которых также участвовали они оба и в чём также была инициатива и полная заслуга сподвижницы этого великого человека).
Консуэло ускорила шаг, надеясь, что, может быть, стражники немного отстанут от неё и это заставит их прекратить позволять себе настолько грубые, недопустимые действия. Но сопровождающие за полшага нагнали её.
— Эй-эй, куда?! Помедленнее! Никак бежать вздумала? Или совесть проснулась? А может быть, таким образом ты хочешь, чтобы срок твоего пребывания здесь побыстрее закончился? Раньше сядешь — раньше выйдешь?!, — две последние фразы были произнесены хозяином тюрьмы с откровенным смехом в стремлении выставить будущую пленницу как можно более глупой. Но... в чьих глазах?.. Быть может, такой дурацкой шуткой он и хотел унизить достоинство будущей узницы, но вышло так, что его слова обернулись против него же, показав эту черту в недрах его натуры — и тем паче, что он не осознавал этого.
Теперь конвоиры держали свои руки на плечах Консуэло. То крепко, причиняя боль и то и дело подталкивая вперёд, то похотливо гладили её кожу, проникая руками даже под волосы. И от этих движений исходила аура самого грязного порока, и эти прикосновения вызывали у Консуэло такое отвращение, что ей хотелось тотчас же смахнуть их с себя.
— Я иду между вами, ни на йоту не отклоняясь. Я не настолько глупа и прекрасно знаю, что при всём своём желании не смогла бы покинуть эти стены раньше данного мне срока. Наши силы были бы неравны. Вы бы схватили меня так, что я была бы лишена возможности совершить любое движение. Разве я не права?
— Эй, не дерзи представителю власти! Ишь, смелая нашлась! — в голосе первого стражника прозвучали одновременно ярость и насмешка. — Все вы, бабы, хитры, как лисы. Дьявольское отродье... Не заметишь, как обведёте вокруг пальца, — пробормотал сквозь зубы владелец тюрьмы, который мог иногда ради развлечения заменить одного из стражников, чтобы сопроводить новую «гостью», успевшую "прославиться" благодаря слухам, дошедшим до этой крепости — о своём строптивом (что позволяло, сражаясь с этой непокорной особой, выместить на ней злость за свою неудавшуюся судьбу, за своё прошлое, где он был жестоко обманут и брошен одной из богатых и взбалмошных дам полусвета, также, как и Консуэло, бывшей артисткой и походившей на темноволосую маленькую цыганочку, в которую некогда был без памяти влюблён) или излишне мягком (и тогда с арестанткой можно было беспрепятственно делать всё, что угодно, давая волю своей энергии, и это так же позволяло разгуляться неистовому буйству великой обиды на весь женский род) характере и экзотической по здешним меркам внешностью, а порой и разными сочетаниями этих трёх обстоятельств. В случае с Консуэло для него в этих гнусных слухах воедино сошлись два обстоятельства — её редкая для здешних краёв внешность и христианская покорность, недалёкость и готовность безмолвно сносить все удары судьбы. (Разумеется, насчёт последних трёх качеств они оба глубоко заблуждались — в чём им предстояло убедиться позже. Она могла постоять за себя, но сейчас приняла решение делать это крайне осторожно, осознавая все возможные последствия более деятельной защиты своей чести и достоинства — ведь, в конце концов, пока что ни один из этих людей не причинил ей слишком сильного или непоправимого вреда).
— Не трогайте меня, — в конце концов сказала она, не выдержав этих грязных поглаживаний.
Бесконечная, казалось, непреодолимая, страшная усталость, звучавшая в голосе Консуэло, от которой она была почти готова лишиться чувств, пригасила её требовательные и даже властные интонации, но Консуэло не переставала ощущать за собой полное и заслуженное право говорить с этими людьми именно так.
— А это не тебе решать. Теперь ты в нашем распоряжении. Мы твои хозяева. Кончилась твоя цыганская свобода, когда ты могла делать всё, что хочешь. Ишь ты, что о себе возомнила. Ни денег, ни жилья, ни документов... Осмелела вдруг, кроткая и добрая овечка — с чего это, интересно?.. Может, хоть здесь за ум возьмёшься — забудешь этого своего… горе-пророка. И узнаешь, что такое отвечать за свои слова и поступки, и научишься думать, с кем связываешься. Если выживешь, ха-ха. В рот ведь ему смотрела... Да он же просто очередной сумасшедший, неведомо каким образом снискавший едва ли не всемирную славу среди вашего карнавального театра, состоящего из таких же. Но он, похоже, спятил крепче всех вас, считая, что ему море по колено, и вот именно потому... А ты-то что? Баба. Твоё дело — сидеть дома да детей рожать, и ходить по светским приёмам на пару со своим благоверным, а не шляться по дворцам и резиденциям с дешёвыми сказочками на пару с этим новоявленным Мессией. Ну, или, на худой конец, выступать — раз уж это тебе так нравится. Со сцены бы твои байки звучали бы куда уместнее — раз уж у тебя такая неуёмная фантазия. Да и деньги бы какие-никакие смогла бы зарабатывать — ведь ты же всё-таки артистка, и неплохая, как говорят. Ах, да, совсем забыл — наш любезный Фридрих запрещает вам — лицедеям — самовольничать и точно не позволит вещать подобные монологи с подмостков. Но с этим можно и смириться, коли жизнь дорога. Но, кроме того — ты ведь неплохо умеешь писать — мне пересказывали твои творения. И, если бы ты немного замаскировала свои словесные хитросплетения, заменила пару слов в нескольких местах — никто бы и не догадался, что ты хотела сказать на самом деле. Ты могла бы издавать книги и неплохо зарабатывать этим — светским барышням такое бы точно понравилось — раскупали бы мгновенно... И даже сейчас ты так блестяще справляешься с ролью этакой Жанны Д'Арк! Любая заштатная актрисулька позавидовала бы! Там тебе и самое место! Как и твоему христоподобному юродивому, кстати. Отлично бы смотрелись вместе! Оба такие колоритные! Мне описывали этого... Рудольштадта, кажется? Высокий, худой, с длинными тёмными волосами, бледный, с горящими чёрными глазами — прямо вылитый граф Дракула! Красавец, правда?! Ты знаешь, а я ведь могу понять, чем он тебя взял — женщины любят таких — которые играют в какие-то бесконечные тайны — за коими, впрочем, ничего не стоит и никогда не стояло... А тут ведь, как ты, наверное, теперь сама видишь — гораздо большие неудобства. Надо же было понимать, что ты когда-нибудь попадёшься. Это всё-таки ведь совсем не в игрушки играть — как на сцене. Ты ведь не ожидала этого, верно? Пойти против власти — совсем мозгов лишилась. Да таких всегда и везде топчут не задумываясь. И его растопчут — если уже не... Но чего же они все так испугались — я никак в толк не возьму... А между тем судьба предоставляла вам все шансы жить в счастье и достатке, даже роскоши, в фамильном замке. Ведь ты, вроде бы, была более здравомыслящей, чем этот умалишённый горе-сектант, и вполне могла повлиять на него. Но нет же. Ты стала такой же. Что-то в твоей голове сдвинулось не в ту сторону. Любовь, что ли, лишила тебя последних остатков разума? Да, опасно вам, юным дамам, — это "почтительное" обращение прозвучало из его уст с особо издевательской усмешкой, — испытывать подобное чувство.
"Воздай им — ибо не ведают, что говорят и что творят", — вновь утомлённо подумала Консуэло.
Она прекрасно понимала что он не только высказывает своё настоящее мнение о ней и её соратнике, но и не отказывает себе в удовольствии откровенно, всласть и вдоволь поиздеваться.
В конце концов Консуэло не выдержала этих дышащих пороком поглаживаний и сделала попытку смахнуть с себя эти противные, потные пальцы. Но хозяин крепости молниеносно схватил её пальцы и сжал с такой силой, что Консуэло негромко застонала и на глазах у неё выступили слёзы.
— Не трогайте её! Не смейте!, — вдруг послышался где-то за спиной владельца тюрьмы женский голос, в котором звучали одновременно слёзы и праведный гнев.
Он, разозлённый ещё больше этим неожиданным возгласом, прозвучавшим невесть откуда и помешавшим ему, резко обернулся и словно увидел двойника Консуэло, но только чуть старше.
— Слушай, а ты кто такая? Я тебя не помню. А-а... неужели из этих же — как они там называются... Ну да, конечно, как же я сразу не догадался — иначе ты бы не стала так яростно защищать свою "соратницу". Ещё раз скажешь что-нибудь подобное — и, я клянусь — я вот этими — собственными руками — придушу тебя как курицу, слышишь?! Предупреждаю тебя в первый и в последний раз!
Консуэло умоляющими глазами посмотрела на свою соратницу, но та вновь не смогла сдержать святой ярости:
— Нет! Вы не посмеете!..
— Ну, что ж, я предупредил тебя, но ты не послушалась. Такая же безмозглая, как и все в этом вашем цирке. Теперь готовься отвечать по всей строгости закона. Вполне возможно, что следующий рассвет станет последним в твоей жизни. Но это уж как повезёт. Завтра утром за тобой придут. Но, в любом случае, мы дадим тебе понять, что бывает с теми, кто умудряется преступать букву закона, даже находясь за решёткой. Ну и народ вы, бабы. Сколько же вас на свете — таких дур — просто уму непостижимо. Никак не переведётесь. Не понимаете того, что вам говорят, а может быть, не воспринимаете всерьёз, считая какой-то игрой? Дай угадать — ты ведь тоже из этого презренного цыганского племени, а? Отвечай же, когда тебя спрашивают!
Но женщина хранила праведное и полное достоинства молчание.
Консуэло умоляюще посмотрела на свою союзницу и та тихо начала:
— Нет, я отсюда, из Чехии, я бывшая служанка...
— Прислуга, значит? Тогда всё ясно. Вы ещё глупее — и двух слов связать не можете. Да оно и понятно — ваше дело помалкивать да сор убирать. Ну, и ещё "подай-унеси-пошла отсюда". На этом ваши обязанности и заканчиваются. Но я повторяю, что, быть может, завтра ты лишишься дара речи окончательно.
Консуэло успела лишь бросить на свою сподвижницу краткий понимающий, полный печали, но вместе с тем благословляющий на вечную жизнь среди райских кущ прощальный взгляд, как начальник тюрьмы за руку потащил её дальше, причиняя ещё больше боли. В глазах же своей союзницы Консуэло, как и ожидала, не увидела ни тени раскаяния и готовность принять все муки, которые ей суждены во имя защиты чести смелой и правоверной супруги главного воина сердца за свободу, равенство и братство во всех землях этого мира.
— А ты тоже заплатишь за свою дерзость — и может быть, наказание покажется тебе не менее суровым, — доведённый до предела этой нежданной помехой, в ещё большем бешенстве прошипел хозяин тюрьмы, вновь повернувшись к Консуэло. От ярости его глаза потемнели ещё сильнее. — Запомни. Не ожидал я от тебя такого. Но это ещё раз подтверждает, что всё, что я слышал о тебе — чистой воды истина — ты искусная притворщица — тебе этого не занимать. Но вот только всё равно глупая, как пробка. И упрямая. Ты могла бы обеспечить себе прекрасное будущее, но пошла на поводу у этого сумасшедшего, этого непонятого всем миром страдальца. Ему просто заняться было нечем — с жиру взбесился, — казалось, что с каждым произнесённым словом хозяин крепости всё стремительнее теряет самообладание, его голос, раздававшийся эхом по коридору и становившийся всё более хриплым, звучит всё громче, и он вот-вот готов сорваться на дикий, неистовый крик, что мог бы огласить собой всё казавшееся бескрайним пространство огромного здания.
— Эй, эй, полегче, мы уже пришли, — теперь уже второй человек положил свою руку на плечо владельца тюрьмы, с некоторым страхом глядя на него.
— Отпустите..., — тихо проговорила, почти прошептала Консуэло — слёзы, уже начавшие течь по её щекам, сдавили её горло.
Хозяин крепости отбросил её руку прочь.
Консуэло в тот же миг принялась потирать дрожащие от боли пальцы и ладонь.
— Да... не сейчас, но позже. Я тебе это обещаю. Сейчас тебе повезло — потому что у меня много дел.
Сказав это, он, препоручив Консуэло второму стражнику и велев держать её крепче (и потому на несколько мгновений наша героиня испытала некоторое облегчение, чувствуя, что второй конвоир не проявляет к ней той же самой демонической страсти — да, он так же сжал её плечи крепче, нежели это могло быть необходимо, но всё же не причинял ей такой боли как тот, что на вид был выше и сильнее), вновь желая вдоволь поиздеваться — начал нарочито медленно возиться с ключами, делая вид, что не может найти нужный. "Отыскав" его, наконец, хозяин крепости стал примерять ключ к замку, делая вид, что что-то не выходит.
Консуэло молча, исподлобья, не в силах держать голову прямо, смотрела на это "представление" погасшим, безучастным, почти безжизненным, пустым взглядом, казалось, ничего не видя и не воспринимая. Она мечтала скорее оказаться в одиночестве. И в какой-то момент второй стражник понял, что Консуэло близка к тому, чтобы лишиться чувств. Её глаза закрылись, но она усилием воли вновь подняла ресницы. Он ослабил свою хватку и, казалось, даже проникся к Консуэло известной степенью сострадания. Она почувствовала какое-то подобие заботы с его стороны, что прикосновения его пальцев стали чуть мягче. Консуэло даже ощущала в них некоторую нежность, и, что удивляло её более всего — некое подобие заботы. И теперь выходило так, что он поддерживал её, опасаясь, как бы вконец обессиленная Консуэло не лишилась сознания и не упала на каменный пол, ударившись об него головой — слишком уж побледнело её лицо — и он был почти прав — перед ней теперь всё было как в тумане. Он начал всерьёз беспокоиться о том, как бы этого не случилось, и им не пришлось вызывать здешнего лекаря, а то и, чего доброго, и похоронщика — словом, хлопот потом не оберёшься.
Смешанные чувства испытывал он к этой непонятной, странной молодой женщине, ощущая в ней сквозь эту почти хрустальную хрупкость какой-то нездешний, неземной свет и необычайную внутреннюю силу — словно она и не была человеком в обычном понимании.
Но какая же это была ирония! Консуэло понимала, что жаждет оказаться за решёткой, дабы наконец ощутить себя в безопасности хотя бы на какое-то время — в отдалении от этих маньяков, облечённых властью над сотнями людей — порой таких же беззащитных, как и она сама.
Наконец, он, несколько раз крайне неторопливыми движениями, повернув ключ в скважине, медленно, поворот за поворотом — отпер решётку, в два стремительных шага подошёл к Консуэло, быстрым, грубым движением, которого наша героиня, вновь задумавшись о судьбе своего сподвижника и по причинам крайней моральной, физической утомлённости, наступившей полной отрешённости от того, что происходит с ней самой, при всей своей осторожности и быстро приобретённой привычке к подобному обращению, всё же не ожидала, схватив её за плечи, втолкнул внутрь. Понимая, что любое, даже самое мелкое движение, выражающее стремление высвободиться из цепких пальцев этого изувера не заставит его обходиться с ней осторожнее, а, напротив, разозлит ещё больше, и это может выйти ей боком, что этот человек уже дошёл до той самой, опасной черты, которую он с лёгкостью может переступить, доведённый до предела одним-единственным словом, сказанным поперёк — Консуэло молча повиновалась — и в том числе, чтобы им не пришлось лишний раз подгонять её толчками и ударами.
Второй сопровождавший с каким-то сожалением, неохотой и даже некоторой долей смятения позволил тому, кто начальствовал над ним, почти вырвать будущую узницу из своих рук — в том числе и всё ещё опасаясь, что пленница в любой момент может упасть в обморок. Но, хвала господу, этого не случилось. Увидев железную кровать, Консуэло с определёнными усилиями, как-то инстинктивно, почти не осознавая, что делает, стремясь лишь к вожделенному физическому и душевному отдыху, словно слепая, на негнущихся ногах, дошла до неё, в каком-то неловком и неестественно быстром движении, одновременно стараясь не упасть — словно сломанная кукла на шарнирах — села, опустила руки локтями на колени и провела ладонями по лицу. Наконец ей стало немного легче и движения приобрели прежнюю естественность, плавность и лёгкость. Но её правая рука всё ещё дрожала и не слушалась её. Консуэло вынула из кармана юбки скромное маленькое украшение, до того висевшее на её груди — деревянные бусы из мелких шариков, выкрашенные в каштановый цвет, собственноручно вырезанные Альбертом при их первом расставании и подаренные ей как талисман и знак его вечного присутствия рядом — зная скромный вкус Консуэло и её привычку к простоте и неброскости — и, опустив голову и взгляд, стала перебирать их пальцами — словно о чём-то думая или пытаясь успокоиться.
Второй конвоир, провожавший Консуэло взглядом, испытал некоторое облегчение и едва подавил вздох — в противном случае он рисковал быть непонятым своим напарником.
— А пока — не теряй времени — осваивайся на новом месте, — продолжал тем временем владелец тюрьмы. — Хотя, скажу тебе по опыту тех, кто был в этом месте до тебя и находится здесь сейчас — привыкание происходит очень долго. Но у тебя впереди ведь ещё целых пять лет, так что — счастливо оставаться! Очень скоро мы встретимся и я скрашу твоё одиночество! Жди меня! Это будет незабываемо — я обещаю тебе! Незабываемо для нас обоих!
Всё это он говорил, вновь неспешно, поворот за поворотом запирая дверь каземата и всё с той же неторопливостью убирая в карман внушительную связку ключей, стараясь звенеть каждым из них как можно громче и также не отрывая глаз от своей "подопечной".
Слушая его, Консуэло всё сильнее дрожала от страха, а последняя фраза вселила в неё почти животный ужас, который сковал её, словно железные доспехи, не позволяя даже пошевелиться.
Его издевательски медленно удаляющийся голос гремел в стенах казавшегося бесконечным, уходящего вдаль каменного коридора, освещённого факелами, подобно чудовищному, непрерывному, беспредельно нарастающему рокоту приближающейся грозы.
Заканчивая свой страшный монолог и видя достигший своего апогея испуг Консуэло, владелец крепости удовлетворённо улыбнулся, продолжая смотреть ей прямо в глаза, а затем отвернулся и, ухмыльнувшись, не спеша пошёл вместе со своим напарником, ожидавшим его чуть поодаль от порога камеры — прочь, по-приятельски обняв его за плечо.
— Слушай..., — нерешительно начал надзиратель, обратившись к владельцу тюрьмы, когда они оказались уже на достаточном расстоянии от каземата, где теперь находилась наша героиня, — Может быть, не стоит с ней так резко? Мне кажется, что она не такая уж...
— Что?! Да ты посмотри на неё! У неё же на лице всё написано! Такая же, как...
— Да, я знаю, знаю. Но всё же... ты с ней поосторожнее, ладно?.. А то как бы нам потом не пришлось прибегать к услугам могильщика... Я вижу, как сильно ты ненавидишь её.
Стражник испытывал какой-то интуитивный страх за судьбу Консуэло. И он безотчётно понимал, что она должна остаться в живых — иначе его хозяину не избежать жестокой божьей кары.
— Да, ты прав, ей сильно не повезло. Ну, а что касается могильщика — то нет — не сейчас — она нужна мне живой как можно дольше — я собираюсь растянуть удовольствие... А потом — когда пройдёт какое-то время — тогда будет можно... Хотя, я думаю, её будет достаточно запугать. Словом, посмотрим. Постой... а ты, что, жалеешь её? Уж не влюбился ли ты?
— Всё, что я мог сказать тебе — я тебе уже сказал.
Когда Консуэло наконец осталась одна, перед её внутренним взором вдруг живо предстали все эти картины... Она не сомневалась — этот человек воплотит свою угрозу. Такие как он злых слов на ветер не бросают — этот холодный, уверенный, прямой, пронзающий взгляд, проникающий насквозь... Он сделает для этого всё, преодолеет все препятствия. Да и какие препоны она может противопоставить ему — человеку, который почти в два раза выше и в несколько — сильнее её?..
Таким образом, нашей героине оставалось только молиться и надеяться на чудо. И ждать. Но чего? Неизбежности или чудесного спасения?.. Господи, и о чём она только думает? Кто здесь встанет на её защиту? Кто услышит её крики? Лишь такие же заключённые как она. Они ничем не смогут помочь ей. Да, они могут поднять шум, но кто будет их слушать и, если все здесь в сговоре? Этот бунт будет подавлен самыми жестокими мерами, о которых Консуэло могла только догадываться. Потому что вряд ли в этой тюрьме найдётся хоть один работник, отличающийся своим мировоззрением от этих несчастных и обозлившихся на весь мир людей. Иные не придут работать в такие места. А если таковые и сыщутся, то они даже не успеют попытаться что-либо сделать — так как будут выгнаны, а причина увольнения будет придумана молниеносно. Или их очень быстро склонят на свою сторону шантажом или подкупом.
Но что, если это пытка? Заговор против неё с целью выведать все тайны и узнать имена тех, кого власть именует её сообщниками? Но нет, даже перед лицом самых страшных истязаний она не выдаст остальных своих братьев и сестёр — ещё не попавших в эти мрачные и зловещие застенки. Пусть даже ценой собственной жизни. Она стерпит всё. Но не просить же об упокоении собственной души, будучи ещё живой?.. Полное смятение овладело нашей героиней.
А тем временем Консуэло одолевали тяжёлые и страшные мысли об их с Альбертом общей судьбе:
"А если это случится не единожды? Если этот человек будет приходить сюда каждый день? Тогда я не выживу... Он способен на всё, он воплотит все свои желания... Неужели же мне суждено закончить свой путь вот так, здесь? Неужели я заслужила это, господи? А если я всё-таки выйду отсюда после всего — то какой я стану? Господи, не дай моей душе ожесточиться — даже если у меня вследствие этой неимоверной бесчеловечности никогда не будет детей — и помоги Альберту принять меня такой, какой я буду и смириться с этим. И дай мне сил принять свою участь без ропота и жалоб. Если этот человек сделает со мной то, чем угрожал мне — помоги мне забыть о том, что было со мной и, насколько возможно, сохрани моё здоровье и рассудок. И отплати ему за всё. Я же со своей стороны также приложу к этому все свои старания. Но если после этого чудовищного акта во мне зародится жизнь — я не стану даже думать о том, чтобы избавиться от неё. Пусть этот ребёнок родится здесь — я воспитаю его так, как смогу. Я дам ему всё, что будет в моих силах. Будь с нами. Я выйду отсюда через пять лет — и, если тебя, Альберт, уже нет в живых — дай Всевышний, чтобы не одна, а за руку с маленьким ангелом. Убереги его от мученической смерти от голода и холода. Я сама буду недоедать — я привычна к этому — только чтобы он был жив. Я отдам ему всю свою одежду — только чтобы согреть его. Альберт, прошу тебя — прими это безвинное существо. Когда наш сын или дочь (да, я буду называть и считать этого ребёнка нашим — так как тому, кто будет являться его отцом по природе — он не будет нужен) подрастёт и будет осознавать всё то то, что происходит вокруг — мы расскажем ему правду. Он поймёт меня, поймёт нас обоих. Но я знаю, что истинным отцом он будет считать тебя — потому что если ты признаешь его — ты будешь для него вторым и последним из всех родных людей на этой земле. Мы научим его всем заветам и передадим служение нашей миссии. Создатель, придай нам сил жить со всем этим и дальше нести наши святые заветы. Ну, а если этот изувер доведёт меня до того, что у меня случится выкидыш, или все мои дети погибнут, так и не родившись — то, молю, сохрани мне жизнь — пусть этот повторяющийся ужас не вырвет мою душу из этой земной юдоли. Коли же один, или несколько, или все из моих детей — появятся на свет бездыханными или не проживут и дня на этой земле — что ж, это будет высшим благом для невинных душ — не видеть тяжкой доли и унизительных страданий собственной матери — только не посылай им физических испытаний, а я — если так начертано на скрижалях моей судьбы — выдержу всё... А если же случится так, что от этого зверя в человеческом обличье у меня родится несколько детей и все они выживут — я не брошу ни одного из них. Не дай этому извергу причинить им боль или убить их. Мы не оставим никого из них на произвол судьбы — я и Альберт. Но, боже мой, увидимся, встретимся ли мы когда-нибудь не на небесах, но здесь, на земле?.. Но если же, миновав порог этого каземата, я останусь в этом мире совсем одна — помоги мне поскорее уйти вслед за Альбертом — прошу, не заставляй меня страдать ещё сильнее...".
Да, несомненно, большинство и находящихся здесь людей действительно перешли опасную грань между проступком и злодеянием — отняв чью-то жизнь ради обладания чужим богатством, обесчестив юную девушку, быть может, уже хранившую целомудрие для того, чтобы подарить свою невинность избраннику, или лишив и без того небогатую семью, где могли быть и грудные дети — единственного крова...
Но ведь не каждый осуждённый подлинно грешен — судебная система несовершенна, как и сам человек, и также полна "стражами закона", злоупотребляющими своими связями и полномочиями и не считающих ничью человеческую жизнь и свободу, помимо своей собственной, хоть сколько-нибудь ценными. Консуэло не нужно было жить среди полицейских, служивших императору, судей и адвокатов, чтобы понимать это — хватило и того, что она видела и слышала, исполняя обязанности, наложенные на неё священным орденом. Пороком, алчностью, и страхом потерять ту щедрую руку, что одаривает всеми благами — а оттого и мздоимством и предательством — мир пропитан повсеместно.
И идя мимо железных дверей камер, Консуэло чувствовала боль всех безвинных душ, проходившую сквозь её сердце острыми кинжалами и узнавала своих соратников — такие же неугодных, как и она сама — из глаз которых порой неостановимо текли слёзы, когда они видели эту святую жену в этих застенках. Они провожали Консуэло своими взглядами, цеплялись пальцами за решётки, подходя к краям своих камер — пока та не скрывалась из вида.
По поводу же остальных, что были здесь незаслуженно — по их облику она интуитивно догадывалась, что "предосудительного" они "совершили" в своей жизни.
Вот молодая женщина — почти болезненно худая, измученная, в наполовину разорванной одежде, приникшая лицом и всем телом к решётке, чьи пальцы обвивали её прутья, с беспорядочно растрепавшимися по плечам тёмными, длинными, тонкими волосами, слишком яркой для простой служанки — её выгнала из барского дома капризная хозяйка, и та, как могла, пыталась заработать себе на жизнь, и ей не в чем раскаиваться — даже перед самой собой. А вот юноша — он спасал честь своей возлюбленной, но пал жертвой жестокости и подлости изувера, надругавшегося над его избранницей, чьи попытки спасти свою свободу увенчались успехом.
Здесь были и богатые, и бедные, мужчины, женщины, юноши и девушки — порой и те, коим не исполнилось ещё и двадцати лет, и ещё почти дети...
Быть может, одна из них была несчастной матерью, что пошла на преступление от отчаяния и безысходности — чтобы прокормить своё дитя, и тогда её прегрешение перед лицами святых становилось благодеянием, ибо несравнимо большим злодеянием, которое она никогда бы не смогла простить себе — было бы позволение своим маленьким сыну или дочери умереть от голода. Да, детей тогда отдавали в дом призрения, но она знала, что спасла жизнь земному ангелу — да, геройски, да, зная, на что она идёт. (Хотя в таких случаях всегда оставался маленький, ничтожный шанс на то, что лавочник не заметит пропажи одной-единственной буханки хлеба — и, хвала всевышнему, изредка случалось именно так. Или же хозяин магазина оказывался добрым и милосердным человеком и не выдавал бедную молодую женщину). И, явившись на небеса, её дитя подойдёт к ней, встречающей своего ребёнка у ворот парящего в облаках Эдемского сада, с немой благодарностью возьмёт её за руки и они вместе отправятся к обители вечного блаженства.
Консуэло была измучена несколькими днями бесконечных допросов и выслушиваний лжесвидетельств, оговоров и правдивых, но раскрывавших все планы ордена и потому предательских показаний переметнувшихся за баррикады.
Все они, как один, смотрели на неё смело, невозмутимо и осуждающе, не отводя взгляда — будто бы объединившись против Консуэло — так, словно изменницей и их первым и самым главным потенциальным (почему мы употребили именно такой эпитет в отношении нашей героини — читатель поймёт чуть позже) врагом была она сама. Да, последнее действительно было так — ведь объяснение каждого корыстного политического деяния, говорящего не в пользу того или иного правителя и ставящего в жертвенное положение простых крестьян, было много заранее искусно, ловко и хитро перевёрнуто в пользу феодалов, вельмож, королей и императоров, делая их невинными и почти святыми монархами в окружении таких же советников и разного рода помощников, делающих всё для блага и процветания вверенной им державы, коим препятствуют обманщики и предатели государства, замышляя коварные планы ради осуществления своих преступных намерений и воплощая их в жизнь самыми гнусными способами, угрожая их жизням, занимаемым графами и герцогами высоким должностям и престолам самодержцев.
Да, братьям так же приходилось лгать — но защищая себя — пытаясь хотя бы в самой малой степени сократить грозящий срок — если свет надежды ещё мерцал впереди — пусть и едва заметным отблеском. Но любые их слова (и истинные — в том числе) — а другого, собственно, не следовало и ожидать — переиначивались в пользу истцов и было ясно, что речи служителей Ордена Невидимых заведомо ничего не значили и не принимались в расчёт ни при каких обстоятельствах.
Ну а судьба уже "состоявшихся" государственных преступников была решена и известна заранее — ещё до начала судебного разбирательства — сидеть в тюрьме до скончания своих дней, и вынесение беспощадного приговора было лишь делом времени — самого краткого срока — о чём мы упомянем ещё не единожды.
Принимая приговор, Консуэло стояла смиренно и прямо, неимоверными усилиями воли оставаясь в ясном сознании, преодолевая головокружение, смело смотря в глаза судье, не признавая ни своей вины, ни вины своих преданных братьев. Устав от нескольких дней бесконечных слёз, от которых уже заболели глаза, она едва держалась на ногах.
Считаем нужным заметить здесь, что помощник судьи, секретарь и судебный художник смотрели на Консуэло с сочувствием и боролись с желанием подойти и поддержать её — в особенности во время зачитывания вердикта — даже не столько физически — чтобы осуждённая смогла простоять всё это время — сколько утешить, остановить наконец эти потоки непрестанно лившиеся из её глаз.
"Не может человек, свершивший всё то, о чём говорится здесь — так страдать. Это не притворство. Она же словно Пресвятая Дева", — невольно думали немые свидетели этой душераздирающей сцены, непричастные к обвинениям и не являвшиеся "жертвами немыслимых злодеяний", в то время как остальные — те, чьим главным делом было лишение свободы и жизни этих наместников бога на земле — принимали её слёзы за слёзы страха, осознания всего ужаса наступившей расплаты и раскаяния.
Ещё задолго до начала процессов, почти сразу после основания тайного общества многие, увидевшие свою выгоду в присоединении к этой организации, обеспечивающей себе доступ в кулуары высшей власти, планировали вступление в орден и последующую измену ему заранее, подгадывая собственное изгнание из братства на тот момент, когда им будет открыта надёжная и безопасная дорога в высшие эшелоны правления, и тогда своими бесчестными поступками — знаками немого отречения от всех истин и правил союза — совершали свои незримые выстрелы в сердца верных служителей, чем неизбежно наносили удар за ударом и по репутации тайного общества, и по этим причинам в ряды тех, кто возложил на себя святую миссию по зову сердца, шло всё меньше людей с искренними устремлениями, и очень скоро и старейшины, и младшие его члены могли надеяться лишь на чудо, на какое-то интуитивное, истинное знание ищущих пристанища для своих чистых сердец, горящих огнём и жаждой торжества любви и добра. Но такие люди — уже знавшие о начавшейся охоте и потому понимавшие, на что идут и готовые отдать жизнь за веру, за идеи, за принципы — пусть их было всё меньше и меньше с каждым днём — находились вплоть до того момента, когда были пойманы и осуждены последние враги государства и друзья нищих и обездоленных.
Так же считаем важным сказать со своей стороны, что абсолютное большинство процессов по делам врагов власти заканчивалось одинаково — стоило только обладателю одной из самых светлых душ попасть в руки королевской полиции — разница была лишь в том, сколько лет узнику предстояло провести за железной решёткой. А это зависело от статуса, что занимал член братства и, соответственно, какие обязанности при этом на него были возложены. И, таким образом, обладатель самых высших градусов, ведший диалоги с королями, императорами и их приближёнными, неизменно получал наивысшую меру наказания — пожизненное заключение в самых строгих условиях.
Но своеобразная справедливость — если только сейчас можно говорить, пользуясь подобными словами — последствий этой чудовищной охоты была в том, что неофитам, ещё не доказавшим своё высшее мужество, не успевшим духовным трудом заслужить награду вести диалоги с первыми лицами государств — выпадала не самая тяжёлая доля. И это являлось чудовищной соразмерностью, бывшей одновременно тёмной, бездонной пропастью, в которую безвозвратно падали все самые великие из ордена.
Но в этом же была и неправота вседержителя — за наивысшие достижения перед собой и орденом поплатиться едва ли не собственной жизнью — став вечным узником, проведя весь остаток своих дней в голоде и страшных лишениях. Но самым горестным обстоятельством было прекращение, жестокое, бесцеремонное, многим из служителей братства кажущееся издевательски медленным в любом из случаев — разница в длительности слушаний, напоминавших душевную пытку, по какому-то странному недоразумению не обозначенную в законах в одном ряду с колесованием и колыбелью Иуды, не имела значения, когда душу и сердце раздирали изнутри своими острыми когтями отчаяние и безысходность — обрывание возможности нести свои идеалы по земле и обречённость на вечное молчание.
Да, государственная машина могла бы без всяких церемоний физически уничтожить их всех — ибо в сущности по закону имела право и на это, и так было бы быстрее и легче избавиться от неугодных, но в этом случае был бы неизбежен всенародный бунт — у притесняемых крестьян могло закончиться терпение от творящихся несправедливостей, а число последних, само собой, в несколько сотен раз превышало количество членов братства, и потому восстания простых бедняков боялись куда больше.
Отдавая приказы тайной разведке, власть имущие не гнушались ничем, дабы сделать срок пребывания какого-нибудь особо ненавистного адепта, опасно приблизившего себя к коронованной особе и достигшего определённых успехов в "одурачивании первых лиц государства" и тем самым "подающего надежды в науке тихих дворцовых переворотов с незаметного согласия самих властителей" в каземате пожизненным, или, по крайней мере, как можно более долгим — дабы по выходе из застенков бывшего служителя братства тот был бы уже дряхлым стариком и окончательно лишился сил для воплощения своих преступных идей — "если, конечно, он не потеряет разум раньше срока, к которому будет приговорён, и в его голове останутся хоть какие-то мысли — коли он совершенно не утратит способности думать" — всё зависело от тяжести и масштаба "проступков" — повелевая фабриковать новые доказательства и подбрасывать улики.
Особо несговорчивым — тем, что не поддались запугиваниям, подкупу и обещаниям золотых гор — угрожали убийством всей семьи, любимых людей, также состоявших в ордене и сдерживали своё слово, постепенно уничтожая в страшных пытках последних на глазах у несчастных братьев. Это было ещё одним из самых изощрённых в своей жестокости, но всё же крайне редко эффективных средств добиться выдачи "сообщников". Некоторые адепты от подобных зрелищ сходили с ума. Кто-то — временно, а кто-то — навсегда. Но лишь единицы в итоге в страхе также лишиться разума или всех своих родных и близких, выдавали братьев.
Если же служитель ордена был одинок, то его так же зверски истязали (в результате чего праведные братья изредка умирали, не выдерживая страшной боли). Адептам же, на коих не подействовало всё вышеописанное — палачи также с глазу на глаз обещали мучительную смерть и время от времени следовали своим словам — дабы запугать и заставить признаться остальных.
Но, конечно же, всё, помимо изуверств, неизменно подстраивалось как несчастный случай.
Глубокая рана на шее, причинённая бритвой во время процедур в цирюльне по "неосторожности" мастера — пришедшаяся в аккурат на то место, где находилась сонная артерия, и запасы ваты и бинтов, что заканчивались так некстати, и лекари, которых непрестанно что-то задерживало.
Невнимательность или усталость кучера кареты, что не справился с лошадьми или аптекаря, отпустившего не то лекарство.
Рассеянность торговца пищей, не проверившего сроки годности (и, по совершенно случайному стечению обстоятельств, упаковка продукта — даже небольшая испорченная порция которого была смертельна — оказывалась "бракованной" — эти цифры были с неё стёрты или видны нечётко, а определить непригодность пищи к употреблению по вкусу и внешнему виду было невозможно) и впервые в своей жизни продавшего несвежий товар, в чём тот позже "раскаивался" и "казнил себя", но, увы, очень часто было уже слишком поздно.
Но если всё же адепту удавалось скрыться от преследования, не дать обнаружить себя, обмануть королевскую полицию, поведя её неверной дорогой — то самым худшим и безвыходным обстоятельством — ведущим к верной гибели или пожизненному плену, было, если брат Ордена и человек, власть имущий имели хотя бы одну не мимолётную, но продолжительную и обстоятельную, неторопливую беседу, при которой присутствовал третий — свидетель, способный подтвердить сей факт (нередко это были люди "из своих", которым платили за ложные показания) — тогда верное запоминание всей необходимой информации неугодном было обеспечено и не спасало уже ничто. И, к тому же, несмотря на все ухищрения черты облика, данные от рождения, оставались неизменными — нос, губы, форма лба, овал лица. И стоит ли говорить, что среди верховной власти встречались подчас люди особенно бдительные и внимательные — к чему, собственно, их и обязывало занимаемое положение. Последнее обстоятельство и вовсе не оставляло для братьев никакой надежды — даже на чудо — и тогда рассмотрение дела проводилось в кратчайшие сроки и лишь для формального соблюдения юридического порядка, и проходило тем мучительнее для сердца каждого праведника.
Добавим ещё, что в случае, когда находился свидетель беседы — в силу меньшего количества юридических препятствий для вынесения желаемого и ожидаемого "потерпевшей стороной" вердикта — слушание проходило быстрее — к горькой иронии провидения и частичному облегчению немногих из адептов, уже понимавших неизбежность своей горькой участи, в том, что хотя бы эти муки не будут длиться подобно вечности.
Итак, как уже понял наш уважаемый читатель, кроме Альберта и Консуэло среди членов ордена оставались ещё несломленные. Мало или много было их? Трудно сказать, но мы всё же возьмём на себя смелость поделиться собственной точкой зрения. По сравнению с тем количеством служителей, что составляло тайное общество до начала облавы — да, без сомнения — очень и очень немного. По всему миру адептов, не предавших себя и братство, насчитывалось несколько сотен. Общее число не преклонивших постыдно колен перед власть имущими едва ли приближалось к тысяче, но почти все они сейчас либо уже сидели в казематах, либо предстали перед судом и лишь единицам удалось спастись, представив себя непричастными к преступной организации.
Последнее, как понимает наш любезный читатель, было крайне затруднительно и возможно только при чудесном стечении обстоятельств и употреблении адептом всех своих умений выходить из самых отчаянных положений. И часто даже наиболее опытным не удавалось это.
Чтобы запутать следы, в ход шло всё — в том числе и самые невероятные, немыслимые средства. Братья сжигали настоящие и весьма рискованными способами изготавливали для себя поддельные документы, изменяли внешность — от цвета глаз и волос до оттенка кожи, прибегая среди прочих ухищрений к уксусу, употребляя его в неимоверных, опасных для человека количествах, чтобы сделать смуглую или просто тёмную кожу бледнее — принося в жертву собственное здоровье, а по временам и жизнь, усиленно питались специальными продуктами, преображающими радужку, заливали в глаза беладонну, мыли волосы особыми составами, мгновенно делающими златокудрых и оттого ещё более похожих на земных ангелов девушек и юношей прекрасными темноволосыми херувимами.
Но, опять же, в силу различных обстоятельств не всем были доступны вышеперечисленные средства. И тому было несколько причин.
Первая состояла в том, что не у каждого адепта на тот момент оставались деньги, чтобы приобрести названные выше инструменты, настои и снадобья — ибо большинство из них совершенно уместно и справедливо сочли на неопределённое время затаиться и лишний раз не покидать своих убежищ — дабы не выдать себя тем, кто уже напал на их след.
Ни о каком служении в таких условиях, как понимает наш уважаемый читатель, уже не могло идти и речи, ибо то, что развернули против них стоящие у власти лицемеры, можно было назвать настоящей войной. Тихой, тайной, но одновременно зверской.
Или же продолжение работ было крайне затруднительно, и потому адепты, которых жестокая облава застигла не в своих родных городах — а таких было абсолютное большинство — переставали получать своё содержание.
Но, разумеется, вопреки всем препятствиям братья старались поддерживать друг друга и на свой страх и риск высылали своим издержавшимся соратникам те излишки ассигнаций, что оставались у них самих, однако этого, как правило, хватало ненадолго.
А порой старшие адепты осознанно шли на подобные шаги — зная, что их неизбежно обнаружат, и им уже не выбраться из цепких когтей судебной системы — но таким образом они, желая сократить срок ожидания неизбежной расплаты за борьбу с неравенством и рабским положением некоторых сословий, уступали дорогу молодым братьям, впитавшим сердцем и душой все заветы.
Члены союза, посвящённые в самые высшие градусы и в иных подобных обстоятельствах нередко уступали все шансы на защиту своим младшим по рангу собратьям, понимая, что их собственные дни — для кого-то — земные, а для иных — свободы — подходят к концу, и видя в этом молодом племени великий потенциал и основу светлой будущности.
Некоторые — молодые и особо смелые адепты — тайными путями, нередко под покровом ночи — обменивались доступными средствами друг с другом. Однако зачастую — не только днём, но и в тёмное время суток были обнаруживаемы разведкой правителей — чересчур проницательной для веры игре в непричастность и объяснениям, придумывавшимся порой на ходу и бывшими оттого несуразными и временами звучавшими совершенно неправдоподобно и даже глупо, но произносившимся неизменно с беспечными улыбками — вроде:
— Нам нужно всё это просто для развлечения. А в столь поздний час — ну вы же знаете, как мы заняты днём: балы, приёмы, свидания, пикники, деловые встречи — не до этого. Даже порой выбрать и приготовить подарок нет времени — ведь для этого нужно выделять особое время — чтобы совершить путешествие по всем окрестным магазинам и наконец найти то, что нужно. А ведь нередко ещё нужно посоветоваться с друзьями того, кому он предназначается, а мысли по утрам и вечерам, как вы понимаете, заняты совсем другим — вот и остаётся только ночь. Так что, как видите, дел здесь много... Да и скажите на милость — в чём же здесь преступление?..
— А что же вам мешает вручать друг другу эти подарки прямо на ваших вечерах?
— Ну, знаете..., — тут адепт, надеявшийся на то, что лёгкость и быстрота полёта мысли, а также умение на ходу импровизировать спасёт его и на этот раз — терялся и не знал, что ответить, и в полном молчании, лишь под аккомпанемент собственного сердца, переполненного отчаянием и безысходностью, осознавая, что всё кончено, был сопровождаем в полицейское отделение.
Или:
— Ну, вы же и сами должны понимать — у богатых ведь свои причуды. Это для нас своеобразная игра, которую мы решили затеять... просто от скуки. Я никогда не знаю, что получу. И потому нам просто захотелось создать атмосферу ещё большей таинственности.
Агенты разведки, казалось, были вездесущи и ждали служителей ордена в самых отдалённых и укромных закоулках. Все подобные слова они слушали со смехом, смотрели на братьев словно на умалишённых и без особых церемоний увозили в отделение полиции, а со временем и вовсе перестали задавать вопросы о том, что они делают посреди ночи в неосвещённых фонарями подворотнях и хватали всех, кого заставали за передачей непрозрачных свёртков из дешёвой писчей бумаги.
Но расплата всех этих людей за свои злодеяния была минимальной — ведь совершаемое ими зло было "непреднамеренно", и они, признавая свою вину, были готовы "ответить по всей строгости закона" — а всё это являлось основаниями для очень значительного смягчения меры наказания. Содержались они в самых щадящих и, следовательно, несравнимо лучших условиях, нежели несчастные братья — ели почти ровно то же самое, чем питались и до "несения ответственности" "за столь чудовищное преступление — лишение жизни ни в чём не повинного человека" (последние слова принадлежали не только судьям, но и самим ответчикам — дабы выставить себя перед присяжными в самом наивыгоднейшем свете, и, несомненно, также способствовали приговору к самому минимальному сроку лишения свободы), постели их по мягкости и чистоте не отличались от тех, что служили им в течение их всей зачастую сытой и безбедной жизни вне тюремных камер. Последние же выбирались со стенами, между кирпичами которых было как можно меньше зазоров или они отсутствовали вовсе, и находящиеся в самой середине коридора, и потому самый лютый холод зимы не проникал туда со всей своей силой. К услугам этих "кающихся невольных грешников" была самая тёплая одежда, а если её не доставало — та шилась на заказ — жёнами или прислугой тех, кто помогал этой чудовищной кампании, прикрывая беззакония, что творились "во имя спасения" империй и их "благородных" правителей". И, в довершение всего родственникам узников разрешалось свободное посещение оных в любое время дня и ночи. Таким образом можно сказать, что создавалась в некотором роде видимость заслуженного наказания — дабы избежать народного бунта, вызванного произволом, переходящим все мыслимые границы.
Однако для Консуэло же — бывшей женой и помощницей Альберта во всём — сделали исключение, приговорив к самому меньшему сроку из всех возможных, предусмотренных в законах для наказания идущих против целей и интересов государства. И здесь сыграло роль мнение о ней как представительнице слабой половины человечества — существе недалёком, глупом, ведомом и внушаемом, находящемся под властью своего фанатичного и, вернее всего, в самом худшем понимании не вполне психически здорового "супруга" (это сомнительное положение подтверждал смехотворный карнавальный свадебный обряд, проведённый между ними в главной штаб-квартире, находящейся не где-нибудь, а прямо под землёй — ибо "до всего этого мог додуматься только полный безумец"), диктующего ей, что делать, а значит, скорее всего, эта несчастная женщина не до конца осознавала свои собственные действия — хотя они и могли привести к опасным последствиям как для неё самой, так и для власть предержащих — и то мягкое наказание, что она получит, обеспечит, тем не менее, ей вечную разлуку со своим "благоверным" — ибо его, по убеждениям всех законников, при поимке неизбежно должны ждать либо смерть, либо вечный тюремный плен — среди прочих и по той причине, что он был слишком опасен — как все сумасшедшие, а в особенности те из них, что являются религиозными фанатиками — способные создать и удерживать в своей власти такую обширную организацию — и это вне всяких сомнений пойдёт ей на благо и заставит опомниться и встать на путь истинный. А о своей любви она за это время забудет, были уверены они — и вновь вернётся на сцену. "А там, вполне может быть, найдёт себе такого же — из лицедеев, или покорит своим талантом какого-нибудь графа — но не подобного этому... полоумному, возомнившему себя новым Христом". Да, несмотря на своё в ощутимой мере презрительное отношение к артисткам, которые "безмозглы и могут только повторять заученные роли, делая лишь то, чему их научили, но абсолютно не разбираются в жизни и не понимают, в кого можно влюбляться, а в кого — нет", представители власти желали ей счастья — или, если угодно — того, что они считали таковым в своём собственном, приземлённом, близком к примитивному и в известной степени извращённом понимании. "Всё-таки она ещё такая молодая женщина — незачем совершенно лишать её этой прекрасной поры. А за пять лет ничего особенно ужасного с ней не случится. По выходе из каземата очень скоро силы и красота быстро вернутся к ней. Свежий воздух и аплодисменты публики очень скоро сделают своё дело".
Но никому из них не приходила в голову мысль о том, что просто так сложились обстоятельства, что Консуэло до сих пор не представилась возможность показать, на что на самом деле она способна, что в государственной системе при ней, в её бытность сподвижницей Альберта Рудольштадта не произошло никаких решающих, существенных изменений. Но это, как видит наш уважаемый читатель, обернулось несомненным благом для нашей героини. Порой не достичь чего-то в своей жизни — означает избавить себя от опасности, угрожающей жизни.
Но самой первой и главной причиной было то, что властные структуры всё же опасались лишать жизни главных организаторов этого "преступного сообщества", парадоксально ощущая какую-то необъяснимую силу, исходящую от тех, кто ещё оставался среди живых и не предал миссии союза, тех, кто стоял насмерть — это можно было назвать страхом божьей, священной мести — и потому мы имеем полное право сказать, что Консуэло спас сам господь.
Но больнее всего для нашей героини было обнаруживать, что очень многих из тех, кому она доверяла более всех остальных — как могла доверять только Альберту и считала самыми преданными соратниками — оказалось так легко переманить на другую сторону — предложив высокий пост, совершив подкуп, искусив властью и деньгами, а порой в ход шло и всё вместе — для упрямых и непокорных. О последних обстоятельствах Консуэло догадывалась интуитивно — внимательный читатель, имеющий хорошую память, поймёт, о чём идёт речь — эти сытые улыбки, говорящие об обогащении за счёт быстрого восхождения к вершинам власти и самодовольные, наглые выражения лиц говорили сами за себя.
В горьком удивлении она не могла поверить всему тому, что слышит от тех — в том числе и о ней самой — кто подчас ещё вчера или каких-то несколько дней назад так самозабвенно клялся, положив одну руку на Священный Устав Ордена, а другую — на левую сторону груди — хранить преданность заветам братства до смерти. Они приписывали ей ровно те пороки, которые теперь выказывали сами.
Раз за разом будучи поражаемой тем, насколько далеко могут зайти человеческая подлость, двуличие и жестокость, Консуэло непрестанно качала головой, губы её приоткрывались, а по щекам текли слёзы, затуманивавшие взгляд, и со временем она даже перестала думать о том, чтобы сдержать или вытереть их. Веки у Консуэло распухли, а белки покраснели. Поначалу глаза её при взгляде на каждого из этих людей, проходивших перед ней бесконечной чередой, расширялись от рвущих душу на части искреннего удивления и потрясения. Она видела, как стены их братского мира ломаются и осыпаются сами по себе, как в воздухе кружится пыль от разлетающихся стен и стёкол белого, светлого и красивого здания — лучше и благороднее любого дворца — что возводили все они, верующие в счастье, с такими старанием и тщанием, подбирая каждое слово и фразу, и даже интонацию голоса — которое оказалось слишком хрупким, не выдержавшим напора алчности и лицемерия, и вокруг неё становится всё меньше готовых идти рядом, за руку, плечом к плечу, до самого конца. И эти бреши превращались в огромные чёрные дыры, сквозь которые чудовищный ледяной ветер уносил надежду на лучшее будущее и продолжение самой жизни.
Постепенно, с течением времени Консуэло перестала ждать от каждого из них чего-то иного и обречённым, уставшим взглядом встречала этих людей, восходивших на трибуну, и всякий раз её ожидания оправдывались, и в какой-то момент она, ощущая солёные ручьи, всё текущие и текущие по её щекам и губам, уже перестала поднимать голову, чтобы смотреть в глаза тем, кто в своё время жестоко лгал, заслуживая доверие, но, сейчас вонзал в душу Консуэло кинжал за кинжалом.
Опустив глаза, она лишь беспомощно, но в то же время в невероятном напряжении всего тела — по причине всё новых и новых приступов слёз — перебирала пальцы правой руки пальцами левой, сложив их на коленях. Плечи её были опущены, а некогда выученная часами репетиций безупречно ровная осанка забылась ею, казалось, навсегда. И вначале Консуэло напоминали, чтобы она смотрела в глаза каждому человеку, пострадавшему от её в высшей степени чудовищных деяний — ибо обратное было нарушением закона — но, видя, что преступница не повинуется — всё грубее и очень быстро перейдя на крик — заставляли, а порой подходили и насильно, взяв за подбородок, заставляли лицезреть бесстыдные взгляды предателей — в уверенности, что ей перестало хватать смелости, что страх перед неизбежным наказанием сковал всё её существо.
И ложь из уст бывших "верных святым заветам" была не трусливыми ударами в спину, но смелыми и открытыми — стрелами, попадавшими в самое сердце.
Да, незыблемым основанием, фундаментом их союза по-прежнему оставалась личность Альберта Рудольштадта, и вера Консуэло в стойкость и волю своего сподвижника была непоколебима.
Но что могла дать эта твёрдая убеждённость, когда, как и сейчас, их разделяла граница между странами, и, как уже знает наш любезный читатель, ей не была известна судьба её избранника — быть может, он сейчас вот так же сидел перед судьёй, был так же бессилен, и при взгляде на каждого изменника, как нельзя искуснее сыгравшего свою роль — его душили тихие слёзы, а сердце холодело от тающей надежды, одиночества и безысходности, подступавших всё ближе? При всей масштабности и исключительности своего духа перед лицом закона тогда он потерял бы всю свою силу, всё своё влияние.
Да, думала наша героиня — в стенах каземата она сможет вполголоса шептать свои новые проповеди и сочинять, сохраняя в памяти, стихи и музыку во славу создателя, что подарил им несколько лет немыслимо опасного, но столь сладостного труда, однако эти строфы и песнопения могут никогда не выйти за пределы её камеры — грядущее в виде смерти в стенах тюрьмы представлялось ей очень вероятным.
В одночасье рухнуло всё. Консуэло лишилась половины смысла своей жизни. Сердце её было разбито и разлетелось на мелкие прозрачные холодные осколки, красные от крови, что застыли в хаосе и тишине, пустоте и забвении на холодном белом полу среди пыли той руины, что осталась от прекрасного дома, возводимого орденом все эти годы.
Она не могла бы твёрдо поручиться также и за стойкость собственного духа — если бы в жизни Консуэло не появился такой человек как Альберт Рудольштадт, если бы однажды она приняла решение идти по этому пути в одиночку. Но рядом с ней всегда незримо присутствовал он — и именно эта поддержка помогала ей сейчас оставаться в живых и не поддаваться душевной слабости, искушению роптать о своей несчастной доле, а страх закончить свои дни в окружении четырёх серых каменных стен временами отступал, чтобы дать отдых её сердцу, и без того истерзанному тревогами об участи её избранника и главного сподвижника.
Но более всего нашу героиню пугала и вселяла разрывающую грудь тоску казавшаяся ей не менее возможной перспектива грядущего — того, что её любимый уйдёт в мир иной также в застенках, в невыносимом одиночестве, в неведении о судьбе своей избранницы, и Консуэло не будет дано облегчить его муки объятиями и касаниями губ. Но она знала, что за тысячи километров сможет ощутить приближение скорого конца своего сподвижника и чувствами и мыслями сопроводит его душу в последний путь с обещанием уйти вслед, которое, несомненно, в этом случае исполнит очень скоро. И это будет настоящая смерть, но не то, что случилось с Альбертом годы назад. Тогда она будто заранее знала, что он не уйдёт навсегда — что первый чёрный ангел пройдёт между ними, чтобы соединить их сердца ещё крепче, и эту тонкую, невидимую, прозрачную нить не смогут разорвать уже ни второй тёмный страж, коему суждено увести его последним, безвозвратным путём, ни сам дьявол.
"Но даже если нам обоим удастся выжить и нас освободят из заточения — кто останется с нами? И сколько будет нас? Быть может, не все из нас переживут заключение. Я более чем уверена в этом. К тому же, не каждый из нас имеет такое крепкое здоровье, чтобы выдержать эти сырость, полумрак и отсутствие солнца в течение стольких лет. Кого-то могут замучить до смерти, а иные в страхе преследования бегут или, вконец обессиленные и запуганные, сломленные, оставшиеся одинокими — перейдут на сторону зла, и тем самым также предадут заветы ордена… Да и человеческие души в большинстве своём не приспособлены к столь долгому заточению в тишине и одиночестве — они созданы быть свободными, а в особенности душа моего избранника..., — думала она обречённо, садясь в тюремный экипаж в сопровождении двух безразличных, словно и в самом деле не имевших души — конвоиров в серой форме с сонными, пустыми, полуопущенными глазами — ведь их "подопечная" не проявляла ни малейшего непокорства. — Господи, дай нам сил и храни Альберта. Пусть его минует чаша сия", — по причине того, что надзиратели держали руки на её плечах, Консуэло сложила свои тонкие пальцы в молитве мысленно.
И даже если оба они выйдут на свободу (да, разумеется, в отношении Альберта — если бы она и впрямь узнала о том, что её любимого схватили и осудили — Консуэло могла бы надеяться лишь на чудо, но временами, когда она размышляла о подобном грядущем — эта надежда превращалась в веру и была сильнее любых страхов и тревог) целыми и физически невредимыми — ибо души их неизбежно будут искалечены этим долгим пленом, но она лишь молилась о том, чтобы сердца их не очерствели — то что они смогут сделать в обществе тех, кто останется в живых и сохранит рассудок, пережив эту чудовищную облаву, начавшуюся после вопиющего числа разоблачений и доносов? Ведь отныне им будут закрыты дороги в те страны, где была замечена их преступная деятельность. Куда они пойдут, что будут делать?..
Закончив мысленную молитву и озвучив все пламенные просьбы, обращённые ко Всевышнему, вконец обессилевшая от всех переживаний, Консуэло вновь помассировала ладонь и пальцы руки, за которую её так безжалостно схватил начальник тюрьмы и в которой всё ещё ощущала небольшое онемение и неприятное покалывание, говорившее о том, что чувствительность скоро возвратится в полной мере и приняла решение лечь на кровать, жёсткости которой в сравнении с теми мягкими роскошными постелями, на которых ей доводилось спать ещё несколько дней назад в богатых меблированных домах, даже не заметила из-за поселившихся в её сердце тревог за будущее их дела, участь своего избранника и в несколько меньшей степени — собственное душевное и физическое здоровье.
Консуэло легла на бок, повернувшись не к стене, а к двери в свою камеру — но совершенно безотчётно, а не из соображений предосторожности на случай, если ночью к ней явится тот, кто обещал ей ад на земле, поджала ноги к животу, а обе руки подсунула под голову, всё ещё держа в тонких и бледных, ослабленных пальцах украшение из мелких бусин, что подарил ей Альберт и закрыла глаза.
Ей нужно было хоть немного отдохнуть, прийти в себя — иначе она не сомневалась, что сойдёт с ума. Да и к тому же — что ещё оставалось делать? Ведь вечер подходил к концу — близилась полночь. А в это время наша героиня неизменно готовилась ко сну — где бы ни жила, что бы ни происходило в её жизни, кто бы ни находился рядом с ней, что бы ни мучило её сердце и разум, так что можно было сказать, что Консуэло поступила отчасти бессознательно — по привычке. И подобное постоянство — как то, на что можно опереться в любых обстоятельствах, приверженность некоему режиму, соблюдение которого вносит спокойствие и некий порядок в мысли, оказывало несомненно благотворное воздействие на утомлённую тревогами, страхами и чувством безысходности душу всякого подобного, святого и праведного существа, коему довелось испытать и с достоинством выдержать все те потрясения, которые, казалось, одному человеку — а тем более, от рождения обладавшему таким чувствительным, нежным и сострадательным сердцем, чутким к любому движению души её возлюбленного и соратника, которую, казалось, чувствовала на расстоянии (и эти ощущения входили в неё так глубоко, что это невозможно было выразить словами, становилось её сущностью) — вынести просто невозможно.
Как только Консуэло опустилась на постель и приняла вышеописанную позу, все мысли ушли из её сознания и сон вскоре овладел ею. Наша героиня словно оказалась в пустоте, где не было ничего — ни стен этой тюрьмы, ни её возлюбленного, ни её будущего мучителя, что может быть, явится к ней уже этой ночью и, застав Консуэло врасплох, полусонную, совершит насилие, ни всего другого, что пришлось пережить ей в своей странной судьбе и что ещё предстоит. Прошлое, настоящее и будущее исчезли и осталось лишь безвоздушное, беззвучное, бесцветное пространство.
И Господь миловал нашу героиню — в эту ночь хозяин крепости не приблизился к её каземату, а обход делали другие люди — его помощники, до того не видевшие Консуэло и не знавшие о том, что произошло между ней и владельцем крепости, но знавшим о характере и привычках этого человека, начальствующего над ними и потому могшие предположить его мысли и намерения в отношении этой молодой узницы.
Мельком посмотрев на спящую, не найдя в ней ничего примечательного — видимо, сочтя очередной женщиной лёгкого поведения или воровкой — а то и всё вместе, да ещё и цыганкой — что, несомненно, "подтвердило" их догадки и вызвало ещё больше отвращения и презрения к этой новой заключённой как к представительнице этого самого грязного и развратному на свете племени вечных бродяг, таких ленивых, что скорее умрут, чем согласятся зарабатывать на жизнь честным трудом, которых сейчас "развелось столько, что сам чёрт ногу сломит" и убедившись в том, что та дышит — удалились восвояси.
Они старались не издавать лишнего шума и наша несчастная Консуэло не проснулась от их шагов.
За эти несколько дней внешний облик Консуэло изменился и теперь ещё явственнее выражал нравственное достоинство, к которому присоединялось благородное мученичество: черты её заострились, бледность кожи почти сливалась с цветом белой рубашки, длинные чёрные волосы, доходившие до плеч, ещё более подчёркивали лицо, с которого совершенно исчез былой всегдашний лёгкий румянец и овал которого, казалось, стал ещё у́же, некогда имевшие сдержанный бордовый цвет губы приобрели едва заметный розоватый оттенок и небывалую доселе тонкость, а и без того всегда стройная фигурка похудела ещё сильнее, изящные формы сделались хрупче и меньше, отчего Консуэло стала походить на фарфоровую статуэтку балерины, и весь этот вид делал внутренние страдания нашей героини ещё заметнее — хотя слёзы её успели высохнуть по дороге в каземат, а те, что нечаянно выступили на её глазах, когда она была схвачена за запястье начальником тюрьмы, иссякли почти тотчас же, как отступила первая, самая сильная боль. Так изображались святые в своих жизнеописаниях на средневековых иллюстрациях к ним и миниатюрах, украшавших стены церквей — с тем лишь отличием, что Консуэло не была блаженной или юродивой — как Ксения Петербургская или Евфросиния Московская. Но более всего своим внешним видом она была подобна Марии-Магдалине — ученице Иисуса Христа, следовавшей за ним на протяжении всех его дорог из города в город и присутствовавшей при Его распятии, и горше её оплакивала смерть Спасителя мира только Его Святая Мать.
В это утро солнечные лучи не проникли сквозь зарешечённое окно каземата Консуэло, как всегда, загоревшись на чистых, безоблачных ярко-голубых небесах, пробивались сквозь тонкое, хрупкое стекло в её маленьком домике на Корте-Минелли, танцуя в каплях на прозрачном, вымытом ночным ливнем стекле, образуя в них золотые блики, наполняя свежестью и чистотой весь окружающий воздух и заставляя вмиг пробудиться тело и душу.
За стенами же тюрьмы, где теперь находилась наша героиня, была сплошная тёмно-серая пелена из огромных, тяжёлых, кажущихся вспухшими из-за большого количества накопившейся влаги низко нависших туч, что, казалось, застыли в томительном и напряжённом ожидании близкой грозы. Атмосфера вокруг крепости была подобна состоянию беременной женщины, чей срок подходит к концу и что изо дня в день томится надеждой на скорое разрешение, уже будучи полной сил и энергии, готовой к началу бурной борьбы за появление на свет своего — крепкого и здорового — младенца, но вместо того день за днём вынужденной встречать рассвет в тревоге и напряжении, и каждый вечер, отходя ко сну, вопрошающей Всевышнего о том, когда же закончится эта пытка.
Вышеописанные причины заставили Консуэло открыть глаза лишь по прошествии того количества часов, которого хватило её организму, чтобы восстановиться после всего пережитого. И потому получилось, что она проспала дольше обычного. Новоявленная пленница ощутила это инстинктивно — ещё не думая о том, чтобы посмотреть в окно и понять, какой погодой встретит её первый рассвет в заточении.
Консуэло благодарила бога за то, что он позволил ей не только лечь, но и заснуть в то же время, в которое она оказывалась в объятиях Морфея в продолжение всего своего детства и юности — что позволило ей, даже пребывая в столь удручённом состоянии духа — порой, как ей казалось — на грани смерти — временами чувства были настолько невыносимыми, затопляли душу, становились сильнее её — так, что Консуэло хотелось покинуть мир, или чтобы он сам каким-то образом перестал существовать — не прервать следование раз и навсегда выбранному ею же самой режиму.
Шаги тюремщиков и до сей поры не были слышны даже в отдалении, хотя Консуэло и понимала, что их силуэты вот-вот должны были появиться там, в конце коридора — она была рада тому, что сейчас, когда её сознание обрело прежние — пусть и весьма относительные, но всё же теперь не затмеваемые отчаянием и тревогами ясность и спокойствие — ей подарено уединение — хотя Консуэло и не знала, кратким или долгим будет его срок.
Несмотря на жёсткую постель, наша героиня чувствовала себя отдохнувшей. Консуэло не ощущала боли, тяжести в голове и общей разбитости, несобранности и усталости, как бывает после долгих слёз, а особенно — рыданий, веки её уже не были опухшими — ибо прошло достаточно времени после того, как все самые сильные бури в душе её улеглись — впервые за много дней. Дальнейшая жизнь вновь казалась Консуэло возможной — сердце её билось, глаза видели, а в душе после погружения в исцеляющую пустоту опять воскрес священный огонь — что ещё было нужно, чтобы возродить и снова начать хранить в своей душе веру в будущую вечную власть над всем миром любви и счастья?
Проснувшись, она обнаружила, что до сих пор держит в руке бусы, подаренные Альбертом и подумала:
"Да, не иначе как он заключил в них часть собственной души, и именно потому — благодаря этому чуду — я не выпустила их из своих пальцев и опасность, которой я боялась больше всего — миновала меня в первую ночь здесь. Зная о способностях Альберта, я бы совершенно не удивилась, коли бы он и впрямь рассказал мне о том, что совершил нечто подобное. Я бы безоговорочно поверила ему. Что ж, возможно, когда-нибудь мне посчастливится услышать от Альберта подобное откровение. Если только мы встретимся, чтобы не разлучаться больше никогда. Господи, любимый мой, где же ты сейчас, что с тобой?.."
В глазах Консуэло вновь заблестели слёзы, а взгляд обратился вникуда — словно сквозь неприступные стены она пыталась увидеть, что же сталось с её возлюбленным, но усилием воли она подавила опять перехватившие горло рыдания.
Ещё одного такого приступа она сейчас точно не выдержит, и, если позволит столь сильным и глубоким чувствам из-за невозможности изменить данность взять над собой верх, то умрёт прямо здесь и сейчас, не прожив и одного дня собственного заключения — это будет слишком быстрой и лёгкой победой обстоятельств, и такого судьбе без боя наша героиня позволить уж никак не могла. В конце концов, разве ради этого Консуэло уже пришлось претерпеть столько лишений и не раз рисковать своими свободой и жизнью ради любви к Альберту и всему миру? Было бы глупо сдаваться вот так просто, даже не начав борьбу. Ведь, в конце концов, несмотря ни на что — она всё равно будет с ним — не из уст ли своего сподвижника она услышала однажды и запомнила навсегда: «Не пытайся уйти от своей судьбы»? И теперь уже было неважно — случится ли это лишь на небесах или им будет даровано драгоценное время хрупкого счастья здесь, в земной юдоли. И это было главным, убеждённость в чём с тех пор не покидала Консуэло ни на мгновение — словно Альберт тогда извлёк из собственного и вложил в её сердце своё знание как земную вещь — как-то, что имеет вес, как сокровище, что стало принадлежать им обоим — почему-то она представляла его как не слишком большой золотистый камень неопределённой формы, объятый густой туманной дымкой, не в состоянии объяснить самой себе, почему оно виделось ей именно так, полагая, что подобное представление — следствие влияния всегда наполненного волшебными, мистическими, метафорическими образами мышления её соратника и возлюбленного.
Обратить внимание на эту вселяющую тревогу окружающую немоту вчера у Консуэло просто не было сил.
Несколько раз проведя руками по лицу, чтобы окончательно проснуться — как делала всегда — она села на кровати и несколько мгновений просто смотрела в пространство, полностью приходя в себя, затем встала и медленно, оглядываясь по сторонам — осматривая своё новое обиталище — подошла к окну, подняла голову и увиденное там сплошное тёмно-серое, мглистое полотно лишь усилило и углубило чувство изолированности от остального мира и какой-то сюрреалистичности места, где оказалась новоявленная узница. Весь внешний мир за стенами крепости точно исчез, испарился — словно его никогда и не существовало и там извечно была только пустота.
Да, в подобных заведениях схожие ощущения испытывает всякий попавший в них не по собственной воле, и они не отпускают последних до самого конца — до смерти или долгожданного выхода на свободу, а те, кто трудится там — свыкаются с этой обстановкой, постепенно начиная считать работающих рядом своей семьёй и друзьями — разумеется, если соглашаются играть по правилам, установленным здесь до них — так как ни настоящих возлюбленных, ни истинных друзей у таких людей не бывает.
Консуэло казалось, что время остановилось и замерло всё — как внутри крепости, так и снаружи.
В детстве и юности пленница жила там, где дома стояли слишком близко друг к другу и потому постоянно слышала разговоры, доносящиеся из соседских жилищ. Пусть эти звуки были нечёткими и приглушёнными, но Консуэло всегда знала, что рядом с ней есть живые люди, и потому, несмотря на нежданную радость от того, что ей довелось оказаться в одиночестве — пусть на неопределённое время быть избавленной от общества этих жестоких и несчастных людей, этим утром у неё невольно создалось противоречащее чувству нежданной временной свободы впечатление, что здесь она совершенно одна, что никто больше никогда не придёт к ней — даже, чтобы спустя пять долгих лет навсегда закрыть за ней, выпущенной на волю подобно птице из клетки — дверь каземата — что она брошена здесь и в конце концов погибнет от жажды и голода.
«Неужели же так продлится весь день?.. Нет, конечно же, нет. Наверное, уже скоро явятся для обхода надзиратели. Да и должны же нас здесь чем-то кормить… Господи, не дай мне сойти с ума в этой тишине».
Осознав, что, отдавшись своим мыслям, она остановилась на середине каземата, Консуэло вновь сделала несколько шагов вперёд и коснулась рукой серой холодной стены из каменного кирпича, медленно провела по ней пальцами и проследила за своим движением глазами. В эти минуты она не думала ни о чём — словно находясь в каком-то трансе. Таким образом новоявленная узница неспешно преодолела одинаковое расстояние вдоль всех ничем не отличающихся друг от друга граней огромного каменного полого куба, состоящего из железа и камня, что теперь являлся её домом и пленом.
Свет факелов бросал по сторонам едва заметные золотистые блики.
"Но какая же ирония — моё самое первое жилище было немногим больше той камеры, где нахожусь я сейчас, и там из мебели тоже была одна лишь кровать и крохотный столик, но там я чувствовала себя свободной как птица, — тут она горько улыбнулась. — Верно, потому, что там я могла петь, словно сотворённая Господом птаха, как истинное дитя народа. И я могла заходить и выходить из него тогда, когда на то была моя воля, нередко сопряжённая с волей моего учителя или Андзолетто, но теперь же… Сколько же суждено мне просидеть здесь, пока не откроют дверь для общей прогулки или для того, чтобы помыться вместе со всеми?..".
Консуэло казалось, что из своего внутреннего мира, который в первую ночь не посетили ни один звук, ни единое сновидение — она мгновенно попала в другой — также наполненный безмолвием, но имевшим иную природу. Если беззвучие, властвовавшее там, за закрытыми веками, было призвано успокоить её уставшую душу, утихомирить невыносимые, отчаянные страдания, то здесь царила мрачная, зловещая тишина, а горящие между казематами факелы лишь усиливали эти ощущения — словно вот сейчас войдёт инквизитор в длинном чёрном одеянии, чьё лицо будет полностью скрыто капюшоном и уведёт за собой очередного безвольного и беспомощного узника, обречённого терпеть нечеловеческие муки.
Консуэло отвела взгляд от окна и пошла вперёд, намереваясь, как привыкла ещё с малых лет — размять тело после сна. Она имела твёрдое решение следить за собственным здоровьем и здесь — пусть даже при этом ей придётся ходить из стороны в сторону, меря шагами свою камеру, словно дикий зверь, коему по праву рождения должно гулять на воле — тесную клетку.
Сцепив перед собой руки, Консуэло вытянула их как можно дальше, а потом, разжав их, подняла вверх и, встав на носочки, сладко потянулась, наклонилась назад и после, слегка запрокинув голову, провела рукой по шее и под волосами — по тому месту, которого так бесстыдно касались руки начальника тюрьмы.
Всё её движения были похожи на жесты и шаги балерины, а белая рубашка и длинная чёрная юбка, в которые была облачена хрупкая невысокая фигурка, тонкость пальцев рук и ног и всё ещё сохранявшаяся чуть болезненная бледность лица, которой с этих пор суждено было с каждым днём только усиливаться и сопровождать узницу в течение долгих пяти лет, для натур художественно мыслящих и восприимчивых к красоте могли лишь усилить это впечатление.
Совершая нехитрую, но вместе с тем такую изящную гимнастику, Консуэло ощущала, как по всему её телу, наполняя его силами приятно разливалась энергия, необходимая для того, чтобы прожить новый день.
Закончив упражнения, наша героиня осмотрела себя с ног до головы и попутно расправила складки на одежде.
Проведя руками по волосам, Консуэло обнаружила, что они слишком растрёпаны и, осторожно запустив в них пальцы наподобие расчёски, по мере собственных возможностей привела свой облик в порядок, затем ещё раз ощупав свою голову, рубашку и юбку и осмотрев обувь, осталась удовлетворённой тем, что удалось. Не видя себя в зеркале, она понимала, что могла бы выглядеть гораздо лучше и опрятнее, однако ограничения, что присутствовали здесь, не позволяли нашей героине сделать с собой всё то, к чему мать начала приучать Консуэло, как только девочка достигла сознательного возраста.
"В конце концов, это всё, на что я способна в данных обстоятельствах. И я должна благодарить за это бога. Ибо, если я стану роптать — он, увидев мою неспособность ценить то, что я имею сейчас, отнимет у меня вместе с таким хрупким душевным спокойствием, граничащим с тревогой и страхом разум и то малое, что осталось."
Затем наша героиня застелила свою постель, взбив подушку и тщательно разгладив одеяло. Отойдя немного назад, она вновь похвалила себя за свою небольшую, скромную, но честно и добросовестно проделанную работу, пообещав себе никогда не забывать делать всё вышеописанное ежеутренне.
Но в следующий момент среди полнейшего безмолвия Консуэло различила в дальнем конце коридора негромкую, однако в то же время тяжёлую мужскую поступь и невольно едва заметно вздрогнула. Человек шёл в одиночестве и был явно не знаком ей.
Но вот, наконец, он показался из-за поворота и наша героиня поняла, что должно произойти. Фигура его была облачена во всё чёрное. Сомнений у Консуэло не осталось — это был палач. Шёл он осторожно и неспешно, но менее чем через минуту оказался рядом с тем местом, где лежала уже казавшаяся неживой из-за неподвижности, неестественной бледности и худобы защитница нашей героини.
В руке этого человека наша героиня заметила небольшой флакон с прозрачной жидкостью, и тотчас же мрачная догадка поразила её разум.
Мария (а именно таково было имя преданной соратницы Консуэло) пребывала здесь уже несколько недель и здешние условия успели весьма заметно отразиться на её облике, физическом и душевном состоянии. Она понимала, что вскоре и сама станет такой же — превратится в подобие призрака, похудеет ещё сильнее — почти растает, взгляд её погаснет, лицо приобретёт мертвенную бледность, ну а привычка к ровной осанке, выработанная занятиями пением и потерянная всего лишь за каких-то несколько дней, наверное, не вернётся и по прошествии многих лет после того, как она покинет эти стены.
"Пусть я стану похожей на привидение — мне всё равно. На сцену я больше не вернусь, и потому, если я всё же потеряю свой голос, а кожа уже никогда не будет такой свежей и здоровой, как до моего заключения — это не станет для меня причиной печалиться слишком сильно и уж тем более — покинуть этот мир. Я не знаю, как и где буду жить, когда выйду отсюда, но в одном я уверена: Альберт — если нам суждено встретиться — примет меня любой, и мы вместе пойдём по дороге этой жизни".
Незнакомец действительно подошёл к камере несчастной цыганки и, проведя пальцами по связке ключей безошибочно нашёл тот, что открывал её каземат и несколько раз медленно повернул его в скважине.
"Ну, вот, сейчас я увижу, как сбывается второе из обещаний здешнего управителя — данное моей сподвижнице. Всевышний, помоги мне пережить это горе и не утонуть в слезах", — пронеслась безотчётная мысль в голове новоявленной пленницы.
Та, что по возрасту могла бы приходиться Консуэло старшей сестрой, ещё не пробудилась ото сна, но, смутно ощущая, что кто-то проник в её обиталище и собирается или сделать что-то с ней прямо здесь, или увести куда-то с недоброй целью — зашевелилась во сне.
Войдя внутрь, этот человек искусно, будто совершая свою ежедневную работу, подхватил Марию одной рукой, не обращая внимания на её движения, не мешавшие ему совершенно бесстрастно выполнять поставленную перед ним чёткую, ясную и простую задачу, почти бесшумно покинул каземат и, удерживая свою жертву в том же положении, неспешно, беззвучно и ловко, стоя вполоборота к решётчатой двери, запер её.
Теперь мысли Консуэло в отношении маленького пузырька с прозрачной жидкостью окончательно подтвердились — он был нужен для того, чтобы пресечь возможные крики и сопротивление жертвы, дабы не разбудить остальных заключённых, что при понимании ими сути происходящего могло привести к лишним заботам — "необходимости предпринимать меры к успокоению решивших устроить революцию этих полусвихнувшихся людишек" — как выражались все в среде тех, кто работал здесь. Скорее всего, там находилось снотворное или другое средство с недолгим эффектом, призванное на короткое время обездвижить человека и лишить его возможности издавать какие-либо звуки. Но, к счастью, нужды его в применении не было.
"Хотя бы одним прикосновением этих грязных рук к моей, без преувеличения, святой сподвижнице будет меньше".
Каземат Консуэло выходил в середину коридора, и в последние мгновения немигающие, равнодушные глаза палача встретились со взглядом новоявленной узницы, полными страха и горечи. Увидев, что одна из пленниц — тех, чей рассудок по причине ничтожного срока пребывания в этой тюрьме ещё не помутился, не спит, и догадавшись о том, что она наблюдала всё от начала и до конца, приложил палец к губам, глаза его заблестели, чуть расширились и взгляд сделался выразительным и многозначительным. Так он простоял несколько мгновений. И Консуэло без слов поняла, какой знак этот человек хотел подать ей. С ней будет то же самое — скажи она хоть одно слово. Но здесь нашей героине нечего было бояться. Консуэло не собиралась навлекать на свою голову преждевременную гибель — по крайней мере таким, заведомым способом.
"Господи, да человек ли он?.., — ей стоило большого труда выдержать его пристальный взгляд от начала и до конца, не отпрянув, не отвернувшись, не отойдя ни на йоту, не показав своего испуга. — Ничто не отражается в этих замерших зрачках — лишь пустота... Но это значит, начальник тюрьмы ещё вчера, поздно вечером, отдал соответствующий приказ, который должен быть исполнен на следующее же утро. Как же скоро здесь всё делается! И как же фанатично все они преданы своему делу. Похоже, что они готовы работать день и ночь, в буквальном смысле не покладая рук. Их бы энергию и рвение — да на благие дела. Они были бы незаменимы в нашем союзе. Господи, и о чём только я думаю?.., — Консуэло нахмурила брови и покачала головой, как бы избавляясь от нелепых мыслей. — Как же ужасно безразличие во взгляде здешнего работника. Он давно привычен к своей чёрной работе, для выполнения которой, наверное, нужно родиться без сердца. И как же должно быть страшно быть вырванной из объятий Морфея дикой болью и, проведя в чудовищных мучениях бог знает сколько времени, быть может, мысленно моля о пощаде или хуже того — скорой смерти, насильно, против своей воли и воли божьей — отправиться прямо в горний мир".
Она провожала взглядом обоих, пока не скрылось из вида почти безжизненное лицо её заступницы со всё ещё закрытыми глазами, обрамлённое длинными чёрными волосами, и посему казавшееся и вовсе мертвенно-бледным, видимое из-за плеча душегуба и безжалостного исполнителя самой грязной работы.
"Вот, почти на моих глазах наш распавшийся, несчастный орден лишается ещё одной служительницы — моей самой верной помощницы, что не раз выручала меня на краю погибели своими острым умом, быстрой сообразительностью и небывалой находчивостью. Прощай, Мария. В земной юдоли я никогда не забуду тебя. Но я знаю — ты станешь ждать меня на небесах — у райских врат. Ты выйдешь мне навстречу и провожу тебя туда хотя бы взглядом — если для меня они будут закрыты... Господи, как же хорошо, что здесь нет зеркал! Это обстоятельство — единственная здесь для меня отрада. Ведь очень скоро мне станет страшно, а может быть, просто неприятно смотреть на себя... Но что же ещё принесёт мне этот день?..", — думала она, снова сев на постель и глядя в полумрак.
При определённом напряжении зрения по обеим сторонам уже можно было рассмотреть шевеление — это просыпались заключённые.
Некоторые из них судорожно вздыхали — словно от испуга. Другие — ещё не успев окончательно пробудиться, вскакивали и садились на кроватях, их била мелкая дрожь — как будто тот жуткий мир, что находился за закрытыми веками — ещё не отпустил их. Первым наяву грезилось, что кто-то неумолимо продолжает гнаться за ними по бескрайнему ночному лесу и вот-вот настигнет и вонзит свои когти прямо в шею, не оставив даже малейшего шанса выжить, и им будто не хватало воздуха, чтобы бежать дальше. Вторые продолжали медленное и оттого ещё более ужасное, неотвратимое восхождение на эшафот в ожидании неизбежной и близкой кончины, желая бежать, но не имея сил — словно под каким-то гипнозом ведомые к своей верной смерти, смотря вперёд невидящим взглядом. Третьи вели себя так, как будто уже давно свыклись с вечной обречённостью собственного положения.
"Я почти уверена, что приговор этих людей — плен до скончания дней, — думала о последних Консуэло. — Лучше бы они так же кричали, стонали, рыдали и метались по своим камерам в чудовищном бреду, царапали ногтями каменные стены — это явилось бы свидетельством того, что их души ещё живы и хранят воспоминания о прошлом, иносказательным отражением которого, несомненно, является те ужасные видения, что предстают их глазам. Мне страшно прислушиваться к их тихим движениям — потому что этих людей ждёт скорая смерть от груза бессилия и безысходности, которые больше не могут выносить их сердца", — невольно думала Консуэло.
Последние так же, как и наша узница прохаживались взад и вперёд по своим казематам, тянулись всем телом, поднимали вверх руки и запрокидывали головы, но делали это механически, не испытывая никаких чувств и подобное состояние говорило о том, что скоро их нечему будет держать на этой земле. Ей хотелось подойти к каждому из них — и потерявшим надежду, и уже наполовину сошедшим с ума — и посмотреть глубоко-глубоко в душу, выразив своё безмерное сострадание и обнять, подарить им своё утешение — дабы их душам стало хоть немного легче. Пленнице казалось, что она понимает каждого из них и сочувствует их судьбе. И это было действительно так. Её сердце неистово рвалось туда, к ним сквозь эти железные решётки.
Некоторые из них стенали и ногтями дрожащих пальцев прикасались к железным решёткам, отчего металл издавал едва слышный звон. Ещё не вполне оправившись от дьявольских ночных видений, они опасливо, ещё храня в своих зрачках отпечаток безумия, выглядывали за пределы своих казематов в надежде убедиться в прекращении преследования неведомой нечистой силой.
Внезапно, несколько мгновений спустя после того, как палач ушёл, унося на руках Марию — громкий, беззастенчиво заявляющий о себе железный грохот в самом начале коридора заставил Консуэло ещё сильнее сощурить глаза, но всё же не вселил страха. Первая ночь, проведённая в крепости, подарив отдых её душе, воскресила в нашей героине такое качество как настороженность, приобретённое за годы крайне опасной миссии, не лишив притом самообладания и поэтического таланта замечать в явлениях, людях, предметах и мелких деталях окружающей действительности божественную красоту — часто незаметную для людей, чья жизнь не была связана с искусством и творчеством, и не забывать о своей нежной, трепетной и всегда в известной степени печальной и какой-то надрывной любви к Альберту — порой она даже намеренно пробуждала в себе самые дорогие её сердцу воспоминания и представляла, что всё происходит наяву — в самые тяжёлые минуты подобный намеренный самообман помогал нашей героине забываться и восполнять сердечные силы.
Два человека в серой форме, лиц которых новоявленная пленница ещё не могла хорошо рассмотреть, неторопливо обходили коридор с обеих сторон, катя перед собой небольшую металлическую тележку с тем, что здесь, как можно было понять, называли посудой, наполненными каким-то варевом. Тарелки больше походили на старые, местами ржавые миски, из которых кормили бездомных собак, деливших свою трапезу с крысами; чашки же были самой примитивной формы — прямые и круглые, с полукруглыми же ручками — каких нет ни в каких иных местах.
— Эй, честной народ, подъём! Завтрак подоспел! , — громко, зычно и медленно, нараспев, словно ярмарочные торговцы, зазывающие добрый люд сметать с прилавков расписные детские свистульки и леденцы-петушки, стоящие по три копейки за штуку — растягивая каждое слово, одновременно поворотом головы окинув взглядом всё пространство узкого каменного коридора, прокричал один из них.
Запах, исходивший от «пищи», что дымилась в каждом из «блюд», ещё издалека показался нашей героине весьма сомнительным. Однако другого Консуэло и не ожидала — она не была настолько наивной и понимала, что здесь её ждут совсем не те условия, что некогда обеспечил ей за внушительную плату короля владелец крепости Шпандау, но их полная противоположность.
«Надеюсь, что я смогу есть то, что подают здесь, каждый день, — подумала она. — Ведь иначе я умру. И пусть это небольшое унижение позволит мне дожить до конца моего срока и станет самым страшным страданием, которое мне придётся пережить здесь. Но сердце моё чувствует, что это — лишь начало моих мучений».
Вскоре двое мужчин, обходя всех узников один — с левой стороны, второй — с правой по обеим сторонам казавшегося бесконечным коридора, и, не преминув отпустить несколько непристойных замечаний в адрес осуждённых девушек и женщин, оказались ещё ближе к каземату узницы и Консуэло наконец смогла рассмотреть их черты. Она вздохнула с облегчением — то были не те работники, что привели её сюда. На них была форма более скромного вида, нежели та, в которую были одеты те, кто прошлым вечером сопровождал её и ждал, пока первый — тот, что был истинным волком в человеческом обличии — откроет каземат. И наша героиня лишний раз убедилась в том, что последний был его подчинённым, а тот, что угрожал ей и напугал едва ли не до полусмерти — заправляет здесь всем. Те же, что пришли сюда сейчас — очевидно, занимали в этой иерархии одну из самых низших ступеней.
— Ну, что, красавица! Ранняя же ты пташка! А мы уже хотели тебя будить — уж больно тихо ты вела себя, — в голосе одного из них звучала всё та же сальная насмешка и уверенность в собственной безоговорочной власти и превосходстве над всеми, кто пребывал по обе стороны, казалось, бесконечного каменного коридора.
— Думали, ваше величество ещё почивать изволит, — наклонив голову как истинный представитель высшего света, с почтительно-издевательской улыбкой проговорил другой разносчик еды.
— Ой, а до чего мелкая, — с явным недовольством и презрением сдвинул брови первый, бросив небрежный взгляд на Консуэло сверху вниз, — точно букашка — и не найдёшь, пока не подойдёшь поближе. Да за тобой глаз да глаз нужен — а то того и гляди проскочишь в какую-нибудь щель и поминай как звали. А что мы такие неприветливые? , — он надул губы и опять нахмурился, изображая обиженную несмышлёную барышню. — Не понравилось, как я тебя назвал? , — на сей раз его интонация была такой, как будто он разговаривал с маленьким ребёнком, которому не больше трёх лет от роду. — Ну, знаешь, на правду-то ведь не серчают, — тон тюремщика вновь изменился и стал насмешливо-обесценивающим, — я с ним совершенно согласен. Так что, мы люди простые — говорим всё как есть. Не врём на каждом шагу, как вы — цыгане, — принижающе закончил свой монолог тот, что первым заговорил с Консуэло.
— А быть может, вам, госпожа — разрешите теперь называть себя так — коли уж выяснилось, что ты за птичка — не нравятся здешние условия? , — склонив голову как истинный представитель высшего света, с глумливой любезностью произнёс его напарник.
— Ну так и не мудрено — ты же ведь в первый раз здесь, верно? , — голос второго мужчины был наполнен каким-то предвкушением, и, казалось, вот-вот зазвенит от грядущего удовольствия, его глаза расширились и горели огнём силы и энергии, источником коей, без сомнения, была новая пленница. — Ну конечно же — видно и без всяких вопросов, — улыбаясь, всё с тем же наслаждением проговорил он. — Ну ничего — привыкнешь, — проговорил он подобно доктору, беседующему с пациентом, — у тебя ведь впереди много времени. Ты не станешь исключением — мы тебе обещаем, — в интонациях тюремщика прозвучали зловещее лукавство и вновь — злорадное, угрожающее сладкое предвкушение, — у нас есть надёжные методы. Хочешь знать, какие? Можешь ничего не говорить! По глазам вижу — хочешь! Но — нет, имей терпение — всему своё время. Лучше же один раз увидеть, а вернее — испытать на себе — правильно я говорю? А то же ведь память-то у тебя, верно, девичья? Увидишь — и тут же забудешь. Сначала здесь все ведут себя вот примерно так как ты, а потом начинают даже улыбаться, а иногда и кричат от радости — порой целыми сутками — ты только вообрази себе — до какой степени доходит восторг! Вот увидишь — с тобой будет то же самое, — на сей раз с карикатурным блаженством сказал работник тюрьмы. — Я уверен — вскоре тебе здесь понравится. Просто ты ещё не оценила всей прелести подобных мест — как некоторые — но, уверяю тебя — немногие здесь. Но посмотри же на лица остальных. На них застыла вечная улыбка. Не это ли свидетельство прозрения? Они ощущают себя самыми счастливыми людьми на земле, разве ты не видишь?! Посмотри же, как много здесь осознавших своё небывалое везение! Проникнись же их воодушевлением! Да, всё это — люди, некогда бывшие бродягами, проститутками, уличными музыкантами и прочей швалью — словом, такими же, как ты, но теперь многие из них обрели свой вечный дом! Кто знает — может быть, и с тобой будет так, что твои душа и тело останутся здесь навсегда — ведь такой нежный цветочек как ты, нуждается в постоянной защите. Верно я говорю? А что в мире может дать большую безопасность, как не надёжные каменные стены крепости? , — и он, раскинув руки широко в стороны и сделав неспешный оборот вокруг себя и с нескрываемой гордостью, блеском в глазах и самодовольной, самоуверенной и наглой улыбкой обвёл взглядом место своей службы. — Но более всего поражают здесь периоды тишины и спокойствия, что случаются всё чаще и чаще. Ты только прислушайся! — какая благодать! , — говоря эти слова, второй тюремщик сдвинул брови, запрокинул голову, закрыл глаза и сложил руки на манер молящейся на костре Жанны Д’Арк. — У всех обитающих в этом крыле впереди ещё многие и многие годы, так что со временем этот глупый ропот, крики и стоны прекратятся совершенно и наступит всеобщая благость. Райская жизнь тогда начнётся! Ведь ты мечтаешь о рае, неправда ли? Ну так вот — больше тебе не придётся молиться до самой смерти, чтобы оказаться в этих благодатных кущах. Ты хоть понимаешь, что тебя ждёт и от какого бремени ты избавлена милостью божьей? Да здесь у тебя не будет даже помыслить о возможности совершить какой-нибудь грех — посмотри — ты ограждена от любого искушения, а твой каземат подобен монашеской келье! Теперь тебе не нужно непрестанно одёргивать и контролировать себя, как — не сомневаюсь — было там, в том порочном и полном соблазнов мире! Хотя, наверное, твой Альбертик помогал тебе, удовлетворяя все твои фантазии — а, что скажешь? Но что это я всё разглагольствую — странно, никогда раньше со мной такого не было, — он продемонстрировал неподдельное и одновременно наигранно-глуповатое удивление. — А может быть, во мне спит великий оратор и я лучшие свои годы провёл в этом месте, не подозревая о том, нахожусь не там, где должен по предназначению божьему? , — рассмеялся и сам же ответил на свой вопрос, — Ну, нет, я ни на что не променяю столь высокую честь — давать пищу слабым и обездоленным! , — с этими словами он закрыл глаза, вновь свёл брови, и, показав гротескную одухотворённость, высоко запрокинул голову, приложив при этом руку к сердцу. — И я думаю, что на самом деле причина сегодняшнего моего многословия довольно проста — наша работа сама по себе молчалива — как ты, наверное, уже успела заметить по поведению нашего хозяина. Но зато так почётна! Однако хватит обо всём этом. Дай-ка наконец хорошенько тебя разглядеть — в эту ночь мы так и не смогли как следует рассмотреть нашу новую гостью. А ну-ка, покажись нам во всей своей красе! , — в голосе мужчины прозвучало твёрдое и требовательное повеление, подразумевающее неукоснительное подчинение.
Опять понимая, что и на сей раз лучшим решением будет повиноваться, что чем быстрее она выполнит требование, тем скорее эти двое оставят её в покое, Консуэло покорно встала лицом к тем, кто, казалось, были готовы полностью обнажить её своими взглядами. Их разделяла железная дверь-решётка и потому до тех пор, пока кто-нибудь из них не решит отпереть дверь и войти — наша героиня не боялась за свою безопасность.
— Выпрямись во весь рост, что ты как старуха! Не разыгрывай тут лишнего — мы всё равно не поверим, что тебе так плохо, бедная ты наша овечка! А ну, не зли нас! , — неприкрытое раздражение, граничащее с гневом, прозвучало почти криком из уст второго мужчины.
Консуэло непроизвольно сжала губы, которые на её бледном лице стали почти незаметными, превратившись в подобие нити, подняла голову выше и расправила плечи, стараясь, впрочем, не смотреть в эти глаза, полные самого низкого греха, что сейчас оценивали её, оглядывая с головы до ног. Она чувствовала себя словно рабыня, которую продают на невольничьем рынке, но стояла смиренно, стиснув зубы и собрав всю силу воли, зная, что скоро всё закончится — нужно только немного терпения, а уж чем-чем, но этим навыком за годы своей работы в Ордене она овладела как нельзя лучше, и часто Консуэло приводили в пример более юным, начинающим, и, в силу возраста и недостаточного самовоспитания ещё не всегда умевшим в нужные моменты — скажем, при спорах со старейшинами сдерживать себя служителям братства, чей душевный пламень был весьма полезен не в бесплодных препирательствах, но в моменты, когда их дело стояло на месте, когда ничто не помогало хоть сколько-нибудь продвинуть его вперёд, и отчаяние и бессилие уже готовы были одержать верх, обладающим даром своими речами поднимать дух тем, кто уже стоял на пороге разочарования и, быть может, мыслил об уходе из братства.
Но, принуждённая стоять в такой гордой позе, по прошествии нескольких мгновений новоявленная узница вдруг и в самом деле ощутила — как бы пробудившись — свои естественные, данные от природы при рождении чистоту и нравственное превосходство над обоими мужчинами и над всеми, кто трудился здесь.
Она в четырнадцать лет осталась круглой сиротой, смогла воскреснуть после беспощадного вероломства Андзолетто, пережила столько страха и преодолела столько испытаний на пути к своей истинной любви, прошла вместе с Альбертом через всё — чтобы только быть вместе. Вынеся всё это, Консуэло не ожесточилась сердцем, не озлобилась, её душа не оделась в лёд бесчувствия, хотя в переломные моменты искушение стать чуждой любых проявлений чувств, душить их в себе, дабы жестокий мир впредь не смог причинить больше никакой боли и тем самым упростить себе жизнь — было очень велико. Но пленница понимала, что, закрыв своё сердце, она убьёт себя при жизни — оставив лишь бренную земную оболочку, что не сможет больше петь, лишив собственную жизнь смысла. И потому неимоверными усилиями воли, огромной ценой, через слёзы, каждый раз ей удавалось сохранить в своёй душе доброту, сострадание и веру в светлое грядущее. А в тот момент, когда Консуэло осознала всем своим существом, что полюбила такого странного, удивительного, необыкновенного человека как Альберт Рудольштадт, когда эта любовь осторожно и неспешно, преодолевая все препятствия и словно терпеливо, с уважением, добротой и нежностью дожидаясь того времени, когда её сердце будет полностью готово к этому чувству — вошла в неё — никакие несчастья не были способны поколебать её убеждённости в их общих идеях, за которые, впрочем, она была готова погибнуть вместе с ним — но уже не жалея ни о чём. И эта смерть не станет свидетельством слабости, но свершится во имя великой цели.
"Спасибо вам, мои мучители. Вам и невдомёк, какую помощь вы оказали мне, будучи убеждёнными в том, что причиняете страдания. Вы помогли мне возродиться в полной мере. Теперь вам меня не сломить. И Господь всенепременно вознаградит вас — но так, как посчитает нужным."
— Худая как жердь, ничего особенного. А впрочем, вы, цыгане — все такие — тощие и жёлтые — чему ж тут удивляться. Никакого разнообразия, ей-богу. Ладно, что стоишь как вкопанная? Не очень-то нам по нраву такое зрелище. Вольно! , — со смехом проговорил последнее слово первый разносчик еды.
Консуэло, испытав облегчение, уже хотела пойти и сесть на кровать и, повернувшись в сторону, сделала первый шаг, как вдруг внезапная догадка поразила его помощника и тот обернулся к своему сослуживцу:
— Подожди-ка, постой…
Он на мгновение обернулся к нашей героине, уже сделавшей шаг в сторону и резко и быстро крикнул — словно раздражаясь на досадную кратковременную помеху:
— Эй, остановись! Вернись на место!
Консуэло с утомлённым видом и утратившим до того ещё теплившийся слабый блеск взглядом, в котором отражалась теперь только усталость, покорно встала обратно.
— Выпрямись! Почему мы должны напоминать тебе?!
Она механически, не меняя выражение лица, выполнила приказание.
И снова обратился к своему помощнику:
— Слушай, а это не та самая — о которой нам говорил наш управитель?.. Ну, конечно же, всё сходится — маленькая, худая, некрасивая, смуглая, с чёрными волосами — бывшая певичка, дослужившаяся до примы. Жена… Рудольштадта, кажется, этого сумасшедшего фанатика, из-за которого и началась такая кровавая охота равной коей я лично не помню на своём веку. Нечего сказать — хорошую славу себе снискал! И чего только спокойно не жилось? Причём, им обоим. Жена! Смех да и только! Провести свадебный обряд под землёй, без всяких документов, с человеком, который по закону значится умершим — да это же незаконно! Как его имя? Почему-то всё время вылетает из головы… Признаюсь тебе, так и не смог понять, самозванец он или нет… Но, впрочем, всё это не так важно. И как же зовут тебя, красавица? Я что-то запамятовал. Кажется, на букву "к", да? Верно?
— Да, — ответила она кратко, продолжая смотреть на дальнюю стену, и тут же сжала губы, как бы надеясь, что тем самым отвратит следующий неизбежный вопрос.
Наша героиня по-прежнему смотрела в серую даль, видневшуюся между плечами представителей обслуживающего персонала. Но, разумеется, Консуэло понимала, что её чаяние было тщетным.
Несколько мгновений новоявленная узница медлила. Консуэло не хотелось произносить своё имя при этих людях, в этих стенах — порочить, пятнать его, коему предназначено звучать лишь из уст Альберта, их будущих детей и бывших соратников по Ордену, оставшихся их верными друзьями, готовыми по мере собственных сил вызволить их из любой беды. Но ничего иного не оставалось — иначе она может лишиться своей жизни, чести или здоровья, и последнее было бы самой худшей расплатой, ибо, если судьба будет благосклонна и она сможет воссоединиться со своим возлюбленным — на его плечи лягут заботы о ней, могущие продлиться все оставшиеся земные дни. Да, он не скажет и слова ропота, не помыслит жаловаться по причине своей беззаветной любви к ней, но разве же такой участи достоин тот, что свят, что с одинаковой пламенной решимостью готов умереть как за их общие высокие идеалы, так и за неё саму, за свою священную любовь — если потребуется, закрыв своей грудью от любой опасности, угрожающей её жизни, невинности или доброму имени?..
— Да отвечай же, когда тебя спрашивают! Не испытывай наше терпение!
— Консуэло, — наконец произнесла она — но не слишком чётко — едва приоткрывая губы, однако так, чтобы оба они смогли понять её — убеждая себя, что не совершила никакого предательства, что это всего лишь слово — сочетание букв, ничего не значащее для тех, кому говорилось сейчас, что всё осталось по-прежнему.
— Ну да, конечно же — театр Сан-Самуэле, Берлинская Опера, Венская придворная Опера — наслышан, наслышан. Сам король аплодировал тебе. И на что только ты променяла такую жизнь? Но с этим-то всё понятно — глупая курица, ну а что же ты нам сразу-то не сказала о том, кто ты?, — прицокнул языком второй разносчик и с видом сильного порицания подобного промаха покачал головой. — Такой промах непростителен с твоей стороны! Мы же здесь порой просто умираем от тоски и скуки и теперь ты просто обязана спеть нам!
— Но, разумеется, уже после завтрака — тебе же нужно набраться сил перед долгим выступлением, верно? Извольте, ваше высочество. Чем богаты, как говорится — не серчайте, коль не угодили. Но готовы, поклясться, что такого вы в своей жизни ещё не пробовали и не попробуете больше нигде. Так оцените же по достоинству — наши повара всегда стараются на славу. Обещаем — вы просто пальчики оближете и будете просить ещё.
Несмотря на отвращение от запаха того варева, что совершенно нельзя было назвать пищей, ей пришлось опять подняться, подойти и принять "посуду" из порочных и нечистых рук, что, казалось, не будь железной преграды между ними — готовы были схватить её и сделать то, что… Консуэло усилием воли остановила поток мыслей, которые передававший, казалось, прочёл в её глазах с особым удовлетворением. Пользуясь любой возможностью не видеть их взглядов, неотрывно следивших за ней, Консуэло медленно, и, чтобы оправдать свою походку, делая вид, что вновь не очень хорошо себя чувствует — но, впрочем, не так, чтобы им обоим не пришло в голову звать лекарей, которые могли бы по здешним обычаям причинить ещё больше боли — понесла свой "завтрак" в сторону кровати.
— Смотри, не переиграй. Уронишь — новое не дадим. Здесь с этим строго — имей в виду. У нас нет ничего лишнего, а тем более — таких ценных продуктов. И не изображай тут кисейную барышню — вам, цыганскому отродью, не привыкать питаться чем попало — кем бы вы ни становились. Такие как вы вообще должны быть благодарны за то, что мы здесь вас теперь на долгие годы обеспечили крышей над головой. Можно сказать, что тебе крупно повезло.
— Пожалуйте. А теперь извольте откланяться. Прощайте, милая леди. Но ненадолго — мы сегодня ещё увидимся — чему лично я буду несказанно рад. Не знаю, как вы, но надеюсь, что тоже. Жаль, что мы не можем остаться здесь с вами. Ах, как же жаль… Что, даже, не удостоите нас напоследок своим светлым взглядом? Ну да ладно — привыкнешь — в новом обществе, на новом месте всегда бывает не по себе. Да и мы что-то так же забыли поздороваться. Но в следующий раз исправимся — будем почтительнее. Глядишь, и твоё сердечко оттает. До скорой встречи!
Консуэло одолевал голод, отчего её уже начало мутить и не утолив который, она всерьёз рисковала совершенно лишиться сил, а затем и чувств — ведь она ничего не ела уже почти сутки, и причиной тому были все те волнения и та крайняя, предельная степень отчаяния, что пережила она во вчерашний день. И потому выбора у неё не было.
Зачерпнув первую ложку, наша героиня медленно, с осторожностью пригубила полупрозрачную жидкость, похожую на воду, где плавали мелкие куски овощей, и вкус приготовленной еды оказался сносным ровно до той степени, чтобы можно было за раз проглотить целую ложку.
"В самом деле — не станут же они кормить нас так плохо, чтобы после мы мешали им своими стонами и дурными запахами — этого не вынесут даже самые отъявленные и глухие к чужим страданиям негодяи".
И, в известной степени отрешившись от окружающей действительности, незаметно для себя, Консуэло съела всё, что было принесено ей. Ещё с детства она имела склонность за едой разучивать новые песнопения или делать в уме упражнения, что давал ей досточтимый учитель Никколо Порпора — словом, не тратить впустую ни одного мгновения своей жизни.
Да и наслаждаться — как тогда, так и сейчас — было особо нечем, ибо, будучи как ребёнком, так и ещё совсем юной девушкой, наша героиня за весь день могла позволить себе лишь несколько ложек риса, разделив их с так чисто и искренне любимым ею Андзолетто. Дальнейшие же события в её жизни — предательство этого единственного существа, с которым, как тогда, в прошлом казалось Консуэло, она не была близка как ни с кем иным, череда разлук с театром (наша героиня всегда воспринимала сцену как живое существо, и любила почти так же как того итальянского мальчика, того сироту, с которым она только и видела продолжение своей жизни, и, всякий раз, приходя на подмостки, прислушиваясь к собственным ощущениям и едва различимым звукам скрипа подмостков, чувствовала малейшие изменения ауры и почти тотчас же понимала, как нужно подать образ, воплощаемый на сцене, сегодня — что будет лишним в проявлениях характера её персонажа, но не повредит роли, а какие детали — движения, выражения глаз и жесты — напротив, нужно добавить, так же оставив сущность той, что она облекала в плоть и кровь, заставив сойти с книжных страниц — неизменной), встреча с Альбертом, все его и их совместные подвиги и злоключения, горести и радости, слёзы и смех — воспитали в нашей героине привычку много размышлять как о решениях уже принятых, нередко подвергая последние сомнениям — если тот или иной выбор неизбежно приводил к человеческим страданиям, а бездействие породило бы вечную, томительную неопределённость и повредило бы всем, кто был так или иначе прежде всего — ей самой.
И, учтя всё вышесказанное и принимая во внимание то, как сложились обстоятельства сейчас — для Консуэло вновь не составило трудности вновь погрузиться в состояние глубокой задумчивости обо всём том, что мы так подробно и старательно описывали на протяжении множества последних глав.
«Нет, я не буду кричать. Я буду петь, — твёрдо решила Консуэло. — Закон не запрещает этого. И даже если я рискую навлечь на себя гнев человека, который, по всем признакам, владеет этой крепостью — то это не остановит меня. Пусть даже мне суждено прожить, не испытывая смертельного страха вкупе с обречённостью, всего лишь несколько часов или дней — я ни за что не упущу эту возможность. Так я смогу — пусть даже в последний раз — не только забыться и дать отдых своим измученным душе и сердцу, но и поддержать свой организм в форме, близкой, к той, в которой я находилась всё время до того и выйду отсюда — коли господь смилостивится надо мной — более здоровой и телом, и рассудком, нежели люди, что не осмеливаются позволять себе подобного рода вольности. Я буду петь вопреки всем своим страхам. И начну прямо сейчас. Господи, как же давно я не занималась этим по всем правилам — какими-то урывками, не в полную силу, ежеминутно рискуя быть замеченной, услышанной, а сколько дней было пропущено мной из-за нехватки времени и, опять же — совершенно оправданных предосторожностей. Помоги мне, прошу тебя.»
Консуэло понимала, что по причине частых и длительных перерывов ей будет трудно вдвойне. Но наша героиня не собиралась сдаваться до тех пор, пока будет жива.
И начать Консуэло намеревалась с того, чему учили её в самый первый год получения музыкального образования — подготовки своего тела и голоса к пению.
Это были специальные физические, дыхательные и мимические упражнения, направленные на разработку диафрагмы, освобождение голоса и чёткость артикуляции, для выполнения которых порой необходимо было принимать весьма странные и даже чудаковатые для непосвящённых в профессию певицы позы и различные выражения лица, произносить, выкрикивать несвязные слова и делать загадочные жесты, назначение коих было ясно лишь тем, кто также имел непосредственное отношение к данному ремеслу. Ну, а люди, работавшие здесь, как справедливо считала наша героиня, став свидетелями подобного зрелища, и вовсе вновь станут громко и с бесстыдным наслаждением высмеивать её, а то и вовсе всерьёз расценят все эти «кривляния» как сумасшествие, и, чего доброго, ещё учинят с ней что-нибудь, что, возможно, принято творить с теми, кто начинает понемногу лишаться рассудка — проведя какой-нибудь гнусный ритуал или попросту посадят её в темницу или ублиет, лишив тем самым если не общения, которого и так не было, то хотя бы присутствия других живых душ рядом — того немногого, что составляло иллюзию последнего — ведь, слыша вздохи, стоны и крики, Консуэло, как помнит наш любезный читатель, отвечала им безмолвным состраданием и тихими, бессильными слезами.
«Пожалуйста, не лишай меня этого, Господи… — была ещё одна просьба, родившаяся в её сердце. — Тогда мне будет сложнее выжить здесь — если я буду окружена лишь тишиной и редкими и грубыми окриками тюремщиков, то очень скорое я могу стать такой же. Да, если такова будет твоя воля — я приму и это. У меня не останется выбора. Но сейчас я не хочу такой судьбы для себя. Однако если всё же мне суждено сменить место своего нынешнего обитания с этого каземата на глухое подземелье — не дай мне дожить до срока освобождения — дабы уход за мной не стал в тягость моему возлюбленному».
И потому Консуэло, понимая, что очень скоро должны прийти люди, следящие здесь за порядком, ушла в самую непроглядную тень — туда, где находилась её кровать, оставив место для поворотов, наклонов и шагов. Нашей героине хотелось надеяться, что с расстояния между решёткой и дальней стеной будет невозможно разглядеть черты её лица, а когда надзиратели подойдут ближе — Консуэло сделает вид, что не занята ничем особенным, а просто прохаживается взад-вперёд, томясь пленом, как и все здесь.
И первым занятием стало продолжение той гимнастики, коей она встретила рассвет.
Все недостающие движения наша героиня проделала достаточно быстро, но, впрочем, так же не сводя глаз с противоположной стороны коридора.
При выполнении начального этапа тренировки никто не появился, не побеспокоил Консуэло, отчего она обрела большие уверенность, смелость и парадоксальное, удивляющее её ощущение безопасности. Это безотчётное, странное и пугающее для самой нашей героини, но вместе с тем такое утешительное и отрадное чувство, за которое Консуэло испытывала огромную благодарность к высшим силам, вселил в её грудь верный невидимый ангел-хранитель, что распростёр над головой Консуэло свои огромные белоснежные крылья, которые можно было лицезреть, лишь вознесшись в райские чертоги.
Закончив физическую разминку, она приблизилась вплотную к своей постели и приступила к мимическим упражнениям.
Несмотря на всю настороженность, нашей героине всё-таки казалось, что предыдущая часть гимнастики со стороны выглядела более или менее привычно для трудящихся тут — ибо почти каждый человек, просыпаясь, ощущает инстинктивную потребность размять своё тело. Помимо того, это обстоятельство дополняли те хаотичные движения, хождения по камерам в беспорядочно возникающем полубреду, что совершали несчастные пленники, охватываемые новыми и новыми приступами страха и отчаяния, не в силах смирить свою душу с пожизненным заключением. Эти эпизоды, как верно предположила наша героиня, также повторялись здесь каждый день, и не по одному разу, и, чему была свидетелем Консуэло — на которые уже никто не обращал на них внимания — быть может, разве что только тогда, когда узник, дойдя до крайней степени умопомешательства, начинал причинять себе вред, царапая в кровь лицо и тело ногтями и рыча подобно дикому зверю. В этих случаях, скорее всего, последние могли пригрозить перешедшему грань каменным мешком, а если случившееся повторялось — исполняли своё «обещание». И потому из-за первого своего ритуала Консуэло волновалась чуть меньше, нежели по поводу всех остальных.
Взгляд её и на этот раз был устремлён туда, откуда приходили владелец крепости, надзиратели и разносчики еды. И вновь господь миловал нашу героиню — среди нежданно наступившего полнейшего безмолвия Консуэло не различила ни тяжёлых, твёрдых шагов хозяина крепости, ни чуть более развязной походки его первого помощника, ни шаркающей — второго, ни грохота железной тележки с посудой, ни незнакомых голосов иных работников.
Третья стадия подготовки к распевке помогла ей обрести почти совершенное душевное равновесие — по той причине, что включала в себя работу с дыханием. Выполняя эти упражнения, мерно отсчитывая секунды, Консуэло также не отходила от своей кровати. Такая гимнастика погрузила её в какой-то лёгкий транс, и наша героиня невольно закрыла глаза. Словно какая-то серая мглистая пелена с едва заметным белым отсветом скрыла от Консуэло решётчатую дверь, и каменные пол и стены. На время она забыла о том, что находится в тюрьме и что в любой момент её могут бесцеремонно прервать.
Наконец, когда всё задуманное было завершено, взгляд нашей героини вновь прояснился, Консуэло очнулась от полузабытья и с тревогой посмотрела в сторону коридора. Но стены его по-прежнему хранили тишину, казавшуюся ей сейчас почти гробовой.
«Значит, в это время, поздним утром — здесь всегда так… Нелегко будет к этому привыкнуть, но я надеюсь на божью помощь", — безотчётно подумала она.
Всё было позади.
Все упражнения, подразумевавшие издавание звуков, наша героиня решила отложить хотя бы на несколько часов — хватит с неё и того, что уже было выполнено.
Консуэло ощущала приятную физическую усталость, расслабленность и одновременно была измотана известной степенью нервного напряжения, сопровождавшего её практически на всём протяжении занятий.
Наша героиня вновь невольно облегчённо вздохнула и села на постель, дабы дать физический отдых — своему телу, мозгу — от небывалого напряжения внимания, и душе — избавившись от непрестанной тревоги, и поразмыслить о том, можно ли заняться здесь ещё чем-нибудь подобным, не рискуя навлечь на себя несправедливое наказание.
В раздумьях прошла примерно половина часа.
Консуэло уже успела отдохнуть и душой, и телом, а на ум помимо её воли начали приходить светлые строки новых песен, восхваляющих господа, что хранит своих служителей от воплощения смертельных угроз ненавистников. В голове нашей героини почти сложилось первое сочинение, что родилось в стенах каменного плена, когда среди оглушающей тишины Консуэло различила знакомый, мощный, сочный, грубый и громкий мужской голос, хотя ещё не могла понимать слов.
И этот голос мгновенно вырвал её рассудок из мечтательных грёз.
Наша героиня быстро и бесшумно поднялась с кровати, вышла из полусумрака и, замерев, превратилась в слух, улавливая каждый малейший звук, каждый шорох.
«Неужели он идёт ко мне? Уже, так скоро? И среди бела дня. Нет, он не посмеет, не решится — ведь с ним есть кто-то ещё — хотя шагов второго человека я и не узнаю. Они делают обычный обход, вот и всё. Просто здешний владелец имеет привычку время от времени самолично присутствовать при исполнении своими подчинёнными их обязанностей — быть может, от скуки, от нечего делать. Да, может быть, сейчас он направляется сюда и ради меня, но… нет, не затем, чтобы исполнить свои ужасные обещания», — так Консуэло пыталась успокоить себя, но это удавалось ей с трудом — сквозь эти слова, которым она не верила, как через ничего не значащие преграды, пробивался страх.
Вдали действительно показалась крепкая и мощная фигура начальника тюрьмы, а тень, что скрывала её всякий раз, когда он миновал промежутки между висящими на стенах факелами, только усиливала мрачное впечатление, создаваемое всем обликом хозяина крепости. Рядом с владельцем тюрьмы шёл незнакомец — чуть ниже ростом и имевший не столь крепкое телосложение. По поведению последнего можно было заметить, что тот старался вести себя как можно скромнее и лишний раз не спорить со своим хозяином. Но не искреннее уважение руководило манерой этого человека держаться, а пресловутое стремление угождать — дабы не потерять свой заработок — пусть крайней скудный, однако дающий право на удовлетворение самых основных потребностей — в еде и жилище — диктуемых животным, неосознаваемым инстинктом самосохранения, что сильнее всех прочих довлеет над натурами недалёкими, затмевая их, не знающими и не желающими знать смысла собственной жизни.
Войдя в коридор, они разошлись по разным сторонам и проходили мимо камер, заглядывая внутрь и уверяясь, что каждый из заключённых жив и не причинил себе никаких смертельных увечий. Для полной убеждённости в последнем то младший сослуживец, то начальник крепости порой грубо окликали узников и просили повернуться лицом или встать в полный рост, отчего некоторые из них, обессилевшие и на сей раз спокойно заснувшие после бреда и ночных кошмаров, в испуге вскакивали со своих постелей, ещё не успев до конца проснуться, и оттого их била мелкая дрожь. Когда надзиратель или хозяин тюрьмы переставали смотреть на несчастного пленника — тот, продолжая трястись, шёл к своей кровати и вновь ложился, вскоре оказываясь объятиях Морфея, что был милостив к бедному заключённому и не посылал ему тех кошмаров, что лицезрел он прошлой ночью, даруя ту самую пустоту сознания, коя овладела рассудком нашей героини, дабы сохранить последний в здравости и целости.
«Сколько же здесь работников, которых я ещё никогда не видела?..», — в неприятном удивлении подумала Консуэло, продолжая неотрывно следить глазами за владельцем крепости, что, бросая на неё быстрые сверкающие взгляды, с каждым шагом неумолимо приближался к каземату нашей героини.
И чем меньшее расстояние разделяло камеру Консуэло и начальника тюрьмы, тем учащённее билось её сердце и поверхностнее становилось дыхание. Когда хозяин крепости своими стремительными шагами отходил от камеры очередного осуждённого, наша героиня непроизвольно отступала на шаг к дальней стене своего каземата.
В какой-то момент Консуэло, сама не сознавая того, стала просить бога на сей раз пронести эту чашу мимо, совершить что-нибудь, что сейчас помешало бы этому человеку встретиться с ней с глазу на глаз.
Но в одно из мгновений наша героиня одёрнула себя:
«Господи, да на какое же ещё чудо я надеюсь? Разве ж мне мало твоей милости, что ты уже являешь мне? Хватит и того, что до сих пор со мной не случилось ничего действительно страшного. Если понадобится — я выдержу его злобный взгляд, полный ненависти, все его нападки, уничижения и оскорбления, ибо отвечать на них — значит распалять гнев и ярость ещё сильнее и не давать этому человеку и единого шанса забыть о своих низменных умыслах. Терпение же станет несомненным проявлением самоуважения и защиты моих собственных чести и достоинства. Господи, дай мне сил».
Как и в прошлый раз, обход был совершаем довольно скоро.
Старший надзиратель непрестанно оборачивался, дабы не отставать от директора тюрьмы.
В каждом энергичном и отрывистом шаге, каждом взгляде и повороте головы владельца крепости читались раздражение, нетерпеливость, желание как можно скорее увидеть лицо той своей «подопечной», к которой он питал «особое отношение», как можно ближе от своего собственного, ощутить её дыхание, а потом… Но, впрочем, всему своё время.
Наконец начальник тюрьмы миновал последнюю на своём пути камеру и, теперь уже крайне неспешной походкой, словно издеваясь, устремив свой взгляд на Консуэло, приблизился к каземату нашей героини.
В эту же секунду с другой стороны подоспел его нынешний напарник, в поведении которого, впрочем, внимательный наблюдатель мог заметить едва уловимые отстранённость, нежелание присутствовать в качестве немого зрителя в этом театре одного актёра. Глаза сослуживца хозяина крепости, ощущавшего над собой полную и безоговорочную власть этого человека и потому не смевшего ослушаться и старавшегося держать суровый вид, но понимавшего всю смехотворность, абсурдность и глупость собственного положения и вполне справедливо считая себя лишним в этой сцене, не горели, в них не было того блеска, что заволакивал взгляд второго какой-то тупой пеленой, смесью злобы и похоти.
Консуэло стояла неподвижно, выпрямившись во весь рост, всё так же сжимая губы и стараясь не встречаться с владельцем крепости глазами, дабы не причинять себе ещё большей боли.
Директор тюрьмы не стал терять времени даром и поприветствовал её нарочитым тоном наставника, довольного своей ученицей:
— А, так ты уже ждала нас, готовилась к нашему приходу? Как приятно и лестно! Что ж, похвально, похвально, красавица!
В следующий момент он слегка повернул голову туда, где стоял поднос с пустыми миской и кружкой и с выражением крайних удовлетворения и восхищения проговорил:
— Ай, молодец! Они ведь говорили, что тебе понравится, да? Ну что, правы были они? Вижу, что правы! Ни крошечки, ни капельки не оставила! Значит, им всё-таки удалось обучить тебя сразу двум правилам: иметь приличный вид, когда к тебе пожаловали гости и уважать труд тех, кто тебя обслуживает — несмотря на то, что ты дочь грязной и оборванной уличной цыганки. Что ж, признаю — надо отдать должное — не так уж ты и безнадёжна.
Наша героиня едва сдерживала себя, чтобы дослушать эти гнусные слова до конца. В глазах Консуэло, загоревшихся праведным негодованием, заблестела светлая, чистая, подобная девственному лесному роднику прозрачная влага.
— Я не допущу, чтобы вы говорили так о моей матери и посмертно оскорбляли её! , — наша героиня совершила над собой невероятное усилие, чтобы не дать слезам оборвать собственный голос.
— Ах, боже мой, ну ты же вновь обиделась на истину! Или я что-то сказал не так? Разве я в чём-то не прав? Да и как ты сможешь хоть чего-то «не допустить»? Ты же даже не можешь выйти отсюда, — говоря эти слова, владелец крепости самодовольно засмеялся, не замечая самодурства и глупости, отразившихся в его же собственных глазах, — а твои речи значили что-то лишь на подмостках! Уверен, что ваш драгоценный Альберт Рудольштадт не очень-то позволял всем вам иметь своё мнение. Сектанты — они все такие — диктаторы, самодуры, фанатики, которым плевать на остальных — лишь бы подчинялись да были подмогой. Да и недалёкие, если уж на то пошло. Он же первым начал рыть ту яму, в которой сейчас оказались сотни, если не тысячи вот таких же как ты. Ну, и где здесь его хвалёное ясновидение, а? Да, а своих жёнушек и родственничков они посвящают в свой бред первыми, убеждая в том, что их мракобесие — единственный путь к спасению этого загнивающего мира. Только вот не дожили последние до апогея, так сказать, всей деятельности их ненаглядного наследничка, который оказался настолько… даже не знаю, как выразиться… харизматичным, что ли — чтобы повести за собой огромную толпу количество таких же безмозглых людишек, и заодно полоумным — чтобы всех их разом во главе с самим собой со всего разбегу отправить в пропасть. Но вышло грандиозно — в этом твой Рудольштадт, несомненно, преуспел! Он вообще умел устраивать представления. Но слава богу, что никто из его семейки не дотянул до… хм… скажем так, апогея всей деятельности окончательно выжившего из ума фанатика! Бог смилостивился над ними! Всё-таки, что ни говори, а достойными людьми были — хотя и тоже со своими недостатками. Но, заметь — я говорю обо всех, кроме его такой же безумной мамаши! И, к слову сказать, ещё неизвестно, в кого он такой уродился. Небось, в их никчёмного докторишку! Ну, а ты, наверное, почитаешь её чуть ли не за богородицу? Что ж, не удивлюсь, если это так. Но что-то я надолго отвлёкся. А вот похвальную привычку к аккуратности ты, вне всяких сомнений, усвоила не от своей обожаемой мамочки и уж тем более от твоего божественного избранника, а на светских и королевских приёмах — в обществе небезызвестного Дзустиньяни и нашего властителя — великочтимого Фридриха. Ну, признайся, разве не так? И, мне, к слову сказать, почему-то не верится, что ты там только пела да на фортепиано бренчала, — последнюю фразу хозяин крепости проговорил всё с теми же унизительными интонациями и сальным смехом. — Мы, может, и недалёкие, но давно живём на свете и всё прекрасно понимаем. Ну, признайся, хорошо тебе было, а?
— Мне всё равно, кем вы считаете меня — правду о себе я знаю и без вас, во что вы верите, а во что — нет, что понимаете, а что — нет! Но я сделаю всё для того, чтобы вы больше не посмели оскорбить достоинство этих праведных людей!
— Праведных? Да не смеши меня! По-твоему, как ты появилась на свет? От святого духа? От такого же христосика, как твой Альберт? Ты знаешь, я что-то очень сильно в этом сомневаюсь. Господи, я наконец-то вспомнил его имя — надо же!.. От перекатной голи — такой же, как ты. Ну, или от какого-нибудь короля или вельможи, что позабавился с цыганским отродьем, а как прошла ночь — так и выставил за порог. Впрочем, быть может, она ходила к нему до тех пор, пока сама не рассказала, чем кончилось дело в тот, первый раз. Ну, а дальше, я думаю, всё ясно — «я тебя не знаю, ничего у нас не было, свидетелей нет, так что катись-ка ты, Эсмеральда, на все четыре стороны». А если она и надеялась на что-то, будучи несмышлёной девчонкой — то это невиданная наивность и глупость с её стороны. Какой же уважающий себя дворянин станет так или иначе связывать свою жизнь с бездомной попрошайкой, а уж тем более — признавать отпрыска? Что скажут в свете? Как он будет вывозить её на балы? Ведь сущий позор — иметь чернявую жёнушку на фоне белокурых и голубоглазых светских дам, от природы одарённых аристократической бледностью. А если ещё она появится в окружении нескольких таких же черномазых спиногрызов — ведь тогда рафинированные молодые барышни просто попадают в обмороки! Наверное, стоит пожалеть их, а? А уж чтоб обучить сиё воплощение бескультурья и косности чтению, хорошим манерам и умению вовремя сдерживать себя, не высказывая подряд все свои мысли — потребуется явно не один год. Да и кто возьмётся? Я уверен, что, даже если бы произошло чудо и он бы сам, окрылённый любовью, принялся за дело — то вскоре бросил бы эту безнадёжную затею.
— Замолчите! , — опять крикнула она, вся подавшись вперёд, готовая броситься на начальника тюрьмы. — Да, я не знаю истории своего появления на свет, я не знаю, кем был мой отец, я не задавала своей матери таких вопросов, ибо понимала, что, коли она никогда не делилась ею со мной — значит, за этим стоит какая-то печаль, или, быть может, трагедия, но я никогда и ни за что на свете не стану считать, что женщина, давшая мне жизнь, была блудницей! Если даже всё было так, как говорите вы — я верю, что она любила того человека, любила горячо и беззаветно! И, если даже он не испытывал к святой Розамунде взаимного чувства — это не даёт вам права произносить подобных слов по отношению к той, что воспитала меня и вложила в моё сердце все самые главные и священные истины!
Душа нашей героини кипела, переполнившись чувством унижения, степень которого уже не смогла бы вынести её любимая мать, и потому наша героиня неосознанно приняла это поругание на себя. Консуэло физически ощущала, как все эти ужасные слова проникают в горло нашей героини — словно её кормили ими насильно и она не могла ничего сделать, чтобы остановить это. В какой-то момент Консуэло показалось, что она вся состоит из них, стала ими.
— Замолчу, когда мне будет угодно! А теперь — хватит! Устал я с тобой забавляться — не за тем я сюда пришёл.
Наша героиня, словно вмиг очнувшись от кошмара наяву и ощутив предчувствие нового, в момент напряглась всем своим существом и инстинктивно на незаметных полшага отступила от того места, где стояла, хотя Консуэло и хозяина крепости в этот момент и так разделяло весьма почтительное расстояние — то ли он, инстинктивно ощутив внутреннее преображение нашей героини, которая вновь стала храброй и уверенной в себе — но боясь сознаться себе в том, дабы не потерпеть крах собственных бесстыдства и наглости, не решался подойти ближе, дабы не обнаружить перед нею и самим собой слабость собственной натуры, в изрядной степени наносную самоуверенность, то ли пыл его порочной страсти, так причудливо смешанной с ненавистью, начал постепенно, неведомо для него самого, угасать.
— Но какая же досада, — директор тюрьмы с деланным сожалением поднял глаза к потолку, — мне опять некогда послушать тебя, красавица. Но, чем томительнее ожидание — тем сладостнее пройдёт наша следующая встреча, не правда ли? Да и ты за это время лучше подготовишься — верно я говорю? Пошли отсюда, — обратился он наконец к старшему надзирателю. — Ты помнишь, что у нас времени в обрез? Чёрт, когда же я наконец займусь ей, почему мне то и дело что-то мешает… — пробормотал, удаляясь, владелец тюрьмы, но Консуэло расслышала каждое слово. — Хорошо, что её каземат находится в самом конце коридора и мы успели обойти всех…
Напарник начальника крепости втайне был рад тому, что у его хозяина вновь не было возможности остаться наедине с молодой пленницей. Одолеваемый неясной тревогой — но не в отношении молодой узницы, а, как бы ни было странно и удивительно для самого напарника хозяина тюрьмы, он смутно предчувствовал что-то нехорошее, касавшееся именно его патрона.
«Мне следует начать петь прямо сейчас, иначе я действительно сойду с ума, — твёрдо решила Консуэло. — Моё возвращение к собственному призванию, к тому, что возвышает моё сердце, унося его в далёкие миры придуманного легендарного прошлого, вырывает из юдоли земных скорбей, помогая черпать силы души у любимых героев, чьи мужество и стойкость восхищают меня, придаст моей душе энергии, чтобы пережить всё то, что предопределено мне здесь судьбой. Это не позволит мне забыть о второй половине смысла моей жизни. Да, пусть на какое-то время я буду уходить от реальности, но это не явится побегом, продиктованным страхом. Напротив — такие акты погружения в вымышленную действительность напомнят мне о том, что и во мне самой есть неиссякаемый источник терпения, самообладания, смелости и благоразумия. Они проходили испытания гораздо тяжелее — выбирались из геенны огненной, куда низвергали их разгневанные боги, сжигаемые пламенем зависти, ревности, шли сквозь преисподнюю, не оборачиваясь и отдавшись на волю небесных духов, лишались тех, кого любили, множество раз им грозила гибель… И четыре из них я уже сумела преодолеть, не сломавшись и не отчаявшись. Первым была смерть моей матери. Я сделалась сиротой, у меня не осталось никого, ни одной близкой души во всём белом свете, кроме Андзолетто, и он стал мне опорой, он отирал мои слёзы, когда я не выдерживала всей тяжести горя, и могла разрыдаться совершенно внезапно, но в его объятиях я успокаивалась. Я понимала, как бывало ему трудно и непривычно выносить эти страшные муки моего сердца — ведь дотоле я не проявляла таких сильных чувств — а особенно теперь — когда я знаю, что он не любил меня по-настоящему — его чувство было чем угодно, но только не любовью — мне думается, должно быть, временами это было и вовсе невыносимо, и потому сейчас мне даже жаль его — если Андзолетто приходилось совершать над собой такие усилия — пусть и не каждый раз, когда моя голова лежала на его плече, но, я полагаю, что это происходило довольно часто — но я ничего не могла поделать с собой. Слёзы лились помимо моей воли. Но я знала, что так рано или поздно случится. Я видела, как мучилась моя мать и осознавала, что конец уже близок, и была готова к этому. И потому я плакала совсем нечасто, хотя всё же эти редкие приступы и готовы были разорвать мне грудь и ослепить мои глаза. Но с течением времени эти приступы становились все тише и постепенно сменились светлой грустью. Но я никогда не забуду те несколько лет душевных мук, что вначале были нестерпимы. Вторым и самым тяжким стала неверность моего первого возлюбленного. Как в сердце такого же простого, бедного, как я сама, мальчика-сироты — могло таиться столько жестокости? Лучше бы нашей встречи не было вовсе. Зачем господь свёл нас в той злосчастной церкви и открыл моё сердце для первого чувства? И неужели жажда славы и богатства до такой степени застили его глаза и сделали бесчувственной его душу? Я не могу найти ответа на этот вопрос, потому что его не существует… Третьим, и, как я осознала потом — легчайшим из всех — было прощание с театром — ведь я способна получать удовольствие от своего ремесла, не требуя взамен ни платы, ни аплодисментов. У меня не было иного выхода кроме как расстаться со сценой навсегда — ибо я не знала, появятся ли у меня ещё когда-нибудь силы и желание вновь проживать каждую роль как свою жизнь, превращаться в свою героиню, отдаваться образу всецело, без остатка — потому что иначе я не могу — тогда моё ремесло потеряет свой смысл, своё истинное предназначение. Четвёртым была мнимая кончина того, кто, появившись в моей жизни вновь и взяв меня за руку, стал звездой, освещающей моё сердце. В глубине своей души я знала, что он ушёл не навсегда, что он вернётся. Я была готова хранить верность нашей любви и чтить память Альберта. И господь воздал мне за это — мой избранник стал тем, кто в своём физическом воплощении и до сего дня ведёт меня по дороге бытия. Да и может ли земной плен, эта каменная тюрьма сравниться хотя бы… с яростью Зевса-громовержца, что испепеляет неугодного единым взглядом? Ведь начальник этой крепости — всего лишь человек, что стоит ниже любого языческого и греческого идола. Да, по своему происхождению я и он равны — нас сотворил обладатель высшей силы. Но мы не равны по духу. Я не однажды преодолевала стремление сдаться, сломаться под ударами судьбы, я падала без чувств от этих ударов, но я принимала помощь добрых людей, не стесняясь признавать себя слабой, понимая, что это не навсегда, что сейчас мне нужна поддержка, но дальше, через время, я смогу идти сама, и я предпринимала все усилия, чтобы встать, я вытаскивала себя за волосы. Я понимала — и убеждения мои не изменились и до сей поры — что месть унижает человека, делает его своим пленником, становясь смыслом его жизни, обедняет и в конце концов уничтожает его внутренний мир, сжигает изнутри, ожесточает и погружает во мрак душу и потому у меня не возникало даже мыслей расплатиться с теми, кто заставил меня страдать. Я знаю, что судьба сделает это своим способом, в своё время, и воздастся всякому по делам его. Да, хозяин здешней крепости пользуется своими безграничными властью и авторитетом, уважением, основанными на страхе, злоупотребляя ими в самых худших своих проявлениях. Но он не сильнее всевышнего, как никто не сильнее. Человеку не дано быть могущественнее творца. Более того — всевластие хозяина этой крепости проистекает из тьмы, а грешные помыслы — признак слабости воли и душевной лености, тогда как владычество создателя зиждется на любви к людям, на стремлении прощать их и, глядя в самую глубь сердца, и, видя там — пусть на самом дне — еле заметные, почти неуловимые, грозящие вот-вот погаснуть — чистоту и свет, помогать в самых мелких, самых несмелых, но праведных начинаниях, и этим власть создателя безгранична. Тех же, кто отдал свою душу мороку — он тихо оставляет медленно и незаметно для них самих погибать, осознавая, что все усилия наставить такого человека на путь истинный будут тщетны. Но он всегда готов принять раскаявшихся, и в этом заключена часть его великой силы. Если годы этого плена сломят меня, заставив затаить ненависть на этого человека и лелеять в своей душе план того, как я могла бы отплатить этому извергу — господи, дай мне надежду на то, что я когда-нибудь смогу вновь прийти к тебе с повинной головой, не успев претворить свои думы в жизнь. Сейчас же мой страх перед этим человеком не оправдан с точки зрения создателя всего сущего. Да, я отдаю себе отчёт в том, что случиться может всё, что угодно, что мир несовершенен, что пути бога неисповедимы, что законы его порой исполняются не так, как представляют это себе почитающие его, но я прошу тебя, создатель — не дай мне забыть о твоей высшей справедливости. Если этот ад закончится только с моей смертью — мне не останется ничего, как принять данность. Я не смогу ничего сделать. Но я всегда должна помнить, что существует суд небесный. И в горнем мире мы не окажемся рядом — ибо, даже если оба мы грешны, то я до сей поры никогда не причиняла зла людям сознательно, и масштабы моих прегрешений, коли оные найдутся — уступят дурным деяниям этого изувера, и я верую в то, что не нарушу свой внутренний кодекс, продиктованный мне самой природой, заложенный во мне, кажется, с самого моего рождения. Но если всё же через эти пять лет я останусь жива — сии испытания не будут вечными, они не продлятся до самой моей смерти. Всё завершится в этот же день этого же месяца. Начальник крепости будет обязан выпустить меня отсюда — иначе он сам предстанет пред служителями Фемиды. Да, он может прибегнуть к подкупу, к запугиванию, обернуть всё против нас — своих жертв — и добиться оправдательного приговора. И, всего вернее, так и случится, коли этого человека обуяют ещё более развратные и извращённые вожделения, кои я даже не осмеливаюсь вообразить себе. Но есть ещё на земле добропорядочные натуры. Они, как атланты, держат на своих плечах тяжёлые камни хрупкого равновесия добра и зла и нередко вступают в ряды служителей закона и, помимо своей главной цели — наказывать виновных — видя самоуправство, начинают противоборствовать ему. Да, их уничтожают — как нас, учиняя такие же тихие и жестокие расправы — словно императоры и короли — над неугодными. Но только совершается это в условиях такой секретности, сквозь завесу которой любому газетчику незачем делать даже попытки проникнуть — слишком мелок масштаб таких бедствий. Иное же дело — истории государственной важности, где замешаны первые лица правительства и их приближённые. Наши фотографии теперь на титульных страницах любого хоть сколько-нибудь крупного и уважающего себя — господи, как же смешно и горько звучат в их отношении эти слова! — издания. Каждый считал своим долгом высказаться, выразив свою ненависть и презрение к нам. И причина этого более чем ясна — за эти снимки платят баснословные суммы ассигнаций — словно это наши головы. А если ещё к этим «портретам», кроме заголовка и подписи, добавлен какой-то текст — высочайшее вознаграждение автору будет обеспечено. И позирование для того, чтобы поместить запечатлённое на главные полосы всех газет, было настоящей, отдельной пыткой для каждого из нас. Мы должны были сидеть недвижно, выдерживая насмешки и издевательства работников королевской полиции и фотографов. Но всё это только ещё строже воспитало во мне и во всех нас силу воли. А такие же люди как хозяин этой тюрьмы, боятся честного суда над собой как огня. И, если не на земле — где нередко сами законы являются преступлениями — то в чертогах бога — ибо подобных нечестивцев господь карает по всей строгости, и они сами подвергаются тем же пыткам, что учиняли со своими жертвами. И эти пытки длятся вечно. Никто не уходит от этого суда. Но как же трудно мне убедить саму себя в способности справиться со всем, что мне предначертано пережить здесь… Но, быть может, это оттого, что пока я успела лишь подготовить себя к возобновлению занятия искусством, данным мне свыше. Мне нужно как можно скорее переходить к действиям. И я сделаю это прямо сейчас. Но сначала я должна увериться в том, что мои губы и язык по-прежнему не утратили навыка в случае необходимости произносить речитативы быстро и чётко, а голос помнит все ноты и не лишился умения переходить от самых высоких нот к самым низким — дабы явить миру все душевные перипетии своей героини, продемонстрировать то, как подчас нелегко, мучительно даются ей судьбоносные решения, показать её слёзы и великую решимость ради собственного счастья, собственного светлого грядущего, исполнения своей заветной мечты принести в жертву чувства тех, кто беззаветно поклоняется ей, почитая подобно божеству».
Консуэло глубоко вздохнула — что также являлось частью подготовки — и приступила к распевке, упражнения которой среди прочих включали в себя вой волка, рычание разъярённой львицы и вокализацию отдельных звуков и слогов в различных тональностях.
Большинство из заключённых в крепости поначалу смотрели на неё с настороженностью и непониманием, но вскоре начинали сокрушаться, посчитав, что и эту молодую узницу постигла та же участь, что и некоторых из них — она сошла с ума. Но вот только первые не могли понять, почему это произошло с нашей героиней столь стремительно — ведь с того момента, как Консуэло переступила порог своего каземата, не прошло ещё и суток, и ни один из тех, кто был приговорён находиться здесь до конца своих дней, не помнил на своём веку, чтобы до «этой несчастной маленькой цыганочки» хоть кто-нибудь так скоро терял разум. Однако, не зная причины, по которой она оказалась здесь, видя худенькую, хрупкую фигурку, весьма небольшой рост, нездоровую бледность и почти юный возраст нашей героини, спустя короткое время многие решили, что и душа Консуэло столь же слаба. Но они не знали, через что ей пришлось пройти, какой путь привёл нашу героиню сюда, и что этот плен — и есть свидетельство несгибаемой твёрдости характера Консуэло. Но, впрочем, среди узников оставались и те немногие, что знали нашу героиню по служению в ордене и потому смотрели на неё, распахнув глаза и оживившись, с торжествующей, радостной улыбкой, и потому Консуэло не была одинока в своём ликовании — она ощущала единение и поддержку своих соратников, и это усиливало торжество души нашей героини. Но как же ошибались первые…
Консуэло выла и издавала звериный рык во всю мощь своих голосовых связок, вкладывая в него всю силу своей души и храбрость, видя перед собой распростёртую ширь огромной ночной степи и всей кожей ощущая ветер, развевающий её одежду и волосы. Имеющая от природы тёмную, смуглую кожу, в эти минуты наша героиня действительно походила на смелую и красивую волчицу, а длинные чёрные волосы лишь дополняли это впечатление.
В распевании каждой гласной Консуэло также видела свой смысл, своё особое, глубокое значение. Громкое, звонкое, самодостаточное, полнозвучное «а», нередко являвшееся финалом фразы, пропетой с театральных подмостков, значило для неё объемлющее в душе нашей героини в те мгновения весь мир торжество искусства. В эти моменты она как будто бы поднималась над землёй и видела перед собой нежное сверкающее сияние кремового оттенка. «У» — как уже мог понять наш любезный читатель, олицетворяло бесстрашие, независимость и свободную волю ночного хищника, горящими во тьме глазами освещающего себе путь. «Я» — утверждало ликование самости, разнообразие, наполненность и неповторимость сочетания красок внутреннего мира нашей героини. Остальные же звуки виделись Консуэло комичными — ибо существовало очень немного сложных и серьёзных произведений, в финальных словах монологов которых фигурировали бы данные гласные буквы — выпевая их, она смеялась, не сдерживая себя и веселясь от всей души, запрокинув голову и раскинув руки широко в стороны. Сердце нашей героини ликовало.
И последним, финальным аккордом, что прозвучал из уст Консуэло, вновь стал победный вой одинокого лесного зверя.
А тем временем хозяин крепости по долгу службы находился в кабинете своего заместителя, располагавшегося невдалеке от крыла, куда по прибытии в тюрьму была определена Консуэло.
Он уже собирался уходить, дав все необходимые распоряжения своему подручному, как вдруг, нахмурив брови, медленно повернул голову в сторону стены, отделявшей место работы его подчинённого и соседний коридор с казематами и проговорил:
— А это что ещё такое?.. Неужто наше благородное заведение окончательно превратилось в зоопарк? И кто же на сей раз? Постой-ка, постой-ка… Этот голос кажется мне до боли знакомым. Неужели наша цыганочка? Что-то, мягко выражаясь, рановато. Ты понял всё, что нужно сделать?
Для помощника начальника тюрьмы все узники были на одно лицо. Он различал их лишь как мужчин и женщин. Этот человек относился к тому типу людей, которые исправно выполняют свою работу и вникают лишь в те подробности, что касаются непосредственно их обязанностей, отличаясь к тому же лёгким отношением ко всему, что не затрагивает их непосредственной деятельности и потому не выказал никакой реакции на слова своего хозяина, а вместо этого проговорил:
— Так точно! Всё будет исполнено в лучшем виде!
Кроме того, заместитель владельца крепости занимал свою должность уже на протяжении многих лет и потому привык к почти ежедневно долетавшим до него со стороны камер заключённых отголоскам криков и стонов.
— Ох, шутник… — ухмыльнулся начальник тюрьмы и добавил: — Ну и славно, а я пойду проверю, кто там на сей раз возомнил себя оборотнем и готов растерзать всё и всех на своём пути, чтобы только выбраться отсюда. И я повторюсь, что почти наверняка знаю, кто это. И она, конечно же, не собирается сбегать. А даже если захочет — силёнок не хватит. А чудес на свете не бывает. Но всё же — что бы это могло значить?.., — с этими словами хозяин крепости, не раздвигая бровей, с некоторой поспешностью и озабоченностью вышел из кабинета, не оборачиваясь, закрыл за собой дверь и почти сразу же повернул направо.
После своих занятий наша героиня ощущала внутри всего существа небывалое доселе раскрепощение. Всякая боязнь улетучилась. Консуэло казалось, что теперь она может свернуть горы. Дыхание нашей героини было глубоким и свободным.
Несколько мгновений Консуэло просто стояла, наслаждаясь этим чудесным, волшебным состоянием.
Она не услышала шагов владельца крепости, но лишь, когда он миновал поворот в правое и самое нижнее крыло тюрьмы — различила в дальнем конце коридора его тёмный силуэт.
Когда наша героиня увидела своего тирана — для неё изменилось ничего. Сердце Консуэло не затрепетало от страха. Оно продолжало дышать воодушевлением и ликованием духовной силы.
Наша героиня была удивлена самой себе — Консуэло не ожидала, что мощь её искусства способна оказывать подобное воздействие и на неё саму.
Ведя жизнь театральной актрисы, наша героиня имела обыкновение, нисколько не отвлекаясь от своего выступления, замечать лица зрителей, пришедших на спектакль с её участием. И, если вначале в выражении некоторых из них Консуэло видела беспокойство и озабоченность какими-то делами их жизни, то ко времени кульминации очень малая — и оттого ещё более ценная! — часть из них преображались, отрешаясь от земного бытия, а в их глазах появлялся какой-то волшебный, слегка затуманенный, едва заметный золотистый свет. И она перевоплощалась в образы своих героинь именно для этих людей.
И сейчас Консуэло ощущала себя на их месте, испытывала всё то, что испытывали они. Она мечтала об этом очень давно, это было заветным желанием нашей героини — едва ли не после того, как Консуэло выступила в своём первом оперном спектакле.
«Господи… — она вновь вздохнула полной грудью, — никогда со мной не было такого. Как же это непривычно…».
— Неземное чувство, — невольно вырвалось у нашей героини. — Ну, что ж, а теперь я должна приступить к тому, к чему готовила себя. Это время пришло.
— Что ты там бормочешь? С кем разговариваешь? Ну да, уж явно не со мной! А уж не с самим ли Сыном Божьим и по совместительству своим любовничком? Потому что мужем-то его назвать нельзя даже и на бумаге, да это и немудрено — не говоря уже обо всём остальном — а иначе почему же вы до сих пор не нарожали себе детишек?, — тут начальник тюрьмы нехорошо усмехнулся. — Готов поспорить, что этот твой «наречённый небесами» давно лишился возможности сделать тебе наследника ваших благостных идей. Да и ты — здорова ли в этом смысле? Что-то я тоже очень в этом сомневаюсь. А если быть точнее — то я почти уверен в собственной правоте. И тем лучше — для нас обоих. Ведь ты понимаешь, о чём я — верно? А впрочем, на всё это мне плевать. И про себя ты можешь бубнить всё, что хочешь. А вот если ты ещё раз позволишь себе подобные завывания — то угодишь в темницу — так и знай. Церемониться здесь с тобой никто не будет. И так слишком много непозволительного я уже простил тебе. А уж там я с тобой сделаю всё, что захочу. И здесь тебя святой никто не считает. «Святой» — ха-ха. Да, наверное, всё же вы под этим словом понимаете что-то своё, иное, противное истинному богу, но нам, благочестивым гражданам, разумеется, даже представить такое невозможно… Подумать только — влюбиться в безумца! Но они, как ты понимаешь, не в счёт — у всех вас здесь нет никаких прав.
Консуэло слышала слова этого безжалостного человека, но они звучали словно бы за стеклом, со стороны, не для неё — как будто наша героиня стала случайной свидетельницей фрагмента какого-то неизвестного ей спектакля.
Сейчас Консуэло словно жила своей, отдельной жизнью. Она сделала глубокий вздох, и, в тот момент, когда начальник тюрьмы начал произносить свою следующую тираду — запела. Уста её раскрылись и из них полились чудесные звуки Ave Maria Франца Шуберта.
— Кстати, а как он тебя называл, на что хватало фантазии этого больного фанатика, а? Наверное, невестой Христа — то есть своей, да? Нет, нет, это прозвучало бы слишком скучно и пресно для вас — любящих острые ощущения и извращённые оргии — правда же? И, к тому же, это было бы святотатством и очень обидело бы господа нашего, попрало Его устои, и слава богу, что ваши принципы противоречат настоящей вере, а не той ереси, что вы придумали и пытались распространять по всему миру. Но как же тогда?.. Да и разве ради таких своих рабов он умер на кресте? Да отвечай же, когда тебя спрашивают! Ах, ну да, как же я сразу не понял — тебе стыдно даже произносить вслух эти богомерзкие слова в заведении, чья миссия — исправлять таких как ты, наставлять их на путь истинный. Хотя, я думал, что таким как вы уже ничего не стыдно… Да, да, всё так и есть, и никакие твои жалкие, якобы богоугодные песенки не способны заставить нас забыть ту правду, которая известна о вас, потомки содомитов и сумасшедшие сектанты! Ты хоть понимаешь, о чём — о ком! — поёшь?! Потому как эти слова звучат в твоих устах бездушно — словно заученное нерадивым учеником стихотворение — только ради того, чтобы от него отвязались! Да замолчи же!
Но наша героиня не собиралась подчиняться этому жестокому человеку.
— Ты издеваешься надо мной или действительно рассудка лишилась?! Имей же уважение к тем, кто стоит несравнимо выше тебя, отродье уличной потаскухи!
Видя, что Консуэло продолжает самозабвенно петь вопреки всем его требованиям и оскорблениям, хозяин крепости пришёл в бешенство, глаза его заблестели, он был готов сжечь ими непокорную, чересчур осмелевшую узницу, перешедшую все мыслимые и немыслимые границы.
Прокричав свои последние слова, директор тюрьмы направился навстречу нашей героине.
Но Консуэло не двинулась с места. Она стояла посреди своей камеры словно на постаменте, а бледность кожи, тонкость рук и хрупкость тела нашей героини делали Консуэло похожей на мраморную статую, создавая обманчивое впечатление, что она готова разбиться от легчайшего прикосновения. Голова нашей героини была гордо поднята, а глаза устремлённые на хозяина крепости, смотрели одновременно осмысленно на его фигуру и куда-то сквозь, за пространство зрачков, и не выражали страха — отчего владельцу тюрьмы стало немного не по себе, но он, не останавливаясь, списал это странное впечатление и свою какую-то суеверную, несвойственную его натуре реакцию на то, что во вчерашнюю ночь ему не удалось выспаться как следует.
Его мучили какие-то смутные, неясные сновидения. Они не были похожи на кошмары, но являли собой что-то неприятное, хотя он и не мог бы чётко описать, что именно представало его глазам. Единственное, что хозяин крепости мог бы сказать точно — эти картины были плоскими, серыми, порой чёрно-белыми и словно нарисованными детской рукой, карандашом, неумелыми штрихами.
Консуэло видела, как искажается выражение его глаз, делая директора тюрьмы подобным страшному безумцу с полотен Иеронима Босха или Питера Брейгеля, как нарочито шевелятся и кривятся в издевательствах его брови, губы и язык, как этот бездушный человек с избыточной чёткостью выговаривает слова, чеканя каждую букву, видела, как он приближается к ней, однако не слышала ничего кроме собственного голоса и испытывала лишь благодать и умиротворение — словно перед нашей героиней встала прозрачная стена какой-то неведомой, святой, непоколебимой защиты.
И, когда владелец крепости подошёл к камере Консуэло почти вплотную — то даже тогда не уловил в её облике ни малейшей ноты испуга, хотя это был единственный момент, когда нашей героине пришлось скрывать свою дрожь. Консуэло показалось, что в приступе негодования хозяин крепости уже был готов быстрыми и судорожными движениями отпереть каземат и попросту наброситься на неё. Но наша героиня не опустила голову, не прекратила пение, голос Консуэло не стал звучать даже самую малость тише, хотя всё это стоило ей огромных, но, к счастью, невидимых этим бессердечным человеком усилий.
Тогда начальник тюрьмы решил прибегнуть к последнему средству и, заглушая её пение, прокричал во всю мощь своих лёгких:
— Нет, всё-таки сумасшествие явно постигло тебя, коли ты не осознаёшь, что тебе грозит!
На несколько мгновений наша героиня совершенно перестала слышать собственный голос, но и это не прервало пение молодой пленницы. Открытое, смелое, преисполненное благоговения выражение её лица не изменилось, а грудь по-прежнему вздымалась во всю глубину своей силы.
Поняв, что даже исступлённый, громоподобный, яростный крик, от которого вздрогнули и на мгновение невольно отпрянули от решёток своих казематов все заключённые — не способен заставить Консуэло замолчать, хозяин крепости в каком-то бессильном гневе бросил:
— Ну и чёрт с тобой!
И удалился, несколько раз обернувшись в надежде на то, что эта дерзкая и безмозглая певичка одумается и закроет наконец рот, но ожидания его так и не были оправданы.
В это время суток в планы директора тюрьмы не входила проверка заключённых — оно было заполнено другими делами, и зря потраченное время вызывало в нём на фоне гнева на потерявшую всякий стыд пленницу раздражение на грани злости. Он досадовал на себя за то, что не смог сдержаться и, убедившись, что эти звуки исходили от его «любимой» новой узницы, просто уйти прочь, ничего не испытывая. Словно какая-то неведомая сила снова и снова влекла его к ней. Каждый раз он отворачивался от неё и удалялся прочь, делая над собой неимоверное усилие. И, если бы не срочные обязанности — он давно сделал с ней то, о чём грезил почти каждую ночь, представляя каждую подробность её тела и желая лишить её кожу этой безупречности, чистоты, этой гладкости, невинности и однотонности, жестоко надругаться и нанести раны — всё то, что не смог, не успел сделать с той, что предала его, уничтожив самые лучшие чувства.
Много лет назад он похоронил её, сгоревшую за несколько дней от воспаления лёгких. Тогда он уже успел стать её мужем, но ещё не знал, как скоро и как горько пожалеет об этом. На церемонии он стоял, раздираемый любовью и ненавистью, плотно сжав губы, не отводя от супруги — обожаемой и ненавидимой — своего взгляда, впившись глазами, с одинаковой страстью желая в последний раз поцеловать её и одновременно избить, растерзать это прекрасное тело. Даже лёжа в гробу, она была совершенна. В те минуты, как и после — за все двадцать пять лет — он не проронил ни единой слезы. С тех пор он стал совершенно другим человеком — мстительным и жестокосердным. Он больше не помнил себя прежнего. Его душа как будто бы навсегда застыла в этом мертвенном холоде мести, кою уже некому было адресовать… Но с течением времени его сознание нашло выход — страшный, ужасающий. Каждую пленницу, сколько-нибудь напоминавшую ему Магдалену — а именно так звали его первую и единственную любовь — он подвергал чудовищным пыткам, истязаниям и насилию. Он губил невинные души. И многие не выживали, перенеся весь этот смертный ужас. Но суд всегда был на стороне нынешнего владельца крепости, определяя, что эти увечья узницы, чей рассудок не выдержал заключения, наносили себе сами.
— Господи, если бы она не была так похожа на Магдалену и не была такой же… Я люблю и ненавижу её… Это пламя сжигает меня… — думал он, положив ладонь на грудь, всерьёз ощущая огонь внутри.
Но нет, наша героиня не была «такой же» — это раненая душа, ожесточившееся сердце владельца крепости искажали для него суть Консуэло, не позволяя увидеть истину, как бы защищаясь от неё — словно прозрение означало смерть, неизбежно последовавшую бы наказанием за подобное греховное упрямство и душевную слепоту.
После ухода хозяина крепости, закончив песню, Консуэло наконец смогла дать волю проживанию того страха, что вселило в неё то мгновение, когда она оказалась с ним лицом к лицу.
Какое-то время наша героиня стояла закрыв глаза и прижав к ним ладони. Дыхание её было дрожащим, но плач не подступал к горлу Консуэло, хотя она ждала этого.
Все узники в продолжение безмолвия нашей героини также хранили молчание, как бы безотчётно давая ей оправиться от пережитого потрясения и будто ожидая чего-то.
Но когда Консуэло смогла наконец опустить свои руки и устремила взгляд туда, где ещё минуту назад стоял её мучитель — со всех сторон раздались аплодисменты.
И нельзя было точно сказать, чему рукоплескали пленники — мужеству или же неподражаемому мастерству нашей героини, которые Консуэло сумела сохранить даже в столь опасном положении, вопреки испугу, охватившему её в одно из мгновений этой самой нежеланной из всех встреч в жизни нашей героини. Всего вернее, что узники были в высочайшей степени восхищены и тем, и другим.
Но Консуэло не думала об этом. В голове её не было никаких мыслей. В эту минуту наша героиня не хотела и не могла думать ни о чём. Консуэло целиком и полностью была во власти душевного трепета.
* * *
— Господи, они ещё и хлопают ей… — с недовольством и отвращением пробормотал директор тюрьмы, не успев ещё удалиться на достаточное расстояние, чтобы не слышать происходящего в коридоре, где находились камеры.
Он чувствовал истину, знал, что заключённые правы, но не желал признаваться в этом даже самому себе, однако и не стремился их остановить — безотчётно понимая, что этим прогневает бога, перейдёт некую грань, ступить за которую означало навлечь на себя немедленное наказание господне — и потому, нахмурив брови, предпочёл просто побыстрее уйти подальше от того места.
Да, пленники больше не боялись давать волю своим чувствам, ибо теперь, увидев блеск слёз настоящей, неподдельной, живой, безыскусной, ничем не приукрашенной человеческой жизни в глазах нашей героини, услышав всю искренность голоса Консуэло, всецело, всеми силами души, неистово обращённой с самого низа, порой пропитанного ощущением человеческой ничтожности, бессилия перед великой волей всемогущего провидения, с грешной земли — туда, вверх, словно стремительно пролетевшей сквозь все уровни ослепляющего сияния к недосягаемым простыми смертными людьми небесным высям, к той, что вечно молода и прекрасна, что покровительствует всем праведникам и оказавшейся прямо перед ней и немалыми трудами смогшей увидеть её лик ввиду золотисто-белых лучей, заслонявших взгляд Пречистой Девы, звучавшего не в содержании, но в том, что главнее последнего — в интонации своей — как молитва, как пламенная просьба — они интуитивно, бессознательно понимали, что следование страху и служило той причиной, что вредила их рассудку. Невыраженные, подавляемые переживания — тоска, отчаяние, страх, надежда — вопреки всем преградам рвались наружу в виде страшных иллюзий — эпизодов прошлого, непостижимым образом превращённых помрачённым разумом в подобия полотен древних мастеров, изображавших казни, пытки и чудовищ, бывших до того судьями и инквизиторами, что сходили с картин и гнались за несчастными узниками…
* * *
Испытывая небывалое облегчение, Консуэло наконец ощутила близость столь долгожданных слёз и не стала сдерживать себя. Ей нужно было пролить их, чтобы полностью избавиться от того неимоверного напряжения, что овладело ею в ту ужасную минуту. Наша героиня вновь спрятала лицо в ладони. У Консуэло перехватило дыхание. Всего лишь несколько прозрачных, невесомых капель, вначале обжёгших глаза, но тотчас остывших, ещё не успев пролиться, что освежили кожу. Но сколько страха и напряжения, сколько волнения, покидавших уставшее сердце нашей героини, было в них! Казалось, что они выплеснулись все разом. Консуэло плакала недолго.
Когда дыхание её наконец успокоилось — со всех сторон раздался звучавший вразнобой, но полный придыхания трепета и восторга полушёпот:
— Пой, пой нам ещё!
Вначале голоса были редкими и несмелыми и слышались из разных концов коридора, но вскоре, подбодренные друг другом, обратив свои лица к Консуэло, вперебой заговорили все заключённые, произнося эти слова на разные лады, порой перемежавшиеся с иными:
— Ты — наша спасительница! Благодаря тебе, благодаря милости божьей отныне мы не обречены сойти здесь с ума!
— Да, да, я буду петь… буду петь для вас… — улыбаясь бледными губами, едва заметными на почти таком же белом лице, одновременно нервно-болезненно, утомлённо, грустно и светло, тихо, почти шёпотом, прерывисто и поверхностно дыша, проговорила наша героиня, вдохновлённая и поддержанная этими голосами, сама также находясь в какой-то трепетной экзальтации, придающей душе хрупкость, открытость всему и вся, оголявшей её, словно окружённая сверкающим ореолом. Взгляд Консуэло всё ещё был печален, но за этой грустью в нём уже ясно проступала радость, и слёзы страха скоро и незаметно для неё самой становились слезами радости.
Консуэло стала утешением и здесь — для этих людей, что измучены неволей. Она вновь исполняла главную миссию своего сердца, своей жизни — дарить успокоение страждущим. То было безотчётное желание, стремление нашей героини — служить опорой более слабым душам, укреплять дух обречённых на вечное заточение, давать веру и надежду тем, кто не чувствовал в себе силы дожить до освобождения, поселившееся в её существе с того самого дня, когда Консуэло поняла, что заключение неизбежно — но осознанное ею лишь теперь, когда наша героиня оказалась в тех обстоятельствах, что ясно являли Консуэло её внутреннюю жажду.
Иные — думала она — внимая этим святым песнопениям, встретят свой последний день — ибо уже сейчас по их полубезумным взглядам наша героиня видела близость порога смерти и в душе своей тихо молилась за них о лёгком исходе.
«Пусть же прежде в последние минуты их жизни разум их просветлеет вместо чудищ преисподней благоволением божьим им привидятся врата рая, куда они после войдут в действительности», — мысленно взывала Консуэло властителям небес.
Но для многих эта отрада станет равной сроку её плена, и, когда Консуэло выйдет отсюда, то у них останутся только воспоминания о тех священных строках, что пела она, всеми силами стремясь хотя бы на время рассеять ту невыносимую боль, что временами проникала во всё существо, ощущаясь почти физически. И наша героиня просила создателя о том, чтобы эта память осталась с ними до конца их дней и грела их души. Но если же их разум не сумеет сохранить в себе ни одно из исполненных ею славословий — то пусть она просыпается в них при наступлении самых тяжёлых минут — молила Консуэло — чтобы увести, отвратить, не дать шагнуть за грань помешательства…
Да, она будет тосковать о тех, кого придётся оставить, не в силах помочь иначе, но такова будет судьба. Она никогда не забудет об этих людях и до конца своих дней станет молиться о том, чтобы их души, вверенные всевышнему — как бы ни были грешны — попали в обитель блаженных — ибо своим отношением к ней они заслужили прощение.
Если же Консуэло единственной из всех во время её пребывания здесь суждено будет оставить этот мир — наша героиня твёрдо решила, что будет петь, невзирая на все страдания и истязания, кои ей, быть может, случится претерпеть — до тех пор, пока не откажет голос.
Коли же господь уготовил ей покинуть эту землю вместе с кем-то из них — она станет петь, дабы облегчить кончину своего соратника или попросту того, кому будут необходимы эти псалмы и гимны, что снимут с души груз страданий и отвлекут от возможных физической боли и агонии, и это будет для Консуэло ещё более радостным подвигом, совершённым не только во имя своей лучшей смерти, но и ради блага нуждающихся в том же самом.
Улыбка Консуэло была светла и чиста. Она была словно промыта этими слезами. В глазах нашей героини всё ещё сверкала влага, но она была прозрачна и легка, подобно каплям росы, выпавшей прохладным летним утром, в каждой из которых отражаются белые лучи солнца.
И наша героиня запела вновь.
Слёзы, вопреки своей скверной репутации делать нежный девичий тембр слабым и хриплым, напротив, помимо обманчивой хрупкости придали голосу Консуэло хрустальную звонкость, тоньше которой, казалось, не было на свете.




