Серёжа теперь не любил август. Кажется, раньше за неподвижной тенью дачной яблони и её чуть набравшими сладости плодами он не замечал, насколько этот месяц неприятен: вся природа уже была измята, изношена, но будто притворялась, что тепло только начинается, хотя ленивое солнце освещало всю умирающую роскошь лета.
Отец позвал его поговорить, и Серёжа пытался выкинуть из головы море, в котором озорничало яркое небо, своего нового приятеля Лёню и их игры, пока шёл в кабинет. Впрочем, он надеялся, что ему не скажут ничего важного, ведь он едва ли запомнит и половину.
Алексей Александрович машинально задал несколько приветственных вопросов сыну, не слушая его ответы, и всё ближе к туловищу подбирал руки и мрачнел, а бодрый голос сына, похоже, причинял ему страдания.
— Я хочу тебе кое-что сказать, Серёжа, — не в силах дольше откладывать негромко и угрюмо сказал он. — Три месяца назад твоя мать умерла.
— Вы уже так говорили, — ответил Серёжа, стараясь успокоить себя мыслью о том, что своими глазами видел её живой, хотя его убеждали в обратном. Значит, ему снова лгут, решил он, хотя потяжелевшее горло не выпустило последний слог.
— Да, — согласился Алексей Александрович, сложив ладони друг на друга, — но на сей раз она умерла по-настоящему.
Несколько чудесных недель на побережье растворились, школьные уроки, проказы с товарищами, прогулки с гувернёром, десяток детских праздников лопались, как мыльные пузыри; и завесы, которая отделяла его от удаляющейся из его комнаты в пещеру коридора фигуры матери, не стало. И его сердце снова захлёбывалось невыходившими наружу слезами от осознания того, что никогда он не встретит её случайно на улице, что она больше не проберётся в дом поздравить его. Он представил мать в сугробах белых одеял и кружащих над ней стайкой горничных. Может быть, она пролежала так всю весну, зная о приближающейся кончине. Она должна была попрощаться со своим единственным ребёнком, ничего нового сказано не было бы, но он нуждался в этой последней встрече. А теперь Серёжа чувствовал, что не отдал ей что-то, и отныне его будет тяготить эта неоплаченная дань. А вдруг всё время своей болезни она ждала его, как он каждый день раньше ждал её?
— Почему вы не позволили нам попрощаться, когда она болела? Она звала меня, я же знаю, — прошептал Серёжа, подняв осуждающий взгляд на своего отца.
Каренин считал ложь большим грехом, но сейчас он жалел, что не владел этим презренным искусством. Ему думалось, что небылица о смерти Анны будет оскорблением для сына, когда он так требовательно и серьёзно смотрел на него своими прозрачными глазами. Он уже почти придумал, что ответить Серёже, но голос его не послушался:
— Она не болела, она покончила с собой, бросилась под поезд, — он знал, какую рану наносил сыну, но, сказав всё до конца, он решил, что, сколько бы боли не пережил сейчас Серёжа, история с Анной закончилась, и его мальчик огорчился в последний раз. Пусть сейчас Серёжа жестоко мучается, но он окатил его правдой сразу, а не позволил, чтобы она отравляла его ежедневно, вытекая по капле, как вода из треснувшего графина.
Алексей Александрович, поднявшись со своего кресла и подойдя к поникшему сыну, стал примеряться к его голове, ведь раньше с ребёнком нежничала только жена. Он положил свою небольшую узловатую ладонь на всё больше темнеющие волосы сына, но тот мгновенно отпрянул, как от горячего. Как-то невразумительно откланявшись, он направился в свою комнату, но застыл у окна возле лестницы.
Каренин обычно знал, чего хочет от окружающих, но он не мог ответить, чего сейчас хотел от Серёжи. Он знал, что не стоит отпускать мальчика от себя, что его сын не должен тосковать один, хотя в другой раз сдержанность Серёжи сделала бы ему честь.
Окна дышали жаром с улицы, а запах перегретых растений медленно змеился по тротуару. Серёжа завернулся в тяжёлую штору, закрываясь от сужавшего зрачок до точки света. Он несколько раз начинал плакать, а потом останавливался, видя маму, бредущую по перрону с тем же выражением лица, какое было у неё, когда она уходила от него. В этих приливах и отливах он провёл четверть часа, пока на улице не показалась незнакомая ему служанка.
Румянец, которому положено покоиться на щеках, расползся по всему неполному, но практически идеально круглому лицу; шоколадное платье на ней было насквозь влажное, и от этого, наверное, становилось тяжёлым, ведь шагала она с трудом. От духоты девушка походила на юродивую, и такая изнеженная глупость была в ней заметна, что её можно было принять за не знающую человеческую речь дикарку. Но она бы не заняла так Серёжу, прогуливайся она одна. На руках у неё было создание, отдалённо напоминающее ему кукол, с которыми возились его ровесницы, хотя в ней было несложно узнать девочку лет полутора. Она поворачивала свою кудрявую головку в нарядном белом чепчике, а потом вытянула пальчик в повелительном жесте, указывая на дом Карениных, и капризно глянула на свою няню, которая стала идти ко входу.
Размотавшись из своего импровизированного плаща, Серёжа услышал, что на первом этаже отворили дверь. Эти звуки заполнили весь его слух, оставив только цокающее недоумение, за которым скрылись и истошные гудки паровоза, и шаги его отца.
— Папенька, кто эта девочка? Она у нас гостит? — спросил он, когда Алексей Александрович нерешительно приблизился к нему.
— Ты, верно, увидел Ани на улице с няней? — уточнил съёжившийся Каренин, давая себе время подобрать слова. — Ани твоя сестра, ты должен помнить её, она будет жить с нами.
— А где она была раньше? — не унимался мальчик.
— Она жила с вашей матерью, — робко ответил ему отец, опасаясь дальнейших расспросов.
Серёжа помнил сиреневатое крошечное существо, хотя лучше в его памяти запечатлелось пышное облако колыбели, но оно так резко исчезло вместе с мамой, что он совсем забыл о нём. Девочка была представлена ему таким же образом, что и сегодня, горничная ещё сказала, что его сестра самый спокойный ребёнок, какого она помнит, но Серёжа замечал пузырящееся тревогой молчание, суетливое шушуканье слуг, свору докторов и бесконечные визиты месье Вронского, поэтому едва ли появление Ани добавило этому дому умиротворения. Доселе исподтишка задиравшая его ревность уколола его открыто, ведь мать забрала сестру, а не его! Но она так убивалась, когда уходила и так боялась прихода его отца, значит, он запрещал им видеться, нет, он должен был сбежать к матери, тогда она, быть может, была бы жива.
— Почему вы не отпустили меня с ней, как Ани? — почему к Серёже были так несправедливы, его сестра же была не в состоянии тосковать, не в состоянии оценить и запомнить её доброту, её заботу, её нежность, она же никогда не будет знать, что провела первый год своей жизни в раю.
— Ты мой сын, — бесстрастно ответил Каренин, хотя отдавал себе отчёт, к какой катастрофе они приближаются.
— А Ани? — удивился мальчик.
— Она мне не дочь. Когда ты станешь немного старше, я тебе объясню подробней. Не скажу, что считаю этот будущий разговор приятным, но мне нечего стыдиться, а ты услышишь от меня более пристойный рассказ, чем мог бы услышать от чужого человека из общества, — уговаривал себя Каренин, что это необходимо сделать, дабы уберечь ребёнка от сплетен.
Предложение отца познакомить Серёжу с сестрой было отвергнуто, и мальчик снова сбежал от него, опять не захотев разделить с ним свою скорбь. Алексей Александрович почему-то вспомнил, как в театре закрывают занавес перед сценой, когда её приводят в порядок к следующему действию, ведь зрителя положено развлекать, радовать и умилять, а не мелькать перед глазами с реквизитом, так и Серёжа не показывался отцу в дурном настроении, зная, что его назначение в другом.
Из своей комнаты, где распаковывали его вещи, мальчик тоже ушёл и отправился на поиски сестры, но не от любопытства, а из чувства неясной вины. Занятая своим бантиком на платье, она сидела на голом полу в детской, так как было бы немилосердно отлучившейся няне оставить свою подопечную на напитавшемся зноем ковре. Мысль, что девочка была сделана руками, не покинула Серёжу, такой фарфоровой и беззвучной она ему показалась. Может, отец просто сошёл с ума, и она ненастоящая? Он поднял её с пола на руки, а она только начала рассматривать его с нехарактерным для её возраста безразличием.
Его горло туго заныло, будто на него пришлось несколько ударов крепкой руки. Зачем вернулась эта девочка, а не его мама? Зачем её так назвали? Так воскресать должна была его мать, но не этот ребёнок. В другой день она бы пришлась ему по сердцу, если бы их знакомила Анна. Он представил их вдвоём: мама на прогулке с Ани, а не та грубая девка, неторопливо идёт, шурша юбками вместо замершей в безветрие листвы.
— Серёжа, дружочек, иди к нам! — крикнула бы она ему из сада, а он бы мог забрать у неё сестру, чтобы ей было не тяжело, и тогда бы улыбался им обеим.
Но Ани не была позолочена этой связью с их матерью, и без её рекомендаций не могла занять большую часть его сердца. Он не заметил, как у него опять потекли почти пресные слёзы, при этом поза его не поменялась, только спина задрожала, как бокал от щелчка.
Девочка, которую он до сих пор прижимал к плечу, захныкала и уже через секунду рыдала, содрогаясь на его руках. Серёжа опешил и перепугано оглядел сестру, выбирая, куда её опустить, так как хотел удалиться до прихода раздосадованной няни или отца.
— Ну хватит! — попросил её брат, хотя его собственное лицо было мокрым, но она не внимала ему, а продолжала самозабвенно предаваться горю.
Только отчего она так расстроилась, он не мог взять в толк. Неужели из-за того, что он сам плакал?
Пришедшая служанка с возмущённой жадностью отобрала у Серёжи сестру и зло поглядела на скверного барчука, который мгновенно ретировался из детской, мяукнув извинения, чтобы в липких сумерках заречься навещать Ани.
Опасения Алексея Александровича насчёт сына не сбылись: Серёжа вёл себя вяло и безучастно, однако бурной скорби за ним не замечали, можно было посчитать — что он просто-напросто не выспался. Учиться он начал даже чуть лучше, Василий Лукич часто открыто хвалил его, хотя прежде боялся, что его воспитанник может загордиться, но теперь, зная о гибели Анны Аркадьевны, гувернёр старался не лишать Серёжу приятных мгновений даже в ущерб педагогике. Школьные учителя его усидчивым и вежливым. Стойкости мальчику придавало то, что ему всё казалось, будто его грусть как-то ограничена в сроках, что страдать ему нужно только определённое время, а дальше всё будет по-старому.
Отец ещё никогда не был так доволен Серёжей. Он прочил сыну блестящую карьеру, изредка говорил с сыном, как со взрослым. И Серёжа мог бы решить, что Алексей Александрович полюбил его, но между тем он догадывался, что вся родительская склонность — это только награда за его успехи, тем более он видел, насколько вопиюща разница между тем, как отец относился к нему и к Ани.
До девочки Каренин был почти жаден, ни о каких пансионах, удачной партии, выходе в свет, приданном и даже компаньонке никогда не шло речи. Ани называла его папенькой, хотя её брат, слыша такое обращение, часто принимался с раздражением рассматривать узор на обоях. О матери она никогда не спрашивала и считала себя дочерью одного Алексея Александровича, который и сам чувствовал, что этот ребёнок не дитя Анны, не дитя её любовника, а принадлежит лишь ему. Он осознал, что после измены жены какая-то ниша в его душе пустовала, пока её не заняла Ани. Если бы снова пришлось говорить с Вронским, с кем она будет жить, то Каренин согласился бы даже унизиться до мольбы, лишь бы девочка осталась с ним. Домоседство его теперь подкреплялось не нелюбовью к светской жизни, оно каждый день вскармливалось присутствием Ани в доме, и в их особняке словно появилась какая-то невыразимая прелесть, какая могла бы появится в городском парке, поселись там леший, или в фонтане, обоснуйся в нём русалка. Обида на Вронского тоже затихла, ведь он был лишён собственного ребёнка в пользу бывшего соперника, и Каренин считал, что его месть оказалась слишком жестокой.
К своему обожанию отец Серёжу не пытался приобщить и привык, что его дети почти не общаются. Да и какой интерес для мальчишки, почти юноши, может составлять младшая сестра? Если случалось им втроём совпасть в одной комнате, то Алексей Александрович спрашивал у Ани:
— Я не рассказывал тебе, что Серёжа лучший в математике среди своих приятелей?
— Ани, я не упоминал, что Серёжа выучил больше строф, чем ему было велено?
— Я говорил, что Серёжа теперь умеет пускать лошадь галопом?
Серёжа стеснялся этих странных спектаклей, хотя кратко благодарил отца, но этого звонкого тона, когда его описывали, как какое-то невиданное и восхитительное явление, он не терпел. А ещё меньше ему нравилось, как реагировала на такие замечания сестра: её будто заполняло благоговение перед ним, что она даже не смела что-то сказать, только ещё несколько минут её лицо переливалось уважением, восторгом и лилейностью. Со временем он заметил, что она почти следит за ним из окна, из коридора, из комнаты.
— Что, Ани? — нетерпеливо спрашивал мальчик, обнаруживая рядом с собой шпионку.
— Нет-нет, ничего, Серёженька, — отвечала она, выходя из укрытия с невинным видом.
Откуда она взяла это сентиментальное, приторное имя? Даже до гадкого тонкослёзая Лидия Ивановна, которую он не видел в доме с тех пор, как вернулся с моря и услышал о матери, не называла его так, хотя была щедра на проявления чувствительности.
Следом пошли подношения: любой рисунок, любое рукоделие сначала демонстрировались брату, если же по какой-то причине Серёжа не мог оценить её творение немедленно, его прятали в ящик, ведь первым должен был посмотреть именно он.
И чем старше была Ани, тем её почитание становилось очевидней. В тринадцать лет Серёжа узнал от отца, чья она дочь, хотя правильный ответ уже давно тлел в его мыслях, а в четырнадцать знал всю историю и жалел об этом оттого, что его хрустальную скорбь замутнили досада и стыд. С сестрой он не переменился, хотя ждал, что хотя бы тень той ненависти, которую он испытывал к Вронскому, ляжет и на неё, но он почему-то безотчётно жалел эту девочку. Но что стало ему не по силам, так это показываться с ней в обществе.
Он не сразу понял, в чём дело, но каждая совместная прогулка была для него мучением. Каждый взгляд казался ему язвительным, каждая улыбка — ухмылкой. Ани превратилась в достаточно красивого ребёнка, чтобы обращать на себя внимание: маменьки любили разглядывать её богато отделанные платьица, тётушки отмечали в ней не то достоинство, не то изнеженность, не то высокомерие. Знакомые отца церемонно наклоняли голову, в конце кивка скользя глазами по его маленькой спутнице. Серёжа замечал в любом прохожем, вплоть до извозчиков, презрение к их семье, над отцом все потешались, как над юродивым. Нет, в самом деле, он ведь не мог не понимать, что такое обожание внебрачной дочери неверной жены выставляет его на посмешище? Но он был даже горд, неуклюже вышагивая с чужим ребёнком по парадным улицам, и его сын принимал и переживал весь позор один.
Утро было очень сырым, будто у туч была невидимая часть, свисавшая до земли, но Каренины не отменили свой променад. Ани, одетую в немного старомодное платье бледно-жёлтого цвета, которое делало её похожей на пирожное или марципановую фигурку, всю дорогу сносило непонятным течением под ноги брата, так что несколько раз ему приходилось обходить её. Май выдался дождливым и холодным, но зябнущие цветочницы уже торговали чахлыми ландышами.
— Какие красивые, — сказала Ани, подняв лицо к Алексею Александровичу.
— Хочешь, купим? — угадав её желание, спросил Каренин. В ответ она кивнула и скромно улыбнулась.
Серёже вручили рубль, и он побрёл к радостной продавщице. Пока он расплачивался, сзади подошёл его приятель по гимназии Гриша.
— Юноша, купите цветы, — садившимся от холода и любезности голосом предложила девушка, указывая на свой товар.
— Мне не надо, — отрезал Гриша. — Кому цветы, Серёжа, себе на веночек? — со смешком обратился он уже к другу.
— Нет, — буркнул младший Каренин и повёл подбородком в сторону отца и Ани.
— А я и забыл, что у тебя сестра есть! — немудрено, Серёжа никогда не заговаривал о семье, товарищи могли бахвалиться, жаловаться, раздражаться, но он хранил молчание даже с самыми близкими друзьями, подозревая, что может оцарапаться этой болтовнёй. — Маменька о ней говорила, — легкомысленно добавил Гриша.
Боже, он всё знает, мать ему пересказала весь скандал с рождением Ани! Кровь сначала хлынула Серёже в лицо, а потом куда-то сползла по его жилам. Он смотрел на беззаботное лицо Гриши и не понимал, смеётся он над ним или, будучи не слишком расторопным, не ведает, что творит со своим приятелем. Наверное, все давно в курсе. Конечно, у каждого есть родители, и стоит вспомнить имя Серёжи при них, как тут же выслушиваешь, что Анна Аркадьевна была дурной и порочной женщиной, а её кончина соответствовала её проступкам. А если гимназисты позлее, с которыми он не водил дружбы, пока не выяснили этого? Они-то придумают, как насмешничать над ним, и как им возразить? Он бы снёс клевету, он бы гордо опроверг ложь, но как стерпеть правду? А его друзья знают, но молчат, щадя его, хотя в глубине души уже составили мнение о его родительнице, совсем нелестное мнение. Как бы ему хотелось сейчас разубедить в чём-то Гришу, а завтра на перемене Николя и Юру, объяснить, как всё было; но он и сам не мог доказать себе, что его любимая мама и эта незнакомая развратная женщина — одно лицо, ведь существовать могла только одна из них.
Он пару раз видел, как падают в обморок, и сейчас чувствовал, что вот-вот сам рухнет куда-то на корзину слабых ландышей или на улыбающегося дурака Гришу.
— Что, что она говорила? — выдавил из себя Серёжа.
— Да ничего, — отмахнулся его собеседник.
— Скажи, прошу, — похоронно настаивал Серёжа.
— Какой ты скучный сегодня! — возмутился Гриша, но всё-таки продолжил: — Что видела твою сестру, когда выбирала в лавке кружево, что той понравилась какая-то тёмная ткань, ей не по возрасту, а она обиделась на гувернантку.
— И всё?
— Ну а что же ещё?
Он верил своему другу, но голова у него ещё кружилась, а дорога до дома ему представлялась очень длинной и тяжелой, словно она лежала через кровожадные скалы и перевалы.
— Купите матушке букетик, если вам не нужно, — посоветовала цветочница Грише.
— Ладно уже, только какой-нибудь попышнее, — примирительно ответил он, доставая деньги.
Ветер с набережной дул на обманутых горожан — мокрый, гадкий, но положенного прилива бодрости и недовольства Серёжа не ощутил. Бледный, он вручил Ани ландыши и попросил вернуться домой.
— Спасибо тебе, Серёженька, — ласково сказала девочка, держа длинноватый нос в белых бусинках цветов.
— Это папа купил, я только сходил.
— Мне надобно встретиться с отцом твоего друга на будущей неделе, я могу пригласить его с сыном к нам, — предложил ему отец, подметив сонную растерянность Серёжи после разговора с его приятелем.
— Благодарю, не стоит, — чтобы Гриша снова увидел Ани и спросил о ней? Ах, если бы она всегда жила на даче! Если бы в Петербурге их не называли родственниками! Как отец не сознавал, что пока она живёт с ними, в обществе будут раз за разом вздымать, как осадок в воде, грехи Анны и их позор?
После обеда Каренин передал дочь гувернантке и остался наедине с Серёжей, который никак не мог позабыть свои сегодняшние умозаключение, но и озвучить их тоже не осмеливался.
— Отец, — он попытался говорить твёрдо, но в бешенстве его голос будто носился по всем октавам в одном слове, — вы никогда не думали отправить Анну в институт благородных девиц?
— Нет, я собирался через несколько лет найти ей учителей, — ровно отозвался Алексей Александрович.
— Речь не о её образовании, — удивился своему дерзкому тону Серёжа.
— А о чём же? Ты не хочешь, чтобы она жила с нами? — спросил у него отец, как ему послышалось, с иронией.
— Я привык к ней, но разве она… подумайте о нашей репутации! — в негодовании воскликнул Серёжа.
— В том, что я воспитываю несчастную сироту, есть что-то предосудительное? Или прощение и доброта стали чем-то неприглядным? Я разочарован, Серёжа. В первую очередь она твоя сестра, и ради памяти матери ты обязан относиться к ней с великодушием, — отчеканил Каренин, впервые за много месяцев ругая сына.
— Я хочу матери другой памяти! — вскрикнул Серёжа, хотя должен был промолчать, но, наверное, он бы всё же лишился сегодня чувств, если бы поступил иначе.
В понедельник в гимназию отправили весточку, что Серёжа болен и ближайшие несколько дней не появится на занятиях. Простуду можно было бы пережить на ногах, если бы от небольшого жара так не гудела голова. Он был бы рад провести в таком состоянии много дней, лишь бы не показываться на людях подольше. К вечеру он бы уже давно забыл злиться на вчерашние события, но по просьбе сестры ему принесли чуть распустившиеся в тепле ландыши в гранённом стакане и поставили рядом с его кроватью.
Ани исполнилось одиннадцать, а жизнь затворницы ей так и не надоела. Ни ровесниц, ни ровесников Ани не любила, и даже совсем ребёнком предпочитала игры со взрослыми. Случись ей встретиться с компанией девочек на прогулке, поведение её напоминало манеры царевны, которая воспитывалась в монастыре — горделивой и холодной. Куда девались её ласковость, её благодушие, желание угодить? Единственная её приятельница, Элиза, была дочерью высокопоставленного чиновника, служащего в одном министерстве с Карениным, по очереди они навещали друг друга раз в месяц. Больше, правда, Ани нравилась матери Элизы, так как она считала, что наделена очень тонким вкусом, поэтому обставляла дом изящными вещами и наполняла изысканными людьми, а ведь у мадмуазель Карениной отличное воспитание и античные черты. Сама же девочка дорожила тем, что Ани была лишь её подругой, и чувствовала себя посвящённой в некую тайну.
У Элизы были именины, на которые среди других была приглашена и Ани. Мать и дочь бредили идеей открыть её свету, зная, что, как всё скрываемое, она вызовет в присутствующих любопытство. И надежды их оправдались, Алексей Александрович вместе с отцом Элизы и другими мужчинами, которые откровенно скучали, перешёл в просторный хозяйский кабинет, оставив таким образом дочь одну. Праздник привёл Ани в дурное настроение, и ничего хорошего, кроме мороженого с орехами, она не заметила. Не по душе ей было количество подруг именинницы, которые, как оказалось, бывали у неё чаще, и с которыми она всё время хихикала, и Ани впервые заметила, как у Элизы потешно морщится нос от смеха. Две девочки, видимо, в последний раз сосланные в детскую, глазели на Ани и пришли к выводу, что нужно обладать большой наглостью, чтобы сметь носить платье, у которого талия находилась на естественном местеДетская мода 1880-ых годов наконец-то стала отличаться от моды для взрослых, а одежда стала чуть более удобной. Девочек одевали в короткие платья з сильно заниженной талией, но от общих веяний в моде того периода у таких нарядов были также турнюры., как у взрослой дама. Огорчало её и то, что что никому не было дела до её хандры. Доев третью порцию мороженого, Ани вышла в коридор, рассчитывая, что хоть кто-то поспешит догнать её и расспросить, почему же она покинула их.
Маленькая жеманница нахмурилась и устремилась вон, будто оскорблённая. Никто не преследовал её, подготовленное возмущение стояло у неё в горле, но высказать его было некому. Топнув туфелькой о причудливый паркет, она дошла до комнаты, где находились взрослые. Ей хотелось принести свою печаль отцу, но она не нашла его, заглядывая в открытую дверь с самым скорбным видом, но там находились в основном женщины — подруги Елены Константиновны, раз или два ей показалось, что она услышала своё имя.
— Аннетт, — обратилась к ней хозяйка, когда заметила её, тем же тоном, каким распорядитель бала восклицает названия танца, — что стряслось? Ты ищешь Алексея Александровича?
— Да, — ответила подобревшая девочка.
— Он с Антоном Максимовичем что-то обсуждает. Невероятная дочерняя привязанность, я в её возрасте никогда не искала встречи с родителями во время праздников, — сказала с лукавой улыбкой Елена Константиновна уже гостям. — Если ты здесь, дитя, то побудь с нами.
— Я не хочу доставлять вам лишних хлопот, — с напускной застенчивостью произнесла Ани, выбирая место, где сесть.
— Дети обычно довольствуются обществом друг друга, но для тебя мы сделаем исключение, — хозяйка театрально протянула ей руку, — сядь подле меня.
Приосанившаяся Ани бесшумно дошла до своей благодетельницы и опустилась на широкий диван рядом с ней, почему-то не ощущая никакого триумфа.
— Господа, я забыла, о чём мы беседовали, но надеюсь, моя забывчивость будет мне прощена, я отвлеклась на нашу прелестницу, — громко извинялась Елена Константиновна, со странным самодовольством добавив: — Как она красива, согласитесь, словно белый нарцисс.
Это сравнение все поддержали, по зале запорхал разговор о новой опере и превратностях погоды, но девочка понимала, что его будто разыгрывают, а на неё саму поглядывают с удивлением, с интересом, с колкостью.
— Похожа, — шепнули позади.
Какая-то дама в голубом платье грустно свела брови и улыбнулась Ани в сильном волнении, смешанным с сочувствием.
Эффект от появления мадмуазель Карениной привёл хозяйку в чистейший восторг, сердце её ворковало под дорогой материей платья, хотя сама мадмуазель Каренина хотела вернуться обратно к Элизе, но не знала, как это сделать, чтобы не задеть Елену Константиновну, когда ей так любезно предложили остаться.
Нервная дама в голубом что-то тихо сказала хозяйке, в чьих каре-зелёных глазах прочиталось раздражение, но тут же они картинно просияли.
— Господа, Варвара Евгеньевна, подготовила для нас небольшой сюрприз, поэтому я приглашаю вас выйти в сад, увы, в темноте мы не сможем его оценить по достоинству.
За именинницей и её друзьями послали горничную, и через несколько минут все собрались на улице. Каренина снова попробовала найти отца, но ни его, ни Антона Максимовича нигде не было, хотя другие мужчины вернулись.
Сюрпризом Варвары Евгеньевны, которая будто боялась выпустить из виду Ани, оказались фотоаппарат и предложение запечатлеть присутствующих, в первую очередь Элизу и других детей. Пока гости суматошно выстраивались, в попытке создать некоторую закономерность, Ани боролась с желанием разрыдаться и скрыться внутри дома. Стоять ей пришлось рядом с молодым человеком, чьи усы ей были противны, как и весь его облик, вопящий о том, что его принято называть обладателем привлекательной внешности, и он об этом знал. «Разве этот пижон хорош собой? Он, конечно, высокий и стройный, а черты лица у него достаточно тонкие, хотя и не женственные, но это не повод считать его красивым. Будь тут Серёжа, на этого хлыща никто бы и не посмотрел», — подумала девочка.
Через четверть часа выстроили только детей, и её подчёркнутая обособленность теперь состояла только в том, что, в отличии от остальных, она не получала удовольствия от того, что её фотографировали. Затем дважды увековечили Элизу без рамки из подруг; именинница хотела, чтобы с ней сделали ещё пару снимков, и стала уже по несколько подзывать своих приятельниц.
— Аннетт, теперь с тобой, — кликнула её Элиза.
— Не стоит, — обиженно, но очень внятно ответила Ани.
— Но меня со всеми сфотографировали, осталась ты одна, как раз с тобой будет пятая фотография, — попросила именинница.
Её гостья хотела сообщить, что четыре — тоже хорошее число, и что Элизе было вовсе не обязательно вспоминать о ней, но она всё-таки поддалась и умудрилась не выглядеть так, будто вот-вот заплачет. Может, из-за того, что за ней дальше наблюдала та обеспокоенная дама. Элиза поцеловала «упрямицу Аннетт» и ушла вместе со всеми в дом, поблагодарив гостью, придумавшую такую забаву.
Ани зашла за любимые кусты сирени Елены Константиновны, которые уже около месяца не цвели, надеясь, что на её отсутствие не обратят внимания. Когда же они с папой уедут?! Может, лучше дождаться его внутри, а не прятаться здесь?
— Ани, — взволновано и тепло обратилась к ней Варвара Евгеньевна, — позволь тебя ещё раз сфотографировать.
— Почему же меня, мадам? — спросила девочка, видя, что отказ очень расстроит собеседницу.
— Ты такая хорошенькая, мне бы хотелось иметь твой портрет, — ответила её новая поклонница.
— Хорошо, — согласилась Ани, кладя свою ладонь в чуть дрожавшую руку Варвары Евгеньевны, которая отвела её вглубь сада, где их уже поджидал невысокий фотограф. — А вы видели меня раньше? — задала она вопрос, не находя причины, почему эта дама так себя с ней ведёт.
— К сожалению, нет, — печально ответила Варвара Евгеньевна и сразу же радостно окрикнула коротышку-фотографа: — Платон Иванович, смотрите, какую красавицу я вам привела!
— Очаровательнейшая барышня, с такими-то работать гораздо приятней, — задорно подтвердил он.
Дурное настроение Ани почти рассеялось после того, как с ней заговорила Варвара Евгеньевна, ей казалось, будто её кутали в одеяло или обливали сладкими духами. Лысоватая голова фотографа пропала под тёмной тканью, глядя на свою модель сквозь объектив, он отметил, что она достаточно благодушная и умиротворённая, а от капризности, которая не сходит с некоторых лиц и во сне, ничего не осталось. Платон Иванович быстро настроил своего кормильца, вспомнив, что его просили не задерживать девочку.
В небольшой руке фотографа что-то выстрелило, и он снова появился из-под толстого платка. Варвара Евгеньевна немного успокоилась и предложила Ани идти в дом, пока их не начали искать.
— Ты гуляла по коридору, потому что устала от игр и шума? — с участием спросила Ани её спутница.
— Да, — солгала девочка из страха, что не сможет объяснить, почему она бродила так на самом деле, тем более ей не хотелось разрушать образ, который выдумала и полюбила эта женщина.
— Бедняжка, я слышала, у тебя очень хрупкое здоровье. Алексей Александрович правильно делает, что редко вывозит тебя в свет, — сделала вывод Варвара Евгеньевна, хотя раньше считала, что у Каренина на то свои причины.
— Не знаю, — честно сказала девочка, хотя всегда находила болезненность чем-то возвышенным, ведь только грубые натуры всегда пышут здоровьем.
Новая знакомая расположила к себе Ани, но её впервые в жизни удручило отсутствие матери. Что-что ныло у неё внутри с тех пор, как Варвара Евгеньевна повела её к Платону Ивановичу. Она знала, что у мамы были такие же как у неё волосы, но, наверное, почерней у этой женщины тёмно-русые кудри, они были бы очень похожи. Ей ещё больше понадобилось немедленно найти отца, чтобы пересказать ему все свои злоключениях, начиная с того, что Элиза привечала её меньше всех, заканчивая тем, что она даже не помнит маму.
— А вы знаете моего отца? — уточнила Ани, чтобы дальше спросить, не видела ли его её спутница.
— Знаю, милая, — вздохнула мадам, чьей фамилии так Ани и не узнала, морщинки вокруг её глаз погрустнели, сама она была занята задумчивым молчанием, и следующего вопроса не последовало.
Когда они вдвоём пробрались через веранду в коридор, Варвара Евгеньевна засуетилась и спешно удалилась в гостиную, где заседала Елена Константиновна, оставив разочарованную Ани одну, которая была в шаге от того, чтобы вцепиться в затейливо несколько раз присборенный шлейф и объявить, что поступать с ней вот так — подло.
Она обречённо прислушивалась к пискливой болтовне из комнаты, куда прогнали развлекаться детей, и не могла вынудить себя пойти туда, догадываясь, что не сдержится и найдёт способ, как наградить окружающих своим отчаянием.
Из-за угла к Ани шаркал работающий камердинером у Дёмовских старик, странно разведя руки, как для экзотичной пляски.
— Мадмуазель Ани, уж сколько вас не могу найти! — с облегчением пожурил он девочку. — Пойдёмте со мной, вас батюшка зовёт.
Именины Элизы были спасены, и Ани, так ждавшая свидания с отцом, поспешила в часть дома, куда редко приглашали посторонних, так как там находились спальни.
В комнате с восточной отделкой, которую хозяйка теперь считала пошловатой, поверх покрывала полулежал Каренин; схватившись за его запястье, рядом взгромоздился мужчина с медным болезненным цветом кожи, а сердитый Антон Максимович опирался тяжёлой спиной на замысловато изрезанную настенную панель — ранее предмет гордости его супруги. Лёгкую занавесь на окнах пытались заставить не пропускать свет, сдвинув поплотнее. Чудная обстановка никак не сочеталось с мужчинами, находившимися здесь, казалось, будто они забыли надеть костюмы на маскарад. Суровое и бледное лицо Алексея Александровича испугало его дочь, которая в первые секунды себя не обнаруживала, как и пытавшийся отдышаться Агафон.
— Нашёл, как вы просили, — указал на девочку слуга и уж было хотел рассказать о том, что поиски дались ему нелегко, но вовремя прикусил язык.
— Ани, не бойся, — позвал застывшую девочку отец, — я немного устал — мы скоро поедем домой. Да ведь со мной всё в порядке, что ты смотришь на меня как на привидение? — с трудом улыбнулся он. — Ну же, подойди.
— Алексей Александрович, я вновь прошу вас остаться, — скорее требовал хозяин дома.
— Нет, благодарю вас, я в состоянии уехать домой, — сухо ответил Каренин. Навязчивая забота его успела утомить, но терпение он потерял из-за того, что те усилия, которые он прикладывал, чтобы притворяться бодрым и не тревожить Ани, стали напрасными после очередного призыва подумать о своём здоровье.
Негодующий врач поднялся со своего места, уступая его дочери пациента. Оцепенев, она ровно села на стул, как её учила гувернантка, бездумно глядя на Алексея Александровича — как она могла сегодня переживать из-за матери, когда её любимый папа так болен. «Вдруг он умрёт?» — спросила себя Ани, прижав ледяную щёку к его плечу. Тогда она будет жить с братом, с которым она была счастлива провести лишнюю минуту, но ей почему-то стало очень страшно, и она зажмурила глаза, в которые понемногу набегали слёзы.
Ани, выйдя из пёстрой султанской спальни, напоминала невольницу из восточной страны — безмолвную, запуганную и усердную. Каренину не стало лучше, но когда они немного отъехали от дома Дёмовских, он чуть повеселел в отличии от своей дочери, которая будто стекленела каждую минуту, так неподвижно было её тело и пуста голова.
Рассчитывавший на уединение Серёжа вышел их встретить, желая узнать, почему его одиночество было внезапно прервано. Его сестра оттаяла до такой степени, чтобы хладнокровно пообещать:
— Серёженька, такая беда, папу сейчас положат у него в комнате, а мы пойдём в гостиную, я тебе всё расскажу.
— Ани, — почти требовательно обратился к ней Алексей Александрович, — я сам объяснюсь с Серёжей, а тебе лучше пойти к себе.
До следующего утра она не видела их обоих, зачем отец не позволил ей участвовать в разговоре — она-то понимает всё лучше, чем он и брат, вместе взятые. Ночью она, быть может, спала, а может, опять впадала в сегодняшнее странное бездумное состояние.
Серёжу не пытались убедить в несерьёзности болезни отца, за много лет Каренин привык к тому, что сына было трудно чем-то поразить или задеть, поэтому отныне никакой предварительной внутренней цензуры слова, адресуемые ему, не проходили. Алексей Александрович признался, что врач рекомендовал ему уехать на курорт на несколько месяцев, когда здоровье позволит ему такой длительный путь. Ани он не планировал брать с собой, опасаясь, что они только разнервируют друг друга. Будь эта поездка увеселительной, он бы непременно разделил её с девочкой, но лечиться в её компании ему не хотелось.
Сын же давно не подавал ему поводов для переживаний. Гимназия и университет были закончены с отличием, без вмешательств Алексея Александровича Серёжу взяли служить в министерство, слава Богу, не в то, где работал его отец; сам он считал, что из-за фамилии, так как по неясным причинам младший Каренин был о себе невысокого мнения, и успехи в учёбе это никак не меняли. Возможно, дело было в том, что всё давалось ему легко, никаких подвигов он не совершал. Несколько раз он порывался уехать из столицы, чтобы облагодетельствовать своими талантами любую провинцию, но после того, что сказал ему отец, о переезде речи идти не могло. Ничего, кроме обострения его сыновьих обязанностей, не могло привязать его к Петербургу. Со школьными приятелями он не общался, самый близкий его друг — Юра, теперь жил где-то на берегу Волги, часто писал ему безразмерные письма, на которые Серёжа долго не мог научится отвечать, ведь преимущество в количестве тем для описания явно было на его стороне, а больше одного листа он ни разу не отправил. Григория и Николая он регулярно видел, но каждая их встреча вызывала в нём ощущение, будто его обманывают, а эти двое — самозванцы. В университете новых товарищей он не нашёл да и не искал.
Невесты или любовницы у него тоже не было, однажды он относил себя к сословию влюблённых, когда познакомился на обеде у своего начальника с вдовой одного полковника, чьи великолепные косы, хоть и были траурного цвета, но своим блеском производили впечатление чего-то нарядного, богато украшенного, перечёркивая все попытки почтенной женщины выглядеть сдержанно. Она с умилением принимала знаки внимания с его стороны, и симпатия её распространялась так далеко, что она ждала момента, когда сможет разрешить ему некоторые вольности в свой адрес, но после того, как он вдохновенно заявил ей, что у него только самые благородные чувства к ней, она ответила, что никаких честных намерений от юноши, младше её на шестнадцать лет, не примет. Серёжа готовился стойко принять удар судьбы, но оказалось, что она только щёлкнула его по носу, так мало он страдал.
В министерстве к нему относились с уважением: свою работу он делал на совесть и даже с тенью удовольствия, на высокие посты не пробивался, отдавая себе отчёт в том, что его карьера и без того началась слишком стремительно. Некоторые старались отмечать в младшем Каренине сходство с отцом, но сравнивать их характеры было практически невозможно, ведь сдержанность и скромность покрывали туманом любые другие качества Серёжи, хотя сам в себе он чувствовал какую-то отсыревшую вспыльчивость, которая очень редко отображалась на его нижней губе, иногда будто в судороге уменьшавшейся. В остальном его внешний вид соответствовал общественному представлению о нём: высокий ровный лоб, глаза цвета тени на снегу, бесстрастные никогда не краснеющие щёки и треугольное лицо делали их обладателя немного равнодушным. Его можно было бы назвать красивым, но в нём не хватало самодовольной грации, которая дотягивала до этого статуса и менее видных молодых людей.
Серёжа привык не вызывать ни в ком ярких чувств, никто не ненавидел его, никто не обожал, кроме сестры, и он не знал, как с этим поступать. Раз или два в неделю ему приходилось говорить с Ани, чтобы обезопасить себя от наводящего на него ужас вопроса маленькой идолопоклонницы: «Серёженька, я тебе надоедаю?» Что его тяготило в общении с ней, он не понимал, только после каждой их беседы ему казалось, будто он съел две пригоршни конфет из жадности и теперь ему дурно от одной мысли об их сладости. С тех пор, как Серёжа признался сестре, что романсы с вечными стонами голубков, роковыми встречами в недобрый час, огнями в чёрных глазах, сияниями кинжалов, обманутыми добродетельными девицами, засохшими розами под мокрыми от слёз подушками и смертями во цвете лет ему изрядно надоели, она играла ему только ноктюрны, но даже самая лёгкая и воздушная мелодия становилась чопорной и удручающей под её хрупкими пальцами. Впрочем, мадам Лафрамбуаз и старший Каренин, не отличавшийся большой любовью к музыке, слушали исполнение девочки с неподдельным удовольствием.
Любую книгу, прочитанную Серёжей, сразу же обгладывала его сестра, не существовало такого жанра, которым она бы побрезговала после него. Не без нахальной гордости первого воспитательного порыва он сам вручал Ани свои учебники, но она добиралась и до того, что брат старался скрывать от неё. Несколько раз, дивясь собственному лицемерию, Серёжа неуклюже отбирал у неё то, что сам закончил днём ранее. В марте он запретил ей даже смотреть на обложку «Вредных знакомств» Сейчас этот роман известен как «Опасные связи»., а в апреле она утверждала с отрепетированной невозмутимостью, что ничего такого она не обнаружила, и что в произведении есть своя мораль Книга Пьера Шодерло де Лакло была написана в конце восемнадцатого века и уже тогда считалась достаточно откровенной, а в девятнадцатом веке нравы стали ещё строже. Несмотря на некоторую фривольность, эту историю можно назвать нравоучительной, ведь все персонажи в итоге получают по заслугам. .
Во время отлучек отца они уже оставались вдвоём в особняке, но то, что им придётся провести вместе пару месяцев наводило на него уныние, какое бывает перед мигренью. Алексей Александрович уехал в путешествием через неделю после злополучных именин Элизы Дёмовской. Каренин сказал сыну, что вернётся до конца лета, хотя доктора ему советовали не возвращаться в город раньше октября.
Когда стук колёс отцовского экипажа прекратил долетать до ушей Ани, её душа затрепетала в ожидании какой-то перемены. Она повернулась к брату, будто страшась пропустить любой намёк, как они проведут этот период. Не выдержав, Серёжа предложил ей, если будет надобность, искать его в кабинете, где он и заперся на целый день.
С работы он являлся поздно, ни одно приглашение не было отклонено, а собственное поведение он находил трусливым и глупым. Разве можно в здравом уме идти на ужин с младшей сестрой, как на дыбу? Он отворял тяжёлую деревянную дверь с клятвой, что не будет сбегать от неё, едва доев, но через минуту порывался удалиться. Ани, без умолку болтавшая первую неделю, затихла и только оставляла на брате ожоги своими карими глазами. Впервые за всю жизнь она догадалась, что Серёжа не отвечает ей взаимностью, что он не любит её. Может, она не отвратительна ему, но он никогда не боялся того, что она исчезнет из их дома, никогда не переживал разлуку с ней. В колючем огорчении она ошпаривала рот чаем и глядела, как мучительно плавятся свечи на столе. Наверное, в отличии от любви отца, любовь Серёжи нужно чем-то заслужить. Если бы он был ранен, она бы безропотно ухаживала за ним. Если бы у него было разбито сердце, она бы утешала его столько, сколько потребуется. Если бы его обвинили в преступлении, она бы одна верила в его невиновность. В груди у неё металось, как ласточка в небе, желание совершать подвиг ради него, но она не могла придумать какой.
— Мадам Лафрамбуаз, что мне сделать для Серёжи? — задумчиво спросила Ани гувернантку, крутя снятую с головы шляпку.
— Ты хочешь сделать брату подарок? Можно вышить ему платок, — бодро отозвалась француженка, не отрываясь от наблюдения за резвыми тучами.
Мадам Гортензия Лафрамбуаз была добродушная и весёлая женщина, хотя смело могла разобидеться на весь мир, так как до падения Наполеона III Племянник Наполеона и его тёзка руководил государством с 1848 года по 1852 как президент, а затем уже в качестве императора с 1852 до 1870 года, пока он не был взят в плен прусскими войсками и низложен на родине. её семья сама могла позволить себе нанять гувернантку. Алексей Александрович считал большой удачей то, что именно она занималась его дочерью, ведь недурные манеры, определённый талант к преподаванию и сердечность были, по его скептическому мнению, редким сочетанием.
— Это должно быть что-то важное, чтобы он был благодарен мне, — в очередной раз возмутилась приземлённости мадам Лафрамбуаз девочка.
— Но такую услугу можно было бы оказать Сергею Алексеевичу, только будь он очень несчастен, дитя, — мягко возразила ей гувернантка.
Но что же ей тогда делать? Ани бы напросилась на сочувствие, но ей казалось, что сегодня бонна будет глуха к её переживаниям, хотя обычно между ними царила дружба. Если бы папа был рядом, она просила бы у него совета, но письмо не передаст всей трагичности её положения.
Ужинала она в одиночестве, трапеза затянулась до темноты. Серёжа был не на приёме и не в театре, иначе он бы заехал переодеться. Часы с другого этажа били первый час, когда так и не заснувшая Ани при свете луны, ради которого облака рассеялись на ночь, застёгивала пуговицы своего малинового платья. При полном параде она прокралась к лестнице и, аккуратно разложив юбки, села на вторую сверху ступеньку. Настроение её колебалось от злобного до озорного. Мысль, что с братом что-то случилось, не терзала её, напротив — она решила, что он развлекается, поэтому она ответит проказой на проказу. Предвкушение мести понемногу заменялось сонливостью. Басистый мотив повторился ещё три раза, и Ани прилегла за перилами, боясь проснуться в ссадинах на полу у входной двери. Тучи снова сторожили небо — от окон шёл не хворост горящих жёлтых полос, а бледный мерцающий отблеск. Из чистого упрямства она не уходила в спальню, даже зная, что прислуга вот-вот проснётся. Дремота снова ослепила её, но тут внизу что-то хлопнуло.
Измятый Серёжа направился к лестнице, как вдруг через перила свесилась злорадная Ани.
— Где ты был всю ночь? — со смехом поинтересовалась его сестра, разобрав робость на его несвежем лице.
— Почему ты не в постели? Где мадам Лафрамбуаз? — найдя свой голос, задал вопрос Серёжа.
— Я ждала тебя, — парировала Ани.
— Ты спала сегодня? Почему ты одета? — воскликнул он, взобравшись по лестнице и разглядев бурые круги под её воспалённо сияющими глазами.
— Я оделась и ждала тебя здесь. А где ты был? — тараторила девочка, сердито наклонившись к нему.
Лучше бы он дождался, когда проснётся Роман Львович, и ушёл с ним, за несколько минут он бы снова привык к той девушке, которая вчера ему виделась такой обольстительной. Сестра бы приняла своё поражение и ушла к себе, а он бы пришёл в себя и соорудил приличную историю.
— Я был в гостях у своего сослуживца, — это было правдой, ведь Роман Львович чувствовал себя в подобных заведениях как дома. — Но, Ани, почему ты считаешь себя вправе требовать от меня отчёта? Я твой старший брат и могу проводить время, где пожелаю, не ставя тебя в известность. Позволь напомнить, что в отсутствии отца тебе пристало слушать меня, — оглашать подобное нужно со строгостью или вызовом, но тем же тоном он обычно просил прощения.
С неестественной скоростью он отошёл от сестры, но не разгневанный, а пристыженный тем, что Ани видела его всё ещё немного пьяным, с разрыхлённым умом. Перед отцом ему бывало совестно, но иначе: только он заканчивал свою тираду, как Серёжа успокаивался и забывал обо всём, и он почему-то вспомнил, как извинялся перед пеняющей ему на какую-то глупость мамой.
К завтраку Ани отрезвела от мнимой победы и сквозь пелену, которая была расплатой за сутки без сна, грустила. Через вазу с крупной рубиновой клубникой, восседал её брат, мрачный и слишком разодетый. Опираясь виском на кулак, девочка сосредоточилась на размешивании сахара в чашке.
— Не мучайся и ступай спать, — проворчал вдалеке Серёжа.
— Мадам Лафрамбуаз сегодня собиралась учить меня вышивать монограммы, — холодно сказала Ани.
— Я скажу ей, что у тебя была бессонница, — настаивал её брат, — любой урок можно отменить и с приходящим учителем, а твоя бонна сможет отдохнуть от ваших занятий.
— Не утруждайся, — процедила она из последних сил.
Дрянная девчонка. Да его ровесник и не упрекнул бы себя на его месте, а он давится виной целое утро и близок к тому, чтобы упрашивать её не издеваться над ними обоими. Что ж, он не станет её дальше уговаривать — в первую очередь она наказывает себя.
Его сестра уже не наблюдала, как вертелся напротив неё Серёжа, как сжималась у него нижняя губа, потому что её ресницы будто связали. «Вставай, я тебя доведу до дивана» — раздалось у Ани над ухом.
О том, что завтра её брат снова проведёт вечер вне дома, Ани узнала от своей бонны, которая пожаловалась ей на то, что вот уже несколько лет героиню её родины — Жанну Д’Арк выставляют очередной экзальтированной чудачкой, какая есть в любой опере(1). Среди театральной публики Серёжу можно было редко увидеть, появлялся он на спектаклях, только когда кто-нибудь повелительно выражал надежду на встречу с ним в антракте. На этот раз его ждал и начальник из министерства, и представленный ему общим приятелем офицер Трощев, который понравился ему настолько, насколько вообще мог понравится военный. Он не терпел ни лощённых штаб-офицеров, ни вышедших в отставку генералов, ни хвастливых полковников, ни важно прихрамывающих поручиков, словом, никого. Серёжа пытался заставить себя уважать хоть кого-то из них, но ехидство так и терзало его, стоило ему завидеть военный мундир. Трощев расположил к себе Каренина и сумел подрезать его чиновничью спесь только своей немногословностью, которую Серёжа ошибочно трактовал как скромность и вдумчивость.
Июль пенился ярким светом, застилавшим весь кабинет: от беспомощных штор до великанского шкафа в окна ломился сочной кроной клён, и вся прелесть лета убеждала Серёжу бросить на сегодня дела. От вечера он ничего особо не ждал, кроме, может быть, какого-то торжественного поручения в другом городе, на что ему намекнул Роман Львович; но он отчего-то в радостном нетерпении посматривал на часы, прихорашивался, как дебютантка, не зная для кого и для чего. Впрочем, такое состояние, если и навещало его, то без всякой причины, но только в одиночестве, будто оно всегда было при нём, но даже дыхание любого человека заглушало его. Он скитался из комнаты в комнату с непоседливостью ребёнка, которому не позволено в них находиться, но пока никто не видит, он на несколько минут забегает туда и, опасаясь, что его застанут за шалостью, ускользает в коридор. Найдя камердинера, Серёжа отобрал у него билет, ещё покружил с ним по особняку и оставил его измятым, как и многие дорогие сердцу бумаги, на каминной полке в гостиной.
Начищенному зеркалу, верно, уже опостылело отражать Серёжу, менявшего неотличимые жилеты и перестёгивающего все свои запонки. Наконец, он оделся, а он так никого и не кликнул, не желая свидетелей тому, как он со смехом прикладывает к лацкану цветы из вазочки, и вернулся в гостиную, чтобы обнаружить пропажу своего билета.
Собственное ребячество рассердило его, он решил, что, пожалуй, такой оболтус, как он, заслужил растерянно осматривать пол в поисках клочка бумаги, обещавшего ему пересказ биографии французской святой. Продолжив вереницу нелестных отзывов о собственной персоне, он вознамерился повторить свой вояж по дому. Мысль о том, что в конце концов утерян не важный документ, и он всего лишь по безалаберности впустую потратил некоторую сумму денег, упорхнула, не утешив его — он ведь пообещал прийти. Его будут тщетно ждать, выглядывать, а ему нужно будет сокрушённо врать о сильной головной боли или семейных хлопотах, стыдясь признаться, что ему помешало явиться взаправду, и волоча предположение, что без этой лжи дальнейший разговор состоял бы из одних насмешек. Полчаса спустя к поискам была приобщена прислуга, хотя они никак не могли помочь, потому что одиозный билет лежал в нотах Ани.
Лишать брата этого выхода она не собиралась, так как решила, что он жаждет быть сегодня среди зрителей. Самое странное в маленьком похищении было то, что оно было совершено, чтобы угодить Серёже. Не было такого одолжения, которое она могла бы сделать брату — целую неделю она шла к выводу, что ему не требуются её услуги, она либо не знала о его бедах, либо они были ей неподвластны, и чем ярче Ани это осознавала, тем сильнее ей хотелось доказать ему обратное. Поэтому беззащитный билет так поманил её устроить брату крохотную неприятность и самой же выручить его: пусть потом наслаждается представлением, но пусть ему думается, что сестра хоть немного причастна к этому удовольствию. Да, это обман, но как по-другому показать Серёже, что она умеет не только докучать ему? После сегодняшнего случая он перестанет считать её бесполезной, возможно, станет доверять какие-то мелкие поручения. Подумать только, за всю жизнь она не разу не слышала от него ни единой просьбы, она даже не передавала ничего от него отцу. Он будто вспоминал о ней, только если она стояла перед ним, когда же его ум был занят хоть чем-то, даже мелочью, он забывал о её существовании.
Суетливая горничная уже заглядывала к Ани, и барышня сказала ей, что ничего не видела, но попробует поискать поприлежней. Будь девочка убеждена в недостойности своего поведения, вид у неё был бы как уже после наказания, причём достаточно жестокого, впрочем, ничего, кроме отстранённой строгости, ей никогда не грозило, уж слишком обезоруживало взрослых её скороспелое, хоть и искреннее раскаяние, но на этот раз на душе у неё было легко. Как только служанка хлопнула соседней дверью и побежала к лестнице, Ани стала аккуратно, страничка за страничкой листать свою тетрадь, где на последней развороте лежал билет на «Орлеанскую деву» в партер(2). Она взяла его обеими руками за уголки, в очередной раз изучила, признала шрифт достаточно изящным, и выпорхнула из своего логова.
Брата она застала за повторным и чуть ленивом обыском комода, его фрак лежал на краю кресла таким образом, что было ясно — его уже не собираются сегодня надевать.
— Серёженька, — нежно позвала Ани, предвкушая его восторг, — я нашла, — и так же делая рамочку большими пальцами, протянула ему злосчастную карточку. Он мгновенно улыбнулся и шагнул к лукавой девочке, но когда он уже почти проговорил то, ради чего затевалась вся афера, ему стало ясно, что никакого провала в памяти у него нет, и не его рассеянность виновата в переполохе, охватившем особняк.
— Это ты его взяла? — громко спросил он, отпрянув от неё.
Она охнула и опустила голову, будто желая, чтобы Серёжа разглядел огромный бант у неё на макушке.
— Зачем? — удивление угомонило его гнев. — Тебе обидно, что я иду туда один? — но ей бы не хватило духу с таким сияющим видом требовать у него признательности.
— Нет, мне хотелось что-нибудь сделать для тебя, — принялась объяснять она, надеясь, что раз брат без труда разоблачил её, то так же быстро поймёт причину, по которой она на это отважилась.
— И в награду попросить какую-то ерунду, — возмутился Серёжа пряча во внутренний карман фрака билет, который выхватил у Ани.
— Нет, мне ничего не нужно, — воскликнула она, вцепившись ногтями в осиротевшие без бумаги ладони.
— Ты вознамерилась сначала обвести меня вокруг пальца, а потом выслушивать, как я рассыпаюсь в благодарностях, — ей казалось, будто он почти во всём разобрался, но в конце свернул не туда, и теперь переубедить его гораздо сложнее, чем в самом начале, будто он переводил дословно с иностранного языка, потеряв суть. — Что же, если желаешь моей благодарности, то не смей даже замышлять подобные выходки.
Серёжа досадовал на сестру все шесть картин и глядел на сцену с таким осуждением, что мадам Лафрамбуаз, наверное, прониклась бы к нему дружеской симпатией, на которую было так щедро её сердце. Трощев не сделал ни одного язвительного замечания и даже не раскритиковал оперу как жанр после казни Иоанны(3), отметив, что его товарищ находится в мрачном напряжении, будто боясь, как бы кто-то из хора не попробовал убить его игрушечным копьём. Несколько раз Каренин уже скользнул взглядом по ложе, где восседал его начальник с семейством, но почтительно кивнул с большим опозданием, до этого все присутствующие воспринимались ним как часть убранства залы или декораций. В антракте он поднялся к Маеву, который, увы, не позвал его пройти в фойе, а начал разглагольствовать о самом Сергее Алексеевиче, а затем о своей родне; потом его жена, томная щуплая женщина в якобы заговорённых рубинах, поинтересовалась здоровьем Алексея Александровича; не то племянница, не то другая родственница Владимира Александровича спросила, как он находит сегодняшнее исполнение, и только юноша, единственный переживший младенческий возраст ребёнок Маевых, на радость Серёжи, ограничился приветствием, очевидно, порабощённый сюжетом оперы. Итак, дальше раута у Маевых до конца месяца ему не полагалось удаляться от собственного дома.
С сестрой о краже он больше не заговаривал, а сама она не осмеливалась подымать эту тему. Через неделю обещал вернуться их отец, сократив своё прибывание на водах в два раза. Такая спешка была порождена смертью его соседа, тоже рассчитывавшего на целебный воздух, и после этой внезапной кончины Алексей Александрович представил, что он тоже может умереть вдали от дома среди чужих людей, не наставив сына и не успокоив дочь. Он представлял, как его по жаре повезут в Петербург для похорон, как поражённая Ани глядит на его гадкие останки, как Серёжа получает письмо с траурной каймой, и ему стало страшно. Дети были счастливы его приезду, выглядел он вполне сносно, поэтому никто ему не пенял на легкомысленное отношение к собственному здоровью.
Старший Каренин стоически промаялся на службе до Рождества, вечерами он больше не засиживался с книгами, ложился спать рано, документы изучал дольше обычного, а к полудню ум его сковывала паутина. Благо, положенные тридцать пять лет службы(4) истекли ещё три года назад. Как многие другие в его положении, он бы мог дать себе поблажку, положиться на подчинённых, но привычка всё делать на совесть преграждала ему любой путь, кроме как подать в отставку. В министерстве посокрушались, позлословили и с почестями отпустили Алексея Александровича на пенсию. Сын воспринял это решение скорее с большей долей обречённости, чем сентиментальности. Каренин поначалу выуживал у Серёжи рассказы о его делах, но посчитал, что-то тот отвечал с неохотой, сердясь на то, что отец жаждет уличить его в оплошности или дать непрошенный совет, поэтому мода на эти беседы быстро иссохла. Мадам Ламфрамбуаз иногда всерьёз волновалась, что ей скоро придётся просить о прощальном подарке в виде рекомендаций, ведь её воспитанница целыми днями находилась под присмотром отца: он взялся сам учить её истории, гулял с ней, по кругу слушал разученные Ани произведения, несколько раз мадам Лафрамбуаз даже слышала его смех, что показалось ей столь же неестественным, как если бы глухой начал петь. Они были практически неразлучны, и те, кто не знал о происхождении Анны, стали утверждать, что она просто-напросто очень красивая копия Алексея Александровича, будто природа сильно польстила его внешности, составляя портрет дочери.
Девочка невольно огорчила Алексея Александровича лишь однажды, побывав в сопровождении гувернанток на променаде с мадмуазель Дёмовской. Элиза, стащив с покрасневшей от холода руки тоненькую перчатку, протянула пальцы Ани, как кавалеру для поцелуя, и гордо заболтала о колечке, которое ей отдала из своей шкатулки маменька. Затем, уже расставшись с подругой, Ани спросила у бонны, есть ли у неё материнские украшение — та ответила ей, что у неё остались от покойной родительницы серёжки и лопоухость, которую она не желала подчёркивать, так что парой пышных металлических гроздьев она лишь любовалась, потом мадам Лафрамбуаз вкрадчиво прибавила, что у её подопечной тоже есть подарок от матери — это её красота, хотя Анну Аркадьевну она никогда не знала. Но Ани уже поняла, что на всём белом свете у неё одной ничего нет от матушки.
— А у мамы не осталось никаких украшений? — кротко спросила Ани у отца вечером, медленно запирая пианино. — Мне бы хотелось что-то иметь на память о ней, — объяснила она замешкавшемуся с ответом Каренину.
Анна собиралась в Италию в лихорадке, позабыв многие свои вещи, удивительно, что она вообще что-то взяла, ведь душа её носилась в дивном непостижимом мире, в котором ей бы не пригодились ни платья, ни обувь, ни драгоценности. По безмолвному указанию Каренина комнаты его супруги были выпотрошены, всё снесли на чердак, так как дворецкий, доживший свой век со всеми конечностями, давал руку на отсечение, что хозяйка вернётся к мужу. Он растерянно посмотрел на девочку, ведь определённой традиции, как вспоминать при ней Анну, так и не сложилось.
— Что-то, конечно, осталось, я велю поискать, но ведь твоя мама была взрослой дамой, и ты не сможешь ничего надеть из её вещей ещё много лет, — попробовал Алексей Александрович отговаривать её от этой трогательной затеи.
— Я буду пока только любоваться, разве она не завещала их мне? Или это для невесты Серёжи? — иначе она не могла трактовать его слова.
— Нет, право, полагаю, всё твоё. Анна не говорила об этом, но я не знаю, где искать её безделушки, — отрывисто ответил Каренин, бранящий себя за то, что до сих пор не сочинил твёрдого отказа.
У его маленькой собеседницы удлинилось лицо, как для плача, она глядела с какой-то предтечей обиды, и он, видя, что у неё мокнут глаза, выдал достаточно изысканное завершение беседы:
— Я даю слово, что отдам тебе всё, что найду из её драгоценностей. Но ведь ты носишь её имя, разве этого мало?
— Меня назвали в честь матушки после её смерти? Она умерла, родив меня? Оттого Серёжа не любит меня? — пролепетала она, обращаясь в большей степени к себе, выбрав пережить своё прозрение спокойно.
Алексей Александрович бросился разоблачать её предположения, повторял, что мать почила через полтора года после её рождения, что имя Анна его любимое, и он настаивал на нём с самого начала, что Серёжа любит её, просто он слишком занятой человек, а интересы их слишком различны. Она даже не успела хлюпнуть носом, так быстро отшвырнул от неё отец эту драматичную версию, ещё и пошутив о том, что фантазию Ани нельзя подкармливать романами. Она бурно запротестовала и, к счастью, диалог не выписал петлю и не вернулся к Анне.
Утром Каренин описал служанке ларец супруги, который она, давно изумлявшаяся небрежению к такому ценному предмету, сразу принесла. С наигранной деловитостью он проворно открыл протёртую от пыли шкатулку, откуда безобидно поблёскивала горсть украшений. Вдруг поначалу безликие труды ювелиров стали очерчиваться по отдельности, взлетели живыми картинами прошлого, как всполошённая стая птиц, и приземлились на проступивший образ Анны. Оказывается, он не забыл, на каком пальце она носила каждое кольцо, как она прикалывала каждую брошь, как обвивалось каждое ожерелье вокруг её шеи, до куда доставали серьги. Когда этот серебряный полумесяц красовался в её чёрных волосах, он дразнил её турчанкой(5). Вот эту бархотку с древнегреческом профилем на камее она носила ещё до их свадьбы, он всё силился рассмотреть этот небольшой барельеф, но боялся, что его поймут превратно. А эти янтарные бусинки в золоте будто глотнули все зажжённые свечи на крестинах Серёжи. Змейку с розоватым камнем во рту она почти не снимала с руки целый сезон, тогда они были женаты всего год. А жемчуг, с которым она не расставалась в последние годы, казалось, был выточен с её кожей из одного материала. Пучок бриллиантовых звёзд сидел на корсаже её синего платья, которое стало ей велико после болезни. Сладкая изморозь обернула его сердце и лёгкие, глаза неспешно плыли по золоту и серебру, а обомлевший разум не прогонял мерещившуюся жену. Гребень, напоминавший заплетённую розами калитку, он сам подарил ей на день рождения. Её руки были в этих зеленоватых кольцах, когда она ломала их на скачках — он шумно закрыл шкатулку, и хоровод Анн померк.
Через несколько часов Алексей Александрович вручил дочери под видом любимца матери маленький золотой браслетик, который он купил сегодня в ювелирной лавке. Ани влюбилась в эту вещицу, на которую бы и не обратила внимания в других обстоятельствах, ведь в детстве так сложно отличить скромное украшение от простого или дешёвого. Каренин же всё не мог взять в толк, зачем он обманывал её. Он как бы страшился, что любой обитатель этой шкатулки повлияет на девочку, испортит её, будто на ней могли остаться язвы и пятна от прикосновения украшений матери. Да, отдай он хотя бы жемчуг, то чувствовал бы, что совершил профанацию.
Цепочка уже не отлучалась с правой руки Ани, а именно так, согласно выдумкам Каренина, двенадцать лет назад её носила Анна. Девочка была уверена, что браслет так мягко сидит, так быстро нагревается на коже, так забавно отражает её нос, только оттого что он принадлежал её матери. Когда она оставалась одна, то оставляла короткий поцелуй на металле.
Огонь в камине тоже был очарован украшением и ежесекундно посылал в знак своего обожания на его поверхность багряные вспышки, но Ани не замечала их флирта из-за отдыхавшего в кресле Серёжи, который завтра наконец уезжал из столицы, получив это задание на полгода позже, чем планировал.
— Серёженька, а у тебя сложное поручение в Москве? — промурлыкала она, смущаясь растянувшейся по гостиной тишине.
— Вовсе нет, я больше времени проведу в дороге, — успокоил Серёжа сестру, обернувшись к ней.
— А ты раньше уже бывал там? — улыбнулась девочка, как всегда, веря в то, что разговор будет длинным, хотя её брат снова прикрыл глаза.
— Да, очень давно, мне не могло быть больше семи лет.
— А если бы тебе разрешили самому выбрать город, какой бы ты выбрал? Тоже Москву? — прозвучал ещё один вопрос.
— Нет, я бы, пожалуй, погостил у своего друга на Волге.
— А я бы к морю хотела, чтобы оно было тёплое-тёплое и где-то вдалеке бушевало, но у берега затихало, — поделилась Ани.
— Меня туда вряд ли пошлют, но я бы не отказался.
Ей давно казалось, что отрывающаяся от волны соль распирает грудь счастьем, что шум от поклонов волн одновременно будит и усыпляет, что картина беснующейся синевы погружает в состояние, близкое к тому, что она испытывала сейчас, говоря с Серёжей. Она подошла к брату поближе, наглаживая подошвами ковёр, когда они снова замолчали.
— Красивый? — кивнула Ани на браслет, заметив остановившийся взгляд брата на сверкающей линии. — Он очень матушке нравился.
— Кто тебе сказал такой вздор? — возмутился Серёжа оторвав спину от подушек.
— Отец, но это не вздор, — перемена в тоне брата пока только озадачила её, но не огорчила.
Зачем-то Серёжа поднялся на ноги, закрыв собой часть камина, и внимательно всмотрелся в погасшую в его тени цепочку, подняв её вместе с рукой сестры, будто был слаб зрением. Он всё глядел, но ни одно воспоминание не подхватило его, и, уронив ладонь Ани, он строго огласил свой вердикт:
— Быть не может!
— Как же не может? Ты просто забыл, столько лет прошло, тем более, мальчики плохо запоминают материнские побрякушки, — примирительно предположила Ани.
Потом он корил себя, что не согласился с ней и заупрямился, но в тот момент он с жаром отвергнул возможность оставить этот спор.
— Нет, я бы запомнил. Воображай, что душе угодно, но я говорю, как есть — никогда мама этот браслет не носила! — отчеканил Серёжа, готовясь к ссоре и обвинениям во лжи, так как отходчивость не была его достоинством, а гнев часто заставлял его ночью подбирать ещё более хлёсткие ответы оппоненту. Но Ани только смотрела на него с сочетанием изумления, страха и будто сочувствия, как смотрят на сумасшедшего после приступа, и он, не выдержав этого взгляда, оставил её одну.
1) Имеется ввиду опера Петра Чайковского «Орлеанская дева», в которой одна из центральных линий — любовная, что и возмутило Гортензию, привыкшую видеть Жанну Д’Арк как символ борьбы французов с англичанами во время Столетней войны в 1337-1453 годах, а не как влюблённую девицу. Премьера состоялась в 1881 году в Мариинском театре.
2) В партере сидели, как правило, холостяки, в то время как состоятельные семьи предпочитали ложи.
3) Имя Жанны в опере Чайковского.
4) Чиновники, отслужив такой срок, могли рассчитывать на полную пенсию в размере половины жалованья.
5) На гербе Османской империи, как и сегодняшней Турции, находился месяц.
Поездку Серёжи на самом деле тяжело было назвать изнуряющей, правильней было бы считать её поощрением — Маев рассудил, что пока для повышений и наград рано, но вовсе не потому что не желал отметить таким образом младшего Каренина, просто ему не хотелось вместе с ними пожаловать юноше недоброжелателей и завистников, с которыми он бы не совладал из-за тех же качеств, которыми он приносил так много пользы министерству, а путешествие в Москву по пустяковому заданию, когда даются последние балы в сезоне не вызовет ни в ком неприятельских мыслей, но развлечёт его подчинённого. Владимир Александрович питал слабость к толковым молодым людям младше тридцати лет, хотя, если кто-то заслуживал слишком высокой его оценки, это непременно портило его настроение на день или два, точнее, портило его сравнение, которое заставляло Маева бранить полусонную горничную и свирепо хватать за локоть никчёмного дворецкого. Нет, собой он был доволен и по молодости не скучал, ведь, по его мнению, лёгкая походка и отсутствие болей в суставах мало стоили перед приобретённым весом в обществе и государственной жизни; огорчал Владимира Александровича только собственный сын Михаил, в ком сошлись все самые порицаемые его многоуважаемым отцом наклонности. Натура нежная и порывистая, как отзывалась о нём мать, переводя определения мужа в более мягкие формы, он не годился ни для одного занятия, подобранного для него отцом, когда тот вопреки смертям всех предыдущих детей скрупулёзно продумывал биографию своего наследника, будто потешаясь над самой идеей сглаза. Принудить его к чему-либо было невозможно, все угрозы, находившиеся наготове у других родителей, были отобраны обстоятельствами. Всякого влияния на сына Маева лишил тесть, перед своей кончиной завещав всё имущество внуку и сделав его в два раза богаче, чем сам Маев. И всё же Владимир Александрович испытывал к Михаилу что-то сродни сочувствия, такое же он испытывал бы, будь его единственный сын калекой с детства — он был дорог его забронзовевшему сердцу, как не был бы дорог другой ребёнок с иным складом. Он забросил взращивать в мальчике крутость нрава, а потом и вовсе умыл руки от его воспитания, как умывает руки резчик деревянных свистулек от цельного куска малахита, но не обгладывать свои неоправданные надежды при виде того же Сергея Маев не мог.
В поезде Серёжа спал очень плохо, а под закрытыми веками буянили смутные, топкие видения: женский голос то упрашивал, то требовал от него петь колыбельные, потом он прикармливал чаек хлебом и испугался, когда они обрушились на него всем крикливым полчищем, и у него запекло в плече, к которому примотали полупрозрачной материей что-то вроде кукольного блюдца, а он метался по даче, злился, плакал и слышал, что по саду кто-то бродит. Ненадолго это прерывалось фырканьем и бормотанием колёс, но Серёжа тут же погружался обратно в густой бред.
На второй день поручение было уже выполнено, оставалось только уважить своим присутствием на балу одного местного чиновника и ещё раз в конце недели нанести визит другому сановнику, чтобы уладить небольшую бюрократическую формальность. Сергея Алексеевича принимали достаточно гостеприимно, хотя и с поскрипывающей снисходительностью к его возрасту, который стал поводом для внутреннего возмущения московских государственных мужей, ожидавших из столицы кого-то посолидней. Особенно любезны с ним были отцы семейств с девицами на выданье. Каждую из них он будто под отчёт просил о танце, но никого не приглашал второй раз, каждой он задавал пару пустяковых вопросов, делал самый непритязательный комплимент, благодарил за честь и каждую оставлял рядом с матушкой обсуждать себя в матримониальном ключе, ведь его сдержанность давала пространство для манёвра фантазий и трактовок. В основном все сходились на том, что одно воспитание, а быть может, неуверенность ограничили петербургского гостя в средствах выразить очередной барышне своё восхищение, хотя его никто не тронул, так как похожее времяпрепровождение он считал продолжением своей службы, и даже баснословно красивая, самая приветливая или по-настоящему умная девушка была для него сродни бумаги, на которой следовало начертать сбитую подпись. Минуту его занимала танцующая не с ним особа, но и это была своеобразная учтивость — она всё делала короткие выпады глазами в его сторону и несколько мгновений не отрывалась от его лица, как если бы наконец рассмотрела в нём какое-нибудь уродство, прежде отмеченное только чутьём; но тут его партнёрша чуть пришла в себя после ошибки в шагах и из полуобморока спросила, не кажется ли ему город провинциальным, он не расслышал её шёпот за стараниями оркестра, попросил повторить, но бедняжку чуть не пришлось вести под руки к сёстрам.
Музыка смолкла, и Серёжа ждал у колонны, пока трубач угомонит свой кашель, сановничьих дочерей осталось всего две, поэтому он решил через час начинать прощаться. Из соседней залы показалась изучавшая его девица, она повернула голову назад и остановилась в проходе, будто прячась, рядом с ней появилась дама в не очень искусно перешитом зелёном платье; они заговорили, сама девушка из осторожности не смотрела на Каренина, но, очевидно, подсказывала женщине, где его обнаружить, та часто моргала, как бы помогая себе яснее видеть, вскинула реденькие брови и после короткого диалога с дочерью суетливо стала пробираться к заинтересовавшему её человеку.
— Серёжа, — жалобно обратилась к нему проплывшая по морю гостей незнакомка, подобрав к лицу собранные в замок руки. Он не успел ни узнать, ни не узнать её, как она сама избавила его от лишних блужданий в давно прошедшем детстве, боясь, что без её помощи он не справится, — это же я — Дарья Александровна, тётя Долли.
Он вспомнил жену дяди, и чувство, будто Василий Лукич заставляет его снова рассказывать отлично выученный урок, зарождалось в нём. Да-да, вот его слуха коснулся глуховатый тембр маминой невестки, и он осознал, что все новые черты в ней угадывались ещё пятнадцать лет назад, ничего непредсказуемого с ней не случилось: можно было предположить, что жиденькие волосы поседеют именно в этот оттенок, что все образовавшиеся ещё тогда морщинки расплодятся на тех же местах, что очертившиеся синяки расширят свои владения, что никакой перемены в её туалетах почти не произойдёт. В детстве он держался от неё подальше, считая злой из-за того, что она вечно ругала своих детей и запрещала им играть с Серёжей. Увы, отличие между несчастными и дурными людьми до сих пор оставалось вне его разумения.
— Здравствуйте, Дарья Александровна, — всё же вежливость не раз спасала его и освещала путь в озадачивающих беседах, — я сердечно рад видеть вас.
— Да ты уже совсем взрослый, графиня сказала, что по делу из столицы, — слова не лились, как она того хотела. — Что ж твой папенька?
— В добром здравии, ушёл в отставку, — дал он краткую справку об отце за последние годы. — А Степан Аркадиевич здесь? — поддержал Серёжа игру, так часто случающуюся между знакомыми после многолетней разлуки.
— Степан Аркадиевич теперь с небес за нами присматривает, уже шесть лет, как я вдова, — объяснила тётя Долли, удержав вздох, — я тут с Лили, пойдём к ней.
Лили, стыдясь слишком домашнего поведения матери пусть и с родственником, развернула свой длинный профиль к дверной раме, от которой она не смогла отойти. На поминки Стива приезжала Катерина Павловна, пережив и племянника, и племянницу; её отдыхавшие со свадьбы Анны воспитательные таланты были готовы принять новый бой, что невероятно удачно совпало с бедственным положением Облонских — рассудив, что из всех девочек ей больше всего по душе Лили, она изъявила желание заняться ею, сначала деликатно, ведь именно Лили была любимицей своей родительницы, затем менее деликатно, заявив, что семейство их не в том положении, чтобы найти достойную партию для всех дочерей, и уж совсем неделикатно, упрекнув Долли в том, что она скорее обрядит свою ораву в мешковину, чем усмирит гордыню и примет милость Катерины Павловны. Четвёртый год Лили жила у тётки отца, обещавшей её удачно сосватать, но не спешащей лишать себя компаньонки, утомительную роль наперсницы пожилой родственницы она терпела, привыкнув к особому статусу среди других братьев и сестёр и пленяясь некоторыми догадками относительно завещания своей благодетельницы, хотя та жаловалась на здоровье исключительно для порядка. С большим трудом мадмуазель Облонская вырвалась из поместья в Москву на полтора месяца и не произвела никакого впечатления в обществе ни сама по себе, ни даже достаточно дорогими нарядами, отделанными бантами и плиссировкой по вкусу её двоюродной бабки.
— Маман, — протянула Лили с укором, поприветствовав Серёжу, но Долли только похвалила дочь за то, что она не пропустила кузена, ведь было бы так глупо разминуться с ним.
— А как вы смогли меня узнать? Неужели я так мало изменился? — с провисшей улыбкой спросил Каренин.
— Да как же мало? — вскрикнула Дарья Александровна, намереваясь погрузиться в тщательное сопоставление того, каким она помнит его, и каким он предстал сегодня.
— Тут никакой тайны нет: я услышала знакомую фамилию, — перебила Лили, которую, к счастью, ангажировали на кадриль.
Долли с нежностью проследила за неестественными движениями дочери, полагавшей, что в таких позах лучше всего видны её аристократичность и гибкость шеи, но отвлеклась на то, чтобы торопливо сказать:
— Алёша теперь в Петербургской губернии служит, ты его часом не встречал? — беспокойство теребило её слова, которые должны были прозвучать буднично.
— К сожалению, — заявил Серёжа, силясь определить, Алёша это тот, кто постоянно щипался, или тот, кто разлил на кровать похищенную банку компота.
— Он так редко пишет, последний раз ещё осенью, — женщина замолчала на ещё один круг танца. Ей давно перестало быть унизительным просить о чём-то родню, но сын покойной золовки выглядел таким далёким от её бед, что она не знала, в каких выражениях обратиться к нему. Она заводила носками Таниных туфель, будто сгребая листву, и проронила: — А ты бы не мог навестить Алёшу, когда вернёшься? Знаешь, очень неважно вышло, что именно он так далеко от меня, за ним присмотр нужен.
«Мой присмотр», — без возмущения подумал Серёжа, так как не заметил никакого посягательства на свою свободу, а только фамильярность, и мог легко отказать с любой степенью учтивости. Нет, от большого количества родни выгоды есть только для самых обездоленный из этой родни, остальные лишь удручённо ждут, когда придёт их черёд оказывать содействие им в чём-либо. Идея разузнать о кузене сразу же была отвергнута как нецелесообразная, и он спокойно ответил:
— У вас нет поводов для беспокойства, Дарья Александровна, едва ли потребуется моё вмешательство. Всего вам доброго, передайте мои пожелания Лилии Степановне, — Серёжа ровно качнулся, показывая, что беседа завершена, мадам Облонская снова взглянула на дочь, будто ища сочувствие в том, как она подпрыгивает и попеременно переступает с каблучка на каблучок, возможно, частично расшифровав, чего так смущалась Лили. Ей стало гадко и стыдно за себя, как если бы она выбежала в чепце и пеньюаре к визитёру, от которого хочется поскорее избавиться, как от свидетеля собственной неряшливости. Долли нескладно наклонилась в ответ, ещё раз похвалив судьбу за свидание с выросшим племянником, хотя оно принесло ей только разочарование и недовольство собой, покрывавшее её мысли твёрдым налётом. Она укусила с обратной стороны губы, будто желая догнать свою просьбу, а впереди её ждало искалеченное, а от того задиристое себялюбие дочери, которое неизвестно откуда бралось, когда мать переставала скрывать, что их семья нуждается в участии.
Квартира, в которой остановился Каренин, регулярно меняла постояльцев и выглядела немного необжитой, не под кого не подстроенной. Ночью закапал реденький дождь, и по этой экономии можно было судить, что идти он будет до конца следующего дня. Груда притаившегося у стен снега мешалась со взбитой колёсами, ногами и копытами слякотью и разбавлялась дождевой водой. Словом, погода была скверная даже для первых чисел марта, но тем приятнее было Серёже кутаться в увесистый халат и попивать свой кофе. На улицу он бы не вышел и под страхом повешения, ведь прогулка ничего, кроме ностальгии по тёплой комнате и кашля, как у трубача на вчерашнем балу, не сулила. Всё-таки нехорошо, что кузина оказалась такой внимательной, ничего путного в этом странном воссоединении не было. Ни по тёте Долли, ни по двоюродной сестре Лили, он не скучал даже в детстве, так что в чёрствости он себя упрекнуть не мог, предметом его привязанности когда-то был дядя, но раз он мёртв, то поздно выхаживать эту зачахшую симпатию. Верно, у Облонских очень тоскливо без Стивы, он был такой весёлый: как он однажды расставил солдатиков Серёжи по детской, чтобы мальчик их искал, кажется, они называли эту игру засадой. Да и доходы после его кончины должны были уменьшиться, но его жене хватит на старость: сопровождала мать одна Лили, значит, Таня и Николя уже покинули отчий дом, Алёша получил место, остались Гриша и Маша — половину детей она уже устроила. Девочки могут сделать неплохую партию, хотя бы одна из трёх сможет поддерживать мать, сыновья со временем тоже станут присылать ей деньги или уже присылают. Возможно, она оттого так и переживает, что всю зиму от среднего сына нет вестей, но почему он так долго не пишет ей — получается, он не давал о себе знать даже на Рождество. Неужели у Дарьи Александровны нету других знакомых, которые помогли бы выяснить, всё ли в порядке с её Алёшей, кроме случайно столкнувшегося с ней племянника супруга? Тогда что она предпримет дальше? Будет расспрашивать всех, кто бывает в Петербурге, о нём? Вдруг она уже так делала вчера, когда он ушёл — подходила к присутствующим с шикающей, сконфуженной Лили и получала тот же ответ, что и от него? Серёжа ощутил, как за рёбрами у него что-то сдулось, и без этой опоры он ссутулился, сидя в кресле, но он загрустил не из-за бессменного реверанса, в котором была вынуждена застыть тётя Долли, а из-за себя — так печалится в старых поверьях не имеющая души нечисть. Он поражался, как не понял всего, что понял сейчас, на балу, когда он видел и слышал тётку. Если фразу можно было трактовать двояко, то суть всегда ускользала от него и возвращалась из бегов через несколько часов с целью убедить его в собственной бессердечности.
Дом Облонских, как оказалось, располагался через несколько улиц от места, где жил Серёжа, о чём ему сообщил словоохотливый швейцар, куда он с повинной головой и двинулся. Холодная морось облизывала его лицо, пока он не различил среди домов некогда шафрановые гардины, которые то ли стушевались перед общей серостью времени года, то ли просто выстирались.
Неповоротливый лакей, наверное, не любивший посетителей хозяев, сопряжённых для него с лишними хлопотами, поплёлся к Дарье Александровне, приговаривая имя гостя, чтобы не забыть, хотя смысла в его докладе всё равно не было: дети всегда обгоняли его с этой новостью, так что его роль сводилась к тому, чтобы показать пришедшему, что хозяева ещё в состоянии держать прислугу. Серёжа обвёл глазами прихожую: она ни капли не изменилась, но в этой консервативности, увы, читалась не обычная приверженность одной обстановке. По взвывавшим от каждого касания ступенькам, кое-где стёртым до белесых пятен, спускался мальчик лет четырёх, громко топая, словно в нём было вдесятеро раз больше веса, чем на самом деле, на поворотной площадке его догнала девочка, ровесница Ани, по оценке оставшегося незамеченным Серёжи, она подхватила своими длинными руками увлечённого Сашу — так она назвала ребёнка, и, выгнув плечи друг к другу, унесла его наверх.
— Здравствуй, Серёжа, как славно, что ты пришёл, я ведь даже забыла позвать тебя пообедать с нами, — воскликнула Дарья Александровна, показавшись из-за двери. Её обида сразу же поджила, когда она услышала от лакея имя ожидавшего молодого человека. Оцепеневший от несоответствующего его поведению приёма Серёжа последовал за ней в гостиную, из которой предварительно была выслана Лили.
— Я прошу вашего прощения, — начал он, сбитый с толку приветливостью Долли, которой бы он предпочёл кару за свою категоричность. — Если вы позволите, я бы постарался узнать о делах вашего сына.
Долли с восхищением приняла предложение племянника, зная, что как бы он не был сам доволен тем, что ему разрешили перечеркнуть инцидент на балу, её повод выражать признательность был серьёзней, после чего она назвала адрес, по которому нужно было искать её скрытного отпрыска.
— А что же остальные ваши дети? — сумел вынырнуть из неиссякаемого потока чая и припасённых сладостей, которыми его закармливала хозяйка, Серёжа.
— Лили с Катериной Павловной живёт, вот приехала нас навестить. Николенька переехал год назад к жене в Клинский уезд(1), — начала Долли с той же торопливостью, с которой протирают лезвие, о которое боятся пораниться. Её жизнь складывалась абсолютно безрадостно в последние годы, хотя она бы не сказала, что всё время горевала, но то, что утешало её, не подлежало описанию, ведь не могла же она рассказывать о домашних заботах или детских проказах, а все важные события, произошедшие с ней за минувшие семь лет, были печальными, и она опасалась разом их перечислить, чтобы не отравиться этой гущей несчастий. Николай, её старший сын, был вознаграждён достаточно крупным поместьем за предприимчивость и отсутствие щепетильности, когда женился на одной деревенской барышне с сильно подмоченной репутацией, и с тех пор порвал со столь ненавистной ему нищетой, а потому и с Долли. — Маша добрая, но такая вздорная, у неё с пелёнок такой характер, пишет истории про всякую чертовщину, вроде привидений, носит это в редакцию и печатается в журнале, — увидев по выражению губ, что Серёжа находит это забавным, она добавила: — тебе смешно, да и я ничего преступного не вижу, но она подписывает свои работы мадмуазель Сом(2), да-да, как рыба, и я с содроганием представляю себе, что будет, если её личность раскроется. Более того, она подбивает на то же занятие старшего брата, а так с детства: Маша что-нибудь выдумает, а Гриша подхватывает, впрочем, на него грех жаловаться, он у меня молодец. Олю ты уже не помнишь, ей будет одиннадцать в конце лета, Стива говорил, что она самая младшая и больше всех на меня похожа, сам посмотришь.
— Я ещё мальчика видел, — неуверенно уточнил Серёжа, запутавшись в старшинстве детей собеседницы.
— Саша уже мой внук, — подливая ему заварки, пояснила Доли, намеренно отвлекаясь на это действие, — это Танин сын.
— Так Таня у вас гостит? Что же вы о ней молчали, я ведь лучше всего её и помню, — залихватски попенял он Дарье Александровне, даже забыв отказаться от новой чашки чая без сенного привкуса, который хранился для специальных случаев.
— Таня умерла, её дети со мной живут, муж погиб, она ещё Мишу не родила, — призналась Долли, хотя до этого нарочно не упоминала имя старшей дочери, она вообще зареклась вспоминать о Тане, с которой они дурно расстались.
Ещё при жизни отца Таню посватал человек, ощутив себя созревшим для праведной семейной жизни, и так как другой партии, которая бы пришлась девушке по душе, не предвиделось, свадьба была решённым делом. Телеграмму с известием о том, что её зять уже четыре дня как исчез из дома, Долли получила в Покровском, проведя там последнее лето перед тем, как разругаться с Кити. Причиной их ссоры стали Оля и Митя, который наново заинтересовался рыцарством и теперь посвящал двоюродной сестре срывание неспелых яблок с самых высоких веток и решение задач по геометрии. Уже охладев к данной теме, первенец Лёвиных тем не менее называл кузину только леди Оля и целовал ей руку в знак приветствия утром и пожелания доброй ночи перед сном. Кити запретила эту игру сыну и требовала вмешательства матери дамы сердца Мити, но Долли не была настроена против этой ребячьей забавы, после чего она узнала, что сестра всегда считала её никудышной воспитательницей, а ее детей грубиянами. До глубины души уязвлённая этими словами княгиня Облонская засобиралась, как её не умолял остаться Константин Дмитриевич, а после сообщения дочери все уговоры задержаться хоть на час были безнадёжны. Резкость младшей сестры могла быть прощена, но Долли не сумела простить ей мнения, в какой бы грубой или закруглённой форме оно не высказывалась. Муж Тани утонул в реке, перевернувшись в лодке на ночном заплыве со своим другом, который благородно умолчал о том, что они оба изрядно выпили. Новоиспечённая вдова отвратительно переносила третью беременность и как будто мстила матери, изводя капризами и упрёками. С делами зятя разбиралась Дарья Александровна и в конце концов позвала дочку переехать к ней, так как сбережений покойного Семёна едва хватило на погашения его долгов. На второй день родильной горячки у Тани Долли попросила её выздороветь, на что та злорадно ответила, что своё уже отмучилась и не намерена повторять судьбу матери. Через час лихорадочных содроганий она и впрямь отмучилась. Старший брат мужа Татьяны на её поминках признался тёще усопшего Семёна в своих связях с народовольцами и даже посоветовал попробовать переименовать всех троих сироток в Облонских, впрочем, она и не сомневалась в том, что внуки в итоге останутся на её попечительстве.
— Попробуй варенье, — пододвинула Долли розетку с покрытыми блестящим сиропом абрикосами, — мы сами с Машей варили, это урожай из нашего Ергушово. Гриша всё меня подбивает в деревню перебраться, не знаю, может, он и прав.
Но её фальшивое щебетание всё время подрагивало, и Серёже стало ещё жальче тётку, чем если бы она разрыдалась. Лили подослала к бабушке Оленьку — а Таня назвала свою единственную дочь так же, как младшую сестру, не подозревая, что однажды это будет создавать путаницу. Как и задумывалось, она прервала затянувшийся тест-а-тет, после чего Каренина познакомили с роднёй и проводили к столу. Все в большей или меньшей мере стеснялись кузена, даже Лили, хотя на её будто выглаженном, покатом лице играло не совсем кокетство, но желание нравится, которое побороло обиду за то, что во власти Серёжи было брезговать ими, а потом передумывать. Гриша не издал ни звука, не считая того, что он шумно предотвратил падение тарелки с солёными грибами. Оле хотелось, чтобы гость поскорее ушёл, но она осознавала, что этот визитёр чем-то важен и полезен для их семьи. Младшие дети, как заметила Долли, раньше начали разбираться во взрослых вопросах, быть может, и окружённые в основном взрослыми.
— Серёжа, вы один в семье, или мама ещё кого-то от нас прячет? — попробовала оживить разговор Маша, за час чуть привыкнув к кузену.
— У меня есть младшая сестра, — ответил Серёжа, — как вы или Оля по возрасту.
— Так как я или как Оля? — засмеялась девочка, полагая, что два года разницы между ней и сестрой всем видны, — хотя Оля у нас маленькая матрона и кажется старше. Вы не подумайте, что мы на бедное дитя повесили Сашу, она сама нас к нему не подпускает, не дай Бог посягнуть на её самовозложенные обязанности.
— Ани с вами живёт? — серьёзно спросила Дарья Александровна, аккуратно положив вилку, будто она могла отвлечь её от реакции Серёжи. Он неглубоко кивнул, перча котлету.
«Святой человек, я бы не вынесла, если бы мне пришлось мне растить внебрачного ребёнка Стивы», — посудила Долли, вспомнив Алексея Александровича, вызывавшего в ней одновременно уважение и умиление, несравнимые с её вялым расположением к Вронскому.
— Маменька, где ж ей ещё жить? — с потерей в бойкости и скорости осведомилась Маша, но опять заболтала, интересуясь, куда ездил Серёжа, бывал ли он заграницей, есть ли у него невеста, какое его мнение о слухах касательно сокращении гимназического образования(3), и верит ли он в переселение душ.
Остаток вечера Серёжа провёл под крылом Долли, рядом с которой ему почему-то было грустно, но он не хотел, чтобы эта вяжущая грусть отступала.
Алёша, как выяснил по приезду младший Каренин, не проигрался, не умер, не лежал при смерти и не застрелился, просто он месяц откладывал с ответом матери, ещё месяц не осмеливался написать из-за большой задержки и в конце концов забыл о всякой связи с родным домом. Он получил положенный выговор от кузена в первую очередь за те метания Серёжи в Москве, которых он совсем не стоил. От отца Алексей Степанович имел талант так простодушно повиниться, что сердились на него всегда недолго, к тому же он был по-настоящему рад знакомству с Серёжей, позабыв о том, что оно началось не с дружеской болтовни. Так же он бы радовался какой-нибудь дорогой вещице, если бы его сперва чуть стукнули нею по лбу перед тем, как её подарить.
Раннее тепло осуществило давнюю мечту Серёжи, существенно растянув дачный сезон. Отец, раньше не задерживавшийся за городом дольше, чем на две ночи, уехал с Ани на дачу, рассудив, что сын не будет тосковать без их общества. За четыре года, которые Алексей Александрович провёл на пенсии после своей отставки, он как бы уступил Серёже право называться в свете Карениным, а не Карениным младшим или сыном Каренина, сам превратившись в лучшем случае отца Каренина, а в худшем — в старика Каренина, хотя равномерный караван успехов сына с лихвой окупал эту неприятную перемену. Характер Ани немного изменился, но её родитель так и не смог определить в какую сторону, так как все известные недостатки дочери казались ему несущественными и второстепенными, ни её капризность, ни мнительность не омрачали его обожания, для которого он её воспитал, будто не в состоянии доверить это чувство кому-либо ещё. Ему думалось, что вся его душа для неё очевидна и открыта, что в ней нет хоть одного скрытого от понимания дочери закоулка. Ани догадывалась об этом и всячески растворяла в себе качества, выходившие за рамки мягкости и терпеливости, а так как все её прихоти удовлетворялись, это было несложно. Её положение при отце можно было сравнить с положением древнеримской весталки, столько почестей и благоговения ей доставалось, столько волшебной власти у неё имелось за одно только необъяснимое обаяние и чистоту.
Раз в неделю Сергей выезжал из столицы к семье, потому что ему, как и сестре, нравилось небольшое озеро недалеко от их дома и запущенный сад, за которым намеренно ухаживали так, чтобы он выглядел диким. Он совсем не ждал их ежегодного переезда обратно в Петербург, но отчего-то несовпадение календарной осени с соответствующей погодой его раздражало, несмотря на то, что к двадцати пяти годам он объявил свою юношескую вздорность укрощённой. Того же мнения придерживалось всё его окружение, только Ани будто стала его чуть сторониться, редко первая заводила разговор, а каждая её фраза перекраивалась по много раз перед тем, как донестись до его ушей. Но это стеснение было ничтожным перед её общей нелюдимостью, стоявшей основной преградой в его плане вывести сестру в свет.
Ещё летом он начал обольщать Ани рассказами обо всём, что, по его убеждению, могло привлечь девушку в обществе, то есть о том, в чём он так мало разбирался, и всё же невероятно расписанное ним бесконечно изящное царство празднеств возбудило её любопытство. Он опаивал её всяким вздором, а она пила его крупными глотками, но причина этой жадности таилась не в том, что ложь была искусна, а в том, кто подносил ей эту ложь. Когда ветер бросил на размокшую землю самые слабые листья, Серёжа уже нахваливал её недошитые бальные платья и пытался переломить её манеру танцевать, напоминавшую строгостью и чёткостью манеру испанских придворных дам с неподъёмными барочными воротниками. Каренин старший не перечил против дебюта Ани, но энтузиазм сына не позволял ему дать своё согласие со спокойным сердцем.
1) Уезд в Московской губернии.
2) Полное имя Маши: Мария Степановна Облонская, если пожертвовать логичностью и переставить инициалы, то получится СОМ.
3) Речь идёт о в итоге принятом 1 июля 1887 года циркуляре, который освобождал средние учебные заведения от обязательного приёма в число учащихся так называемых «кухаркиных детей».
Каренин понятия не имел, сколько часов занимает у барышни нарядиться на бал, а тем более на такой ответственный, поэтому посоветовал дочери начать готовиться часа в четыре, чтобы не опоздать. К удивлению отца и Серёжи, Ани послушалась и через сорок минут была полностью одета. Она вышла в парадную к огромному зеркалу, стала кружиться перед ним в великолепном платье цвета зимних туч и перекладывала то в одну, то в другую сторону свои чёрные кудри, которые горничная отказалась пока собирать, чтобы они не растрепались. Налюбовавшись собой, она побежала красоваться перед домашними и слушать комплименты.
— Папа, мне кажется, что мне очень хорошо и без причёски, — сказала Ани, запуская пальцы в длинные волосы и как бы протягивая их отцу, чтобы он получше рассмотрел их и согласился с ней.
— Определённо, но надеюсь, ты не намекаешь на то, что собираешься вовсе их не собирать, — усмехнулся Алексей Александрович её уловке, хотя чрезмерная непосредственность дочери его гложила.
— Нет, но всё же так было бы гораздо лучше, — спокойно заметила Ани, медленно кружась вокруг дивана, и причудливые облачка из тюля на её юбке и левом плече закружились вместе с ней. Платье абсолютно точно ей очень нравилось, и она млела от того, как оно ей к лицу. Отец даже изумлялся, что оно получилось столь удачным, ведь в их доме никто не разбирался в женской моде, а копировать что-то из журнала Ани отказалась. Ах, если бы он мог во всём положиться лишь на её врождённое чувство меры, насколько бы ему стало легче.
Одно радовало его: дочка лучилась умиротворением и не переживала, будто всё волнение, причитавшееся дебютантке, забрал себе он. В первый раз Ани надлежало сопровождать Алексею Александровичу, на этом настаивал Сергей, и хотя их отец не скучал по светским мероприятиям, он всё же согласился, не только потому что так будет правильней, но и отчасти из-за туманного недоверия к сыну, природу которого он не мог постичь — он отгонял его от себя, задавался вопросом, откуда исходит эта подозрительность, обличал собственную неправоту и продолжал ждать подвоха, так можно ставить на ровную поверхность предмет, который вопреки всем законам физики будет заваливаться именно на нужном месте.
Когда пришла пора выезжать, Каренин обнаружил удобно устроившуюся на кушетке дочь с книжкой в руках, которую она взяла перечитать, насладившись своим отражением во всех зеркалах в доме.
— Идём вниз, экипаж уже подан, — позвал её отец, после чего она чуть разочаровано переспросила, в самом ли деле уже подошло время отправления. Но где трепет перед большим праздником, где страх не понравиться? Их нет, она будто уточняла, нельзя ли ей дочитать главу перед сном, несмотря на поздний час.
— Ани, не слишком ли много чести господину Тургеневу читать его произведения, так-то разрядившись? — услышав этот насмешливый тон, она глянула в конец страницы, запоминая её номер, и закрыла свою любимую «Асю» с явной неохотой.
Никого из присутствующих на балу Ани не знала, известна ей была только чета Дёмовских, но Елена Константиновна так разобиделась на Карениных, что они посмели вывести Анну в свет раньше, чем она сама Элизу, которая, между прочим, была на полгода старше своей подруги, что не собиралась оказывать протекцию Ани или хотя бы подходить к ней не только для того, чтобы поздороваться. Алексей Александрович по очереди представлял дочь знакомым, те называли свои имена в ответ, но она хорошо запомнила только хозяев дома и ещё пару семейств, остальные же сливались в её сознании кривым пазлом, кое-кого ей будто отрекомендовали по второму разу, генеральша превращалась в дальнюю родственницу хозяина, старый князь был уже неделим с сослуживцем отца, а все голоса, отчества и титулы молодых людей бродили между ними и принадлежали то всем им сразу, то никому.
Приятель Серёжи с трещащей фамилией позвал Ани на открывающий танец, сам Серёжа тоже пригласил одну графиню, и Алексей Александрович остался стоять один, напоминая скрипучее дерево, с которого упала вся листва. К нему подошёл Дёмовский, который теперь занимал в министерстве его место, но относился к предшественнику с уважением и боялся потерять его дружбу. Антон Максимович заговорил о ситуации на Поволжье(1) и предпринятых мерах по её устранению.
— В любом случае всё это делается слишком медленно, и что гораздо хуже — халатно, — суммировал Каренин рассказ Дёмовского, — такие моменты очень огорчительны, когда вспоминаешь, сколько сам приложил сил, дабы подобного не случалось или случалось хотя бы реже.
— Ну уж у нас такого отъявленного головотяпства, Алексей Александрович, нет, — подбодрил прежнего сослуживца Антон Максимович, не желая, чтобы ушедшие в отставку государственные мужи падали духом.
Каренин взглянул на дочь, и голодающее крестьяне вместе с недобросовестными чиновниками померкли перед толкнувшим его в грудь ужасом. Она улыбнулась Трощеву или его воодушевлению, или раздолью для своего тщеславия, неважно, чему, главное, что одно мучительное мгновение она была так ясно похожа на Вронского, когда между губ показались крепкие белые зубы, а щёки самодовольно сузили снизу глаза, что её отец — отец ли? — в эту секунду прослушал всё, что добавил вслед их беседе Дёмовский и только растерянно смотрел на танцующих и ждал, чтобы новая фигура потребовала у Ани развернуться к нему лицом.
— Благодаря Анне Алексеевне мы, надеюсь, будем чаще вас встречать в свете, — постановил Дёмовский, проследив, на кого отвлёкся Каренин.
— Нет, Ани будет сопровождать Сергей, боюсь, такая обязанность для меня слишком утомительна, — машинально опроверг его предположение Каренин.
— Жаль, но вам бы не пришлось изводить себя дольше одного сезона, — ручался Антон Максимович, решив, что, пожалуй, спешка(2), настолько уязвившая его супругу, единственный понятный шаг Каренина в отношении подросшей девочки. Намёк, вырывающийся из этой фразы, Алексей Александрович снова упустил, хотя всегда слушал собеседников, находя непозволительным не вдумываться в смысл сказанного. Ани снова шла по левую руку от партнёра, и он наконец опять увидел её лицо: оно было прежним, у неё были те же черты от обоих родителей, но они больше не сплетались, не ласкали друг друга в насмешку над ним. "Нельзя же ревновать её к призраку, сколько лет его не было в стране, я даже не знаю жив он или мёртв", — уговаривал себя Алексей Александрович.
После мазурки Серёжа подвёл сестру к Маевым, они снисходительно, даже ещё более снисходительно, чем если бы перед ним стоял ребёнок, поприветствовали её, но любезности сильно упали в цене за сегодняшний вечер, и Ани досадовала, что все они адресованы не конкретно ей, а просто пришедшей на бал девице. Михаил обронил комплимент, менее утончённый и пышный, чем тот, который вертелся в его мыслях, но он пока приберёг его, и будто снимал с обоих Карениных мерки с чуть проступившей заносчивостью, которая, впрочем, никого не трогала, а сам он слишком смутился, чтобы заметить её.
Невидимое течение то и дело подносило Ани к отцу, где бы она не находилась, с кем бы она не беседовала — её смывало к нему. Он видел, что дочь всё ищет повод для восхищения, но не находит, будто она вот-вот добродушно воскликнет, неужели все от этого в восторге. Ещё задолго до полуночи она скромно пожаловалась, что устала, и пропустила четыре танца подряд, передышка растянулась бы на дольше, если бы Ани не вразумил брат. Алексей Александрович почти гордился её рассеянной отстранённостью, хотя корил себя за то что, вероятно, сам внушил её дочери, всегда отзываясь об обществе не слишком лестно.
Домой они вернулись всё же рано, даже слишком поспешив, так как Ани снова выглядела достаточно бодро и не торопилась переодеваться, пока ей не предложила помочь служанка. Когда к ней в спальню осторожно заглянул отец, то застал её дочитывающей "Асю".
— Ты ещё не спишь? — невинно осведомилась она, опёршись подбородком на кулачок.
—Нет,— ответил он, выуживая из своих мыслей, зачем он пришёл и что хотел сказать. — Ани, улыбнись мне, — ни с того ни с сего проговорил Каренин.
Её губы без смеха потянулись вверх скорее не по, а из-за его просьбы, которая показалась ей очень милой. Отец хранил сосредоточенное молчание, словно в церкви или в зале суда, тревоги уже не было, но осталась её дымка, как остаётся вздыбленная дорожная пыль после промчавшегося всадника. Он попрощался с ней до утра с твёрдым осознанием того, что ему, как всем старикам мерещится прошлое, что Ани не может быть похожа на любовника матери, что такое славное нежное дитя не может иметь что-то общее со своим беспутным родителем, на которого он не злился много лет до сегодняшнего дня, тем более они не могут одинаково улыбаться, а пусть бы и так — она всё равно только его.
Сергей никогда не посещал так много балов, раутов и обедов, как в этом сезоне, казалось, им с сестрой негде жить, и поэтому они пользуются каждой возможностью погреться у кого-нибудь в гостях. Любой их выход сопровождался кратким наставлением Ани, которая вела себя почти безукоризненно, хотя они оба понимали, что роль воспитанной скромницы она так хорошо играет только для него и давно бы позабыла это амплуа, не напоминай ей брат, какую часть характера ей следует демонстрировать на людях. К тому же ей не хотелось уронить образ брата в обществе какой-нибудь глупостью — наоборот, она почитала за честь соответствовать ему и сиять той же утончённой естественностью, что и он.
Ещё не кончилась осень(3), а младшие Каренины уже сбились со счёта и не могли вспомнить, который вечер они проводят вне дома. Бал в этот вечер, как они уже оба разбирались, был ничем не примечательным, и отличался от вереницы себе подобных только роскошным сладким буфетом(4), с чьей помощью планировалось задобрить одного важного человека, который прославился как большой сластёна. Стол у запотевшего окна, усыпанный десятками сортов десертов, приманивал гостей попробовать всё за раз: и белоснежный мусс в таких же белоснежных креманках, и небольшие конфеты, походящие на дорогие пуговицы, и слоённый торт с сахарной малиной, и пирожные с марципаном и всё то, что расставили позади уже перечисленного. Половину корзиночек с горой заварного крема, перебитого вместе со сливками, съела Ани, радовавшаяся обилию сладостей больше, чем царедворец, ради которого всё и затевалось, она бы и продолжила изничтожать их, если бы брат не велел ей прекратить обжорствовать. Когда он сам захотел что-нибудь попробовать, то оставил сестру в другой зале, чтобы она своим жалостливым видом не выпросила добавки.
— Сергей, я смею просить вас представить меня вашей сестре вновь, — раздался сбоку голос Михаила, пока Каренин выбирал себе миндальную трубочку.
Сын его начальника слыл экзальтированным чудаком, но Серёжа, зная его шапочно, не брался судить, хотя его впечатления не противоречили общему мнению, как и эта просьба.
— Но, Михаил, вы ведь уже представлены, — удивился Сергей, непонимающе вглядываясь в худое нервное лицо младшего Маева, на котором было будто больше мышц, чем у других, и эта особенность дарила ему самую яркую мимику без гримасничанья.
— Да, я этого не забыл, — быстро ответил тот, пряча за скоростью что-то ещё, — но, пожалуйста, не отказывайте мне, — настаивал Михаил, не теряя силы на смущение и пояснение, так как главный бой был ещё впереди.
— Извольте, — повёл его следом за собой Серёжа. Между соображениями о том, что его спутник, очевидно, в благоверную Владимира Александровича, у него пронеслась мысль, что его сестра не просто миловидна, как многие девицы, а красива, и встреть он незнакомку с такой внешностью, то обязательно ангажировал бы её и с нетерпением ждал своей очереди покружиться с ней по зале.
— Ани, ты ведь помнишь Михаила Владимировича Маева? — обратился к девушке Серёжа, всё же посчитав слишком абсурдным наново знакомить представленных людей.
— Да, естественно. Здравствуйте, Михаил, — безразлично подтвердила сидевшая на небольшой софе вместе со своим треном (5) Ани, немного задрав голову к подошедшим мужчинам.
— Добрый вечер, мадмуазель, — якобы непринуждённо поздоровался с ней Маев. Упустив вступление, он тут же выпалил: — Не занят ли у вас следующий вальс? Если нет, окажите милость танцевать его со мной.
— Благодарю, я свободна, вальс за вами, — почти мгновенно согласилась она. Михаил зачем-то умчался подальше от Карениных и так же быстро вернулся, ведь оркестр уже готовил новую партитуру. Они двинулись с Ани под центр богатой люстры, похожей на огромного хрустального спрута, опутанного гирляндами изо льда или брызг, в которых слишком однородно замер свет. Музыканты играли уже с минуту, Маев ничего не говорил, а Ани не отваживалась поменять это положение.
— Не подумайте, что я не приглашал вас эти две недели из-за того, что вы мне не понравились, — начал Маев, намереваясь описать все те душевные перемены, которые он пережил за последнее время.
— Простите, но я об этом не думала. Чем я могла не понравится? — перебила Ани с пронизывающем голос возмущением, искренне считая, что с такого дальнего расстояния в ней ничего не может оттолкнуть.
— Поверьте, — с горькой улыбкой, подразумевавшей печальный опыт и глубочайшие выводы из него, сказал он, — таких, как вы, в свете не любят как раз за те качества, за которые, как вам кажется, вас должны боготворить.
— Вот как, — гордо буркнула она вместо тысячи возражений и замечаний или хотя бы вопроса о том, пригласил ли он её, потому что наконец нашёл в ней какой-нибудь недостаток.
— Не обижайтесь, я не успел договорить, вы прервали меня, я понял за эти две недели, что у вас очень живой характер. Вы умопомрачительны, но это заставляет людей вокруг вас ревновать, завидовать, а эти чувства причиняют страдания, — докончил Маев, и выражение его глаз и бровей должно было сообщить Ани, что он тоже страдал, пока наблюдал за ней издали, но ей не хотелось ворошить эту тему, как не хочется подыматься на чердак из-за догадки, что там обязательно найдётся что-нибудь трухлявое, сырое и противное, поэтому она не погналась за остроумием и никак не уколола его, прикидывая, сколько ещё будет длиться бесконечный вальс.
— С кем вы танцуете дальше? — мягко поинтересовался Михаил, явно задавшись целью снова быть её партнёром.
— С Серёженькой, — соврала мадмуазель Каренина, и сама поразилась тому, насколько эта ложь удачна: она отделается от этого странного господина и потанцует с братом, с которым они почему-то до сих пор не делали этого на публике.
— С Серёженькой?— повторил за ней умилённый Маев. Нет, его тон становится невыносимым, как можно терпеть, когда любое слово осматривают будто под лупой, вращая так и эдак, как какого-нибудь заморского жука, а каждую наклонность ощупывают, как на приёме у хирурга, который увлечённо выбирает, с какой стороны добраться до требухи пациента. — Как славно вы его называете, я прежде не слыхал, чтобы к братьям так обращались.
Ани принялась в немой злобе выгибать свои пальцы на его плече и особенно в его ладони, будто протестуя против того, чтобы он вовсе касался их; тогда он чуть иначе взял её кисть, проклиная сиреневые перчатки, подобранные в тон к чуть устаревшего по фасону платью, за то, что они отделяли от него вертлявую маленькую ручку его партнёрши. Когда музыка смолкла, Маев с большим почтением поклонился своей насупившейся даме и повёл её к брату, который нарочно пропустил этот вальс.
— Уступаю вам вашу сестру, Сергей, — торжественно провозгласил Маев и, не сдаваясь, уточнил у Анны: — Мадмуазель, все ли танцы у вас расписаны?
— Да, уже давно, — тихо ответила она, даже не проверив для правдоподобности карне(6), хотя вид у неё был такой скорбно-сосредоточенный, что тяжело было заподозрить в ней легкомысленность или забывчивость.
— Что ж, мне стоило быть порасторопней, — поругал он себя и удалился, убеждённый, что начало положено.
Как только грациозная фигура Михаила скрылась в соседней зале, Ани зашептала, как будто он всё ещё мог подслушать:
— Пожалуйста, пригласи меня на второй вальс, я солгала Михаила Владимировичу, что я пообещала его тебе.
— Положение уже безвыходное, хотя балы посещают не для того, чтобы плясать с роднёй, я приглашаю тебя, — Серёжа увидел, как страх отхлынул от её губ. — Только что за прихоть танцевать с родным братом, когда вокруг полно кавалеров?
— Это не прихоть, просто мне нужна была веская причина, чтобы отказать ему. Представь, он внушал мне, что я настолько хороша, что меня все ненавидят, и признался, что следил за мной.
— Ну и? — вскинул бровь Каренин, хотя сам находил подобную тему не слишком привычной.— Он ведь не шпионил за тобой, когда ты была одна дома или гуляла в компании мадам Лафрамбуаз. Вы совпали в одном кругу, почему бы месье Маеву не обращать на тебя больше внимания, чем на остальных — это его право. Что до высказывания, дескать, тебя все ненавидят, оно немного странное, но и я предупреждал тебя, что даже высшая степень добродетельности не гарантирует успеха в свете и не защищает от интриг. Михаил был открыт с тобой — это редкость, а досужие сплетни или грядущую премьеру можно обсудить с кем угодно, — уверял Сергей сестру, подавая ей руку.
— Не знаю, но стоит мне сказать слово, как он бросается на него, точно голодное животное. Я, — вздохнула она, набираясь храбрости и позабыв своё намеренье говорить тише, — я не хочу с ним знаться.
— Ты ещё не общалась с людьми, с которыми не стоит знаться. Михаил не замечен ни в чём недостойном, — доказывал сестре её неправоту Серёжа , приобняв для танца, — он ничем не хуже остальных, а избегая его, ты показываешь, что он обидел или оскорбил тебя, а это не так. Не будь букой, я же знаю, что когда тебе нужно, вернее, когда у тебя появляется блажь прийтись кому-то по душе, ты словно ангел.
— У всех сегодня глупая забава описывать мне меня же, хотя ты ближе к истине, чем Михаил Владимирович, — с порицанием похвалила его Ани, сильно заваливая шею назад, — но я буду вежлива с ним, раз ты просишь, — страдальческий ореол вокруг неё и слишком резкий картинный наклон туловища не притянули его недовольства, он был слишком доволен тем, что сестра не перечила и не пеняла ему на дофантазированное ею же чинопочитание.
Ани держала своё слово, и месье Маев не мог пожаловаться на нелюбезность или грубость с её стороны, а что до того, что она никогда не стремилась первой завязать с ним беседу, так это только добавляло прекрасной недотроге чар. До святок оставалось ещё две недели, но спиритические сеансы никак не привязаны к календарю, а поэтому Лукреция Павловна Маева, которую ради поэтичности из Гликерии(7) переименовали не то под поруганную римскую матрону(8), не то под распутную дочь главы всех католиков(9), немедленно созывала союзников для общения с духами. Её сын, упорно осаждавший мадмуазель Каренину, предложил прийти и ей с братом, прельщая их разговором с французской королевой. Владимир Александрович не разделял страсти жены, а потому назначил заседание в министерстве именно на день визита покойной монаршей особы, избавив Серёжу от надобности изображать углублённость в метафизику. Ани всё же получила разрешение от отца посетить сеанс без брата после заверений последнего в том, что Маева лично приглашает её как самую почётную гостью; Алексей Александрович хотел было сначала не одобрить этот мракобесный, по его мнению, поход, но вспомнил свои пальцы в потной руке Landau и промолчал, видя, что Ани интригует не столько само гадание, сколько то, чей призрак будет прислужить в этот вечер любопытству присутствующих, сама она ставила на Марию или Екатерину Медичи(10).
В специально отведённой для мистических увеселений комнате находилось около двух десятков людей. Вокруг большого круглого стола, расчерченного латиницей и цифрами, расставили восемь стульев, предназначенных для гостей посмелее, остальные могли лишь опасливо наблюдать. Лукреция Павловна уже усвоила, что даже французские королевы, которых всю жизнь окружала свита, за век-другой становятся нелюдимыми и не любят толпы, но сегодняшнее действо было лишь спектаклем, в то время как по-настоящему советоваться со ставшим ей родным за двадцать лет знакомства духом одного композитора она планировала завтра, тем более, перед обсуждением чего-либо нужно сначала составить своё мнение об этом предмете.
В восемь часов(11) Лукреция Павловна, исполнявшая роль медиума, велела зашторить окна, которые пропускали внутрь разве что тени с улицы, и приоткрыть дверь в коридор(12). Безмолвствующая публика занимала свои места, Ани усадили между двумя подругами хозяйки, а за сидевшими выстроились в кольцо зрители, робко ожидая команд Маевой.
— Господа, — разбудила она тишину, — этой ночью мы будем призывать дух королевы Франции Марии-Антуанетты(13), у неё очень лёгкий нрав, но шутить с ней не стоит, — просто объяснила хозяйка, будто бы речь шла о её смешной старой тётушке, — поэтому не паясничайте, задавайте вопросы по существу и с почтением, только сначала стоит проверить, расположено ли Её Величество говорить с нами каким-то вопросом с очевидным или всем известным ответом.
Одна дама, возвышавшаяся напротив Маевой, почти порекомендовала попросить явившееся существо назвать улицу, на которой она живёт, или столицу Испании, но её подсёк стоявший рядом молодой человек.
— А давайте спросим, какая у мадмуазель Аннет фамилия, — произнёс он, опоясав соседей лукавым взглядом человека, ушедшего от заслуженного наказания с помощью своего ловкачества, — ведь все мы знаем правильный ответ.
Он артистично опёрся о высокую спинку стула Ани, убедившись, что эффект был достигнут: гости ехидно смутились, припоминая, кто по памяти, кто по рассказам, скандал семнадцатилетней давности. Жертва его выходки обернулась к нему с сухими весёлыми глазами и, не вычленяя, откуда в её соседе такая триумфальная наглость, дала добро на то, чтобы таким образом испытать привидение, как всем теперь казалось, на тактичность, а не на правдивость.
— Лучше давайте спросим, есть ли у вас сердце. Это ещё очевидней, ведь оно есть даже у рыбы, не может быть, чтобы оно отмерло у человека, иначе что пригнало вам в щёки кровь? — строго изрёк сидящий перед Ани нестарый, но уже седой мужчина, чья борода как бы выступала вместе с широким носом и плоским лбом из дрожащей полутьмы. Когда мадмуазель Каренина стала защищать своего обидчика, не сознавая, почему все так ощетинились на эту ерунду, красавец-остряк и впрямь покраснел и даже не обратил внимания на то, как к нему на заплетающихся ногах крался Михаил, у которого уже горели руки от воображаемых пощёчин.
Лукреция Павловна взяла всё в свои руки и заявила, что они попросят обезглавленную королеву подсказать, у кого из здесь присутствующих будут ближайшие именины, а затем значительно расширила свод правил общения с венценосной покойницей; сеанс вышел очень коротким, не то из-за неразговорчивости потусторонней гостьи, не то из-за безнадёжно повреждённого настроения хозяйки, ненавидевшей ссоры, особенно в своём доме, особенно, если в них желал вмешаться её Миша, которого ей ещё предстояло убедить в том, что, воинственно оберегая от насмешек девочку Алексея Александровича, он навредит ей гораздо больше, чем любой зубоскал.
Приглашённые, все в нарядных чёрных одеждах, как для похорон никем не оплакиваемого, но очень знатного человека, прощались с Маевыми и торопились к своим каретам. Ани заворачивали в толстую шубку, подбивая воротник ближе к шее, пока сама она размышляла над тем, успеет ли она развеселить отца рассказом о взбалмошности Марии-Антуанетты или придётся подождать до утра.
— Анна, слово чести, прикажите мне, и я убью любого, кто осмелился вас оскорбить, — вскричал подбежавший к ней Михаил, опередив свою мать, которая собиралась проводить Ани до коляски. Очевидно, он боролся с собой, чтобы не пообещать этого раньше при всех и теперь требовал у неё благословления на своё заступничество, хотя вид у него был такой, будто он вот-вот растерзает её, а не гонителя, на которого она укажет.
— Что за дикие идеи? Я не так кровожадна, чтобы желать смерти каждому, кто вздумал меня немного подразнить, — ответила Ани, пряча руки в муфту и отдаляясь к Лукреции Павловне. Как только Серёжа может просить у неё более держаться сдержанней, когда у него в друзьях человек с такими-то повадками?
1) Имеется ввиду голод, охвативший Поволжье в 1891-1892 году.
2) Ани вот-вот будет семнадцать, хотя девушку могли представить в обществе в качестве взрослой на несколько лет позже в зависимости от планов родителей на замужество дочери. В любом случае невеста не могла быть младше шестнадцати лет согласно указу Николая I от 1830 года, хотя существовали прецеденты, когда девочка была уже замужем к тринадцати годам, но замужние юные аристократки оставались жить с родителями до того, как им не исполнялось шестнадцать лет, после чего они съезжались с супругом, правда, это не касалось крестьянок, которые сразу же уходили в семью мужа как лишние рабочие руки. Более того, через десять лет после событий этой главы средний возраст женщин, вступавших в брак впервые был 21 год (тут посчитаны невесты среди всех слоёв населения), вопреки расхожим мифам о совсем младенческом возрасте невест.
3) Сезон обычно начинался во второй половине ноября и длился до начала Великого поста.
4) На некоторых баллах не было традиционного перерыва на ужин, в соседних с бальной залой комнатах находились отдельно накрытые сладкими и несладкими блюдами столы, к которым могли подходить гости, чтобы выбрать себе еду по вкусу.
5) Устаревшее название шлейфа. В 90-ые годы XIX века турнюры уже окончательно вышли из моды, но объёмный трен всё ещё мог утяжелять фигуру сзади.
6) Бальная книжечка, куда барышни записывали, с кем какой танец танцуют.
7) Имя Гликерия, означающее сладкая, имеет простонародную форму Лукерия, созвучную с итальянским именем Лукреция.
8) Лукреция, жена древнеримского вельможи, была изнасилована сыном царя, после чего, признавшись во всё мужу, зарезала себя. Её смерть подтолкнула знать к началу бунта, в результате которого была свергнута царская власть.
9) Незаконнорождённая дочь папы римского Александра VI, известная своим развратным нравом, в том числе её обвиняют в кровосмесительной связи с братьями и родным отцом, хотя, возможно, любвеобильность и жестокость были приписаны ей недоброжелателями и врагами её отца.
10) Обе флорентийки активно пользовались услугами магов и чернокнижников в свою бытность королев-консортов и регентш при малолетних сыновьях.
11) На самом деле спиритические сеансы принято начинать ближе к полуночи, но мадам Маева решила отпустить гостей пораньше.
12) Через приоткрытую дверь должен явиться вызываемый дух.
13) Супруга Людовика XVI, потерявшая голову вместе с ним входе Великой французской революции. Выбор Лукреции Павловны пал именно на Марию-Антуанетты из-за её насильственной смерти, сделавшей из нелюбимой в народе королевы мученицу для роялистских кругов во Франции и за её пределами.
Так как отсутствие Карениных на рауте означало бы окончательный разрыв, которого Елена Константиновна вовсе не хотела, ей пришлось совершить насилие над своей волей и послать им приглашение. Ани была счастлива, изучив лист бумаги, исполосованный воздушным почерком Дёмовской, и, пожалуй, впервые за последние недели загорелась желанием посетить какое-либо мероприятие, ведь там она должна обязательно встретить свою подругу. Элиза была дорога ей тем, что она имела представление о её душевном складе, в то время как ни одному новому светскому знакомцу она не могла дать более глубокую характеристику, чем оценка его в качестве собеседника. Остроумна, любезен, вежлива, галантен, говорлив, молчалив, начитана, образован ― ничего, кроме этих пустых определений не выделялось из любого облика, раз или два она сама додумывала недостающие качества, но они не подтверждались при следующей встрече, и она испытывала то же недоумении, что испытывает человек попробовавший содержимое солонки и ощутивший, что туда засыпали сахар.
У Дёмовских Ани первым делом стала разыскивать свою подругу, но её нигде не было, пока Елена Константиновна не объявила о том, что Элиза сейчас появится для исполнения романса. После того, как дочь хозяев поусердствовала своим достаточно слабым, но благозвучным голосом, она была поймана своей приятельницей, досадовавшей на то, что им нельзя провести этот вечер вместе. Элиза, приняв рассудительно-высокомерную позу, которой она научилась у матери, объяснила Аннет, почему это невозможно, но быстро смягчилась и незаметно увела её в свою комнату, где показала подруге свои не доведенные до ума платья и серию ботанических рисунков. Через почти час после похищение Ани, младшая Дёмовская, позабывшая о равновесии между утешением себя какой-то компанией и спокойствием своей маменьки, так же украдкой проводила беглянку обратно.
― Не скучай без меня, Аннет, тут, конечно, нет танцев, но сядь в рифмы поиграй, пасьянс разложи, ― посоветовала Элиза, когда они остановилась в коридоре перед открытой дверью, ― а мы с тобой ещё послезавтра поболтаем, ― на прощание напомнила она об их уговоре посекретничать через два дня в маленьком зимнем саду Дёмовских.
За приятными и полезными разговорами Серёжа не хватился сестры и нашёл её уже проворно мешавшей колоду для складывания «Герцогини»(1) рядом с Анастасией Цвилиной, которая в растерянной горечи тасовала свои карты. Он начал длинную беседу с Михаилом насчёт таинственного самоубийства наследника кронпринца Австро-Венгрии(2), о чьей политике Каренин говорил с хозяином дома и Романом Львовичем до того, как неожиданно для себя отсоединился от них ради Маева.
― Без сомнений, очень жаль императорскую чету и его супругу, хотя, учитывая то, как он кончил, можно предположить, что его смерть для неё облегчение. Моя Ани до сих пор пророчит и желает принцессе Стефании(3) повторный брак по любви, ― сказал Серёжа, вспоминая, как несколько раз обсуждал эту тему с сестрой и отцом.
Михаил повернул голову к Ани, тщетно пытавшейся оживить свою соседку, тихо улыбнулся и, опустив глаза на ботинки стоявшего неподалёку Романа Львовича, серьёзно спросил:
― Сергей, у меня есть шанс? Вы не могли не понять, какие чувства... словом, что я отчаянно люблю вашу сестру, ― он впился пристальным взглядом в слегка обескураженного Каренина, ― не молчите, просто ответьте, могу я жить надеждой на то, что однажды назову её своей женой? — Серёжа, конечно, ждал этих слов, ради этого он и вывел Анну в свет, но он не рассчитывал на такую молниеносную победу и удивился, как охотник, на которого из-за первой же сосны, знаменующей собой опушку леса, выбегает роскошный олень, не дав потренироваться на чём-то помельче.
― Я изумлюсь, если будет иначе, мне кажется, ничем другим, кроме свадьбы, это знакомство закончиться не могло, ― проговорил Сергей Алексеевич и без прежней степенности, с подскоками в первых слогах прибавил: ― Что до моей сестры, вы видите в ней холодность, на самом же деле она не в меру стеснительна.
― Но она говорила вам что-то обо мне? Уверен, она доверяет вам такие вещи, ― сбил его к прямому ответу Михаил, догадавшись, что его деликатно ведут окольными тропами.
― Ани сама часто не знает, чего хочет, но, ― ах, всё равно, рано или поздно придётся соврать, так лучше сейчас, до двусмысленных путаных рассуждений, пока это прозвучит убедительно, ― она уже умеет любить вас, ― он чуть взял под локоть своего собеседника и оглянулся на карточный стол, уповая на то, что сейчас на него снизойдёт вдохновение и красноречие благодарю созерцанию будущей невесты, так как последняя фраза показалась ему уж совсем увечной. — Никем другим она не увлечена, она признаёт в вас многие достоинства, не свойственные большинству ваших ровесников, да и вообще молодым людям. Я не дамский угодник, но, по-моему, то, что она вас смущается, не повод падать духом.
Благословение родни едва ли добавляет роману поэтичности, а Михаила только распаляли рекомендации матери отказаться от ухаживаний за маленькой мадмуазель Карениной, но поддержка Серёжи окрылила его, хотя он не признавался себе, что нуждался и жаждал получить союзника. Вдвоём они подошли к столу, за которым Ани играла с печальной княжной. Маев обрушил на Сергея тяжёлым потоком все родившиеся в его душе чаянья, все восторги и мечты, с обожанием следя за тем, как его возлюбленная убирает выпавшие парами карты(4); а сам Каренин решил, что вот всё и устроилось, собирая вместе внезапно озябшие руки.
О том, что судьба её определена, Ани, как и Алексей Александрович, не знала, поэтому у Дёмовских в четверг она появилась в самом легкомысленном настроении. Елене Константиновне опостыло обижаться на Карениных: во-первых, дебют Ани виделся ей не очень удачным, а её поведение ребячьим, хоть и достойным, впрочем, она считала, что если за благовоспитанностью не спряталось кокетства, если скромность не оправа для лукавства, то девица ещё не готова выходить в свет; во-вторых, никто не спешил воспользоваться очевидной симпатией такого завидного жениха, как младший Маев; а в-третьих, последние двадцать часов она не выносила совсем другую особу. Элиза, как и обещала, принимала подругу в зимнем саду, который стараниями её маменьки с позапрошлой весны напоминал тропики, как если бы какой-нибудь маг отрезал кусок от владений индийского раджи с пальмами, лианами, пёстрыми цветами, перенёс всё это в Петербург, и наполнил бывший будуар тёплой влагой, будто пар от серебряных чашек с чаем разбавили, и он расползся до самого потолка. Наперсница была сегодня очень кстати: мадмуазель Дёмовской чрезвычайно хотелось посплетничать с кем-нибудь, кто сможет похихикать над этой новостью, в отличие от её родителей, страшившихся, что действие всего анекдота частично разворачивалось у них в доме.
― Мама́ и папа́ не в духе, я со вчерашнего вечера, как мышка, лишнего звука не издам и всё подальше от них. Я-то не виновата, но знаешь, боязно под руку попасться, ― пожаловалось она на то, что ей и впрямь приходилось уносить свой смех от обеспокоенных отца и матери. ― Помнишь у нас на рауте княжну Нину(5), дочь Цвилина? Она уже третий сезон выезжает, такая плечистая, грузноватая, ― хотя в другой ситуации Элиза упомянула бы её как статную девушку с густыми золотисто-каштановыми косами, ― она за столом с картами сидела в жёлто-зелёном, как молодые листочки, платье.
Ани кивнула, припомнив свою соседку, у которой без её помощи не вышло ни одного пасьянса. Тогда чуть не умирающая от распиравшего её разум секрета Элиза перешла к главному:
― Так вот, она больше не будет выходить, потому что, ― она нагнулась к подруге, которую охватил тот же азарт, и, щекоча её щёки своими буклями, произнесла, ― она беременна!
― Как так? ― изумлённо прошептала Ани. ― А откуда ты знаешь?
― От маменьки, а она от крёстной младшего сына Цвилиных. Только я тебе не скажу имя её обольстителя ― это лицейский друг твоего Серёжа, а ты ему разболтаешь. Но кто он, только мы знаем, просто они у нас и встретились, Агафон даже видел, как они прямо здесь целовались в октябре, ― возбуждённо продолжала Элиза, всё также перегнувшись через острый штык чайника и остальной сервиз, ― он сказал папеньке, но тот только отмахнулся, а сейчас маменька опасается, что если Нина уже не смогла скрывать от семьи, то октябрь как раз и выйдет!
― Никогда бы не подумала, что Григорий на такое способен, да и Анастасия не могла не быть в курсе, что он женат! ― сердито отметила Ани, пока Элиза задорно качала белокурой головой, пододвигая свой стул к ней, оценив нелепость своей позы.
― Причём тут Григорий? Он на свою Полину не надышится, хотя он с ней тоже после подобной истории к алтарю и пошёл. Я про Николая, ― протянула Дёмовская, почти не шевеля губами, будто таким образом она не нарушала тайну княжны.
― Тогда здесь нет никакой трагедии, они обвенчаются, ― не уверенно заявила Ани, понимая, что будь ситуация так элементарно поправима, Анастасия не погрузилась бы на рауте в непроницаемый туман, с которым она без толку пыталась бороться, и приятельница сейчас ей возразит.
― Обвенчаются? Его уже и след простыл, ― отхлебнув немного остывшего чая, исключила пристойную развязку Элиза.
― Но что с ней теперь будет?
― Цвилины люди консервативные, особенно, княгиня. Ушлют, если вовсе не прогонят, ― предположила маленькая хозяйка, сделав ещё один глоток. За последние сутки ей впервые взгрустнулось, и смех увял на её румяном лице, она попробовала весело хмыкнуть, но это получилось у неё фальшиво из-за подкравшегося неуместного сочувствия к главной героини этого водевиля.
Они обсуждали что-то ещё, но мысли Ани то и дело будто поскальзывались и падали к дальнейшей судьбе княжны Анастасии. Почему уехал Николай? Если дело дошло до беременности, она не может быть ему так противна, что он даже не представляет себя женатым на ней, или он собирается выбирать супругу по другому принципу? Неужели он брезгует ею из-за того, что он сам с ней сделал и однажды станет искать целомудренную девицу, радуясь, что избежал брака с Анастасией, и отзываясь о ней чуть ли не как о падшей женщине. Но он производил на неё совсем другое впечатление, возможно, его отъезд недоразумение ― хотя нет, есть такие ситуации, в которых доступен только один выход, а любой другой шаг ― уклонение от этого выхода. Ей остается положиться только на семью, но вдруг и они отвернуться от неё, что же будет тогда? Элиза говорит, ушлют, но куда ушлют? И надолго ли? К какой-нибудь полоумной родственнице, но в любой глухомани есть общество немилосердней столичного. Неужто она никогда не вернётся в Петербург? В свете её в ближайшие годы не примут, но родня-то должна её простить, с другой стороны, они уважаемая фамилия, а им предстоит перенести столько стыда из-за неё, что, скорее, они будут гнать её ещё рьяней, чем чужие, и она останется одна, всеми покинутая и презираемая.
Утром следующего дня участь Нины уже не так занимала Ани, а всё потому что она примерила её на себя и уже мучилась вопросом, как бы с ней поступили отец и брат. Серёжа интересовал её гораздо больше, ведь в любви Алексея Александровича она была уверена, и эта любовь ясно предсказывала ей и его огорчение, и сочувствие, и их совместный отъезд, но стоит ли ждать того же от брата?
У Серёжи выдался свободный от служебных дел и светских развлечений день. После завтрака он разместился в гостиной с газетой. От камина у него болела голова, так что огонь потушили, а ему самому пришлось надеть поверх костюма халат, который, как эмблему полной праздности, он носил очень редко. Тем не менее стужа в комнате не уберегла его уединения, и к нему зашла сестра, ещё с утра напряжённо его рассматривающая:
― Как здесь холодно, ты не замёрз? ― поёжилась она, немного не дойдя до его кресла.
― Нет-нет, ― пробормотал Серёжа, перевернув страницу. Ани не уходила, а только приблизилась к нему, нежно положив ладонь на его спину, словно под слоями ткани распласталась большая ссадина.
― Серёженька, ― позвала она, гладя пальцами его рукав. Он обернулся к ней и заметил всё то же пытливое оживление её в широко распахнутых глазах, ― а чтобы ты делал, если бы я была беременна?
― Что? ― он вскочил на ноги, едва не наступив на свой халат. Когда же она успела, он ведь практически не отпускал её от себя. Кто вообще мог посметь?
Он пролетел мимо ошеломлённой сестры к окну, обошёл комнату, и остановился рядом с ней, взяв её за плечи, не пытаясь удержать перед собой, а просто опираясь на что-нибудь, чтобы более-менее ровно стоять.
― Кто он? ― тяжело вымолвил Серёжа, упираясь взглядом в стену.
― Милый, о ком ты? ― недоумевала она, наблюдая, как вздувается синяя жилка у его виска.
― Я спрашиваю о том, кто соблазнил тебя? Чей это ребёнок? ― чуть-чуть придя в себя, без гнева произнёс он. Как мужчина может желать её? Наверное, он из той гадкой породы ловеласов, которые выбирают себе в жертвы самых чистых и порядочных девушек, чтобы потом только утверждать, что в мире нет чистоты и порядочности. Он представил, как большие суетливые руки наминают её стан, нащупывают застёжки на её платье и копошатся в её юбках перед тем, как грубо схватиться за её белоснежные ноги повыше колена, где уже осталась пара липких поцелуев, а затем ― нет, мерзко даже воображать такое.
― Нет никакого ребёнка, я только теоретически спросила, ― выскользнув из некрепкого подобия объятий, ответила ему сестра.
― Ани, скажи правду, ― сурово прозвучала его просьба. Такой мрачный и поникший в своём комично длинном одеянии он напоминал скорбящую и осуждающую всех тех, кто не разделяет этой скорби, каменную фигуру в богатой усыпальница. Нужно было утешить его и попросить прощения, хотя такое преувеличенное упадничество и непонимание условности её вопроса немного рассмешили её, как что-то славное, но нелепое, вроде рычащего медвежонка.
― Это и есть правда, я не беременна, ― умиротворяюще повторила Ани, но её брат так и стоял без движения.
― Ты боишься, что я разозлюсь, и идёшь на попятную, ― горько заключил Серёжа, ― ладно подожди меня здесь, ― прибавил он, покидая гостиную с почему-то прижатыми к бакенбардами руками.
Ани попробовала догнать его, но не поспела да и не знала, какими словами его успокоить. Через пять минут Серёжа вывел наспех набросившую на себя тёплую накидку сестру на крыльцо, у которого уже ждала карета. Они забрались внутрь: на мутные окна были надвинута занавески, либо чтобы прохожие не различили пронёсшихся пассажиров, либо чтобы удерживать надвигающийся от стекла холод.
― Куда мы едем? ― снова стала выспрашивать Ани, когда пыльный нарядный ящик тронулся. При слугах брат отказался ей что-либо объяснять.
― Узнать кое-какие детали насчёт твоего положения, ― отчеканил смирившийся со своей ролью Серёжа.
― Ну Серёжа! ― с мольбой простонала она, резко качнул головой вперёд. ― Хватит. Я клянусь, что...
― Ани, пожалуйста, ― оборвал её брат, страдальчески медленно моргая. Он обратил взгляд к окну, как будто оно не было наглухо зашторено, и за ним менялся пейзаж. Естественно, она так противится, потому что что надеется скрыть от него результаты его слепоты. Дурочка, она считает его злость и порицание худшим, что может с ней произойти.
Лошади свернули в незнакомую Ани часть города с плохой брусчаткой и грязноватыми фасадами, которые она разглядела, сунув пальцы за занавеску. На одной из узких улочек они остановились, Серёжа выскочил из их тёмного экипажа и принялся осматривать вздыбившиеся с разных сторон дороги дома, чьи крыши, казалось, вот-вот боднут друг друга. Очевидно, обнаружив то, что надо, Серёжа извлёк из кареты сестру и быстро потащил её к словно так же случайно попавшей сюда, как и они, гладко выкрашенной белой двери. Слишком ухоженную дверь отворила удивительно худая, узловатая женщина неопределяемого возраста, и хотя она прекрасно знала, что коль скоро в их краях объявляется пара, состоящая из всклокоченного молодого человека, жующего свою губу, и перепуганной барышни под игриво загнутой вверх шляпке(6), то это её клиенты, она всё же угодливо осведомилась, чем может служить, после чего подтвердила, что акушерка принимает здесь, и пригласила их пройти за собой.
― Только осмотр? Знаете примерный срок? ― буднично обратилась она к Серёже, пока игнорируя его спутницу. Он слегка кивнул. ― Тридцать пять рублей, ― кротко огласила женщина и сразу спрятала протянутые ей деньги в лакированный комод. ― Прошу, мадмуазель, ― показала на небольшую комнату рядом со своей сокровищницей хозяйка с промелькнувшей добротой в тоне.
― Никуда я не пойду! ― с капризным надрывом крикнула Ани и отпрянула от потянувшейся к ней женщины.
― Анна, немедленно, ― процедил Серёжа, вставая с шаткой оттоманкиДиван без спинки., чтобы приобрести более внушительный вид.
― Месье, не бушуйте, мы быстро с мадмуазель подружимся, ― умело затянув упирающуюся девчонку за локоть в коморку, пропела акушерка.
Ани не могла винить во всех бедах брата, поэтому воплощением зла была назначена эта костлявая госпожа, аккуратно завязывающая на бант передник. Подобострастность на её лице сменилась усталостью и намёком на сердечность, которую мадмуазель Каренина не желала увидеть.
― Деточка, у каждой сюда свой путь, у каждой своя история, у кого-то она кончается хорошо, у кого-то плохо, не меняется только Софья Гавриловна, которая никому не хочет навредить, ― отрекомендовалось исчадье ада и, мыля руки, приказало: ― Раздевайся, птичка.
― Никакая я вам не птичка, зовите меня Анна Алексеевна, ― чинно потребовала Ани.
― Как изволите, ― такая редкая чванливость среди пациенток, которые в основном предпочитали откликаться на фамильярную птичку, лишь бы не выдавать своё инкогнито, позабавила повитуху, и она не смогла сдержать ухмылки: ― Разоблачайтесь, Анна Алексеевна.
После осмотра настроения Софьи Гавриловны и Ани были совершенно различны, будто одна старинным колдовским заговором отобрала у другой всю жизнерадостность. Ани поправляла рюши на панталонах и громко всхлипывала, втирая запястьями слёзы в зудевшую от соли кожу, вся процедура показалась ей ужасно унизительной, а деловитые уточнения повитухи донельзя вульгарными, и она разрыдалась ещё сильнее, когда та стала хохотать:
― Двадцать три года я принимаю, но чтобы мне нужно было определить на каком сроке девица, ― засмеялась она. ― Чего он вообще тебя сюда привёл? Кто он вам, надеюсь, не кавалер?
― Это мой брат, ― между тяжёлыми от плача вздохами пролепетала Ани.
― Какой бдительный брат, ― снова зашлась Софья Гавриловна, снимая фартук. ― Честное слово, это самый смешной случай за всё время, что я зарабатываю себе на хлеб этим ремеслом.
Анну Алексеевну оскорбляли прикосновения этой особы, как и вся обстановка в этом чуланчике, поэтому она отказалась от её помощи и сама возилась с одеждой, что стоило Серёже ещё одного стакана крови. Четверть часа принесла ему целый взвод лицемерных врагов: мадам Лафрамбуаз превратилась в алчную сводню, горничные предали, лакеев подкупили, а все знакомые их круга ― от юнцов до перезревших холостяков и отцов семейств ― погубили его несчастную сестру. Но только он до сих пор не мог выбрать, в ком он ошибся и где не досмотрел. Странно, ему тошно от одной мысли о том, что у неё была связь с мужчиной, а ведь это непременная часть брака, который он так стремился организовать для неё. Впрочем, о Маеве и свадьбе стоит забыть, теперь обо всём стоит забыть. Из-за дверцы вышла акушерка, проталкивая вперёд себя Ани, заматывавшую красное искривлённое лицо носовым платком.
― Когда ей рожать? ― траурно попросил огласить приговор Серёжа, так удушив своё восприятие действительности торжественной покорностью судьбе, что ирония в лице Софьи Гавриловны обминула его.
― Месье, тут вам пригодится гадалка, я не могу хоть приблизительно угадать, когда невинная девушка станет матерью, ― учтиво сказала повитуха, закапывая в себе поглубже шутливость, которая всё же вырвалось, когда месье Каренин непроизвольно чмокнул губами, будто не существовало ни слова, ни возгласа, чтобы выразить его состояние. Как человеку, который тащил в гору мешок, тяжело разогнуться без него, так и он с трудом выбирался из безотрадной пасмурности и сознавал, что никакой бури в жизни их семьи не грядёт.
― Так ты пошутила? ― в похмелье от игрушечного потрясения произнёс Серёжа.
― Я не шутила, я сразу сказала всё как есть, я не виновата, что ты мне не поверил! ― возмутилась Ани, отняв промокший комок ткани от носа. Так и не отрезвев окончательно, он дал ещё пятнадцать рублей довольной Софье Гавриловне, повесил на себя пальто и вышел с сестрой на улицу, которая тотчас запрыгнула в экипаж. Кучер заботливо отряхивал коней от нарастающих на них сугробов и мотнул подбородком в знак того, что помнит, как они условились с Сергеем Алексеевичем, взгромождаясь на козлы. Хотя Ани устроилась в углу кареты и отвернулась от брата, но частые и прерывистые содрогания выдавали, что она никак не успокоится.
― Почему ты плачешь? ― назидательно поинтересовался Серёжа и, боясь слушать только то, как она хлюпает носом, продолжил: ― Я прошу прощения за то, что тебе пришлось вытерпеть.
― Я плачу из-за того, что мой родной брат считает меня какой-то гризеткой(7), ― хотя такой неудержимый водопад слёз всё же вызвала куда более приземленное причина, чем ей самой хотелось бы.
― Отчего гризеткой? Такое гораздо чаще случается как раз с наивными барышнями и не всегда с их поощрения, ― он ощутил в себе искру раздражения и принялся раздувать её, так как не придумал, что, кроме гнева, не будет выглядеть глупым. ― А что я должен был подумать? С чего ты вообще решила об этом спрашивать?
― Мне было любопытно, как бы ты поступил, ― лучше было бы упомянуть княжну Анастасию, но для такого длительного повествования у неё слишком пережало горло.
― Любопытно? Ты меня в могилу сведёшь своим любопытством. С отцом только, пожалуйста, не надо такого повторять, его удар хватит, ― пригрозил Серёжа.
― Не буду, ― согласилась Ани, уже почти не хныча. Сквозь упрямый снегопад виднелись привычные взору атланты и кариатиды, ютившиеся под парадными балконами на толстых стенах ясных цветов. ― Нет, всё-таки чтобы ты делал? ― терпеть такие издевательства и ничего не прояснить было немыслимо.
― Господи, ― устало охнул Серёжа, поняв, что ему не под силу бороться с её лихорадочной назойливостью. ― А условный возлюбленный оставил поле боя и теперь его не сыскать?
― Он умер, он женат, он уехал, ― воодушевленно перечислила Ани, добившись своего, ― нету его!
― Его из ревности убила жена, к которой он сбежал, ― досочинил он, даже внезапно улыбнувшись. ― Пожалуй, я бы взял отпуск, и мы бы уехали через пару месяцев заграницу. Куда, сама дофантазируй.
― К морю, в Италию, ― предложила оживлённая Ани, пододвигаясь к брату, ― а дальше?
― Вернулись бы в Петербург и что-то солгали о том, что нам подбросили под дверь твоего ребёнка, или что мы забрали сироту без родителей, или что, в конце концов, это мой байстрюк, ― допустил он, но сестра с таким искренним благоговением посмотрела на него, будто он уже всё это сделал и взял на себя её грех.
― Правда? Ты бы, правда, сказал, что это твой внебрачный ребёнок, и он бы жил с нами? ― просияла она, и эта светящаяся радость показалась ему особенно трогательный от того, она была заплаканной.
― Детям плохо без матери, их нельзя разлучать с ней, ― задумчиво объяснил свою жертву в этих мнимых обстоятельствах Серёжа и получил поцелуй от обвившей его руками Ани в висок, как ему казалось, уже седой.
1) Вид пасьянса.
2) Имеется ввиду самоубийство единственного сына императора Франца-Иосифа и его супруги императрицы Елизаветы, больше известной как Сисси, 30 января 1889 года. Наследник застрелился в охотничьем домике под Веной, в Майерлинге вместе со своей юной любовницей баронессой Марией фон Вечерой. Известно, что Рудольф предлагал и другой своей возлюбленной актрисе Мицци Каспар, уйти из жизни вместе с ним, но она отказалась. Несмотря на очевидные суицидальные наклонности кронпринца и оставленные ним и Вечерой предсмертные записки, его смерть до сих пор вызывает много вопросов. В гибели наследника обвиняли по очереди то французов, которые якобы отомстили ему за то, что он отказался поучаствовать в заговоре против отца, то немцев, которым он был неудобен в качестве следующего императора. Когда самоубийство Рудольфа было уже не скрыть, венские газеты сообщили о психической болезни кронпринца, что в итоге позволило похоронить его по всем правилам католической церкви. Также популярной оставалась версия о том, что семнадцатилетняя Мария скончалась из-за последствий аборта, а кронпринц наложил на себя руки, не выдержав её мучений и своей вины. В любом случае гибель молодого наследника Австро-Венгерского престола (ему было тридцать лет) ещё не один год будоражила европейцев и тем, что полностью соответствовала царившему тогда духу декаданса.
3) Бельгийская принцесса обвенчалась с кронпринцем 10 мая 1881 года, их союз не был счастливым. Рудольф часто изменял жене и в конечном итоге даже заразил её гонореей, после чего она уже не могла иметь детей, хотя и успела родить одну дочь, ставшей любимицей венценосного деда. После смерти мужа, отдалилась от двора. В 1897 году познакомилась с венгерским аристократом Элемером Лоньяем, за которого, вопреки воле отца, вышла замуж через три года.
4) Есть некоторые пасьянсы, в которые играют вдвоём, например: оба игрока раскладывают свои колоды (52 карты) в шестнадцать стопок и убирают выпавшие одноимённые карты (тройку червей и тройку червей, трефового валета и трефового валета и так далее). Пасьянс сложился, если парами были убраны все карты, в отличии от других видов этой игры, тут может только повезти или не повезти, никакие стратегии здесь неприменимы.
5) Нина самостоятельное имя, но учитывая моду на искажение имён на французский манер, Анастасия могла сокращаться до Нины за отсутствием иностранных аналогов, по крайней мере, в "Маскараде" Михаила Лермонтова Нину Арбенину на самом деле зовут Настасья.
6) В конце 80-ых и начале 90-ых годов XIX века в моде были не очень большие ассиметричные шляпки, передняя часть которых была длиннее задней и немного торчала.
7) Изначально слово означало горожанку: модистку, цветочницу или продавщицу, но со временем приобрело неприличный оттенок и указывало на легкомысленных девушек из рабочего класса, до которых были охочи господа из общества. Девица не самых строгих правил.
Слухи о средней дочери Цвилиных расползались всё быстрее и быстрее, но её родня будто не замечала всех пересудов и никак не изменяла своим манерам, робость не снижала сорта их чопорности, стыд не портил рафинированность, даже январский бал не был отменён, и вообще их поведение напоминало поведение монарха, попавшего в плен, но так и не осознавшего своего нового положения заложника.
Нигде не было этого указано, но уж сложился такой обычай, что гостьи должны были порхать по старинному коренастому особняку Цвилиных исключительно в розовых нарядах, поэтому на Ани срочно шилось новое платье нужного оттенка, ведь, как на зло, подходящий наряд со смешными рукавами-фонариками уже был продемонстрирован на рауте у Дёмовских. Портнихе перестало нравится работать с мадмуазель Карениной, впрочем, это охлаждение было обоюдным: Ани больше не предлагала поправить что-то в фасоне, приколоть иначе кружево, ленту или сдвинуть шов. Все замечания и идеи стала заменять жалоба на колющие бок булавки. Дело было не в том, что, как казалось швее, девчонку разбаловали и её теперь не порадовать даже самой изысканной материей, а в том, что каждый наряд готовился к очередному мероприятию, так как сезон находился в самом разгаре и должен был продлиться ещё почти два месяца.
Каренин безрадостно проводил детей на бал, пеняя им на то, что они едут в хлипком экипаже по темноте в такую сильную метель, дочь со странным удовольствием откликнулась на его ворчание и, вероятно, надеялась, что он будет настаивать. В последнее время он не понимал её настроения, все его мысли раздавливала потребность задать ей какой-то вопрос, да только он не формировался в его голове и оплывал, словно кофейная гуща, стоило ему снова взяться за него.
На бал они немного опоздали: полонез(1) уже заканчивался. Неожиданно для присутствующих под руку с мужем младшей сестры торжественно шествовала княжна Анастасия в туго-туго обтягивающем фигуру и особенно плоский живот атласе, будто вечер был посвящён её стройности, уличавшей всех сплетников в клевете. Честь Цвилиных восстановилась в полной мере, когда хозяин дома как бы невзначай начал сетовать на морозы и длительную инфлюэнцу у дочери, ещё и избавившись от опасности, что кто-нибудь со слишком зорким глазом заподозрит неладное из-за её нездорово пылающих щёк под толстой маской пудры.
Ани тянуло пообщаться с Анастасией, но, во-первых, она могла сказать либо ерунду, либо какую-то бестактность, а во-вторых, они обе приковывали к себе берущееся гадкими корками внимание, природу которого она не могла объяснить. Эта едкая пытливость заселила в ней абсолютно детскую обиду, не поддающуюся никакому лечению, она даже не могла дальше внушать себе, что ею просто восхищаются, наоборот, интерес к ней был, как к чему-то безобразному, все ждали от неё проявления одного им очевидного порока, как ждут от сапожника пьянства, а от ростовщика скупости. Правда, большие страдания, чем ей, это причиняло Серёже, так как никакой загадки в отношении к ней общества для него не было, он чудесно знал, в чём дело, и это только добавляло ему желания покончить со всем побыстрее.
Существовал маленький круг молодых людей, никогда не приглашавших Анну Алексеевну танцевать, меньшее количество из них обладали редким снобизмом, остальные же не перечили родителям, запрещавшим ангажировать её, но всё же эта категория была немногочисленна, тем более, что они имели прямых противников, которые плясали с ней только ради одной бравады, а потому в бальной книжечке Ани почти не было пропусков, разве что она сама не хотела расписывать какие-то танцы. После первых четырёх танцев она всем отказывала, так как дальше шли вальсы, которые она почему-то разлюбила, возможно, оттого что кавалеры слишком тесно её приобнимали.
Серёжа увлечённо разговаривал с припозднившимся из-за непогоды Маевым и чуть не дрожал, как дрожит человек, которому приходится медленно шагать, когда ноги вот-вот сорвутся на бег, поэтому мадемуазель Каренина попросила своего партнёра отвести её не к ним, а к дивану у окна, хотя её манёвр оказался бесполезным.
― Вот и она, ― приблизившись к сестре, воскликнул Сергей, и эти слова подразумевали, что все четыре танца она была единственной темой для их беседы, впрочем, для младшего Каренина такая однообразность вошла в привычку, ведь действовать ему приходилось одному, ― с маленькими цветочками на корсаже, как я и говорил.
― Неужели вы считаете, что я должен узнавать Анну в толпе только по цветочкам? ― укорил его Михаил, аккуратно садясь рядом с Ани. ― Вы только притворяетесь, что понимаете меня, если так.
Они оба улыбнулись, и как ей почудилось, что-то в этом согласии между ними зажимало её, преграждало ей дорогу, будто она, бродя по незнакомому дому, услышала, как вдалеке закрывают дверь, через которую она вошла. И пока ни у одного из них не сорвалось с губ новой двусмысленности, она суетлива спросила:
― Как поживают Лукреция Павловна и Владимир Александрович?
― Я обязательно передам родителям, что вы интересовались ими, они будут польщены. Матушка в добром здравии, но утверждает, что ей необходим горный климат, и намекает на то, что я непременно должен ехать с ней. Отец мной доволен, раньше я был равнодушен к обществу, а теперь не позволяю себе пропустить хоть один вечер, но мне иногда кажется, что я скорее деревенский житель, ― заключил Михаил.
― О, Ани такая же, ― мягко проронил Серёжа.
― Тогда я уверен, что не создан для города, ― прошептал Михаил, нагнувшись к своей пассии так, что она могла почувствовать спирт бергамотового одеколона от его воротника. Покорно-покладистое выражение его лица, так неприятное Ани, вновь подтвердило удачность стратегии, подобранной Серёжей. За минувший год он открыл в себе талант так виртуозно вводить в заблуждение кого-либо, насаживая такой богатый сад иллюзий вокруг этого человека ― и теперь его последнее детище всё разрасталась и разрасталась уже без его вмешательства и помощи. Те несмелые надежды, которые он заронил в сердце младшего Маева, цвели и плодоносили, давая тому твёрдое убеждение в том, что его избранница отвечает ему взаимностью и мечтает о свадьбе. Сколько сорняков, сомнений, очевидных выводов ему пришлось побороть, рассказывая о том, чего он и сам не знал, сколько повторял он о невероятной женской гордыне, сколько проявлений сердечной склонности Ани он отыскал. И сейчас этой густой зеленеющей лжи уже ничего не страшно, никакое ненастье её не сломает. Да, он был доволен своим трудом, но если сад вокруг предвкушавшего счастье Михаила находился на пике своей роскоши, то заросли вокруг его сестры, которые он взлелеял летом, описывая радость и прелесть светского сезона, давно зачахли.
Цвилиным предстояло справить ещё два дежурных бала до начала поста, но в итоге они провели два абсолютно неповторимых мероприятия. На следующую ночь после того, как они с таким блеском вернули себе доброе имя, от заражения крови умерла Анастасия. Вслед за ней уже по своей воле отошёл в мир иной её старший брат, находившийся на службе у великого князя и очень дороживший своим местом при дворе. Самая прожорливая тоска поглотила на три дня Ани, не было ни слёз, ни криков, ни траурных одежд, ни попыток посетить маленькие непубличные похороны, но неизъяснимая грусть нависла над ней, как туча над лугом, и непредвиденней всего в этом чувстве было то, что оно не имело направление, как имела бы его скорбь по усопшим, её тоска потеряла чёткую границу и всё ползла, ползла, как пятно на скатерти. Мадам Лафрамбуаз, с которой Ани разделила все свои переживания, сначала предложила помолиться за мятежные души погибших Нины и Александра, посетить их могилы, но затем посоветовала и дальше повсюду сопровождать месье Сержа; тридцать лет назад постоянные балы, пикники и катание на лодке помогли пережить ей меланхолию, одолевавшую добрую француженку и теперь, только тогда она горевала из-за разрыва со своим домашним учителем, а теперь из-за расставания со своей воспитанницей, которое она понемногу оттягивала, пока не соглашаясь вернуться на родину к чудом разбогатевшему племяннику. Но печаль Ани могла так же развеяться в обществе, как можно развеять запах гари над костром.
Пианино, ранее свидетель многих волнений, впало в немилость с тех пор, как её начали просить сыграть на некоторых вечерах или более помпезных собраниях. Инструмент перестал быть её ближайшим другом, будто он выдал какую-нибудь тайну, и ему больше нет веры. До этого ноября она исполняла что-нибудь только для себя, для отца, для своей бонны, иногда для брата, а сейчас она развлекал таким образом всех, кто пожелает слушать её. Как вырезали языки болтунам, чтобы они более никого не предали, всегда молча, так и пианино было покарано, запертое на ключ, пока Алексей Александрович не заявил, кто скучает по игре дочери, он вообще скучал по-старому укладу их дня, с чьей потерей он бы смирился, будь Ани весела, как обычно. Звенящая, болезненно-высокая мелодия раздавалась от прохладных клавиш и оборвалась на таком же трясущемся аккорде. Ани позавчера уже играла это, и ей непременно нужно было повторить то же произведение отцу, дабы убедиться, что с единственным и любимым слушателем оно звучит гораздо лучше. Было бы ей легче, если бы вместо Серёжи с ней выходил отец? Пожалуй, только она относилась к нему чуть иначе, чем от неё требовалось: без холодного полууважения-полустраха или насмешливого снисхождения, с которым смотрит на родительскую старомодность молодёжь, пережившая свою послушность, и это плебейское обожание стали бы обсуждать.
― Папа, а ты бы хотел, чтобы я обращалась к тебе на вы? ― спросила она ещё до всех похвал и отзывов насчёт своего исполнения.
― А зачем? ― эта мысль никогда не посещала его, потому он удивился тому, что она вовсе может прийти кому-то в голову.
― Не знаю, все говорят только так, даже наш Серёжа.
― Матери он говорил только ты, не знаю, почему мы приучили его со мной по-другому, ― когда его сын был ребёнком, он, правда, быстрее нашёлся бы с ответом.
― Но разве это не более уважительно? В обществе могли бы сказать, что ты мне слишком много позволяешь, что я не почитаю тебя, ― возразила она, хотя была с ним согласна, но хотела, чтобы он доказал ей их правоту, так как сама она не сумела этого сделать.
― Со мной были достаточно вежливы в свете, даже когда мне было известно, что все насмехались надо мной, но это была лишь видимость уважение. Что до тебя, я знаю твоё отношение ко мне и вижу в обращении на ты безыскусность и естественность, полагаю, только человек безо всякого опыта в семейных делах счёл бы это дерзостью, ― объяснил ей её же мнение Каренин. Как он точно сказал: видимость уважение, да-да, так и есть, кроме видимости самых разных чувств там ничего не бывает, не бывает!
Хотя музыка уже не так развлекала Ани, театр ещё доставлял ей удовольствие. Они с братом иногда за целых полтора часа до увертюры уже поджидали знакомых, потому что антракт был слишком короток для целей, преследуемых Сергеем. Эту каренинскую привычку уловил Владимир Александрович и, решив поспособствовать тому, чтобы хитрость его подчинённого не прошла даром, также привозил свою семью задолго до начала спектакля, настолько задолго, что его супруга, в сущности, не ревнивая, задумалась, а не собирается ли он в это время выказывать своё преклонение перед способностями какой-нибудь хорошенькой хористки за кулисами.
В длинном, словно пещера, фойе, где расхаживали упорхнувшие из своей ложи Сергей Алексеевич с Анной Алексеевной, было так пустынно, что даже не верилось, будто оно вот-вот заполниться людьми, как озеро приманенными размякшим хлебом чайками. Вскоре рядом с Карениными уже прогуливались Маевы.
― Ба, какая прелесть! ― громогласно одобрил начальник Серёжи Ани самым игривым тоном, который, по его мнению, лучше всего подходил для общения с дичившимися дебютантками, и поинтересовался: ― Вы, верно, будете изображать одну из заморских принцесс?
― Скорее седьмую фею(2), ― поправила Лукреция Павловна мужа, у которого под грузом государственных хлопот не удерживался в памяти ни один сюжет.
― Завидую я Алексею Александровичу: сын-молодец, дочь-красавица. Я в молодости хотел много детей, но Бог только одного сына дал. Но ведь невестка уже, почитай, что дочь, а там и внуки, внучки ― так и сбудется старая мечта, ― поделился своими надеждами Владимир Александрович, не обращая внимания на то, как осуждающе подымает светлые брови его жена, досадуя больше на вторую часть его сообщения, чем на первую, хотя разговоры при чужих о том, что их семья огорчительно мала, всегда очень обижали её. Михаил, не терпевший мещанских разглагольствований отца, покраснел и с самой задумчивой улыбкой глянул на Ани, чтобы найти след смущения и стыдливости на её лице, но он был слишком опьянён многозначительностью момента, чтобы заметить в ней что-нибудь другое. Серёжа много раз призывал её быть добрее к младшему Маеву, настаивая на том, что его пылкие чувства заслуживают хотя бы милосердия. «Но ведь он не любит меня, ― рассуждала Ани, ― когда любишь, то понимаешь человека, ждёшь ответной любви и мучаешься, не получив её. Люби он меня, то страдал бы, потому что видел бы, что безразличен, даже противен мне, а он вместо этого блаженно сияет».
До конца первого действия они попрощались и отправились по своим ложам. Серёжа с ностальгией взглянул на партер, где раньше удобно располагался, не искривляя ноющую к финалу спектакля шею. Ничего, скоро он туда возвратится, а пока можно и потерпеть. Когда начался пролог, бинокль очутился у Ани, и она, глубоко нагнувшись, словно хотела подремать на своих коленях, стала наблюдать за гарцующим между фрейлинами, служанками и стражниками церемониймейстером со сверкающим свитком в руках. Немота персонажей немного тяготила её, хотя им и не положено было говорить, она принялась сочинять им реплики. Кружение феи Сирени со свитой показалось Ани уже чуть однообразным, и она отвлеклась на обтиравшего платком лоснящийся лоб арфиста. Тут она обнаружила, что в ложе прямо над вспотевшим музыкантом сидит брюнет, слоняющийся взглядом по вырезу её неясно-персикового платья, чересчур выдававшемуся из-за того, как она наклонилась. Ани моментально переменила позу, а глазевший на неё пижон бесстыдно усмехнулся её всполошённой скромности. Бинокль был отдан Cерёже, потому как ей не нужно было никаких оптических приборов, чтобы, отпрянув от перил, рассмотреть свою юбку и осознать, что в этом освещении её наряд почти невидим, и если бы не перевязь из бантов, можно было бы решить, что она вовсе без одежды.
В антракте брат оставил её и пообещал принести лимонад, его примеру последовали почти все мужчины, в том числе и наглый слащавый юноша, так бесцеремонно её изучавший, но его подменили его же пожилые спутницы, шушукающиеся за щитом из вееров: та, что поменьше чуть засмеялась. Отец говорил, что над ним потешались, значит, это её наследство от него ― быть предметом насмешек. Неблагородный поступок не в его свойстве, значит, они зубоскалили из-за его добродетели. С этим морозным любопытством смотрели на папу, на неё, а ещё на покойную княжну Нину. Она сегодня слышала, что Николай вернулся в Петербург, правильно, единственный, кого ему следовало опасаться повесился три недели назад, не скучать же ему теперь в Новгороде: старый князь его на дуэль не вызовет, а младшему сыну Цвилиных едва ли исполнилось тринадцать лет, и, говорят, у него нервные припадки с начала февраля. Но на Николая никто не косится, вон он в партере, в третьем ряду, а оцарапывают вниманием только её. Нельзя назвать щипки невыносимо больными, но, если одно и то же место щипать часами, это станет нестерпимо, и такое же нестерпимое ощущение от перешептываний этих двух дам догорало в душе Ани. Куда же запропастился Серёжа? Она попробовала погрузиться в протирание и без того чистых линз бинокля, пару раз скрипнувших под шёлком её перчаток, но через мгновение метнулась в фойе.
Она растерянно вращалась по коридору, не видя среди одинаковых чёрных фраков брата, и её можно было принять за персонажа из сказочного королевства, который пролез под занавесом и заблудился в театре.
― Анна, ― неуверенно окликнул её Серёжа, неся стакан с обещанным лимонадом.
― Анна Алексеевна, как я рад видеть вас! ― развёл руками собеседник Каренина, от которого он с трудом освободился. Зачем он так говорит? Разве она многим симпатичней ему любой другой девицы? Всё притворство...
― И нам весьма приятно вас встретить, ― ответил Серёжа и за себя, и за сестру, поджимая губу, как всегда он делал в сильном возмущении, и бредя мимо тех знакомых, с которыми планировал перекинуться парой фраз, процедил: ― Ани, что за шутки? Ты заметила ещё хоть одну барышню, прогуливающуюся по фойе одну? Мало того, что тебя выводит в свет не отец, как положено, а я, так и ты ещё и впадаешь в детство, ― бранил её брат, заводя обратно в их ложу.
― Не ругай отца, ― велела она, почувствовав скрытый выпад в его сторону. Раз он так говорит, то считает себя лишь обязанным сопровождать её, а в таком случае, зачем ей обременять его? Никакого почётного задания быть его спутницей в обществе на неё не возложено. Наверное, ему просто показалось, что ей это всё по вкусу, поэтому они не пропускают ни одного приглашения. Снова оголилась сцена, теперь задрапированная под лес. Как ужасно не хватает артистам слов! Весь кордебалет так жутко кривляется вместо того, чтобы произнести хоть по одной фразе. Одна немота и гримасничанье. «Немота и гримасничанье ― главные умения светского человека», ― подумала Ани, отпивая кислый напиток.
Утро после их визита в театр было беспечно ясным, будто ночью разбуянившаяся пурга не врезалась потоками снега в фонарные столбы и стены домов. Алексею Александровичу не спалось, и он сам наблюдал за тем, как осели все снежинки и в небе растворились тучи. Где-то на тумбочке у него стояло снотворное, в котором он давно разуверился, но для порядка отсчитывал пятьдесят капель перед тем, как вновь ложился, пытаясь уснуть, но, пожалуй, его больше успокаивал вид ниспадающей через носик жидкости, чем она сама. Он часто слышал, как за полночь возвращаются его дети, но все расспросы оставлял до завтрака, чтобы они не посчитали, что он нарочно бодрствует им в упрёк.
― Хорошее было представление? ― задал он вопрос дочери за чаем.
― Лучше опера, ― уклонилась от критики Ани.
― В прошлый раз ты говорила, что в этом жанре слишком велико засилье арий для теноров, ― вспомнил Каренин.
― Что поделать, если главный герой почти всегда помешанный мальчишка, ― а помешанные мальчишки очень раздражали её. ― Почему центральных партий не пишут для басов? Хотя в любом случае, оперы лучше балета.
Отец предложил ей жаловаться директору императорских театров, чтобы он повлиял на неразумных композиторов. Он любил с ней шутить, потому что она находила его слова остроумными, и потому что он не знал более надёжного способа ободрить её.
― Папа, а можно мне не ездить в театр? И не посещать балов? И не ходить на рауты, и на ужины, и на обеды, ― с паузами перечислила она и будто в замешательстве от сказанного подытожила: ― Можно мне больше не выходить в свет?
Указательными пальцами она подпирала скулы словно для того, чтобы не уронить голову. Наконец-то его осенило, что он хотел спросить у Ани с Рождества, как беспросветно глупо, что он не догадался о причине её удручённого состояния, когда эта причина была так понятна ему самому, когда он мог называть тысячу причин, почему жизнь в свете делает несчастным, но он будто не мог отворить дверь не одним ключом из целой связки, хотя она была открыта, и её достаточно было толкнуть:
― Тебе не нравится в свете?
― Нет. Пожалуйста, разреши мне не выезжать, ― заупрашивала Каренина дочка. ― Мне там совсем не весело. Я хочу, чтобы всё стало по-прежнему, и Серёженьке так легче будет, он ведь в прошлые зимы вечерами здесь был, а сейчас ради меня чуть не каждый день в гостях, у него эти приёмы как вторая служба! А я там чужая, только в прихожую войдём, а я уже думаю, когда мы домой вернёмся. Я больше не хочу, ― он услышал волнение в её тоне, означавшее, что она спрашивает вслепую, не зная, что он скажет на это.
― Разве я могу тебя принудить к развлечению, которое тебе в тягость?― постарался размеренно произнести это Алексей Александрович, но его слишком осчастливило то, что ситуация, ввергавшая его в тусклое смятение, разрешается так просто, и Ани сама требует у него сделать, как он был убеждён пару минут назад, такой тиранский шаг, и ему осталось только благословить её исполнять запрет, который он боялся озвучить как слишком деспотичную меру.
― Так ты позволяешь мне не выезжать? ― уже заранее довольная его ответом, переспросила она.
― Да, ― подтвердил он, умилившись тому, что ей немного передалась его канцелярская дотошность. Она вскочила, оббежала стол и рухнула ему на спину, мостясь щекой на его плече. ― Ты ведь сможешь вернуться, если захочешь. Кстати, а как же мадмуазель Дёмовская? Ты и её бросишь?
― Элиза ― совсем другое дело, и следующий сезон она тоже пропустит, ― заметила Ани. Каренин всегда сомневался в мудрости Елены Константиновны, но стоило посмотреть хотя бы на неё, чтобы так не торопиться с дебютом Ани. Почему он так положился на Сергея? И почему его сын в свою очередь так всерьёз взялся за это дело?
― Но ведь вы завтра приглашены к Мягким? К ним ещё нужно сходить, ― ненатурально посуровел Алексей Александрович, ― ведь вы уже пообещали быть на их празднике.
― Хорошо! ― промурлыкала пригретая Ани. Всё же поразительно, как совпали их желания, будто два хвоста, торчащие из запутанной пряжи, оказались концами одной единственной нити. В обществе будут болтать, но едва ли он об этом узнает, да и что можно такого выдумать о его любимой дочке?
1) Полонез ― парадный танец, которым открывались балы, в описываемый период его популярность шла на спад, но на более официальных приёмах его всё-таки не пропускали, как и в старомодных домах.
2) Старший Маев спутал между собой два балета Петра Ильича Чайковского: "Лебединое озеро" и "Спящую красавицу", в первом из которых есть такие эпизодические героини как иностранные невесты, появляющиеся на балу в третьей сцене и исполняющие соответствующую вариацию народного танца; во втором же балете, как и сказке Шарля Перро, есть шесть добрых фей, для каждой из них прописано небольшое соло.
Решение Каренина насчёт Ани рассмешило Серёжу, он отнёсся с иронией и к желанию сестры больше не выходить, и к тому, насколько серьёзно воспринял его отец. Что ж, такое потакание можно было считать полной капитуляцией здравомыслия Алексея Александровича, но в конце концов, он и так долго держался, всё же многие становятся настолько по-детски наивными гораздо раньше, чем в шестьдесят четыре года. Словом, младший Каренин предал этому не больше значение, чем предаёт родитель плану дочери или сына отправиться в кругосветное путешествия в сопровождении своих игрушек, и выражал своё пренебрежение полным игнорированием этого вопроса. Его молчание оказывало на бдительность Алексея Александровича усыпляющий эффект, но Ани, не то чтобы знавшая брата лучше, но желавшая понимать его отношение практически к любым темам, видела, что он негодует, но находит ниже своего достоинства сотрясать воздух из-за такой ерунды.
К Мягким Ани собиралась с удовольствием, ведь визит к ним должен был стать последним, и далее от неё ничего не требовалось, так приятно в последний раз принять врача, который пришёл только для того, чтобы дать пациенту кое-какие наставления и пожелать крепкого здоровья. Она, как и на первый бал, нарядилась очень заранее, будто боясь, что в случае опоздания её заставят повторить финальный выход, но уже без ошибок. Хотя мероприятие, на которое были приглашены младшие Каренины называлось вечером, обстановку всё же нельзя было назвать домашней, разве что кто-нибудь привык жить семьёй в двадцать-тридцать человек под одной крышей. Княгиня, уже пожилая женщина, всегда собирала у себя общество лишь по тому критерию, по вкусу ли оно ей, если между кандидатами на роль её гостей существовала размолвка, то она всё равно присылала приглашение хоть смертельным врагам и полагала, что делает доброе дело, не афишируя их несовместимость тем, что зовёт их к себе только по очереди. Её муж не влезал в эти нюансы, предоставляя супруге полную независимость в том, как она будет вести дела их семьи в свете, тем более что сыновья их были уже хорошо устроены, и любые конфузы в доме их родителей им были нестрашны. Ранее Татьяна Андреевна пыталась опекать Серёжу в память о его матери, к которой она некогда была очень расположена, но он не поддавался никакой протекции, так что ей оставалось лишь продолжать приглашать его к себе; с дочерью Анны она проделала то же самое и получила аналогичный результат, обе неудачи были списаны на воспитание Алексея Александровича, пыл её поугас, но слабенькую привязанность к детям Карениной она всё ещё питала.
― Очень красивое платье, ― сумрачно похвалил Серёжа сестру уже в прихожей, надеясь разжечь в ней тщеславие, которому грозила голодная смерть, если этот выход станет последним. Наряд и впрямь был очень хорош: плотная ткань обхватывала её стан, как кора превращающуюся в лавр Дафну (1), а странный красный цвет, слишком бледный, чтобы кумушки осудили его как излишне яркий для столь юной барышни, но всё же не блеклый, вполне ей шёл. Ани неловко кивнула ему, как бы кланяясь, потому что его тон, слишком колючий для комплимента, смутил её.
Большая гостиная Мягких буквально тонула в огнях несмотря на поздний час и могла посоперничать с праздничным собором количеством огоньков, мягко скачущих по золотистым узорам обоев. Татьяна Андреевна расслабленно расположилась на разбитой герцогине (2), вытянув ужасно затекавшие ноги в крохотных туфельках и подымалась только для того, чтобы поцеловать в щёку или в лоб новоприбывшую гостью. Не избежали этой процедуры и Каренины, Серёжа, к собственному недоумению, был единственным мужчиной, отмеченным княгиней подобным образом, после чего Мягкой утащил его сновать между присутствующими вместе с собой, а хозяйка ненадолго захватила Ани. За вдовствующей графиней Вронской с сыном и молодой женой генерала, которую почему-то ни у кого не поворачивался язык называть генеральшей, притаился Михаил, пришедший на раут подруги матери один. Все его мысли и внимание, как всегда, подчинила себе мадмуазель Каренина, которая, ощущая на себе его взгляд, сначала сосредоточилась на угощении, а потом на очищении невестки Мягкой от раскрошившейся на её юбку меренги. То, что они видятся с Маевым, скорее всего, в последний раз, вдохновило Ани на учтивость, поэтому он отошёл от неё и обеих княгинь с большой неохотой, проклиная этикет, ведь вот так захочешь излить душу невесте, а вынужден сначала слушать о том, как подруга Татьяны Андреевны увлеклась химией и теперь покровительствует каким-то учёным, а потом покинуть её, не выразив и сотой доли разгоревшихся надежд, повинуясь пустым светским ритуалам.
― Очень тонкая работа, ― набирающим громкости голосом крикнул один из гостей, указывая на гравюру над камином, ― и замок хорош, и птицы на первом плане правдоподобны. Что-то похожее мне показывал Тверской в прошлый раз, ― видимо, бородач так истово хвалил неприметную картинку для того, чтобы завести разговор о своём отшельничающем приятеле. Его заявление скосило сразу несколько бесед, чего он и добивался.
― И как у него идут дела? ― раздался чей-то вопрос.
― Наконец-то прекратил прикидываться капиталистом, а ведь ему хором все твердили, что он увязнет, что акции, банки ― не для него, ― а он на самом деле предупреждал Тверского, что он скорее пустит себя и жену по ветру, а не завоюет её уважение, ― остались у него какие-то бумаги, по которым он получает две тысячи в месяц, чем жутко доволен, хотя ему нужно ещё лет двадцать, чтобы покрыть этими деньгами то, что он потерял. Но он уже пытается восстановить свою коллекцию, потому что пустые стены его угнетают, ― шумно повествовал бородач, чтобы его все слышали.
― А цыганка маслом всё так же висит в его кабинете? ― уточнил ещё один знакомый Тверского, видевший и портрет, и оригинал, заменявший разъехавшуюся с мужем Бетси. Рассказчик потряс головой и вздёрнул лоб так, что он подлетел к затылку, вместе это означало, что он понял подтекст, и небезызвестная им обоим особа окончательно укрепилась в своей роли негласной хозяйки дома.
― Кстати, о цыганах, вы напомнили мне одну историю, ― щёлкнул пальцами Мягкой, обрубив тему похождений несчастного князя Тверского, и, взмахнув огромной рукой у своих торчащих вихров, начал вспоминать о том, как он взялся перекрашивать свою мышастую лошадь в вороную, но не чернилами, как цыгане, а испорченной типографской краской, которой не стали пользоваться в редакции. Бедное животное всё время чесалось и каталось по земле, после чего Дмитрий Иванович хорошенько отмыл невезучую кобылу, почему-то оставшуюся немного фиолетовой. На каждом приёме Мягкой чудом уличал минуту, чтобы рассказать заготовленный анекдот о себе, иногда жертвуя своим образом разумного человека ради всеобщего веселья.
― А я-то переживала, что вы о том случае в ресторане, ― отдышавшись от заливистого хохота, создавшего впечатление, что абсолютно всех забавляет откровения князя, сказала Татьяна Андреевна.
― Это уже интересней, ― воскликнул молодой человек, сидевший прямо перед Дмитрием Ивановичем, ― пожалуйста, расскажите и про это своё приключение.
― При барышнях нельзя, ― добродушно парировал Мягкой, но так как ему самому хотелось поделиться тем, как он проиграл пари одному цыгану, он притворился, что старается отделаться от расспросов, хотя такие намёки обычно делаются с иным расчётом: ― скажу только, что я поспорил о географии одной губернии с запевалой и проиграл.
― И чем всё кончилось? ― уже качая подбородком в преддверии смеха, потребовал продолжения гость.
― Так при барышнях же, ― закокетничал Дмитрий Иванович.
― Тогда я поеду после вас в ресторан, а не домой, чтобы самому узнать, чем такие истории завершаются.
― Лучше бы вам ехать с кем-то, я бы сильно пожалел, будь я в тот день без товарища, ― посоветовал Мягкой, откинувшись на спинку стула, как он всегда делал, входя в азарт.
― Ну что ж, ― прицениваясь к присутствующим холостякам, протянул смешливый блондин, ― Месье Каренин, вы с сестрой ― откажетесь, да и без неё тоже бы отказались, ― считалось, что Сергея Алексеевича бессмысленно зазывать подобными забавами, хотя одному его сослуживцу это не раз удавалось. За ним вообще тянулась слава скучного человека, единственным острым местом в его жизнеописание был адюльтер матери и её гибель, таким же пресным был и его отец, но пресность старшего Каренина была ему самому по сердцу, в то время как его сын, похоже, сам себя недолюбливал за эту черту или за что-то другое. Некоторых передёрнула хиленькая улыбка после остроты о Серёже, но Ани, уступив место возле обеих хозяек дряхлой фрейлине покойной императрицы, аккуратно обернулась к нему и смотрела на него с ласковой гордостью, лишний раз убеждаясь в том, что её брат слишком благороден и достоин, чтобы быть неравнодушным к ресторанам, пари, цыганским песням и другим элементам порока. ― Жано, я вас приглашу как-нибудь в другой раз, чтобы Варвара Евгеньевна вас не заругала, обещаю. Борису Геннадиевичу завтра на важный обед. Михаил, спасайте, последняя надежда на вас!
― Нет-нет, я почти женатый человек, ― с парадным пренебрежением отрезал Михаил.
Секунду молчали. Блондин-гуляка зароптал на судьбу, не давшую ему компанию для ночной поездки, и тут же перевёл всё в шутку, когда свои услуги попутчика стал предлагать один мрачного вида старик. Потом смеялись, а бородач умудрился развернуть беседу обратно к Тверскому. Но Ани уже не слышала их слов, они проплывали над ней, словно засохшая листва по поверхности реки, пока течение её мыслей преградила эта странная фраза Маева, показавшейся ей предвестником какого-то ужаса, как вой собаки или звон разбившегося зеркала.
― Что он такое говорит? ― спросила она у брата.
― Анна, ты ведь всё сама понимаешь, ― ответил Серёжа и серьёзно добавил, как бы возвышаясь над всему возможными увещеваниями: ― Он хорошая партия.
Если глубоко порезать руку, то первым чувством ещё до боли будут удивительная неслитность кожи, ошеломляющая одно мгновение до всхлипа, такое же оглушение скрыло и всё то, что должна была бы испытать Ани. Как? Брат хочет видеть её мадам Маевой? Положим, Михаил помешан, но ведь он не сумасшедший, она его не поощряла, тогда почему он заявляет, что почти женат с таким видом, будто уже может назвать точную дату венчания? И никто не переспросил, о ком идёт речь… они уже знают имя его невесты? Для них уже всё решено, быть может, она считается просватанной несколько месяцев. И Серёжа уже сговорился о свадьбе с этим юродивым, но разве она не повторяла ему весь сезон, что лишь терпит Маева, что он даже гадок ей, мог ли он забыть об этом? Нет, он знает, и ему всё равно, ему всё равно. Неужели он так одержим идеей породниться со своим начальником? Но Владимир Александрович и так благосклонен к нему, а Серёжа не такой человек, чтобы ловчить ради повышений или наград, их отец ещё имел долю былого влияния, но он не пользовался этим. Так зачем ему подбирать ей старшего Маева в свёкры? Либо из заурядного интриганства, не присущего его натуре, либо из слепой жестокости. Она всё глазела на него, хотя он отвёл глаза к рассуждающему об узаконивании дуэлей генералу, будто не осознавал, какие слова только что произнёс.
― Вы правы, что для крайних случаев нет другого решения, но если разрешить пальбу по любому поводу, представьте, сколько бретёров наводнит столицу, а нам и без них довольно горя, ― вмешался в разговор Серёжа. Он предал её так буднично, для него её судьба, её несчастье может быть связующим звеном между рассказом Дмитрия Ивановича о фиолетовой лошади и дебатами о том, как решать разногласия щепетильным забиякам. «Такая крохотная комната, и такой высокий потолок», ― промелькнула чужеродная мысль в её голове, пока она куда-то пятилась. На её лице и шее выделился каждый сосуд, и поглотившая кожу краснота, будто подсвечивалась бледно-алым платьем на ней, которое могло показаться слишком тесным со стороны, оттого что Ани почти не дышала под ним, как раненый, боящийся разбередить рану, слишком глубоко вздохнув. И когда бы она узнала, что практически помолвлена, если бы одному из гостей не понадобилась немедленно мчаться куда-то ужинать? Хотя лучше бы ей вообще не знать. Отчаяние, роившееся вокруг неё, наконец-то обрело форму, и она почувствовала, как из глаз выкатываются слёзы. «Серёжа», ― позвала она, почти не расслышав сама себя, но всё же безудержно надеясь, что он каким-то чудом услышит её.
Видимо, то заявление, которое сделал Михаил, и так непомерно заставило его поучаствовать в общей беседе, поэтому он изучал гравюру, с которой начался воскресавший несколько раз за вечер разговор о Тверском. Ани показалось, что она бы закричала или с ней случился бы припадок, стой он к ней не спиной. А ведь жена видит мужа каждый день. В деревне, куда она непременно переселиться вместе с ним, не будет ни папы, ни мадам Лафрамбуаз, ни даже Серёжи, которого она пока не успела разлюбить, только один Маев, Маев, Маев с его всегда красноватыми глазами, ужимками и удушающим одеколоном, а ей придётся нарожать выводок похожих на него детей, которых она будет ненавидеть, быть может, больше, чем его самого, ведь они будут вечными свидетельством того, что она связала себя с ним. А он, довольный, будет расхаживать по саду, отпустит усы или бакенбарды и вообразит себя отцом семейства, перебирая свои холостяцкие мучения в столице и хваля себя за то, что решился их прервать в конце концов. Она, наверное, может испытывать к нему любые чувства ― ему хватает собственного обожания, потому что он её любит как предмет искусства: когда говоришь, что без ума от романтизма, или обожаешь Гойю, или не можешь насмотреться на альпийские пейзажи, то не ждёшь от них ответного признания, довольствуясь собственной притязательностью, которую даёт это пристрастие. Да, она дорога ему только как доказательство изысканности его вкусов. Комната у лестницы гудела ярким света, и слабо освещённый коридор казался совсем тёмным. Ани наблюдала за силуэтами сквозь открытую дверь, как из лисьей норы. Она должна была бы рыдать, но все слёзы скатились к потяжелевшим лёгким, и она только чувствовала, как ей режет глаза царившей полумрак.
― Ани, вам плохо? Что-то стряслось? ― спросил мальчишеский голос.
― Нет-нет, ― пробормотала она, удивившись, что от её губ оторвался хоть какой-то звук.
― Может, водички? Давайте я позову матушку, ― предложил юноша, почему-то деливший с ней больше черт лица, чем родной брат.
― Матушку?
― Да, Варвару Евгеньевну, ― добродушно объяснил он и пообещал её позвать, по детской привычке считая, что нет такого горя, в котором она не бы могла утешить.
― Позовите моего брата, пожалуйста, ― попросила она. Её доброжелатель повиновался и прислал вместо себя Серёжу, хотя рвался вернуться вместе с ним.
Его шаги ей не понравились, слишком медленно и одинаково они гремели, но она всё-таки ждала, что он сам с участием спросит, как сын Варвары Евгеньевны, что же случилось, она даже представила, как он доверительно возьмёт её ладонь, которую теперь жгло отсутствие этого жеста, но он только проронил:
― В чём дело, Ани? Зачем ты меня звала?
― Отвези меня домой, ― сказала она, поняв, что перемены, которой она так жаждала, не произошло.
― Сначала попрощаемся с Мягкими, ― ответил он с некоторой неуверенностью, которая обычно одолевает человека, когда у него вновь и вновь переспрашивают что-то очевидное.
― Нет, едем сейчас, ― без всякой экспрессии настаивала Ани, ― поедем сейчас.
― Ани, я знаю, ты внушила себе и отцу, что выходишь в последний раз, но поверь, это далеко не так, так что прошу тебя закончить этот вечер подобающе, ― сестра как-то причудливо отклонилась от него, будто пытаясь его рассмотреть чуть издали, и её сосредоточенность убедила его в том, что она остыла, и они откланяются по всем правилам, но он ошибся.
― Я ни с кем не буду прощаться! Едем сейчас же и не мгновением позже, иначе я уеду сама или пойду пешком! ― закричала она, когда до неё докатилась, как грозная волна до берега, ярость на него.
― Поедем, Ани, поедем! Достаточно и того, что месье Вронский побывал у тебя на посылках и уверен, что ты чуть не падаешь в обморок. Увы, вынужден лишить тебя удовольствия оставить такое же яркое впечатление у остальных. Но позволь узнать причину столь бурной сцены? ― понизил тон к концу Серёжа, с трудом беря себя в руки.
― Я не выйду за Маева, не выйду, не выйду, ― завопила Ани от страшной растерянности, затопившей всё разумное, что кипело в её мозгу. Ах, ну почему ей так отчаянно хотелось, чтобы виновник всех её бед пожалел её, прижал к груди, и она услышала, что у него не деревянное сердце? Почему она не могла просто злится на него?
― Зря, тут своеволие переходит в глупость, ― заключил он.
Серёжа сам коротко попрощался с Дмитрием Ивановичем, который отпустил его без лишних вопросов, будучи слишком брезгливым, чтобы выслушивать о чьих-то недомоганиях.
Неистовство, на которое Ани собирала силы с того момента, как Михаил объявил при всех о своих матримониальных претензиях, вспыхнуло в ней лишь на мгновение, но она больше не могла опереться на него и вновь погрузилась в уныние. С братом она больше не пыталась поговорить, теперь он был ей врагом, и она не знала, как возражать ему в таком случае. Обычно, возвращаясь домой после какого-нибудь приёма, они вдвоём дремали, поэтому её поразила бездонная холодная ночь за окном кареты, и от этой глухой тучной темноты их защищала тонкая стенка в атласной обивке. Ей стало невероятно жаль себя и кучера, правившего лошадьми по будто залитым жиром снежным улицам в такой поздний час. А какой чистой и ясной была зима, когда они с Серёжей ездили к акушерке! Она тогда тоже плакала рядом с ним, но выводы, сделанные ею в тот день, были слишком скоропалительны, слишком быстро её обида обсохла. Он тогда очень испугался, но за неё ли? Он мог печься о чести семьи, а покрывай он её на самом деле, то лишь оберегал бы их репутацию. Забеременей она по-настоящему, то, естественно, спутала бы ему карты, ведь как бы он устроил её замужества в таком случае? Да, он бы не оставил её, но не ради её блага. Цвилины тоже не покинули княжну Анастасию. Мысль о покойнице вдруг обрисовала Ани обстоятельства её собственной смерти без многих земных подробностей, она просто лежала мёртвая, и мучения так и не заполучили её себе. Интересно, страдал бы по ней Серёжа? Михаил бы горевал, но рано или поздно это чувство, верно, понравилось бы ему: сколько сторон своей тонкой души он открыл в вечной разлуке с ней. Пускай даже посвящает ей стихи и, как новый Петрарка(3), вспоминает свою безвременно ушедшую возлюбленную каждый день новым сонетом, пускай сочинит трагическую оперу в её честь ― неважно, она будет не его, он не превратит её во всё ненавидящее и презирающее создание, которое ненавидит и презирает больше всех себя за то, что, кроме этих двух чувств, не может породить ничего своим увядшим сердцем. Слёзы до боли подпирали ей глаза, и она зарыдала безо всякой дани прекрасному — так обычно горюют в одиночестве со сминающими весь череп гримасами и громким стенанием, зато ей не пришло в голову больше ни одной картины её безрадостного будущего.
― Ани, хватит! — взревел через две версты её плача Серёжа. ― Будто тебя выдают за нищего деспотичного старика! Он-то всего на шесть лет старше тебя, он знатен, он богат, у него двести пятьдесят тысяч в год от наследства деда, не у родителей, а у него самого, за ним нет ни одной недостойный истории, ни одного проступка. А как он влюблен в тебя, а ты, ― он, впервые за минуту вздохнул, и это его сбило. ― Отец бы со мной согласился, любой разумный человек бы со мной согласился, ― сказал он ни то ей, ни то себе. Сестра ничего ему не ответила, и он не стал дальше читать лекцию, чем хорош сын его начальника. Он не мог сказать, что питает к нему дружеское расположение или уважение, или другое чувство, которое принято испытывать к знакомому, которого ты можешь часами нахваливать. Он вообще запретил себе давать ему хоть какую-то оценку, как не позволял себе судить о просителях на службе, считая, что должен оставаться беспристрастен, но только почему-то он не размышлял и о характере будущего зятя, будто боясь развить в себе предубеждение против него.
Увы, Серёжа подобрал ей такого жениха, что она не могла быстро и точно описать, чем он так отторгает её, и передать всю ту тысячу мелочей, которые делают его невыносимым, было вызовом даже для гениального оратора. Однако упоминание отца повернуло её горькие мысли в другое русло: прав ли Серёжа, что папа был бы на его стороне? Он так твёрдо сказал об этом, что они могли уже обсуждать её замужество, и, наверное, отец благословил кандидатуру Маева. Уж преподнести что-то в лучшем свете Серёжа умел, Каренин был привязан к ней несомненно глубже, чем к сыну, но он с большим уважением отнесётся к его мнению, а не к её впечатлениям, полагая, что брат подобрал ей отличного жениха и желает ей добра. Возможно, но как же он узколоб в своём намерении облагодетельствовать её!
Ани окончательно потеряла счёт времени и даже приблизительно не знала, есть уже полночь или нет. У Серёжи при себе были часы, но её вопрос мог быть воспринят как мольба о примирении или отвести их обоих от единственно важной темы, поэтому ей оставалось только гадать, спал ли уже их отец, и успеет ли она сегодня поговорить с ним и упростить отменить свадьбу. И она уже начала переубеждать воображаемого Алексея Александровича не отдавать её за Михаила, а он понимал каждый оборот её монолога, вздыхал, качал головой, но она не смела вложить в уста этого двойника окончательного ответа.
Она выскочила из ещё заполненной её голошением кареты, зачерпнув туфельками грязную холодную воду из дорожной лужи, вслед за ней поспешил Серёжа, отказавшийся от своего намеренья немного проветрить голову на свежем воздухе из-за галдящего вокруг ветра. Горничная, не ждавшая господ в начале одиннадцатого, сразу заметила ссору между ними, как и красные разводы на лице своей барышни. Так, чтобы отдалённое свиристение часов и шаги уже пожелавшего ей доброй ночи Серёжи заглушали её голос Ани спросила:
― Папа в библиотеке?
― Нет, Анна Алексевна, он давно уж ушёл к себе почивать, что-то притомился за день, ― шепнула ей в ответ Верочка, проводив подозрительным взглядом поднимавшегося по широкой лестнице молодого хозяина.
Отсрочка разговора с отцом на целую ночь показалась Ани чудовищный — не крепко связанное до этого отчаяние снова пустилось галопом по её разуму и бесновалось. Горничную она отпустила отдыхать, пообещав, что справится со всем полчищем крючков сама. Собственная спальня произвела на неё удручающий эффект, и она, сев за трюмо, заранее скучала по ней и наглаживала верхнюю перед зеркалом полку, будто успокаивая тоскующая мебель. Она доставала по шпильке из причёски, рассыпавшейся чёрным покрывалом по её спине, но вместо того, чтобы, как всегда, любоваться собой, она представила себе, как её волосы перебирает костлявыми пальцами Маев, и решила, что коротко обстрижёт их, как после долгой болезни, если её принудят к браку с ним, чтобы ему было нечем опутывать свои ручонки. Фантазия отобрала у неё несколько пядей длины, и она увидела себя в ореоле коротких вихров и снова разрыдалась, закопавшись в осуждённые на погибель кудри. Встав на ноги, Ани попробовала избавиться от платья, но застёжки были слишком надёжными, чтобы поддаться тому, как она остервенело, но слабо их дёргала ― тогда она схватилась за ножик для бумаги и стала размахивать заведённой к лопатке кистью, промахиваясь мимо ткани. Левой рукой она оттянула лиф от корсета, но вместо ненавистного бархата порезала себе палец и отшвырнула нож обратно на стол. В беспомощном гневе она попыталась разорвать хоть один шов, но в итоге перестала бороться с платьем и рухнула на кровать одетой. Как и многие другие вещи, с которыми предстоит расстаться, её спальня как-то особенно преобразилась, и она уткнулась в подушку, чтобы внезапная прелесть комнаты не терзала её. Наверняка, как у госпожи Маевой у неё будет безобразно большая опочивальня с будуаром в столичном особняке или поместье, до которого, он говорил, из Петербурга нужно добираться целый день. Впрочем, она увянет в любом доме, всё равно в городе или в деревне, если он будет её супругом и будет делить с ней кров. Да, она быстро угаснет, и какая-нибудь неприкаянная знаменитость обязательно укажет Лукреции Павловне на то, что её сын овдовеет до конца года. Похоже, только она одна осознаёт, какой катастрофой обернётся эта свадьба, может, благодаря ворожбе, а может, благодаря обычному здравому смыслу, присущему большинству женщин. «Если бы мама была жива, она бы тоже была против», ― подумалось Ани, когда она перекатилась с промокшего края подушки.
Лихорадочный сон, какой бывает при сильном жаре, оборвался так же внезапно, как и начался, и пускай спала она не дольше трёх часов, ей показалось, что она куда-то опоздала. Она решила сейчас же идти к отцу, в коридоре ей почудилось, что вот-вот начнёт светать, хотя она услышала четыре удара часов на первом этаже. Но её голова вообще работала как-то странно: любая идея, которая была бы лишь догадкой в другой раз, превращалась в утверждение, и теперь её разум, словно монета, которую, поставив на ребро, разогнали по столу, носился безо всякой закономерности в траектории. За дверью Алексея Александровича царила абсолютная тишина, как Ани ни прислушивалась. Тогда она тихонько постучала, но безмолвие прервали только удары её ладони по дереву. Ани вдруг осознала, что ещё очень рано, и даже вернулась бы к себе, но когда она прошла мимо комнаты брата, то ей послышалось, что он не спит, как и она сама. Осторожно припав к стене, она разобрала, что он расхаживает по своей спальне. Мысли её замерли, пока ещё один скрип половицы не сбил их в одно подозрение: «Он хочет поговорить с папой первым». Её снова заколотило, и ей стало страшно, что Серёжа обнаружит её. Нет, нельзя допустить, чтобы он успел объясниться с отцом, иначе всё пропало ― нужно опередить его. Хотя ей ни за что не хотелось быть замеченной, против своей воли она захмыкала и сама не знала, не то это хмыканье сдержанный смех, не то предвестник новой порции рыданий.
Ани прокралась обратно к двери Алексея Александровича и села напротив неё, слишком сильно злорадствуя, что разгадала план брата, чтобы заметить, насколько ледяной был пол. Вот так, когда Серёжа придёт сюда, их отец уже будет знать всю правду, она объяснит, что каждая добродетель, каждое достоинство в Михаиле Владимировиче на самом деле порок. Что там говорил Серёжа? Что он молод, так он не молод ― он просто мальчишка! Касательно его красоты Ани тоже нашлась, что возразить: такого смазливого юнца ещё поискать, а этот тоненький вздёрнутый носик, такого даже у Элизы нет. Его состояние оставляло её равнодушной, как и большинство барышень из богатых семей, она любила дорогие изящные предметы, но чуть ли не презирала деньги в качестве купюр. Безупречную репутацию Ани трактовала как трусость, в его характере подчёркивала непомерное себялюбие, тщеславие, а в манере вести себя неестественность, позёрство. Ладно, в уме ему не откажешь, но до чего её изводят его философствования. Это всё она скажет отцу, но она понемногу начала понимать, сколь незначительно её преимущество. Если Серёжа уже расхвалил отцу Маева, её не спасёт даже то, что она подкараулит его первой. Ну почему она не описала ему Михаила так сразу же, он ведь не понравился ей в первую же встречу? Зачем она прятала свою язвительность и умалчивала о самых отталкивающих деталях? Сколько возможностей потеряно, а ей всего-навсего не надо было стесняться собственной колкости. Но Серёжа-то времени не терял, любопытно, насколько давно он обручил её с Маевым, и как долго он приближает её помолвку за её спиной, хотя, гораздо любопытней, что он такого наврал Михаилу, что он считает себя почти женатым?
Никто не изумился его словам, значит, все знают, что его невеста это она, все, кроме неё самой. Неужели эта нелепость уже всеобщее достояние? Возможно, все уже подбирают выражения, в которых поздравят её с блестящей победой, а возможно, уже спорят о том, повенчаются они ещё до поста или уже после Пасхи. В церкви ей велят поклясться, что она от чистого сердца желает стать мадам Маевой, и её к этому не принуждают ― какое лицемерие, чтобы ей пришлось подчиняться, кориться этому ничтожеству!? Чтобы её заставили уважать его? Лучше она наложит на себя руки прямо перед свадьбой, нет, ещё до помолвки, потому что она не сможет чокаться с ним и смотреть на него поверх бокала под визгливые тосты. Сперва ей подумалось утопиться, как Офелии, но Нева слишком глубокая и длинная, вдруг её вовсе не найдут? А ей хотелось, чтобы над ней, ещё более прекрасной, чем когда-либо, лили слёзы, рвали волосы и мечтали о том, чтобы хоть капля загадочного умиротворения с её лица снизошла на их разрывающиеся от боли сердца. Зарезаться? Но ни её отец, ни брат, не увлекаются оружием, хотя у Серёжи была шпага, или можно ударить себя прямо в сердце ножом для бумаг, хотя кровь ― гадко и, наверное, очень больно. Лучше купить пузырёк в аптеке, выпить, а потом упасть на пол, чтобы больше не подняться. И в тусклых серебряных лучах перед ней заметался обезумевший от горя брат, сжимающий её бездыханное тело.
― Вернись, Ани, о вернись! Открой глаза, милая. Прости меня, прости меня… прости, ― умолял фантом. И кроме этой картины, ничего перед её глазами не выросло, ни окончательно постаревший отец, ни осунувшаяся мадам Лафрамбуаз, ни заплаканная Верочка, ни расстроенная Элиза ― она накажет его одного.
Слёзы опять потекли по её щекам, и густой сизый бред окутал её, как дым от пожара. Она поджала ноги и положила на колени ноющий будто от стопудовой диадемы лоб. Ани уже не ждала утра и того, что её отец проснётся. Но дверь всё-таки отворилась:
― Ани? Ани, почему ты спишь здесь? ― удивился вдали Каренин, наклонившись над дочерью.
― Папа, я не пойду за Маева, ― обречённо объяснила Ани, недостаточно подняв голову, чтобы смотреть ему в глаза, и остановив взгляд на его подбородке.
― Вы когда приехали? Ты почему в таком виде? ― заволновался Алексей Александрович, опустившись рядом с ней. Её вид испугал его, дело было не в измятом платье, не в всклокоченных волосах и не в багровых кругах под её будто не совсем живыми глазами, что всё вместе делало её похожей на вампира или другую нечисть, его тревожило одновременно дикое и сонное выражение её лица ― примерно такое он представлял, когда слышал о сомнамбулах.
― Я прошу, я не хочу быть женой Маева, ― не внемля его вопросам, простонала Ани.
― Маев это начальник Сергея? ― уточнил Каренин, хотя с Михаилом не единожды встречался, но растерянность выкорчевала из памяти, до которой он мог дотянуться, всех людей, ставших его знакомыми лишь в последние годы.
― Это его сын, Михаил, ― скорбно поправила отца Ани, подымаясь вместе с ним. Непонимание в его взгляде могло бы обнадёжить её и подсказать, что он не в курсе происков сына, но она повисла на нём и между всхлипами залепетала: ― Он такой омерзительный, я его ненавижу, я с собой что-то сделаю, если вы с Серёжей меня заставите. Я знаю-знаю, он не косой, не хромой, он во всём хорош, но, Боже, если завтра Лукреция Павловна умрёт, и меня тотчас позовёт замуж его отец, я предпочту Владимира Александровича, потому что его сын мне навязан!
― Ани, я в толк не возьму, почему ты так переживаешь. Уж не приснилось тебе, что я выдаю за этого Михаила? Я вовсе не собираюсь устраивать твоё замужество в ближайшие пару лет, ежели не дольше, и уж тем более принуждать тебя к какому-либо браку, ― действительно, ей бы стоило так убиваться скорее, чтобы получить его согласие на союз с каким-нибудь молодым человеком, и то он бы предложил отложить их свадьбу на неопределённый срок.
― Серёжа говорил, что он хороший жених, и будет глупо отказать ему, а ты тоже так думаешь, ― ответила не верящая собственному счастью Ани, обтирая припоздавшие к тому моменту слёзы.
Каренин отвёл её в свою комнату, усадил в кресло и, в негодовании переминая пальцы, потребовал от дочери спокойствия и полного рассказа об отношении их семьи с некто Маевым. Из её бессвязной речи, перемежёвывавшейся с самыми нелестными сравнениями потенциального жениха, он вынес, что его сын по неизвестной причине пытается женить отпрыска своего начальника на своей сестре, очевидно, намеренно не обсуждая эту тему ни с ним самим, ни непосредственно с Ани, более того, незадачливый юноша сообщает при всех, что исполнение его мечты не за горами. Ани же испытывала то же ошеломление, что испытывала бы, если бы на неё бросился огромный зверь, но в последний миг перед тем, как разорвать её, он свернул бы в другую сторону.
Чувства Алексея Александровича часто были однозначны и не умели, как у других, разбегаться врассыпную: ему было тяжело утешать Ани, уж слишком ему хотелось побеседовать с сыном, поэтому он сказал дочери, что может расстаться с ней, только зная, что она будет счастлива и довольна в качестве замужней женщины, и перепоручил её Верочке и мадам Лафрамбуаз. Через несколько минут Серёже передали, что отец ждёт его в своём кабинете и, судя по всему, был не в настроении. Алексей Александрович нарочно избрал такое место для их объяснения, так как спальня или гостиная показались ему слишком уютными для подобного разговора. Те подозрения и недоверие к сыну, которые зародились в нём ещё летом, идеально совпадали с тем, что он узнал от дочери, но всё же, ему было бы приятней, если бы Ани по впечатлительности преувеличила роль брата в этой истории.
― Доброе утро, ― настороженно поздоровался бледноватый Серёжа с широко раскинувшимся за письменным столом Алексеем Александровичем.
― Доброе утро, ― с неким вопросом вторил ему Каренин, будто надеясь на то, что сын сам во всём повинится, но тот молчал. ― Серёжа, соблаговоли разъяснить мне некоторые детали твоей интриги с господином Маевым и Ани.
Учитывая вчерашние события, Серёжа должен был предугадать, что Ани пожалуется отцу, но всю ночь он был занят другими соображениями.
― Здесь нет никакой интриги, Михаил Владимирович достойный человек, сын достойных родителей, ― с той же ослепительной строгостью, что и его отец, ответил Серёжа.
― Я верю в то, что Владимир Александрович и Лукреция Павловна воспитали своего единственного сына как подобает. Но если интриги нет, как ты утверждаешь, то зачем держать в тайне то, что достойный молодой человек ухаживает за нашей Ани, и ты благоволишь к этим ухаживаниям? Почему бы скрывать это от меня и от самой Ани? ― монотонно спрашивал Каренин, раздражаясь на отсутствие смущение в Сергее. ― Тем более, когда Михаил Владимирович чуть ли не прямо заявляет о своей помолвке с Анной.
― Месье Маев поторопился, увы, мне не подвластны его речи, ― заметил Серёжа.
― Мне гораздо важнее услышать от моего сына, откуда у месье Маева такие идеи? ― они оба не слишком-то желали уточнять это обстоятельство, но старший Каренин хладнокровно подбирался к ответу.
Серёжа чувствовал, что битва проиграна, что он просчитался, но продолжал вести беседу с большой осторожностью, так можно карабкаться на гору, зная, в какой точке полетишь вниз, но добираться до этого предела так же стремительно и виртуозно, что и до того момента, как об этой опасности вообще стало известно.
― Я поощрял его, не скрою, но в чём меня можно обвинить? Разве я не исполнял обязанностей старшего брата?
― Позволь, но едва ли неприязнь Ани была секретом для тебя, так зачем же поощрять его влюблённость? Смею предположить, что невеста не знала о своём положении, именно потому что оно бы ей не понравилось. Меня, полагаю, держали в неведении из-за этого же обстоятельства, ― начал повествовать за сына Алексей Александрович, так и не получив от него честного признания.
― Я не отрицаю этого, Ани ещё ребёнок, чтобы разбираться в подобных вещах, было бы смехотворно упустить такой шанс из переборчивости, ради каприза, ― с вызовом проговорил Серёжа.
― Питаю надежду, что в твоём плане есть брешь, и твоё коварство не дошло до решения того, каким образом состряпать свадьбу без согласия Анны и моего участия, ― одним ртом усмехнулся Каренин. Тон его не выдавал, но чтобы смеяться над кем-то по-настоящему, нужно считать этого кого-то жалким, а сын его даже немного страшил.
― Без вашего участия? Извольте, вы никогда не пеклись о будущем Ани, о том, кто её посватает ― вас никогда не заботил её облик в обществе. Её дурные наклонности, вздорность, взбалмошность были взращены вами, а манеры, которым мадам Лафрамбуаз научила её, едва скрывают их. Вы предпочитаете оставить Ани старой девой, чтобы она вечно жила с нами, хотя она уже не дитя, чтобы вы разоблачали меня, пеняя мне на то, что я хотел посватать её чуть ли не за самого завидного жениха в Петербурге, ― упрекнул младший Каренин отца, когда ему, вопреки изначально миролюбивому настрою, захотелось озвучить ту претензию, которая предавала ему храбрости и решимости с начала сезона.
― То есть, она не дитя, чтобы я всерьёз задумался о её замужестве, но при этом она ребёнок, чтобы я учёл её мнение относительно её же избранника, ― вновь скривил губы Алексей Александрович, поймав его на противоречие себе же, и, как судья, заключил: ― Ани моя дочь, и мой святой долг родителя не дать тебе распорядиться её судьбой лишь по своему усмотрению.
― Ваша дочь? ― сорвалось эхом с губ Серёжи. Отец миллион раз называл её так, но только сегодня эта огромная неповоротливая ложь возмутила его. Он почти с отвращением к кому-то отвернул голову к окну, будто его интересовали острые стрелы веток, покрытые снегом и льдом. Каренин смерил его тем же взглядом, что и сестра в карете, но мрачное торжество, которым всегда платит заржавевшая правда тем, кто ещё с ней считается, не дала ему ощутить укол совести: «Стерпит и это, он святой, даже Ани он лишь терпит, чтобы бальзамировать свои старые раны этой святостью. Она памятник его великодушию, он глядит на неё и вспоминает, как он милосерден, ну так пусть утешится тем, что, как любой святой, он принимает муку за праведные дела», ― полилось из какой-то откупорившейся части его души. ― Скажите, вам не унизительно семнадцать лет растить, холить, баловать дочь месье Вронского?
Алексей Александрович за всю жизнь никого не ударил, и поступи он так, то никогда бы не простил себе такой грубости, но дай он сейчас пощёчину сыну, то, пожалуй, в последствии не слишком бы себя корил, однако ему было лишь не по себе, и он не мог закрыть это ощущение даже гневом. В первую секунду ему хотелось выдать что-то сентиментальное, сказать Серёже, что любовь не бывает унизительной, но он осёкся, будто боясь протянуть чуть ли не самый драгоценный обломок своего сердца тому, кто мог замарать его своей тупой прямотой. Он нахмурился и вытянулся, чтобы вернуть себе прежнюю суровость и с усилием возмутился:
― Вот оно что, Серёжа, тебе стоило с этого начать. Так ты решил удалить Ани из нашего дома, выдав замуж, чтобы она не мозолила тебе глаза. Не потому ли ты так упорствуешь насчёт господина Маева, что ты уверен в том, что их союз с твоей сестрой будет несчастливым? Или ты и сам себе внушил, что действуешь исключительно в интересах Ани?
― Я бы выбрал кого похуже, руководствуйся я той зверской целью, которую вы мне приписываете! ― поверх тирады отца заявил Серёжа.
― Я приму меры, ― сухо перебил его Алексей Александрович. Безапелляционный тон родителя вызывал в нём желание не сдаваться и дерзить до последнего, но он не стал перечить. То, что с ним вели себя, как с преступником во время оглашения списка его злодейств, оскорбляло Серёжу, но хуже всего было то, что он уже не мог разобрать, где справедливые обвинения, а где наветы.
― Как вам будет угодно, ― сдержанно ответил Алексею Александровичу сын и с издевательской покорностью произнёс: ― Я могу быть свободен? Вы уличили меня во всех грехах?
Каренин не стал его задерживать, хотя они оба понимали, что разговор не окончен, впрочем, учитывая их озлобленность друг на друга и слишком различные позиции по обсуждаемой теме, едва ли у этой беседы существовал финал.
Свои педагогические промахи принято компенсировать наказаниями, но у Каренина не получалось ни найти свою оплошность в воспитании Серёжи, ни выдумать ему подходящую кару. Как мало он знал собственного сына ― знай он его хоть немного, то догадался бы, что ничего сочинять уже не надо, потому что Серёже было не совестно, но так гадко, будто ампула, которая лопнула под его рёбрами, когда он напомнил отцу, чья Ани дочь, заполнила вязкой чёрной смолой всё его горло.
1) Согласно древнегреческой легенде, нимфа Дафна, преследуемая влюблённым в неё Аполлоном, взмолилась к своему отцу, речному божеству, о помощи, и тот превратил её в лавр.
2) Комплект состоящий из двух кресел и пуфика, который мог служить и как три отдельных сидения, и как кушетка в собранном виде. Причудливое название восходит к восемнадцатому веку, когда в моду начали входить домашние салоны и общая непринуждённость в общении. В литературе иногда упоминается как дюшес-бризе (транскрипция кириллицей с французского языка).
3) Итальянский поэт эпохи Проторенессанса, жил в XIV веке. Сборник его произведений, названный «Канцоньере» (песенник) посвящён музе и возлюбленной Петрарки ― Лауре и содержит 366 стихотворений, разбитых на на две части, первая из которых была написана при жизни мадонны Лауры, а вторая уже после её смерти. Общее количество сонетов, канцон и других литературных форм наталкивает исследователей на мысль о том, что каждому дню в году соответствует одно стихотворение.
Утреннее заседание в министерстве было назначено удивительно вовремя, так как не будь его, Каренины бы не избежали второго акта скандала. Алексей Александрович, скорее расстроенный, чем разгневанный, не смог ничем себя занять и не нашёл другого средства от своей меланхолии, кроме как пойти к дочери и побыть с нею. Сутки они провели достаточно странно: сначала Ани ждала, когда отец проснётся, чтобы он рассудил их с братом, затем он ждал, когда она отоспится, дабы её общество немного утихомирило его уныние. В самом деле, когда он смотрел на Ани, сушащую волосы после ванной у камина, ощущение смутной досады, будто он уронил музыкальную шкатулку, повредив в ней механизм, и теперь вместо мелодии она издаёт только ритмические скрипы, теряло ослепляющую яркость.
― Серёжа сегодня допоздна? ― как назло, напомнила Каренину о сыне Ани, сам он был бы доволен, если бы тому пришлось заночевать на работе, но дочь не разделяла его желания не встречаться с Серёжей. Наоборот, только она осознала, что никакой угрозы её привычной жизни нет и не было изначально, как ей понадобилось хоть мельком увидеть брата, чтобы понять, как себя с ним вести, или, если ей хватит храбрости, спросить напрямую, выдал бы он её замуж насильно, решай это он сам, а не отец.
― Вероятно, ― как можно более безразлично сказал Алексей Александрович.
― Вы не поругались? ― невинно поинтересовалась Ани, вращая в руках расческу, будто ревизируя её на пригодность перед тем, как пустить в ход.
― Я лишь повторил ему то же, что и тебе, ― ответил Каренин, тем не менее, не отрицая их ссору. Лица дочери он не видел, она сидела спиной к камину, но неподвижность её очертаний давала ему понять, что она не находит его ответ исчерпывающим, и он попробовал перевести тему: ― Послушай, а чем тебе так не угодил сын Владимира Александровича, мне он показался одновременно заносчивым и мечтательным, но уж не настолько отталкивающим. Я прав или, может быть, основной его порок заключается в другом?
― Нет, это очень точная оценка! Он, верно, мнит себя чем-то средним между Вертером, Байроном и сэром Ланселотом.
― Тяжело вообразить более нестерпимую помесь, ― засмеялся Алексей Александрович.
― О, несносный человек, лучше отравиться, чем жить с ним под одной крышей! ― всё ещё весело добавила Ани.
― Никогда не говори подобных вещей, ― велел ей из темноты суровый голос отца. Он снова не мог разглядеть, удивилась она или нет, ничего не выделялось из её облика, кроме замершего силуэта на фоне зловещих огней, которые, ютясь за её спиной, не то подчинялись ей, не то норовили поглотить.
― Но я ведь не выхожу за него замуж, следовательно и искать какой-нибудь яд понадёжней не собираюсь,― шаловливо оправдывалась Ани, почему-то напоминая отцу ведьму или языческую предсказательницу после страшного ритуала на крови.
― Это серьёзно, нельзя заявлять такое ради театральных эффектов. Зачем шутить так, я уже пообещал тебе, что не стану принуждать тебя к какому-либо браку. Жестоко так шутить, жестоко! ― рассердился Алексей Александрович, предпочитая и дальше убеждать себя в том, что дочка просто некстати жеманничает, потому что иначе, иначе… нет, нужно добиться от неё признания в лукавстве, ведь он слишком хорошо помнил, как шагал в скорбной процессии за закрытым гробом супруги, который скрыла неосвящённая земля, он потом ещё целых полгода думал, нельзя ли как-то исхитриться и признать Анну сумасшедшей, чтобы она упокоилась в пределах кладбища, а не за его оградой. ― Дай мне слово, что не будешь повторять такие страшные вещи забавы ради.
― Не буду, ― отозвалось чёрное изваяние перед огненным заревом. С братом Ани бы упёрлась и рассказала, даже преувеличив, какие идеи бродили в её голове двенадцать часов назад, но если отец так хотел, чтобы она отблагодарила его за великодушие ложью, то что же ей оставалось, как не солгать ему. И пугающий мираж почти пропал, не было вещуньи, умевшей допускать в свой разум покойников, осталась только расчесывающаяся перед обычным домашним камином Ани и неотвязная рябь в мыслях.
Новая баталия или даже постоянная брань показались Ани более приемлемыми по сравнению с тем, что происходило в их доме в последующие дни. Алексей Александрович и Серёжа сторонились друг друга, но не делали этого открыто, трапезничали они практически молча, а если и заговаривали, то в самых односложных и простых фразах скользило столько ледяного разочарования, что казалось, будто они искренне и навсегда возненавидели друг друга, но стараются сохранить приличия ради той пустяковой формальности, что они отец и сын. Пойди они даже врукопашную, это было бы не настолько изматывающее противостояние, потому что подобные схватки рано или поздно заканчиваются, но такое поведение может затянуться на месяцы, хотя и не оставляя синяков или ссадин. Оборонительная позиция, которую был вынужден занимать Серёжа во время всех столкновений со своим родителем, будто ободряла его, презрение же, которым обдавал его отец, как бы давало ему право чувствовать себя защищающейся стороной, а не пойманным за руку негодяем. Но что по-настоящему терзало его, так это взыскательные взгляды сестры, вымогавшие у него раскаяние. Но он не мог попросить у неё прощения, потому что знал, что её помолвка лишь тонкий верхний слой его вины, и сколько тогда он должен обнажить перед ней, в чём признаться? В том, что в погоне за удачной партией для неё перестарался, или в том, что для него мучительно носить с ней одну фамилию? Разве раскаиваются не за прошлые прегрешения? Можно ли просить прощения за то, продолжается по сей день и вряд ли прекратится когда-либо?
Словно нарочно, поручение на работе были не такими, чтобы спасительно задержать Серёжу в министерстве, и ему приходилось уединяться в дальней гостиной с книгой, потому что, как ему казалось, Ани намеренно садится за пианино, только он открывает новую главу. Стоило тексту начать заворачиваться в какой-нибудь образ, стоило ему вникнуть в суть какого-то тезиса, проанализировать парадокс или представить дом мэра Верьера(1), как через несколько комнат разрывалась размеренная мелодия. Конечно, прятаться от игры Ани было смехотворно, но почему-то последние четыре дня его внимание не могло зацепиться ни за одну строчку, если до его уха долетал хоть единственный аккорд, а до этой комнаты со странными тёмно-синими обоями, где он проводил практически всю вторую половину дня, не добиралось даже неразборчивое эхо музыки.
Мадам Лафрамбуаз, для которой не было отведённый роли в этой борьбе, умудрялась скучать по новенькому дому своего племянника в Сен-Клу(2) и вообще по возможной жизни с ним в качестве его названной матери. Раньше ей хотелось застать свадьбу своей воспитанницы и попрощаться с ней, убеждённой в том, что она выполнила все возложенные на неё как на гувернантка обязанности, но она глядела на своего патрона и его молодую копию и проклинала себя за то, что не вернулась на родину сразу же, когда получила известие от сына покойного деверя, которого она ещё мальчиком уберегла от навязываемой ему дедом военной карьеры. Теперь же она очутилась в капкане собственных склонностей: её ответственность и искренняя привязанность к Ани не позволяли ей дезертировать с поля боя и бросить воспитанницу в такой обстановке, а её миролюбивость и весёлый нрав гнали её подальше от семьи Карениных.
Пытаясь защитить себя и свою подопечную от парящей по особняку скованной враждебности, она уговорила Ани прогуляться, хотя небо посыпало тротуар и крыши колючей крупой. Отвратительная погода грозила слишком сильно сократить их вояж, но мадам Лафрамбуаз придумала, как попрепятствовать этому. Они как бы случайно завернули на улицу, где разноцветной мозайкой красовались витрины модных лавок, и в каждом магазине её что-то привлекало — и в каждом они проводили не менее получаса. То мадам Лафрамбуаз искала самые крепкие и тонкие шпильки, то Ани нужно было срочно приложить к себе всю дюжину родов муара(3) в ателье и подобрать к ним кружево, то ещё что-нибудь требовало их тщательного изучения.
Остановившись на очень тяжёлом запахе, имевшем свойство вытеснять из любого помещения весь воздух, гувернантка Ани вспомнила о таком докучающем понятии как деньги и, подойдя к прилавку, стала аккуратно расплачиваться с продавцом мелкими монетами. Мадемуазель Каренина ждала свою бонну у выхода и пыталась отмахнуться от той ароматической какофонии, которую она намешала вокруг себя, как вдруг за стеклом промелькнул крючковатый профиль любимой невестки Мягкой под козырьком миниатюрной шляпки, служившей насестом для стайки райских птиц, и отчего-то Ани отчаянно не хотелось попасться на глаза этой, в сущности, доброй и очень застенчивой женщине, будто она могла уличить её в каком-то недостойным поступке.
― Мадам Лафрамбуаз, давайте дальше не пойдём и вернёмся домой, ― обратилась она к гувернантке, проследив, куда направилась её светская знакомая.
― Ладно, тем более, что мы уже всё обошли, можно было бы посмотреть ещё тот хорошенький зонтик от солнца, но до дачного сезона ещё несколько месяцев, ― со скрытой досадой согласилась с ней гувернантка, думая, как поплутать по дороге обратно, чтобы выторговать себе ещё немного покоя.
Но Ани не угадала или не пожелала угадать желание своей спутницы, и чуть не бежала по самому короткому пути к их особняку, опасаясь, не дай Бог, кого-нибудь встретить. Не то чтобы ей было совестно за своё решение больше не посещать приёмов, но ей было неловко это кому-либо заявить, оттого что, объясни она Лидочке Мягкой, почему она шестой день нигде не появляется и не станет появляться впредь по своей воле, рано или поздно это дойдёт до её свекрови, а от неё к князю, и так далее, пока это не облетит весь Петербург, и каждый не выразит своё мнения насчёт поведения дочери старика Каренина ― таким образом получится, будто она отчитывается перед обществом и выносит частное дело их семейства на всеобщий суд, да и какую причину ей назвать? Сказать, что надоел ей этот высокородный змеевник, или что она решила оградить себя от навязчивых ухаживаний младшего Маева? Эта задачка как раз по Серёже, пусть сам выворачивает правду в таких выражениях, как ему требуется, чтобы у него не хлопнули перед носом дверью. Итак, ей стоило избегать прогулок в городе, но дома ей тоже было невесело.
Ужин прошёл уже привычно: отец поинтересовался, как дела у сына на службе, тот скупо ответил, что всё превосходно. Они вдвоём начали увлечённо, но без аппетита расправляться со своей едой, а Ани силилась предсказать по выражению лица своего брата и тому, как он наливает воду из графина, когда же он будет посыпать голову пеплом перед ней. Затем Серёжа уединился с чтением, пока Алексей Александрович и Ани остались пить чай. На сей раз его уход от общего стола не означал начала более непринужденной беседы ― Каренин перед завтрашним внесением поправок в своё завещание, всё время переспрашивал себя о некоторых деталях и пришёл к выводу, что сколько бы он не отписал дочери, от своеволия брата её не спасёт практически любая сумма, потому что даже самые несметные богатства не сделают её взрослой. Он размышлял так, будто готовился умереть завтра или послезавтра, хотя он всегда считал, что не доживёт до того, чтобы оставить дочь со спокойным сердцем, не переживая о том, чьим заботам она будет поручена после его кончины. На здоровье он, правда, пока не очень жаловался, но тип документа, который он собирался оформлять, располагал к некоторой мрачности. Ани тоскливо мешала чай ложкой, а когда это занятие ей наскучило, она припомнила идею, которую ей подала мадам Лафрамбуаз в парфюмерной лавке:
― Папа, а почему бы нам не пожить на даче?
― Но ещё даже не март, ― машинально ответил Алексей Александрович, не вникая в её предложение, потому что его разум всё ещё был напитан предстоящим визитом к нотариусу.
― Но в деревне можно жить и зимой, почему же нельзя на даче? Там ведь есть печь, камин, ― без надежды убедить его сказала Ани.
― Если всё привести в порядок, то вполне, ― очнулся Алексей Александрович.
Сумасбродство дочери определённо находило в нём живой отклик, хотя сама она полагала, что едва ли из её минутного порыва покинуть город в столь оригинальное время года что-то выйдет, и потому ещё даже не успела вообразить себе, как ей понравится встречать слякотный и промозглый пролог весны на природе. Эта мысль показалась ему очень логичный: смена обстановки будет полезна дочери и приятна ему. Война с сыном начинала его утомлять, но он не наблюдал в нём и тени раскаяния и считал себя не вправе отступать. Такая искусственная суровость требовала от него большого напряжения душевных сил, а их отъезд с Ани одновременно продемонстрирует Серёже, что его проступок не забыт, но от Алексея Александровича бы уже не требовалось держаться такой прокурорской холодности. ― Так и сделаем, ― провозгласил он, оставив дочери недоумение художника, чей самый заскорузлый набросок ни с того ни с сего признаётся шедевром.
На следующий день начались сборы, шедшие стараниями Алексея Александровича крайне энергично. Ани не могла в полной мере воодушевиться грядущим переездом, хотя она и жаждала покинуть столицу, но то, что добровольное изгнание из Петербурга было единственным способом как-то облегчить сложившееся положение в их семье, не позволяло ей насладиться собственным могуществом. Отец так часто соглашался с ней, что могло подуматься, будто она помыкает им, хотя на самом деле его желания просто были слишком созвучны с её, чтобы он отказывал ей в чём-либо. Через два дня всё было готово к их отъезду. Рано утром к крыльцу был подан экипаж, а Верочка сновала по дому туда-сюда с чемоданами и картонками. Серёжа уже собирался на службу и ненадолго отвлёкся от проверки бумаг в своей папке, чтобы попрощаться с отцом и сестрой. Будучи человеком далеко не бестолковым, он понимал, что манёвр с дачей должен ещё раз укорить его, наказать и показать, что его обществом брезгуют. Естественно, ни один из пунктов расшифрованного Серёжей манифеста не озвучивался, а поводом для всей затеи были назначены рекомендации врача старшему Каренину почаще бывать на воздухе и внезапная тоска по сельской жизни.
Блики от белоснежного солнца расплескалась по прихожей каким-то особенно чистым светом, какой бывает только до полудня. Выйдя к главной лестнице, Серёжа застал сестру одну, она тут же высоко вскинула голову, и ему пришлось спуститься к ней, притянутому вниз её пристальным взглядом. За прошедшие восемь дней со злополучного раута у Мягких они не были наедине: выяснилось, что им достаточно легко избегать друг друга, и сейчас Серёжа чувствовал, будто окончательно разучился говорить с ней, впрочем, он никогда этого не умел, но раньше Ани всегда приходила ему на помощь, и они не молчали вот так.
― Ты уже одета, ― чопорно констатировал он, осмотрев её дорожную накидку, под которой она прятала скрещённые руки. ― А отец? ― уточнил Серёжа, заметив, как сестра иронично собрала до непропорционально кукольных размеров губы, чтобы их не шевельнула насмешка.
― Он сейчас придёт, ― объяснила она и требовательно уставилась на брата, так как его робость, которую он так и не смог скрыть от Ани, оживила её надежды на извинения.
― Сегодня же отправитесь гулять? ― не давал созреть никакому более серьёзному разговору Серёжа.
― Если папа в дороге не устанет, ― эта неловкость в том, как у него заострялись скулы из-за плотно сжатых челюстей, уже совсем понравилась Ани, в отличие от брата совсем не выглядевший ошарашенной. ― Серёжа, ты можешь писать мне, ― авансом разрешила Ани, подарив ему самую хрустальная улыбку, и эта ободряющая кротость показалось ему почти издевательской, словно она пыталась ранить его своим всепрощением.
― Да, я напишу, ― ответил Серёжа, обведя глазами будто в разы увеличившуюся прихожую, наводнённую матовыми лучами.
Они бы сказали что-то ещё, но спустившийся к ним Алексей Александрович прикончил ещё не начавшееся объяснение. Серёжа проводил их к экипажу, возле которого они попрощались, как он и представлял — без сантиментов или намёков на то, что они станут скучать друг по другу. Да, вот так и было правильней всего, а их сцена с Ани явно была лишней. Как жаль, что между ним и сестрой не могла царить та же равнодушная учтивость, что между ним и отцом...
Как только их карета завернула за угол, Серёжа поспешил на работу, будто боясь, что особняк шепнёт ему какую-то страшную вещь, от которой он уже не отделается, если он помедлит и не уйдет сейчас же. Но ему пришлось вернуться: одну бумагу всё-таки забыл, а она была слишком важной, чтобы послать за ней кого-нибудь.
Серёжу продолжали приглашать так же часто, ведь за завершающийся сезон он полностью разрушил свою репутацию домоседа. В первые визиты у него пытались разузнать, где его сестра и спутница, на что он односложно врал о пустяковой простуде, полагая, что если не разбаловать общество разнообразной и витиеватой ложью, то любопытство, вызванное отсутствием Ани, вскоре угаснет. Оно бы так и случилось, но нашёлся не такой скупой на подробности, а главное, как многие считали, достоверный источник.
Изворотливая деликатность и отвращение к всему вульгарному не позволяли госпоже Дёмовской опускаться до того, чтобы начинать разговор о подруге дочери на многолюдном собрании, но чтобы пустить слух, нет надобности кричать.
― Что-то мадмуазель Каренина совсем пропала, ― заметила посетительница Елены Константиновны, разглаживая складку на вязаной салфеткой под своим чайным блюдцем.
― О, увы, это не неожиданно, ― со вздохом молвила хозяйка дома и с невероятным достоинством воскликнула: ― Ах, несчастное дитя!
― Что же с ней стряслось? ― удивилась гостья.
― Неужели вы ничего не заметили, баронесса? Впрочем, грустно замечать подобное в дебютантке, но я знакома с мадемуазель Карениной слишком давно и слишком близко, чтобы оставаться в неведении, ― роль сфинкса определённо была любимой у мадам Дёмовской, и она вовсе не торопилась раскрывать ведомую лишь ей тайну.
― Я напротив не успела составить мнение о ней.
― К сожалению, вам может больше не представится такой возможности.
― Почему же?
― У несчастной девочки чахотка, и я смею предположить, что очень давно, ― разразилась трагическим открытием Елена Константиновна, откинувшись на спинку кресла, будто она, обессиленная своей сдержанностью, искала поддержки у этого предмета интерьера. ― Разве вы не припоминаете: эта мертвенная бледность лица, этот пылающий малиновый румянец? А как у неё блестят глаза, словно она ежесекундно сдерживает слёзы.
― Естественно, я обращала на это внимание, но мне не приходило в голову, ― потвердела наблюдения хозяйки поражённая баронесса, дабы не ударить в грязь лицом и не произвести впечатление поверхностной и грубой особы.
― Могла бы существовать надежда, что всё это не признаки недуга, но сколько танцев она пропускала за один бал, вспомните. Её живость и вспыльчивость в сочетании с меланхолией, усталостью, скукой. Без сомнений, натура она бурная, вот её страстная душа и погубила хрупкое тело (4), ― философски изрекла Елена Константиновна, и изящным жестом убрала с высокого лба прядь волос, выбившуюся из её причёски из-за слишком картинных и драматичных перемен в наклоне головы.
Дурное настроение Серёжи кое-как уберегало его от частых расспросов ― оно само по себе служило подтверждением слов мадам Дёмовской, которые уже жили в отдельности от неё и прошли такое количество метаморфоз, играя новыми красками в устах каждого нового рассказчика, что уже, право, было бы не совсем уважительно в отношении общества, сочинившего эту замечательную историю, полностью приписать авторство лишь одной Елене Константиновне. Младший Каренин редко выезжал, так как теперь ему не нужно было устраивать чей-либо брак, при нём почти не сплетничали, хотя он понимал, что вряд ли все довольствуются его враньём, но было легче найти и вернуть оставленные на пеньке в лесу орехи спустя два дня, чем вырвать все слухи о его сестре у светских сплетников.
Ани же полностью забыла о Петербурге, и уж тем более её не занимало, что о ней судачат. Хотя дни в обществе отца и бранившей всё на свете мадам Лафрамбуаз проходили однообразно, но ей было столь приятно распоряжаться собой по собственному усмотрению, что прогулки по грязи, чтение с отцом по очереди, игра на пианино и редкие уроки с бонной приводили её в восторг.
В начале апреля Серёжа воспользовался позволением сестры написать ей и зачем-то отправил короткое сухое послание, в котором сообщал, что здоров, а в министерстве всё идёт своим чередом, только Роман Львович не согласился в одном деле с Владимиром Александровичем, но, по его мнению, они оба были не совсем правы. Он садился за это письмо не единожды, и печальная участь многочисленных предшественников таки-отосланной записки, как и не прошедших цензуры черновиков, верно, смягчили бы ту, для кого сочинялась эта многострадальная депеша. Но душевное равновесие Ани было абсолютно подорвано тем, насколько она обманулась относительно содержания письма брата. Она с настоящим трепетом отнеслась к долгожданной весточке от Серёжи, и заранее принимала все-все извинения и даже жалела его, но не обнаружила и иносказательной мольбы о примирении. Записка провела в её руках меньше двух минут, после чего она с большой жестокостью была изрезана маленькими маникюрными ножницами. Разве она позволяла ему отправлять такие отчеты? Разве он не сознавал, что послание такого толка абсолютно неуместно? Разве это письмо не должно было отображать то, что творилось у него на душе все последние месяцы? Её словно обсыпали мелким песком или пылью в зной, когда она ждала, что на неё плеснут прохладной водой.
Положив лист бумаги поверх той соломенной подстилки, которая получилась из остатков послания Серёжи, Ани стала писать ему в ответ, что ненавидит его всем сердцем, но позвавший её прогуляться по саду папа и то, что у её жалоб и возмущения, которые никак не облачались в письменную форму, появился слушатель направило её творческие способности к другому жанру. Алексею Александровичу были объяснимы претензии дочери к Серёже, но так как он не написал бы лучше, то в его увещеваниях прозвучали оправдания для сына, хотя он заступился скорее за свою манеру вести личные дела, передавшуюся и его наследнику, чем за него самого.
Вечером Серёжа получил записку от Ани, и она подсказала ему, что из их переписки ничего не получится.
«Милостивый государь, я рада читать, что вы в добром здравии, и дела ваши не оставляют вам поводов для беспокойства. За сим лишь сообщу вам, что моё здоровье также пристойном в состоянии, как и здоровье нашего отца.
С глубоким уважением и благодарностью за оказанное внимание Анна Алексеевна Каренина»
― гласило письмо его сестры, больше напоминающее ходатайство или другой документ. Преувеличенно-канцелярский тон был предметом особой гордости Ани, а удовольствие от собственной саркастичности и торжество от того, что последнее слово осталось за ней, сменили в её настроении и разочарование и обиду, которые хоть и не ушли полностью, но будто опали куда-то, как речной ил на дно. Доля остроумия в её выходке была, но она произвела на Серёжу совсем другое впечатление, чем она рассчитывала, и уж конечно, он не перечитывал её записку много раз, дабы понять, что же имела в виду его сестра, и почувствовать за диковинно официальными выражениями укор.
Новый этап раздора между детьми Алексея Александровича был трактован мадам Лафрамбуаз превратно: она решила, что хоть какая-то весточка от месье Сержа знаменует собой окончание их сильно затянувшийся ссоры. Она была неправа, но мадам Лафрамбуаз учитывала некоторые свойства характеров всех членов семьи Карениных и сознавала, что если она будет ждать окончательного примирение, то может уехать во Францию глубокой старухой. Поэтому она поспешила объясниться с отцом своей подопечной, и тот не посмел её задерживать.
Отъезд мадам Лафрамбуаз сузил их круг ещё больше, казалось, что на всю округу никого не осталось, кроме Ани, Алексея Александровича и нескольких слуг. По соседству с ними были разбросаны громоздкие нетопленные особняки, в которых с начала осени никто не жил, и только дача Карениных с вызовом своим пустовавшим собратьям преждевременно пробудилась от зимней спячки. На кого-то другого такое одиночество навело бы тоску и чувство отрезанности от мира, но местное запустение пришлось Ани по вкусу. Можно было целый день прочесывать окрестности и никого ни разу не встретить. Было что-то волшебное в том, что она одна видела и знала, как выглядят неоперившиеся рощи и сады в это время года, словно она была допущена к тому, как к важной церемонии наряжается королева или принцесса, которую никому не положено видеть без огромного шлейфа и гирлянды самоцветов. Иногда она специально гуляла по землям, прилегавшим к чьему-нибудь особняку, разглядывая сквозь не зашторенные окна зимовавшую под белыми саванами мебель. Насколько утомил её свет и нескончаемая череда балов, Ани поняла только сейчас, полностью отдохнув. Ей даже становилось весело, вспоминайся ей Михаил или другой человек из общества, она представлялась себе такой хитрой и ловкой, оттого что освободилась от них всех, элегантно сбежав на дачу, что эти края всякий раз прибавляли в прелести и окончательно влюбили её в себя.
Наибольшее очарование было сосредоточено вокруг небольшого пруда, будто отделанного кружевом из сухого камыша. По берегам возвышались подростково-худенькие деревья, своими тонкими ветками путаясь в небе и поднося то облакам, то несмелому солнцу свои крохотные листья в дар. Ани, уже покоряясь своей привычке, приходила сюда почти каждый день. Погода сегодня словно боялась кого-то разбудить: ветра совсем не было, а светлые тучи лишь рассеивали яркий свет, нырявший в золотистую воду и оставлявший на её поверхности нежное мерцание. Ани хотела снова обойти дозором свои владения, но остановилась у тропинки, ведущей к узенькой пристани. Будто бы глубоко задумавшись, она стояла там, и все её мысли дремали, как часто случается это в детстве или очень глубокой старости, душа в такие моменты закрывается от разума, как бутон цветка, пока в ней происходит какие-то неописуемые перевороты.
Вдалеке раздались осторожные шаги, наверное, это Хома или Тимофеевич, или кто-то из сторожей соседских дач, с которыми она уже свела знакомство, когда любопытничала и рассматривала вверенные их зоркости особняки. Опять не было ни единого звука, кроме тонкого птичьего чириканья, но тишина в природе теперь существовало не для того, чтобы убаюкивать её ― всё как будто замерло перед чем-то и в стеснении умолкло. Воздух всё так же пах выбившейся из под корней деревьев сыростью и залёгшими в траве первоцветами, а солнечные лучи, сдерживаемые зависшей в небе дымкой, гладили ей лоб и щёки, но её обвивало какое-то лишнее ощущение. Она медленно обернулась.
Футах в пятнадцати от Ани стоял неизвестный ей мужчина, несколько мгновений смотревший на её лицо с подобием не то ужаса, не то смятения, как будто в ней было что-то чудовищное, или он никогда раньше не видел людей. Ему не могло ещё исполниться более пятидесяти, красота уже оставила его, но, пожалуй, многие черты ещё напоминали о том, что она некогда была его спутницей. Ани поклонилась незнакомцу, растерянная не столько потому, что ещё один человек появился здесь, сколько его замешательством. Наконец, словно пресытившись своим оцепенением, он кивнул ей в знак приветствия и, не проронив ни слова, пошёл в обратную сторону, уж слишком сильно вцепившись левой рукой в свою трость. Признаться откровенно, ей было приятно вновь остаться одной, хотя она практически представилась этому господину, но он, наверное, тоже желал уединение и погрузился в размышления о какой-то невесёлой теме, не рассчитывая на то, что ему придётся вести добрососедские беседы. Всё же обогнув пруд один раз, Ани направилась домой, быстро позабыв о произошедшем, так как ей не удалось выдумать даже самый неправдоподобный ответ на вопрос, чем же она так взволновала этого человека — ведь не принял же он её за лесную деву или не упокоенную утопленницу?
1) Городок, в котором разворачивается часть событий в романе Стендаля "Красное и чёрное" 1830 года.
2) Западный пригород Парижа.
3) Муар ― шёлковая или полушёлковая ткань с характерными блестящими разводами, напоминающими круги на воде или рисунок древесины. Уз муара помимо вечерних платьев делали ленточки для орденов и других наград.
4) Хотя конец XIX века был периодом бурного развития медицины и микробиологии, чахотку ещё считали не столько последствием инфекции, сколько романтическим недугом, приписываемым людям с тонкой душой и необузданными страстями. Возможно, это связано с тем, что некоторые знаменитости умерли от этой болезни, а может быть, причина кроется в том, что больной на первых порах и впрямь выглядел даже привлекательно согласно канонам моды той эпохи. Так смерть от чахотки стала синонимом смерти от разбитого сердца или смерти от горя, хотя страдали от туберкулёза в большей степени всё-таки фабричные рабочие, которые жили в антисанитарных условиях и нищете, а не порывистые аристократы.
Как только Алёша Облонский получил от кузена телеграмму, в которой Серёжа сообщал о своей командировке и переезде отца с Ани на дачу, он тотчас примчался в Петербург: регулярно тешить свой жгучий урбанизм поездками в столицу ему мешало то, что его дорогой друг жил не один. Не то чтобы Алёше не нравились Алексей Александрович и Ани, но просто обедать у холостого родственника, старше него всего на два года, а потом прогуливаться с ним по набережной или даже поехать с ним на спектакль, где можно завести какое-нибудь полезное знакомство ― всё это было несравненно приятнее, чем трапезничать с почтенным кавалером ордена Святого Владимира(1) и его детьми.
Задание, исполнять которое Серёжа уезжал в Москву, было очень хлопотным, трудным и могло отнять при нерасторопном ведении и полтора, и два месяца, так что ему не пришлось изгаляться, дабы добиться этой командировки; Владимир Александрович же был только рад тому, что Каренин сам вызвался разрешить это дело, хотя ему было жаль прощаться со своим любимцем на столь длительный срок. Больше всего в этой командировке Серёжу привлекало то, что он, как и его сестра, сбежит от петербургского общества. Он вращался в свете уже много лет и должен был усвоить, что сезон достаточно условная вещь, и никто не запирается по домам после Масленицы, но всё же он наивно полагал, что пост нарушит такой же естественный для Петербурга, как кровоток для животного, круговорот слухов ― но вот уже близилась Пасха, но приглашать гостей никто реже не стал и сплетничали с ними не меньше.
Самым большим испытанием для Серёжи были встречи с Михаилом. Они виделись всего-то три раза за минувшую часть весны, но и этого хватило для того, чтобы отторжение Ани к этому молодому человеку стало ему гораздо более понятным. Впрочем, он не смел претендовать в своём отвращении на объективность ― люди, перед которыми стыдно, всегда отвратительны тому, кто провинился перед ними. Со сватовством Маева к Ани уже всё было кончено, по совести, наверное, стоило срубить с плеча и признаться Михаилу, что они проиграли в этой истории и, если не изобличить себя в обмане, то хотя бы объяснить, что отношение сестры к браку было трактовано ими неверно. Но Серёжа предпочитал будто придушить, сточить интерес Михаила и любое желание в нём как-то действовать. Сначала он как бы не признавал за неудавшимся зятем отличия от общей массы людей в свете, и никакой отдельной басни для него не существовало: Ани приболела и всё тут, но этого было явно мало для влюблённого, и дело вот-вот могло принять такой оборот, что не сегодня, так завтра он попробует взять особняк Карениных штурмом. Поэтому, как наставнику Михаила в его ухаживаниях за Ани, ему нужно было воспользоваться весом своего мнения и посоветовать своему ученику не предпринимать ничего подобного.
― Как здоровье вашей сестры, Сергей? Ей лучше? ― спросил его Михаил с нетерпеливым негодованием на своём подвижном лице в их последнюю встречу на генеральском рауте, куда Серёжа пришёл по надобности навести справки на одного московского чиновника. Младший Маев же принял это приглашение лишь с расчётам на то, что там будет и Каренин.
― Да, ей гораздо лучше, но она ещё слаба, ― заученно ответил ему Серёжа, немного отвернувшись от игорного стола, за которым в очередной раз сорвал банк Роман Львович.
― Я могу её проведать? Алексей Александрович позволит мне такую вольность? ― совсем без просительной интонации произнес Михаил, и Серёже даже показалось, что он не на шутку сердится на него.
― Это не зазорно, но, понимаете ли, ход теперь за Ани. Ваше внимание к ней ясно обозначило ваши чувства и намерения в отношении неё, и теперь очередь Ани делать шаг. Дайте ей всё обдумать, пусть она либо выскажет вам свою благосклонность каким-либо жестом, либо её молчание будет говорить само за себя, ― попробовал Серёжа проложить путь для мысли о безразличии Ани, которая рано или поздно должна настигнуть его собеседника, как бы сильно он не поглупел от своего обожания.
― Итак, вы предлагаете мне сложить оружие, когда… ― он хотел сказать, когда он уже почти добился своей цели, когда победа была почти за ним, но Серёжа оборвал его.
― Женщины так непостоянны, тем более, такие молодые женщины, ведь моей сестре всего семнадцать лет, ― мягко, но уж слишком отстранённо произнес Каренин, наконец прямо смотря своими светлыми глазами на Михаила с сочувствующим, утешительным выражением, указывающим на то, что нет ни единого шанса, что Ани однажды станет мадам Маевой.
― Но если вы отговариваете меня хоть намекнуть Анне на то, что я не забыл её, то как же она может быть уверена во мне? Естественно, её оскорбит моё невнимание, и поделом мне будет. Охладей она ко мне, виной всему будет не её ветреность, а моя нерешительность, ― громко возразил Михаил, и не злорадствуй все игроки в честь долгожданного проигрыша Романа Львовича, этот пассаж услышал бы не один лишь Серёжа.
― Моя сестра в курсе, что вы вспоминаете и беспокойтесь о ней, так что запаситесь терпением, ― примирительно осадил его Каренин. Зачем он только облекал неизбежное в размытые, неясные фразы, он и сам не знал.
Конечно, рассудительный человек понял бы, что вся затея уже обречена, а эти неопределённые, туманные речи ― её эпитафия, но разве был Михаил рассудительным и до того, как полюбил? Из беседы с братом дамы своего сердца он вынес лишь то, что Ани, как и положено девушке, от которой стоит потерять голову, не лишена тайны и кокетства, доходящего до жестокости, а ему нужно лишь подчинится её воле, ведь только настоящее обожание способно на подобный подвиг; увлечение же всегда приходится поддерживать новыми свиданиями, перепиской и прочими вульгарными вещами и поступками, пока любовь питает себя сама в любой разлуке.
Послезавтра Серёжа отбывал в Москву, о чём он написал отцу, который учтиво пожелал ему успеха в его поручении, но даже не обмолвился о том, что им стоило повидаться перед его отъездом, поэтому родственные сантименты Алёши выглядели уж совсем экзотично на фоне холода между старшим и младшим Карениным.
― А у меня, Серёжа, вся жизнь под откос пошла, ― с несоответствующим такому заявлению задором сказал Облонский, когда они с кузеном сидели в одной из гостиных каренинского особняка, всякий раз оставлявшего в душе Алёши неизгладимый след своим богатством.
― Что же произошло? ― спросил Серёжа, улыбаясь. Его кузен был практически полным собранием качеств, которые он не любил в людях, но Алёша не вызывал в нём ни капли раздражения, а всякое, даже справедливое негодование в адрес его родственника, моментально отшлифовывалось, как сучок на доске, лучистым обаянием, отличавшим большинство Облонских.
― Марфута, ― вздохнул в ответ гость Серёжи, постукивая своими маленькими, будто дамскими ботиночками друг об друга.
― Тебя переводят служить в Марфуту? Это где-то в Тульской губернии? ― уточнил Каренин, посчитав, что, очевидно, весёлый нрав его двоюродного брата досадил кому-то из уездного начальства, и теперь его в наказание переводят в совсем глухую провинцию.
― Марфута ― это младшая дочь нашего следователя, и было бы славно, если бы меня услали в любое захолустье, но подальше от неё. Ты ведь знаешь, я всегда хотел найти невесту здесь, в Петербурге, выгодно жениться, а теперь все мои планы рушатся на глазах. Позвал меня на кофей с ликёром её отец, я-то с его детьми и до того был знаком, но тогда она не была такая прелесть, честное слово. Наверное, потому что она тогда только вернулась из пансиона, а девицам нужно ещё года полтора, чтобы превратиться обратно из кукол в людей. Я уже со счёта сбился, сколько раз ей чуть-чуть предложение не сделал. Да семья у них такая бедная, им церковная мышь может в долг давать, ладно-ладно, не настолько уж они убогие, но её приданое меня совсем не устраивает, ― сокрушался Алёша под смешки кузена. ― Это тебе можно вон шляпницу посватать, а я не так состоятелен для таких романтических решений, я ведь не любимец деда, как Гришенька, мне миллиончик со дня на день в карман никто не положит.
― Разве Щербацкий не поделил всё имущество между дочерями? ― удивился Серёжа.
― Тётки тоже кое-что, скорее всего, получат, но дед много раз говорил, что хочет всё передать Грише, или сначала маме, но потом непременно Грише, он его как приворожил, дедушка разок побывал в Ергушево и как заладил: «Вот Грише всё оставить не страшно, вот он мой наследник, вот он мой наследник». Через две недели завещание читать будут, и так всем всё ясно, только маменька с Гришей не то удачи своей не верят, не то скромничают ― ты как у них будешь, об этом не говори, они только заотекиваются вдвоём. Я это всё только от Лили знаю, ― зашептал Алёша, будто их могли подслушать какие-нибудь недоброжелатели. Тут он приобрёл застенчиво-виноватый вид и понуро произнес: ― Я должен тебе кое в чём признаться, я тебя предал, Серёжа.
― Как же ты умудрился предать меня?
― Я намедни черкнул маменьке письмецо и упомянул, что ты на месяц или дольше едешь в Москву, ― он запнулся, прочитав по опустившимся вниз бровям Серёжи, что он догадался, о чём дальше пойдёт разговор, ― она очень настаивает на том, чтобы ты каждый день обедал у них, а лучше будет, если ты бы и вовсе остановился в нашем доме, ― приглашение пожить уже выдумал Алёша. По его расчётам, Серёжа охотнее согласится только обедать у его родных, если над ним нависнет угроза гостить у них много недель.
― Я бы и так к Дарье Александровне заглянул несколько раз, Алёше, ну зачем ты! ― забранился Серёжа с большими паузами между словами, выдававшими крайнюю степень его недовольства.
― Прости, Серёжа, прости, я ужасный болтун. Но знаешь, ты болел корью? ― восхитился собственной находчивостью покрасневший гость.
― Болел, ― ответил ему сбитый с толку такой резкой переменой темы Серёжа.
― Тогда ничего не попишешь. Саша недавно болел, маменька очень волновалась, потому что Вася как раз в его возрасте от кори умер. Но раз ты болел, тогда уж только смириться. Что же ты прямо с лица спал? Раскормит тебя матушка немножко, тебе даже пойдёт, ― оценивающе осмотрел острый контур подбородка кузена Алёша, будто решив, что такая худоба совсем несолидна, и тут же снова начал жаловаться на то, как его карьеру и устройство дальнейшей судьбы загубило распевание кофею с ликёром в доме уездного следователя, и спросил у Серёжи, не угостит ли он его подобным образом, а потом уже, к его радости, подошло время ужина.
Серёжа ещё долго ругал двоюродного брата за его длинный язык, хотя он почитал Дарью Александровну образчиком искренности и многих других добродетелей, а его подлинное родственное расположение к ней и чувство долга рано или поздно привели бы его в дом Облонских в любом случае. Поэтому в дороге он был в недурном настроении, и его соображения насчёт того, что московский сановник, о котором он предварительно разузнал, будет чинить ему всяческие препятствия, опасаясь за свою должность, и, вероятно, водить за нос, перемежёвывались тяжкими думами о том, что, как родственнику, ему положено преподнести внукам Долли какой-то подарок, и лучше ему положится на свой вкус, иначе тётя потребует у него не тратиться и так ничего и не подскажет ему.
Командировка Серёжи никак не повлияла на ход жизни его отца и сестры, кроме разве того, что в день его отъезда из Петербурга Алексей Александрович вспомнил, как сам по поручению посещал Москву ещё в свою бытность губернатора, и достаточно подробно обрисовал Ани семью её дяди, когда они сидели в столовой и через открытое окно слушали, как по садовым деревьям оползает ливший второй день дождь. Рассказ Алексея Александровича хоть и показался ей интересным ― впрочем, Ани вообще любила, когда отец что-то ей рассказывал, тем паче если это чуть походило на сплетни, несмотря на очень трезвую, обстоятельную манеру повествования, присущую Каренину ― но ей, от природы ревнивой, было неприятно узнать о том, что Степан Аркадьевич и его жена никогда с ней не виделись и не изъявляли такого желания, хотя она чувствовала, что имеет на них кое-какие права как на родственников, к тому же достаточно славных.
Низкие медленные тучи ещё лениво угрожали ливнем, но Ани всё-таки решила пройтись подальше. Отец составлял ей компанию в основном с утра или вечером, до обеда же она плутала по окрестностям одна, пока Алексей Александрович ждал её дома, потому что ему не хотелось выглядеть перед дочерью дряхлым и немощным стариком, который не в состоянии угнаться за ней. У пруда сегодня было особенно сыро, и влажный ветер запускал по воде суетливые мелкие волны. Ани полезла в камыш, собрав с него всю росу своей юбкой, и стала бросать двум уже ретировавшимся от неё уткам раскрошенный белый хлеб.
― Здравствуйте, мадмуазель! ― поздоровался кто-то с ней. Позади неё стоял тот же мужчина, которого она уже видела здесь три дня назад, и с напряжённым благодушием чуть улыбался ей. ― А я так и думал, что снова встречу вас. Вы тут, верно, на даче с родителями? ― спросил он, приближаясь к зарослям у воды.
― С отцом, ― неуверенно поправила его Ани, поражённая метаморфозой в поведении этого господина, ― с Алексеем Александровичем.
― А, вас зовут Анна, не правда ли? ― он заметил зарождающееся недоумение в глазах Ани и, ругая себя за торопливость, объяснил: ― В молодости я мог похвастаться отменной памятью на имена и связи между людьми, сам изумляюсь, как я раньше запоминал, где чья тётка, кто кому кузен, хотя этот талант был мне полезен в Петербурге. Я ещё с тех пор запомнил, что у Каренина сын Сергей и младшая девочка Анна.
― Так вы знакомый моего отца? ― уже равнодушно задала вопрос Ани, кинув подальше в воду оставшуюся горбушку.
― У вашего отца сотни таких знакомых, как я. Одно время все интересовались политикой и все считали себя общественными деятелями, а Алексей Александрович был заметной фигурой и у всех на слуху, ― история кроилась наспех и не очень-то ладно, но Ани слишком почитала отца, чтобы усомниться в том, что ей говорят правду, да и причин врать у её собеседника будто бы не было.
― Вот как. А вы здесь гостите у кого-то? Я вас раньше никогда не встречала,― заметила Ани, выбираясь из камышей.
― Нет-нет, я здесь один. Для меня, признаться честно, неожиданно то, что здесь кто-то ещё живёт в эту пору года. Вам тут, верно, очень скучно, ― мягко предположил так и не назвавшийся месье и усовершенствованным тоном, который, как ему казалось, лучше сочетался с ситуацией, ещё мягче произнёс: ― Ведь здесь не Петербург.
― Я совсем не скучаю, ― повзрослевшим от обиды голосом ответила Ани, расценив упоминание столицы как посягательство на свою возможность находиться вдали от неё.
― Как же вы проводите здесь время, мадмуазель? ― миновав её жёлчность, поинтересовался безымянный господин.
― Так же, как и всегда, тут даже больше развлечений, в городе нельзя так долго гулять ещё и одной.
― А вы сюда часто приходите? ― оживлённо ухватился он за её последние слова, как доселе дремавшая кошка хватается за горло пролетавшей мимо птички.
― Почти каждый день.
― Тогда, я полагаю, мы будем с вами здесь нередко встречаться, ― радостно заключил незнакомец. Он как-то странно держался, будто он находил свою спокойную вальяжную манеру говорить с ней нахальством и сам стыдился этого, так может дерзить лицеист учителю с невозмутимым видом, опасаясь при этом получить самое суровое наказание как раз за это своё хладнокровие, но в целом он ничем не оттолкнул Ани, так что фраза о том, что они ещё многократно столкнутся, не вызвала в ней протеста.
― Я ничего не имею против, только скажите ваше имя, ― попросила мадмуазель Каренина, скрыто указывая на его промах.
― Простите мне мою оплошность, Павел Борисович Инютин, ― с поклоном назвался он, после чего Ани ещё раз представилась своим полным именем, хотя он уже знал его, и стала прощаться, не без удовольствия обнаружив, что её новый знакомый огорчён тем, что ей уже пора.
Нередко в понимании нового знакомого Ани соответствовало тому, что принято называть ежедневно, потому что он пришёл и на следующий день, хотя она совсем не ожидала его встретить и рассердилась от того, что он опять явился. Ани опустилась на ещё холодную землю и вставляла в свои тяжёлые толстые волосы фиалки, когда её уединение вновь было нарушено. Павел Борисович звонко её поприветствовал и стал нести неловкую чепуху о погоде, а подойдя к ней, он безо всякой деликатности бегло окинул взглядом её причёску, и на его лице показалось абсолютно оскорбительное умиление. Ани представила, как она выглядят со стороны ― то, что она вообразила, походило на клумбу, и она разозлись на месье Инютина за то, что он застал её в таком виде и с такой снисходительный насмешкой глядит на неё. На самом деле, увидь она своё отражение в пруду или по приходу домой в зеркале, она бы не почувствовала себя глупо, потому что есть некоторые дурачества, проказы, которые никак не порочат, окажись чудак наедине сам с собой, но если кто-то застал его за таким баловством, то ему непременно будет стыдно и досадно, будто засвидетельствованная выходка уже обязательно становится чем-то позорным. Ани перебросила свои собранные в хвост пышным бантом волосы на правое плечо, так чтобы Павел Борисович не видел её причёски, и с раздражением стала выдёргивать из неё опротивевшие цветы.
― Я вас чем-то прогневал? ― растерянно спросил Павел Борисович, сделав ногой несообразное движение, будто он сначала намеревался сесть подле неё на траву, но в итоге передумал и остался в прежней позе.
― Да, вы надо мной смеётесь! ― уязвлённо пояснила мадмуазель Каренина, ещё сильнее оскорблённая тем фактом, что ей припомнилось, как в деревнях цветами украшают гриву лошадей, и хотя Инютин такого не говорил, но и в этом сравнение был виноват именно он.
― Анна, я ни в коем случае не смею смеяться над вами. Зачем же вы вырываете все фиалки? ― то, как он испугался ссоры с ней, сделало бы ему честь в глазах Ани, но она была слишком занята своей задетый гордостью и ощипыванием своих волос.
― Они мне больше не по вкусу, ― продолжая удалять из причёски доставившие ей столько неудобств растения, отрезала Ани.
― Если вам так угодно, то я не могу возражать, но я всё-таки прошу вашего прощения за то, что невольно расстроил вас. Я улыбнулся, не потому что вы показались мне забавной ― наоборот, вы очень трогательны и милы с этими цветами, ― пылко извинился Павел Борисович, хотя преступление его было столь незначительно, как это потом осознала Ани, что, пожалуй, другой на его месте только фыркнул и уже взаправду высмеял её чрезмерное себялюбие. Серьёзность и даже волнение, с которыми ожидал её вердикта Павел Борисович, подкупили её: она заправила фиалку в ту же прядь, откуда она была вытащена, и сменила гнев на милость, пообещав забыть это недоразумение и попросив месье Инютина о том же.
― Вы знаете, я совсем иначе представляла ваш голос, ― с наигранной загадочностью заявила Ани, переведя глаза с Павла Борисовича на воду и обратно.
― В ту нашу первую встречу? Я удивлён, что вы не посчитали меня немым. И как же вы думали, я разговариваю? Таким бирюкам обычно причитается сиплый бас, ― предположил Павел Борисович, и за его ироничностью мелькнул стыд.
― По крайней мере глухо, а у вас очень молодой голос, ― призналась ему юная приятельница, и хотя это могло считаться лишь платой за его любезность, но это похвала ушла недалеко от правды: по голосу его можно было принять за тридцатилетнего.
― Только это от моей молодости осталось, ― со смехом изрёк Павел Борисович, потирая набалдашник своей трости, и вдруг серьёзно прибавил: ― А я воображал себе ваш голос именно таким, какой он у вас и есть, ― Ани сначала хотелось как-то пошутить о том, что голосок-то у неё немного детский и визгливый, чтобы в конце концов ненароком получить ещё один комплимент, но ей показалось, что это почему-то будет некстати к признанию Павла Борисовича, как некстати свистеть и аплодировать оркестру на похоронах, каким бы ни было мастерство исполнения.
На самом деле, месье Инютин так легко понравился Ани, оттого что, как не выворачивала она перед собой своё теперешнее положение, но возвращение мадам Лафрамбуаз на родину сделало её очень одинокой, хотя она этого не ощущала, как можно не ощущать, что вот-вот уснёшь. Его манера держать себя, простота вкупе с почтительностью к ней и почти абсурдный для загородной жизни лоск в костюмах, доходящий порой до щегольства, рано или поздно всё равно расположили бы её к Павлу Борисовичу, но самыми обворожительными в нём были неподдельный интерес к мадемуазель Карениной и даже излишне трепетное отношение к подобию дружбы, сложившейся между ними. Они виделись так уже неделю кряду, когда Ани впервые покусилась на свой маленький секрет и чуть не разболтала всё отцу, но в конце концов смолчала. Она решила хранить в тайне своё знакомство с их соседом, не потому что недостаточно доверяла Алексею Александровичу или потому что считала это своим делом, просто ей была известна нелюбовь отца к двусмысленностям. Он конечно же попробует растолковать ей, насколько опасна и неприлична для девушки такая дружба, и либо объявит, что Павел Борисович уже заранее потерял его уважение, так как не соизволил позаботиться о том, чтобы втиснуть их общения с Ани в рамки приличий, либо пригласит их соседа к ним в дом, что было даже хуже первого. Сведи Алексей Александрович знакомство с приятелем своей дочери, их дружбе, по крайней мере, в её первозданном виде, придёт конец. У месье Инютина и месье Каренина, как у людей одного круга и почти одного возраста, найдётся много общих тем, и все эти солидные беседы просто раздавят их единство с Павлом Борисовичем, и она станет для него лишь милочкой-дочкой его соседа, с которым ему приятно скоротать вечер! Возможно, он продолжит выказывать ей свою привязанность, но она превратиться в декорацию относительно этого союза двух респектабельных мужчин. Отношения их были столь причудливым, почти несуразными, что их просто нельзя было приближать к чему-либо естественному, к тому, что складывается само собой; так тропический цветок можно вырастить лишь в оранжерее, если же высадить его среди полевых цветов, он завянет, будто не вынеся собственной вычурности. Ни запрет отца на всякое общение с Павлом Борисовичем, ни добровольный отказ от соседа в его пользу Ани не устраивал, поэтому она разрешила себе ничего не менять ― да, она скажет отцу об Инютине, только если тот сам попросит их познакомить, что, несомненно, было для него большим облегчением, ведь ему было нечем оправдать свой отказ перекинуться с единственным соседом хоть парой фраз, приди мадмуазель Карениной в голову свести их.
1) Как читатель может вспомнить, Каренин был награждён орденом Святого Александра Невского в оригинальном романе Льва Толстого. Орден Святого Владимира имел четыре степени и был следующим по почётности после Невского.
Без сомнений, расположение Ани к месье Инютину было вторичным относительно его теплого отношение к ней, и она любила в нём в первую очередь его любовь к ней. Но в их не то девятую, не то десятую встречу, мадмуазель Каренина наконец-то показала, что ей приятны восторги Павла Борисовича, подав ему свою небольшую ладонь, повёрнутую таким странным образом, что было неясно ― она желает, чтобы он поцеловал ей руку или пожал её. Такой неоднозначный наклон пальцев стоил Ани небольшой репетиции, но зато, как ей было любопытно, что сделает с предложенной ему рукой месье Инютин. Пугливое озорство, покрывшее её лицо, заставило Павла Борисовича с большой осторожностью взять её кисть в свою и еле-еле надавить на её пальцы, будто они были из сырой глины, и он мог оставить вмятины на них. Эта бережность была не тем, чего ожидала Ани, но поцелуй её Павел Борисович, как хотелось того и ему, он бы рисковал потерять то, что уже существовало между ними, ведь кто знает это дитя: сегодня ей просто заблагорассудилось, дабы мужчина, старше её на два десятка лет целовал ей руку, как замужней даме, а завтра она решит, что этот жест её к чему-то обязал, и больше не придёт.
Ах, как пленительно было для Ани его обожание, да-да, обожание, на постную симпатию она бы ни за что не согласилась, и как дурманило её лёгкое помешательство на ней Павла Борисовича! Он не пропустил ни единого дня с тех пор, как он представился ей. Она могла прийти раньше или чуть припоздать, но он в любом случае уже поджидал её, облокотившись на один из понемногу выпускавших свои листья клёнов или меряя шагами берег. Казалось, что остававшиеся от их прогулок двадцать три часа он тратил только на то, чтобы вспомнить их последнюю встречу и помечтать о новой, будто всех других занятий для него не стало. Чем бы он развлекался, не отдыхай она в эту пору на даче, оставалось для Ани загадкой. Разве не должен был Павел Борисович дымить сигарами на веранде, читая книгу или журнал и запивая сырость воздуха коньяком? Разве нет у него друзей, чтобы ругать с ними все старые и новые политические идеи разом или играть в бильярд? Впрочем, у него было достаточно времени для всех этих забав, но центральным событием каждого дня для него был разговор с Ани, а все эти солидные мужские занятия лишь обрамляли их встречи.
Но все их беседы будто горчили, как яблоки, если их из обжорства есть с сердцевиной. В каждую их прогулку Павел Борисович подталкивал её рассказать ему об Алексее Александровиче, о Серёже, о прошедшем сезоне. Они могли начать с чего угодно: с ерунды или с серьёзной темы, всё в конце концов сходилось к жизни Карениных в Петербурге ― месье Инютин был практически жаден до этого вопроса и не упускал ни одной возможности выйти на него более-менее естественно. Эта настойчивость не так сильно бросалась бы в глаза, ответь Ани хоть один раз толком, но одно упоминание столицы превращало её в какую-то полоумную жеманницу: то она немедленно отвлекалась на нырявшую утку, то строила гримаски, будто подтягивая всё лицо к его центру, и тихо произносила, что если он хоть раз бывал в свете, то её рассказ будет для него скучным, то паясничала и хихикала ― и всё это вместе убеждало месье Инютина в том, что ему ещё придётся побороться за её откровенность касательно этой темы.
― Ани, а вы знаете, кто здесь живёт по соседству? Они приедут на лето? ― поинтересовался однажды Павел Борисович. Последние два дня стояла сухая тёплая погода, солнце купалось в ярко-голубых небесах, а от его разлапистых лучей уже хотелось спрятаться в тень, и если такая погода будет держаться и дальше, сюда начнут стекаться засидевшиеся в городе дачники.
― Знаю, их тут поблизости немного. Вот до особняка Цвилиных отсюда за четверть часа можно дойти, у них перед домом сад с такими большими упитанными аллегориями(1), но они в глубоком трауре да и вообще нечасто тут появляются, ― рассуждала Ани. ― А рядом с нами особняк Махотина, он его купил шесть лет назад после смерти Лидии Ивановны у её племянницы. Так и он не приедет, потому что после Пасхи собирался жениться и потом всё лето путешествовать со своей женой.
― И на ком же он женился? ― оживился месье Инютин, очевидно, услышав знакомую фамилию.
― Говорили, что она из знатной семьи и совсем немного его младше, но он её первый муж, ― козырнула своей осведомлённостью Ани. Для неё было немалым удовольствием рассказать Павлу Борисовичу что-то, чего он сам не знал, к счастью, она запомнила с многочисленных приёмов хотя бы историю об их соседе. В самом деле, её брала досада на саму себя, когда она понимала, что она могла бы сделать намного больше таких маленьких разоблачений подробностей из жизни старых знакомых господина Инютина, обладай она большей внимательностью и лучшей памятью.
История с Серёжей уязвляла её и она ощущала себя каким-то никчёмным, докучающим существом, от которого спешили избавиться, как только представилась возможность. Особенно её печалило то, что ею пренебрегал именно её брат, который так и остался для неё эталоном всех возможных достоинств, кроме, пожалуй, доброты; и пусть Павлу Борисовичу было далеко до её кумира, но то, что чужой человек, который не связан с ней кровными узами, находит в её обществе удовольствие для себя, вернуло и даже приумножило в ней чувство собственной неотразимости. Ани старалась каждый раз подтверждать ему свою находчивость в беседе, ум и искушённость во всех светских делах не для того, чтобы доказать месье Инютину, что она стоит его восторгов, но чтобы они имели олицетворение и могли почитаться в отдельности, так в древности божествам возводили храмы, предавая благоговению перед ними конкретную форму, хотя разрушение святилища не означало падение и самого идола. И вот её просвещённость касательно помолвки Махотина, как ей казалось, установило ей ещё один алтарь в сознании Павла Борисовича.
― Что ж, он правильно поступил, выбрав себе в жёны ровесницу, неравные браки всегда несчастливые, ― как бы мимоходом заключил Инютин.
― Неправда, ― с кроткой твёрдостью, какая бывает лишь у тех, кто полностью уверен в своей правоте, возразила ему Ани, ― мой отец был старше моей матери на целых двадцать лет, но они были счастливы, вот нас с Серёжей двое детей. Они бы и дальше хорошо жили, но мама рано умерла, ― до чего же мадемуазель Карениной было приятно сокрушить таким примером заблуждение о неудачности союзов между людьми с немалой разницей в возрасте, которому был подвержен и Павел Борисович, пока она не открыла ему глаза. Он ошеломлённо смотрел триумфующей Ани куда-то на лоб и непроизвольно дёрнул щекой ― видимо, её заявление поразило его до глубины души, и он всё никак не мог совладать со своим прозрением.
― М, вот как, ― промычал он, взяв себя в руки, и осторожно задал вопрос, будто ступая на топкое место: ― А отчего не стало вашей мамы?
― У неё было очень слабое здоровье, она заболела и умерла, когда гостила у моего дяди в Москве, ― совсем не грустно ответила Ани. Смерть Анны Аркадиевны была для её дочери чем-то сродни исторического факта, который пускай и был трагичным, но мало трогал её. Она вспоминала о том, что у неё была мать, только когда ей недоставало тех, кто её окружал. Если она ссорилась с кем-то, то ей воображалось, что мама встала бы на её сторону, если ей пеняли на каприз, то только почившая матушка была в состоянии понять, что её желание не прихоть, если она чувствовала себя брошенной, одинокой, то виной всему была безвременная кончина её родительница. Словом, чтобы скучать по Анне, Ани должна была считать, что к ней несправедливы, и отчаяться найти эту справедливость среди живых.
― И вы её совсем не помните, правда? ― с удручённой задумчивостью произнёс месье Инютин, вкручивая свою трость в грунт.
― Да, вот мой брат маму хорошо помнит, но я только видела несколько раз её фотографии, ― немного жалобно сказала Ани, поддавшись внезапной меланхолии своего спутника. Но его сочувствие моментально ободрило её, и она, присборивая рукав, чтобы оголить запястье, разделённое её любимым гладким браслетом, сменила тон их разговора на чуть более жизнерадостный: ― Мама почти не снимала его в последние годы, а теперь его ношу я, потому что все свои украшения она завещала мне. Отец вообще говорит, что мы с ней очень похожи, в некотором роде я даже заменила мою мать и ему, и Серёже, ведь я единственная женщина в семье, и мне пришлось стать хозяйкой в нашем доме.
― В самом деле? ― улыбнулся месье Инютин, будто веря ей. Его угрюмое лицо вдруг стало весёлым, и оказалось, что это выражение очень подходит его чертам, хотя чаще их искажал какой-то слепок, маска уныния, давившего его веки, лоб и щёки вниз и складывающая у рта и глаз морщины.
― Конечно, все домашние со мной считаются, без моего ведома не принимается ни одно решение, ― ещё больше заважничала Ани, не отдавая себе отчёта в том, что она на ходу выдумывает, ведь тщеславие уже наделило её фантазию крыльями и понесло куда-то вдаль.
― Впервые встречаю такое влияние у столь юной девушки, не каждая может добиться такого почёта, ― заметил Павел Борисович. ― Ваши товарки, верно, завидуют вам. Кстати, что ваша Элиза? Вы же переписываетесь с ней? ― припомнил он подругу Ани, о которой она уже успела рассказать.
― Нет, впрочем, это к лучшему, ― по правде, ей оставалось только благодарить свою приятельницу за то, что она не имела способностей к переписке и не послала ей ни одну весточку, что вынудило бы её объясниться с Элизой и всем Петербургом.
Месье Инютин хотел было развить эту тему, но Ани воровато зыркнула на его руки и, не обнаружив обручального кольца (2), вернулась к предыдущему вопросу, который они обсуждали.
― Павел Борисович, а вы женаты? У вас есть дети? ― поинтересовалась Ани и, не желая показаться бестактной, поспешила назвать обстоятельство, которое извиняло ей такое любопытство: ― Я бы не стала спрашивать, но вы знаете обо мне всё, а я только ваше имя.
― Нет-нет, Ани, я просто не догадывался, что вам это интересно. Я никогда не был женат, но считаю себя вдовцом, ― он внимательно посмотрел на свою собеседницу, сощурившись от набивавшегося в глаза солнца. Она что-то тихо мяукнула и кивнула, к его изумлению, ничего не уточнив. ― Вы молчите, Анечка, неужели мой ответ вас не удивил?
― Нисколько, что же тут может быть непонятного: вы скорбите по женщине, которую любили, хоть и не были повенчаны с ней, ― потом Ани очень гордилась тем, что сумела сделать правильный вывод из слов Павла Борисовича, но владевшее ею сострадания к её приятелю усыпило в её душе всю самонадеянность, всё позёрство и желание нравиться, поглотив их, как темнота город. Месье Инютин, которому должно было бы взгрустнуться, неожиданно для неё просиял, будто то, что она сразу же поняла, что он имел ввиду, несло для него какой-то необычайный подтекст.
Итак, в тот день они разошлись полностью довольные друг другом. По дороге домой Ани окончательно очаровалась полувдовством Павла Борисовичу, никакое другое положение его семейных дел не произвело бы на неё столь глубокое впечатление: будь он просто закоренелым холостяком или обычным вдовцом, или передай он ей, что мадам Инютина приглашает её на чай, разве шла бы она в этом мечтательном забытые, медленно обмахиваясь правой рукой, будто проводя по водной глади или пританцовывая в такт какой-то заунывной тягучей мелодии? Разбитое сердце её обожателя невероятно возвышало и его, а вместе с ним и её саму. Его горе сразу же взвалило на себя все его странности и теперь было ответственно за любую его причуду. И то, что он сторонился людей, в том числе и её отца, и неохота, с которой он говорил о себе, и его поведение в их первую встречу ― всё-всё искупалось гибелью той женщины; а его привязанность к Ани, и раньше будоражившая её воображение, заиграла новыми смыслами и подоплёками, так можно наново открыть для себя какую-нибудь безделушку, узнав, что вокруг неё есть легенда, и она проклята или была единственной памятью о возлюбленной в далёких землях для какого-нибудь известного человека, или что эта вещица последнее творение знаменитого мастера.
С той же романтической дымкой она зашла через террасу в дом, вертя в руках стройную блестящую ветку, которой она планировала украсить каминную полку в гостиной, и думала, как всегда, застать отца одного за чтением, но вместо этого увидела в комнате какого-то бородатого великана в пенсне и будто поддерживающую снизу свой глаз Верочку. Алексей Александрович и Вера, наверное, надеялись, что Ани сегодня немного задержится, и плохо скрывали это, словно смутившись вдвоём. Застёгивающий свою сумку громадный незнакомец отрешённо поздоровался с новоприбывшей, и был единственным, кого не всполошило преждевременное возвращение Ани.
― Вера Платоновна, отчего вы держитесь за свой глаз? Разве он вас беспокоит? ― обратился их гость к расстроенной горничной. Та покачала своей пушистой головой из стороны в сторону. ― Тогда забудьте об этой небольшой неприятности. А если вам хочется какое-то лечение, делайте компрессы, как я вам говорил, толку от этого мало, но вдруг вас это утешит. Только не переусердствуйте и ожога себе горячей водой не сделайте, ― предупредил он Верочку, через силу оторвавшую от больного места ладонь, прикрывавшую ярко-красную каёмку слева от её радужки.
Их посетитель мог бы выглядеть вполне интеллигентно со своей аккуратной причёской и мягкими чертами, так не свойственными врачам, но огромный рост не позволял ему создавать в глазах окружающих подобного образа, так как казалось, что у какого-нибудь особняка обрушился балкон из-за того, что поддерживающий его каменный атлант ожил, напялил костюм и пустился навещать больных. Он направился к выходу и попрощался с Алексеем Александровичем до понедельника. «Почему же люди, знающие своё ремесло, всегда так неделикатны», ― негодовал на отклонявшегося Геннадия Самсоновича Каренин, хотя его замечание в какой-то мере касалась и его самого. Всё-таки неважно вышло, что у Верочки именно сегодня приключилась беда с глазом, уйди доктор на две минуты раньше, Ани бы вовсе не узнала, что он посещал их. Ещё и это прощание в конце, а понедельник-то всего через пять дней ― попробуй теперь разубедить дочь в том, что Геннадий Самсонович ему наносит визиты не так уж часто. Он-то сумеет утаить от неё, что последние месяцы так оно и есть, но если у Ани останутся подозрение, то она примется за Верочку, и она, вопреки его настоянию молчать, может барышне всё по дружбе и своей честности разболтать. И как некстати, что Ани так рано пришла с прогулки, ведь погода почти летняя.
Ани растерянно проводила глазами их визитёра и, позабыв о приветствии, сразу спросила, кто это такой. Вращавшаяся в её руке, словно большой шелестящий веер, ветка выглядела уж совсем легкомысленно-нелепой в этой обстановке раскрытого заговора. Отец поторопился поведать ей о печальном инциденте с Верой, которая жутко перепугалась, увидев у себя в глазу кровь, что даже всплакнула, но не от боли, а от страха, что это уродовавшее её миловидность пятно останется навсегда или сделается крупнее, но как раз пришёл Геннадий Самсонович и успокоил бедняжку тем, что ничего страшного не случилось, и через две-три недели всё само пройдёт. Между причитаниями о невыносимых моральных страданиях камеристки дочери Каренин невозмутимо обмолвился о том, что Геннадий Самсонович бывает у них регулярно, подчёркивая побочность и несерьёзность этой темы относительно лопнувшего сосуда Верочки своим будничным небрежным тоном. Ани не стала устраивать отцу допросов, видя, что он мало переменился за последнее время, и если бы не новость о том, что Алексей Александрович столь основательно подошёл к своему здоровью, она бы и не подумала переживать за его состояние. Другой, быть может, наоборот, был бы не против того, чтобы любимая дочь знала всё и соответствующе себя вела, но ему вовсе не хотелось, чтобы Ани сосредоточилась на его недуге и была занята только тем, чтобы получше кружить вокруг своего родителя и угождать ему ― эта осада заботой истощила бы и его, и её в считанные дни.
Говорить с Ани начистоту, к сожалению Алексея Александровича, означало бы для него лишить себя удовольствия видеть её радостный и бодрой, а он слишком скучал по такому её настроению в эту зиму. Последние два месяца он как-то безотчётно хандрил, это была не тоска, но его будто томило ожидание какого-то решения, он понимал, что его ссора с Серёжей должна получить развязку, и вряд ли она принесет ему облегчение. Когда-то его сын вернётся из своей командировки, какой бы затянутой она не вышла, потом ему с Ани придётся подумать о том, чтобы либо остаться здесь навсегда, что было бы попросту трусливо, а главное ― бессмысленно, либо о переезде обратно в Петербург, где через полгода поспеет новый сезон. И что же? Выезжать Ани в этом году точно не станет, она может пропустить ещё и один, и два, и три сезона, да сколько угодно. Но кто будет её спутником? Опять Сергей? Так он уже показал себя в этой роли. А что в обществе? Если полагать, что её происхождение уже отбушевало своё и теперь тревожило разговоры только самых отпетых сплетниц, то её исчезновение и шутовской роман с сыном Владимира Александровича ― это ещё не скоро устареет. Хорошо, что её хотя бы не тяготит осуждения светских знакомых, а если ей не бывать нигде дальше особняка Дёмовских, то она может и вовсе не узнать о том, что о ней болтают. Но Боже, Боже, как это озлобит на неё Серёжу, он и раньше не любил и стыдился её лишь за то, что она была напоминанием о позоре их матери, а теперь за ней самой тянется след пусть и не вспыхнувшего, но всё же скандала, и тень от него будет непомерно преувеличена, ещё и потому что все хотели найти эту тень в доказательство того, что испорченность так же передаётся детям от родителей, как маленький рост или крепкие зубы. А ведь все косые взгляды будет ловить на себе Серёжа вместо сестры, и этот липкий шепоток за спиной слышать будет именно он, а что там творится в столице напрямую касается лишь его, так как Алексею Александровичу было уже всё равно, кто какого мнения придерживается насчёт его персоны, а Ани, верно, родилась нещепетильной, хотя это качество в самых чудовищных формах часто раздувает как раз дебютанток, боящихся не так моргнуть, чтобы тем самым не потерять к себе расположение какой-нибудь взыскательной старушки. Но во что перевоплотиться затравленное самолюбие этого юнца после всех насмешек, недомолвок? Каренин, правда, считал, что Серёжа заслужил все мучительные кривотолки в качестве наказания за своё вероломство, но эта кара скорее породит в его сыне не раскаяние, а мстительность. И все эти видения из будущего терзали Алексея Александровича своей, как ему казалось, неотвратимостью. Словом, их передышка на даче была бы для него невыносимой, если бы не оживлённость Ани. Сейчас даже излишняя тщательность в том, как она стала подбирать себе платья для прогулок, умиляла её отца, хотя в чужих девицах он почти презирал манеру разряжаться в пух и прах, но внезапное стремление дочери к изяществу было принято ним со снисхождением.
Мадмуазель Каренина и впрямь озаботилось своим внешним видом и имела к своей камеристке гораздо больше замечаний, чем в бальный сезон, задавшись целью бесповоротно обворожить Павла Борисовича. Все фасоны, которые хоть на секунду могли показаться простенькими, тут же отбрасывались, из каких бы дорогих материй они не были пошиты, и сколько бы они ни стоили. Пожалуй, если бы не все вечерние платья остались в Петербурге, Ани не удержалась бы от соблазна однажды представь перед своим другом в одном из них, но она была лишена такой возможности. За окном снова похолодало, но из коробок доставались всё более и более помпезные шляпки с высокими задиристыми плюмажами. Чтобы обгореть, пришлось бы буквально охотиться за редко добрасывающим до земли свои лучи солнцем, но Ани срочно провела ревизию среди своих зонтиков и самостоятельно подлатала один из них, не доверив Верочке эту важную задачу.
Уже собираясь выходить, Ани в последний раз поправила свои густые тёмные волосы, уложенные в высокую причёску: до обеда она больше не позволяла себе носить просто хвост или косы, чтобы не дай Бог ничем не напомнить какую-нибудь писклявую гимназистку. На маленьком столике перед зеркалом, как влипшие друг в друга разнобойные средневековые домики, стояли плотной стеной несколько флакончиков с духами. Все они принадлежали Ани, кроме одного крайнего гранёного пузырька, похожего на крохотную хрустальную беседку ― он остался от мадам Лафрамбуаз, которая купила его за месяц до своего отъезда во Францию, и забытый ею, он перекочевал в комнату её воспитанницы. Хотя у мадам Лафрамбуаз не было на эти духи никаких претензий, и она легко восполнила потерю оставленного на каренинской даче парфюма, Ани из пиетета к своей бонне не пользовалась ним и чувствовала себя проказницей, когда, открыв флакон, стала принюхиваться к заточенной в нём жёлтой жидкости. Из-под красивой бронзовой пробки заскользил плотный, будто широкий аромат ― запахло роскошными красными розами, чья царственность ещё немного и перешла бы в вульгарность, и дымом от монотонно раскачивающегося золотого кадила. Секунду назад неуверенная в том, что она так сделает, Ани стала суетливо опрыскивать шею, запястья и волосы этими загадочными духами и упорхнула через сад к пруду.
Павел Борисович выглядывал её почти целый час, но, как всегда, не собирался признаваться в этом, а по туалету Ани и так было понятно, почему она пришла позже обычного. Достаточно изучив мадемуазель Каренину, чтобы знать, что комплименты её нисколечко не смущают, он уже почти изумился неописуемому цвету её платья, который был оттенком не то голубого, не то сиреневого, но опешил, когда она подошла ближе. Её окружал, как плащ или чадра, убийственно томный сладкий аромат, который не желал рассеяться и продолжал нахально витать вокруг Ани. Так должно пахнуть от взрослой дамы с чувственной величественностью в каждом жесте, а не от семнадцатилетний девочки. Ему почему-то подумалось, что так пахнет в цветочной оранжерее, если там несколько часов будет чадить ладаном поп, или в саду, где среди пышных розовых кустов кто-нибудь устроил похороны. Это несоответствие между духами Ани и остальным её обликом сбило Павла Борисовича с мысли, но в итоге он смог припомнить, чего касалась заготовленная ним похвала, и посчитать такое копирование повадок взрослой женщины вполне невинным развлечением.
― Ани, вы тут с отцом до осени будете, или вы не выдержите целых полгода загородом? ― с притворной небрежностью поинтересовался Павел Борисович.
― Не знаю, не знаю, мы можем жить то в Петербурге, то возвращаться сюда, ― неопределённо ответила она, но смягчилась в своей таинственности, и дала надежду своему приятелю, поделившись своими художественными планами: ― Я думаю нарисовать это место осенью, поэтому попрошу отца провести тут неделю в сентябре или октябре.
― Вы рисуете? Впрочем, все молодые барышни умеют рисовать, петь, писать стихи, ― улыбнулся Инютин.
― Да, но я рисую вполне сносно, ― заметила ему Ани в ответ на это ироническое высказывание касательно творческих талантов незамужних девиц.
― А что вы обычно рисуете? Природу? Может быть, ваших знакомых?
― Людей только как часть пейзажа, а в основном, вы правы, природу.
― Вот как, у меня всё наоборот, никогда не получалось хорошо запечатлеть ландшафт.
― Вы художник? ― воскликнула Ани, которая была рада обнаружить в Павле Борисовича ещё и влечение к прекрасному.
― Нет, ― со смехом протянул Павел Борисович, расстёгивая свой длинный твидовый(3) пиджак, ― я только забавлялся живописью после того, как бросил службу в армии первый раз.
― В первый раз? ― переспросила Ани, плохо разбиравшаяся в том, что происходит в офицерской среде, и, тем более, не знающая, что в отставку можно уйти не навсегда.
― Да, я бросал военное дело дважды, сначала по своему желанию, а затем я уж и сам не знал, чего хочу, всё решилось за меня, ― сказал Павел Борисович, приглашая её сесть на свой брошенной поверх травы пиджак. Он видел, что это дивное платье, напоминавшее исчезающий за несколько минут неуловимый оттенок сумеречного неба, не чета предыдущим костюмам Ани, и она будет с ним церемониться и не станет марать юбку травой; поэтому ему пришлось пожертвовать частью своего гардероба, не то бы его соседка скоро ушла, а ему так хотелось удержать её подле себя подольше.
― Вас ранили? ― с участием спросила Ани, опускаясь на землю и щелкнув быстрым взглядом его ногу. Месье Инютин не хромал, но иногда уж слишком опирался на свою трость, чтобы она была лишь данью моде.
― Нет, я совсем не воевал, поехал добровольцем в Сербию (4), но по дороге заразился тифом(5) от моего товарища. Я надеялся на то, что погибну там, военная слава перестала меня прельщать к тому времени, и мне было всё равно убьёт меня османский солдат или болезнь. Так вот, я очень долго болел, тиф уже прошёл, а тут пневмония(6), но меня зачем-то очень преданно выхаживали, мой приятель, бедняга, и недели не прожил, а меня вылечили. Врач, ― он в увлечении чуть не назвал его имя, но вовремя осёкся, ― когда я в ноябре смог волочиться вдоль стены, нарадоваться на свою искусность и трудолюбие не мог и признался мне, что уж думал, у меня гангрена (7) начнётся, но обошлось. Сейчас я почти не чувствую, будто существовала угроза того, что мне ампутируют одну ногу, но тогда я еле ходил, так что проку от меня на службе не было, да и не по мне она, пожалуй. Но в конце концов я могу похвастаться тем, что прямо никого не убил за свою жизнь, вам бы и в голову не пришло ставить себе такое в заслугу, но для меня это не так уж мало, ― закончил свой рассказ Павел Борисович.
Ани, внимательно слушавшая его, ощутила какую-то тягу отплатить месье Инютину тем же и пожаловаться на всё, что тяготило её, будто его откровенность перекинулась на неё, как пожар. Она почти завидовала масштабу его горя, потому что печальность её повести блекла рядом с отрывками биографии Павла Борисовича, о которых ей уже довелось узнать. Если она затараторит о своих великосветских злоключениях, о ссоре в их семье, чёрствости брата и том, как её чуть не отдали замуж за Михаила, это ведь покажется её другу просто детской вознёй, он может даже и не сообразить в чём же трагичность её истории. Чтобы не продолжить их разговор в том же ключе и смолчать, Ани пришлось собрать все свои силы, хотя это было сродни тому, чтобы чинно стоять, когда вокруг все бегают и резвятся. Но всё равно нужно было что-то ответить, а она не находила слов, подходивших к так озадачившей её честности.
― Вы совсем бросили живопись с тех пор? ― подавленная своей сдержанностью и неизобретательностью, спросила Ани. Конечно, когда перед тобой буквально исповедуются, нельзя нести такую чепуху, но что же тогда говорить? Не благословить же его, как батюшке в церкви прихожанина?
― Отчего же, иногда что-нибудь карандашом или углём набросаю, но за краски я не брался лет семнадцать, ― пустячность вопроса Ани совсем не задела её собеседника, да и разве можно было упрекнуть её в глухоте к чужим страданиям, когда её личико было таким печально-ласковым.
― Теперь у вас другое увлечение: находить на новом месте соседку, непременно, чтобы она была не старше двадцати, и сводить с ней дружбу, ― увела их беседу в сторону от душевных излияний мадмуазель Каренина, с наигранной прозорливостью вздёрнув брови.
― Едва ли это войдёт в мою привычку, никогда не стремился к общению с барышнями столь нежного возраста, просто с вами всё как-то само собой сладилось, ― ах, снова этот почти влюблённый взгляд, всегда отогревавший в Ани какое-то особенное наслаждение собой: в такие мгновения она вовсе забывала о том, что в ней есть хоть один недостаток, и казалась себе венцом творения. Сначала она была лишь благодарна месье Инютину за искренность, с которой он любовался ею, но бывало, что она проникалась сочувствием к спутнику своих прогулок, смутно догадываясь, что привязалась не только к поклонению Павла Борисовича, но и к нему самому. Впрочем, это отнюдь не мешало ей и дальше гримасничать и по-детски кокетничать с ним, хотя притворялась она записной сердцеедкой.
Кора на деревьях под прозрачными светом мерцала, словно старая обтрескавшаяся золотая рама. Ани шла по тропинке через редкий лесок к пруду, но резко остановилась за невысокой ольхой. Она увидела, что Инютин уже ждал её и косился на обрывки бредущих по высокому ясному небу облаков. Но вместо того, чтобы окликнуть его, она вся сжалась и опёрлась ладонями на ствол ближайшего дерева, кляня нагромождение из белого тюля на своей шляпке, которое могло выдать её присутствие. Из своего укрытия она наблюдала, как Павел Борисович неторопливо расхаживает вдоль воды, и ощущала, что вот-вот расхохочется, словно её изнутри что-то щекотало, и ей чуть не дурнело от этого клокочущего веселья. Боже, до чего же он угрюм и будто опаслив в её отсутствие, таким он и впрямь походил на какого-то бирюка, только уж очень напомаженного. Ветхая прошлогодняя листва не стала предательски шуршать под подошвами Ани, когда она тихонько стала отступать от опушки леска. «Я ведь не обещала приходить каждый день», ― подумала мадмуазель Каренина, пробравшись вглубь деревьев, откуда её уже точно было невидно. Как её захлестывало собственное коварство, когда она, поминутно оборачиваясь, побежала к пустовавшему особняку Махотина. Она лукаво улыбалась, воображая, как Павел Борисович носится взад-вперёд по берегу, оглядывается, ищет её взглядом, выдёргивает из кармана часы и видит, что ей давно пора появиться ― но сегодня она не придёт.
Ани уже успела побродить у ворот соседкой дачи, поговорить со сторожем Хомой, который угостил её баранками, принести ему из дома монпансье в ответ и снова вернуться домой, а её приятель, как она себе и представляла, всё ещё стоял на деревянном помосте, нетерпеливо проверял часы и с нарастающей злостью захлопывал золотой крышкой циферблат, будто наказывая его за констатацию того факта, что шанса на приход Ани не осталось. Когда время переползло за четыре часа дня, Вронский сорвался с места и, чуть не шатаясь от гнева, удалился от злополучного водоёма. Он, конечно, не знал, что Ани просто решила над ним подшутить, ещё раз продемонстрировав себе свою власть над ним, но в душе его вилась неразделимая, словно античный монстр, состоящий из разных животных, помесь ярости, горечи, досады и почти отчаянья. Но самой сильной в этой своре чувств оказалось страшная кипучая ненависть к Каренину, которой он стыдился и пытался удушить в себе, но она только свирепела.
1) Многие скульптуры в стиле классицизма и неоклассицизма являются персонификациями некоторого качества характера, искусства, научной дисциплины, ремесла или другого абстрактного понятия.
2) В православной традиции, а также ряде некоторых стран, в которых исповедуют другие ответвления христианства или вовсе другая религия, принято носить обручальное кольцо на правой руке, но существует обычай, согласно которому вдовцы и вдовы надевают обручальное кольцо на левую руку. Автор также пыталась рассмотреть фотографии описываемого периода и заметила, что далеко не у всех женатых людей есть на пальцах обручальные кольца, хотя фотографировались обычно при полном параде, причём на некоторых кадрах позируют супруги, из чего можно сделать вывод, что и в те времена отсутствие этого украшения на руке не означало пренебрежение к своему браку и было нормой.
3) Вид шерстяной ткани, изначально использовался британскими фермерами, но в XIX веке стала материалом для пошива одежды для охоты, гольфа и других развлечений на свежем воздухе высшим обществом. В 90-ые годы XIX века окончательно утвердилась мода на спортивность, особенно среди мужчин, впрочем, эта тенденция зародилась чуть раньше, а потому костюмы стали более практичными и такие функциональные ткани, как приведённый здесь твид, были в почёте.
4) Речь идёт о войне между Сербией и Османской империей, продолжавшейся с 30 июня 1876 года по 28 февраля 1877 в ходе восточного кризиса на Балканах в период 1875-1878 годов.
5) Тиф на данный момент в некотором роде устаревшее понятие, так как оно возникло ещё задолго до эпохи микробиологии и объединяло под собой ряд инфекционных заболеваний разной природы. Сейчас выделяют сыпной, брюшной и возвратный тиф, каждый из них передаётся специфическим путём и имеет отдельного возбудителя. Здесь имеется ввиду сыпной тиф, передающийся от больного к здоровому через укусы платяных вшей, что в антисанитарных военных условиях происходило достаточно часто и могло стать причиной массовой гибели среди солдат, количество жертв таких эпидемий нередко превышало число потерь во время битв. Болезнь характеризуется сильным жаром, головными болями, путанностью сознания, бредом, нарушением сна, общей интоксикацией, проблемами с сосудами и сердцем и характерной красной сыпью, появляющейся, впрочем, не сразу. Очень высокая температура при удачном стечении обстоятельств держится одну-две недели, после чего резко пропадает.
6) После тяжёлых болезней пациенты могут повторно заболеть так называемыми вторичными бактериальными инфекциями из-за общего ослабления иммунитета.
7) Так как риккетсии, возбуждающие сыпной тиф, паразитируют в эндотелии кровеносных сосудов, то одним из осложнений этого заболевания может быть эндартериит, вызванный некрозом стенок сосуда и его закупориванием, что может привести к гангрене в этой части тела. После даже успешного лечения может остаться небольшая хромота или возникать утомляемость конечности после нагрузок, ранее бывших нормальными для пациента.
Инютин ― до чего отвратительная фамилия, будто кто-то гнусавит, щадя простуженное горло. Впрочем, когда Вронский впервые вычитал эту фамилию в статье о том, как некий Инютин А.Н. стал жертвой аферистов, промышлявших в Ярославской губернии, она показалась ему какой-то забавной и будто кругленькой ― как раз подходящий псевдоним, чтобы внушить доверие, так безобидно она звучала. Но в тот день, когда Ани не пришла к пруду, как всегда, Вронского раздражало решительно всё, особенно его водевильное имя, а ещё больше ― потребность представляться родной дочери именно так. Павел Борисович злил его чуть меньше, но зачем же он взял имя и отчество разлучившего его со смертью в Сербии врача, ведь он чуть было не выдал себя, когда рассказывал Ани о своей военной службе. Конечно, она сентиментальная девочка, но и её насторожило бы такое совпадение.
Он не очень-то хорошо запоминал людей, хотя и убеждал Ани в их вторую встречу, что у него в памяти целый архив на всех даже случайных знакомых вроде общего гербовника(1), однако настоящего Павла Борисовича Вронский помнил отменно. Это был невысокий худощавый человек с маленькой почти идеально овальной головой, которой он очень любил вертеть; вопреки его трезвенности, лицо у него всегда было припухшим, в особенности веки и щёки, сжимавшие до узеньких щёлочек пару водянистых серых глаз, отчего-то очень добрых. Павел Борисович как-то привязался к своему многострадальному пациенту, возможно, потому что Вронский был его подопечным почти полгода — если случался у него несколькоминутный перерыв, он приходил к его кушетке, садился на стоящий рядом табурет, опираясь руками на кривые коленки, и произносил своим тоненьким голосом: «Вот, Алексей Кириллович, выдалась свободная минутка». Участие этого человек ставило Вронского в тупик, крепкое здоровье и старательность Павла Борисовича будто достались ему по какой-то ошибке. Почему судьба не предназначила все эти блага Яшвину, который приехал сюда вовсе не погибать? Ему всё время было совестно за то, что ему всё равно не хотелось выздоравливать, хотя его так усердно лечат. Он надеялся умереть, и пойдя на поправку, но смерть обходила его стороной, не прислушиваясь к его просьбам, она бродила по госпиталю, забирала его соседей, которые хотели бы выжить, но ним будто брезговала. Встав на ноги, он всерьёз задумался броситься в окно, но продолжительная болезнь отобрала у него силы на любой решительный шаг. «Зачем я приехал на Балканы? По дороге сюда я был конченым человеком, но всё-таки сильным и смелым, я уважал себя за своё отчаяние, а домой я приеду малодушным калекой», ― думал он, покидая Сербию.
Ещё лёжа в госпитале, Вронский приучил себя к странному развлечению, временами оно снова занимало его, наведываясь к нему, словно приблудившееся животное, которое хоть и не считает себя закрепленным за конкретным домом или хозяином, но запоминает место, где можно покормится. Он вспоминал свою биографию и начинал представлять, как сложилась бы его жизнь, поступи он в определённый момент иначе. Всё начиналось с того, что он не отказывался от большей части своего наследства в пользу брата, дабы тот не чувствовал себя стеснённым, женившись на бесприданнице, после этого ему воображалось, что он бы заинтересовался хозяйством, бросил службу, стал бы зажиточным провинциальным помещиком и никогда-никогда бы не встретил Анну. Но это было так непохоже на него, что даже его марионеточная копия как-то неуклюже снимала мундир и превращалась в уездного барина. В двадцать один год его ничего не могло заставить распрощаться с военной службой и теми блестящими перспективами, которые она сулила, поэтому свою неправдоподобную отставку он сочинял лишь от скуки и быстро оставлял её.
Тогда он представлял, что всё-таки сделал предложение Кити Щербацкой, послушавшись совета матери. Может быть, так и стоило сделать, она была идеальной невестой: знатная, из хорошего семейства, с недурным приданным, милая и такая влюблённая в него. Надо было звать её на ту злополучную мазурку или ехать в Москву извиняться перед ней, как на том настаивала сама Анна. Тогда бы он привёз в столицу свою маленькую жену, они бы блистали на всех приёмах как первая пара Петербурга, оба молодые, богатые и невероятно красивые, как новенький сервиз. Сначала бы ей просто умилялись, но вскоре графиня Вронская стала бы заметной и влиятельной дамой, а он бы, уже повесивший себе на грудь в качестве награды благосклонность такого ангелоподобного существа, заявил о себе посредством этого брака как о достойном, далеко не легкомысленном человеке и оброс бы другими орденами и званиями, как стена плющом. У них был бы до неприличия роскошный особняк, где они бы устраивали приёмы каждый четверг и вели бы себя посреди этих дорогих интерьеров с всегда прибавляющей ещё больше лоска великодушной простотой. Наверное, у них были бы славные дети, воспитанные, но живые: белокурые девочки в кукольных хорошеньких платьях с пышной отделкой и похожие на него мальчики, отличники Пажеского корпуса(2). Верно, из Кити вышла бы неплохая мать, правда, Вронский не знал, что означает это словосочетание, но он предполагал, что у хорошей матери симпатичные умные дети, послушные ей. В качестве жены она виделась ему чуть отчётливей, пожалуй, он мог бы не только хвастаться ею, но и чуть-чуть любить, а она бы восхищалась ним и гордилась тем, что муж кичится ею в свете, многое спуская ему с рук. Но стоило в толпе фантомов подобострастных гостей, разомлевших в этой идиллии, появиться Анне, как всё это игрушечное царство разрушалось и уже лежало в руинах у её ног. Конечно, свадьба с Кити была со всех сторон правильной и способствовала его карьере, но он никогда не был даже увлечён этой девушкой, если бы она хоть мгновение волновала его, то та их единственная встреча у её крёстной должна была тронуть его, а он и не почувствовал досады, увидев её беременной и замужней, как если бы их связывала страсть, и не озаботился её судьбой, как если бы он был привязан к ней как к сестре. Даже если бы ему по секрету открыли то, что она вышла за Лёвина замуж от безысходности и стонет под гнетом его добродетели, то и тогда в его душе ничего бы не шелохнувшись.
Следом Вронский соглашался на поездку в Ташкент и не добивался последнего свидания у госпожи Карениной. В таком случае через пару-тройку лет он бы вернулся триумфатором, как Серпуховский, в своё время вызвавший в нём полноводную энергичную зависть и воспалявший его честолюбие. Генерал, чья репутация, истерзана романом с женой важного сановника ― звучит интригующе, на полсезона он бы стал сенсацией. А что же Анна? Она бы жила с Алексеем Александровичем и своими детьми, быть может, окончательно помирившись с законным супругом. Он бы вращался среди равных себе военных чинов, а не засиживался целыми вечерами у кузины Бетси, а со своей возлюбленной встречался лишь изредка, почтительно кланяясь ей и стараясь не разглядывать ни её, ни Ани.
Может быть, ему бы и не пришлось обрекать себя на мучительную обоюдную холодность с ней, он бы остался в Ташкенте или был бы назначен на пост куда-нибудь за много тысяч вёрст от столицы, влился в местное общество и занял в нём, без сомнений, достойную нишу, ездил бы охотиться, женился, и в знак своей либеральности покровительствовал какому-нибудь театру или школе для неимущих.
Ещё можно было уговорить Анну принять от Каренина его жертву и развестись с ним ещё тогда, когда он сам предлагал ей это и не попал под влияние этой сумасшедшей святоши Лидии Ивановны, нужно было только не тащить её в Италию, а велеть ей настаивать на официальном разрыве с мужем и самому просить его об этом. Они бы сразу же поженились с Анной, и не было бы этих жутких сцен, рыданий, обвинений, потому что она бы сознавала прочность своего положения в качестве его супруги и не опасалась бы, что он покинет её. Так и было бы, они бы уехали из Петербурга, предоставив его Каренину, и поселились бы в имении или в Москве по соседству с Облонскими, Анна бы не страдала по Серёже, он был бы при ней, а Вронский бы как-то извернулся, чтобы любить этого мальчика, ведь счастливому человеку так просто даётся это чувство. У них были и другие общие дети, кроме Ани, Анна, правда, не хотела ещё детей, но кто знает, как переменилось бы её мнение на этот счёт, обвенчайся они, и не покрывай всё в их доме эта гадкая ненасытная фамилия. Женщина, которая была ему почти женой, носила фамилию Каренина, их дочь тоже была Карениной, и все их последующие сыновья и дочери тоже были бы Карениными! Проклятье, ну почему ему не хватило сил и здравого смысла дождаться тогда развода, а после ехать хоть в Италию, хоть в Новый свет, хоть к чёрту на рога, почему?
Последние обороты этой варварской по отношению к себе же игры были особенно мучительными для него. Только он пробовал простить себе псевдосвадебное путешествие с Анной в Италию, как он принимался бранить себя за то, что не поехал с ней сразу же в поместье, не побывав в столице. Как он мог не сообразить, что ничего, кроме унижения, её там не ждёт, что ей бессмысленно, а главное, больно видеться с сыном. Сейчас Вронский с большим сочувствием и пониманием относился к желанию своей покойной возлюбленной встретиться со своим ребёнком, но если это было необходимо, то сразу же после её визита в дом Алексея Александровича им следовало уехать.
Дальше он начинал ругать себя за своё поведение с Анной уже в деревне, половина причин, заставлявших его отлучаться из имения и от неё, теперь казались ему пустяковыми и надуманными лишь для того, чтобы доказать ей своё право так часто выезжать и не отчитываться перед ней. Что до матери, не признававшей Анну даже под предлогом того, что она мать её внучки, то у Вронского сразу появилась идея того, как он мог заставить её научиться терпеть Анну и притворяться, будто она не мадам Каренина, а графиня Вронская, просто грозя родительнице полным разрывом. Но было поздно требовать от маман уважение к его спутнице.
Да, он как раз был у матери в тот день, ещё с ней была княгиня с какой-то птичьей фамилией(3) и её дочь, стеснявшаяся его будто нарочно, так как она знала, что её готовят на роль его жены, ему ещё было неловко перед ними тремя, когда от Анны сначала пришла телеграмма, а потом передали её записку. «Я виновата. Вернись домой, надо объясниться. Ради Бога приезжай, мне страшно», ― так она написала, а через четыре часа кучер передал ему, что на станции какая-то женщина бросилась под поезд. Он льстил себе мыслью, что именно в тот раз они бы объяснились по-настоящему, она бы сказала ему о том, на краю чего она стояла, а он бы сумел вообразить и обрисовать ей всё то, что с ним в итоге случилось после её смерти ― и они бы пожалели друг друга, и тогда она была бы жива.
Ну больше всего он казнил себя не за то, что никак не изменил свои планы, прочитав телеграмму Анны, и даже не за то, что она нисколько не тронуло его, а за ту отвратительную сцену на её похоронах.
Стива сначала настаивал, чтобы его сестру похоронили в Москве, а, может, это Долли настаивала через него, чтобы у них была возможность ухаживать за могилой, но в итоге он отбросил эту затею, ещё раз посоветовавшись с женой и решив, что лучше это сделать за оградой деревенского кладбища, где рядом с её последним пристанищем будет вздыхать травами луг ― это даже поэтично, не то что всеми оплёванное кладбище для самоубийц в городе. Был очень сырой грязный день, вся скорбящая процессия с трудом шла по размокшей земле. Бездумно шагающего Вронского, для этого события выбритого и прилично одетого, перебрасывали друг другу компаньонка его матери и поспевший из Петербурга брат. Едва ли он находил в себе силы на раздражение в тот день, но он поминутно норовил улизнуть от них. Несколько раз, призывая всю свою стойкость, к нему подходил Стива и пытался соболезновать ему, но ко второму предложению своей дружеской, нежной речи кривился, заходился слезами, просил прощения и убегал к жене, чтобы потом снова попробовать утешить его, так он напоминал утопающего, который, чуть выныривая из воды, спешит спасать другого тонущего, хватает его за плечи и старается удержать на поверхности, но сам снова начинает захлёбываться и идти ко дну. После короткой церемонии ввиду отсутствия священника Вронский как-то отделался от присмотра матушкиной компаньонки и отеческих ободрений Александра и побрёл вдоль перевязанных между собою однообразным мотивом кованых крестов, за которыми начиналось кладбище. За гремящим в нём горем, которое будто не желало распыляться и не посылало ему даже слёз, он не услышал шагов, поняв, что одиночество его нарушено, только когда до него долетел размякший от всхлипов голос Стивы:
― Алексей Саныч, да ты только не забывай, что лежачего-то не бьют.
― Конечно-конечно, ― ответил своему шурину Каренин. Откуда он взялся в тот день по правую руку от Облонского, запечатанный в чёрное пальто и покрытый куполом такого же чёрного большого зонта? Если бы Вронский так не оскудел умом и сердцем в первые недели своей скорби, то он нашёл бы в этом внезапном появлении Алексея Александровича, которого он ещё и не заметил на похоронах, нечто зловещее и почти потустороннее. Но тогда он не изумился бы, даже если вместо Каренина перед ним стоял ехидно улыбающийся, перемазанный копотью демон.
― Вот, голубчик, с тобой Алексей Саныч поговорить хочет, ― объявил Стива зятя и оставил их наедине, кивнув им обоим, словно прося не ссориться слишком.
― Степан Аркадьевич прав. Я желаю побеседовать с вами, граф, касательно дочери моей почившей супруги. В память об Анне Аркадьевне я хочу забрать её себе на воспитание, согласно всем существующим законам она мой ребёнок, и я отнесусь к ней подобающе, вам не о чем волноваться, ― слова Алексея Александровича были неторопливы, не очень требовательны, но таким тоном не заключают сделок, так объявляют о своём неоспоримом решении. Он выглядел таким беспристрастным и непогрешим в объятиях траурных одежд и как будто увеличивался на фоне своего зонта, который он не собрал, хотя дождь утих, но глаза его всё-таки сердились. ― Вас я прошу лишь о благоразумии, не препятствуйте моему намерению и не совершайте опрометчивых поступков. Через три дня я уезжаю, соблаговолите...
― Вы можете забрать Ани сегодня, ― перебил его Вронский. Алексей Александрович, очевидно, рассчитывая на то, что он станет сопротивляться, спорить или даже просто проклинать всё на свете, и уже подготовив аргументы для этой схватки, словно оледенел на секунду, а лицо его подёрнул иней не то презрения, не то разочарования.
Условившись о времени, они попрощались. Снова припустил ливень, вырвав из полевых цветов все запахи и гоняя их в воздухе. Отыскавший брата Александр вернул его к остальным толпящимся у свежей могилы, похожей на прямоугольную лужу при такой погоде. К Вронскому вновь пробрался Стива на сей раз с женой, наверное, чтобы её присутствие помогло ему завершить хоть одну фразу до конца.
― Алексис, проси отсрочку. Алексей Александрович мне объяснил, о чём вы договорились. Я ему прямо сказал, что с его стороны договариваться с тобой о чём-либо это всё равно что заставлять умалишённого подписывать какие-то бумаги, ― воскликнул Облонский, и по этому возгласу было легко определить, что он донельзя возмущён, потому что обычно он как будто ленился выходить из душевного равновесия.
― Пока вы оправитесь немного, мы возьмём себе вашу девочку на неделю, на месяц, на полгода, ежели графиня Вронская отказывается брать на себя хлопоты о ней, ― пообещала Дарья Александровна под судорожные кивки мужа, в такой важный момент махнув рукой на то, что и собственные дети бывали ей в тягость.
― Я уже дал ему своё слово, ― оборвал он щебет ещё не утратившей надежду на то, что всё чудесно разрешится, четы Облонских.
― Алексей Кириллович, да ведь это ваша дочь, это и ваше право, и ваша обязанность растить её, ― запротестовала Долли, неодобрительно хмурясь. Жалость, которую она испытывала к Вронскому, вся пошла трещинами, как пересохшая земля, и сейчас она только осуждала его за безволие. ― Одумайтесь в конце концов, вы же потом всю жизнь жалеть будете.
Стива, хотя и был согласен с женой, попытался немного угомонить Долли, которая всегда отбрасывала деликатность, только речь заходила о чём-то ей небезразличном, словно громоздкий предмет, мешающий быстрым движениям. Но эта смешная, нелепая женщина, обвинявшая его чуть ли не в лени из глубин своего траурного капора, к сожалению, в итоге оказалась права: через месяц полного безразличия ко всему, исполосованного короткими вспышками бешенства, горе перестало задымлять его рассудок, как будто страшный высокий костёр насытился его безумием и стал припадать к земле горкой пепла, и он в самом деле пожалел освободившейся частью своей души о том, что даже не возразил Каренину, так безропотно подчинившись его желанию. Более того, ему казалось, будто Алексей Александрович, будучи брошенным и осмеянным всеми рогоносцем, вышел из этой истории победителем, обыграв своего соперника в конце концов.
И вот передумав обо всех не случившихся поворотах в своей судьбе, он начинал представлять, что было бы, если бы сумел он противостоять настойчивому и тщеславному благородству Алексея Александровича, а Ани осталась с ним. Он едва ли знал, как обращаться с дочерью и при жизни её матери, а уж после гибели Анны и подавно ― нет, она вполне нравилась ему, и ему было приятно находить в ней сходство и с собой, и с Анной, он с удовольствием транжирил деньги на то, чтобы обставить детскую дорогой английской мебелью, чего только стоил тот стол для ползанья, бог знает, чем отличавшийся от любого другого стола. Иногда он всё-таки заходил в комнату Ани, пригоняемый сюда безучастностью Анны к этому ребёнку: полчаса его переменчивого внимания должны были как-то уравновесить для Ани тот непостижимый холодок от матери, так оскорблявший Вронского. Как можно до самозабвения обожать его, и не любить их общую дочь? Любовь Анны напоминала ему об одной заметке по агрономии, где говорилось, что саранча не отдельный вид, а лишь претерпевшие какие-то страшные метаморфозы безобидные кузнечики определенного рода, и ему думалось иногда, что чувство его возлюбленной к нему прошло такое же дьявольское перевоплощение. Если бы можно было отобрать хоть немного душевных сил Анны у этой перекормленной страсти, чтобы они тратились на привязанность к Ани, тогда бы они больше походили на обыкновенную семью, и всем им было бы спокойней.
Из Сербии он вернулся в январе 1877 года, в обеих столицах в эту пору года всегда весело, но в его планы не входило возвращение к прежнему образу жизни, тем более, едва ли ему достало бы терпения выдержать новое посвящение в светского человека в виде пёстрой реакции общества на его появление в свете. Пребывание Анны в поместье, унаследованном Вронским с братом от отца, выжгло любые другие воспоминания об этих местах. Больная нога и мороз запирали его в этом двухэтажном мавзолее с мансардой, отнимая даже возможность вытаптывать тропинки в сугробах часок-другой, и через две недели он сбежал к матери. Графиня Вронская не переносила деревенскую жизнь, вечный загородной застой отнимал у неё моложавость и энергичность, которыми она так гордилась, и усыплял её, словно спёртый воздух в непроветриваемой спальне, поэтому то, что покинула свой московские особняк в разгар сезона ради Алексея, уже говорило о её тоске по младшему сыну. Мать и брат, безусловно, отнеслись к нему с добротой, но их заботы были вызваны не столько сердечностью, сколько раздражением на его немощность и сплин; не вела себя с ним как с ребёнком, который очень тяжело переносит ветрянку, только Варя. Жена его старшего брата, как он со временем понял, была его единственным близким другом за всю жизнь, оттого что её расположение к нему не зависело от расстояния между ними. Если он проводил где-то больше четырёх месяцев, то она непременно навещала его со своими детьми. Весной Алексея услали дышать горным воздухом и присёрбывать кисловодскую воду. Через шесть месяцев он пожелал уехать заграницу под предлогом того, что его хромота не испугалась ни минерального состава здешних источников, ни кавказских красот. Преданность Варвары поражала его, он усматривал почти героизм в том, что она отдыхала там же, где и он, скрашивая таким образом его одиночество. Естественно, он был на Кавказе, в Чехии, в Германии, в Швейцарии, а не где-нибудь в Сибири или за полярным кругом, так что едва ли его невестка шла на большой подвиг и очень страдала, следуя за ним. За полтора года беспрерывных курортов нога у Вронского работала почти сносно, но странствия его продолжились, просто теперь они не были привязаны к чудодейственным европейским водам. Без особой цели он исколесил всю Европу и, к своему собственному удивлению, жил достаточно скромно ― лишь изредка на него нападала былая тяга к роскоши, но одолевала она его только как прихвостень уныния. Новые впечатления, которые он клянчил у судьбы, никак не вытеснили из его сознании Анну, все страны, города ютились короткими обрывочными воспоминаниями в его памяти возле мадам Карениной и даже не пытались затмить собой два с половиной года их связи. Он переезжал с места на место, менялись виды, названия, внешность, манеры людей, с которыми он сводил знакомство, Александр получил назначение при дворе, которого долго добивался, потом чем-то там не угодил Великому князю, потом вернул себе его расположение, подсобив в личном деле, подрастали обе его племянницы, вытянулся племянник, а он всё ещё не забыл ни одной подробности их разговоров, их ссор, их примирений и ту последнюю её фразу:
― Вы... Вы раскаетесь в этом.
― Я раскаиваюсь, я раскаиваюсь, как ты хотела, я страдаю, я несчастен, так заступились за меня! ― молил он, едва ли отдавая себе отчёт в том, что просит мёртвую перед кем-то его защитить и перестать мстить ему.
О Карениных Вронскому не давала забыть ещё и его невестка, в каждый свой приезд и в каждом своём письме она непременно сообщала ему о том, как обстоят дела в доме Алексея Александровича, хотя сведенья у неё были достаточно скудными из-за замкнутого образа жизни, который вело это семейство. Её отчёты всегда приводили Вронского в замешательство и чаще всего он, смущаясь этой темы, ничего не уточнял насчёт своей дочери, чем сильно возмущал свою самопровозглашенную шпионку, которая однажды почти в тех же выражениях повторила ему тираду Долли с похорон. С упрёками Варвары он уже был полностью согласен, а потому не мог обратить свою просьбу касательно Ани к ней.
На пятый год своей более-менее оседлой жизни во Франции, Вронский познакомился с одним виконтом. По очереди они проигрывали друг другу короткие шахматные партии и болтали в кофейнях, их дружба была во всех отношениях приятной, пока виконт не пригласил своего приятеля-иностранца в аккуратный фамильный особняк, который уступил ему в подарок на свадьбу отец. После этого визита Вронский избегал и графское(4) шато, и его владельца: оказалось, что у виконта была дочь от умершей жены, и как в насмешку ей было как раз двенадцать лет, столько же исполнялась в этом году Ани. Положим, ровесницу собственной дочери ещё можно было стерпеть, но то, что виконт просто души не чаял в своей девочке и был полностью счастлив в своём безудержном обожании ― это равнялось пытке. Вся эта взаимная трепетность между отцом и дочерью, все эти монанженья, монтрезоранья и монлепанья(5) будто загоняли в него прутья, раны от которых сочились и грустью, и одиночеством, и страшной завистью. Он думал, что сейчас мог бы так же забываться в нежностях с дочерью, как его друг, а он даже не знал, как Ани выглядит. Опасаясь заслуженных уколов от Вари, он сначала написал матери, но она лишь заявила, что никогда не искала встреч и никогда не интересовалась мадемуазель Карениной, посоветовав сыну последовать её примеру и не морочить себе голову. Стива давно уж умер, да и насколько Вронскому это было известно, с детьми сестры он не общался. Оставалась только Варя, но что такое яд чужих нотаций перед собственной виной?
Через месяц из Петербурга ему пришёл ответ, в толстом глянцевом, будто натёртом конверте обнаружилось такое же шёлковое уже по содержанию послание, детально отражавшее обстоятельства, при которых автор этого письма умудрилась запечатлеть маленькую затворницу. Едва ли он рассчитывал на что-то более точное, чем словесное описание или набросок самой Варвары, но под письмом лежала фотография. На фоне вырезанного камерой лоскута чьего-то сада в будто восковой листве, жадно хватавшей белые блики от светлого неба, стояла в пол-оборота тоненькая изящная девочка в воздушном, словно сделанном из сахарной пудры белом платье. Личико у неё было бы совсем кукольным, если бы не чуть длинный нос и крутые тёмные брови, но она показалась ему просто бесподобной, ещё и потому что дети никогда не занимали его, он никогда не пытался понять, какие черты лица украшают ребёнка, а какие портят, и эта невесомая прелесть, присущая в основном детям, поразила его. Он оставил фотографию в кабинете с твёрдым намерением любоваться неотразимой девочкой каждый раз, когда дела будут усаживать его за бумаги. Но до чего же удачный ракурс, ведь она глядит прямо перед собой, будто видя из этих садовых зарослей, как он рассматривает её, и эта улыбка, которая в особенности нравилась ему своей мягкостью. Что правда, именно выражение её губ заставило его потом ни с того ни с сего спрятать эту фотографию в первую же попавшуюся книгу, потому что ничего, кроме этой улыбки, который обычно примечают всякие пресные любезности, ему было не положено: она не будет ни хохотать, ни плакать, не удивляться, она никогда не будет оживлённой, уставшей, обиженной, она даже не повернёт головой и не вздохнёт при нём, и он решил, что достаточно насладился этим снимком, а держать его при себе не стоит.
Уже поздно ночью того же дня камердинер месье Вронского проснулся от страшного шума, будто что-то раз в несколько секунд роняли. Испуганный Поль прокрался со свечой в руке по коридору и приоткрыл дверь библиотеки, чтобы увидеть своего хозяина, который одну за одной хватал по книге из стоящих вряд одинаковых томов в теснённых красных обложках, быстро листал страницы, тряс, и таким странным способом ознакомляясь с мыслями одного знаменитого философа, швырял очередную выпотрошенную жертву на пол, пока из уже другого собрания сочинений не выпорхнула какая-то карточка. С тех пор, как Вронский устроил ночной погром в библиотеке и удалился со своим трофеем пересиливать подлые упрямые слёзы, снимок дочери почти всегда был при нём, но смотрел он на него редко, слишком было ему очевидно, что отца и единственного ребёнка не должна связывать лишь одна фотография.
Вронский хоть и принадлежал своей скорби, как крепостной барину, но она часто отпускала его на оброк. Он не жил отшельником, был вхож в дома очень приличных семей, имел круг из местного бомонда, который принято называть дружеским. К деньгам, которые давало поместье отца, прибавился ещё капитал матери, большую часть своего состояния оставившую непутёвому младшему сыну, впрочем, ещё до её смерти он, желая показаться себе для чего-то годным, накупил всяких ценных бумаг, и удача будто спохватилась, что некто Алексей Кириллович Вронский ещё жив, хотя и оставался ею незамеченным последние лет тринадцать, и передала ему извинительный привет в виде некоторых способностей к финансам вкупе с везением в делах. Окончательно разлюбив перемены, как не терпит передвижений даже в пределах комнаты больной радикулитом, он потратил баснословные деньги на то, чтобы выкупить дом, который он вот уже семь лет снимал. Экстравагантная закостенелость арендатора и его согласие значительно переплатить за привычный ему особняк привлекли внимание всё же уступивших в итоге хозяев. Вопреки разрыву экономических отношений между ними и месье Вронским с подписанием купчей, они решили познакомиться со своим бывшим жильцом поближе ― им это вполне удалось. Ничего такого необычного в графе они не обнаружили, хотя полагали, что изучили его досконально, но им стало жаль потраченного времени, и дабы это исследование не было впустую, отрекомендовали своего постояльца самой знатной родне, имевшей свои гербовые щиты ещё с тех времён, когда они несли практическое значение. Снобизм Вронского оказался самым хилым в его характере и первым не выдержал жизненных невзгод, поэтому он был далёк от ликования, когда его представили столь знатным людям, но именно у них он встретил женщину, которую чуть было не посватал. Маркиза Луиза-Фелисите де`Леблан была вдовой тридцати пяти лет, отнюдь не глупой, но уж очень рассеянной и слишком смешливой, отчего все почитали её ребёнком, впечатление это усиливалось также её несказанной щедростью по отношению к местной школе для девочек, какому-то оборванцу-художнику, которого вышвырнули из академии за неуспеваемость, и собственной прислуге, что до друзей, попавших не время в затруднительное положение, так их она была готова просто озолотить. Алексей Кириллович потом удивлялся сам себе, как его угораздило и увлечься этой женщиной, с одной стороны, а с другой, где он нашёл в себе силы, чтобы всё-таки не поддаться этому матримониальному наваждению и не превратить цветущую маркизу де`Леблан в несчастную графиню Вронскую. Он не мог слова дурного сказать о Луизе, её компания всегда была приятна ему, а когда какой-то прилипчивый болтун или болтунья не давали им побеседовать, вечер всё равно становился для него чуть веселее, даже если маркиза просто издали приветствовала его добросовестным кивком и улыбкой — а по-другому здороваться она не умела, так как была не из тех, кто небрежно и почти презрительное наклоняет голову, завидев знакомого, словно ему продуло шею. Да, было бы преступно с его стороны жениться на этой доброй душе: обманываться насчёт того, что она привнесёт в его жизнь радость, он не стал, по его мнению, вести её в свой угрюмый дом и ждать, что всё враз преобразится было примерно тоже самое, что выписать из Арктики белого медведя и надеяться, что вокруг него всё покроется вечной мерзлотой и сами собой выстроятся юрты. Хвала небесам, один робкий промышленник, чуть не падая в обморок от собственной дерзости, начал ухаживать за маркизой де`Леблан, а Вронский, не рискуя навредить её репутации своим дезертирством и огорчить её саму, устранился от борьбы за благосклонность Луизы и через полтора года смог преспокойно посетить её свадьбу с тем самым чуть не терявшим сознания уже от счастья буржуа.
История с маркизой была единственным эпизод, когда он размышлял о какой-то женщине, кроме Анны. В остальное время он преданно тосковал по ней и даже не роптал против своего тирана. Он скучал по ней любой: по манящей грациозной женщине, какой она была в их первую встречу, по верной супруге-недотроге, по пылкой любовнице, по кающейся прелюбодейке и даже по той ревнивой злой особе, которая покончила с собой лишь бы отомстить ему ― всё было лучше той отчаянной пустоты, что была сейчас. Ведь хотя нога у него болела, опухала и синела первое время, радовался же он, что ему её не отрезали! Так лучше бы с Анной они лишь ругались сутки напролёт, но она была бы подле него, а не в могиле. Напрасно он научился извлекать из памяти ту Анну с бала, великолепную даму в чёрном бархате, полную загадочного очарования, без той ужасающей гримасы и пятен крови по искорёженному телу ― он тут же постарался прибавить ей возраста и обрядить по теперешней моде, но его фантазия была бессильна перед прошедшими годами, а с Анны не получалось сорвать молодости и свежести её красоты, и тогда он снова принимался рассуждать о том, что поступи он хоть в один из тысячи случаев иначе, она была бы жива.
Ни на похороны матери, ни на похороны старшего брата, который пережил их родительницу всего на два года, Вронский не приезжал. Сначала Александр понял, что это в лучшем случае будет неудобно, то же самое потом поняла его вдова. Сам же он не испытывал такой уж тоски по дому, чтобы планировать своё, скорее всего, скандальное возвращение. Более того, если он и хотел что-то увидеть, так это были не заливные луга в деревне, не особняк его родителей, не Пажеский корпус и прочие места, обычно притягивающие сентиментальных эмигрантов ― видеть он хотел только дочь, и появись он поблизости с Петербургом, то поставил бы себя перед выбором: поступить трусливо и избегать Карениных или быть жестоким и нарочно столкнуться с ними. И он, считая оба эти варианта недопустимыми, предпочёл просто не покидать пределы Французской республики.
1) Общий гербовник дворянских родов Российской империи ― перечень гербов дворянских родов, учреждён Павлом I в 1797 году, с тех пор постоянно обновлялся. Внесение в этот свод считалось крайне почётным и подчёркивало статус аристократической семьи.
2) В XVIII веке Пажеский корпус был учреждён в качестве школы для пажей, где мальчиков-подростков обучали наукам, фехтованию, танцам, иностранным языкам, а главное, придворному этикету, чтобы они, поступив на службу ко двору, вели себя соответствующе церемониалу, а в 1802 году это заведение превратилось в престижное военное училище, выпускники которого пополняли ряды лейб-гвардии. В оригинальном романе Льва Толстого говорится о том, что Вронский воспитывался в Пажеском корпусе.
3) Имеется ввиду княгиня Сорокина, фигурировавшая в романе.
4) Виконтом в западной Европе нередко называли наследника графского титула, то есть пока жив отец друга Вронского, он будет виконтом, а графом станет только после смерти своего родителя.
5) От французского mon ange, mon trésor, mon lapin, что соответственно переводится как мой ангел, моё сокровище, мой крольчонок.
Добровольное изгнание Вронского прервала в конце марта всё та же Варя: после череды писем, рассказывающих об успехах Ани в свете, которую она наконец смогла как следует изучить, он получил от неё путанное тревожное послание:
«Дорогой Алёша, как бы мне не хотелось снова рассказать тебе о моей новой встрече с Ани, я не могу этого сделать, потому что последние три недели она не появляется в обществе. В конце февраля я видела её в последний раз на рауте у князей Мягких. Её поведение и поведение Сергея ещё тогда показались мне странным, и сейчас я понимаю, что не ошиблась в такой оценке. В середине вечера она куда-то исчезла, Ваня отправился искать её и в конце концов нашёл Ани сидящей в коридоре в полном одиночестве. Когда он спросил, в чём дело, она лишь попросила позвать Сергея, после чего они спешно удалились, и с тех пор Ани не сопровождает брата. На все вопросы он отвечает, что сестра его больна, но теперь, когда он уехал по делам министерства, от Карениных и вовсе ни слуху ни духу. Судя по всему, Алексей Александрович либо заперся с Анной на три замка и никого не принимает, либо, что гораздо вероятнее, их просто нет в столице.
Я бы с радостью разъяснила тебе причину, по которой они вот так все разом пропали, но я располагаю лишь сплетнями, одна другой чудовищней. Не хочу тебя пугать, но у нас большинство утверждают, что Ани серьёзно нездорова, а некоторые полагают, что её вовсе нет в живых. Естественно, в свете ходят и более пикантные гипотезы вроде того, что она сбежала с любовником или ждёт ребёнка. Также я слышала, что у Карениных был какой-то грандиозный скандал, но это всё что известно от их прислуги, непонятно даже то, кто с кем в ссоре. Я старалась выяснять что-то более существенное, но не могу передать тебе ничего, кроме самых отвратительных домыслов.
Если твоя дочь попала в беду, а виновником её несчастья стал Алексей Александрович или Сергей, то ей неоткуда ждать помощи ― у неё нет ни родных, ни друзей. Мы бы протянули ей руку, но едва ли она знает, что может обратиться к нам, как к семье родного дяди, да и я не могу предложить ей свои услуги, не имея её нынешнего адреса. Полагаю, ты сознаёшь, что твой святой долг вмешаться в эту историю и защитить свою дочь. Конечно, же в Петербург тебе нужно приехать инкогнито, чтобы Каренины ничего не предприняли, но если у тебя не получится ничего выяснить в обход Алексея Александровича, то ты в праве требовать от него ответа насчёт своей дочери в отличие от меня. Сообщи мне о своём решении телеграммой».
В постскриптуме она просила его не пороть горячки и сначала всё обдумать, несмотря на то что основная часть её письма призывала к крайним мерам. Это страшное для него послание будто то бы проглотило почти шестнадцать лет его жизни и сделало это с особенной легкостью, потому что годы эти были пустыми, как нищенская каморка, меблированная лишь парой табуретов. На несколько часов ему показалось, что он вновь двадцати восьми лет от роду и только позавчера видел изуродованное тело Анны в гробу. На него напала пронзительная, ледяная растерянность, словно он всё это время пытался свернуть с прямой дороги, бредя через лес, долго плутал и вышел ровно к тому же месту, от которого убежал.
«Она больна, она умирает, я знаю, она умирает, по-другому быть не могло», ― вынырнуло из его помутившегося сознания, когда его неграмотные глаза проплыли по ровным строчкам письма ещё раз. «Она умирает», ― с тем же упорством гадкой скользкой рыбой, выброшенной на сушу, билась в нём похожая на бред уверенность в том, что Ани лежит при смерти. Он бы спятил от удушливого ощущение того, что его догнали и теперь наказывают, как полжизни скрывавшегося преступника, если бы его взгляд не остановился на указании к конкретному действию: «Сообщи мне о своём решении».
― Еду, ― ответил он лежащему перед ним посланию, вспомнив о том, что едва ли его мысль пролетит тысячу семьсот миль и достигнет Вари без вмешательства телеграфа только на вокзале. К счастью, отсутствие поезда в нужную сторону заставило Вронского выполнить просьбу своей невестки и немного протрезветь от своего ужаса, так что за восемнадцать часов ожидания он даже успел условиться с невесткой обо всех деталях, гарантирующих его анонимность, и порядком надоесть телеграфисту своим консилиумом с Петербургом.
Вронский очень быстро пожалел, что оставил Поля во Франции, хотя тот и рвался в путь, уже воображая себя кем-то вроде Паспарту(1) при своём немногословном патроне или другим персонажем Жюля Верна(2). Камердинер бы ему пригодился даже не в качестве слуги, а как восторженный компаньон, который бы хохотал от радости в такой длинной дороге, так как нигде дальше дома дяди в Дижоне не бывал. Полудетское восхищение Поля, свойственное всем неопытным путешественникам, хоть немного испортило бы совершенное смятение, охватившие Алексея Кирилловича. С одной стороны, ему хотелось действовать прямо сейчас, нахально что-то требовать, дерзить, угрожать, хватать кого-нибудь за грудки и домогаться таким образом ясности в этом деле, а он мог только наблюдать, как за окном перетекали друг в друга прусские поля и городки; с другой стороны, его тяготила пьющая из него кровь неизвестность, так как он не знал, что ему придётся в конечном итоге делать: похищать Ани, посаженную деспотом Карениным под замок, или умолять его разрешить проститься с дочерью.
Вронский не желал нигде останавливаться ночевать и чуть только прибывал на конечную станцию для одного поезда, тут же лихорадочно запрыгивал на следующий же поезд, идущий примерно в нужном ему направлении, из-за чего его маршрут выписали на карте несколько лишних петель. Когда он пересел в Варшаве уже на третьей за последние сутки паровоз, то практически сразу провалился в липкий непроглядный сон. Утром его разбудил, видимо, уже не первый, а потому достаточно сильный толчок в плечо и стариковский свиристящий голос.
― Сударь, подъезжаем, Смоленск уже-с(3), ― громко сказал склонившийся над ним седой дедок.
Его обращение произвело на Вронского какое-то странное, почти гнетущее впечатление. Годами вокруг него говорили на одном лишь французском, годами он был месье, годами форма кондуктора не напоминала военный мундир(4) ― а тут это «уже-с» как из прошлой жизни. На вокзале он косился на всё вокруг будто с недоумением, а всё то, что должно было вызвать в нём ностальгию, вызывало замешательство. Ни пара друзей-офицеров, отмечавших свою встречу залпом раскатистого смеха, ни торгующая пирожками девочка, обвязанная ситцевым платком поверх немного большого на неё платья, ни торопившаяся супружеская чета, называвшая друг друга по имени-отчеству, ни катившиеся по дороге до станции поля, которые вполне могли сойти за угодья, доставшиеся ему от отца ― ничего не тронуло его. Вместо положенного возвратившемуся на родину эмигранту умиления он чувствовал лишь, как чья-то невидимая могучая рука накладывают на его жизнь неопрятный шов, и он не в состоянии противиться тому, как стягиваются морщинистыми складками прошедшие полтора десятка лет, словно они были лишними и только разделяли два отрезка его биографии, которые кто-то решил соединить воедино.
В Петербург Вронскому путь был заказан, да и в Москву тоже: скорее всего, ему бы не удалось сохранить свой приезд в секрете, и ещё до того, как он бы попал в дом покойного брата, в каком-нибудь салоне уже смаковали бы его возвращение. От Смоленска он решил добираться третьим классом(5), где из своих прежних знакомых он мог столкнуться с разве что вконец промотавшимся сослуживцем или бывшей горничной. Когда никто не пускал клубы дыма не самой дорогой махорки, никто не храпел, не плакал, не визжал, не бормотал, не пел и не пытался заткнуть рот поющему попутчику, в вагоне было только тесно и душно, но Вронский так сильно погрузился в свою нетерпеливую меланхолию, что всё это не стесняло его, а своим соседям он был вполне доволен ― они мало говорили и не пытались вовлечь его в беседу, очевидно, отпугнутые качеством его костюма и угрюмым видом.
Наконец на пятом в этой бешеной гонки поезде, в который он перебрался в Москве, он доехал до какого-то уездного городка под Санкт-Петербургом, откуда по совету Вари уже добирался до столицы экипажем.
― Варя, что произошло в конце концов, я ничего не понимаю? ― с требовательной наивностью спросил Вронский у своей невестки, только перейдя порог особняка своего покойного брата и подымаясь за Варей по широким, будто сделанным для скачек, мраморным ступеням.
― Милый, разве бы я стала вызывать тебя за тридевять земель, если бы знала, в чём тут дело. А за те два дня, что ты был в пути, я ничего нового не узнала, ― лёгким движением открывая одну из дверей на втором этаже, ласково ответила ему Варя, в глубине души гордящаяся его смятением.
― И Каренины нигде не появляются? ― раздражённо переспросил Вронский, про себя отметив, что это вполне в характере Алексея Александровича.
― Нигде, ― подтвердила Варя, садясь боком на диван и жестом приглашая деверя расположиться рядом с ней.
― Они что же сквозь землю провалились? ― возмутился Вронский, игнорируя предложение Вари сесть. Чертыханья немного упорядочили его мысли и он снова заговорил со своей притихшей невесткой. ― А что говорят о её болезни? Чем она больна?
― Алексей, только не нужно принимать всё за чистую монету, но чаще всего у нас упоминают чахотку, это от Елены Константиновны пошло. Впрочем, и об истерии(6), и о мании (7) шепчутся, ― с улыбкой сказала Варя, полагая, что такая чрезмерная драматичность предполагаемых диагнозов Ани, которые по одиночке, может быть, и пугающе звучали, но в таком наборе превращались в какой-то бурлескный балаган, немного успокоит её собеседника, но он только заметался по комнате.
― Ладно, положим, Ани серьёзно больна, о таком не трубят на каждом углу, но куда девался Серёжа? Зачем он-то умчался из города? ― снова начал рассуждать Вронский вслух после минутной паузы.
― Во-первых, Сергей уехал по служебным делам, а во-вторых, у него могут быть свои резоны покинуть Петербург, ― робко прервала его раздумья Варя.
― Очень сомневаюсь в том, что резоны Серёжи слишком отличаются от резонов его отца. Хорошо, оставим мальчика. Но что за сцена у Мягких: Ани уходит, вместо брата её ищет твой Ваня, она просит привести Серёжу, в спешке они уезжают, и больше она не появляется в свете, ― перечислил Вронский, остановившись позади дивана и пристально посмотрев в глаза Вари, словно ожидая, что она сейчас дешифрует для него эти факты, но она только кивнула и ещё раз потрепала рукой по свободному месту рядом с собой. Он замолчал, сев подле неё. Какой бы версией не пытался он связать исчезновение своей дочери и обоих Карениных, эта загадочная история начинала брыкаться, словно дикая лошадь, и вырваться из оков нового логического объяснения. Вздохнув, он слабо ухватился за упомянутого племянника и спросил: ― А что Ване показалась, он ведь Ани позже всех видел?
― Он ни в чём не уверен, сразу говорил, что она будто была чем-то напугана, потом наслушался сплетен, и уже говорит, что она чуть в обморок не падала, хотя от всякой помощи отказалась. Ну хочешь, можешь сам его расспросить, ― нежно произнесла Варя, видя, как поник её родственник, и ободрительно добавила: ― Алексей, будет печалится, ты ведь пока только приехал, и не время падать духом. Сейчас позавтракаем вместе, дети, хоть уже и взрослые, но все втроём в такой ажитации, ведь ты на их памяти к нам не приезжал, только мы у тебя гостили.
― Нет-нет, завтракайте без меня, я вымоюсь, переоденусь с дороги, и сразу к Серпуховскому, он важная птица, я ещё от Саши помню, что у таких всегда есть какие-то осведомители, ищейки. Я не поскуплюсь, только пусть сведёт меня с каким-нибудь пронырой, ― заявил Вронский, подымаясь. Варвара изумлённо поглядела на него, словно он собирался вместо завтрака ехать не к Серпуховскому, а к Клеопатре или к Карлу Великому. Она боялась разочароваться в своём девере, когда отправляла ему письмо с новостями о пропаже Ани, а теперь не могла не умиляться его отчаянию, но всё-таки она надеялась на то, что здравый смысл не изменит Алексею в самый неподходящий момент. С очень большой учтивостью, как с помешанным, она напомнила ему о всех тех ухищрениях в дороге, к которым он прибегнул, чтобы остаться неузнанным, и том, что его друг Серпуховский чуть не лишился всех чинов позапрошлой зимой и теперь доживает свой век где-то в Петергофе, откуда не выезжает.
― Даже если ты полностью уверен в чьём-то дружеском отношении к тебе спустя столько лет, то разве ты можешь положиться на прислугу или на родню своих товарищах, или, не дай бог, на посетителей. Уж так можно, право, в театр ехать или торжественно известить Карениных о твоём приезде без лишних посредников. Мой тебе совет и вовсе за пределы нашего дома не выходить, ― закончила свою длинную вкрадчивую речь Варя.
― Как же мне разузнать хоть что-то, если дальше балкона мне нельзя нос показать? Что же мне на картах ворожить или ждать разоблачений в газете? ― ещё больше вспылил Вронский после умиротворительного пассажа невестки.
Варвара с горем пополам образумила разбушевавшегося деверя и уговорила его не ломиться ни к Серпуховскому, ни к Мягким, ни к Дёмовским, ни к каким-либо другим знакомым и незнакомым людям с просьбами о содействии. Хотя Вронский всё-таки навестил своего опального друга через несколько дней и встретил у него очень тёплый приём, пожалуй, ещё более тёплый, чем если бы Серпуховский сейчас не благодарил небеса за то, что о нём все просто забыли, а остался влиятельной персоной в столице. Недоброжелатели своими интригами и клеветой сделали генерала Серпуховского гораздо более чувствительным и добросердечным, чем он был до того, а потому для Вронского, с которым они были товарищами с детства, и которого тоже не пощадила судьба, чьи честолюбивые мечты обветшали под натиском невзгод и оставили после себя лишь терпкую усталость, в нём обнаружилась самое неподдельное сочувствие и участие, какие обнаруживаются в калеке, когда он видит другого увечного. Вронский не стал утаивать цель своего визита и практически сразу попросил Серпуховского о помощи, что ещё больше расположило его давнишнего друга, просто не выносившего после своей отставки длинных любезных вступлений и других причудливых обёрток, в которые принято заворачивать собственную корысть.
Отрекомендованный Серпуховским ловкач ― некто Анатолий Петрович был всё-таки ему полезен, так как даже своего нынешнего униженного положения генералу пришлось добиваться, и не узнай этот изворотливый человек об одном неприглядном инциденте с врагом Серпуховского, то он бы не бы просто преждевременно отправился на пенсию в сорок три года, а был бы приговорён к расстрелу за то, что якобы в 1874 году предал интересы государства, когда служил в Средней Азии. Что правда, этот сыщик, как он сам предпочитал себя величать, был приучен к историям, где фигурировали преступления, пороки, и несколько растерялся в таком простом деле. За более чем неделю работы он лишь смог определить по телодвижениям слуг и тому, что приезжавшая горничная забрала из дома всякую мелочь и книги, что интересующее Алексея Кирилловича семейство где-то неподалёку. Про дачу уже осенило самого Вронского, который осатанел от простоты этой разгадки, хотя едва ли она лежала на поверхности, учитывая время года.
Сколько времени он потратил впустую, прячась в доме Вари! Целых двенадцать дней он только и делал, что ждал какого-нибудь вердикта от этого ищейки и напускался с расспросами и крупными купюрами на прислугу, которую посылали следить за домом Карениных. Да ведь он был в часе ходьбы от их дачи, когда ездил к Серпуховскому в Петергоф. Первым порывом, естественно, было сломя голову спешить к Карениным, но на сей раз он сам с собой справился. Медлить ему не хотелось, но то, что ему уже было известно, где находится Ани, помогло ему рассуждать спокойней. За дополнительный гонорар Анатолий Петрович помог ему снять дом под Петергофом, где и должен был разыграться спектакль про раннего дачника Павла Борисовича Инютина.
― Почему же ты прямо не скажешь Ани, кто ты такой? ― удивилась Варя, когда он посвятил её в свой план.
― Я скажу, если понадобится, но ведь ты говорила, что она считает своим отцом Алексея Александровича, ― отрешённо заметил невестке Вронский.
― На людях она так называет его, ― согласилась с ним Варя, всё-таки оставив ему пространство для сомнения.
― Если Каренин хоть немного похож на себя прежнего, то он должен был уверить Ани в том, что она его дочь, даже если она что-то слышала о своём происхождении от посторонних. Тогда и мне не нужно изводить её ещё больше, если там вышла какая-то история, а если у неё в самом деле чахотка, так я её в гроб вгоню своими откровениями, ― последнюю фразу он произнёс чуть-чуть тише, и, отхлебнув из своей чашки, уставился в своё дрожащее рыжее отражение в чае. На Варю он решил не смотреть, так как знал, что грустная доброта, к которой были так способны её глаза, выведет его из фальшивого равновесия.
― А что же ты будешь делать с Алексеем Александровичем? Вот подкараулил ты её на прогулке, у тебя получилось завести с ней беседу, а ведь она может захотеть пригласить тебя в гости, представить отчиму, ― Варя, оберегая чувства деверя, называла Каренина только отчимом Ани, ― что же тогда? А почему бы Павлу Борисовичу, если я правильно запомнила твой псевдоним, не свести дружбу с соседом? Твой отказ будет выглядеть ненатурально.
― Если источник её горестей Каренин, то вряд ли она решит сразу же вести меня в его дом. Если его вины перед ней нет, и она захочет познакомить нас, то я смогу как-нибудь выдержать эту встречу, ― уверенно ответил Вронский, уже размышлявший над этим щекотливым вопросом и пришедший к вполне разумным, хотя нисколечко неубедительным для себя выводам. ― Я всё могу понять, всё себе объяснить хоть как-то, но отчего они переселились на даче ― не понимаю. Если Ани болеет, то что же они не поехали на юг, на воды куда-то? Его что какой-то шарлатан или преемница этой юродивой Лидии Ивановны надоумила, что нет ничего целебней, чем сырой климат, слякоть по колено и промёрзшая за всю зиму дача? Если Алексей Александрович хотел спрятать Ани, то не так уж тщательно он это делает, ведь не мы одни могли нанять кого-то вроде Анатолия Петровича. Может, правда, что она сбежала с кем-то, Каренин на дачу уехал, будто бы они вместе где-то, сам там волосы на себя рвёт, а Серёжа бросился их догонять? ― обманчиво бесстрастно предположил Вронский.
Варя устало возразила ему, за прошедшие двенадцать дней у неё уже вошло в привычку опекать своего родственника от придуманных ним же гипотез, на сочинение которых он тратил все свои душевные силы, потому как направить их было пока некуда; но полностью утешить его могла только правда, а ею она не располагала, и изобличать его фантазии в неправдоподобности Варе приходилось по многу раз на дню.
Наконец Анатолий Петрович передал, что ему удалось арендовать небольшую дачу за две мили от дома беспокоящего его клиента семейства, и Вронский после многократных пожеланий успеха в его расследовании от всех своей родни отбыл в Петергоф. Пользуясь тем, что столица всегда была той ещё соней, он уехал от Варвары рано утром, чтобы, во-первых, не выдать себя, а во-вторых, не скомпрометировать вдову брата. Не обсмотрев толком дом по прибытию, в котором ему предстояло провести неопределённый отрезок времени, он сразу же отправился прицениваться к окрестностям. Попавшийся ему на по дороге сторож пренебрёг сословными условностями и ввиду полного отсутствия других собеседников сам стал шумно здороваться с Вронским и выразил своё чаянье на то, что хозяева порученной ему дачи последуют примеру его нового знакомого и прервут его одиночество, потом пошли стенания о неплохо оплачиваемой, но в сущности скучнейшей работе, а следом благословения приехавшего сюда с прислугой и дочкой столичного чудака Каренина, которые хоть немного развлекали отрезанного от людей Хому. Несчастный сторож получил червонец за свою болтливость, но, похоже, не понял этого и решил, что «славный барин» просто очень щедрый.
«Значит, я всё-таки не ошибся», ― злорадно заключил Алексей Кириллович после своей пробной прогулки. Запретив себе сентиментальничать, он, уже вооруженный Хомой знаниями о повадках мадмуазель Карениной, на следующий день с напускной деловитостью, в которую сам сумел поверить, отправился разыскивать имевшую обыкновения гулять где-то вдоль леса Ани. Но решительность и хладнокровие, взлелеянные ним в себе, проявили вопиющую неблагодарность и бросили его, как только он ещё вдалеке увидел её. Она стояла к нему спиной, но он сразу понял, что это она. «Нужно быть тупицей, чтобы не понять, что черноволосая барышня, расхаживающая в тех же местах, куда перебралась Каренины, и есть Ани», ― потом саркастично объяснил он себе то, что узнал в незнакомке дочь, но всё-таки ему казалось, что проходи здесь целая толпа семнадцатилетних брюнеток, он бы и тогда отличил её. Боже, Боже, ведь в декабре ей уже восемнадцать, а он помнил её только несвязно пародирующим некоторые слова маленьким круглым существом и той девочкой в белом платье с фотографии. Он пытался подумать что-то ещё, но то, что она на самом деле существовала, ослепило его, и в голове у него сделалось пусто, как после глубокого сна. Когда она ещё только повела головой, чтобы обернуться, сердце его как будто кто-то смял: она была копией Анны, да-да, она, верно, так и выглядела в этом возрасте, ведь он никогда не видел её столь юной, почти ребёнком. Через мгновение наваждение упорхнуло, и он рассмотрел в ней почти все собственные черты, всё выхватывая, как растерявшийся в богатом доме вор, новые и новые детали в её облике, и никак не мог осознать ― неужели она настоящая? Он не знал, счастлив ли он или вот-вот умрёт от горя, чувство, гудящее в его душе, было больше, чем радость, больше, чем тоска. Она тихонько согнулась, и он не мог мгновение взять в толк, отчего она кланяется ему? Вспомнив, что так здороваются, он сам качнулся вперёд и снова замер, обомлев. В глаза ему бросилась распустившееся на её лице удивление, и до того круживший его мираж опустился вниз. Вот теперь нужно назвать ей то маскарадное имечко и попытаться расспросить обо всём, но он ушёл от неё, поражённый и обессиленный, словно на него без всякой причины напустились с кнутом.
«По крайней мере она не прикована к постели», ― была единственная мысль, порождённая его онемевшая разумом в день их первой встречи. Дочь стояла у него перед глазами всё время, он не без труда привык к ней, и во второй раз уже сошёл не за повредившегося умом, а за обыкновенного человека, и страх перед её похожестью сразу на всех, прошёл, оставив одно восхищение. Ему нравилась в ней абсолютно всё, и он больше не понимал, как он мог испытывать все эти годы разлуки с ней хоть тень радости и находить её в хоть в чём-то, кроме дочери; как он привыкал к лицам, голосам и манерам, не принадлежавшим ей. Он старался разузнать у Ани о том, что же заставило её практически бежать из Петербурга, что происходило с ней в этот бальный сезон, но если она снова уходила от этой темы, Вронский с наслаждением слушал её рассказы о чём-либо другом, даже о вздоре, никогда не интересовавшем его, или изредка извлекал для неё из памяти какой-нибудь эпизод своей жизни. Если же его повествование больше походило на жалобу, Ани вся светилась нежным сочувствием, и иногда ему казалось, что ей известно о нём гораздо больше, чем он ей рассказывает, что он может признаться ей о любом проступке, а она бы заранее знала, что творилось у него в его душе в этот момент, знала бы все обстоятельство, все подробности, и от всего сердца простила бы ему любой грех.
Одномоментно нахлынувшее на него обожания совсем не озадачивало его, наоборот ― ему чудилось, что неестественно было бы не боготворить такое совершенное создание. Их ежедневные встречи и всё в самой Ани были для него чудесными и необычайными, даже её детское жеманство умиляло его, а других изъянов в ней он попросту не замечал да и не искал. Изредка его печалило то, что он должен был, загнанный собою же в роль чужого ей человека, обращаться к ней на «вы», а когда в увлечении он называл её Анечкой, то рисковал однажды быть уличённым в фамильярности, и это в то время, когда ему то и дело хотелось приголубить её, обнять на прощание. Но Вронский всё же смирился с тем, что постылый Павел Борисович обязан вести себя с соседкой почтительно и сдержанно, уж слишком счастлив он был рядом с дочерью, чтобы сокрушаться о том, что ему запрещено всё то, что причитается любому родителю.
Но благостность и небывалая доброта ко всему вокруг сорвались с его души, как праздничные гирлянды с уличного столба от порыва ветра, когда Ани не пришла, и вся глупость, вся бесправность его положения открылась перед ним, и он осознал, как самозабвенно обманывал себя последний месяц. Что он навоображал? Что Ани будет лететь к нему на встречу каждый божий день, притом что они ни разу не договаривались об этом, притом что она вольна вовсе избегать его и ничего не разъяснять, если он попросту надоел ей? Да кто он ей в конце концов? Случайный знакомый, сосед по даче? Ему уже стоит почитать за везение то, что она какое-то время обращалась с ним как с приятелем, а всё, всё, что было раньше, все их совместные прогулки, разговоры ― лишь подаяния, и он не смеет даже роптать на то, что они прекратились, к нему и так уже были очень милостивы. Это для него она была единственной отрадой, а он для неё лишь приятный спутник ― не более. И он сам виноват в этом ― отчего он не надавал Алексею Александровичу пощечин, когда он явился на похороны Анны со своим иезуитским благородством, ведь это Каренин сейчас с Ани, ведь это его она называет отцом, к нему она теперь прислушивается, ему доверяет, его любит ― ведь это треклятый Каренин живёт не как в аду!
А ещё он так ничего и не выпытал у дочери, почему она прячется здесь и вот так отреклась от общества ― она даже недостаточно расположена к нему, чтобы поведать свой секрет. И теперь он снова не знает, что происходит с Ани, принимает ли она вместе с Алексеем Александровичем какого-то свалившегося на них гостя, лежит ли больная, заливается слезами или просто, позабыв о времени, зачиталась ― и он сам обрёк себя на эту муку.
«Я буду ждать Ани и завтра, если она снова не появится, то вломлюсь к ним в дом, и будь, что будет ― мне безразлично», ― пообещал он себе, когда страшная злоба на себя, одолевшая его душу, перестала кутаться в гнев на Карениных и мучила его уже единолично. Поникший под гнётом открывшейся ему правды об эфемерности их близости с Ани, он пришёл к пруду и без надежды уставился на бьющие поклоны непогоде деревья, размышляя о том, как бы ему всё-таки побеседовать с Алексеем Александровичем полюбезней, несмотря на то, как сильно он ревновал к нему дочь. Никогда он не ревновал так к Каренину Анну, даже когда она, раскаявшись после своей болезни, гнала его от себя и намеревалась снова стать честной супругой: Вронскому слишком хорошо было известно, как она относится и к нему самому, и к мужу, но у их дочери были все поводы души не чаять в Алексее Александровиче, и её речи о своём приёмном отце подтверждали это. Впрочем, что уж об этом думать, через час он и сам надеялся восхититься великодушию месье Каренина, хотя зависть так и льнула к его сердцу. Но составлять прошение своему сопернику ему не пришлось ― за ольхами мелькнул белый силуэт, а через мгновение к нему стала приближаться Ани.
― Павел Борисович, здравствуйте! ― ещё чуть издали крикнула она ему.
― Ани, ― воскликнул он, бросившись ей навстречу. Когда он очутился в двух шагах от неё, то принялся с ещё более лучистым восторгом, чем обычно, рассматривать её лицо, и, видимо, даже смутил маленькую прелестницу своим столь откровенно сияющим видом.
― Я не смогла прийти вчера, извините. Но вы ведь хорошо без меня прогулялись? ― предположила Ани, отчего-то вдруг озаботившись тем, как яростно ветер колотил широкие полупрозрачные ленты на её шляпе.
― Да, ― небрежно выпалил Вронский на её вопрос, ― а у вас всё в порядке, ничего не стряслось?
― Нет-нет-нет, пустяки, ― искусственно улыбнулась Ани, вцепившись в разрезвившийся тюль. Она помолчала, сложив впереди руки, и осторожно спросила: ― А что вы подумали, когда не дождались меня?
Стыдливое озорство в уголках её губ и выражении глаз подсказало ему, что ничего вчера не мешало ей вновь составить ему компанию, и она не пришла нарочно.
― Я подумал, что вы чем-то слишком огорчены для прогулки или больны, ― вспомнил он свои вчерашние страдания, которые заслужил её отец, но не простодушный господин Инютин.
― Почему же сразу больна? Неужели я выгляжу такой хиленькой? ― весело промямлила она, пытаясь приклеить этой пустой фразой к их разговору какую-то другую тему, но у неё не получилось, а Вронский ничего не ответил ей. Она отвернулась к пруду, и тень от полей её шляпы скрыла верхнюю часть её лица так, что были видны одни её губы, которые она будто пыталась вправить внутрь рта или зацепить за зубы. ― Весь вчерашний вечер я вспоминала вас и жалела, что мы не увиделись, ― прошептала она, и шум листвы захватил её последние слова.
Вронский изначально не собирался козырять своей обидой перед ней, не то чтобы он не желал её извинений ― они бы утешили его, но он знал, что жертв своего жестокосердия всегда хочется обходить десятой дорогой, тем более, когда они бряцают своей оскорблённостью и начищают её до блеска, как мелкий сановник свой единственный орден. «Если бы она знала, сколько горя причинила мне своей шалостью, то никогда бы, никогда не пошла на неё; если бы она знала, что я её отец, то не играла бы так со мной. Она принимает меня не то за престарелого поклонника, не то за тронувшегося умом со скуки соседа, но ей всё равно совестно перед передо мной за свою каверзу ― моё милое доброе дитя», ― пронеслось у него в мыслях, когда она сказала, что тоже скучала по нему вчера, и ему не пришлось скрывать своей обиды, потому что она просто растаяла.
― Я так рад, что вы сегодня пришли, ― признался он, обезоруженный её виноватым взглядом до обыкновенной честности. К тому же в конце концов он посчитал, что какие-то обстоятельства и впрямь могли вынудить Ани не прийти вчера, но это не отменяет того, что ей было любопытно узнать его мысли и чувства насчёт её пускай невольного отсутствия.
― Павел Борисович, я помню вы несколько раз говорили о том, что много путешествовали, где вы ещё бывали, кроме Сербии и Франции? ― оторвавшись от искупительного созерцания воды и подняв к нему свои ещё взволнованные тёмные глаза, поинтересовалась Ани.
― В Европе почти везде, ― задорно обобщил Вронский.
― Ну всё-таки? ― настаивала на большей конкретике Ани.
― В Дании, в Бельгии, В Австрии, в Греции, в Польше, в Швейцарии, в Голландии, в Англии, в Чехии, в Испании, ― перечислил он, надеясь, что Ани не спросит, где ему понравилось более всего.
― А в Шотландии вы бывали?
― Да.
― А в Португалии?
―Да, и на Мадейре тоже.
― Мы забыли Италию! ― немного повспоминав географию, воскликнула Ани и ещё до его кивка, ничего не значащего для неё, так как абсурдным было даже допустить, что столь опытный путешественник обминул эту страну, стала спрашивать: ― А вы не разочарованы в Италии, она, правда, такая красивая? Я там не бывала, так что могу судить лишь с чужих слов. Фет(8). вообще пишет: «Италия ты сердцу солгала» и всё там не так, и зной, и старческие руины, и степи, и нищета, и ящерицы, и даже красота увядшая. Но я тут ему не верю.
«Ты бывала в Италии вместе со мной», ― подумал Вронский, и снова грусть и недовольство собой поползли по упоению, которое он привык испытывать рядом с дочерью.
― Наверное, господин Фет сочинил столь критический очерк под впечатлением от какой-нибудь южной деревушки, мучаясь от жары. Может быть, я был не в тот сезон или не в той части Италии, или я не так тонко чувствую, ведь я не поэт, но не могу разделить его мнение. А месье Фет что снова в моде? ― разоблачив, к удовлетворению Ани, привередливого писателя, уточнил Вронский.
― Не знаю, я люблю его стихи, ― пожала плечами Ани, вдруг позабыв о том, что нужно каждую минуту прикидываться искушённой во всех вопросах.
― Кстати, о моде. Вы уже готовитесь к следующему сезону? Я, право, не в курсе, как это заведено у молодых барышень: ещё весной порабощать модисток и шляпниц или уже осенью за всё это браться, ― слукавил он, хотя ему было неприятно всякий раз прибегать к уловкам, чтобы разузнать у родной дочери хоть что-то.
― К минувшему сезону мне начали ещё летом шить, чтобы всё поспеть, хотя всё равно дошивали несколько платьев, ― зачем же он заоправдывался, что якобы не знает, когда девицы начинают мастерить себе наряды на зиму, ведь стоит ему к важному вопросу, который приближал его к разгадке тайны, с февраля парящей над семейством Карениных, приставить какую-нибудь ерунду, как Ани ухватывалась за неё и чирикала только о ней.
― Могу представить, какой фурор в свете произвела такая красавица, верно, вам не было отбоя от кавалеров? ― не оставлял он попыток таки-принудить её к откровенности своими расспросами.
― Вовсе нет, ― чуть засмеялась Ани, нагнувшись к высокому большеголовому одуванчику, будто размышляя о том, срывать его или нет. ― Брат говорит, что у меня очень строгий вид, как у послушницы монастыря, но он мне это не в упрёк, мой Серёжа не любит кокеток.
― Да кто же их любит? Провинциальные увальни разве что. Нет, ни за что не поверю, что у вас не было ни одного обожателя, ― заговорщики-шутливо заявил Вронский, но Ани в ответ как-то странно повела головой и чуть ссутулилась, словно это тема жала ей, как узкие туфельки.
― Бальная книжечка у меня почти всегда заполнялась, но ведь не все, кто приглашал меня танцевать, были от меня без ума, ― заметила Ани, оставив в покое так сильно обративший на себя её внимание цветок. Её отец, совсем не подозревавший в ней скромницу, крайне изумился её ответу, ведь она так просто вела себя с на четверть века старшим её мужчиной. ― А мой единственный настоящий воздыхатель не делает мне много чести своими ухаживаниями.
― Чем же ваш поклонник так плох? ― осведомился Вронский, стараясь не так напряжённо следить за выражением её лица.
― Тем, что он соткан из одних достоинств на первый взгляд, ― проворчала его юная собеседница, будто сразу решив, что ей не удастся доходчиво описать, чем её отталкивает этот загадочный молодой человек.
― То есть он вам просто неприятен?
― А как может быть приятен экзальтированный высокомерный юнец, неизвестно что уже обо мне нафантазировавший?
― Анечка, но коле он такой заносчивый, то, скорее всего, считает, что завоёвывать девушку это ниже его достоинства. Вы просто покажите ему каким-то более-менее приемлемым способом, что он вам не по душе, ― по тому, как сильно она сердилась на этого фантомного женишка, Вронский быстро смекнул, что ухаживания его были продолжительными и напористыми, а его дочь уже испытывала затруднения в том, чтобы найти какой-то существенный недостаток в этом назойливом юноше, который бы искупил всю её неприязнь.
― Да мне уж только прямо ему оставалось сказать, что он мне не по нраву, но ведь не могу же я грубить человеку, который будто бы любезен со мной, к тому же такому близкому родственнику начальника моего брата, ― горячо пожаловалась Ани.
История о навязчивом поклоннике Ани была единственным трофеем для Алексея Кирилловича за семь недель общения с дочерью. Это могла быть вполне невинная и никак не связанная с весьма оригинальным поведением Карениных и их переездом оказия, но как Вронский ни пытался остудить свой триумф этими соображениям, ему всё казалось, что он на пороге какой-то определённости, будто он обнаружил калитку в сплошной каменной стене, вокруг которой носился много дней и натыкался лишь на везде одинаковые крепкие кирпичи. Отпрыск начальника Серёжи, перерезанный прятками Ани раут у Мягких, побег Алексея Александровича с его дочерью на дачу и слухи, распускаемые Карениным младшим о болезни сестры, не представляли из себя никакой складной системы и бродили все по отдельности, не желая признавать своё родство, но Вронский смутно ощущал, что связь здесь имеется.
Первая победа так ударила ему голову, что он чуть не разметал всю доверительность и дружественность, установившуюся между ним и дочерью, почти напрямую требуя новых подробностей о её жизни в свете, и только огромным усилием воли принудил себя подчиниться тому, что уж никак не прикрытые праздным любопытством допросы наоборот отдаляют его от истины. Название Петербург ему на время пришлось позабыть и снова болтать с Ани о чём угодно, кроме вопроса, ради ответа на который он и отважился познакомиться с ней. Впрочем, это давалось ему более чем легко: когда он не старался менять русло их бесед, они размеренно плыли её чудесным светлым голосом от пианино, писем уехавшей к племяннику гувернантки, кружев, мечтаний и переворачиваемых ею с ног на голову романов к её наивным пересказам взглядов своего брата или отца и самостоятельным, не всегда смешным суждениям. Эти разговоры обволакивали его иллюзией того, что он просто общается с Ани, как заведено у отцов общаться с единственными дочерями, что они не расстанутся после этой прогулки, а пойдут домой вдвоём. Он окончательно окунулся в нежность к Ани и уже смирился с её властью над собой после того, как она посвятила его в некоторые подробности своей жизни в свете и стала гримасничать гораздо реже и хуже, будто её актёрские таланты понемногу иссякали. Она рисовалась теперь ему всё более хрупкой, стеснительной и ранимой, что приковывало его к дочери ещё сильнее, и он уж не мог вообразить, что вновь будет оторван от этого беззащитной славной девочки.
1) Герой романа Жуля Верна "Вокруг света за 80 дней", написанного в 1872-ом году. В начале повествования Жан устраивается на службу в дом англичанина Филеаса Фогга и надеется, что наконец нашёл спокойную и не пыльную работу, но в тот же день новый хозяин сообщает ему о том, что он заключил пари, что сможет обогнуть земной шар за 80 суток, а Жану ничего не остаётся, как собираться в путь за своим нанимателем. Интересно, что Паспарту является не фамилией, а прозвищем Жана, которое буквально с французского переводится как "проходящий всюду", то есть ловкач, проныра, хотя этот герой не раз попадает впросак.
2) Жюль Габриель Верн (1828-1905) ― французский писатель, чьи произведения стали классикой приключенческой литературы и научной фантастики. Истории Жюля Верна подкупали его современников и следующие поколения читателей не столько глубиной созданных им образов, сколько необычайными перипетиями сюжета, интригами, описаниями разнообразной экзотики, научных достижений и фантастических для конца XIX века изобретений, что является признаками стиля неоромантизм.
3) Варшаву и Смоленск разделяет 870 километров, в 1890 году (за два года до описываемых в этой главе событий) паровозом "Крэмптон" был поставлен очередной рекорд скорости на рельсовых путях ― 144 километра в час. Даже если предположить, что обычные поезда ездили гораздо медленнее (возьмём условную скорость 80 километров в час), то получится, что от Варшавы до Смоленска поездом можно было добраться примерно за 11 часов.
4) В Российской империи кондукторы носили форму, на самом деле очень напоминающую военную, в европейских странах такая тенденция тоже присутствовала, но если судить по фотографиям, во многих железнодорожных компаниях проводники носили более "светскую" одежду, а на некоторых снимках можно рассмотреть даже костюмы тройки.
5) Вагоны в описываемый период делились на три класса, в зависимости от уровня комфорта в них; некогда был ещё и четвертый класс, но в середине века он был упразднён. Аристократы и просто богатые люди редко путешествовали третьим классом, проектировку которого можно сравнить с нынешними электричками, возможности лечь, как в первом классе, не было, а сидения были деревянными, кроме того, такие вагоны плохо отапливались.
6) Истерия― устаревший медицинский диагноз, который обобщал многочисленные расстройства психики и нервной системы. К симптомам этого душевного заболевания причислялись переменчивое настроение, припадки, излишняя театральность речи и поведения, внушаемость, желание привлечь к себе внимание, склонность к самовнушению и фантазиям.
7) Манией в XIX веке называли не только болезненную сосредоточенность на какой-то теме или объекте, но и вообще сумасшествие.
8) Афанасий Афанасиевич Фет (1820-1892) ― известный русский писатель и переводчик, прославившийся в первую очередь как поэт. Стихи Фета, являющегося одним из родоначальников философии "чистого" искусства: так его стихи сосредоточены на чувствах, переживаниях, созерцании природы и очень далеки своим лиризмом от социальных конфликтов, нравоучений и других будничных тем
Серёжа осторожно скользил с двумя блестящими саквояжами сквозь толпу вывалившихся из поезда попутчиков и встречающих, уже представляя сцену, которая произойдёт через час в департаменте. Мало того, что его приезд из столицы уже сам по себе являлся обвинением в нечестности местных сановников, так он ещё и опоздал ― и как чудесно дополнит его опоздание уже, верно, сложившийся образ высокомерного столичного фата. Если же он честно скажет о том, что одному из пассажиров ночью сделалось дурно, а потому им пришлось останавливаться на ближайшей станции, а затем разминаться с другими поездами, то его ещё и запишут в обманщики. «Впрочем, что мне до их предубеждения, едва ли человек, после визита которого могут полететь головы, вообще способен расположить к себе, но всё же жаль, что местному начальству сразу же подвернулся поводя для елейных колкостей», ― сказал себе Серёжа, наконец протиснувшись к такой же многолюдной, как и перрон, лестнице.
― Серёжа, друг мой, ты уже весь в делах или не спал ночью? — со смехом окликнула его стоявшая чуть сбоку Дарья Александровна, на которую он мгновение смотрел, но так и не заметил.
― Дарья Александровна, простите, задумался, ― смущённо ответил Серёжа, не ожидавший, что тётя станет его встречать. То, что лоснящиеся ехидством служащие департамента будут ждать его лишних полтора часа, раздражало его, но не слишком-то волновало, а вот Долли, которая, очевидно, хотела устроить сюрприз своим появление на станции, ему мгновенно стало жаль.
― Это что же, вы меня второй час тут высматриваете? — виновато осведомился он.
― Второй, и что с того? Для меня, считай, наслаждение столько пробыть вне дома, когда никому от меня ничего не требуется, ― снова улыбнулась Дарья Александровна, пресекая дальнейшие сокрушения.
Ямщик зевал на козлах недалеко от входа на вокзал и, едва заприметив нанявшую его Долли, принялся гостеприимно отворять дверцы своим пассажирам, которых уже успел заподозрить в том, что они забыли об экипаже и празднуют в ресторане своё воссоединение. Они тронулись, и дразнящий весенний воздух побежал на них, так глубоко забиваясь в лёгкие, что Серёже вдруг стало весело, будто он просто катался без дела по городу со своей родственницей.
― В не самое удачное время тебя присалили что-то, следующая неделя уже пасхальная, а я по Стиве знаю, что неделю до и неделю после неё ничего в департаменте не происходит, так тебе здесь месяца на два остаться придётся,― натягивая на пальцы поглубже яркую перчатку, заявила Дарья Александровна. Племянник как-то успокоил её, про себя подумав, что домой он и не торопится.
Хотя Серёжа, словно только обучившийся грамоте, радостно читал все попадавшиеся им по дороге вывески, и даже перестал придерживать коленом свой саквояж, Долли как-то встревоженно поглядывала на него, быть может, отвыкнув от того, что даже в самом легкомысленном настроении младший Каренин мог производить впечатление человека, у которого вот-вот разыграется мигрень. Разобрав на себе пристальное внимание своей спутницы, он повернулся к ней, но она быстро сгладила эту неловкость очередной улыбкой.
― Скажи мне, только откровенно, у вас всё хорошо в семье? — всё-таки спросила Дарья Александровна, к недоумению Серёжи. Он, безусловно, был наслышан о ползучести слухов, но не рассчитывал на то, что их семейство так яростно полощут в Петербурге, что брызги долетели до Москвы.
― Да, всё в порядке. А вы что-то слышали? — поинтересовался он, уже вспоминая басню о простуде сестры, хотя жизнеспособность этого мифа подходила к концу, уж слишком долго Ани хворала, с его слов.
― Серёжа, я ведь не чужая, мне ты можешь рассказать всё честно, какой бы эксцесс у вас не вышел, ― заверила Долли, будто зная даже больше любого столичного сплетника.
― Никаких эксцессов, всё как всегда, ― соврал Серёжа, искренне удивляясь её напору и осведомлённости.
― Да? Тогда я очень рада, ― внезапно удовлетворилась его ложью Долли, хотя только что так старательно вызывала его на откровенность.— Просто как-то всё не ладится у нас в этом году, я потому и за вас переживаю. То вот отец умер, то у Кити... ― она не договорила, что у Кити, и заоправдывалась, показывая на своё светлое как будто веснушчатое платье в крапинку. — Ты не смотри, что мы не в трауре, папа не велел по нему держать траур и даже огорчаться запретил, но не развешивать чёрные ленты по карнизам гораздо легче, чем не печалиться вовсе.
Всё же такая горячая симпатия жены покойного дяди к нему несколько озадачивала и стесняла Серёжу, ведь подвозить его к дому, где он обычно останавливался в Москве, было совсем необязательно — он бы справился и без неё, тем более что к Облонским он был приглашён только на завтра, но Дарья Александровна будто не хотела откладывать их разговор, наверное, полагая, что наедине они могут остаться ещё нескоро. И странное навязчивое чувство, словно на него высыпали корзину с мягким пухом, не отступало от него, ведь с одной стороны, заботы тётки были ему приятны, но с другой, ему казалось, что его хотят погрести под этой ласковостью.
Первый раз родня приняла его с большой пышностью, как чужого. Дом, и без того как-то незаметно преобразившийся и помолодевший, словно вылечившийся от тяжёлого недуга больной, был убран и вымыт сверху донизу так, что его чистота даже бросалась в глаза. Гриша всё равно больше походил на прилежного мальчика, чем на человека, который сумел привести финансы семьи в порядок и рискует на днях озолотиться, потому амплуа хозяина дома давило на него, как тесный галстук на его ещё по-детски толстую шею. Кто вёл себя из сестёр Облонских непринуждённее всего, определить было трудно: каждая немного кривлялась, и если Лили немного выигрывала у младших девочек в естественности, то только потому что была приучена к толике напряжённости, с которой всегда держится ждущая оценок девушка на выданье. По нарядным и немного перепуганным внукам Долли легко угадывалось, что им было велено не безобразничать при госте, Дарья Александровна торжественно представила их Облонскими и влюблённо посмотрела на племянника, который хоть и приуменьшал свою роль в том, что дети почившей Татьяны теперь носили фамилию матери, но отсутствие проволочек в хлопотном деле официальной смены имени было его заслугой. Беседа же за столом всегда выворачивалась таким образом, что говорить приходилось Серёже, ему задавали вопросы то о женитьбе цесаревича(1), то о каком-то министре, то о задании, выполнять которое он приехал, то о его отце, то о нём самом.
― А Алёша тебе не слишком докучает? Ведь что не весточка от него, так он сообщает, что снова съездил в Петербург и виделся с тобой, ― спросила Долли, когда перед чаем со стола стали убирать тарелки. Первым желанием Серёжи было отомстить болтливому кузену и намекнуть на его возможную женитьбу, но он лишь благородно уверил присутствующих в том, что общество Алёши ему только в радость.
Визиты Каренина к Облонским становились всё более домашними, его прекратили принимать так, словно он был посланником императора с секретной миссией в их доме, а не их родственником. Хотя логичней всего ему было бы довольствоваться компанией Гриши, Серёжу как бы зачислили в категорию взрослых, а потому Дарья Александровна держала его при себе в то время, как её дети соблюдали с ним почтительную дистанцию. Нравилось ли ему так часто посещать их семью или нет, он не знал, да и не спрашивал себя об этом, так не задумывается, вкусно ли то, что он ест, человек, когда перед ним поставили только одно блюдо, кроме которого, трапезничать нечем.
Единственной, кто вызывал в нём отчетливо тёплые чувства, была всё та же Долли, он понял, что почти привязан к своей тётке, когда заметил, что уж слишком его трогало появившееся в ней умиротворение, что уж слишком радует его то, что у неё в кое-то веки спокойно на душе. Остальные же вызывали в нём лишь пресное благодушие, а настоящее расположение к ним он ощущал, только когда о них рассказывала Дарья Александровна, будто она умела оживлять для него своих детей и внуков, как чародей восковые фигурки.
Долли не зря предупреждала племянника о том, что в департаменте работа будет стоять: впечатлённый скоростью и расторопностью местных служащих, Серёжа прозвал это место сонным царством, подозревая, что приближающийся праздник тут не виноват: либо здесь было заведено днями напролёт дремать, либо пока мелкие чины изумляли столичного щегла с проверкой, как окрестили здесь Каренина, своей сонливостью, развеивающейся только к обеду, их начальство доедало мешавшую им документацию. Выбивался своей деятельностью и энергичностью из общей неподвижности как раз тот сановник, с которым Сергею посоветовали держать ухо востро ещё в Петербурге — он сразу же отнёсся к гостю с большим дружелюбием и навязался ему в качестве поводыря или пажа, точно сказать было трудно, но главное, что с Серёжей он был неотрывно: в какой бы отдел он не сунулся, какие бы ветхие бумаги не изучал, всюду его уже поджидал со своими огромными усами, куда можно было спрятать небольшую стрекозу, его помощник и проводник.
После сонного царства Серёжа недолго гулял, всё выдумывая, как в этом болоте поймать попутный ветер, потом возвращался в свою квартиру, снова выдумывал, читал страниц тридцать и шёл ужинать к Облонским, правда, не каждый вечер, как они на том хором настаивали, а через день или два. Наверное, у Серёжи не было ни единого шанса не праздновать Пасху с родными дяди, которые всё тем же хором дружно сочувствовали ему из-за того, что по долгу службы он был отлучён от отца и сестры в этот день, что казалось Серёже просто вопиюще нелепым, учитывая то, зачем он добивался этой командировки. Но у сестёр Щербацких была манера собираться по праздникам с мужьями и детьми у старого князя, пока он был жив, а если что-то вынуждало их нарушить эту традицию, то все они очень печалились, так что о том, чтобы прекратить жалеть Серёжу, даже речи не шло.
Признаться, Серёжа даже не предполагал, что проведёт с Облонскими самую приятную для себя Пасху — за последние лет двадцать он не мог вспомнить лучшую. Все церковные праздники были для него отравлены набожностью отца, которая представлялась ему только красивым мрачным ларчиком для его чёрствости и ханжества. Ах, эти сводящие скулы проповеди о том, что Рождество ли, Пасха, Троица есть дни единения человека с Христом, а не праздные гуляния. Ребёнком в церкви его так трясло от отхватывающего гнева на своего мелко крестившегося родителя, что можно было подумать, будто в нём куражатся перед своей погибелью бесы; будучи старше, он просто нарочно отвлекал себя от раздражения на тёмные лики икон в суровой позолоте, на умиравшую в его руках свечу, на кого-то из прихожан, на сестру, которая моментально чувствовала его взгляд на себе. Обычно Ани просто оборачивалась к нему и улыбалась, верно, тому, что брат ею любуется, или чему-то другому, чего он не понимал. Дважды их гляделки заканчивались выговором от отца. Первый раз, когда Ани было около шести, он стал картинно притворяться, что вовсе не смотрит на неё, но стоило ей снова отвернуться, как он дальше таращился на неё. Так и не поймав брата с поличным, она громко пожаловалась отцу, дёрнув его за рукав:
― Папа, Серёжа меня дразнит, он всё время смотрит на меня, а когда я на него смотрю, то он делает вид, что не смотрит на меня, пусть или вовсе не смотрит на меня, или смотрит, и когда я на него смотрю!
Кажется, их больше никогда не ругали вдвоём, это была их единственная шалость за все годы. А второй раз лет пять назад он просто глянул на сестру, а она послала ему воздушный поцелуй ― тут уж Алексею Александровичу было не на что пенять сыну, досталось только Ани.
От Облонских Серёжа по привычке ушёл рано, а потом полдня наблюдал за снующими под его окнами людьми и словно караулящим их дождём, не понимая, почему он не остался на дольше, ведь он совсем не скучал сегодня. «Хоть возвращайся», ― с унылой насмешкой подумал он, ища закладку в книге.
После Страстной недели он стал бывать в доме тётки гораздо чаще, тем более что тёплое расположение всей родни не позволяло ему явиться разве что ночью. Причины такой любви оставались для Серёжи загадкой, он вообще всегда немного удивлялся слишком хорошему отношению к себе, особенно, когда оно доставалось ему как бы бесплатно, без каких-либо усилий, будто он что-то крал. Наиболее благостной к нему была Лили, на правах ровесницы она вела себя с ним очень свойски, много сплетничала, много спрашивала о Петербурге и его жителях. Всякое жёлчное и болезненное самолюбие упорхнуло из её характера, окрылённое забрезжившими богатствами деда, не то чтобы любимица Долли была столь алчной: гораздо сильнее денег её тешило то, что ей не придётся впредь предугадывать капризы какой-нибудь своенравной старухи вроде Катерины Павловны, которая умерла, так и не подыскав своей компаньонке выгодную партию, как обещала, и то, что фамилия их, звучавшая целое десятилетие как-то сиротливо, снова утяжелится капиталом Щербацких. Сергей же, как и все, кто, по мнению Лили, унижал Облонских, неважно, явным пренебрежением или даже покровительством, попал под амнистию и теперь даже претендовал на дружбу своей гордячки-кузины. В детском сознании внуков Долли навсегда закрепилось сочетание Серёжа — красивый прочный глобус, который он передал им через бабушку, и они не имели ничего против него. Немного замкнутый от природы Гриша со временем тоже потянулся к двоюродному брату, оставив в залог их дружбы свои печали касательно университета. Хотя никто от Гриши того не требовал, но он чувствовал, что приличия как бы обязывают его получить образование:
― Четыре года по двадцать часов(2) в неделю слушать лекции, целыми днями читать эти огромные талмуды, держать экзамены, и зачем же? Когда мне с одним Ергушево управляться? А если дедушка не пошутил насчёт наследства и не передумал, то дел и вовсе невпроворот станет. А про заочное обучение всё твердят и твердят, да никак не утвердят(3), ― в негодовании заговорил каламбурами Гриша.
― Гриша, тебе ведь только двадцать лет, ― начал утешать Серёжа сокрушённо тыкающегося челюстью и лбом в ладони кузена, умолчав о том, что сам он в двадцать лет(4) уже поступил в министерство. — Кто-то и в двадцать три, и в двадцать четыре лишь на первом курсе(5), успеешь к этому времени так всё уладить, что хоть целыми днями над учебниками сиди. Образование тебе, без сомнений, получить нужно, но для тонкости собственного ума, а не для ведения дел семьи, ведь капиталы нередко сколачивают даже те, кто и гимназии не кончал, ― посвятил он Гришу в эту крамольную закономерность.
Этот пассаж окончательно покорил его младшего двоюродного брата, доводы Серёжи произвели бы на него впечатление и отпечатанные на бумаге, но произнесённые вслух кузеном, столь сиятельным в своей уверенной рассудительности, они просто заворожили Гришу. В итоге из их прихожей, где и разоткровенничался с родственником страдалец-Облонский, они вернулись большими приятелями.
Не складывалось у Каренина только с Олей и Машей, притом девочки были совсем разными, в их натурах тяжело было обнаружить хоть единственную общую черту, которая и могла бы быть вызывать в нём столь сильное отторжения. Но создавалось ощущение, что он был обязан раздражаться в их присутствии, как собака при виде кошек. Они будто ежесекундно делали абсолютно всё без исключения невпопад: там, где стоило смолчать ― они шутили, там, где можно было посмеяться ― они чинились, там, где уж давно была пора умолкнуть ― они болтали, где ещё было говорить и говорить ― они осекались, где было позволено ребячество ― они превращались в матрон, где обеим следовало припомнить, что старшей из них восемнадцать, а младшей скоро шестнадцать ― они вели себя, как дети. Покидая Облонских, Серёжа заново вырисовывал для себя обеих кузин и понимал, что в некотором роде ему мила и бойкость Маши, и Олина примерность, но эти удалённые исследования ни к чему не приводили. Ещё на пороге Облонских он думал о том, что девочки очень-очень славные, но вот он здоровался с ними, и его охватывала та же иррациональная злоба.
― Серёжа, а почему в командировки никогда не берут родню? — внезапно поинтересовалась во время его очередного визита Маша, когда он сидел в гостиной вместе с Дарьей Александровной и её младшими дочерями.
― Можно подумать, что мы за папой всюду ездили, ― проворчала Оля, пытаясь оградить их гостя от расспросов сестры, которые она трактовала не как легкомысленные каверзы, а как нападки.
― Да, когда мы просились поехать с ним, он говорил, что может нас где-то потерять, к тому же мама запретит. Но Таню он один раз с собой в Тулу взял, и они оттуда привезли нашу Боню, а мама сказала, что больше их вдвоём не пустит, не то у нас кошек в доме станет больше, чем людей, ― захихикала Маша, будто бы отвлёкшись от изначальной темы, но она была слишком цепкой, чтобы забыть о том, что спрашивала, и повторила свой вопрос будто крадущимся, мягким тоном: ― А всё-таки, Серёжа, вам не приходило в голову взять с собой отца и сестру?
― Нет, не приходило, ― отрезал Серёжа, чувствуя, как в нём подымается теперь уже вполне объяснимое раздражение на кузину за то, что она ради забавы и демонстрации собственной незаурядности издевается над ним, возвращая его мыслями в Петербург. ― Да и не очень принято это, ― уже бесцветно добавил он, устыдившись своей столь очевидной резкости.
― Но разве они бы вам мешали? Они бы тоже могли часто бывать у нас, мы бы познакомились с вашей Аней, ― продолжила упорствовать Маша.
Дарья Александра, которая до этого не вмешивалась в разговор молодых и мирно вышивала гладью наволочку, высоко задирая брови, будто они мешали ей хорошо рассмотреть свою работу сквозь очки, поспешила оборвать дочь, заметив мимолётное мученическое выражение на лице Серёжи:
― Маша, ну ты иногда как вобьёшь себе что-то в голову! Не приставай к Серёже. Может, Алексей Александрович плохо переносит дорогу, может, Ани просто домоседка. И между прочим, у Серёжи здесь важное поручение по делам министерства, а не вояж.
Маша потешно скривилась и опустила глаза, пока её журила мать под одобрительные кивки Оли, обдирающей ногти от гнева и неловкости.
― Право, ничего страшного, ― притворно удивился выпаду тётки Серёжа, но вышло у него это дурно, и испытующий взгляд Долли снова ненадолго прыгнул на него перед тем, как остановиться на катушке пухлых ниток.
― Тогда можно мне передать вашей сестре подарок? — оживилась Маша, не почувствовав в его словах фальши. Он кивнул и дёрнул вверх сжатыми губами в подобии судорожной улыбки. Через минуту его кузина принесла большую потрёпанную папку, из которой стала извлекать листы бумаги и картона с мудрёными прерывчатыми знаками и строгими, но одновременно манерными рисунками после чего пылко начала хвастаться своей японской(6) коллекцией. Как внимание Маши пришвартовало к этой стране, никто, даже она сама, не знал, просто последние года полтора она буквально помешалась на ней: её комната кишела подделками под японский стиль, вместо чайного платья ей сшили кимоно, а следом она начала сочинять историю о японке-полукровке, которую после смерти тётки забрал из Нагасаки(7) в Петербург её родной отец-князь, что правда, самой Маше стало в тягость придумывать новые главы, когда пружина сюжета сжалась до невозможного, и её пора было понемногу отпускать. Но редактор газеты уговорил её закончить свою повесть, потому что, во-первых, он привык к мадмуазель Сом, чьи опусы не были феноменально хороши, но написаны были без грамматических ошибок и с огоньком, а во-вторых, его матери и тёще было любопытно, чем закончатся мытарства Шинджу-Маргариты(8), переживёт ли своё отравление и впадение в летаргический сон старый князь, правда ли, невеста барона является его племянницей, избегут ли правосудия неотличимые близнецы-гипнотизёры, и переступит ли через мнение света, волю родителей и собственный снобизм во имя любви Бархотцев. Словом, Маша понемногу охладела к данной теме, и их роман длился уже скорее по привычке, так как достойной замены Японии пока не находилось.
Алтарём и одновременно архивом увлечения Маши была папка, которую она принесла со второго этажа, дабы Серёжа мог лицезреть предмет её особенной гордости. Его кузина стала тщательно перебирать открытки, собственные рисунки, фотографии, раскрашенные поверх акварелью, копии настоящих гравюр и просто бумагу с иероглифами, которые, как показалось Каренину, были, возможно на разных языках, уж слишком квадратными они были на одних листах, и слишком отрывистыми на других, но неподдельная увлечённость Маши заставила его не разглагольствовать о своём предположении.
― Вот эта с соловьём хорошая. Аня часом не поёт? — захотев добавить своему презенту ещё и глубокий смысл, спросила Маша. Серёжа подтвердил её догадку, и, чтобы не позволить погнать этому вопросу его мысли к сестре, насильно пригвоздил своё внимание к картинке, которую протянула ему кузина.
По диагонали справа налево по серо-жёлтому листу крупными зигзагами тянулась тёмная ветка в кольчуге из ломаных сучков и полупрозрачных бутонов. На покрученной, будто жилистой коре сидела плавно очерченная птичка, и контур у неё был настолько гладкий, что Серёжа представил, как художник сосредоточенно хмурился, пока кисть в его руке медленно оставляла скользящий след на бумаге. Этот похожий на маленькую игрушку соловей глядел мимо дерева, на котором отдыхал, в ничем не зарисованное пространство, и, нахохлившись, прижимал к себе серенькие крылья. Выбор Маши Серёже почему-то искренне нравился, и он пообещал обязательно вручить сестре подарок от их московской кузины при встрече.
На самом деле Серёжа зря обижался на Облонских, когда разговор их как бы соскакивал на Ани: мысли о ней и так выскакивали из всех щелей его сознания, а разве справедливо человеку с навязчивой идеей подсчёта всего вокруг таить злобу на любую циферку, попадающуюся ему на глаза. Его ум не складывал никакого вывода из этих разрозненных воспоминаний, которые вихрились вокруг него, взлетая вверх и вертясь в воздухе, как рой ночных бабочек, чтобы потом опуститься ему на грудь тяжёлой, словно могильная плита, тоской. Он не противился нисходившей на него меланхолии и не спрашивал себя, в чём её причина, будто он был глух и чёрств сам к себе. Опутывавшая его печаль чудилась ему чем-то вроде привидения, которое нельзя ни прогнать, ни уничтожить, ни задобрить, с ним можно лишь смириться и терпеть шорохи вперемешку с тихим завыванием по ночам.
Чтение завещания представлялось Серёже делом глубоко внутрисемейным и очень щекотливым, потому четыре дня он не посещал Облонских, за этот срок они должны были успеть либо пережить первый угар большой удачи и переругаться со всеми обделёнными родственниками, либо оплакать своё разочарование и заново привыкнуть к своим скромным доходам. В пятницу днём Каренин всё-таки осмелился нанести им визит, тем более что в департаменте всё сдвинулось с мертвой точки, и ему было и чем похвастаться, и чему возмутиться, если понадобиться заполнять паузы в беседе с не очнувшимися после оглашения последней воли своего родственника хозяевами.
Но рассказа о недобросовестности местных чиновников в качестве гостинца показалось Серёже мало, поэтому по дороге к Облонским он свернул немного не в ту сторону, чтобы зайти в кондитерскую. Как и положено в таких местах, здесь всё было премило, и коробки конфет с румяными круглолицыми детьми, и обои в меленький цветочек, и юркая продавщица за высоким прилавком, некстати ко всем этим трогательным подробностям была только нагло развалившаяся по стенам и паркету пасмурная полутьма и посетительница в чёрном платье. Серёжа остановился у входа и стал дожидаться, пока уже поздоровавшаяся с ним продавщица, которая то и дело поглядывала на него будто из опаски, что он сейчас умчится куда-то, так ничего и не взяв, обслужит покупательницу в трауре. Довозившись с бантом на скрывавшей, видимо, торт коробке, продавщица осторожно, будто внутри был динамит, передала картонку клиентке и забрала протянутую ей ассигнацию.
«Дарья Александровна опять будет причитать, что я поиздержался из-за своей любезности, хотя я через день ужинаю за их счёт», ― подумал Серёжа, когда дошла его очередь, а дама в чёрном посеменила к выходу. Не имевший дурной, по его мнению, привычки пристально изучать прохожих и других случайных встречных, он всё-таки не смог не поразиться противоречию, пронизывающему весь облик этой женщины. Практически всё в ней составляло причудливый, едва ли не карикатурный контраст: сама она была невероятно светлая, светлыми были её лоб, брови, светлыми были радужки вокруг её зрачков и её лёгкие волосы, и на всю эту полупрозрачность наплывало будто чуждое ей тёмное платье, подступавшее высоким кружевным воротом к её подбородку по бледной длинной шее; коробка, которую она несла, была просто гигантской рядом с её миниатюрной фигурой и в особенности крохотными ладонями; но наибольшая странность в её образе крылась в скорбной скуке, напылённой на её почти детское лицо.
― Спасибо, ― поблагодарила она Серёжу за его машинальную учтивость в виде открытой для неё двери. Как только незнакомка исчезла из виду, обойдя угол кондитерской, он тут же позабыл её и принялся выбирать гостинец Облонским, но на все лакомства он смотрел с каким-то замешательством, словно он раньше никогда не видел ни пастилы, ни зефира, ни печенья и вот-вот поинтересуется, почему это прессованный параллелепипедами песок здесь зовут марципанами, и что это, собственно говоря, такое.
― Сударь, чего изволите? Может быть, вы желаете к какому-то поводу что-нибудь купить? ― затараторила продавщица, решив, что всё-таки она не зря подавала взглядом знаки этому молодому господину, что он не остался ею незамеченным, уж больно он чудаковатый. Вот уж пять минут исследует товар, словно гимназист, который зашёл только пооблизываться на сладости и позвенеть мелкими монетами в своём кармане.
― Я иду в гости к родственникам, ― ответил Серёжа, оторвавшись от осмотра прилавка.
― А много у вас родственников?
― Восьмеро.
― Тогда торт будет в самый раз. Вот этот вкусный, ― ткнула продавщица пальцем на большой торт, обмазанный сверху белой глазурью,― тут восемь коржей, крем на сметане и орехи. Его часто заказывают и на именины, и на свадьбы, и вот барышня перед вами такой купила.
И отчего-то Серёжа отчаянно, смертельно захотелось повторить за этой печальной дамой и купить именно этот и никакой другой торт, будто в том, что и он, и она будут есть два одинаковых десерта этим вечером, таилось какое-то волшебство.
Через четверть часа он добрёл до Облонских, успев не попасть под дождь, которым грозился чугунный щит из плотных туч, закрывавший небо. По настроению старого лакея он силился определить, как будут расположены хозяева дома, но почтенный слуга был бесстрастен и по выражению его лица было непонятно, в чью же пользу отписал всё покойный Щербацкий. Но через мгновение в дверном проёме появилась Лили, эффектно откинув вбок шторы, занавешивающие проход, и её воодушевлённость всё прояснила ещё до того, как она, подскочив к кузену и доверительно положив свою кисть ему на запястье, радостно зашептала:
― Серёжа, всё-всё нам! Половина Грише, половина маменьке!
― Поздравляю вас, так что же вы уже отпраздновали? ― тихо спросил Серёжа после того, как Лили свободной рукой побарабанила по своим губам, будто прося его тоже не повышать голос.
― Отпразднуешь тут! На оглашение приехала мамина сестра, Екатерина Александровна, а что ей, что второй нашей тётке дедушка по мелочи оставил: арфу, рояль, картину, хрустальную люстру. А Екатерина Александровна мало того что овдовела в конце марта, так ещё и муж её Константин Дмитриевич совсем блаженным перед смертью сделался. Вот нам маменька всем и велела ходить с постными минами, а радуемся мы, только когда тётя гуляет или спать ложится, вот тогда нам и помечтать можно, ― в спешке жаловалась ему Лили и, ещё более возмутившись, прибавила: ― Маменька так с нею церемониться, а когда папа умер, когда мы чуть по миру не пошли побираться, а когда все эти беды с нашей Танечкой случились, а когда у нас обыски из-за беглого Таниного деверя были по ночам, все жили в своё удовольствие, а теперь, когда на нашей улице праздник, мы должны чуть ли не мировую скорбь изображать, ― конечно, Лили немного погорячилась в своей тираде, ей бы и самой хватило ума и такта обуздать свою весёлость, чтобы пощадить чувства тёти, которой, вопреки сложившемуся у её кузена впечатлению, она всё-таки сопереживала.
― В таком случае передайте, пожалуйста, вашим родным, что я очень тороплюсь и зашёл только передать им небольшой подарок, ― вручая Лили коробку, начал откланиваться Серёжа.
― Нет-нет, не уходите, маменька уже даже обещала нашей гостье познакомить её с вами. А Екатерина Александровна потому у нас и остановилась, что хочет немного развеяться, так что проходите, ― возразила ему кузина, опять чуть тронув его за локоть.
Прочитав по Серёже, что он, может быть, нехотя, но всё-таки останется, Лили вернула ему картонку, чтобы он сам отдал её Долли, и повела за собой по коридору. Когда они зашли в гостиную, комната, как всегда, на несколько секунд наполнилась приветствиями, среди которых Серёжа разобрал какой-то новый, но уже знакомый голос, правда, он не успел вспомнить, где его слышал, так как к нему обратилась Дарья Александровна:
― Ты как раз вовремя, Кити купила торт, и мы собирались пить чай. Кстати, ― торжественно произнесла она последнее слово, поворачиваясь и потянув взгляд Серёжи за своей выгнутой ладонью вбок, ― Кити, позволь тебе представить моего племянника из Петербурга Сергея Алексеевича Каренина. Серёжа, это моя младшая сестра, Екатерина Александровна Лёвина.
С небольшого дивана, стоящего под стеной напротив окна, к ним поднялась маленькая хрупкая женщина в глухом чёрном платье, в которой Серёжа узнал даму из кондитерской. Младшая сестра Дарьи Александровны? Какая же у них разница, если Долли пятьдесят один, а в лавке её сестра могла бы сойти за старшую дочь Облонских? Она встала чуть позади хозяйки дома и, не подавая Серёже руки, заговорила о том, как много хорошего услышала о нём за минувшие дни. Он, верно, должен был изумиться этому диковинному совпадению, но он чувствовал только неловкость за то, что вообще запомнил Екатерину Александровну сегодня и словно для какого-то идиотского ритуала купил в кондитерской лавке то же самое, что и она.
Ощущая, как краска подбирается к его щекам, он отдал подарок хозяйке и, окончательно смутившись сам себя, поплёлся с остальными к столу, где уже стоял торт Кити. Служанке было велено пойти на кухню и найти там большое фарфоровое блюдо с каймой из золотых дубовых листочков ещё из приданного Долли и принести на нём гостинец от её любимого племянника. Через несколько минут, в течении которых Серёжа успел двадцать раз посвятить себя в дураки и пожелать себе в награду за это звание столько же раз провалиться под землю, невозмутимая горничная опустила треклятое сооружение из коржей и крема прямо между месье Карениным и мадам Лёвиной, сидевшими по правую и левую руку от Дарьи Александровны.
― Они одинаковые, ― беззаботно сообщила Ляля(9), высунувшись к центру стола со своего стула, чтобы лучше рассмотреть, чем её накормят.
Первой захихикала Кити, рассмешённая не столько этим совпадением, сколько виноватым видом Серёжи, которого будто уличили в том, что он точь-в-точь списал сочинение своего друга.
― Бывает же так! Ну зато всем хватит, ― шутливо ободрила она своего потупившегося соседа.
― Мне в кондитерской посоветовали этот торт и сказали, что дама передо мной взяла такой же, ― признался Серёжа, чтобы сестра Долли посмеялась ещё, когда к её глазам снова примёрзла скука.
Он разоблачил бы себя и в остальных глупостях, если бы знал, какие грустные думы снедали Екатерину Александровну последние недели, впрочем, здесь она обманывала себя: жизнь её занялась тревогами ещё год назад. Константин Дмитриевич Лёвин давно слыл в их округе человеком с необычным мировоззрением, часть соседей считали его поборником чуть ли не самого тёмного крепостничества, другие полагали, что он ярчайший пример социалиста, хотя Кити относилась к его общественным и духовным исканиям с большим уважением и относилась бы и дальше, не задень они уклад их быта. Началось всё с того, что Костя разработал и уверовал в собственную теорию излишеств, от которых происходили все другие грехи рода людского, его жена, гордая присущей их дому скромной простоте, пылко согласилась с ним, но затем с удивлением узнала, что и их семья подвержена этому пороку. К избыткам и роскоши причислялись их большой дом, экипаж, фортепиано и музыка вообще, вязанные салфетки на комоде, сам комод, оборки на рукавах Кити, иностранные языки, которым учились их дети, и даже медицина ― словом, всё то, что отличало их от крестьян. За годы брака Кити приучила себя к роли последовательницы своего супруга, а значит, и отстающей, потому она предоставила Косте опровергать или подтверждать эту доктрину, пока не понятую ею. Но её непонимание со временем вылилось в оборонительную и достаточно воинственную позицию, ведь идеи её мужа потихоньку начали обретать физическое воплощение в порядке их дома:
― Никогда, прости, Костя, никогда моя дочь жать в поле не будет ни в практических, ни в воспитательных целях.
― Пижонство, только пижонство шиворот-навыворот ехать в Москву третьим классом, когда есть возможность ехать первым!
― Раньше ты считал, что образование бессмысленно для детей твоих работников, но нынче оно уродует и твоих детей. Что же мне с ними учить вместо неестественного французского? Приметы?
Осенью Лёвин сдался, сознавшись себе в том, что живёт с обыкновенной мещанкой, и, право, надежды перевоспитать свою жену у него не осталось, быть может, потому что первые годы их брака он слишком старательно выращивал из неё хозяйку своего имения, супругу и мать, а как известно, даже самый великий мастер не может из уже вытесанной готовой скульптуры, положим, пастушки с ягнятами изваять ангела с Иерихонской трубой — семнадцать лет назад из неё могла бы выйти подруга для его борьбы с несправедливостью этого мира, но не теперь. Свои взгляды он больше ни с кем не обсуждал и болел ними безропотно и молчаливо, покорившись тому, что и он, и его жена видят друг в друге своего гонителя. Но одну из своих мыслей, которая целиком захватила его, он скрыть от Кити не сумел, хотя и считал, что она предала его в самый ответственный момент его существования:
― Катенька, ты меня осудишь, но я знаю, что не от злобности, а от недостатка сил поступить иначе, так что всё-таки послушай, потому что если я не скажу тебе, то потом выйдет, что я обманул тебя. Я взаправду думаю, что не заслужил владеть землёй и распоряжаться ею. Ты вспомнишь, что я не кутила и много трудился, но перед любым из моих мужиков я бездельник, а потому правильней мне будет передать всё им, ― усадив жену перед собой, не то робко, не то хладнокровно объявил ей Лёвин.
С тех пор, как Кити, услышав его манифест, вырвала свои руки из его и разрыдалась в коридоре, куда она убежала от мужа, она не могла воспринимать его иначе, как врага ей самой и её четверым детям. После Рождества она ждала каждый новый день в страшном напряжении, опасаясь, как бы Константин Дмитриевич не умчался именно сегодня к поверенному, чтобы вернуться от него главой какой-нибудь общины, а не хозяином их имения, но всё-таки после всех его отлучек в Покровском, слава Богу, ничего не менялось. Конфузясь собственного гнева и безумия мужа, Кити ни словом не обмолвилась об идеях Лёвина ни с сёстрами, ни с сыновьями, ни с братом Кости, ни с отцом, о чём она в последствии очень жалела, но она будто боялась отпустить от себя эту правду, словно она была бешенным зверем, который перекусает всех, если не удержать его при себе. Как бы не была непомерна ноша ссор родителей и туманной неопределённости, плотоядно обхаживающей их дом, для девятилетнего ребёнка, но Юля стала единственным доверенным лицом матери в этот период, и никто, кроме неё, не догадывался о происходящей в семье Лёвиных борьбе. Долли несколько раз пыталась выпытать у сестры и до и после смерти их отца, чем она огорчена, но и с ней Кити хранила всё в секрете.
Всё разрешилось в конце марта и разрешилось слишком просто, словно у неё спал жар, унёсший с собой абсурдный, но живой и красочный полусон-полубред: Константин Дмитриевич простудился во время посева клевера и скончался через жалких сорок часов после своей первой жалобы на озноб, так и не отказавшись от своего замысла, но и не водворив его в жизнь. Но настоящие страдания, страдания вины, сомнений и выбора начались для Кити только после его смерти.
Вместе с обычным горем утраты она всего на секунду почувствовала облегчение, оттого что муж её не успел подписать никаких документов, и Покровское остаётся за её детьми, и воспоминание об этом единственном миге спокойствия обернулось для неё заживо грызущим её сердце адским стыдом. Ей показалось, что она желала гибели своего мужа все эти месяцы, что это не быстро развивающееся воспаление лёгких, а она убила его своей ненавистью. И все семнадцать лет её стараний угодить мужу, во всём соглашаться с его рассуждениями, все семнадцать лет попыток не допускать в свою голову мыслей, которые могли бы разочаровать его, она перечеркнула для себя, словно они истлели, осквернённые её меркантильностью. В качестве искупления своего греха перед покойным Костей, представляющийся ей теперь почти святым, ведь он всегда был с ней так назидательно добр, не потворствуя её слабостям, а искореняя их, в первую же ночь своего вдовства она решила исполнить его план и отдать землю его работникам. Так бы она и поступила, но её природная правдивость, всячески поощряемая и самим Лёвиным, не позволяла ей этого сделать, потому что она сознавала, что хочет только откупиться этим от своей совести, что она не в состоянии подарить наследство своих детей крестьянам от чистого сердца. Мужики, чьей праведной жизнью так восхищался её муж, вызывали в ней теперь, когда они стали угрозой для благополучия её семьи, не привычное сочувствие, а почти омерзение, и облагодетельствовать их она могла, только проклиная их при этом.
В оцепенении Кити похоронила мужа, отправив детей в Петербург до лета со старшим братом Лёвина, который занимался изданием своих исторических трудов совместно с каким-то столичным профессором, и через месяц поехала слушать завещание отца, видя в нём своё избавление от дилеммы с поместьем мужа. Оставь Щербацкий ей хоть десятую долю своего капитала, она бы легко отписала Покровское его жителям и забыла о нём, но отец не развязал ей руки к щедрости. «А Костя ещё убеждал меня отдать моё приданное Долли, хорошо, хоть ним я могу распорядиться сама, ― пронеслись утешительные слова в её голове, пока нотариус перечислял все богатства, переходящие к Облонским, и тут же за этим слабым успокоением поспешил новый упрёк себе: ― Папенька очень любил Гришу и прав в том, что он сумеет достойно распорядиться его деньгами, но ведь он ничего не отписал мне и Натали, потому что полагал, что нам и так повезло в отличие от Долли, и не будь я такой гордячкой, не смолчи я в нашу последнюю встречу, то сейчас, может быть, слушала бы, что достанется мне».
Итак, последняя воля её отца никак не укрепила Кити в желании довершить замыслы Лёвина, а потому в деревню ей ехать не хотелось, и она перебралась на несколько недель к Облонским, приняв приглашение старшей сестры. Не в силах принять окончательное решение новоиспеченная вдова впала в новую крайность: о её метаниях теперь знали абсолютно все, Долли и Кознышев услышали о них ещё на поминках, следом всё узнали Натали и Арсений, а потом черёд дошёл до младших Облонских, и от каждого Екатерина Александровна ждала в конце своей исповеди наставлений и советов.
― Если бы твой муж был уверен в своём предприятии, ваше Покровское давно бы стало коммуной. Но он всё-таки этого не сделал, значит, и тебе не нужно, и в конце концов у тебя четверо детей, ― таков был усреднённый вердикт всей её родни, но не мучиться Кити не могла, и тем удивительней ей было то, как её разобрал смех, когда случился этот курьёз с племянником Стивы.
Серёжа снова навещал Облонских каждый день и каждый раз он встречался там с сестрой Дарьи Александровны. Странно, но её присутствие в этот доме вдруг стало как-то выпирать для Серёжи из общей картины быта его родственников, он поймал себя на том, что он ждёт, когда же она вступит в беседу и произнесёт хоть одну фразу своим будто перламутровым, таким звонким и мягким он был, голосом. Он объяснял себе собственное внимание к этой женщине жалостью, ведь если наблюдать, как человек заходится долгими приступами кашля, то продолжаешь следить за этим человеком, чтобы убедиться, что хрипит он уже не так надрывно и идёт на поправку. Призма собственного прекраснодушия чудесным образом упростила его отношение к Екатерине Александровне, но толкования так и не обрела досада Серёжи на то, что госпожа Лёвина никогда не подаёт ему руки для поцелуя.
1) В описываемый период (весна 1892 года) наследнику императора Александра III будущему Николаю II было уже двадцать четыре года, и в обществе, как и в императорской семье, озаботились подбором невесты для цесаревича. После заключения в 1891 году франко-русского союза, наиболее вероятной претенденткой на роль жены Николая считалась Елена Орлеанская ― правнучка последнего короля Франции Луи-Филиппа. Брак этот представлялся очень выгодным, хотя семья Елены давно не царствовала, но, без сомнений, эта свадьба должна была стать символом дружбы между двумя государствами. Однако цесаревич предпочёл Алису Гессенскую, на которой женился по любви в 1894 году, уже после смерти своего венценосного отца.
2) Не на всех факультетах учились четыре года, но Гриша Облонский называет именно такой отрезок времени, потому что судит по юридическому факультету, а наибольшее количество студентов-дворян желало изучать право, так как юридическое образование открывало путь к карьере чиновника.
3) О заочной форме получения высшего образования во всём мире говорили ещё с середины XIX века, но появилась такая возможность у студентов только в следующем столетии.
4) С 1836 года запрещалось принимать в университеты студентов, которым не исполнилось семнадцати лет (хотя из этого правила бывали исключения, так Льву Толстому исполнилось только шестнадцать лет, когда он был зачислен в Императорский Казанский университет). Судя по оригинальному роману, Серёжа родился летом, и если предположить, что он поступил сразу после окончания гимназии, то закончил он четвёртый год обучения в неполные двадцать один.
5) Средним возрастом для поступления в университет во второй половине XIX века был двадцать один год, и так как представить двадцатилетнего гимназиста достаточно сложно, то можно сделать вывод, что молодые люди не спешили получать высшее образование сразу же после окончания гимназии. Так, например, Лёвин почти влюбился в Долли Щербацкую, когда готовился поступать в университет вместе с её братом, но она вышла за Стиву Облонского, тогда получаем: в начале романа Лёвину тридцать два, Долли на год старше, она замужем примерно девять лет, то есть вышла она замуж в двадцать четыре, когда Лёвину было двадцать три.
6) Увлечение Востоком странах Запада существовало столетиями, но его пик пришёлся на XVIII-XIX века. В 1854 году для внешнего мира открылась Япония, что породило отдельное ответвление в ориентализме― японизм.
7) Нагасаки наряду с такими японскими городами, как Симода, Хакодате, Канагава, Кобэ и Ниигата, был открыт для иностранных торговцев и флота и являл собой пример так называемого договорного порта. В таких городах быстро образовывалась диаспора из семей иностранных предпринимателей и военных, которые, впрочем, не чувствовали себя чужими вдалеке от родины, привнося сюда не только свою культуру, религию, манеру проводить досуг, но и собственное законодательство, так иностранные граждане в Японии были не обязаны подчиняться местным законам. О выгодности такого положения вещей для принимающей стороны можно судить из того, что договоры, разрешающие нахождение иностранцев в некоторых городах, называли неравноправными договорами. Япония, как и другие страны Дальнего Востока, в свою очередь подписала такие договоры с Великобританией, Нидерландами, Россией, Францией и США.
8) Шинджу в переводе с японского языка означает жемчуг, поэтому в истории Маши главную героиню после переезда к отцу в Петербург стали звать Маргаритой, что с греческого тоже переводится как жемчуг.
9) Так как Облонским нужно как-то отличать дочь Долли от оставшейся на её же попечении внучки, то для дочери Татьяны используется немного нестандартное сокращение имени Ольга.
Покров скорби, укрывавший гостью Дарьи Александровны и ограждавший её от остальных, с одной стороны, очаровывал Серёжу, но чаще он всё-таки ненавидел его как проявление страданий Кити, которыми он не умел любоваться. Ежели она в один из его визитов уж совсем тосковала, то он маялся вместе с ней, тщетно ища способ развлечь её, который бы при том не выдал того, что его уж слишком занимает её печаль.
Близкая родственная связь с Облонскими, четверо детей и вдовство Кити полностью освободили Серёжу от сомнений и мук совести, и его сосредоточенность на мадам Лёвиной рисовалась ему вполне невинной, так что журил он себя, только если по его мыслям о делах министерства вдруг начинала идти рябь воспоминаний о Екатерине Александровне. Десять же лет разницы между ними ослепили его настолько, что он не видел ничего предосудительного ни в том, что гуляя по улице, он нередко представлял, что рядом с ним идёт Кити, ни в том, что он мечтает застать её в отсутствии их общей родни, чтобы говорить только с ней, уж с ним она бы точно не была такой грустной. Честное слово, иногда Серёжа был готов попенять Облонским на то, что Екатерина Александровна так печалится, на то, что ей, наверное, пекло от соли веки ― как же так, сегодня она снова плакала днём, а они ничего не сделали! Что же должны были предпринять якобы равнодушные к своей родственнице хозяева дома, Серёжа не ведал, но ощущение, что он бы справился много лучше, никак не покидало его, и он сердился на ремесленную работу Облонских и на то, что этикет, как трясина путника, поглощал его талант к утешению этой женщины.
Желание Серёжи сбылось, но как часто это бывает, осуществление этого желания полностью обезоружило и отняло столь чёткий в его фантазиях план действий. Из департамента Серёжа вернулся рано: ближайшую неделю он мог там вовсе не появляться, разве что для укора и напоминания о том, что он очень ждёт одну бумагу, а это при любой степени театральности, к которой Серёжа страсти не питал, не могло отнимать у него более четверти часа, потому на пороге у Облонских он появился значительно раньше обычного, но обнаружилось, что всё семейство звано на обед к неким Багрянцевым. Незадачливый гость, не застав хозяев, уже собирался уйти восвояси, но откланяться ему помешал встретивший его лакей, который очень ревностно относился к своим обязанностям докладывать обо всех прибивших господам и не мог допустить, чтобы визитёр удалился раньше того, как он успеет сообщить о нём оставшейся дома Екатерине Сановне. Суетливым шагам старого слуги, а потом быстрым ударам каблуков на втором этаже почему-то решило ответить заколотившееся сердце Серёжи, которое вдруг всполошилось в его груди, словно разбуженное резким звуком. «Она теперь повторит повесть Фрола Ильича и прогонит меня сожалениями о том, что я разминулся с тётей Долли», ― предсказал Серёжа, пока к нему по лестнице спускалась Кити.
― Здравствуйте, Сергей Алексеевич, ― чёрт возьми, опять приветствие, и снова она не подаёт ему руки. Неужели она никогда никому не подаёт руки? Или она делает исключение на период траура? Что ж, вполне последовательно, жаль только, что он не знал, будь он кем-то другим, позволила бы она поцеловать ему свою руку хоть раз? ― Долли с детьми в гостях, обещали не задерживаться слишком, ― сейчас она вежливо укажет ему на дверь, ― можете подождать их со мной.
― С удовольствием, если моё общество не обременит вас, ― торопливо пробормотал в ответ Серёжа, не веря в то, что Екатерина Александровна хочет, чтобы он остался.
― Вовсе нет, ― возразила ему Кити, ведя за собой в гостиную. И вдруг комната, в которой он уже десятки раз бывал, где он исследовал каждый дюйм, где он изучил даже стыки на обоях, представилась ему несколько другой, возможно, оттого что в ней было пусто и никто не поздоровался с ним, или оттого что в ней комом стояла темнота, не прорываемая ни одним огоньком. Словом, это была совсем не та гостиная, где его поила чаем Дарья Александровна, и где возились её внуки.
Приноровившись к переменам в, казалось бы, так хорошо ему знакомой комнате, Серёжа попробовал извлечь из памяти, что они обыкновенно обсуждали с Екатериной Александровной наяву, и какие темы он подбирал для их воображаемого тет-а-тет, но в дружескую беседу всегда погружаются медленно, будто заходя с берега в море, а всё то, что он хотел бы сказать не подходило для мели светских любезностей. К счастью, полуминутная пауза была бесконечной только для Серёжи, а Кити, похоже, вовсе не заметила неловкости гостя и заговорила первой, спася его таким образом от риска прослыть букой:
― Мне повезло, что вы сегодня пораньше пришли, а то я уже разобрала всю свою корреспонденцию из Петербурга и вот не знала, чем себя занять, пока Долли не вернулась, ― она на самом деле ему рада? Впрочем, ежели ей одиноко и скучно наедине со своим горем, почему бы ей не радоваться чьему-либо приходу?
― Дарья Александровна упоминала, что ваши дети сейчас в Петербурге, ― озабоченно ответил Серёжа, почему-то не отваживаясь примоститься на диване рядом с госпожой Лёвиной, хотя на это место никто не претендовал, кроме него.
― Они сейчас вчетвером гостят у своего дяди Сергея Ивановича Кознышева. Вы его знаете?
― Кознышев? Я, кажется, читал одну его книгу, но лично не встречал, ― тихо плывя вдоль окон, пробубнил Серёжа и уверенней добавил: ― Во всяком случае я теперь буду знать, что он ваш деверь. А вашим детям нравится в столице?
― Они не привыкли к городской жизни, так что им всё в новинку. Митя пишет, что он целые дни проводит с дядей, они так подружились, я даже немного удивляюсь, ведь Сергей Иванович очень образованный человек, учёный, как же ему может быть интересно с шестнадцатилетним мальчиком?
― У великих всегда есть ученики, приемники, ― задумчиво отметил Серёжа, который, чтобы внимательно слушать рассказ Екатерины Александровны, бродил глазами по чему угодно, кроме неё.
― Может быть и так, ― ухмыльнулась Кити, ― впрочем, я в любом случае благодарна Сергею Ивановичу за внимание к Мите, ведь он остался без отца, а в его возрасте, пожалуй, очень требуется мужская рука. Федя и Петя, ― продолжила она каким-то обиженным голосом, который будто сильно ушибся при упоминании её скончавшегося мужа и теперь не хотел ей подчиняться, ― мой средний и младший мальчик, облюбовали себе какой-то мост неподалёку от дома Сергея Ивановича и каждый день туда ходят на воду смотреть, в каждом письме я читаю, что они снова туда ходили, даже если поругаются между собой, то всё равно вместе идут. С детьми ещё Агафья Михайловна поехала, она ещё моего мужа нянчила, так что она совсем старенькая, но за детьми приглядывать может, а вот экономка у нас другая уже много лет. Хорошо, что она с детьми согласилась поехать, не то я должна была бы либо сюда её привезти, либо после слушанья сразу в Покровское возвращаться, или вышло бы, что я её бросила. Думаю, им в Петербурге сейчас полезнее быть, чем в имении, но, конечно, смерть Константина Дмитриевича для всех большой удар, и совсем весело им теперь не может быть, но так всё же лучше. Хотя моя дочка хотела со мной остаться, но я отказала ей. Я перед Юлей кругом виновата, мальчики тоже всё узнали потом, но от неё у меня как-то сразу не вышло ничего скрыть.
― Полагаю, ваши сыновья тоже всё видели, даже не будучи посвящёнными во все тонкости. Тогда у вашей Юли было преимущество перед братьями, потому что она мучилась правдой, а они мучались неизвестностью, и я бы в её возрасте да и сейчас предпочел бы первое, ― не согласился с Кити Серёжа, которому припомнилось, как его самого пичкали враньём о матери, когда она уехала в Италию с тем солдафоном, и как его воротило от этих баек.
Утешили его слова Екатерину Александровну или нет, он не успел понять: на мгновение ему почудилось, что она вот-вот захнычет и разрыдается, но она не всхлипнула, и он решил, что она вовсе не собралась лить при нём слёзы, и ему лишь показалось, что у неё блестят глаза, потому что как в таких потёмках вообще что-то может блестеть? Но даже если она лишь огорчилась, как она несправедлива к себе. Отчего именно такие добрые, простодушные люди чаще других несправедливы к себе, чаще вменяют себе в непростительный грех обыкновенный, а иногда даже правильный поступок?
Сердечность ответа, безусловно красившая её собеседника, тем не менее пристыдила Кити, ей стало ясно, что он не пропустил ни одной детали её речи, что хоть он и вертелся у шторы всё время, пока она откровенничала с ним, он всё услышал и всё запомнил, а главное ― усвоил её откровенный тон и в свою очередь вскользь намекнул на разлад между собственными родителями, свидетельницей которого она некоторым образом была. Не слишком ли много они друг о друге знают с этим юношей? Кривить душой ни с кем непозволительно, но и без разбору доверять свои переживания первому встречному тоже неправильно. Да, этот Серёжа милый молодой человек, и она понимала, за что Облонские его так любят, но повод ли это обнажать перед ним свои печали и угрызения совести. Какой болтливой её сделала беда: с друзьями и роднёй это ещё просительно, но не с чужими же. Кити побранила себя за несдержанность, но теснившиеся в её сознании мытарства с Покровским уже без её на то позволения стали облачаться в конкретные фразы и выражения, как модница в драгоценности и перья, и дабы окончательно не опозориться своей ребячливой правдивостью и не разрешить этому мальчику проповедовать ей свои общественные взгляды и судить её, она принялась расспрашивать Серёжу о всякой чепухе. На помощь Екатерины Александровне пришла бесповоротно испортившаяся погода.
― О, какой ливень, ― воскликнула она, подойдя к окну, атакуемому целой стеной воды, ― ещё и гремит где-то вдалеке, слышите?
― Да, слышу, ― подтвердил очутившийся у стола Серёжа, принюхиваясь к развалившимся по краям приземистой вазы незабудкам.
― Вы боитесь грома? ― поинтересовалась Кити без капли кокетства, которое бы принудило Серёжу козырять своей мужественной невозмутимостью и немного приврать.
― Если честно, Екатерина Александровна, мне не столько страшно во время грозы, сколько неприятно, ― признался он после ещё одного утробного раската грома, утонувшего в торопливом дребезжании капель, ― а когда ещё и молнии сверкают, так вообще не по себе, и вроде бы знаешь, что это лишь природное явление, что существует научное объяснение, а на секунду обмираешь, как какой-то язычник.
― Точно-точно, а вот наша Агафья Михайловна наоборот знать не знает, откуда молнии берутся, а совсем не страшится, и я раньше не боялась, а теперь пугаюсь почему-то, хотя про электрический заряд в облаках не забыла(1), ― констатировала мадам Лёвина и, снова поглядев на непроницаемое грузное небо, прибавила: ― Что-то совсем потемнело, нужно свечи зажечь.
Отыскав притаившийся на каминной полке коробок шведских спичек, она проворно чиркнула своей маленькой ручкой одной из них и по очереди зажгла три длинные свечи в канделябре. Искорёженная спичка погасла, но возле кисти Екатерины Александровны всё равно что-то светилось. Она взвизгнула и судорожно забила второй ладонью по загоревшемуся не то от не до конца погасшей спички, не то уже от свечки рукаву. Серёжа метнулся сначала к ней, потом к вазе с незабудками и очнулся от одномоментно сожравшего все его мысли ужаса, уже окатив Кити водой.
Видимо, прицелился он не очень хорошо, потому что у оцепеневшей Кити были мокрыми лицо, часть волос справа, воротник, плечо, с которого обморочно свисала незабудка, и лиф спереди. Излишняя в такой ситуации аккуратность выбилась в авангард всех постепенно возвращавшихся к нему чувств, опустив его на пол, и он, полупьяный, начал собирать разлетевшиеся вокруг цветы. Чуть не угоревшая Екатерина Александровна болезненно быстро заморгала, будто ей хотелось бежать, размахивать руками или биться в припадке, но всё тело её не слушалось, и ей оставалось только хлопать глазами.
― Проклятые свечи, что же это такое, ― как-то рассеянно возмутился Серёжа, подбирая очередную жертву этого катаклизма. ― Не зря их всюду хотят заменить электрическими лампами, что бы там ни считали поборники лучин и огарков. Какая же тут экономия, если от одной свечи целый дом с хозяевами может сгореть? Нет, электрическое освещение великое изобретение, ― и немного задыхавшийся Каренин пылко заговорил о выгодах, которые несёт человечеству электрический свет, о светильниках в кабинете своего сослуживца и том, как даже в средневековых замках в Европе проводят электричество.
«Какие светильники, какие лампы? Да я брежу», ― сознался себе Серёжа, не слишком высоко оценив свою маленькую духоподъёмную лекцию. Нелепо, ужасно нелепо. Впрочем, что он вообще сейчас мог сказать, чтобы это не прозвучало так глупо. Возможно, «Я люблю вас» было бы поуместней, но тоже ерунда.
― Вы не обожглись? ― наконец спросил он, подняв голову к изумлённой Кити.
― Кажется, не успела, ― неуверенно заключила она, пока её взгляд качался, как маятник, от собственных пальцев к преданно заглядывающему ей в лицо Серёже, но судя по тому, как он схватился за её мизинец и стал медленно поворачивать перед собой её ладонь, рассматривая их, её слова совсем не убедили его.
― Слава Богу, ― промямлил Серёжа, смущённо натягивая обратно на её тоненькое запястье обугленный манжет.
Он поднялся на ноги, Екатерина Александровна, отряхиваясь от воды, поблагодарила его, потом похвалила подвернувшуюся им в нужный момент вазу с цветами, Серёжа пошутил, что не будь тут вазы, Кити было бы достаточно высунуть в окно руку, служанка налила новой водя для растрёпанных незабудок, домой вернулась Лили, сбежавшая со званного обеда вместе с Мишей ― а всё то же волнение звенело в груди Серёжи.
― У этого Сольжина шестеро детей погодок, и он явно вознамерился сделать меня их мачехой с горячего одобрения своей маман, которой лень воспитывать осиротевших внуков. Весь обед он без зазрения совести флиртовал со мной, я бы до сих пор слушала его неумелые комплименты, но Миша ударился о дверной косяк, он, естественно, закапризничал, и я вызвалась отвезти его домой. Но, по-моему, он уже забыл, что у него болело после того, как я упросила кучера дать ему покормить лошадь рафинадом, ― бравурно объяснила Лили своё появление и, про себя досадуя на тётю Кити, которая не додумалась предложить гостю чаю, поспешила исправить её оплошность, но Каренин стал настойчиво прощаться, потому что дом Облонских сегодня как-то странно искривлял его рассудок, словно в нём несколько часов кряду курили опий.
Остаток вечера он чувствовал себя очень глупым человеком, всё, что он сделал сегодня представлялось ему очень глупым, всё, что он порывался представлялось ему ещё глупее. Он вспомнил, как старался смотреть мимо Кити, как бродил по комнате, не находя себе места, как взялся за её руку, стоя перед ней на коленях, и краснел, ругал себя, но будто опасаясь, что это наваждение ослабнет под его укорами, снова вспоминал всё то же самое и стыдился ещё сильнее.
― Что со мной? Ведь не нравится же мне этот заморыш в глухом трауре. Она настолько поглощена своим вдовством, наверное, она ещё влюблена в мужа, ей не до меня и не до любого другого мужчины, ― попробовал рассуждать Серёжа, добравшись до своей квартиры. ― Она не может интересовать меня, даже если отбросить, что она старше меня на десять лет, что у неё четверо детей, хотя отбрасывать этого нельзя, то она и тогда не в моём вкусе. Я мялся перед ней, но я просто не знаю, как вести себя с людьми, переживающими такую утрату, чтобы не оскорбить их своей весёлостью, но и не усугублять их уныния почтительной угрюмостью. Приятно ли мне было держать её руку в своей? ― строго задал он себе вопрос и с фанфаронской прямотой начал изобличать себя в непомерной чувственности: ― Да, приятно, гордиться тут нечем, но я здоров, я молод, я холост, а она женщина, хорошенькая, даже очень хорошенькая женщина, совсем не старая и, кстати, свободная. Что же тут особенного?
Чтобы убедиться в своём безразличии к госпоже Лёвиной, на другой день Серёжа лихо заявился в дом Облонских, где и похоронил своё нахальное спокойствие. Всё то, что он вспоминал вчера вставало перед его глазами ещё более отчётливо: он снова видел, как Кити спускается к нему по лестнице, как в её руке вспыхивает спичка, как он отодвигает с её запястья рукав, но самое непристойное ― он теперь почему-то вспоминал, как они целовались, хотя этого не было. В почти суеверном страхе он сбежал от своей родни, и добравшись в свою квартиру, принялся повторять себе все те же доводы, которые вчера служили доказательствами того, что ему не может нравится Кити, но уже в качестве объяснения, почему ему нельзя любить эту женщину. Только все умозаключения, кроме боязни внушить ей своей склонностью отвращение к себе. таяли перед её обаянием. Естественно, будучи порядочной вдовой, она истолкует его пыл как посягательство на память её покойного мужа и её добродетель, а потом станет перетряхивать в своей голове все их встречи на предмет того, когда же она дала повод для его якобы низменных, порочных притязаний. Нет, к Облонским больше ни ногой, иначе он выдаст себя, Долли откажет ему от дома за попытки соблазнения её младшей сестры, а для Кити он будет лишь ещё одним поводом для тревог и огорчений.
Разлуку, которая представлялась Серёже теперь единственным выходом в его положении, он воспринял как подвиг самоотречения: наконец у него появилась возможность совершить поступок ради Кити. Все эти недели он, заточённый в статус лишь очень дальнего родственника, вынужден был подавлять в себе все свои порывы и ограничивать своё великодушие лишь мелкими услугами и галантностями вроде того, как он, выиграв начатую Кити партию против игравших в паре Маши и Гриши, учтиво предложил ей поставить мат чёрному королю, но теперь его жертва была достойна дамы его сердца. И хотя его аскеза не могла заменить ему удовольствия видеться с мадам Лёвиной, он был осчастливлен собственным благородством и тем, что душевное равновесие Кити спасено.
Облонские и их гостья откровенно недоумевали из-за отсутствия Серёжи и в версию, предложенную ним самим, что якобы в департаменте плетутся какие-то неимоверно коварные интриги, которые ему приходится распутывать, не слишком-то верили. Гриша, два раза отобедавший с кузеном в ресторации, вместе с Машей предполагал, что их общество просто наскучило ему. Их же мать ничего такого не думала, так как имела основания считать, что Серёжа получил известие от отца и мучается тем, что вынужден переживать настигшую его семью бурю вдали от них.
Девятидневный пост Серёжа нарушил лишь единожды, когда накануне своего визита положился на слова Гриши о том, что его маменька вместе с тётей завтра намерены навестить свою третью сестру, но недостаток сведений подвёл его: к Облонским он явился за четверть часа до возвращения Дарьи Александровны и Екатерины Александровны. Встречу со своей пассией он перенёс достойно, хоть и с трудом, и держался так подчёркнуто отстранённо с ней, что перемену в его поведении заметили абсолютно все, впрочем, Серёжа слишком упоённо плескался в своей героической сдержанности, чтобы обнаружить это. Что правда, на Кити его холодность возымела отнюдь не тот эффект, которого он добивался.
Добровольно сдавшись после смерти мужа своему окружению в качестве обвиняемой, которую надлежит либо оправдать, либо обвинить, она узрела в том, что месье Каренин избегает её, проявление пренебрежения к себе. Сначала она попыталась успокоить себя тем, что Серёжа не знает о Покровском, хотя она по своей наивности выдала ему достаточно осколков этой истории, чтобы он сумел собрать из них единую картину, но после маленького допроса Гриша сознался в том, что посвятил в искания Константина Дмитриевича своего двоюродного брата. Боже, неужели она в самом деле так омерзительна этому человеку, что он не может выносить её присутствия и потому обходит Облонских десятой дорогой? И самобичевание, почти смертельно отравленное состраданием её родни, мгновенно воскресло от этого единого намёка на презрение к ней и набросилось на Кити с ещё большей свирепостью. Не то чтобы мнение этого мальчика было ей так важно, но тлевшему в ней недовольству собой хватило и этой капельки осуждения со стороны, тем более оно казалось ей вполне заслуженным.
Не в состоянии переносить эти возобновившиеся терзания стойко и слишком устав от них, Кити два дня изводила упрёками сестру, её детей, внуков, прислугу, отнёсшихся к её дурному настроению с пониманием, чем раздражали её ещё сильнее, так как она считала себя недостойной их снисходительности. Но долго изнывать Облонским не пришлось, злость их родственницы нашла себе другой выход: теперь она поносила Сергея Алексеевича. До чего же трусливый гадкий юнец! Он презирает её за недостаточную широту души, а сам малодушно демонстрирует своё отношение к ней исподтишка, чтобы она никак не могла ответить на его издевательства.
От ужина в воскресенье Серёже отвертеться не удалось, и жаждавшая сатисфакции Кити из последних сил дожидалась конца недели. Воплощённая в племяннике Стивы идея теперь была для неё настоящим противником, которого у неё был шанс побороть, в отличии от просто эфемерной мысли, лишённой свойственных любому смертному грехов и недостатков. И чем ярче ей виделось то, как она загонит в угол Серёжу, добьётся от него признания и сразиться с ним, тем больше ей хотелось этого словесного поединка, тем сильнее её охватывало нетерпение, какое, наверное, бывало у рыцарей Средневековья перед турниром. К воскресенью воинственность Кити будто бы поутихла, и ей даже сделалось неловко за то, что она хотела затеять скандал в доме старшей сестры, но с появлением Серёжи, нахально притворявшегося, что её и вовсе не существует, былой гнев на него призвал её к оружию.
Возможно, Облонским так нравилось принимать у себя дома Серёжу из-за того, что гости в их доме были редкостью, потому пианино стояло в библиотеке, куда они всем собранием последовали за Олей. Сесть всем слушателям было негде, и благодаря этому обстоятельству концерт не затянулся. Серёжа оставшись стоять у одного из стеллажей с книгами, приготовился слушать игру кузины, но только её руки пошли в пляс по клавишам, его окатило желание придираться к её исполнению. На виртуозность Оля и не претендовала, пускай она была лучшей пианисткой в семье, но в репертуаре у неё не было сложных вещей, где зияло бы то, что она играла не с детства, и ноктюрн, который она исполняла сейчас, звучал в нужном темпе, без фальши и ошибок, но Серёжа, оторопев от внутреннего отторжения к этой мелодии мог поклясться, что кузина играет как-то не так, словно с акцентом, как говорят на неродном языке. Почему она не сделала тут паузу? Куда она так спешит здесь? Зачем она так тихо взяла этот аккорд? Нет, он помнит это произведение совсем другим. И снова, снова им овладело это навязчивое раздражение на кузину безо всякой причины. Ну отчего, отчего она играет тут плавно, когда Ани играла наскоком? Помутнившее его мысли недоумение перешибло догадку и сквозь этот туман к нему подкралась прежняя тоска. Так получается, ему так не по вкусу манера Оли, лишь потому что она играет иначе, чем Ани, и только? Он попробовал ухватиться за техническое сравнение их исполнения, за заумные музыкальные термины, но его рассудительность уже смыло налетевшим на него властными, будто волны в шторм, воспоминаниями о том, как именно этот ноктюрн играла для него Ани.
Аплодисменты Оле, которая закончила своё третирование кузена мазуркой, и шум отодвигавшихся стульев спасли Серёжу, когда боль, причинённую ему будто бы нейтральными картинами недавнего прошлого, испугалась этого шума и обмякла почти бездыханная. Все двинулись обратно в гостиную, но тут раздался голос Кити:
― Оля, давай я закрою и соберу твои ноты, мне всё равно нужно поговорить с Сергеем Алексеевичем, ― обратилась она к искавшей ключ от пианино племяннице.
Не имевший охоту наново облачаться в заменявшие ему доспехи церемонности Серёжа тем не менее учтиво поклонился Екатерине Александровне, как бы давая понять, что он к её услугам. Кити, проводив взглядом Олю, сперва выполнила доверенные ей задания, будто из опасения запамятовать о них потом, и вышла на центр комнаты, которую, судя по всему, она принимала за ристалище, так сурово и неумолимо она смотрела на месье Каренина, чьи смешные романтические трактовки её просьбы задержаться с ней в библиотеке тут же погасли, ещё толком не разгоревшись.
― Сергей Алексеевич, я требую объяснений, ― тихо начала она.
― Объяснений? ― эхом отозвался Серёжа, в первую секунду решив, что притворялся он далеко не так хорошо, как ему думалось, и он разоблачён.
― Да. Пожалуйста, объясните мне, почему вы вот уже вторую неделю как прекратили ваши частые визиты сюда? Впрочем, не хочу лукавить, мне известно, что я тому причиной, ― фыркнула Кити. ― Но мне кажется, я имею право знать, в чём причина вашей так плохо скрываемой неприязни ко мне.
К такому обвинению Серёжа точно не был готов и не нашёлся что ответить как раз потому, что оно вопиюще не совпадало с правдой и такое заблуждение будто бы было элементарно развеять.
― Почему вы молчите? Я понимаю, что этикет не предписывает искренности, но ведь я вам ничего не сделаю, репутацию вам не испорчу, на дуэль не вызову. Вы боитесь, что я пожалуюсь Долли? Я ей ничего не скажу, ― пообещала Кити, словно подобрев в конце этого пассажа, видимо, из-за растерянности её робкого противника. ― Я так противна вам историей с поместьем моего мужа?
― Нет, ― вспыхнул Серёжа, ― при всём уважению к рвению вашего мужа, я не могу понять, как можно в жене, которой дорожишь, видеть лишь представительницу определённого сословия. Не сочтите за дерзость, но я смею сказать вам, что для изъявления последней воли существуют завещания, и каждый составляет его по своему усмотрению, и если идеи господина Лёвина не нашли отражения в этом документе, то вы не обязаны считаться с ними.
Эта внезапная вспышка шокировала, но в то же время смягчила Кити, и большой болезненный нарыв её злобы на стоящего перед ней юношу лопнул. Лицо у неё сразу сделалось по-детски изумлённым, будто перед ней проделали какой-то хитрый фокус, и предмет, за которым ей велели следить, растворился в воздухе.
― Тогда почему вы ненавидите меня? ― украдкой поинтересовалась она, постаравшись обнаружить в поведении Сергея Алексеевича хоть намёк на доброжелательность и солидарность с ней, но так и не найдя.
― Екатерина Александровна, с чего вы взяли, что я вас ненавижу? ― потупился расстроенный Серёжа, осознав, что его попытки оградить Кити от переживаний только ранили её, и через реплику или две ему придётся во всём сознаться. Тогда, выходит, его титанические усилия над собой были напрасны, и лучше бы он продолжал обращаться с ней, как прежде: может быть, она бы и заподозрила, что он питает к ней слабость, но по крайней мере она бы не вообразила, что он её презирает.
― Вы перестали бывать у Облонских, вы не говорите со мной, не смотрите на меня, а если ситуация вас и принуждает перекинуться вас со мной парой фраз, вы настолько любезны со мной, ― замешкалась Кити, подбирая не слишком парадоксальное сравнений, но разучившись выражаться цветасто, повторила: ― настолько любезны, что даже грубы.
― Я вас не ненавижу.
― Тогда почему вы меня избегаете?
― Потому что я увлёкся вами, ― скорбно ответил он, неестественно маленькими рывками поворачивая шею.
Признание его прозвучало чуть громче, чем он того хотел, и молчание Кити, подёрнутое отдалённым шорканьем и голосами хозяев, заполнило библиотеку странной пустотой. Причмокнув ртом, будто желая что-то сказать, но передумав, она подплыла к стеллажу, у которого застыл Серёжа, и принялась ровнять корешки книг на одной из полок.
― Сергей Алексеевич, я даже не догадывалась, ― тихо произнесла Кити, покосившись на кусавшего губы Серёжу, словно боясь повернуться к нему. ― Я ведь в трауре, почитайте, я ещё замужем. Вы же намного младше меня, вы такой достойный молодой человек, и ваши намеренья побороть в себе симпатию ко мне лишний раз это доказывают. Я, право, даже не могла предположить, что вы увлечётесь мною…
― Мне горько, что моё поведение обидело вас и заставило превратно истолковать мои чувства. Надеюсь, впредь редкость моих визитов не станет вас так задевать, ― изрёк Серёжа, мгновение рассчитывавший на то, что за её измятыми пугливыми похвалами последует что-нибудь ещё.
― Сколько ещё продлиться ваша командировка? ― вдруг спросила она, немного поразмыслив.
― Она близится к концу, едва ли я задержусь в Москве дольше, чем на полторы недели.
― Это не такой уж большой срок, а Долли с детьми так привязана к вам, и мне бы не хотелось лишать их вашего общества, тем более что я не в состоянии заменить им вас. Пообещайте мне, что не будете ради меня… я приму ваш отказ, только если встречи со мной делают вас несчастным, но мне ваши посещения не наносят никакого вреда, ― заверила его Кити, наконец оторвав взгляд от разнобойных томиков и подняв его к Серёже.
Как жаль ему было, что у неё такая добрая душа, ведь не знай он за ней чуткости, то мог бы обмануться и прочитать в её честных светлых глазах не сострадание, а несмелую нежность к себе.
Отказать Кити он не сумел, тем паче что чувство неописуемого одиночества испачкало его сердце ещё до объяснения с ней и не смылось ни одним потрясениям этого вечера, а покидая Облонских, он уже думал о том, что завтра надо засидеться у них до ночи. Екатерина Александровна, очевидно полагая, что теперь её черёд щадить Серёжу, пускай его милосердие и принесло ей одни мучения, часто отлучалась из гостиной то под предлогом того, что она не дописала важное письмо, то потому что дала слово кому-то из внуков сестры помочь с грамматикой или поиграть с ними, и в этих ухищрениях ей всячески пособничала Долли. Так как признание в любви возвращало Кити к давно прошедшим временам её девичества, мадам Лёвина поддалась своей старой привычке доверять тайны такого рода старшей сестре и выложила ей все подробности своего разговора с Серёжей, считая это даже не только данью традиции, а своей обязанностью, ведь до воскресенья она три дня подряд только и делала, что клеветала на несчастного господина Каренина.
В один из последних дней своего пребывания в Москве, когда блестящее расследование Серёжи было окончено и пред ним уже, недобро сверкая, забрезжил Петербург, он обязался пойти вместе с Облонскими в театр, куда его приглашали тем более рьяно, что путы траура и общего уныния не позволяли Кити посещать свет. Гриша взял места на балконе во втором ярусе почти под самым потолком, не придав значения тому, что для их семьи это первый большой выход в свет после получения наследства, а потому им полагалось ошеломить местную публику неимоверной роскошью, на которую способны только не отвыкшие от бедности, с бельэтажа(2), но по словам Долли сверху не так хорошо были видны морщины юных дев и седины их воздыхателей, страдающих на сцене. И всё же не смотря на то, что Облонские по своей неопытности не стали делать из своего посещения театра манифест своих богатств, на них обращали внимание чаще обычного, пускай вместо триумфа на их лицах отображалось смущение, какое бывает у детей, когда их выводят развлечь гостей своим сходством с родителями и каким-нибудь стишком; даже Лили, казалось бы, самая тщеславная в семье, очаровательно распускала перед собой большой лохматый веер из белых перьев, и только Серёжа оставался рядом со своими стыдливыми родственниками оплотом невозмутимости.
В тот вечер давали «Травиату»(3) и острота Дарьи Александровны насчёт того, что лучше сидеть подальше оказалось очень меткой, так как очень крепкая примадонна никак не походила на умирающую от чахотки, хотя пела очень выразительно и играла настолько естественно, насколько в опере это вообще возможно. Дирижёр уже два раза повелительно стукнул по нотам своей палочкой, и вслед за его рукой потянулось вступление к заключительной части оперы, а Долли и Гриша, решившие прогуляться в антракте так и не вернулись. Лили с Машей недовольно зашептались, наблюдая, как подымается занавес, не дождавшийся их матери и брата.
― Ладно, будем всё хорошенько запоминать, потом им перескажем. Не пойдём же мы их искать в самом деле, ― сказала Маша сестре, сосредоточенно вглядываясь в сменившиеся декорации.
― Да-да, они скоро придут, ― гулко согласился Серёжа, не вдумываясь в содержание этой фразы, потому все его мысли куда-то упорхнули, только он не мог взять толк, куда именно, пока через несколько секунд беспамятства они не рухнули будто в изнеможении рядом с растерянно бродящей по театру Ани.
«Ни одна из девиц Облонских так бы не поступила, даже Маша знает, где её непосредственность уже оцарапается о порицание, а Ани просто сумасбродка», ― твердил себе Серёжа, в отчаянии чиркая в себе гнев на сестру, понимая, что если ему не разозлиться, то на законное место раздражения посягнет какое-то другое чувство, но ничего не выходило. Конечно же, причиной её выходки была какая-то безделица, пустяк. Но что же это был за каприз, ему никак не припоминалось. Нет, пожалуй, всё-таки дело было посерьёзней, она вышла из ложи такой испуганной, ей было страшно ― но почему? Господи, он ведь не спросил. Нет, не может быть, чтобы он не спросил, она так беспомощно на него смотрела, он не мог не спросить, что стряслось!
И всё же он не спросил. Собственная жестокость вдруг вонзилась ему в грудь, и он мог поклясться, что вдохни он на напёрсток больше воздуха, то разрыдался бы. В памяти у него вновь появился образ сестры, три месяца разлуки с ней вместо того, чтобы отобрать у её черт ясность, только заострили их, и теперь он видел застывшее на её лице выражение нежной доверчивости ещё отчётливей, чем тогда, в феврале, словно она сидела на перилах их ложи. Три месяца ― так долго, неужели они столько не виделись? Этот срок показался ему абсурдным, как и то, что когда упадёт финал третьего акта, он поедет к Облонским или в свою съёмную квартиру, а не домой, где была бы и Ани. «Я сейчас в опере в Москве, смотрю, как лобызаются сопрано с тенором, а что же она делает? Уже поздно, может, спит, а может, читает на ночь, а может, вспоминает мой выговор в театре и плачет», ― проползло в его голове. Другие эпизоды, за которые она тоже могла обижать на него: раут у Мягких, их последующая беседа, его сухое холодное письмо, били в ту же рану, нанесённую ему сценой в фойе.
Истерзанный своим прозрением, он не удостоил ни единым комментарием спектакль, и только когда это исступление стало невыносимым, а разум его словно начал надрываться, он через силу прислушался к общему обсуждению.
― Этот старый господин, отец Альфреда, переломал сыну всю жизнь. Заставил невесту бросить его, при этом, видите ли, желая сыну блага, ― возмутилась Маша уже в карете.
― Но всё же его можно оправдать, всё-таки возлюбленная его сына была куртизанкой, ― сдавленно заметил Серёжа и, спасаясь этой темой, пустился в длинные размышления о героях «Травиаты», пока не наткнулся на красноречиво вздымающую брови Долли, явно просящую его таким образом замолчать.
Он осёкся на полуслове и жребий выразить своё мнение о спектакле перешёл к Дарье Александровне. Обе её дочери и сын, защищённые от фривольности сюжета незнанием итальянского языка и слепотой к некоторым деталям, а потому трактующие все события оперы в достаточно целомудренном ключе, как-то поникли и пытались приткнуть своё внимание к чему-то более приличному. По тому, как нервно щебетала его тётка и как покраснели её дети, Серёжа понял, что сказал что-то не то, но не хотел принимать того, что двадцатичетырёхлетняя Лили, достаточно взрослый и умный Гриша и Маша, намекавшая в своей японской эпопее на практику временного брака(4), словно по команде стушевались, стоило ему произнести, что главная героиня Виолетта не самых строгих правил.
До полуночи оставалось меньше часа, но так как Дарья Александровна знала, что Серёже завтра никуда не нужно идти, а её саму после шумных многолюдных мероприятий, вопреки усталости, мучила бессонница она предложила племяннику после театра задержаться у них. Все домашние уже разбрелись по комнатам и спали или по крайней мере уже ложились спать, пока Долли с Серёжей отправились шушукаться в гостиную на первом этаже.
― Дарья Александровна, вы извините меня за… ― заражённый общим смущением начал Серёжа.
― Что ты, всё в порядке, ― перебила его тётя, расшторив окна, и прибавила скорее с любопытством, чем с упрёком: ― Я просто удивилась, у тебя ведь тоже младшая сестра. Неужели ты говоришь с Ани о подобных вопросах?
― Только не решите, что я развращаю сестру всякими скабрёзностями. Просто я не умею сочинять благопристойные версии для любой вымышленной или настоящей неблаговидной истории, у меня для этого слишком ленивая фантазия.
― Возможно, ты и прав, что не обманываешь сестру, хотя меня воспитывали совсем иначе. Впрочем, лучше в юности получить некоторое представление о таких вещах, чем взрослой женщиной ужасаться, когда сталкиваешься с ними, ― отозвалась Долли, вздохнув на оправдательную речь племянника.
― Анна очень скромна, я бы даже сказал, стеснительна, ― машинально продолжал защищаться глубоко задумавшийся Серёжа, ― на балах она даже побаивается кавалеров.
― На балах? ― изумилась Дарья Александровна. ― Ани уже выходит в свет?
― Да, я знаю, что ей ещё рано, ― мрачно заметил Каренин, складывая перед собой руки.
― Тогда почему вы не повременили с её дебютом? Алексей Александрович настаивал? ― спросила Долли, оторвавшись от занавесок и подойдя к посеревшему Серёже поближе, будто опасаясь не расслышать его ответ с большего расстояния.
― Отец был против. Я его уговорил.
― Зачем?
― Я хотел пораньше выдать её замуж, даже уже жених имелся, ― отчеканил он, словно позабыв, как врать.
― Зачем замуж? За кого замуж? Бог с тобой, Серёжа, что за идеи?
― Я надеялся, что когда она покинет наш дом и станет замужней дамой, никому не будет дела до того, правда ли она мадмуазель Каренина или это только бюрократическая формальность, ― спокойно повествовал Серёжа, горько поджав губы.
Он отвернулся от поражённой Долли к ворчавшему пламенем камину и хотел предаться самоедству, но почувствовал, как в его щёку влетела маленькая резкая рука Долли.
― Как у тебя язык поворачивается такое говорить? Разве можно так решать судьбу родной сестры и из-за каких-то жалких сплетен обрекать её на несчастье? Ты сказал, что она кавалеров на балах сторонится, а ты её замуж! ― вскричала в негодовании Долли, не придавая значения тому, что все уже легли спать. ― Ты же такой добрый, как ты с моим Алёшей нянчишься, как ты за Таниных детей хлопотал, а ведь они тебе чужие! Я не понимаю, ты отца что ли к ней ревнуешь?
― Нет, ― ответил Серёжа дрожащим голосом, хотя нужно было хотя бы возмутиться тому, что ему посмели отвесить пощечину. ― Нет, я бы не сумел быть для отца тем же, что она.
― Тогда почему ты так с сестрой? Из-за матери? Ты думаешь, Анна предпочла Ани тебе? Так она не любила её. Или ты так на мать сердишься из-за её измены? ― всплеснула руками Дарья Александровна, уже не столько злясь, сколько сокрушаясь.
― Я не сержусь на маму, честное слово, я ни минуты не сержусь на неё. Я даже не считаю её развратной, если вам угодно, хотя мне пытались внушить, что она была беспутницей, ― переложив руку с пострадавшей щеки на лоб, тихо произнёс он. ― Я понимаю, почему она ушла от отца, я на него похож, и мне тоже иногда, как ей, хочется... ― он запнулся, потерявшись в этой странной мысли, и чтобы не увязнуть в ней, перешагнул к другой теме: ― А Ани, Ани я никогда не не любил, я бы не простил себе, если бы выдал её замуж за этого Маева или за кого-то другого. Я бы возненавидел себя, знай я, что она несчастна из-за меня, я бы всю жизнь стыдился этого, я бы извёл себя... Я, быть может, вру себе, но я уверен, что в последний момент я бы одумался. Наверное, я льщу себе, чтобы не спятить.
Долли села в кресло, и он сначала хотел сесть напротив неё, но ноги понесли его по комнате.
― Я в самом деле не желаю ей зла, я ни разу не радовался, оттого что ей было плохо, ― продолжил он, снова отыскав в себе способность более-менее связно говорить. ― Я скучаю, я тоскую по ней. Мне мучительно, что мы в ссоре, мучительно, что она огорчается из-за меня, я жалею об этом от всего сердца. Я бы пошёл на любую жертву ради неё, я бы мог даже погибнуть, если бы это понадобилось ― но я не могу, не могу терпеть это унижение, не могу выходить с ней в люди и видеть, как все зубоскалят, как бросают на неё оценивающие взгляды, а потом шепчутся, чьи же у неё глаза.
Не то беспрестанное кружение по гостиной, не то нагнивавшая в его душе всё это время правда вымотали его, и он устало опустился в кресло, роняя голову на руки. Решив, что исповедь его окончена, к нему медленно потянулась Долли, но он встрепенулся и заговорил опять.
― Почему никто не может забыть об этой истории, даже те, кто были детьми в те годы, даже те, кто младше меня? Отец мой стар и болен, отец Ани погиб на Балканах, мать покончила с собой шестнадцать лет назад, ― он взглянул на Долли, и догадка о том, что она в курсе всего, зажгла его разум и обмерший голос: ― Тётя Долли, вы ведь не порвали с ней тогда, правда? Вы должны знать, почему она так с собой поступила? Она же любила этого Вронского, у них была Ани, что же он с ней так дурно обращался, что довёл её до такого?
― Милый, если бы я знала. Стива как раз вёл переговоры с твоим отцом о разводе, мне он писал, что шансов почти нет, но для твоей матери и месье Вронского он приукрашивал свои прогнозы. Наверное, Анна не верила в то, что у твоего дяди что-то получится. Алексея Кирилловича мне будто бы и не за что его ругать, впрочем, я ведь не жила в их доме, и доподлинно мне неизвестно, что между ними происходило, ― сказала тронутая Долли, решив умолчать о том, что Анна была у неё в свой последний день, не потому что корила себя за недостаток проницательности, а чтобы не беспокоить этими совершенно лишними деталями Серёжу.
― Знаете, а я не верил в её смерть и во второй раз поначалу, даже копил карманные деньги и собирался продать кое-какие свои вещи тайно от отца, потом купить билет, приехать к вам с дядей, а я почему-то думал, что вы-то точно знаете, где она, и потом сбежать к ней, ― признался Серёжа, силясь ухмыльнуться этому анекдоту о своей детской отчаянности.
― Серёжа, а хочешь мы на могилу к твоей маменьке съездим? ― ласково предложила Долли, смахивая приманенные рассказом Серёжи слёзы. ― Грише завтра нужно съездить в ОхабовоВымышленное имение, унаследованное Облонскими от князя Щербацкого, в оригинальном романе Льва Толстого не упоминается., это как раз недалеко, хотя, нет, лучше отдельно от Гриши. Ты ведь ни разу ещё не бывал, правда?
― Нет! Нет, я не могу. Пожалуйста, умоляю вас, не говорите со мной об этом, ― сбивчиво попросил он, зажав внезапно искривившийся рот пальцами.
Наверное, он плакал, хотя точно не мог сказать, плакал он или нет, но судя по тому, как к нему бросилась Дарья Александровна, как в его щёку впивалось ледяное ожерелье, которое она не успела снять после театра, как она подносила к его губам стакан воды, поила и потом умывала его ― он всё-таки плакал.
― Мальчик мой, я не думала, что ты так страдаешь, ― кручинилась Долли над вжавшимся в её худое плечо племянником, гладя его трясущуюся спину.
Тоска, доселе лишь не упускавшая Серёжу из виду, как выслеживающий свою жертву убийца, наконец напала на него и терзала с каким-то особенным наслаждением, выбив признание о его бедах и винах, но хотя ему казалось, что он ещё более несчастен сегодня, чем в тот страшный душный август, когда его четвертовали самоубийством матери, он ощущал почти благоговение перед этим моментом. Собственное раскаяние, будто освящённое снисходительностью Долли, причиняло ему страдания, но эта вспышка, он чувствовал, должна была принести ему облегчение: так за острым приступом боли следует обморок. Сквозь какую-то пелену до него отрывками доносились слова Дарьи Александровны, он слушал её достаточно внимательно, но понимал лишь общий смысл её фраз, слишком отвлекаясь на теплоту её тона:
― Анна так любила тебя, мне думается, она не смогла полюбить Ани, только потому что скучала по тебе. Она бы не хотела, чтобы ты так убивался.
― Нужно было мне настоять на том, чтобы Степан Аркадиевич помирился с твоим отцом после той размолвки на похоронах. Ты бы к нам ездил, мы бы присматривали за тобой.
― А у нашего круга и впрямь слишком хорошая память на всякого рода скандалы, но разве можно дорожить мнением недостойных людей, которым хватает совести смеяться над тобой и твоей сестрой?
― Ну успокойся, успокойся. Попей-ка ещё воды.
― Вот мы с Кити один раз так поругались, я обиделась ужасно, два с половиной года я даже слышать о ней не хотела, но потом покойный Константин Дмитриевич нас столкнул будто бы случайно, Кити повинилась передо мной, и я простила её. И твоя Ани тоже простит тебя.
Никому другому Серёжа не спустил бы пощёчину и, если и не отомстил бы, то уж точно не забыл бы, но так как ничего не лечит муки совести лучше, чем хотя бы символическая кара, этот крайне унизительный жест он ставил Долли в заслугу, как и её наставления. Позорным ему не казалось и то, что раскаяние и горе дали течь в его сдержанности именно при Дарье Александровне, которая теперь, пожалуй, знала его лучше других, хотя даже своего отца он бы стыдился в таком случае и только поплотнее бы завернулся в лохмотья своего мнимого спокойствия и холодности на следующий день.
Проводив в первом часу ночи расчувствовавшегося племянника, который, вопреки её приглашению, не пожелал переночевать в старой спальне Николеньки и удалился врачевать непривычную откровенность их беседы уединением, Долли отправилась наверх, и хотя было уже поздно, ни спать, ни отдыхать она не собиралась. Так и не разобрав свои редкие волосы и не освободившись от парадного платья, она стала писать послание Алексею Александровичу. Ещё вчера она не планировала этого делать и намеревалась сообщить имевшиеся у неё сведенья, которые уже нельзя было назвать новостью, только Серёже, предоставив бы самому решать, передавать их отцу или нет. Но сегодняшняя сцена привела Дарью Александровну к выводу, что поберечь стоит не старшего Каренина, а младшего.
1) Электрическая природа молнии была доказана в 1752 году Бенджамином Франклином во время его знаменитого эксперимента с воздушным змеем.
2) Бельэтаж ― следующий после бенуара (ложи примерно на уровне сцены, находящиеся за партером) этаж в зрительном зале. Места бельэтажа считаются самыми удачными для наблюдение за происходящим на сцене, а потому они являются самыми дорогими и престижными.
3) Опера Джузеппе Верди, написанная в 1852 году по мотивам романа Александра Дюма-сына "Дама с камелиями". Произведение, ставшее классикой оперного искусства, во время первой постановки было принято холодно, но потом завоевало успех у публики. Опальным творение Верди стало из-за сюжета: главной героиней является куртизанка Виолетта, болеющая чахоткой, в неё влюбляется молодой человек из приличной семьи по имени Альфред. Он уговаривает Виолетту забросить своё ремесло и жить вместе с ним, на что она, также проникшись чувствами к Альфреду, соглашается. Несколько месяцев они живут вместе, но отец Альфреда месье Жермон упрашивает любовницу сына не портить ему жизнь и бросить его, так как связь с девушкой лёгкого поведения поставит крест на всех его начинаниях. Виолетта возвращается к своему прежнему образу жизни, Альфред считает, что она отвергла его из алчности и привселюдно оскорбляет сначала свою возлюбленную, а потом её покровителя. В конце оперы Альфред, узнав правду от своего отца, посещает Виолетту, они мирятся и строят планы на будущее, но Виолетта умирает от чахотки на руках своего любимого. Интересно, что провалившаяся редакция "Травиаты" отличалась от снискавшей славу также и костюмами: в первом варианте зрители без труда узнавали в героях оперы своих современников, а во второй версии действие было перенесено в XVII-XVIII век.
4) Вполне возможно, что Маша и не поняла, что для искушённого читателя история взаимоотношений между родителями её главной героини походит на существовавший в то время в Японии обычай временного брака. Иностранец мог заключить контракт с местной жительницей, согласно которому она становилась его "временной женой" на определённый срок, нередко достаточный для того, чтобы у такой "супружеской пары" появились дети. Статус мусумэ (название временных жён, происходит от японского "девочка, дочка") не был позорным, нередко девочки-подростки из бедных семей копили себе приданное таким образом с тем, чтобы потом уже по-настоящему выйти замуж за своего соотечественника.
Телеграмма от сына с известием о том, что завтра он возвращается в Петербург, была для Алексея Александровича долгожданной, но не потому что он так очень желал встречи с Серёжей, просто он знал, что она неизбежна: так можно дожидаться слугу, который придёт тебя будить в определённое время, когда сам уже не спишь второй час.
― Ани, ― обратился Каренин к дочери, решив, что всё же в приезде Серёжи в столицу нет ничего такого рокового и страшного, потому утаивать это обстоятельство от дочери бессмысленно, ― твой брат пишет, что возвращается в Петербург. Завтра ему нужно будет отчитаться о результатах своей командировки в министерстве, а потом он будет свободен и хочет навестить нас с тобой.
― А в котором часу он изволит к нам заехать? ― надменно уточнила Ани, вертя перед собой большие бронзовые ножницы, которыми она собиралась орудовать в саду.
― Полагаю, утром.
― Я планировала послезавтра пойти на прогулку пораньше, прости, но тебе придётся принять его одному, ― важно пропищала Ани, даже не утруждая себя поиском правдоподобного предлога, так как считала, что отец должен покровительствовать её намерениям не сталкиваться с Серёжей.
― Ани, это не визит вежливости, он приедет на весь день, а может, и заночует здесь, ― попробовал разъяснить дочери Каренин, хотя он замети, что её лицо стало величественно упрямым, словно она была королевой, которая приготовилась отвергать советы всех своих министров в угоду собственному политическому гению.
― Тогда моя прогулка затянется, ― заключила Ани.
― Ты в любом случае не будешь гулять весь день, ― констатировал Каренин и, стараясь удушить в голосе иронию, чтобы не задеть дочь, спросил: ― или ты хочешь сделаться партизаном и жить в лесу?
― Можешь сказать Серёже, если он поинтересуется, где я, что я одичала без его присмотра. Держу пари, он поверит, ― раздражённо бросила Ани, направляясь к веранде.
― Анна, ты всё равно столкнёшься с братом. Если ты намерена своим побегом продемонстрировать ему своё презрение, то я не позволю тебе устраивать такой спектакль. Ежели общество Сергея тебе противно, ты должна в лицо выказать ему это, а не затевать какие-то глупые игры. Я прощу тебе излишнюю прямоту с братом, но я не потерплю жеманства, ― строго заявил Алексей Александрович.
Ани оставалось только оплакать свой изящнейший ход с прятками, потому что тон отца требовал у неё не перечить его воле: так он говорил достаточно редко, но если каждое слово было произнесено с зычным, отчётливо-истошным ударением, если каждая буква колола слух, как будто он учил её правильному произношению ― можно было только обижаться. Словно зачарованная тем, как цокают при каждом ударе друг об друга лезвия ножниц в её руках, она страдальчески кивнула и с позволения отца ушла в сад. Может быть, уйти гулять, когда приедет Серёжа, это и грубость, может быть, это и ребячество, но почему её папа не понимает, что его предложение, как ей вести себя с братом, во стократ хуже? Легко сказать: сердись на него открыто, ну а если её Серёже будет безразлична её злоба? Как тогда быть дальше? Притворяться, что он не виноват перед ней, и стать с ним прежней? Разлюбить его? Словно это возможно.
Лето в этом году было рассеянным и не пунктуальным: начался июнь, а деревья ощетинивались на прохладу своими хрупкими листьями, не обласканные ленивым солнцем, и, устав ждать тепла, только-только распускались недоверчивыми хиленькими цветами. Летаргически свисавшая к земле сирень тем не менее не поддавалась слабому натиску ножниц, и каждую ветку пришлось спиливать, а не срезать. Это небольшое противостояние с неуступчивым кустом хоть и отвлекло Ани от брата, но опечалило её ещё больше, подтвердив, что все вокруг настроены против неё. Вскипавшим бледными, не до конца распустившимися цветами букетом она также осталась недовольна и долго перевязывала его то так то эдак, пока её художественные искания не прервал донёсшийся из дома бой часов, ознаменовавший полдень. Возиться дальше было некогда, потому Ани, пряча за юбкой сирень крикнула в открытое окно отцу, что она отправляется к пруду.
Так как букет Ани удалось пронести из сада незамеченным, он превратился в трофей, отчего очень похорошел в её глазах, и она с умилением прижимала к груди и лицу это тревожно-сладко пахнущее облако. Вдалеке она увидела, что у воды уже расхаживает Павел Борисович и подумала, что ей тоже стоит когда-нибудь прийти раньше, чем он, чтобы она тоже могла высматривать его и махать ему рукой, когда её приятель наконец придёт.
― Ани, здравствуйте! Какая у вас роскошная сирень! ― восторженно сказал господин Инютин, глядя на её цветочный веер, за которым она прятала половину лица.
― Вам нравится? ― переспросила Ани. Он улыбнулся в подтверждение своего комплимента, и она, отняв от себя букет, бережно протянула его Павлу Борисовичу: ― Это вам.
Через силу не растерявшийся Павел Борисович забрал у Ани её презент и поблагодарил её, кутая своё удивление в почтительность, как путешественник, который, несмотря на своё недоумение, пытается не слишком обескураженно наблюдать за проведением местными жителями какого-то смешного обряда. Как это часто с ним случалось, когда рядом была Ани, он не мог разобрать, что именно чувствует: ему было и приятно, оттого что этот подарок абсолютно точно был признаком расположения к нему, и забавно, что Ани не нашла другого способа выказать ему свои дружеские чувства, и неловко, что ему в сорок четыре года преподносит букет дебютировавшая в этом году девочка. Чтобы не лепетать, как молоденькая кокетка, о том, что ему никто никогда не дарил цветов, Инютин заговорил о своём друге, который однажды в театре, не рассчитал силы и бросил букет роз не к пуантам одной балерины, а в голову её партнёра. Ани смеялась, но её смех как будто был вышит поверх одолевавшей её грусти, и от души веселиться у неё не получалось.
― Вы сегодня чем-то расстроены, Ани. Что у вас стряслось? ― немного требовательно задал вопрос Павел Борисович, укладывая рядом с собой на небольшую деревянную пристань для изредка сновавших здесь лодок сирень.
― Пока ничего не стряслось, но я предвижу, что стрясётся, ― вздохнула Ани, касаясь носком туфельки недвижимой глади воды и пуская по ней круги.
― Как же можно заранее огорчаться, если ничего ещё не произошло? ― уже нежнее упрекнул свою маленькую подругу Павел Борисович.
― Кажется, именно это называют фатализмом, ― отозвалась она, продолжая чертить что-то ногой.
― По-моему, вы немного заскучали тут, поэтому у вас такие мрачные мысли. Быть может, вам следует хоть на день вернуться в столицу. Тут прелестно, но вам, верно, очень одиноко жить с одним лишь Алексеем Александровичем, который вместе с вашей Верой и мной является вашим единственным окружением, ― заметил Павел Борисович, и снова к его обычному вниманию добавилась какая-то охотничья напряжённость, которая всегда сопутствовала его репликам, касающимся Петербурга.
― Ничего подобного, позавчера мне написала Элиза, она почему-то думала, что я болею, мадам Лафрамбуаз не забывает обо мне, мой брат скоро приедет, вы скрашиваете моё пребывание здесь ― почему же мне должно быть скучно или одиноко?
― Но в свете совсем другое дело, Ани, ― не согласился с её вялыми доводами Павел Борисович.
― Я не буду выходить в свет в ближайшие годы, ― тихо заявила Ани, обеспокоенно следя за тем, как этот пассаж будет воспринят её приятелем.
― Почему? ― ошеломлённость его тона, как и почудившееся Ани возмущение, нахмурившее ему лоб, преградила путь её откровенности, и она, боясь получить вторую за сегодняшнее утро нотацию, глядя на своё обиженное отражение в воде, мотнула головой и отвернулась.― Ани, я, право, не понимаю вас. Вы сказали ближайшие годы? Сколько же лет вы имеете ввиду под этим сроком? И с чего бы вам отшельничать всё это время? Ну не молчите же, я прошу вас.
― Мне не нравится в обществе, меня там никто не любит, ― объяснила Ани, попытавшись придать своим высказываниям оттенок философской отстранённости от собственных неприятностей.
― Вот как, ― пробормотал он с тем же странным выражением досады и ужаса, которое налипло на его лицо в их первую встречу, когда он даже не поздоровался с ней.
Минуту он молчал, согласный с её словами, но потом, словно всю эту минуту он сам старался себя переспорить и опровергнуть все те доводы, которые говорили в пользу правоты его собеседницы, бурно запротестовал:
― Нет, Ани, я вам не верю. Я убеждён, что хоть кто-то к вам относится неплохо, и вы, пускай вам это простительно, преувеличиваете насчёт того, что вы всем неприятны. Так не бывает в конце концов, даже самый омерзительный человек кому-то да приходится по душе, что уж говорить о безобидном ребёнке. Я отказываюсь верить, что абсолютно все посторонние вам люди были с вами нелюбезны.
― Да, пожалуй, я могу припомнить кое-кого, кто отнёсся ко мне с добротой, некто месье Инютин, ― захихикала Ани, польщённая тем, насколько ревностно её друг отказывает себе в оригинальности и доказывает ей, что она симпатична практически всем.
― Так, это никуда не годится, ― сурово огласил он, не оценив шутку собеседницы. ― Вспоминайте: разве родители вашей подруги Элизы вас не переносят?
― Да нет, Дёмовские вполне благодушно настроены ко мне.
― Ну вот! ― боевито воскликнул Павел Борисович и вскочил на ноги, будто так ему стало сподручней бороться с заблуждениями Ани.
― Я и не отрицаю, что не все смотрят на меня свысока, но за предубеждением ко мне большинства трудно разглядеть симпатию нескольких людей, ― попробовала мягко настаивать Ани и уже хотела перевести беседу на какой-то не такой будоражащий её соседа предмет.
― Неужели единственные порядочные люди на весь Петербург это Дёмовские? ― возмутился Павел Борисович не то из-за самоуничижительных рассуждений Ани, не то из-за того, что её впечатлительность налагала на истину не такой уж большой отпечаток.
― Право, вы что, хотите, чтобы я назвала вам всех, кто был дружелюбен со мной? ― смехотворность этого предложения должна была немного остудить разбушевавшегося месье Инютина, но, похоже, сегодня он был глух к её остроумию.
― Замечательная идея, вы потом посмотрите, какой у вас получился длинный список, ― воодушевлённо пообещал он, снова опустившись рядом с ней.
― Если вы так просите, ― замялась Ани, и задумавшись стала перечислять:― Дёмовские, Мягкие: Татьяна Андреевна и её невестка Лидия в особенности, Маевы: Владимир Александрович относился ко мне с участием и даже хотел, чтобы я вышла замуж за его сына, его жена Лукреция Павловна относилась ко мне ещё лучше, потому что она не хотела, чтобы я была женой Михаила, покойная княжна Нина Цвилина, по-моему, мне симпатизировала, хотя остальная часть её семьи меня сторонилась, ― она замолчала, пытаясь припомнить кого-то ещё, чтобы убрать жадную дотошность во взгляде своего приятеля, и, ткнув себя ладонью в висок, задорно прибавила: ― точно, как я могла забыть, ещё Вронские, вдовствующая графиня с детьми меня любят.
Бодрая нахальность в нём сломалась, и без этой опоры он поник, как марионетка, которую не поддерживают привязанные к телу нитки ― очевидно, краткость приведенного ему перечня лиц огорчила его и смахнула его мнение обратно к изначальному согласию с Ани. Жалобы его маленькой подруги всегда быстро впитывались в его настроение, и Ани, каждый раз умиляясь такой нежности к себе, чувствовала, что часть её печали он отбирает у неё и взгромождает на себя. В такие минуты ей было будто бы немного стыдно, но вместе с тем легко, словно кто-то подхватывал её на руки. Раньше она старалась силами своего скромного опыта и неокрепшего чутья отыскать название для того, что к ней испытывал Павел Борисович, но в конце концов ей стало просто не любопытно: если он так привязан к ней, а ей не в чем упрекнуть его, то есть ли разница любит ли он её, как просто может зрелость любить и тосковать по юности, любит ли он её как отражение какой-нибудь умершей двадцать пять лет назад родственницы, о которой он ей пока не рассказывал, любит ли он её как дочь, которая у него могла бы быть с той женщиной, чьим вдовцом он себя считает, или он любит её без всяких причин. Иногда, в особенности сегодня, её окутывала какая-то юродивая, полоумная грусть, оттого что Павел Борисович приходился ей просто соседом, и нельзя каким-нибудь заклятием соединить их по-другому: почему бы ему не быть её дядей или её крёстным, чья теплота к ней могла бы возвышаться на пьедестале обоснованности и закономерности?
― А ещё товарищ моего брата Трощёв был ко мне добр, но я не назвала его сразу, потому что сама не очень люблю его, ― прибавила Ани, ещё покопавшись в памяти. ― У меня нет причин отзываться о нём дурно, но я не умею любить кого-либо, лишь оттого что так надо. Некоторые называют это благодарностью и рассудительностью, но я считаю такие воспитанные в себе чувства профанацией. Что же это у меня должен в груди вместо сердца сидеть такой крохотный чиновник, которому можно подать прошение: «Нижайше прошу вас любить такого-то такого-то, потому что он достойнейший человек и верноподданный»? Ерунда, я такого не приемлю.
― А я почему-то не сомневался, что вы такого мнения, ― многозначительно ухмыльнулся господин Инютин, чье дурное расположение духа она-таки смогла прижечь своей болтовнёй.
Славно было бы послезавтра провести целый день с Павлом Борисовичем и дальше разглагольствовать о силе первого впечатление, любви с первого взгляда и предопределённости свыше, но ввиду невозможности их встречи, Ани пришлось утешать себя и своего друга тем, что они отомстят за упущенный день очень длинной прогулкой в субботу.
Ани готовилась волноваться в день приезда брата, но утром её утихомирила спасительная хандра, шепнувшая ей, что этот визит ничего не значит, что всё уже было сказано зимой и в апреле, а сегодня ей только предстоит познать все прелести худого мира. Когда за стеной в прихожей послышалось, как кряхтит входная дверь и расшаркивается перед Сергеем Алексеевичем Вера, на душе у Ани потемнело, и она уже заранее сердилась на ещё и не начавшийся заплетаться дипломатичный разговор между её отцом и братом. Алексей Александрович направился навстречу сыну, выбрав опереться в своём неведении на вежливость, за ним поплелась дочь, пытавшаяся замылить то самое плохое предчувствие, на которое она жаловалась Павлу Борисовичу, картинами их завтрашней совместной прогулки. Серёжа, чуть тряся головой в ответ на любезности приветствующей его горничной, на мгновение замер, будто испугавшись своих родственников, как если бы к нему должны были выйти совсем не они.
― Здравствуй, Серёжа. Поздравляю с достойным завершение твоего задания, ― обратился к нему отец, ведя за собой обратно в гостиную.
― Благодарю, ― бездумно вырвалось у него, после чего посыпалась череда таких же бессмысленных уточнений о его московской командировке.
По дороге сюда Серёжа направил всю свою изобретательность на то, чтобы придумать, как ему каяться перед Ани, что можно и что нельзя говорить, и потому перед деловитыми расспросами Алексея Александровича он оказался беззащитен: его реплики были неуклюжи, а мысли неповоротливы, словно человек, которого разбудили посреди ночи и заставили декларировать поэмы на латыни. И хотя по нескладности его ответов можно было вообразить, что он просто очень погружён в мало касающиеся расследования в департаменте мысли, ясность его разума и решительность были уже согнаны любопытством и приверженностью формальностям Алексея Александровича, как дикие звери гулом охоты. Все точные, меткие и искренние выражения, в которых он собирался виниться перед сестрой, таяли как ледяные скульптуры на солнце, оставляя после себя только хлюпающие в его голове разрозненные фразы. Пока он пел о своих подвигах и поддакивал рассуждениям отца, ему казалось, что храбрость его вот-вот рассеется, и если он не объясниться с сестрой немедленно, то забудет всё, что хотел ей сказать, а потому ему оставалось только притрагиваться растерянными взглядами к Ани.
Мерцавшая на лице Серёжи, как солнечные блики на зеркале, робость, его почти умоляющие о чём-то короткие взоры разбили горделивое ничего не ожидающее спокойствие Ани, в ней снова трепетала надежда на примирение и былое обожание, и теперь, когда она смела рассчитывать на его раскаяние, ей сделалось страшно, как бывает страшно приговорённому к смерти, когда его адвокат подаёт апелляцию.
― Здорова ли княгиня Облонская? ― снова прервал обмен жалобными взглядами между своими детьми Алексей Александрович.
― Вполне. Кстати, она просила меня передать вам письмо. Она говорила, что здесь идёт речь о вашем общем знакомом, ― сказал Серёжа, протягивая отцу одними кончиками пальцев заклеенный целым озером алого сургуча конверт.
― Что ж, я полагаю, это важное послание для Дарьи Александровны, раз она не доверила его почте, ― с эхом недовольства в своём смешке заметил Алексей Александрович. Он всегда раздражался на лично передаваемые ему в руки сообщения, потому что такие хлопоты отправителя обязывали не отказывать в услуге, о которой его просили. ― Серёжа, ты ведь на целый день останешься? ― сухо поинтересовался Каренин, изучая нераспечатанное письмо от Долли, будто вертя его в руках и пристально глядя, он мог понять, о чём в нём шла речь.
― Да, отец, ― подтвердил Серёжа.
― С другим гостем я бы не позволил себе прямо сейчас заняться корреспонденцией, но надеюсь, ты простишь мне, если я прочту письмо твоей тёти сейчас и не стану откладывать с ответом, чтобы успеть отправить его сегодня же? ― спросил Алексей Александрович у сына, подымаясь с кресла.
― Конечно, чем раньше, тем лучше, ― осторожно одобрил он этот план, не веря в то, что отец, представлявший для его разговора с сестрой помеху, как слишком строгий зритель, наконец оставит их наедине.
Держа впереди себя конверт словно знамя, Алексей Александрович удалился в свой крохотный по сравнению с петербуржским кабинет, предоставив своим детям скандалить, мириться или последовать его примеру и беседовать на отвлечённые темы. Ани и Серёжа, не сговариваясь, проводили его шаркающие шаги на второй этаж в полном молчании, будто боясь, что если они проронят хоть слово, он прибежит обратно. Обоих обдувало странное смятение, от которого им не терпелось избавиться, но в которое они боялись ненароком упасть, как в грязный холодный ручей, ползущий вдоль бордюра. Волнение сестры и так легко читавшееся в ней ожидание шага с его стороны, наверное, должны были ободрить Серёжу, но ему было бы легче просить у неё извинений, уколи она его чем-то, сделай какое-нибудь замечание, но она вцепилась в него своей лилейной верой, которой он не мог оправдать.
― Наша кузина Маша тоже попросила, чтобы я побыл её гонцом, она передала тебе рисунок в подарок, у неё целая коллекция, я чуть позже найду его для тебя, он в папке: боялся измять его, ― глухо произнёс он, завороженно глядя на небольшую щель в паркете, как на огромную пропасть между двух скал. Ани ничего не ответила, но он заметил, как дёрнулось её горло. ― Я скучал по тебе.
Слова его прозвучали почти твёрдо и потащили бы за собой одну из тех фраз о безобразности его поведения, которые казались ему удачными, но бушевавшая на губах Ани несмелая улыбка подсекла его мысли, и он снова уставился на паркет.
― Я был неправ, я признаю, что жестоко было с моей стороны навязывать тебе месье Маева или любого другого мужчину в мужья, но я искренне заблуждался в том, что он хорошая партия для тебя, и даже если бы я думал так сейчас, я бы никогда не стал тебя принуждать к этому браку. Нет, в самом деле, я считал, что это замужество было бы благом для тебя и со слишком большой прытью, я каюсь в этом, принялся организовывать его, но я бы никогда не дошёл до тиранства и не стал бы принуждать тебя быть его женой. Я пенял тебе тогда на каприз, но это не означает, что завись окончательное решение от меня, а не от нашего отца, я бы пошёл против твоей воли, не посчитавшись с твоим мнением, неважно, казалось бы оно мне прихотью или нет, ― не так прозрачно ясно, как в своих мыслях, объяснил он, чувствуя, что, пока он говорил, его вина уменьшилась, истоптавшись до обыкновенного, просто несколько затянувшегося недоразумения. ― Ты простишь меня?
― Ты ещё сомневаешься! ― воскликнула Ани, порывисто бросаясь к нему, словно его вопрос снял с неё приковывающие её к стулу кандалы.
Он поднялся ей навстречу, и она, обняв его, то клала голову ему на грудь, то запрокидывала её, чтобы брат рассматривал, как светятся счастьем её тёмные глаза в оправе испаряющихся слёз. Она принялась лепетать о том, что не умеет сердиться на него, что что для неё ненавидеть его всё равно что плавать для кошки, и пеняла ему на то, что он не сказал ей эти же слова раньше, ведь она хотела простить ему всё, ещё когда они уезжали от Мягких, а он обрёк её на злость, а значит, и на мучения на эти три месяца. Извинения его были приняты с восторгом как повод, как разрешение снова не подвергать сомнению ни одно его слово, уважать и любить его; сестра, по которой он тосковал всю весну, прижималась своей щекой к его пиджаку и, наверное, слушала, как всхлипывает под тканью и рёбрами его сердце, но он чувствовал себя ещё отвратительней, чем когда они были в ссоре, потому что сознавал, что обманул её. Оторвав от своей вины лишь её верхнюю надземную часть, он отбросил её на глазах у Ани и заявил: «Вот оно моё преступление перед тобой, и я раскаиваюсь в нём», будто бы в душе его не остались невидимые ей корни этого греха, которые когда-нибудь могут выкинуть новый росток, как не полностью выкопанный сорняк. Нет, она бы никогда не простила его, знай она, почему он настаивал на её свадьбе, и сейчас она бы не висела так на нём, если бы он ничего не скрывал от неё.
Ани опять оторвалась от его плеча и плескала в него своим открытым взглядом бесхитростную нежность, за которую он не мог ей отплатить. В приливе не ласковости, а жалости Серёжа обнял сестру крепче, уложив её голову на своё плечо. Всей своей замершей душой он жалел её, зная, что не чувствует к ней того же безоглядного обожания, и что он не заслужил его. «Если завтра передо мной закроют двери всех петербуржских домов, а отец с позором выгонит меня, она и тогда будет души во мне не чаять, может быть, даже уйдет скитаться со мной, кто знает эту капризницу ― а у меня немеют ноги, когда какая-нибудь графиня многозначительно скалит зубы, якобы привечая нас учтивым кивком. Вот уж поистине безответная любовь без всяких томных обмороков и пылких писем в разводах слёз, ― подумал Серёжа и, будто утешая Ани, прижался губами к её макушке. ― Интересно, мог бы я любить её так же, как она меня, живи мы где-нибудь, к примеру, за полярным кругом или в том городишке под Тверью, где стоит дряхлый дом родителей моего отца(1)? Пожалуй, да, вероятно, даже сильнее, чем она меня, впрочем, что об этом размышлять? Мне на роду написано маяться её верностью и понимать, что я не достоин этой верности. Будь у Ани ангельский характер это не было бы так мучительно, потому что такое поведение было бы лишь порождением её общей доброты и ни к чему бы меня не принуждало, но хотя она и славная, она так спесива, так тщеславна, так эгоистична, что автором этого чувства должно быть не её благодушие, а моя исключительность в каком-либо отношении, а я ею не обладаю. Люди так часто жалуются на то, что им не преданны, а попробовали бы они эту самую преданность на вкус, как я. Уж лучше пережить предательство, чем сознавать, что каждый день буквально грабишь несчастную сироту», ― обречённо заключил он, всё же немного успокоившись рядом с сестрой.
― Расскажешь мне про Облонских, я грустила по твоим рассказам. Это, правда, что наш дядя разорил всю семью? Папа на что-то такое намекал, но, наверное, не захотел говорить прямо, боясь очернить его память, ― спросила Ани, снова в упор глядя на брата, но не разобрав отзвука страдальческой задумчивости вокруг него, и он с большим облегчением выпорхнул в эту открытую ею форточку почти ничем непримечательной беседы.
Уже почти целый час Серёжа один за другим составлял детальнейшие портреты всех своих родственников, словно они были какими-то известными и влиятельными людьми, о которых он хотел издать мемуары, и пересказывал какие-то оголяющие их характеры или просто смешные случаи, когда к ним зашёл какой-то слишком медленный во всех своих движениях Алексей Александрович, будто он был слишком сосредоточен на одной мысли, чтобы в полной мере владеть свои телом. Смекнув по тому, как безмятежно улыбалась и иногда хихикала Ани, что его дети если не уладили всё, то хотя бы не ссорятся, он пожаловался на головокружение и усталость и велел им обедать вдвоём, а его до пяти часов не беспокоить.
Голова у Алексея Александровича и впрямь кружилась, но уединения он жаждал по другой причине. Когда он с кусачей досадой стал ломать сургучный медальон, защищавший послание Дарьи Александровны, то не ожидал обнаружить в нём что-либо важное и уже готовился вспоминать какую-нибудь заиленную фамилию ничего не значившего для него знакомого. Письмо, усыпанное не самым изысканным, но очень разборчивым, понятным даже для ребёнка почерком, он уложил на столе, но прочитав первую половину, схватил его в руки и приблизил к своему носу, не веря в остроту своего зрения после того, какое слово ему померещилось.
«Любезный Алексей Александрович,
Я долго сомневалась в том, нужно ли мне сообщить вам сведения, о которых дальше пойдет речь, но в конце концов решила, что мой долг как вашей родственницы и, поверьте мне, как вашего друга, всё-таки известить вас. Сначала я хотела перепоручить эту обязанность вашему сыну, но теперь я понимаю, что несмотря на все достоинства Сергея, он, как и любой другой молодой человек, может наломать дров, потому обращаюсь к вам.
В конце марта (если быть точной, то это было 21 число, впрочем, спустя столько времени едва ли точная дата вам что-либо прояснит) я поехала проводить мою невестку, бывшую в Москве проездом, на вокзал, где я встретила небезызвестного нам обоим графа Вронского. Нежелание волновать вас заставило меня сомневаться в том, что это был именно Алексей Кириллович, и откладывать это письмо, ведь человека, которого я приняла за него, я видела мельком, и он так быстро скрылся в толпе, что я не успела ни проследить, куда он пошёл, ни окликнуть его. Но чем дольше я сравниваю лицо господина, встреченного мной на платформе, с лицом графа, каким я запомнила его, тем яснее мне становится, что я не обозналась.
Как и многие другие, я много лет считала месье Вронского погибшим, но теперь, собственными глазами убедившись в обратном, я вспоминаю о том, что я ни разу не слышала никаких вестей об Алексее Кирилловиче, в том числе я никогда не слышала о его смерти. Это можно было бы объяснить тем, что я веду несколько замкнутый образ жизни, но полагаю, что новость о том, что графиня Вронская облачилась в траур по младшему сыну, через Степана Аркадиевича дошла бы до меня. Понимаю, что вам не хочется верить в мои слова, и лишь одного моего мимолётного впечатления недостаточно для того, чтобы убедить вас, но его вполне хватит, чтобы встревожить вас. По этой причине я обратилась к моему зятю Арсению Ильичу, и он подтвердил мне, что слухи о гибели графа на Балканах лживы, хотя бы потому что собственность его матери после её смерти отошла ему.
Я не знаю, где он сейчас, могу ручаться только за то, что он не в Москве, о его воскрешении заговорил бы весь город задолго до того, как я бы успела навести какие-либо справки о нём. Касательно цели его приезда я могу лишь гадать. Скорее всего, если его возвращение как-то связано с вашим семейством, то моё письмо не откроет вам ничего нового, и мне остаётся только пожурить себя за то, что я не предупредила вас вовремя. Если же Алексей Кириллович за эти два месяца не объявился, то, быть может, все мои опасения напрасны, и он приехал по какому-то другому делу и не причинит вашей семье никаких неприятностей, но я всё же посчитала правильным известить вас, чтобы вы узнали эту новость, прочитав моё письмо, а не услышав о возвращении Алексея Кирилловича в обществе или столкнувшись с ним.
Я надеюсь, что в конечном итоге моё предупреждение не пригодиться вам, и Алексей Кириллович не будет искать с вами встречи или пытаться повлиять на положение дел в вашей семье. Полагаю, вы не станете таить на меня обиду за то, что я с таким огромным опозданием сообщила вам то, что сама узнала, поверьте, мне было бы гораздо проще написать вам, не испытывай я к вам глубоко уважения и дружеского расположения, несмотря на размолвку между моим покойным мужем и вами.
Ваша невестка Дарья Александровна Облонская
29 мая 1892 года
P.S. Серёжа рассказал мне о своём плане касательно замужества сестры, он очень раскаивается и сознаёт, как дурно поступил с Ани, поэтому я очень прошу вас извинить его. Более того, если позволите, я бы хотела посоветовать вам: поберегите вашего сына, умолчав о приезде Алексея Кирилловича, и будьте с ним помягче ― мне думается, его сдержанность вводит окружающих в большое заблуждение о его характере».
Своё замечание относительно племянника Дарья Александровна зря поместила после рассказа о месье Вронском ― Алексей Александрович уже с большим трудом понял, что его невестка в конце письма просит у него прощения за свою медлительность, а постскриптум и вовсе пронёсся в его голове несвязным путанным набором букв, словно он прежде всего несколько раз листал букварь. Помесь изумления и ужаса, которые обездвиживают жертв внезапных нападений, когда в них стреляют из-за угла собственных домов, закрывало Каренину сплошной чёрной кляксой весь окружавший его мир, кроме маленького дачного кабинета, откуда, ему казалось, он уже не выйдет, а всё так же будет пошатываться, стоя у своего отполированного чёрного стола, и держать перед собой этот страшный лист бумаги, избитый, как кожа шрамами от оспы, чернилами.
«Как же? Он жив?» ― упав в кресло, спрашивал себя Каренин, которому было проще представить, что Вронский поднялся из могилы, чтобы бродить по вокзалу вдоль провожавшей свою невестку на поезд Дарьи Александровны, чем в то, что он все эти шестнадцать лет где-то жил, чем-то занимался, с кем-то общался, что он столько же раз засыпал и столько же раз просыпался, сколько и сам Алексей Александрович. Предпочитавший во всём точность, он допускал, что любовник его супруги мог и не умереть, но он давал этой версии так мало шансов, что в воображение Алексея Александровича Вронский захаживал только очень бледным, исхудавшим и стоящим одной ногой в могиле, что, впрочем, не слишком разительно отличалось от господствующей теории о гибели Алексея Кирилловича в Сербии. Потому здравствующий Вронский, находящийся в надлежащем состоянии для того, чтобы получать от матери наследство, разгуливать по платформе, смешиваться с толпой и путешествовать поездом, так поражал Каренина. Он ещё раз прочитал послание Дарьи Александровны, казавшейся ему в этом момент провидицей, предрекавшей ему погибель, и тупой болезненный испуг покрыл накипью всё его существо. В оцепенении он не мог даже вздрогнуть или сбросить с себя почти обжигавшей ему спину пиджак, когда его бросило в жар. Последняя не парализованная этим страхом капля разума кричала ему, что глупо вот так боятся человека, который некогда не почтил его даже самым слабым сопротивлением, но остальная часть его сознания не обращала ни малейшего внимания на эти резонёрские вопли, рисуя Вронского будто и не совсем человеком. Для Алексея Александровича не существовало растрощённого своим преступлением и непосильной карой за него мужчины, в чьём положении можно было осмелиться разве что умолять об аудиенции с родной дочерью ― соблазнитель его жены виделся ему мстительным жестоким порождением рока, которое вот-вот явится, дабы разрушить всё, как тогда.
Растянувшаяся над ним шатром беспомощность указала ему на спасительный побег, но он решил, что уже не поспеет, и принялся поносить Дарью Александровну, не успевшую отвести от него беду, но отобравшую у него последние безмятежные часы, а своего кровожадного врага он ждал уже с минуть на минуту. Но вдруг навес его отчаяния сорвался, и последний непокорённый ним оплот разума протрубил ему «двадцать первое марта» ― а ведь за окном уже было лето. Облонская видела Алексея Кирилловича на станции более двух месяцев назад: не замешкался ли он со своим реваншем?
Глупость какая-то, такая проволочка, во-первых, не даёт никакой тактической выгоды, зачем же ждать столько недель, когда можно в любой момент прийти и уничтожить всё несколькими фразами; а во-вторых, такая медлительность шла вразрез с характером месье Вронского. Вот и Дарья Александровна ругает себя за то, что вооружает своего зятя этим письмом некстати, так как либо Алексей Кириллович уже должен был вторгнуться в жизнь семейства Карениных, и тогда для её предостережений было бы слишком поздно, либо у графа и вовсе не было намерений требовать сатисфакции спустя столько лет.
Ещё раз внимательно изучив содержимое распростёртого перед ним послания и хорошенько подумав, Алексей Александрович стал успокаиваться, будто кто-то починил его рассудок, как чинят сломанные часы. Понемногу его осеняло, что на сей раз горе и господин Вронский промчались мимо него, и приставший к нему страх начал осыпаться, будто краска с картинной рамы. Но не успел Каренин насладиться своими умозаключениями, как на место недавно охватывавшего его ужаса предъявил свои права гнев. Уже быть в Москве, находиться всего в одной ночи езды от дочери — и отправиться неизвестно куда по делу, будто Ани вместе с матерью полтора десятилетия назад раздавил поезд! Нет, подымись сейчас на второй этаж к Алексею Александровичу Вера, чтобы доложить ему о рыдающем на крыльце посетителе, назвавшимся графом Вронским, он бы тоже сердился ― но такое вопиющее пренебрежение к Ани почти оскорбляло её номинального отца. Каренину, кто так дорожил этой девочкой, кто считал её своей единственной отрадой на склоне лет и предпочёл бы скорее потерять сразу слух и зрение, чем её, было глубоко непонятно, почему родной отец Ани не разделяет его обожания и не жаждет хоть краем глаза взглянуть на собственную дочь ― неужели она так безразлична ему?
«Ах, Анна Аркадиевна, я теперь не удивляюсь вашему поступку, ― с сочувствием обратился негодующий Алексей Александрович к покойной жене, чувствуя, как вместе с досадой на него опускается неровно колотящаяся в жилах усталость, ― если вы были во власти такого человека, тут нечему удивляться: я знал, что он подлец и беспутник, но я не знал, что у него нет сердца».
1) В оригинальном романе ничего подобного не указывается, известно только, что Алексей Александрович вырос небогатой семье, поэтому я позволила себе дофантазировать, что в наследство от родителей ему достался небольшой дом не в лучшем состоянии где-то в провинции.
Самым омерзительным для Вронского теперь был не его маскарадный псевдоним, а то, что его расследование вымаливало себе звание завершённого. Тайна внезапного исчезновения Ани из петербуржского общества была раскрыта, наконец два месяца ежедневных променадов и ведения очень отвлечённых от волновавшего его предмета бесед разбили скрытность его юной подруги, и она назвала ему причину своего добровольного изгнания. Что ж, то, что Ани унаследовала от своих родителей весьма прохладное отношение к себе столичного бомонда должно было идти в авангарде его догадок, опередив всякого рода готические версии о её телесном и душевном нездоровье, и его слепоту извинял разве что всегда отупляющий страх. Рассказ дочери о её злоключениях в свете хотя и не мог испугать Вронского так же, как жалившие его рассудок первые недели теории о пропаже Ани, он всё же непомерного огорчил его, но так как грусть отняла бы у него последние силы, его печаль выродилась в гнев. Он с неистовством перебирал все не упомянутые Ани в коротком перечне святых фамилии и вспоминал все прегрешения и недостатки людей тех людей, которые посмели считать себя в праве принимать или отвергать ребёнка из-за проступка ― проступка ли? ― его отца и матери. "И ты, и ты, подлец и ничтожество, ― свирепо обращался Алексей Кириллович к очередному призванному ним фантому после перечисления всех его преступлений, ― и ты брезговал несчастной девочкой, которая искупала мою вину тем, что прожила всю жизнь с чужим человеком!" Ещё больше Вронский сатанел, оттого что суд людской молвы не принял взятку якобы законного происхождения Ани, а значит, идея, которую он использовал словно припарку на рану, когда фотография в кармане его фрака будто становилось пудовой, так тяжело носить ему было носить её при себе, что у его дочери по крайней мере есть перспективы в свете благодаря фамилии Каренина, была лишь утешительным самообманом: ну принимали его дочь в качестве мадемуазель Карениной ― нетрудно вообразить, какой ей оказывали приём, раз она предпочла запереться на даче и не желает выезжать в ближайшие годы. Она такая же затворница, какой и была бы без навязчивого милосердия Алексея Александровича, то есть живи она с родным отцом. Хотя во Франции он скармливал своему окружению исключительно ту часть своей биографии, которую сам желал, и живи Ани с ним, она вполне могла бы стать всеобщей любимицей: даже если бы он никак не сумел дать ей своё имя, можно было бы предъявлять её всем как свою племянницу и ответить таким образом даже самым дотошным и подозрительным сплетникам на вопрос о разных фамилиях и одинаковых чертах лица.
Итак, по казённому счёту выходило, что Вронский всё выяснил, а заступиться за дочь или спасти её было ему не по силам, и посему он мог убираться вместе с чудаком месье Инютиным восвояси. Признание, сделанное Ани, угнетало его не столько своим содержанием, сколько тем, что он наконец-то его получил, но вместо триумфа он ощущал пустоту и разочарование, и всё, чего он хотел так это того, чтобы ему хоть бы хирургическим путём удалили, как пулю из тела, знание о том, что же произошло с его дочерью этой зимой, чтобы он снова мог гулять с ней, иногда брать её под руку, слушать её голос, принимать эти странные знаки расположения вроде огромного букета сирени — так примчавшийся к финишу наездник приходит в ужас, оттого что он должен будет остановиться, и вокруг него больше не будет беситься ветер и проноситься пейзаж, и пытается повернуть свою лошадь обратно, лишь бы мчаться галопом и дальше.
В возобновлении своего прежнего образа жизни он видел какую-то несусветную глупость, будто поехать обратно во Францию, снова раз в неделю-две ужинать у своих бывших арендодателей, мимоходом обсуждать с Полем новости из газет и регулярно получать маленькие отчёты об Ани от Вари было для него всё равно что для здорового человека носить на некогда сломанной руке гипсовую повязку. Замаячившее перед ним расставание с дочерью, наверное, сподвигло бы его на какой-то отчаянный шаг, но он удержался от этого, ухватившись за доказательства того, что его миссия ещё не увенчалась успехом. Во-первых, он ведь так и не узнал, что же за скандал был у Карениных, а во-вторых, предвзятость общества к Ани так и не окупала целиком её поведение у Мягких, а это означало, что он на вполне законных основаниях мог остаться подле дочери и попытаться разузнать мельчайшие подробности этого дела, даже если она уже выдала ему всё. Момент, когда Вронскому нужно было бы решиться либо попрощаться с Ани под видом её полоумного соседа, либо рискнуть и объяснить ей, кто он такой ради эфемерной, непонятной надежды на что-то, был отсрочен, но то, что этот момент должен был рано или поздно наступить вновь, то, что этот момент уже существовал в будущем, разъедало, как ржавчина металл, его воодушевление.
Варя, откликнувшаяся на приглашение своего деверя, нашла его в достаточно издёрганном состоянии, хотя её он, как всегда, обсыпал дружелюбием. Впрочем, то, что знакомство с Ани в конце концов отзовётся в нём болью, было для неё предсказуемым: она с самого начала не сомневалась в том, что после встречи Алексея с дочерью естественный порядок вещей будет восстановлен, и он будет обожать Ани, как и положено обожать отцу единственного ребёнка. Но вместе с тем Варя сознавала, что сложившиеся условия, которые она со всех сторон порицала, превращают эту привязанность в новое проклятие для её родственника, и потому, помимо жалости, она испытывала ещё и страх, что Алексей, поставленный в тупик, попросит её совета, в то время как она могла только сокрушаться, что всё так сложилось и бранить его за это.
― Расскажи мне, кто таков этот Маев? — даже не стараясь придать своему тону непринуждённости, попросил Вронский свою невестку, мирно цедившую слишком крепкий кофе.
― Алёша, я тебе уже всё написала в письме, ― протягивая каждое слово, напомнила ему Варя. — Я, кстати, не сразу сообразила о ком ты, четверть часа ломала голову, о каком Мартове ты требуешь сведенья, только потом поняла, что ты так перекрестил Маева, ― засмеялась она, но заметив на лице деверя нетерпеливо-несчастное выражение, решила всё-таки обрисовать ему Маева-младшего более детально, зная по себе, что повторение одних и тех же фактов действует на взрослых так же умиротворяюще, как на детей перечитывание одной и той же сказки. — Михаил — это младший и единственный переживший младенчество ребёнок Владимира Александровича Маева и его жены. Ты должен помнить и Владимира Александровича, и его отца, служившего в Третьем отделении ещё с прежних времён. В двенадцать лет Михаил унаследовал от своего деда по матери земли и капитал, теперь у него четверть миллиона годовых. Отец достаточно быстро отказался от затеи сделать из него государственного мужа, дипломата или, упаси боже, военного, он для такого не годится, горе было бы тому учреждению или полку, где бы он обосновался. Он кончил университете года два назад, утверждают, что у него талант к переводам, впрочем, я не могу судить, насколько эти похвалы соответствуют его умениям. Отец не слишком-то им доволен, хотя, кажется, уже смирился с тем, что он не продолжит династию сановников из четырёх поколений. Очень дружен со своей матерью Лукрецией Павловной, тут именно слово «дружен» подходит, потому что если он и пляшет под её дудочку, то не потому что она помыкает им, Лукреция Павловна едва ли умеете это делать, а потому что он очень любит мать. Вот две недели назад он умчался с ней на воды, чтобы потакать там её ипохондрии. Но ей это, пожалуй, простительно, с двадцати одного года до тридцати она только и делала, что рожала одного за другим детей и хоронила их. Представь себе, пережить семерых своих детей! Я совсем не удивилась, когда мне сказали, что она когда-то пыталась сброситься с лестницы. А ещё она всегда интересовалась всем потусторонним, а после всех этих несчастий едва ли в столице кто-то может с ней посоперничать в увлечённости спиритизмом, впрочем, она абсолютно безобидна в этой своей страсти к прорицанию, ― отвлеклась Варя, но вспомнив, что её повествование должно сводиться не к мадам Маевой, а к её сыну, заключила: ― Словом, многие считают, что Михаил пошёл в свою мать. У него несколько патетическая манера держаться и говорить, и он, наверное, несколько заносчив и немного нервозен, но это моё впечатление. В сущности, ни я, ни мои дети не знакомы с ним близко, издали он просто чудаковатый мальчик, но вполне милый.
― А что же Ани? Она мне намекала и даже прямо говорила, что он ухаживал за ней. Он в неё правда влюблён? — задал новый вопрос Вронский, пока Варя подмешивала в свой кофе молоко, запивая ним первую часть своего рассказа.
― Да, вероятно, но я чаще видела его в обществе Сергея, и, по-моему, Ани не было до него никакого дела. А это так важно?
― Я не знаю, что важно, а что не важно, я хватаюсь за любую деталь в надежде, что она что-то прояснит, ― признался он, с горечью спрашивая себя, как же ему поступить, когда ему станет всё известно.
― Некоторые обсуждали, что их брак был бы очень большой удачей для Ани, но я не воспринимала эти разговоры всерьёз, ― добавила Варя, несколько мгновений покопавшись в памяти, чтобы отыскать ещё какую-нибудь подробность, которая убедила бы Алексея в том, что он знает уже достаточно о месье Маеве, но он неожиданно вспылил.
― Очень большой удачей? Не щади меня, Варя, я ещё не стар, чтобы тебе стоило волноваться, перенесу ли я правду, так что говори без обиняков. Все ёрничали о том, какой это невероятный подарок судьбы для девушки с такой сомнительной родословной заинтересовать такого видного жениха, потому что второго такого оригинала и олуха, который не обратит внимание на её происхождение или даже сочтёт его пикантным, ей не сыскать!
― При мне такого никогда не говорили, ― смущённо уклонилась от прямого отрицания Варя, прекрасно сознававшая, какой подтекст был запечатан под обёрткой той самой «большой удачи для мадмуазель Карениной».
― Да, такие гадости говорят шёпотом, но их так старательно передают из уст в уста, что эффект такой же, как если бы их выкрикнули на весь зал, ― сказал Вронский, и на лице его повисла странная гримаса, словно он пытался ухмыльнутся, но вместо этого хмурил брови. — К слову, Варя, Ани дала мне представление о том, как с ней обращались в свете, я понимаю, почему ты не писала мне о том, что к ней относятся едва ли лучше, чем относились к её матери, но впредь, пожалуйста, говори всё как есть, ― без тени сердитости попросил он, придя к выводу, что будет жестоко и неблагодарно податься соблазну и напуститься на Варю, только потому что ему хотелось обругать хоть кого-то, кроме себя.
― Алёша, а я ничего и не скрываю от тебя. Конечно, не все были настроены к твоей Ани благостно, но твоё сравнение с тем, какой приём оказывали Анне Аркадиевне, просто неуместно, ― затараторила Варя, в спешке заштопывая дыры в своих прежних более тактичных показаниях. — Если Ани тебе сказала, что все к ней дурно относятся, что над ней смеются, то не нужно сразу так расстраиваться, вспомни, что восприятие дебютантки, почти ребёнка отличается от восприятия более зрелого человека. Ей достаточно было заметить за всю зиму один пренебрежительный взгляд в свою сторону, одну пару злобных старух, обсуждающих её, чтобы решить, что все её терпеть не могут. Мне ли этого не знать? Твой брат женился на мне больше, чем спустя сорок лет после (1), но первое время многие всё равно болтали о том, что молодая графиня Вронская дочь заговорщика Чиркова, хотя, видит Бог, я никогда не стыдилась папеньки. Что поделать, скука и любовь к злословию очень развивают память, ― философски изрекла Варя и снова попробовала оттащить внимание деверя к собственным переживаниям из-за сплетен о своём отце и тому, как все эти слухи увяли стараниями её свекрови и одной влиятельной дамы.
― Если бы дело было в её впечатлительности, Каренин бы не согласился на то, чтобы она пряталась тут. Коли он разрешил ей не выезжать, значит, он считает, что её отсутствие в свете нанесёт его имени меньше вреда, чем её присутствие, ― отторгнув не касающуюся Ани тему, продолжил размышлять Вронский. Варя же, опасавшаяся, что он вынудит её подтвердить его слова конкретными примерами, которые у неё, увы, имелись, уже стала прицениваться к комнате, где они вдвоём сидели, дабы избежать роли палача с помощью какого-нибудь комментария о том, что здешняя гостиная очень уютная, хоть и тесновата, или о том, что золотая рама немного грузновата для незадрапированной обоями стены, но он продолжил: ― Мне кажется, Каренин что-то хитрит, и Ани об этом знает. Доверяй она ему, я бы уже давно был раскрыт, она бы в первую же неделю потащила меня к ним в гости.
― Возможно, Алексей Александрович болен, в городе он не появляется столько же, сколько и Ани. Иначе то, что твоя дочь до сих пор не захотела представить тебя отчиму и впрямь настораживает, хотя тебе это на руку: мне страшно представить себе вашу встречу ещё и при Ани, ― слегка съёжилась Варя, будто до неё уже долетали отголоски этой сцены.
― Пожалуй, ― неуверенно произнёс Вронский, потому что последняя фраза невестки отражались в нём не зеркальным страхом, а неясным нетерпением. Ему вдруг подумалось, что он бы нашёл, что сказать Каренину и наедине, и при дочери, и что ему было бы гораздо легче с достоинством вынести эту встречу, чем дальше терпеливо врать Ани.
Варя не солгала своему деверю: Каренин действительно полностью разделил ссылку вместе с дочерью и ни разу с дня их переезда на дачу не появился в Петербурге. Его пропажа не так бурно обсуждалась, как пропажа Ани, в конце концов о стариках можно только гадать, какая же болезнь превратила их спальню в тюрьму, что далеко не так увлекательно, как сплетни о молоденькой барышне, но многие уже заочно хоронили Алексея Александровича. На самом же деле в Петергофе его держала не столько солидарность с Ани, сколько пронизывающее его уныние. Возвращение сына и его примирение с сестрой только разбередили старые тревоги Каренина, сначала он пытался впрячь себя в надежду на перемену в отношении между своими детьми, но комкающая все короткие еженедельные визиты Серёжи холодность с примесью стыда и досады убедила Алексея Александровича, что тешить себя подобными мечтами даже в его положении не стоит. Бесповоротной его меланхолию сделало письмо Облонской, на которое он послала весьма учтивый, вторящий её дружескому тону ответ, с новостью о том, что Вронский жив. Это известие ничего не меняло в жизни Алексея Александровича и его домашних, но он ощущал ядовитое разочарование, правда, он понимал, что несколько странно разочаровываться в любовнике покойной супруги, учитывая то, что он ему никогда не нравился да и не мог нравиться, но тем не менее ему казалось, будто у него что-то отобрали: с донесёнными до старости иллюзиями сложно расставаться, потому что времени поверить в новый светлый образ или хотя бы изваять его не остаётся и приходится доживать свой век со шрамом от этого отрезвления. Перебинтованный своими печалями, Каренин даже не находил былую радость в общении с Ани и был с ней не отстранённым, но каким-то рассеянным, так что у него даже не возникло подозрений насчёт того, что у его дочери есть секрет от него, хотя ещё полгода назад он бы давно вывел её на чистую воду.
Во второй половине июля Алексей Александрович всё же на один день был извлечён из своего укрытия: Антон Максимович практически умолял его о помощи в одном затруднительном вопросе как своего приятеля и старейшину их ведомства. По дороге к Дёмовским он пытался пришпилить свои мысли к старым служебным делам, он помнил их более-менее отчётливо, но все они были будто за стеклом, так что к ним нельзя было притронуться, и все те вопросы, под чьим игом некогда находился его ум, казались ему как бы чужими, словно совсем не он некогда занимался ними, потому он больше думал о том, какая спесивая погода в последние недели, как меняются цвета фасадов зданий, когда их покрывают, словно испарина лоб, капли дождя, и о том, до чего красующийся на его макушке цилиндр нелепый головной убор.
Несмотря на непривычное для себя безразличие к бедам министерства, которое было не по душе и самому Алексею Александровичу, он сумел вникнуть в суть дела и предложить господину Дёмовскому достаточно разумное решение, даже попросив присвоить его этот план себе — Каренину почему-то было бы неприятно, если бы ему пришлось незримо присутствовать на ближайшем заседании. Ещё час он выслушивал оды своей рассудительности и поношения своих приемников, после чего хозяин дома пригласил его к столу.
В столовой их уже ждали Элиза и Елена Константиновна, выглядевшая сегодня очень мило и по-домашнему, хотя её камеристка корпела над этой непринуждённый простотой не меньше, чем перед гораздо более официальными выходами своей барыни. Дёмовская, обожавшая поражать своих знакомых, как никто умела создать в доме ту так льстящую гостю одновременно свойскую и в тоже время парадную обстановку, чтобы пришедший в равной мере чувствовал особую симпатию хозяев к себе и их почтение. В этом хрупком балансе, который так ловко поддерживала Елена Константиновна, прибывало всё, что окружала Алексея Александровича: сама Елена Константиновна, её неброский наряд, увитый дорогущим кружевом, обед, состоявший из небольшого количества самых мудрёных блюд, разговор под её командованием и даже побаивавшаяся отца своей подруги и несколько тускневшая при нём Элиза, для которой мать оставляла маленькие бухты в общей беседе, чтобы она могла что-нибудь добавить и не молчать всё время.
― Мне давеча Тимофеев расхвалил в очередной раз ― я подчёркиваю ― в очередной раз Сергея Алексеевича, всё же какой он у вас умница. Я честное слово рад, что у меня только Элиза, потому что будь вместо неё сын, я бы никогда не вышел на пенсию, подал бы когда-нибудь в отставку, но продолжал бы служить государству уже через сына, всё думал бы, как бы он не осрамил фамилию, как бы ему подсобить с повышением, но держу пари, вам приятно, когда Сергею Алексеевичу отвешивают такие комплименты, ― залихватски сказал Антон Максимович, глядя на Каренина с другой стороны стола. Тот в ответ мелко закивал, держа перед собой ложку, будто он соглашался в чём-то со своим супом, а не с Дёмовским.
― Сергей Алексеевич говорил, что Аннет больна, мы все надеемся, ничего серьёзного? — на сей раз с искренним сочувствием спросила Елена Константиновна. Конечно, слух о чахотке у Ани пошёл от неё, но она уже так запуталась в том, что она сама выдумала, что слышала от других, а что было на самом деле, что здоровье приятельницы её дочери по-настоящему стало беспокоить её, к тому же, если верить младшему Каренину, Ани хворала пятый месяц подряд, что уже наталкивало на мысли о том, что её жизнь в опасности, хотя у Элизы были прямо противоположные сведения.
Алексей Александрович, уязвлённый, но не удивлённый враньём своего сына, сначала хотел сказать правду, предоставив Серёже самому в качестве наказания разбираться с недоумением общества, которое он так долго водил за нос, но нежелание навредить родному ребёнку, пускай он и заслуживал такую кару, обездвижило его мстительность, и он сухо, будто речь шла не о его любимой Ани, а о персонаже пьесы, ответил мадам Дёмовской:
― Ничего серьёзного. Просто сезон её очень утомил, потому всё одно за другим, то мигрени, то простуда, то нервы… ― перечислил Каренин и, случайно звякнув ложкой о свою тарелку, на минуту замолчал, пропустив возмущённый взгляд Элизы и то, как легонько раскрыла ладонь Елена Константиновна, будто говоря дочери, что тут и впрямь что-то не сходится. — Я полагаю, ― поразмыслив, медленно добавил Алексей Александрович,― Ани нужно поберечь, у неё слабое здоровье и нервы, поэтому осенью она не появится в обществе.
Пособничать Серёже в его лжи ему было очень гадко, но наименее разорительным для репутации их семьи было переодеть хандру Ани в болезненность. «У неё ведь в самом деле не самые крепкие нервы, да и как она долго болела прошлой осенью», ― подбодрил себя Каренин, которому претили интриги собственного сына, но не измазать себя в его обмане, увы, означало бы предать его.
Заявление Алексея Александровича быстро было спрятано в ножны снисходительных замечаний Дёмовской о том, как сложно мужчине одному воспитывать дочь, сколько бы гувернанток для неё не было нанято, но его угрюмый вид всё время напоминал хозяевам об этом фрагменте их разговора, прорезавшемся сквозь все другие темы. После первой же чашки чая Каренин стал откланиваться, дабы не мешать Дёмовским выносить свой вердикт насчёт правдоподобности или неправдоподобности его перепева басен сына. Елена Константиновна и Антон Максимович обменялись многозначительным хмыканьем, выразив таким образом своё сомнение в словах их гостя, и принялись за десерт, пока их дочь с запоздалым негодованием смотрела на пустой стул ретировавшегося Алексея Александровича. Элизе впервые на её веку нагло соврали в лицо, и хотя маменька приучила её к тому, что недоговаривать, темнить или наоборот декорировать истину своей фантазией не выходит за рамки хорошего тона, она чувствовала себя безвинно оскорблённой. Как же можно при ней утверждать, что её подруга больна, когда у неё в секретере в верхнем ящичке справа дремлет целая стопка писем от Ани, опровергающих этот вздор. В её сознании никак не мог поместиться, как откормленный кот в маленькую корзинку, тот факт, что Алексей Александрович, к которому, вопреки её исходной неприязни, ей годами прививали уважение, без зазрения совести намеренно ввёл её и её родителей в заблуждение, что казалась ей практически насилием над ними, будто отец Ани выворачивал им всем головы в нужную ему сторону, чтобы они не могли увидеть правду.
Елена Константиновна уже колдовала на ночь над своими руками, ужасаясь крохотным бугоркам на свой коже, напоминающие неразмешанную в тесте муку, когда в её будуар вторглась дочь с тонкой папкой писем и просьбой изучить их. Ни в одном из посланий своей подруги Элиза не нашла ни одного намёка на её нездоровье и потому принесла их матери, будто та умела как-то по-особенному читать, что пока было недоступно Элизе в силу её возраста, но Елена Константиновна обнаружила в этих письмах только самый обыкновенный отчёт дачницы о её забавах, перерываемый такими же заурядными новостями личного толка. Некоторая наивность стиля Ани, отсутствие вычурности и интересных событий поставили крест на предположении госпожи Дёмовской о том, что приятельница Элизы, будучи не в состоянии обойти дом без помощи прислуги, сочиняла эти письма, чтобы как-то развлечь себя.
― Выходит, что с нами честна только Аннет, ― с безучастным удивлением огласила Елена Константиновна, отдавая изобличающие обоих Карениных во лжи бумаги дочери и взяв её ладонь с свою скользкую от крема руку, с беззлобной завистью сказала: ― Какие у тебя руки, Элиза, как персик, вот ты сейчас даже не задумываешься о том, какие они красивые, а будет тебе сорок один, как мне, будешь жалеть, что не обращала на свою молодость внимания.
― Маменька, так Сергей и Алексей Александрович вдвоём всех обманывают? —перебила этот поток ностальгии изумлённая Элиза.
― Получается, что да, ― спокойно ответила ей мать, гладя её пальцы.
Наплывшее на Елену Константиновну любопытство, вылившееся в несколько часов построение самых смелых догадок о причинах такого поведения Карениных, немного успокоило Элизу, и она уже не чувствовала себя униженной, хотя всё ещё очень обижалась на родню своей подруги.
Обвинения в клевете на собственную дочь и сестру были слишком тяжеловесными, чтобы вылететь за пределы будуара Дёмовской: она позволяла себе распускать только те грациозные, лёгкие слухи, которые при желании можно было стряхнуть, словно след от мела с ткани, а такие разоблачения всегда слишком серьёзны и как бы обязывают к прямому столкновению, ведь в правде не бывает укромных полутонов. Элизе также было велено не распространяться о содержании своей переписки с Ани, чьи новые доклады, как в шутку называли товарки свои письма друг к другу, были ещё более жизнерадостными, а на осторожные вопросы Элизы о её самочувствии Ани то изумлялась, то раздражалась, после чего её рассказ сразу же перепрыгивал к тому, как она плавала в пруду, как помогала Вере варить варенье и так далее.
Восторги Ани касательно дачных радостей, инкрустированные мимолётными кокетливыми упоминаниями некого нового друга, заразили Элизу той же заочной любовью к увеселениям на природе, которую можно испытывать к натурщику, увидев его портрет, но мадмуазель Каренина не спешила приглашать свою приятельницу разделить с ней прелести загородной жизни, ссылаясь на нелюдимость и подавленность своего отца. Отказ Ани только раззадорил её, и когда ближе к концу августа Антон Максимович был призван на пикник(2) в загородный особняк своего двоюродного брата, его дочь, кажется, предвкушала этот мероприятие больше, чем свои именины. Она надеялась за несколько часов получить все те же впечатления, что и её подруга за много месяцев, и была абсолютна уверена в том, что пикник у её родственников тоже подарит ей какое-нибудь маленькое приключение, которым она могла бы подразнить Ани.
Хотя Элизе было бы в пору расстраиваться, приехав вместе с маменькой и папенькой на дачу к дяде, так как толпа в полсотни человек и лужайка, почти полностью заплатанная скатертями, на которые было больно смотреть, будто они старались докричаться до щедро обливавшего их светом солнца своей белизной, не предвещали романтического уединения, которым хвасталась Ани, но общее праздничное настроение и присущая горожанам на выезде раскованность в поведении быстро захватила её. Немилосердно пекущее солнце разморило всех гостей, и они, как полупьяные, разваливались на траве возле квадратных островков, усеянных паштетами, ветчиной, пирожками и переспевшими фруктами. Кочуя от одной компании к другой, Элиза от души хохотала над каждым анекдотом, даже если она слушала его с середины или с самого конца — она от природы была смешливой, но летний день прибавил ей ещё большую весёлость, будто приклеившуюся к её липкой от арбузного сока и пота коже. Иногда она натыкалась на кого-то из своих многочисленных подружек, и тогда они вдвоём кружили по саду, поглубже надвигая себе на лоб широкополые шляпы, в которые тарабанила жара. Расцеловавшись со своей очередной приятельницей, уже собиравшейся вместе с родителями уезжать, Элиза направилась обратно к своей маменьке, но заметила в нескольких саженях от себя месье Маева.
― Мадмуазель Дёмовская, ― учтиво поклонился он ей, проводив сосредоточенным взглядом её спутницу.
― Михаил Владимирович, приветствую в родных краях! Хорошо ли вы съездили? Мы с матушкой тоже хотим поехать на воды через месяц, а то осенью в Петербурге такая скука, поэтому расскажите всё поподробней, ― изящно начала Элиза, очень гордившаяся своей светскостью.
― Право, я в растерянности, что произошло, матушка чахла прямо на глазах от этих целебных источников. Это притом что нашим соседям наоборот значительно полегчало. В конечном итоге я доволен собой, что пошёл на поводу у матери, потому что я буквально умолял её уехать, а не будь меня рядом, она бы осталась в горах до зимы, надеясь на улучшение, и одному провидению ведомо, до чего бы довело её упрямство, ― с противоречащей этикету откровенностью выпалил Михаил.
― О, пусть поправляется поскорее, ― пробормотала немного сбитая с толку Элиза.
Он поблагодарил её и прибавил, что виды всё же были волшебными, хотя он и не смог в полной мере насладиться ними из-за состояния матери, после чего Элиза уже хотела ещё раз пожелать скорейшего выздоровление Лукреции Павловне и приятного остатка пикника Михаилу, но он внезапно предложил ей прогуляться. Она сразу согласилась, хотя на его лице отразилась такая озабоченность и смятение, словно её согласие отворяло дверь его горестям.
― Елизавета Антоновна, я смею просить вашего заступничества. Полагаю, вы в курсе дела, и мне не нужно притворяться перед вами и скрывать, что я влюблён в Анну, ― будто сжав свой голос, чтобы он звучал твёрдо и плавно, проговорил Михаил.
― Я что-то такое слышала от мама́ , ― туманно подтвердила Элиза.
― От вашей матери? Но постойте, разве Ани не рассказывала вам обо мне? Вы ведь её единственная наперсница, ― опешил Маев, резко остановившись и дёрнувшись к своей собеседнице, будто он споткнулся о невидимый булыжник.
― Нет, она никогда о вас не говорила.
― Быть не может! Кому же, как не вам, ей доверять подобного рода вещи? Но хотя бы о некоем женихе, пускай безымянном, она должна была с вами говорить,― в ужасе настаивал Михаил.
― О женихе? — удивлённо повторила за ним Элиза, заслужив ещё более потрясенный взгляд от Михаила, будто они соревновались в том, кто первым отнимет у собеседника дар речи, давая друг другу ответы всё абсурдней и абсурдней.
― Хорошо, хорошо, ― обратился скорее к себе с этим заклинанием Маев, ― хорошо, Елизавета Антоновна, но Ани ведь хвасталась вам хоть раз, что у неё есть поклонник? Хорошо, пускай не хвасталась, пускай просто вскользь упоминала о безликом кавалере…
― Извините, ― покачала она головой, сочувственно опустив уголки рта.
― Что ж, теперь вы знаете о моих чувствах от меня, и я не снимаю моей просьбы, я всё ещё прошу вас о помощи, ― утихомирил себя Михаил мыслью о том, что его избранница просто очень стыдлива и скрытна, и только поэтому не поделилась с подругой сердечной тайной, но кровь уже подплыла к его щекам. — Я уже без нескольких дней полгода как не знаю, что происходит с Анной. Её брат не только скрывает от меня, где она, он даже не позволяет мне писать ей, а когда я вопреки его запрету отправил ей письмо на петербуржский адрес в надежде, что прислуга перешлёт его ей, на следующий же день Сергей вернул мне моё письмо, присовокупив к нему свои требования не беспокоить его сестру, так как моя назойливость придётся ей не по вкусу. Шесть месяцев я не получал от неё никаких вестей, шесть месяцев я слышу эти гнусные сплетни, шесть месяцев Сергей повторяет мне, что его сестра не здорова, ― тихо пожаловался он и, словно маленькими глотками набирая в лёгкие воздух, задал вопрос: ― Мадмуазель Дёмовская, пожалуйста, не врите мне, то, что говорят о чахотке, это правда? Если это так, то мне ясно, отчего Сергей не разрешает мне напоминать Ани о себе, естественно, бедняжке больно думать обо мне, о своих разбитых мечтах, о нашей свадьбе, когда её болезнь всё перечеркнула, но даже если она умирает, я должен об этом знать. Передайте ей, что мне всё равно, здорова она, больна ли — я готов на ней жениться и разделить с ней все тяготы и горести. Ах, даже если она проживёт всего минуту после нашего венчания, я буду счастлив, что в эту минуту был её мужем, потому что мы уже будем неразрывно связаны и однажды всё же соединимся в другой жизни.
Не привыкшей к таким цветастым речам Элизе показалось, что ей процитировали монолог из самого упоительного и невероятного романа ― она даже не подозревала, что такие вещи может говорить её современник, а не уроженец эпохи Возрождения или аристократ в напудренном парике из прошлого века. Восхищение, тесно перевязанное с изумлением, сменилось состраданием к этому необыкновенному юноше с такими дивными высокими чувствами и чудесным профилем, и жалость к нему тем больше возрастала в ней, чем понятней ей становилось, что они жертва одной интриги, что их обоих обманывали.
― С Ани всё превосходно, она с Алексеем Александровичем всё это время живёт в Петергофе на даче! Она здорова, нет никакой чахотки! Я до начала лета тоже волновалась за неё, а потом написала ей. У Ани всё в порядке, просто она захотела уехать из столицы. Умирает — выкиньте это из головы, она целыми днями купается, гуляет, играет на пианино, у неё даже какой-то новый друг появился. Не понимаю, зачем эти два скверных человека всем врут, мне так обидно было, когда они мне солгали, а теперь мне обидно за вас вдвойне, ― шумно подытожила она, лучезарно улыбаясь Михаилу, который понравился ей ещё больше тем, что она смогла быть для него доброй феей, рассеявшей кошмар вокруг него.
Слова этой девушки будто вытянули из Михаила все мысли и чувства, как шприц лекарство из тёмной бутылочки, и внутри у него стало пусто. Он пытался раздумывать над тем, что только что услышал, и не мог — слишком резко всё перевернулось с ног на голову.
― Вы не солгали мне? — робко переспросил он Элизу.
― Ни в коем случае. И раз вы так влюблены в Ани, а я её лучшая подруга, то зовите меня Элизой, ― захихикала она, уже намереваясь предложить этому милому молодому человеку, которого она решила отныне величать Мишелем, свою дружбу.
Немного очнувшись, когда отогретая тем, что Ани ничего не угрожало, радость стала распускаться в его сердце, он осыпал самыми пылкими благодарностями Элизу, напоминавшую ему в это мгновение отлитую из золота скульптуру ангела не то из-за того, как на её жёлтые волосы и канареечное платье падал свет, не то из-за роли, которую она сыграла для него в этой загадочной истории. Он бы мог ещё на тысячу ладов сказать ей «спасибо» под расползающейся тенью что-то тихонько лепетавшей липы, но вместо этого он попросил свою избавительницу о ещё одной услуге: передать хозяину дома, что он вынужден покинуть их замечательный пикник. Во-первых, его слишком глодало собственное облегчение, чтобы он мог опуститься до бессмысленного разговора с полусонными гостями или попивания разогретого на солнце компота, а во-вторых, он ощущал, что его душа вот-вот наполнится и другими чувствами, кроме счастья, как пустая комната, в которой стоит лишь один стул, мебелью, и это ему было лучше пережить в одиночестве.
1) восстания В оригинальном романе упоминалось, что отец Варвары был декабристом, но нигде не указывается, каким образом он был наказан за причастность к восстанию 1825 года и был ли наказан вовсе, известно только, что Варя была бесприданницей, но неясно связано ли бедственное финансовое князей Чирковых с политической деятельностью главы семейства.
2) Изначально пикник был заключительной частью охоты в Британии, но в XVII веке пикник стал уже отдельным мероприятием. Вопреки современным представлениям о пикниках как о достаточно домашнем выезде небольшим дружеским кругом, в прежние времена такие собрания были достаточно многолюдными, так в известной «Книге о ведении домашнего хозяйства миссис Битон» 1861 года перечислялись блюда для компании в сорок человек. Тем не менее атмосфера пикника была достаточно расслабленной в сравнении с любыми другими мероприятиями.
Неделю за неделей Серёжа навещал своего отца и сестру в Петергофе, и каждую неделю они разыгрывали одну и ту же сцену, менялись лишь новости, которые он обсуждал с отцом, в остальном его визиты были абсолютно одинаковыми: он являлся к часу дня, в прихожей его встречала Вера, она же провожала его в гостиную, отец спрашивал о его служебных делах, затем они нестройным дуэтом порицали какого-нибудь видного чиновника, а если к слову не приходился никто конкретный, они пространно ругали политику всех министерств и служащих в них казнокрадов и лентяев, потом обед, чай, Ани играет что-нибудь на пианино, он откланивается — и всё это ужасно неловко, даже стыдно. Алексей Александрович снова держался с сыном с тем настороженным холодным дружелюбием, к которому они давно привыкли, конечно, Серёже несколько раз были поданы знаки, что он более-менее прощён, и что через Ани он помирился и с отцом, но во всех его жестах читалась напряжённая дипломатичность, а не теплота, впрочем, такой порядок вещей не мог смутить Серёжу и не мешал им вести беседы о делах. Как всегда, всё было труднее с Ани: после длительной командировки в Москву он стал замечать за собой, что его тянет к сестре, что по дороге в Петергоф ему даже не терпится увидеть её, но это стремление будто не могло находится без движения, и как только он здоровался с Ани, оно оборачивалось желанием поскорее уехать ― так если бросить мяч в стену, он будет лететь к ней, но как только они соприкоснуться, он отскочит в обратную сторону. Его горчащая грустью отстранённость не могла ускользнуть от Ани, и хотя она вела себя как прежде, он чувствовал, что она всё замечает, и что её это ранит. Как мучительно часто она кротко смотрела на него с доверчивым непониманием, будто спрашивая: «Серёженька, разве мы не помирились? Почему же ты будто боишься меня?» Тогда его сердце щемила досада на себя и хилая нежность к сестре, и он в самом деле старался быть с ней поласковее, но в каждом проявлении доброты к ней читалась излишняя серьёзность и даже застенчивость, как у отвечающего урок лицеиста, который на совесть подготовился к проверке своих знаний. Он хвалил её музыкальные способности, быстро, словно к горячему, притрагивался губами к её щеке на прощание, садился к ней поближе и перенял её странную манеру перечитывать за ней все книги, чтобы потом их обсуждать, но всё это с усилием над собой. Ещё сложнее ему было вести себя подобным образом, оттого с каким отвращением поглядывал на него отец, когда он в очередной раз пытался деликатничать с сестрой, в такие моменты и самому Серёже казалось, что он только омерзительно кривляется, а не заглаживает свою вину.
Сегодняшняя невыносимая жара, гремевшая с особенной озлобленностью в честь своих последних в этом году гастролей, была Серёже на руку: пускай на подъезде к их даче у него чуть не хлынула кровь из носа, зато хоть какой-то извиняющий его вялость предлог. В доме было попрохладней благодаря плотно сдвинутым, словно насупленным шторам, но так темно, что он даже не сразу разобрал, где Ани и Алексей Александрович, войдя в гостиную. Из этого бесшумного полумрака, какой иногда стоит перед глазами перед обмороком, до него донёсся будто истончившийся от зноя голос отца и какое-то хлюпанье ― как оказалось, это Ани обливала холодной водой диван и ковёр, убеждённая в том, что таким образом освежат воздух в комнате.
Завязался обыкновенный разговор, Серёжа рассказывал об одном судье и процессе, который он сейчас вёл, но затем их беседа начала сворачивать не туда: сначала к другому судебному разбирательству, потом к судам вообще, затем к реформам суда и вопросе о присяжных, после чего их мнения разошлись, а жара, по-видимому, сделала обоих жёлчными, потому всё переросло в перепалку.
― Право, я не могу взять в толк, каким образом закрытые двери суда должны способствовать справедливости, по-моему, как раз всякие злодеяния принято делать без свидетелей, а торжеству правосудия нечего стесняться зрителей(1), ― иронично заметил Серёжа.
― Толпа нередко проникается незаслуженной симпатией к преступнику, если его защитник достаточно красноречив, чтобы выворачивать факты для выгоды своего подопечного, ― вытягивая шею вверх будто для того, чтобы прибавить себе роста и иметь возможность смотреть на сына сверху вниз, парировал Каренин.
― Если дюжина или сотня людей может быть пристрастна, то тем более может быть пристрастен один единственный судья, ― с холодным упрямством возразил ему Серёжа.
― У судьи, как и у врача, за годы службы вырабатывается некоторый иммунитет к сантиментам, а человек, не имеющий отношения к судебной системе и мало смыслящий в праве вообще, может пожалеть последнего убийцу за то, что он, положим, красив. Тут я согласен с господином Победоносцевым(2), ― горделиво подкрепил свою точку зрения Алексей Александрович этой фамилией, будто после ссылки на столь авторитетное лицо спор продолжаться просто не мог.
― Ах и месье Победоносцев такого мнения? В таком случае у меня нет шансов вас переубедить, если сам Победоносцев не согласен со мной. Кто я против этой глыбы архаичности и косности? — не то иронично, не то разочарованно, но главное, очень спокойно, как будто совсем не язвительно, заговорил Серёжа. — Один в Константине Петровиче недостаток, он будто сам себя стесняется, зачем же прямо не написать, что в каждом суде вместо присяжных должен сидеть поп, который и будет выносить все приговоры. А что адвокаты? Их он, верно, тоже считает лишними, они ведь не умеют читать в сердцах?
― Сергей, я вовсе не считаю Константина Петровича непогрешимым, в конце концов полагаться во всём на одного человека означает не осмеливаться рассуждать самостоятельно, но и относительно адвокатов я считаю, он прав(3). Очень многие молодые люди из тщеславия или корысти готовы искажать правду, как мне кажется, ― сделав паузу, сказал Каренин-старший, которому до этого момента не подворачивался момент продемонстрировать сыну, что он знает о его подпольной деятельности баснописца, а разговор без экивоков виделся ему только сотрясанием воздуха. — Но альтернативы адвокатам, увы, не существует, потому обществу приходится сталкиваться и с недостойными представителями этого ремесла, ― примирительно добавил он.
Они снова с особым усердием, часто встречающими у чуть не поругавшихся людей, когда они пытаются будто отгрести подальше от своей ссоры, начали обсуждать приятеля покойного брата Алексея Александровича, который тоже некогда промышлял адвокатством. И всё-таки они были недовольны друг другом, даже заговорив о такой невинной теме, как погода, а в тяжёлом плотном воздухе развалилась их ссора. Серёжа и вовсе не мог упрятать свою сердитость, потому как злился он не столько на консервативность отца, хотя для своего чина и лет он был ещё вольнодумцем, а на себя за то, что стал припираться с Алексеем Александровичем, зная, что противоречить ему бесполезно, к тому это так некрасиво устраивать политические дискуссии с ним при Ани. Впрочем, досада его почти рассеялось, когда в комнату со всеми положенными церемонностями ввалилась Вера с двумя сложенными ширмами и тазом мокрых простыней.
― Анна Алексевна, куда ставить-то? К окошку? — пробормотала она, оглядывая гостиную и крутясь при этом со своими огромными деревянными крыльями.
― Сюда, ― скомандовала Ани, повелительно указав пальцем у выхода на веранду.
Вера, чудом никого не зашибив одной из ширм, с невозмутимым видом принялась за архитектурный прожект своей барышни. К строительным работам в итоге был привлечён и Серёжа, от которого требовалось таскать пресловутые ширмы в рябивших перед глазами витиеватых ромбиках туда-сюда, пока Ани придирчиво выбирала для них лучшую дислокацию, словно это было не несколько соединённых в ряд панелей из ясеня, а какая-нибудь дивизия пред битвой. Наконец этот маленький генерал в батистовом платье одобрил его работу и начала вместе с Верой сооружать что-то вроде шатра из мокрых простыней.
― А что вы делаете? — наконец поинтересовался несколько обескураженный Серёжа, когда к нему подошла горничная, чтобы набросить влажную ткань на образовывающую прямой угол ширму.
― Анна Алексевна прохладу устраивают, ― флегматично объяснила Вера. — Кстати, Сергей Алексеевич, вы отобедать не желаете, я тут могу накрыть, а то в столовой не продохнуть. Алексей Александрыч и мадмуазель Ани попозже теперь откушивают, когда уже не так печёт, а вы-то голодны, небось, с дороги?
― Нет-нет, спасибо. Мне тоже сейчас в горло не полезет ничего, ― отмахнулся он.
― Оставайся с нами до ужина, ― ласково предложила Ани.
― Извини, я заранее условился с Алёшей Облонским поужинать. Ещё немного с вами побуду и поеду, пока доберусь до дома, пока переоденусь, пока дойду, вот уже и шесть часов, ― как можно мягче сказал Серёжа, но Ани всё равно дёрнула губами словно для того, чтобы удержать на них улыбку.
― Тогда передай ему от меня привет, ― попросила она, немного поникнув, но через мгновение оживилась: ― Серёженька, хочешь я сыграю для тебя? Мадам Лафрамбуаз прислала мне ноты из Парижа, какой-то новый композитор месье Сати(4), я уже выучила одно его произведение, сначала не поняла, нравится оно мне или нет, оно поначалу скучноватое, знаешь, там один фрагмент всё повторяется и повторяется, но потом я будто распробовала, и мне интересно, понравится ли тебе эта мелодия.
Она снова пытала его этой пронзительной нежностью в своём голосе, этой детской покорностью во взгляде, этой предупредительностью и заботливостью в каждом жесте и в каждой фразе — да с каких пор его это не раздражает, а трогает? А ведь раздражаться на неё всё же легче, просто стискиваешь зубы и молчишь, подавляя в себе это чувство, а умиляться — это либо сознавать, что слишком скуп с ней, либо вынуждено раскочегаривать в себе этот трепет, как слабый огонёк в камине, чтобы таки-уплатить ей долг. «Ласковей, ласковей, будь с ней поласковей», ― приказывал он себе каждый раз.
― Такая темень, как же тебе играть? — взяв в руки листок с нотами, лежавший на крышке пианино и посмотрев на будто притаившиеся среди линеек значки, участливо осведомился Серёжа. — Я обещаю, что в следующий раз непременно послушаю, а сейчас не порть зрение, пытаясь разобрать ноты, ― ласковей, ласковей, нужно сказать ей что-то ласковое, как-то тепло назвать её, ― котик.
Последнее слово будто поплелось за остальной фразой, как боязливый денщик за офицером, который регулярно пинает его сапогом в рёбра и хлещет по щекам, но он произнёс его слишком громко и отчётливо, чтобы его могли не расслышать. Алексей Александрович обескураженно смотрел на сына, не соотнеся, причём тут к Ани и нотам коты, так что Серёже мгновенно сделалось неловко за себя и своё желание понежничать с сестрой. Котик — уж назвал бы её Анечкой на худой конец, если уж приспичило поминдальничать, или душечкой, или милочкой. Впрочем, сначала ему показалось, что более нежного титула просто не существует, и нет более удачного слова, чтобы выразить своё расположения, ведь так звала его мать лет двадцать назад. «Ещё бы защекотал её или поиграл с ней в прятки», ― попенял он себе на свою извращённую логику, надеясь на то, что сестра хотя бы не станет ничего у него переспрашивать, предоставив ему молча устыдиться себя.
― На самом деле темновато, ещё ошибусь в нотах, тогда в следующий раз, ― отозвалась несколько растерянная Ани, силившаяся понять, можно ли ей радоваться этому непривычному обращению, и почему у её отца и брата такой вид, будто бы «котик» было каким-то ругательство.
Серёжа бы выдумал сестре ещё десяток нежных прозвищ в благодарность за её тактичность, но уже зарёкся называть её иначе, чем по имени. Впивавшееся в него смущение не могло разжать свои когти в присутствии Ани и отца, которые, похоже, ожидали от него новых признаков помешательства, а потому, как только стрелки часов подползли к половине четвёртого, он начал собираться в путь, ещё раз похвалив изобретение сестры на прощание.
Хотя в доме с помощью ухищрений Ани было не так жарко, как за его пределами, он чувствовал себя в этой уже чуть-чуть остывшей духоте так, будто бы он выбрался из западни, и больно врезавшийся ему в глаза солнечный свет был для него символом его долгожданной свободы от полумрака гостиной. Да, пожалуй, послезавтра его снова потянет сюда, все впечатления затопчутся другими событиями, но сейчас он опять спешил убраться подальше от Петергофа, поскольку не мог вспомнить ни одного отрадного мгновения из тех почти трёх часов, которые он провёл рядом с отцом и сестрой, и только корил себя за частоту своих визитов. Зачем ему ездить сюда каждую неделю? Отсидись он сегодня в городе, то не повздорил бы с отцом из-за Победоносцева и не выставил бы себя на посмешище с этим приторным "котиком". Что он кому пытается доказать своими визитами?
Дома он с наслаждением сорвал с себя припавший дорожной пылью и стыдом мокрый костюм, умылся и наново оделся в свежий выглаженный фрак. Недолго передохнув, Серёжа предупредил прислугу, что вернётся часам к десяти вместе с Алексеем Степановичем, отличавшимся завидным аппетитом, из-за чего кухарке было велено держать наготове какую-нибудь закуску, и отчалил в ресторан. Солнце уже медленно падало к горизонту, хотя в небе ещё не появилось перламутровых отблесков заката, и немного угомонившаяся жара казалась прохладой, оттого он шёл неторопливо, будто бы он никуда не направлялся, а просто гулял, плывя между помпезными особняками и сонными прохожими. Уже почти добравшись до места встречи с кузеном, Серёжа даже сбавил шаг, чтобы растянуть свой променад на пару минут, и по мостику через узкий, как змеящаяся вена на запястье, канал он уже еле волочил ноги. Почему-то вокруг него было очень тихо, хотя люди на улице были, но все звуки будто выцвели ― и шаги идущего впереди него лысого господина, и тявканье болонки из приоткрытого окна, и болтовня двух подростков, глядевший на воду.
Вдруг уже почти сойдя на тротуар, Серёжа остановился и обернулся к уставившимся на воду мальчикам. В глубине его сознания затрещала, будто раскручиваясь какая-то мысль, он пока не осознал, какая именно, но уже смекнул, что она как-то связана с этими ребятами. Два мальчика, Петербург, мост… «Да ведь это же её дети!» ― хлестнула его разум догадка. Точно-точно, Кити ему рассказывала про своих сыновей и дочку, когда он застал её у Облонских одну. Он с каким-то иррациональным восхищением принялся рассматривать обоих мальчиков, стараясь отыскать в них как можно больше черт матери и умиляясь им ещё сильнее, если что-то напоминало ему в них мадам Лёвину. Вот же: у того, что немного свешивается с перил, такие же лёгкие светлые волосы и прозрачная кожа, а второй, если бы не рыжие волосы был бы её полной копией — нежное, доброе лицо с грустными глазами, и то, как он покачал головой… Не большой поклонник детей любых возрастов, он любовался этими мальчиками, будто это Кити послала ему два своих портрета, чтобы напомнить о себе, и она казалась ему такой близкой в этот момент, что он почти мог дать слово, что сейчас она идёт сюда или наблюдает за сыновьями с балкона.
Рыжий мальчик, заметивший, что они стала предметом столь тщательного изучения, ничего не сказал своему бледному спутнику, но с вопросом покосился на Серёжу, и этот изумлённый взгляд, не наглый и не задиристый, какой бы уже мог быть у его ровесника, только усилил благоприятное впечатление Серёжи об этих детях. «Разве я ожидал другого? Наверняка, её старший сын и младшая девочка тоже очень славные», ― подумал он, уже решив, что надо с ними поздороваться и сказать, что он племянник Дарьи Александровны и друг их матери, к счастью, он помнил, что кого-то из них зовут Петей, а кого-то Федей.
― Мотя, вот зачем ты папиросу слопал? — наклонившись к товарищу, с негодующим сочувствием осведомился рыжий мальчик. Его спутник поднял к нему своё меланхоличное лицо, чьим белым цветом он был обязан, судя по всему, тошноте, а не матери, и что-то тихонько промычал.
Имя снова оперевшегося на перила страдальца-гурмана мигом растворило всё очарование вокруг двух приятелей. На Серёжу рухнуло осознание того, что несколько минут он пялился на двух никак не связанных с Кити мальчишек, разыграв своей сентиментальностью сам себя. Нужно же было так обмануться ― что же сыновья Кити два единственных мальчика в Петербурге, которые могут стоять на одном из сотен мостов? Как можно было принять этих двоих за детей Кити? Он ведь даже не знает, где они сейчас, возможно, они пару месяцев как вернулись в деревню. «Мнительный болван, хорошо, ты хоть не успел отрекомендоваться им, а впрочем, вот этот балбес, наевшийся папирос, пожалуй, подходящая для меня компания», ― отчитал себя Серёжа за свою суеверность и быстро зашагал к ресторану.
Пожалуй, он бы не чувствовал себя из-за этой, в сущности, забавной ошибки так, будто бы ему дали подзатыльник, если бы он не так часто думал о Катерине Александровне. Воспоминания о ней постоянно прокрадывались в его голову, иногда они пробирались в его мысли с помощью чего-нибудь напоминающего о ней: вдовы в трауре, кондитерские, заметки о пожаре в газете, но чаще они просто бесцеремонно вваливались без всякого формального повода. Увы, перетасовываем картин их короткого знакомства дело не обходилось — с ещё большим усердием он изводил себя бесплодными фантазиями, будто считая, что если мечтать о новом свидании с особым старанием, то оно непременно произойдёт наяву. Слабое воображение в данном случае играло с ним плохую шутку, поскольку их встреча чудилась ему во вполне обыденном антураже, что придавало ей мучительную правдоподобность; однажды он так долго представлял, как Кити приходит к нему в дом, что когда к нему явился лакей с сообщением о том, что посыльный доставил в министерство все нужные документы, вместо доклада об ожидающей его в прихожей даме, он искренне огорчился.
Взаправду Серёжа не предполагал в себе такой преданности госпоже Лёвиной, которая, верно, ни разу и не вспоминала о нём, а если и вспоминала, то лишь со снисхождением к его юношеским порывам, того, чтобы судьба свела их вновь, она жаждать не может, скорее даже наоборот ― ей теперь хочется избегать его. Её даже в бреду не посетит идея о том, что между ними может быть что-то общее, в конце концов он младше её покойного мужа на четверть века…
Но разве он так плох собой? Серёжа, конечно, никогда не почитал себя скрытым ловеласам, который если ещё не лишил разума всех столичных жительниц, то лишь потому что пока не задался подобной целью, но он и не отрицал, что его шансы завоевать понравившуюся ему особу не были мизерными. Пожалуй, многих юных дев прельстило бы его внимание, тем более он слыл выгодным женихом, а более зрелые дамы с радостью развлеклись бы или утешились его обществом, ведь если говорить на чистоту и не скромничать, у него было достаточно качеств для успеха в амурных приключениях. Природа пощадила его: кровь Карениных в нём почти не угадывалась, от Облонских его отличала только острота черт лица и некоторая худощавость фигуры, отчего он напоминал очень изящный и как бы ссохшийся дубликат Степана Аркадиевича, хотя сходство это было не очевидным, так как Серёжа не умел бессознательно лучиться той нейтральной благожелательностью, в которой его дядя замачивал, как сухари в молоке, своих знакомых, но его суровость и пасмурность вовсе не портила его. Любой приятней и почётней внушить любовь к себе сдержанному, холодному человеку, нежели пылкому баламуту, в ком сильные чувства вызывает даже блеск собственных туфель, ведь страсть для ледяного сердца целый подвиг, на который можно пойти только в исключительный обстоятельствах, а кому же не понравится считать себя исключительным обстоятельством? Добавить к этому его ум, положение в обществе, уважение начальства в министерстве, вежливость, отсутствие напыщенности и вульгарности в манерах, и ему можно практически не бояться поражения, так почему же он вместо того, чтобы наслаждаться склонностью какой-нибудь женщины, грезит о Кити?
Об этой привязанности ему, вопреки так часто охватывающей влюблённых словоохотливости, даже не хотелось ни с кем разговаривать, потому что вразумлять себя он мог и сам. Поделись он с кем-то, какой бы ответ услышал? Отец бы сказал, что это низко и недостойно, потому что она сестра Дарьи Александровны и только овдовела, Владимир Александрович — что это как-то непутёво, а Роман Львович — что это бесперспективно, и посоветовал бы обратить внимание на менее высоконравственную вдовушку, может, Ани бы пожалела его, если бы не слишком приревновала, но она сама чудачка.
В отнюдь не праздничном настроении Серёжа добежал до ресторана, в котором они условились об ужине с кузеном. Немного усталый официант, опоясанный поверх жилета большим фартуком, спросил его своим мягким, почти девичьим голосом, не он ли друг месье Облонского, и получив утвердительный повёл за собой в отдельный кабинет, где уже энергично хрустел солёными огурцами Алёша. Увидев кузена, он виновато улыбнулся ему, кивнув на своё кушанье:
― Ты уж не обижайся, что я без тебя начал, подумал, что раз я тебя умудрился обогнать, значит, ты надолго задержишься, а я уже такой голодный, вот пришлось огурцами перекусывать, да ты угощайся, пожалуйста! Хотел нам шампанского заказать сразу, но потом подумал, у тебя уже выпьем, а то жара неимоверная, ты у нас такой субтильный, ешь мало, а я тебя на руках не донесу, ― захохотал он, по-видимому, представив себе это зрелище. ― А дома что? Если тебя сразу в сон потянет, так и дрыхни себе на здоровье, я тебя спать уложу на диване и с чистой совестью домой поеду ну или захраплю в кресле, тут уж как получится.
― Ладно-ладно, ты мне только скажи, почему мы в кабинете в этот раз? — спросил Серёжа, вчитываясь в меню.
― Во-первых, мы предотвращаем всякий разврат таким образом, вот захочет кто-нибудь уединиться с певичкой, а тут мы кабинет заняли, и у парочки будет время одуматься и раскаяться, а во-вторых, мне хотелось шика, ― с невинной гримаской заявил Алёша и принялся перечислять длинный список блюд для себя.
― Алексей, ты в долги влезть хочешь? К чему такой пир? — строго поинтересовался Серёжа, когда они отпустили официанта с заказом.
― Серёжа, маменька тебя и так любит, нечего мне каждый раз читать нотации, тем более у меня всё в порядке, хочешь верь, хочешь нет, а я нашему следователю вчера даже взаймы денег дал, ― похвастался Облонский и, вальяжно откинувшись на спинку стула, объяснил: ― С тех пор, как моё начальство прознало про дедово наследство, меня всё повышают и повышают, вот теперь хотят определить в Петербург. А ещё мне матушка стала деньги присылать из своих доходов, я даже не ожидал, честное слово. Кстати, я давно хотел купить, всё скопить думал, но знаешь, надо же как-то жить, как-то соответствовать своему чину, титулу, а тут от маман такой презент, я сразу и купил себе фонограф. Вот ты ко мне приезжай, я тебе покажу и включу его для тебя, просто прелесть, я сегодня целое утро слушал!
Вдохновенная болтовня двоюродного брата и бульон с пирожками немного развеселили Серёжу, и он уже с удовольствием обменивался с Алексеем остротами в перерывах между похвалами местной кухни. Едва ли он был ему близким товарищем, с которым можно быть полностью откровенным в своих речах и поступках, но всё-таки общение с ним не обременяло его, и он чувствовал, что опекает кузена, не потому что пообещал что-то в этом роде его матери или пёкся о репутации своей родни — просто ему не хотелось, чтобы этот озорник попал впросак из-за своего лёгкого нрава, к тому же его не так уж часто приходилось выручать, обычно хватало просто призвать его к порядку. Снова поскучнел он после часа шуток, только когда Алексей уже по традиции начал свой краткий отчёт о том, как обстоят дела у его семьи в Москве: Серёжа понимал, что разузнать что-то о Кити у него была возможность только сейчас, и желательно бы ему сбить со своего голоса волнение, чтобы не выдать себя.
― Маша продолжает пугать деревенский бомонд своим велосипедом. Я помню, сколько копий было из-за него переломано, как дед-покойник, когда Маша только загорелась, отругал её, что приличной девушке, княжне, не пристало рассекать по городу в шароварах и носится в издательство со своими опусами, Гриша так возмутился, они же с Машкой не разлей вода, и матушка тоже подхватила, мол, нечего её дочку за такие безобидные вещи распекать. Это, конечно, смелость нужна, чтобы человеку, который ещё может завещание переписать, перечить, я бы с ним во всём соглашался, даже если бы он считал, что мы живём в лесах Амазонки, но вон видишь, Гриша не заступиться за Машу не смог, а всё равно он у нас теперь богатей, ― резонно заключил Алёша, разведя руками.
― А ваша родственница, которая недавно овдовела, Лёвина? Как у неё дела? — придав своему напряженному лицу выражение безразличия, полюбопытствовал будто бы лишь из одной вежливости Каренин.
― Тётя Кити? Её бы стоило подальше держать от угодий супруга, она в начале лета уехала от маменьки в Покровское вместе с дочкой и младшими сыновьями, и там снова начала сходить с ума с этой идеей всё оставить рабочим, как того хотел Константин Дмитриевич. Гриша с матушкой уже даже обсуждали то, что нужно ей из денег деда возместить цену этого самого Покровского, пропади оно пропадом, чтобы она спокойно выполнила завет мужа, а сама бы уже купила другое имение или ценных бумаг и не мучилась. Может оно и справедливо, дед, если бы знал об этих безумствах, то ей бы тоже что-то завещал, но тётка такая гордая, ― почти брезгливо сказал Алесей, ― её хоть на коленях умоляй взять эти деньги. Не знаю, на что она намерена жить, наверное, на своё приданное, впрочем, Кознышев холостяк, детей нет, и верно, не обидит племянников после смерти. Да что ты потемнел, а? Не умрут они с голоду, даже если эта блажь у тётки не пройдёт, вон Митя уже не её забота, ― принялся успокаивать кузена тронутый его сердечностью Алёша, как бы размывая мрачность своего рассказа целым полчищем удачных исходов этой истории, словно кляксу водой.
Не нужно было обладать особой чувствительностью и проницательностью, чтобы заметить уныние Серёжи: губы его сжались, а глаза скользнули вниз и вбок, будто придавленные грузом печальных новостей, и то, как он старался скрыть свою удрученность, высоко вскинув брови и сжав зубы, только придавало ему ещё более скорбный вид. Жалость к Кити и её детям обхватила его сердце и потянула его вниз, и бравурные предсказания кузена только противно жужжали вокруг него, хотя он с вялой усмешкой кивал ему в ответ. Ах, зачем он тогда сознался ей в том, что он влюблён в неё, зачем связал себе руки этой правдивостью? У него была бы возможность когда-нибудь предложить бедняге свою помощь, но теперь она никогда не примет протянутую ей руку. Если ей не позволяет гордость воспользоваться добротой родной сестры, которая хочет с ней поделиться деньгами их общего отца, то что уж думать о том, что она позволит своему воздыхателю хоть как-то облегчить её положение. Если она даже будет тонуть, то скорее предпочтёт пойти ко дну, чем дать ему спасти себя, так как быть его должницей хоть в мелочи будет для неё бесчестием. Он может сколько угодно повторять ей, что не требует её благосклонности взамен, её это не убедит. Если бы хотя всегда бы знать, что с ней происходит, чтобы в случае надобности замаскировать свои усилия под волю случаю и игру провидения, но и это ему недоступно.
― Кстати, уж если я упомянул Митю, ― продолжая осаждать печаль Серёжи, щёлкнул пальцами его собеседник и лукаво скривил рот, ― он остался в Петербурге восполнять пробелы своего домашнего образования под чутким надзором Кознышева и собирается держать экзамен в университет через год. Он младше меня на восемь лет, сам понимаешь, большой дружбы между нами быть просто не могло, но вот пришлось завести с ним переписку после того, как он ненадолго ездил к матери и пересёкся с моей сестрой Ольгой Степановной. По её просьбе я якобы переписываюсь и с Митей, и с ней, хотя на самом деле я пересылаю их письма друг другу. Честное слово, я ещё никогда не получал столько почты!
― Занятная схема, но я в толк не возьму, зачем им понадобился посредник в твоём лице?
― Понимаешь ли, они пишут так много друг другу, что это невольно наталкивает на подозрения. Шестнадцать-семнадцать лет — пора, когда страсть к бумагомаранию может быть вызвана лишь другой страстью…
― И ты потворствуешь этому? — в негодовании воскликнул Серёжа.
― Серёжа, не я, так кто-нибудь другой помогал бы им, а если нет, то они бы просто переписывались напрямую тайно, ― даже положив нож и вилку, чтобы свободно жестикулировать, начал оправдываться Алёша. — К тому же я, почитай, играю роль цензора, ведь перед тем, как запечатать каждое письмо наново и подписать конверт своей рукой, я их обязательно прочитываю. Мне ещё не попадались в руки более невинные и трогательные послания. Не могу поручится за то, что будет дальше, но пока их переписка напоминает переписку влюблённых лишь изредка, он пишет ей, что она его самый близкий друг, а она подписывается «всегда твоя Оля», и в этом нету флирта, потому что флирт подразумевает некую игру, а каждое их письмо это всё рано что вырванная страница из дневника.
― Возможно, они и не влюблены вовсе? — предположил Каренин.
― Нет, тут скептицизм излишен. Дружба не требует таинственности. К тому же он написал ей, что полюбил её ещё мальчишкой, хотя я считаю, что он до сих пор мальчишка, а она заверяет, что лучше останется старой девой, чем будет женой другому, ― осмелел в своих показаниях Алёша.
― Но ведь ты понимаешь, что они двоюродные брат и сестра, что они никогда не поженятся, значит, им бы лучше прекратить эти отношения, дело даже не в том, что ты помогаешь им переписываться за спиной их матерей, которые, естественно запретили бы им поддерживать эту опасную для них обоих связь, хуже всего то, что ты своей снисходительностью и покровительством даришь им иллюзию того, что из сложившихся обстоятельств существует выход, а это не так, получается, ты обманываешь не столько Дарью Александровну и Катерину Александровну, сколько своего кузена и сестру, ― попробовал увещевать его Серёжа. Неожиданно перед ним мелькнула неказистая Оля, выводящая своими ободранными пальцами послание возлюбленному в классной комнате рядом с решающим задачку по арифметике племянником, и эта картина столь отчётливая, несмотря на свою мимолётность, как огонёк в темноте, венчающий спичку долю секунды и тут же гаснущий, откликнулась в нём горчащим во рту сочувствием к ней и к адресату её писем. Но вместе с этим состраданием почему-то не приковыляла злоба на авантюриста, повинного в поддержании в этого наваждения. Странно, но предостеречь от ошибки ему хотелось больше Алёшу, жалость к нему превзошла жалость к жертвам его изящной интриги, потому что Серёжа сам знал, как гадко нарочно заводить в тупик доверившегося человека.
― Серёжа, ― нараспев произнёс его имя кузен, как он всегда делал, когда хотел остановить поток его здравомыслия, ― ты детские клятвы за чистую монету принимаешь, кто сказал, что речь о свадьбе и любви до гроба, а? Вполне возможно, это просто увлечение, в таких случаях голубкам противопоказаны препятствия, они их только распаляют. Кто знает, не учини восемь лет назад тетя Кити скандал в нашем благородном семействе из-за того, что Митя назначил Олю своей прекрасной дамой, они могли бы и не заинтересоваться друг другом сейчас. Пусть пока упражняются в эпистолярном жанре, даст бог, перебесятся, а если в самом деле у них любовь, то я могу хоть побег им устраивать, хоть предать их и завтра послать письмецо Оли матушке, а сочинения Мити ― тёте, ничего это не изменит. И знаешь ли, про невозможность брака между ними, тут как поглядеть: вот мать нашего городничего фамилию после свадьбы не сменила, была мадмуазель Бубеневич, а стала мадам Бубеневич, всё потому что тоже за кузена замуж пошла. А Юсуповы(5), и не нужно тут о Юпитерах и быках разглагольствовать, чем Щербацкие и Облонские хуже Юсуповых? Конечно, при дворе о нас и не слыхали, в «Бархатной книге»(6) нас чай не сыскать, и дворцов у нас нет, но мы ничем не хуже!(7) — залихватски стукнул ладонью о стол Алёша.
― К какому поразительному роду я принадлежу, такой апломб даже без «Бархатной книги» и дворцов дорогого стоит! — напыщенно съехидничал Серёжа.
Официант грациозно поднёс к их столу пулярду(8), будто парящую над его ладонями, и на полчаса над кузенами снова воцарилась, ненадолго свергнутая беседа о всяких пустяках. За стеной тихо звенели бокалы, гудел хор ужинающих, иногда раздавалась канонада чьего-то смеха, открывалась и закрывалась дверь за официантом, пискляво называвшем каждое блюдо, которое он приносил, словом, стоял обычный для ресторана шум, стекавший по полосатым обоям. И вдруг посреди этой ленной мелодии какая-то сумятица, толкотня, распахивается доселе только чинно отворявшаяся дверь, вбегает с пустыми руками официант и тараторит самым обыкновенным для мужчины голосом:
― Господа, простите, но тут месье, я его просил обождать…― он осекается, тычет пальцами куда-то в коридор, и в дверном проёме показывается Маев-младший.
Свирепость, пережимавшая ему лицо, согнала с него привычное томное выражение, и Серёжа узнал его не сразу, даже когда он уже в упор посмотрел на него своими красноватыми, будто натёртыми до мозолей глазами. Воспользовавшись общим оцепенением, Михаил отгородился дрожащей ладонью от официанта, будто защищаясь или прося его не влезать, и любезно-издевательским тоном, который сотрясал, как карету на плохой дороге, какой-то злобный задор, произнёс:
― Добрый вечер, господин Облонский, господин Каренин…
― Добрый вечер, ― несмело перебил его приветствием озадаченный Алёша.
― Добрый вечер,― машинально повторил Маев, не ожидавший, что его монолог раздробит чья-нибудь вежливость, но хотя бы Сергей пока молчал. — Прошу вас не серчайте на этого добрейшего человека, он оберегал ваше уединение как мог и порывался доложить вам о том, что я домогаюсь аудиенции, по всем правилам, ― дёрнув плечом в сторону официанта, сказал Михаил и сановито зашагал к их столу. — Я также прошу прощения и для себя, но я не отниму у вас много времени, месье Каренин.
― Михаил Владимирович, вы уверены в том, что у вас ко мне что-то срочное? Мне кажется, что наш разговор стоит отложить. Вы несколько возбуждены, ― кисло заметил Серёжа, оценив состояние незваного гостя. — Поезжайте-ка домой, а завтра, я вам обещаю, мы всё обсудим.
― Увы, Сергей Алексеевич, я третий час ищу вас по всем столичным ресторанам, ваш дворецкий сказал мне, что сегодня вы ужинаете с господином Облонским не дома, и теперь не могу, когда я наконец отыскал вас, расстаться с вами, не объяснившись, ― наклонившись к нему, заявил Михаил.
― Ваше упорство заслуживает похвал, но вы зря утруждали себя. Я обещаю выслушать вас завтра, ― выпрямившись на своём стуле, чтобы Маев не так нависал над ним, отчеканил Серёжа.
― А у меня нет никаких оснований верить в ваши обещания,― ухмыльнулся Михаил, и будто порезавшись этим оскалом, всхлипнул и наконец отбросил своё притворное самообладание: ― Вы лицемер! Вы подлец! Вы низкий ловкач! Вы обманщик! Вы всю зиму убеждали меня в том, что моя помолвка с вашей сестрой решённое дело, каждый день вы обманывали меня, твердя, что если ваша сестра не обращается со мной как невеста с женихом, то лишь из-за своей стеснительности! А когда ваш коварный план дал течь, вы полгода, полгода вбивали мне в голову, что Ани больна, а мне стоит запастись терпением. Полагаю, правду вы сказали мне лишь единожды, когда швырнули мне моё письмо и потребовали не досаждать вашей сестре, в остальное же время вы нагло лгали мне! По вашей милости я считал, что Анна умирает от чахотки где-нибудь на Средиземном море, оплакивая нашу свадьбу, но я всего четыре часа назад говорил с мадмуазель Дёмовской и теперь знаю правду не хуже вашего: всё это время ваша сестра живёт на вашей загородной даче и совсем не жалуется на здоровье, более того, судя по всему, она никогда не считала себя помолвленной со мной, вероятно, вы просто не поставили её в известность насчёт своих намерений, понимая, что она ни за что не стала бы пособничать вам. Я человек совсем иного склада, потому ваш политиканский образ мыслей мне недоступен, я не вхожу в подробности, по какой причине вы затеяли всю эту игру, желали ли вы породниться с моим отцом или влиять на него другим образом, мне всё равно, что было у вас на уме, но вы ошибаетесь, если считаете, что выйдете сухим из воды, я вам не спущу, слышите, не спущу эту ложь!
Страшно побагровевший и скрючившийся, словно он подавился чем-то, он придерживался за край стола, и чуть не влезал одной ладонью в тарелку растерянно охавшего Алёши, а второй колотил что-то в воздухе. На секунду он замолчал, переводя дух, но ещё не успокоившись, снова заговорили из боязни оставить свой демарш без защиты конкретных угроз:
― Не бойтесь, у меня не ваша казённая душа, я не стану мстить вам через моего отца и рассказывать ему о вашей низости, хотя мне думается, я теперь достаточно хорошо вас изучил, чтобы с уверенностью утверждать, для вас нет более страшного наказания, чем ваша загубленная карьера, ведь вы девять месяцев глумились надо мной из одного лишь честолюбия, ― в последних словах Михаила задребезжала боль, и Серёже, уже знавшему, чем закончится эта тирада, стало страшно, что сейчас слёзы победят его, и он зарыдает. — Ваше поведение разрешает мне поквитаться с вами самым жестоким и хитрым способом, но я не стану уподобляться вам и поступлю в соответствии с законами дворянской чести. Вы оскорбили меня, и я требую сатисфакции.
Под гладким белым потолком набухла мучительная тишина, застрявшая у Каренина в голове и горле, сначала он хотел подорваться на ноги, но эта перемена позы означала бы, что ему есть чем отразить обвинения Маева, что он собирается отбиваться, спорить, а ему было нечего ответить, кроме «вы правы, Михаил», и потому он не стал вскакивать со своего места. Он чувствовал, что судьба подогнала его к какому-то краю, и оправдываться, извиняться или трепыхаться как-то иначе — только унизить себя, так бессмысленно причитать и суетиться, когда стоишь посреди степи, где на многие мили нет убежища, и слышишь, с каким яростным свистом налетает на каждую травинку ветер — глашатай бури.
― Сатисфакции? Да как же так? Серёжа! Месье, простите, не знаю, как вас зовут… ― посмел порвать это торжественное безмолвие Облонский, с мольбой обращаясь к кузену и их задиристому гостю.
― Моя фамилия Маев, в некотором роде мне приятно, что вы обо мне не слышали. Значит, Сергею Алексеевичу хватило совести не бахвалиться перед вами своим замыслом и насмехаться надо мной в одиночестве, ― достаточно мягко ответил Михаил, впервые обратив внимание на наблюдавшего всю эту ужасную сцену Алексея.
― Месье Маев, тут какое-то роковое недоразумение, ― попробовал обуздать его воинственность Алёша, хотя и сам не был в курсе, в чём тут дело, но надеялся, что пока он будет умасливать этого вспыльчивого юношу, в разговор вступится Серёжа.
― Отчего же недоразумение? — снова разгорячился Михаил. — По-моему, мы впервые с Сергеем Алексеевичем за все месяцы нашего продолжительного знакомства наконец полностью поняли друг друга.
― Милейший господин Маев, дорогой вы мой, ― в отчаянии прибегнул к фамильярности как к последнему средству Облонский, ― я дерзну сказать, что вы и впрямь слишком взволнованы для того, чтобы сейчас что-то предпринимать, в конце концов вы говорите о поединке, то есть о жизни и смерти. Поезжайте домой, поспите, сон успокоит вас, а завтра ещё раз всё обсудите с Сергеем Алексеевичем, уверен, тут имеет место быть чудовищная ошибка. Так вот, когда вы поговорите завтра, то всё может обернуться совсем по-другому, и если вы помиритесь, то я гарантирую, что никому никогда даже не намекну на то, что сегодня между вами произошло.
― Не отваживаюсь сомневаться в дарованиях вашего родственника, держу пари, за одну ночь он способен сочинить целую эпопею, из которой будет исходить, что он всегда был со мной кристально честен, что он жертва невероятного стечения обстоятельств и клеветы мадмуазель Дёмовской, и мне следует рассыпаться в извинениях. Но довольно с меня, я прозрел и не собираюсь слепнуть обратно! — отпрянув от ласково потянувшегося к его локтю Алёши, гневно завопил Михаил, у которого уже начинали ныть виски от частых криков. — А вы, месье Каренин, даже не рассчитывайте на то, что вам удастся похоронить это дело благодаря тому, что ваш друг обязуется держать всё в секрете. Если вы уклонитесь от поединка, то я подберу вам такой круг свидетелей, что у вас не будет другого выхода, как драться со мной. Я повторю вам всё то, что сказал только что, в обществе, я буду искать ссоры с вами на балу, в театре, за обедом, в любом собрании, ― снова нагнувшись над столом, так что оба кузена, слышали, как тяжело он дышит, исступлённо перечислил Михаил.
― Этого не понадобится, я принимаю ваш вызов, ― наконец проронил онемевший по приказу заступившегося за него равнодушия Серёжа, словно сквозь пелену видя, как подрагивают ноздри у Михаила и как судорога выкручивает ему нижнюю челюсть и шею слева.
― Я вскоре пришлю вам моего секунданта, ― с облегчением и даже тенью благодарности пообещал Маев, мелко закивав, и так же внезапно, как и ворвался в их кабинет, исчез под лихорадочные просьбы Алёши одуматься.
Назойливый ужас сидящего напротив кузена и вросшего в паркет официанта стучался в сердце Серёжи, но оно не впустило его. Страх казался ему слишком ничтожным чувством по сравнению с повисшим у него внутри смятением. Пока присутствующие молчали, он невозмутимо оглядывал их, как перепугавшихся шмеля детей, и желал только того, чтобы никто из них не начал голосить или убеждать его в том, что ничего неотвратимого не случилось, и ещё есть время перекроить всю эту историю. Как сторонний наблюдатель, незнакомый ни с кем из участников будущей дуэли, первым опомнился официант, который вышмыгнул в коридор и через мгновение вернулся с графином коньяка.
― Спасибо, ― прошептал Алёша, уставившись на хрустальную пробку, по неизвестной причине изображавшую голову лошади. На минуту-другую этот стеклянный призрачный конь отсрочил расспросы Облонского, который, сняв его с графина, сначала крутил его перед своим носом, а потом, задумавшись, несколько раз прогарцевал ним по столу туда-сюда. — Серёжа... ― отвлёкшись от этих скачек, тихонько позвал он двоюродного брата, но тот замотал головой и прикрыл глаза рукой.
1) В ходе реакционных контрреформ во времена царствования Александра III претерпела изменения и судебная система, которую преобразовал его отец. Истории судебной контрреформы посвящено множество научных работ, в которой она оценивается абсолютно по-разному, потому кратко описать её суть без обобщения достаточно трудно, но если не вдаваться в детали, то суды были «утяжелены» количеством чиновников, которые осуществляли надсмотры над ними, упразднена должность мирового судьи, были урезаны полномочия и компетенция суда присяжных, сами присяжные подвергаются более строгому отбору по определённым цензам, также министр юстиции имел право закрывать двери суда для публики для оберегания нравственности, религиозных чувств и достоинства императорского дома, о чём и упоминает Серёжа.
2) Константин Петрович Победоносцев (1827-1907) — государственный деятель второй половины XIX — начала XX века, идеолог контрреформ времён Александра 3, обер-прокурор Святейшего синода (1880—1905), впрочем, его влияние простиралась далеко за вопросы религии, член Государственного совета (с 1872). Победоносцев был сторонником достаточно консервативных взглядов, что хорошо прослеживается в его политике, так он видел православную церковь основной общества Российской империи, подчёркивал патерналистскую роль государства, идеализировал быт крестьян. Интересно, что Юрий Лотман, известный советский литературовед, считал Победоносцева одним из прототипов Алексея Александровича Каренина, их сближает внешность, политические взгляды, происхождение из небогатой семьи и небывалые карьерные высоты. Через 25 лет после завершения «Анны Карениной» в 1901 году Толстой был отлучён Святейшим синодом от православной церкви (хотя формально «Определение Святейшего синода о графе Льве Толстом» таким не являлось), как уже упоминалось выше, обер-прокурором Святейшего синода тогда был Константин Петрович Победоносцев.
3) «Можно себе представить, во что обращается это народное правосудие там, где в юном государстве нет и этой крепкой руководящей силы, но взамен того есть быстро образовавшаяся толпа адвокатов, которым интерес самолюбия и корысти сам собою помогает достигать вскоре значительного развития в искусстве софистики и логомахии, для того чтобы действовать на массу; где действует пестрое, смешанное стадо присяжных, собираемое или случайно, или искусственным подбором из массы, коей недоступны ни сознание долга судьи, ни способность осилить массу фактов, требующих анализа и логической разборки; наконец, смешанная толпа публики, приходящей на суд как на зрелище посреди праздной и бедной содержанием жизни; и эта публика в сознании идеалистов должна означать народ», — цитата из статьи Победоносцева о суде присяжных.
4) Эрик Сати́ (1866-1925) — знаменитый французский композитор, родоначальник многих течений модернизма в музыке.
5) Юсуповы — княжеский род, ведущий своё начало от бия Ногайской Орды Юсупа. Юсуповы были одной и знатнейших и влиятельнейших семей вплоть до свержения царской власти. По оценочным данным капитал этого семейства в 1900-ом году составлял 21,8 миллионов рублей, их современники говорили о том, что князья Юсуповы жили в такой роскоши, что могли даже посоперничать с императорским двором.
6) «Бархатная книга» — перечень наиболее знатных боярских и дворянских фамилий царской России, составленный в 1687 году.
7) Брак между кузеном и кузиной по канонам православной церкви был запрещён, как и практически любой союз между даже некровными родственниками, например, отец не мог женится на тёще сына, племянница мачехи не могла выйти замуж за её пасынка. Тем не менее многим двоюродным братьям и сёстрам всё же удавалось обвенчаться. Так Алёша Облонский упоминает о том, что князь Юсупов был женат на своей двоюродной сестре, подразумевая последнего представителя прямой мужской линии рода Юсуповых Николая Борисовича (1827—1891), который и впрямь сумел сочетаться браком с Татьяной Александровной Рибопьер, дочерью единоутробной сестры своего отца. Влюбленность князя Юсупова в графиню Рибопьер так активно обсуждалась в свете, что слух о том, что Николай собирается похитить свою кузину и тайно обвенчаться с ней дошёл до двора, после чего император Николай I сослал его на Кавказ. Четыре года спустя пара всё же обвенчалась, и хотя Святейший синод возбудил против них дело, Александр II повелел не разлучать супругов. Далёкие от двора люди, которые не могли рассчитывать на протекцию высочайших особ, тоже умудрялась связать себя узами церковного брака, вопреки существующему запрету, для этого было достаточно найти сговорчивого священника, который сквозь пальцы посмотрит на их родство, так, например, обвенчался кузиной Екатериной Носенко известный композитор Игорь Стравинский в 1906-ом году.
8) Жирная, откормленная кастрированная курица, считалась деликатесом.
Большие потрясения или хоть немного важные события требуют достойной оправ, как особа королевской крови свиты, недаром же к Рождеству и Пасхе прилагаются праздники помельче, а такое необычайное происшествие как вызов на дуэль должно сопровождаться обмороками, рыданиями, заламыванием рук или хотя бы непогодой, а не любезностями официанта и перестуком ножей и вилок о тарелки за стеной. Михаил исчез так же внезапно и бесследно, как и появился, отчего Серёже даже казалось, будто его и вовсе здесь не было, а тот требовавший от него сатисфакции юноша лишь обман зрения. Радел за трагичность ситуации только Алёша, по кругу повторяя «За что этот дурачок на тебя взъелся?», «Ничего не понимаю», «Какой ужас, какая нелепица», словно в горле у него застрял фонограф, который он нахваливал час назад. Его неутомимость в самом деле было нелегко объяснить без чудес современной инженерной мысли, ведь он умудрялся голосить, и причмокивая инжиром, который он запивал коньяком, и пересчитывая чаевые для официанта, и бредя с кузеном по ещё тлевшей сегодняшней жарой мостовой.
― Я решил, я буду твоим секундантом, ― шумно выдыхая, провозгласил Облонский после минутного молчания.
― Благодарю, но родственников не берут в секунданты(1), ― как бы между прочим напомнил ему Серёжа, почти вжимаясь в стену дома, вынужденный всё время отступать немного вправо, чтобы не уворачиваться от Алёши, который доверительно наступал ему на ноги.
― Кого же берут? Всяких проходимцев, которым всё безразлично? — возмутился Алёша и снова принялся твердить: ― Нет, я не могу поверить, что тебя вызывают на дуэль. Кого угодно могу представить в таком положении, но не тебя. Я не могу даже вообразить, что хоть половина из болтовни этого истерика правда, не могу вообразить тебя с револьвером или саблей.
― Не переживай, кто знает, возможно, мы сможем помириться, — успокоил его Серёжа не столько от желания унять волнения кузена, сколько от усталости и даже брезгливости. Это обнадёживающее заявление прекратило бесконечные причитания Алёши и сделало его не столь невыносимым спутником.
Как только извозчик унес так ничего и не выпытывавшего у двоюродного брата Облонского, Серёжа позабыл о полюбовном исходе истории с Маевым-младшим. Этим предположением он лишь отмахнулся он назойливого сочувствия кузена, но для того, чтобы самому в него поверить, оно не годилось. Он знал, что извинения невозможны, хотя, пожалуй, одно обвинения он мог с себя снять, ведь он в последнюю очередь думал о том, что свёкром Ани может стать Владимир Александрович, но вряд ли тот факт, что он охотился на любых женихов для своей сестры, а не только на сыновей министерский начальников, слишком утешит Михаила. Более того, теперь, когда вызов был уже брошен, Серёжа осознал, что дуэль даже несколько припоздала, и если бы он не разминулся со своим оппонентом в начале весны, когда он отправился в командировку, они бы стрелялись ещё по холоду. Несмотря на очевидность своей вины перед Михаилом, Серёжа не мог размышлять о нём в каком-либо другом ключе, кроме как в ироническом. Стоило ему вспомнить, как он, чуть не дрожащий, требует удовлетворения, и насмешливость корёжила его совесть, как огонь бумагу. Залейся Маев горькими слезами после своей гневной речи, его обидчик чувствовал бы себя отъявленным злодеем, но эти мстительные потуги заслуживали только паясничанья. Мишель Маев с грозно поблёскивающей шпагой, Мишель Маев с острой саблей, Мишель Маев с револьвером — одни эти словосочетания вызывали у Каренина ухмылку. Любопытно, сумеет ли этот мальчишка не зарубить сам себя и не будет ли падать в траву от звука выстрела? «А ведь нужно ли было так шумно освобождаться от ярма моего обмана, наконец являть миру проблеск своего ума, чтобы опять выставить себя дураком», ― хмыкнул, почти засмеявшись, Серёжа. Овладевшая ним поначалу мрачность понемногу отступила, как бы превратившись в декорацию для неподобающей моменту высокомерной весёлости.
Ни секунды он не трепетал за свою жизнь, у него и в мыслях не было поражения — он уже твёрдо решил, что победит. Конечно, эта уверенность была несколько самонадеянной, в конце концов, лучшие фехтовальщики и стрелки ради одних только приличий тревожатся и впадают в меланхолию перед боем, принимая во внимание волю случая, который нередко покровительствует дилетантам, но Серёжа ощущал себя в полной безопасности, считая, что он ничем не рискует, и лишь проучит Михаила, севшего не в свои сани. Вопрос о кровопролитности этого урока мало занимал его ― так кошке, которой взбрело в голову потаскать за крыло не в меру говорливого хозяйского попугая безразлично, не свернёт ли она ему голову во время этой забавы, а потому, рано уйдя к себе в спальню, чтобы встретить секунданта Маева при полном параде, он быстро и спокойно уснул.
В половине пятого его разбудило хлопнувшее от сквозняка окно, через которое лился студёный, будто переливчатый ночной воздух. Решив ещё часа полтора подремать, он отвернулся к стене, но вдруг перед ним начало фиглярничать сумбурное бессвязное видение, липкое и мерзкое. Окончательно проснувшись, Серёжа попробовал догнать этот сон, не дать ему уйти, но он извернулся и сбежал, не оставив ничего, кроме полустраха-полунедоумения и образа огромной чайной ложки, походившей размером скорее на лопату. Испугавшись того, что если он сейчас не подымиться с постели, на него снова наползёт этот бред, он отшвырнул от себя одеяло и сел на кровати. Часы так и не успели показать пять, но Серёжа уже отправился расталкивать своего камердинера, который хоть и не был соней, но визгливые трели звонка прервать его ночной отдых не могли.
Расчёты Серёжи оказались верными: секундант Маева старался сохранить свое инкогнито, и явился задолго до того часа, когда принято наносить визиты, впрочем, месье Каренин уже ждал его, разряженный и благоухающий мылом и одеколоном. Серёжа был от природы чистюля, но когда он должен был совершить какой-то поступок, который мог вызвать осуждение окружающих, на него нападало чудаковатое щегольство, будто злодействовать в хоть немного помятой рубашке было куда более непросительным грехом, чем также попирать моральные устои в идеально сидящем костюме.
Кирилл Семёнович, которого прислал Маев-младший, состоял в кружке его матери и был достаточно дружен с ней, чтобы за долгие годы внушить доверие Михаилу, но и недостаточно близок с Лукрецией Павловной, чтобы немедленно сообщить ей о намечающейся дуэли. Более того, Кирилл Семёнович был скорее товарищем Михаила, а не его родительницы, так уж повелось, что приятелей-ровесников у него практически не было: вероятно, это было связано с тем, что экзальтированность его манер могли терпеть только люди степенные и великодушные, а эти два качества являются наградой за выслугу лет и редко украшают молодёжь.
Лишь во второй раз за пятьдесят два года своей жизни приглашённый быть секундантом, Амброзов со всей ответственностью подошёл к своей миссии посыльного и переговорщика, и вёл себя у Каренина с таким ошалелым достоинством, будто до этого кто-то годами принижал его. Доверитель Кирилла Семёновича в общих чертах описал ему причину грядущего поединка, но этого короткого, однако жгучего рассказа хватило для того, чтобы убедить его, что к нему воззвал о помощи безвинно оскорблённый, и впечатлить — ведь не каждый день в такой циничный, распущенный век, получаешь шанс стать свидетелем поистине рыцарского поступка и поспособствовать свершению справедливости.
― Как оскорбленный, Михаил Владимирович имеет право выбрать род оружия для разрешения вашего спора, ― покончив с цветастым вступлением, перешел Амброзов к делу. — Михаил Владимирович желает стреляться с вами, дабы исход вашей схватки зависел не от вашего или его мастерства, а от провидения. Об остальных же условиях я должен условиться уже с вашим секундантом.
― Я пока не успел никого выбрать на эту роль, потому я попрошу вас оставить мне свою карточку, ― формально-извинительным тоном попросил Серёжа, уже примерно определившись с тем, кому он передаст визитку Кирилла Семёновича. — Пока у меня нет секунданта, а вам не с кем обсудить условия нашей дуэли, не соблаговолите ли вы сказать мне к какому финалу поединка склоняется Михаил Владимирович.
― Мне не положено говорить с вами об этом, ― наконец отыскав у себя по карманам карточку со своим полным титулом и адресом, скромно ответил Амброзов.
― И всё же господин Маев, кажется, настроен очень решительно, ― оторвавшись от протянутой ему визитку и подняв свои строгие, будто колючие глаза на Кирилла Семёновича заключил Серёжа.
― Весьма решительно, ― подтвердил он, несколько недовольный настырностью Каренина, впрочем, это был отличный предлог, чтобы укрепить в себе взлелеянное предубеждение к нему ещё и личной неприязнью. — Как вы понимаете, оскорбление, которое вы нанесли Михаилу Владимировичу, слишком тяжкое для того, чтобы его искупило даже искренне раскаяние.
― Да, месье Амброзов, я уже догадался об этом, благодарю вас, ― гордо показав Кириллу Семёновичу его собственную карточку, словно они были в игорном доме, и в руке у Серёжи был не маленький кусочек картона с изящно выгравированными завитушками в углах, а козырный король, чинно кивнул Каренин. — Я не стану затягивать с поиском секунданта, чтобы не заставлять вас ждать.
На сей раз Серёжа сдержал слово — раскланивавшись с Кириллом Семёновичем, он поспешил к Трощёву, рассудив, что он лучше всех других его знакомых годится на роль секунданта: во-первых, будучи военным, он был слишком далёк от ведомства, в котором служил Каренин, чтобы это могло иметь для него последствия, а во-вторых, офицерская среда отличается несколько воинственной щепетильностью, а значит, и частотой дуэлей. Реакция Трощёва превзошла все ожидания Серёжи: он сразу же согласился быть его поверенным и даже не домогался от него, чем же он так обидел месье Маева(2); а когда Серёжа, повинуясь традиции и неясной сумятице в голове, небрежно обрисовал ему суть дела, он и вовсе заявил, что оскорблённой стороной является его приятель. Как подумалось Серёже, аналогичный вывод он сделал бы, даже если бы услышал, как его доверитель публично окатил содержимым своего бокала разнесчастного Михаила.
― Только когда будешь оговаривать с Кириллом Семёновичем все подробности, настаивай на обыкновенном поединке без всяких фокусов вроде пальбы в тёмной каморке или одного незаряженного пистолета (3), ― попросил своего секунданта Серёжа, расхаживая взад и вперёд по комнате и стараясь отвлечься от понемногу вскипавшей в нём тревоги.
― Разумеется, я не позволю превратить дуэль в балаган. Месье Маеву, если он и впрямь этакий выдумщик, надо было употребить свою фантазию на то, чтобы очаровать Анну Алексеевну, а сейчас, когда он вздумал мстить тебе за то, что он потерпел поражение от неопытной дебютантки, пускай уж следует заведенным канонам, ― съехидничал Трощёв, наблюдая за передвижениями своего беспокойного приятеля с небольшого дивана.
Беспечность Трощёва, его сдержанность и холодность, за которыми мог скрываться разве что азарт, несколько задели Серёжу, хотя ещё вчера он раздражался на кузена, с избытком одаривавшего его своим участием, но он быстро прихлопнул в себе это сомнение, словно севшего на руку комара, и сказал себе, что вот теперь-то он в надёжный руках. От Трощёва, пообещавшего ему уладить всё в ближайшее время, он умчался прямиком в министерство. Ещё толком не отдавая себе отчёт, почему перед дуэлью положено приводить все свои дела в порядок, Серёжа тем не менее решил, что доклад, который ему был поручен, было бы неплохо довести до ума раньше срока.
В министерстве было ещё пусто, и Серёжа, не желавший ни с кем сталкиваться, практически добежал до своего кабинета. Плотно закрыв за собой дверь, он ещё немного постоял рядом с ней, будто опасаясь погони, но никто не преследовал его. Сев за стол, он съежился как от холода и бездумно принялся наполнять чернильницу и оттирать со своих ладоней большие тёмно-синие язвы. Переплетая между собой уже вполне чистые, но почему-то зябнущие руки, он чувствовал, как у него в груди быстро хлюпает сердце, словно заходившееся кашлем. Ему было страшно, но он не успел понять этого. Каждая новая страница доклада укрывала его, как пуховое одеяло ребёнка, который полагает, что может под ним спрятаться от любого своего кошмара. Иногда посреди фразы он вдруг на несколько мгновений замирал, хотя до этого с жадностью читал каждое слово, и как через несколько стен до него доносились обрывки тирады Михаила в ресторане, его разговор с Аброзовым и едкие замечания Трощёва, но потом его внимание снова тонуло в бесчисленных бумагах.
К обеду с докладом было покончено. Серёжа, боясь дать себе хоть одну минуту отдыха, начал перечитывать свои опусы, досадуя на отсутствие ошибок, которые бы заставили его переписать хоть одну страницу наново. В конце концов он придрался к своей невыразительной букве а, которую, как ему показалось, было легко спутать с о, и начал пририсовывать к каждой а чёрточку. За сим чрезвычайно важным занятием его застал посыльный от Трощёва с запиской.
«Встретился с Кириллом Семёновичем, обо всём условились. Договорились на послезавтра, дуэль с пятнадцати шагов с приближением, по три выстрела, осечки не считать, чьё оружие, моё или Амброзова, решим жребием на месте. Так как Кирилл Семёнович понятия не имеет, где и как положено стреляться, я сам предложил ему место и время, чему этот милейший старикан не противился. Итого 31 августа в восемь часов утра. Я за тобой заеду, стреляться будете недалеко от Петергофа: как видишь, всё к твоим услугам, сможешь заночевать у отца и поспать лишние пару часов, поверь, это существенное преимущество.
Георгий Трощёв»
― гласила депеша.
«По три выстрела? Да ведь даже двое слепых покалечат друг друга с трёх попыток», ― подумал Серёжа, прикинув, что в его далеко не огромном кабинете от окна до двери как раз пятнадцать шагов.
Кто-то снова оцарапал его дверь, и ещё до того, как Каренин крикнул «входите», открыл её. В пресловутых пятнадцати шагах, облепивших всё сознание Серёжи, появился Роман Львович, мягко улыбаясь своими идеально очерченными губами.
― Что вы, Сергей Алексеевич, здесь сидите как мышка, ни шороху от вас? — полюбопытствовал он. — Сначала я подумал, что вы захворали, и мне придётся самому у вас искать отчёт Сатурнова(4), но потом наш Тихон Емельянович сказал мне, что вы пришли сегодня раньше всех, и уже в восемь часов сорок пять минут заперлись в своей келье. Позволите присесть? — вежливо осведомился Роман Львович, не дождавшись приглашения от хозяина кабинета.
― Да-да, прошу вас, ― рассеяно пробубнил Серёжа.
― Благодарю, ― учтиво кивнул ему Роман Львович, плавно подходя ближе. Нужный ему отчёт, словно дожидавшийся, когда он вновь понадобится, лежал сверху на краю стола, потому искать его не пришлось. Потеряв предлог долго рассиживаться у своего сослуживца, Роман Львович всё же удобно устроился на стуле напротив Серёжи, демонстрируя таким образом, что он здесь ещё задержится. Требовательно поглядев на листок в руках Сергея Алексеевича, он задал абсолютно общий вопрос: ― Как поживаете, голубчик?
― Вот записку от секунданта получил, ― в угрюмой растерянности сообщил Каренин. В последствии он и сам не понимал, зачем он так бесцеремонно сказал Роману Львовичу правду, ведь не то чтобы ему очень хотелось с кем-то обсудить вызов Михаила, скорее его откровенность была следствием неподвижности в его голове, которая не позволила ему хоть сколько-нибудь утруждать своё воображение отговорками.
― От секунданта? Ах, так тот денщик принёс послание вам? Но позвольте, Сергей Алексеевич, я не могу одобрить ваш выбор. Секундант в гораздо большей мере должен быть дипломатом, чем знатоком оружием или бретёром. Офицер для такого дела не подходит, в его голову, отдавленную фуражкой, и не придёт очевидная для штатского человека идея, что стоит изловчиться и помирить якобы готовых к убийству смертельных врагов, этим солдафонам только дай пострелять или понаблюдать за пальбой. Нет, Сергей Алексеевич, сразу видно, что вы ещё очень молоды. Уж если у вас нет более достойной кандидатуры, позвали бы меня, ручаюсь, десять против одного, я бы сумел всё сделать так, что ваш недруг ещё жал бы вам руки и пил бы с вами мировую, ― с тенью философской досады изрёк Роман Львович.
― Боюсь, о примирении и речи идти не может, так что мне, увы, подходит как раз военный.
― И речи идти не может, ― эхом отозвался Роман Львович, будто пытаясь приоткрыть повторёнными за Серёжей словами хоть часть этой истории, как заклинанием пещеру в сказке, но пока ни одна догадка не вспорола подоплёку ссоры месье Каренина с неназванным господином: ― А что же вы не поделили с вашим противником, и кстати, кто он таков?
― Скоро узнаете, ― загадочно ответил Серёжа, вовремя хватившись, что он не на допросе и не на исповеди, а потому имеет право говорить уклончиво.
― Понимаю, будет много шума… когда у вас хоть назначена дуэль? Будет у вас время на что-то, кроме выбора дуэльной пары? Или оскорбление столь серьёзно, что ваш поединок не терпит отлагательств? — уточнил Роман Львович с искренней заботой. С момента получения Серёжей должности он взял его под своё крыло, посчитав, что Каренин-старший слишком большой ханжа, чтобы давать сыну любые советы, хоть чем-то противоречащие Святому Писанию, а потому стал воспитывать, а может быть, и портить своего молодого сослуживца самостоятельно.
― В среду утром, ― сказал Серёжа, предоставил Роману Львовичу самому оценить, много это или мало.
― Так-так, в среду, это последний день лета, что ж, весьма романтично. Ну это гораздо лучше, чем завтра, но хуже, чем в четверг. Сейчас три часа дня, девять часов, и ещё завтра двадцать четыре, и ещё прибавить ночь, ― начал вслух упражняться в арифметике Роман Львович. ― Часов сорок у вас есть. Положим, на завещание и прочие глупости должно хватить. А как вы намерены провести ночь перед дуэлью?
― Не знаю, ― бесцветно прошептал Серёжа, печально отворачиваясь от пытливого взгляда Романа Львовича к стене.
― Проведите ночь с женщиной, из-за которой вы стреляетесь, ― порекомендовал Роман Львович, опершись виском на локоть. — Друг мой, вы удивляетесь моей прозорливости? — со смешком спросил он, заметив замешательство своего протеже. — Здесь нет никакой тайны, просто существуют лишь две причины для дуэли, которые исключают возможность примирения: это карты и женщины, страсти к картам у вас не наблюдается, вот и получается...
― Вы не правы, то есть не совсем правы, эта женщина, она мне не возлюбленная, ― возразил Серёжа, задумавшись над тем, что хоть Ани и косвенная причина дуэли, в обществе все скажут, что он стрелялся из-за сестры, сильно сократив цепочку мотивов и событий, приведших к вызову.
― А-а, ― протянул Роман Львович, решив, что вот Серёжа ему всё и выболтал. В таинственной даме, во славу чьего имени и затевалась вся бойня, Роман Львович узнал матушку Сергея и посчитал, что какой-то неотёсанный болван вытащил на свет божий пошлые хроники мадам Карениной, за что и получил перчатку от её сына. Ещё более вальяжный от собственной пронзительности, пускай он и обознался, спутав Анну Аркадиевну с её дочерью, Роман Львович закинул ногу на ногу и продолжил дидактическим тоном: ― И всё же, Сергей Алексеевич, сколько раз я вам повторял, заведите любовницу, заведите любовницу. Будь она у вас, вы бы не раздумывали над тем, на что потратить ночь со вторника на среду, а так будете часами ворочаться и разрываться между тем, чтобы неистово молиться, изложить на бумаге ваш взгляд на собственные похороны и ехать на место дуэли, дабы поупражняться в стрельбе. А впрочем, если пожелаете, я готов составить вам компанию и отправиться куда-нибудь развлечься, это хотя бы жизнеутверждающе.
― Может быть и так, ― кротко согласился Серёжа, хотя никакого желания предаваться разгулу под началом своего сослуживца у него не было.
Сам по себе человек гедонистического склада, приземлённый и не обременённый душевными исканиями, Роман Львович тем не менее умел очень тонко улавливать малейшие движения чужой души, напоминая этим гениального художественного критика, который при всём своём вкусе не в состоянии даже ровно очертить от руки круг, а потому он поспешил оставить своего подопечного одного, заметив, что ему только-только становится доступным тот факт, что дуэль всё же чем-то отличается от соревнований в стрельбе. Но Серёжа изо всех сил противился этой мысли, ещё не до конца сформированной, но уже пугающей, и прятался от неё в свой доклад. Возможно, Михаил дал ему справедливую характеристику, сказав, что у него казённая душонка, потому что в конце концов только канцелярская крыса может мечтать о том, чтобы весь мир сузился до пределов одного кабинета или хотя бы ничем не выдавал, что это не так. И хотя всё за пределами его укрытия затихло, как он того и хотел, каждое его замечание собственному литературному стилю или содержанию своего творения преследовал страшный отзвук сомнения, будто кто-то закричал в огромном замке, но эхо по дороге расплескало все слова и донесло лишь вой, и даже когда дверь снова распахнулась этот грохот не смолк.
― Сидите, ― грозно велел Серёже ввалившийся в его кабинет Владимир Александрович, как всегда, несколько деспотичный в проявлении своей симпатии и либеральности. — Соблаговолите объяснить, милостивый государь, почему я узнаю о том, что вы заболели, и у вас какие-то заботы по делам вашей семьи, от Романа Львовича? Я вас что в Сибирь служить сошлю или розгами сечь буду, если вы мне прямо скажете, что у вас какие-то хлопоты, что вы нездоровы?
«Боже мой, да ведь я же с его Мишей стреляюсь», ― наконец сошлись в голове Серёжи эти две неоспоримые истины, не дав ему даже опешить от странных упрёков возмущённого Маева-старшего и вникнуть в то, что и зачем ему наврал Роман Львович. Он, верно, как-то сильно изменился в лице, так как Владимир Александрович как по щелчку сменил гнев на милость и стал что-то разъяснять Серёже о том, что они не янычары и не тамплиеры, что у каждого могут быть дела личного толка, что он и впрямь небрежен к своему здоровью, вспоминал, что Алексей Александрович преспокойно брал отпуск на четыре месяца(5), и никто его за это не упрекал. Когда же Серёжа сунул ему в руки уже вполне готовый доклад, он и вовсе чуть ли не силком выгнал его из министерства и велел до следующего понедельника не пересекать порога их ведомства. Проводил его к выходу лукавый взгляд и почти невидимый поклон Романа Львовича: наверное, он посчитал, что дуэлянту не престало накануне поединка копаться в документах, а потому он и подарил с помощью нехитрой интриги Сергею Алексеевичу небольшой отпуск. Но Серёже было не до мудрёных комбинаций своего благодетеля, все его мысли разбивались, как волны о скалы, об участие, и, что уж отрицать очевидное, доброту Владимира Александровича. Что за безумный, дикарский ритуал любезничать и оказывать услуги человеку, который послезавтра будет целиться в твоего единственного ребёнка, который послезавтра, быть может, станет его убийцей или сам падёт от его руки. Михаил со вчерашнего дня существовал для Серёжи как бы в пустоте, словно какая-то многоногая дрянь, плавающая по прозрачному раствору в стеклянной банке; он будто отказал своему сопернику в праве иметь отца, мать, любое окружение, привычки, увлечения, даже характер, потому-то его настолько поразила вполне определённая связь между Михаилом и Владимиром Александровичем, кто покровительствовал ему столько лет… да ведь старший Маев и не предполагает, что у его сына и подчинённого намечена дуэль — если бы он хотя бы догадывался, то вёл бы себя совсем иначе, любопытно только, как именно? Вместе с отцом к Михаилу стали по каплям возвращаться и другие человеческие черты, и каждая новая подробность, каждое воспоминание снимало с Маева-младшего тонкий слой этой надёжной, безопасной и искупающей все грехи против него предметности, и он наново ожил для Серёжи: вот он, похоже, один из сотни зрителей следит за происходящим на сцене в опере, вот он топчется в углу на очередном балу, вот переговаривается с родителями, обращаясь всё больше к Лукреции Павловне, чем к Владимиру Александровичу. Кто знает, вполне вероятно, Маев-старший благоволил к Серёже, именно потому что собственный сын всегда будто бы уворачивался от него и его идей, словно выскальзывая из его рук —впрочем, это отношение вскоре изменится, ведь либо его наследник убьёт мечту о том, каким он должен быть, либо мечта о том, каким должен быть его сын, убьёт своё неудачное воплощение.
«Один из нас уже нежилец», ― прошептал Серёжа, буркнув кучеру свой адрес. Над головой извозчика взмыли вожжи, и пыльный горький воздух будто начал понемногу наплывать на его пассажира. Ехали они медленно, и оттого Серёже казалось, что всё вокруг еле заметно шагает ему навстречу, подкрадывается всё ближе и ближе, а по его лицу и шее ползёт тёмный дрожащий ветер, будто кто-то водит костяшками пальцев по его коже. «Смерть», ― почему-то решил Серёжа, хотя страх ещё не довёл его до того, чтобы представлять, как его гладит по щеке скелет в чёрном балахоне, но почему-то он узнал в этом хилом, но пробирающем до костей движении воздуха именно смерть. Она ластилась к нему, обвиваясь вокруг, как бы для того, чтобы он не забыл: она уже заприметила его и ждёт от него подарка — его самого или Мишеля Маева, как уж получится. Не выдержав этой потусторонней елейности, он приказал кучеру гнать быстрее.
Дома он забился в одну из гостиных, пытаясь разваливаться в кресле, словно расслабленная поза могла бы немного успокоить его, и попробовал почти в лицах разыграть перед собой дуэль, дабы приучить себя к неизбежному. Первые несколько минут он более или менее успешно расчищал картину будущего поединка от литературных клише, которые наперебой подсказывали ему, как лучше всё обставить, но снег убрать не удалось, и с ним пришлось смириться, к тому же он на дуэли вполне уместен: так удобней отмерять шаги, а потом возвышенно — кровь на торжественно холодном ровном, как фарфоровая тарелка, снегу. Кровь… конечно будет кровь, кого-то точно ранят… Куда ранят? Куда? Суетливо перебирая, куда обычно попадают целясь или не целясь, Серёжа замер, сосредоточиваясь то на своём лбу, то на виске, то на горле, хотя он никогда не слышал, чтобы кого-нибудь застрелили в горло, то на сердце, и прислушивался ― а нет ли там уже пули. Наверное, это очень больно. Когда ему было больнее всего? Что было хуже всего? Кажется, когда он однажды поскользнулся зимой и ударился спиной, но тогда он даже не вскрикнул, а на дуэлях говорят, вопят так, что срывают голоса — какой же адской и невыносимой должна быть боль! Чтобы замуровать в своей груди три дыры от фантомных пуль, он предположил, что не его противник, а он попал в цель, но сжимать в ладони ещё дымящийся пистолет и наблюдать, как по твоей вине на земле корчиться живое существо, было ещё ужасней.
Его раскочегаренное сознание, производившее одно за другим всё более и более душераздирающие видения немного остудило замечание о том, что Михаил сам пригласил его попытать счастье столь живодёрским способом, и этот вызов на его совести. Сошвырнув вниз свою будто ломавшую что-то руку, он напомнил себе, что Роман Львович по дружбе устроил ему небольшой отпуск, дабы он успел покончить со всеми своими делами, а не валялся в кресле, изображая великого гуманиста.
Глупо с разгона прыгать вниз головой в пучину, когда рядом есть лестница, по которой к смерти спускались и спускаются тысячи других людей, рискующих своей жизнью. Достаточно просто соскользнуть вниз по этим ступеням с хладнокровием и достоинством: завещание, уплата по долгам, если такие имеются, прощание с близкими — тогда совсем не страшно умереть.
Сначала Серёжа принялся размышлять о том, успеет ли он сегодня к нотариусу, но затем оценив своё состояние как весьма скромное, пришёл к выводу, что заверять свою последнюю волю ему необязательно. Повышениями и наградами его не баловали — весь запас государственных поощрений был исчерпан ещё на Алексее Александровиче, и чтобы фаворитизм в отношении Карениных не вошёл в дурную привычку, Серёже приходилось довольствоваться только устными похвалами, впрочем, не очень честолюбивый, он не страдал на своей должности, тем более наследником отца был он. Итого: Серёже нужно было распорядиться только своими небольшими сбережениями и личными вещами. Завещание оказалось крайне коротким, несмотря на всю торжественность приготовлений к его написанию: уже через полчаса после описи всего своего имущества на Серёжу с яркой плотной бумаги глядело несколько абзацев, где сначала провозглашалась полная ясность ума автора сего документа, а затем распределялись его несметные богатства. Одежда и кое-какие мелочи доставались камердинеру, маленький взвод запонок под командованием серебряных карманных часов переходили в услужение Алёше Облонскому, затруднение у Серёжи вызвали только накопленные им шесть тысяч рублей, ему хотелось отдать их кому-то, для кого эта сумма была бы существенной, кого эти деньги могли спасти, уберечь от нищеты, позора. В былые времена он бы завещал эти деньги Облонским, но сейчас они могли только раствориться в их капитале, как щепотка соли в тазе воды. Конечно же, ещё была возможность отыскать за ближайшие сутки доведённого до отчаяния банкрота или просто пойти в известное заведение с Романом Львовичем, чтобы наугад вручить эти деньги одной из работниц, но он быстро отказался от этой идеи, устыдившись такой патетичности, а потому отписал все свои кровные отцу, пускай он и не нуждался в них.
Пока всё шло отменно, лестница была некрутой, и одна ступенька была уже пройдена, но стоило Серёже потянуться ко второй, как опора ушла из-под его ног — он шагнул в пустоту. Завещание было готово, но что дальше? «Дальше обычно принято навещать родню», ― подсказал он сам себе, криво складывая свою последнюю волю в четыре раза.
Но какой отвратительной, неловкой и холодной ему нарисовалась встреча с Алексеем Александровичем и Ани, как у него всё сжалось в горле, словно кто-то обмотал его изнутри холодным мокрым платком — слово чести, если бы у него спросили, что ему любезней, поехать в Петергоф к отцу и сестре и рассказать им о дуэли или заявиться на собрание в министерство и вместо доклада читать там любовную лирику, он бы выбрал второе, потому что во второй ситуации его могли осудить только за глупое поведение, когда в первой его будут радостно потрошить, упрекая в том, каков он; а между тем, вопреки здравому смыслу, он ещё будет терзаться надеждой, что с него наоборот снимут часть его вины, а не закуют в неё ещё крепче. Нет, отец только сообщит ему, что он сам довёл до этого, и по заслугам ему, а Ани, перед Ани он только выставит себя мерзавцем, к тому же пока она считает себя Карениной, истинный мотив всех его действий, приведший к столь плачевному финалу, будет для неё скрыт. Нельзя, нельзя к ним ехать ни в коем разе, ни ради какой высокой идеи, ни ради призрака правильности и семейности нельзя даже появляться там. Их вчерашняя встреча была последней, им больше не к чему видеться.
«Но если не к ним, то к кому?», ― спросил себя Серёжа. Он ждал, что его обольёт целым ушатом имён и фамилий, но перед ним не промелькнуло ни одно лицо, ни один силуэт, а память его безмолвствовала, но он всё ждал и ждал, с ужасом рыская глазами по комнате, будто ища какую-то зацепку в обоях, шторах, паркете, но никто так и не спешил растопить это ледяное забытье. Тогда он насильно завертел себя в вихре знакомых, но все они пробегали мимо него, и никого из них он не остановил, не схватил за плечо и не попросил не покидать его. То были молодые люди его круга, сослуживцы, подчинённые, их семьи, потом к этому огромному хороводу начали присоединяться его институтские товарищи, преподаватели, следом с ними закружились и учителя, друзья из гимназии, и все до нестерпимого далёкие и чужие. Будь у него один лишний день, он бы ещё поспел проститься с Долли, но время приковывало его к Петербургу, а потому хоть немного уколовший его теплотой образ тёти погас вместе с другими. Он уж взялся вспоминать имена учителей, дававших ему уроки ещё до школы, старых слуг, гостей родителей, покойную няню, швейцара Капитоныча, уехавшего вслед за дочерью балериной в Москву, племянницу Лидии Ивановны Наденьку с тугим нимбом пегих кос вокруг головы, Василия Лукича...
Как же он сразу не додумался! Василий Лукич — естественно, естественно, Василий Лукич! У Серёжи перехватило дыхание ― ах, каким облегчением для него извлечь из памяти своего гувернёра вместо того, чтобы мучить себя этими исканиями. Что правда, Василий Лукич вряд ли был бы одарен внезапным приливом любви со стороны своего воспитанника, возглавь его имя длинный список людей, как-либо участвовавших в жизни младшего Каренина, но в этих обстоятельствах, когда Серёжа уже отчаялся припомнить кого-нибудь, кто был бы ему хоть немного дорог, он просто обожал Василия Лукича. Каждая их игра, каждая их прогулка и каждый урок взлетел в цене до небес и казался Серёже чуть ли не самым драгоценным мгновением его детства и отрочества. Только где, где его нынче искать?
Ему уже сейчас примерно шестьдесят, верно, он ещё работает, от них он ушёл девять лет назад к Лисбергам, но вряд ли он ещё служит в их доме. В нетерпении Серёжа достаточно сильно стукнул себя по лбу, как это с ним бывало в минуты умственного напряжения: он вспомнил, что их повар некогда был большим другом Василия Лукича. Не в силах медлить он ринулся на кухню, где обнаружил только грызущих орехи в сахаре горничных, те же слуги, кто жил отдельно от своих работодателей, уже отправились по домам. Порывистость, нормальная для человека, стоящего на краю гибели, когда боишься что-то не поспеть, если останешься под гнётом рассудительности, чуть не отправила его на поиски повара прямо сейчас, но в последний момент в эту шальную идею вцепилось мёртвой хваткой, как сторожевая собака в неудачливого вора, благоразумие, шепнувшее Серёже, что сегодня Василия Лукича и его новых нанимателей тревожить уже не стоит, а потому не надо беспокоить и беднягу повара.
На следующее утро, а ночь он провёл достаточно спокойно, будто его каникулы были наградой за его труды и никак не были связаны с надвигающимся поединком, Серёжу несколько озадачило та ажитация, в которой он вчера прибывал, думая о встрече с Василием Лукичом, но отказаться от своего плана он уже не мог, даже если бы возненавидел своего гувернёра за последние часы. Горячая привязанность к Василию Лукичу показалась ему тем сомнительней, что, судя по показаниям повара, он переменил после Лисбергов ещё два дома и теперь служил у Цвилиных, о чём Серёжа даже не догадывался, так как до сих пор не слишком-то интересовался судьбой своего воспитателя.
1) Все упомянутые правила дуэлей взяты из "Дуэльного кодекса" Дурасова 1912 года. Хотя на момент описанных событий до публикации Дурасовым своей книги оставалось ещё двадцать лет, но этот кодекс опирается на дуэльные традиции предыдущих десятилетий и систематизирует их.
2) "160. Лица, к которым противники обращаются с просьбой быть их секундантами, должны потребовать, чтобы их доверитель подробно изложил бы им причины и обстоятельства нанесения оскорбления и вызова", ― Дурасов.
3) Такие виды дуэлей на самом деле существовали и назывались исключительными, то есть теми, что не соответствуют общепринятым правилам. Например, существовала "Дуэль через платок", когда противники брались левой рукой за носовой платок и по команде делали выстрел, при этом заряжался только один пистолет, что практически полностью гарантировало смерть одного из дуэлянтов. Любопытная практика поединка в темноте описана в исторической повести белорусского писателя Владимира Короткевича "Дикая охота короля Стаха" (1964).
4) Сатурнов является примером семинаристской фамилии. Изначально такие благозвучные фамилии было принято давать ученикам духовных училищ, которые либо не имели настоящей фамилии, либо она не соответствовала их будущему сану, но затем эта практика распространилась на всех учеников. Так как не все дети священников продолжали дело своего отца, то такие фамилии были характерны не только для представителей духовенства. Например, уже упомянутый в предыдущей главе Победоносцев получил такую пафосную фамилию от деда-священника.
5) "Как и в прежние года, он (Алексей Александрович) с открытием весны поехал на воды за границу поправлять свое расстраиваемое ежегодно усиленным зимним трудом здоровье и, как обыкновенно, вернулся в июле и тотчас же с увеличенною энергией взялся за свою обычную работу", ― 26 глава, вторая часть романа "Анна Каренина". Эта цитата интересна не только тем, что является показателем того, насколько размеренно жили в позапрошлом столетии, но и тем, что доказывает невозможность отцовства Каренина в отношении Ани. При желании Алексей Александрович мог бы оперировать этим фактом в суде, чтобы признать Ани незаконнорожденной.
Посещать князей Цвилиных Серёже отчаянно не хотелось не потому, что он чурался их из-за тех слухов, преследовавших это семейство после загадочной смерти княжны Анастасии и такой же таинственной гибели её брата Александра, а потому, что его одолевал суеверный страх перед трауром, которые они носили по умершим детям. Его пугало не их горе, но то, что ему придётся прикоснуться к чьей-то утрате именно теперь. Даже уже придя к приземистому особняку Цвилиных, Серёжа сперва обсмотрел его на наличие траурных лент, будто оценивая, безопасен для него этот дом или нет. И всё же он постучал, хотя чувствовал себя при этом героем сказки или легенды, который, выполняя какое-то самодурское задание, набредает на тёмный лес или царство мёртвых. Как только лакей впустил его внутрь, Серёжу тут же обдало тяжёлой роскошью елизаветинской эпохи: большие тёмные картины, из которых будто случайно выныривали блики на коже и атласе, крупная лепнина на потолке, бескровный мрамор всюду, где только можно.
Слуга Цвилиных тотчас заговорил о трауре их сиятельств и том, что они не принимают, когда же Серёжа деликатно перебил его и заявил, что он визитёр Василия Лукича, он стал выгонять его ещё более рьяно. Месье Каренин обещал подождать, если нужно, божился, что он не будет надолго отрывать Василия Лукича от князя Ипполита, но всё было тщетно. Неизвестно, сколько бы Серёже пришлось припираться с не в меру ревностным и твердолобым стражем скорби Цвилиных, когда сверху не загудел бы чей-то голос, велевший пропустить Сергея Алексеевича, если он удовольствуется лишь обществом своего бывшего гувернёра. С того места, где стоял Серёжа не было видно человека, спрятавшегося где-то вдалеке за балюстрадой на втором этаже, но он узнал будто немного шершавый тембр Цвилина, к тому же лакей так подобострастно кивнул, что сказать это мог лишь хозяин дома. Порядком раздражённый на то, какую комедию ломали все обитатели этого особняка, начиная от князя, который явно пытался сойти за грозного джина или приведение, не показываясь гостю на глаза, заканчивая лакеем с замашками хранителя какой-нибудь древней реликвии, Серёжа крайне энергично постучал в дверь детской, увидав, как проводивший его сюда слуга аккуратно примеряется к ней пальцами. Лакей, с укоризной поглядев на гостя, всё же протиснулся вперёд него, чтобы уведомить Василия Лукича о том, что к нему явился посетитель.
― Какой посетитель? — удивился Василий Лукич, чуть приподымаясь со своего кресла.
Изучать перемены в своём воспитателе за десять лет разлуки было бы наиболее естественным занятием для Серёжи, но он очень быстро отвлёкся от седин Василия Лукича на полулежавшего на оттоманке мальчика с крикливо-белым лицом, точь-в-точь как с одной из картин в прихожей ― оно так же внезапно выступало из полутьмы, будто к нему по ошибке приставили фонарь.
― Здравствуйте, Василий Лукич, ― оторвавшись от почти неподвижного ребёнка, когда он чуть шевельнул ресницами, поприветствовал Серёжа своего гувернёра.
― Здравствуйте, Сергей Алексеевич, здравствуйте! Какой сюрприз, ― воскликнул Василий Лукич, отогнав своей радостью и хорошей памятью страх Серёжи остаться неузнанным. — Как это мило с вашей стороны навестить меня, как славно. Ипполит, это мой воспитанник Серёжа Каренин, я тебе рассказывал о нём, помнишь? — обратился он к лежащему мальчику, но тот ничего не ответил, словно не услышав вопрос. Василий Лукич чуть виновато улыбнулся гостю и, увлекая его обратно в коридор, снова окликнул своего безучастного подопечного: ― Ипполит, мы побеседуем немного с Сергеем Алексеевичем, я тут, неподалёку.
Когда они вдвоём вышли из комнаты, лакей уже куда-то исчез, по-видимому, поспешив обратно на свой пост. Василий Лукич тихонько прикрыл дверь за собой, оставив небольшую щель. Издав печальный вздох, который словно прикрутил в нём какой-то кран озабоченности, он тут же повеселел и принялся с помощью расспросов о том, как обстоят дела у Карениных, не подыскал ли себе невесту его воспитанник и не обижают ли его в министерстве, будто нащупывая в стоящем перед ним молодом человеке знакомого ему шестнадцатилетнего подростка.
― А как вы тут устроились? Трудно вам с вашим воспитанником? — шёпотом поинтересовался Серёжа, сильно растянув в стороны губы как бы в знак того, что он всё заметил.
― Не очень, с одной стороны, платят мне тут в разы больше, чем на любом другом месте, а я, если уж начистоту, сколько детей учил бережливости, на старость себе скопить не смог, но уроков мне с Ипполитом учить не приходиться, шалости пресекать тоже, словом, тружусь я гораздо меньше, чем прежде, ― разоткровенничался Василий Лукич,― я для мальчика скорее компаньон, чем гувернёр.
― Он всегда таков? — с детской беспардонностью, но и участием спросил Серёжа.
― Нет, после приступов только, а так он… нет-нет, он и обычным бывает. Это с ним с тех пор, как он нашёл князя Александра, когда он…
― Повесился, я слышал, ― докончил за него Серёжа.
― И княжна Нина так внезапно преставилась, она ведь Ипполита намного старше была, даже больше, чем мать им занималась. Он капризным бывает, иногда сердится на меня, оно и понятно, ему же только тринадцать лет, а он так болен, как уж тут не злиться? Но он добрый мальчик, я очень привык к нему за эти полгода, и, пожалуй, люблю его больше других своих учеников, уж не ревнуйте, Сергей Алексеевич, ― признался Василий Лукич.
― Я совсем не ревную, я понимаю, что вы имеете ввиду. Дело ведь не в том, воспитанник он вам или нет… Вот мой кузен Гриша, я ему в последнее время завидовать стал, он для своей матери, сестёр не то же самое, что я для своей семьи, без меня, знаете ли, все как-то обойдутся, ― задумчиво согласился Серёжа, ощущая, как эта жалоба на ноющую зависть к двоюродному брату, Василию Лукичу и даже Михаилу застряла посреди его мыслей, но с какой стороны он не старался её распутать, с какой стороны не старалась объяснить себе или своему собеседнику природу этого чувства, оно только запутывалось ещё сильнее.
— Вот как, ― пробормотал Василий Лукич и, памятуя склонность Серёжи к упадничеству, бодро добавил: ― Вы молодец, что с роднёй общаетесь, что знаете, как у них дела, с друзьями разойтись можно, поссориться, а семья — другое дело, кровь не водица. Да кстати, что вам завидовать вашему кузену, у вас ведь сестра есть. Помните, как она всюду за вами хвостом ходила? Как она вам всегда самому первому свои рисунки приносила? А как она подслушивала, когда мы с вами к экзамену по логике готовились, и назвала куклу Дилемма. А впрочем, она уже совсем барышня, и домашним, верно, уже тяжело заслужить её восторги. Меня хоть всегда к мальчикам приставляли, но у них часто сестры были, у многих из них лет в пятнадцать появляется кумир, обычно это какая-нибудь дама из подруг маменьки, которую девочка почитает венцом творения, ― поделился Василий Лукич своими наблюдениями, обратив внимание, как помрачнел Серёжа, когда разговор зашёл об Ани, и сделав вывод, что ей давно нет никакого дела до брата.
Некогда Серёжа имел неплохие отметки по упомянутой его гувернёром логике, но похоже, он мало что вынес из этой дисциплины, иначе он бы не упёрся лбом в такой парадокс: только что он пожаловался на то, что не очень нужен своей семье, но в то же время его тяготит обожание Ани. Желал ли он, чтобы она любила его хоть немного меньше? Будто и бы нет… Приносила ли ему удовольствие её любовь? Разве что в том случае, если угрызения совести можно назвать удовольствием... Дальнейшие рассуждения на эту тему только ещё больше вжимали Серёжу в тупик, пока его не заставили отвернуться от этого угла резкий вопль, сбивший с ног размеренный монолог Василия Лукича.
― Вы почему здесь шепчетесь? Зачем вы своего посетителя держите в коридоре? Ну отведите его в свою комнату или ещё куда-нибудь, а не стойте у моей двери! Мне не надобно тюремщика, я не арестант и не пленник, ясно вам? — закричал тот самый мальчик, который ещё десять минут назад лежал на кушетке, а теперь, дрожа от гнева, обнимал дверной косяк.
― Конечно не арестант, что ты такое придумал? Я только, чтобы ты мог меня дозваться, ― мягко возразил Василий Лукич, ловким движением беря под острый локоть своего подопечного.
― Не трогайте меня! — велел Ипполит, отшатнувшись к стене.
― Ипполит, тебе нельзя вставать, полежи ещё хотя бы до…
― Нет! Не стану я лежать, будь ваша воля, вы бы меня заживо в землю закопали, я вам всем противен, и вы все ждёте, когда я умру, и вы в первую очередь, ― перебил мальчик своего воспитателя, слабо отбиваясь от него. Он оттолкнулся от стены в центр комнаты, но ноги предали его в этом безмолвном протесте. Ипполит сделал два нетвёрдых шага и рухнул подскочившему к нему гувернёру на руки.
В отличие от Серёжи, которому показалось, что у него тоже сейчас подкосятся ноги, Василий Лукич, очевидно, был привычен к подобным сценам, а потому эту вспышку воспринял весьма стойко. Дотащенный до своего ложа Ипполит зарыдал в бессильной злобе, продолжая сквозь слёзы обвинять Василия Лукича бог знает в чём, однако и не уворачиваясь от него, когда он принялся гладить его голову. Настоящего приступа падучей Серёжа не видел, но и того, что произошло только что, было достаточно, чтобы впечатлить его почти до дурноты: он легко верил в то, что князь и княгиня сторонятся своего сына — этот мальчик, ожив, был ещё страшнее, чем когда он распластался огромной восковой фигурой по оттоманке. Правильно делал тот лакей, что не хотел его пропускать сюда, никто посторонний не должен глазеть на этого сумасшедшего ребёнка, кормя ту прихотливую часть своего любопытства, которая питается только безобразным и жутким. Роль стороннего наблюдателя казалась Серёже стыдной и неправильной, он чувствовал, что ему нужно либо уйти, либо хоть как-то поучаствовать в происходящем, и ещё более стыдно ему стало за своё бездействие и отвращение к Ипполиту, когда он увидал с какой нежностью и добротой с ним обращается Василий Лукич, будто он принимал его за обычного нездорового ребёнка, а не за маленького беса. Жалость к своему гувернёру защемила Серёже сердце и не позволила сбежать, никак не заступившись за него.
― Ипполит, вы несправедливы к Василию Лукичу, ― робко заметил Серёжа, всё же решив, что промолчать, когда на его воспитателя так жестоко клевещут, будет трусостью. — Он мне говорил, что привязан к вам гораздо больше, чем к другим своим воспитанникам.
― Правда? — недоверчиво уточнил мальчик и мгновенно потребовал: ― Поклянитесь, что вы не соврали.
― Поклясться? Что ж, извольте, только подскажите, чем именно, я как-то не силён в клятвах, ― стараясь подражать серьёзному тону Ипполита, чтобы не задеть его, попросил его Серёжа.
― Обычно клянутся своей жизнью или жизнью родителей, ― уже не так возбуждённо ответил ему мальчик.
― Моя жизнь теперь мало стоит, моей матери нет на свете много лет, а отец хотя ещё и не очень стар, но здоровье у него слабое, потому эти клятвы мне, увы, не подходят. Впрочем, я могу поклясться чем-нибудь другим, — грустно усмехнулся Серёжа.
― Нет, не нужно, я вам и так верю, ― миролюбиво заявил Ипполит и тут же объяснил свою щедрость: ― Василий Лукич рассказывал мне, что вы очень честный, и мне думается, он прав.
Ипполит, кажется, смутился своего нового титула и с кротким удивлением посмотрел на Василия Лукича, которого в других обстоятельствах, несомненно, тронуло бы гораздо больше, как к нему подполз этот больной ребёнок, но он только вымученно улыбнулся ему и ещё немного потрепал по волосам — все его мысли, внимание и чувства теперь гнались за Серёжей. Этот внезапный визит изначально насторожил Василия Лукича, а теперь после слов Серёжи о том, что цена его жизни нынче невелика, обронённых как бы случайно, его наихудшие опасения подтвердились.
― Я провожу Сергея Алексеевича, ты пока с Дуняшей побудешь, она тебе Анча принесёт, если хочешь. Потом я вернусь, почитаем, что ты выберешь, ― огласил Василий Лукич Ипполиту свой план, тот в ответ как-то протяжно прикрыл глаза, будто чтобы не кивать.
Пока они дожидались горничную с загадочным созданием по имени Анча(1), коим в итоге оказалась обыкновенная, только очень пушистая серая кошка, Серёжа хотел было развлечь Ипполита каким-нибудь вопросом, о котором он бы смог долго болтать, вроде того, что означает кличка его кошки или того, что они сейчас читают с Василием Лукичом, но в итоге запретил себе вступать с мальчиком в любые беседы. Жестоко было бы ему, полумёртвому, понравится этому маленькому невольнику, который, естественно, быстро запишет его в свои друзья и будет снова ждать в гости, но не дождётся. Да, нехорошо, обрекать его после смерти брата и сестры на новую потерю, а потому он лишь односложно попрощался с Ипполитом. Они снова вышли из комнаты в коридор вместе с Василием Лукичом, но теперь его настроение не изменилось сразу после того, как они отмежевались от Ипполита и его болезни стеной и дверью, напротив, он нахмурился и погрустнел, и его старость гораздо яснее выступала из его облика.
― Скажите, Сергей Алексеевич, вы пришли проститься со мной, правда? — тихонько переспросил Василий Лукич, остановившись с Серёжей перед чёрным ходом для прислуги, который никто не караулил, как парадный.
― Нет, ― страдальчески просипел Серёжа, ― я так просто, повидаться…
― Что случилось? Мальчик мой, вы заболели? — ласково обратился к нему Василий Лукич, как, кажется, никогда не обращался к нему, даже когда он был совсем ребёнком.
― Не спрашивайте ничего, пожалуйста. Я сам, сам виноват, вам будет неприятно, если я расскажу, в чём дело, ― покачал Серёжа головой, боясь окончательного разоблачения, а в последнее время его уж слишком часто и легко выводили на чистую воду.
― Но… нет, постойте, ― судорожно замахал ладонями перед своим широким носом Василий Лукич, словно желая отогнать от себя слова Серёжи, как отгоняют пчелу или шмеля.
― Если вы не против, то я ещё к вам приду как-нибудь, вы извините меня, что я вас забыл так надолго, а ведь вы столько лет были моим наставником, ― попытался увести своего воспитателя в сторону от правды похвалами и сантиментами Серёжа.
― Подождите…
― Вы так многому меня научили, я, признаться, даже плохо помню тот период своей жизни, когда вы ещё не были моим гувернёром, кажется, будто вы со мной с самого рождения, как мои родители, ― поверх попыток Василий Лукич что-то сказать рассыпался в благодарностях его бывший воспитанник.
― Сергей Алексеевич, может, ещё не поздно…
― Я вот вспоминаю, что мне мои знакомые говорили о своих гувернёрах, и только сейчас сознаю, как мне повезло, что отец нанял именно вас, вы были мне как родной… У вас прямо-таки чутьё, талант к детям, вот если бы у меня были дети, сыновья, то я бы вас непременно попросил заниматься их воспитанием, и если бы дочери, то тоже попросил бы, ― уже заговариваясь, продолжал Серёжа. ― Я, я очень постараюсь вас ещё навестить, ― пообещал он, пытаясь представить, как он приходит сюда завтра или послезавтра, чтобы успокоить своего гувернёра, которого он, конечно же, взволновал своим неожиданным посещением, но внутренний голос ему упорно повторял, что шанса успокоить Василия Лукича у него не будет. ― До свидания.
― До свидания, до свидания, Сергей Алексеевич, ― сдался под натиском дифирамб своего воспитанника Василий Лукич, печально улыбнувшись ему напоследок. Он понимал, что Серёжа впутался в какую-то историю и пришёл проститься с ним, но за десять лет, что они были врознь, он утратил право на откровенность своего подопечного, а потому не стал домогаться признаний.
Вот и всё ― с Василием Лукичом он встретился, расстроил доброго человека, но можно утешиться тем, что, может быть, Ипполит перестанет изводить его, узнав от постороннего, что он дорог своему гувернёру, значит, всё прошло не так уж плохо. И всё же эти Цвилины, этот несчастный мальчик ― нет, это не совпадение, не бывает накануне дуэлей таких совпадений. Серёжа бодро зашагал прочь от их особняка, с удивлением обнаружив, как ещё высоко стоит солнце, будто дремавшее в лёгкой дымке, и даже не думает катиться к горизонту, ещё даже не было двух часов. «А куда я так тороплюсь?», ― изумился он своей скорости, и впрямь спешить ему было некуда, ведь вчера он смог выудить из своей фантазии только прощание со своим воспитателем, и на том его блестящий план заканчивался. Впереди него простирались штормовым морем ещё восемнадцать часов до смерти, а единственная щепка, в которую он с таким упоением вчера вцепился, пошла ко дну. Ах, почему он не пошёл к Цвилиным вечером, что делать теперь? Что делать? К кому идти? Куда идти? Зачем идти? Он ещё раз посмотрел на высоко парящий солнечный диск, и вдруг осознал, что завтра к полудню он вполне может лежать бездыханным. Он больше никогда не увидит вот такого разгара дня и солнца в зените, никогда, и сегодняшний вечер и ночь — они тоже будут последними. И осени уже не будет, он никогда больше не будет прятаться от дождя под зонт, не будет наблюдать, как морщатся и желтеют листья, не будет потирать замёрзшие руки и кутаться в пальто, и 1893-ий год и все последующие года уже не наступят.
Вдруг он заметил очень заурядную, но показавшуюся ему в этот момент ещё одним дурным предзнаменованием картину: маленькую старушку, одну из тех приятных пожилых дам, которых легко вообразить и девочками, и невестами, и взрослыми женщинами, везли в каком-то жутком чёрном ящике, скрывавшем её ноги и нависавшем большим капюшоном над её головой(2). «Гроб», ― подумал Серёжа, с ужасом глядя на это сооружение для прогулок. Его ужас не смутил ни разговор этой пожилой дамы с толкавшим её экипаж сзади широкоплечим парнем, ни то, что она была, кажется, вполне довольна своей прогулкой и не ассоциировала свой транспорт с гробом, но он только и мог, что глотать воздух, созерцая, как к нему приближается эта жуткая конструкция. Когда же этот гроб для живого человека поравнялся с ним, старушка ещё и приветливо посмотрела на него, но у Серёжи всё похолодело внутри от этого взгляда, будто приглашавшего его куда-то.
Поверхностное отвращение к гибели овладело им, не страх перед загробным миром, а именно отвращение к неподвижности собственного трупа, к чёрному костюму, к тесным стенкам сбоку, снизу, сверху и повсюду, к бумажке с молитвами на холодном лбу. Он не мог перевести дыхание и чувствовал, как у него немеет тело. «Я ещё живой, мне рано коченеть», ― встряхивая плечами, чтобы проверить, слушаются ли они его ещё, твердил себе Серёжа.
Домой он пришёл, ощущая что-то среднее между параличом и лихорадкой, как бы противонаучно ни было это состояние, но его и впрямь трясло, и одновременно с тем ему казалось, что он не может даже пальцем шевельнуть. «Что делать? Что делать?», ― опять и опять с остервенеем допытывался он у себя, будто считая, что какая-то его часть знает ответ на этот вопрос, но из зловредности решила утаивать его. Зачем же Роман Львович организовал ему целых два выходных дня, сейчас бы он был хоть чем-то занят. О чём думал Роман Львович, когда говорил о том, что сорок часов — это мало, если это невыносимо много, лучше бы они стрелялись сегодня, а ещё лучше вчера. Это невозможно терпеть, будто тебя заставили смотреть, как по капельке из тебя вытекает вся кровь, будто тебя убивают все эти сорок часов — в таком состоянии люди и пускают себе пулю в висок, когда ждать развязки, даже если она будет не столь трагичной, как самоубийство, уже нет сил.
«Но люди так часто умирают, кто знает, не было бы дуэли, может, я бы проломил себе череп, поскользнувшись на ступенях. Чего боятся? Можно стать жертвой ограбления или террористов, к примеру. Но ведь не жил же я прежде, опасаясь всего подряд, не трясся же каждый день, оттого что могу споткнуться и упасть, как сегодня упал Ипполит в руки Василий Лукич, в руки смерти? Что пугаться похорон? Их живые придумали для живых, это только церемония прощания, мертвецу на самом деле всё равно, где и как его хоронят, его уж нет. У него есть другие заботы, кроме как из праздной ностальгии контролировать, как обходятся с его останками. Все траурные венки, надгробные плиты — я этого уже не увижу, мы не можем существовать одновременно, это всё будет не для меня, ― унимая дрожь, растолковывал сам себе Серёжа, ― страшно пока ты жив, а потом что трепетать перед символами того, что уже случилось, если они лишь эмблема». Вынужденный всё время как бы подталкивать свои мыли, которые могли, словно необъезженная лошадь, или нестись куда-то против его воли, или стоять как вкопанные, он попробовал обобщить свои страхи и задумался над тем, все ли не находят себе место перед тем, как им предстоит рискнуть жизнью, или есть смельчаки, которые хладнокровно дожидаются своего часа: «Вот Михаил, положим, любопытно, что он нынче делает? Готовиться к дуэли? Стреляет по мишеням в своём саду? Сочиняет элегию? Может, просит Лукрецию Павловну погадать ему? Спокойно ему теперь или он тоже страшится, как я?»
Не то чужие метания заволокли ему собственные, не то гордыня, не желавшая мириться с тем, что его соперник может вести себя сейчас многим достойней, растолкала Серёжу, и какое-то волшебное самообладание вдруг покрыло его, как панцирь покрывает рака. Единственно верным способом сохранить это присутствие духа он посчитал самое заурядное времяпрепровождение — нужно иметь много мужества, чтобы послать записку Трощёву, что он будет ночевать в Петербурге, а не на даче, неспеша трапезничать, читать что-нибудь, давать распоряжение прислуге, когда знаешь, что завтра можешь погибнуть, главное, не выискивать всюду знаки, как средневековый астролог. С небывалым аппетитом отобедав, Серёжа удалился в библиотеку в надежде с помощью хитросплетений какой-нибудь повести тот эффект окончательно свергнуть свои горести с трона единственно занимавшей его темы.
В библиотеке он схватил почти первую попавшуюся ему в руки книгу, но докончив первую главу, он понял, что перед поездкой в Москву уже читал этот роман. Попытка начать что-то новое не увенчалась успехом: персонажи путались между собой, то раздваиваясь, то соединяясь, а их характеры и биографии смешивались в одно сплошное месиво, так что Серёжа удивлялся, как старик вдруг молодел на тридцать лет, дипломат перевоплощался в своего брата-моряка, а вдова-аристократка вдруг разделялась на двух мало знакомых между собой дам — в конце концов он бросил затею пытаться пробиться сквозь незнакомый сюжет и пошёл протоптанной дорогой, снова найдя на полке «Красное и чёрное».
За постепенным стачиванием второй половины книги, а первую он помнил слишком хорошо, чтобы она увлекла его, он досидел до сумерек, когда уже пора было зажечь свечи, чтобы без труда разбирать написанное. Думы о грядущей дуэли и собственной смерти забились в щели, всполошенный громким топотом сюжета, но осмелели, когда главному герою вынесли смертный приговор. Но всё же отсечение головы гильотиной лишено того элемента игры, которой присутствует в дуэлях, на казни не может повезти или не повезти, и это было для Серёжи формальным поводом, чтобы отделаться от навязчивой аналогии между собой и персонажем книги. Взяв барьер с казнью, он продолжил читать, чтобы оступиться на предложении: «Знай: я всегда любил тебя, я никого не любил, кроме тебя»(3).
В прошлый раз это простое, даже слащавое предложение нисколько не тронуло его и уж никак не заслужило такой длинной паузы, но сейчас оно будто украло у него умение читать дальше, все слова после этой реплики снова каким-то странным образом складывались в неё. «Я всегда любил тебя, я никого не любил, кроме тебя». Как тоскливо ему сделалось от этой фразы, будто отравившей его, как грустно…
― А кому бы я мог сказать тоже самое? — обомлел Серёжа, наблюдая за бившимися как зверь в клетке огоньками на канделябре.
― Ни-кому-у, ни-кому-у, ни-кому-у…― отрывисто зазвенели ему в ответ часы с первого этажа.
Никому, да, правда, некому говорить это, некому. Одиночество пышными клубами дыма обступило его, закрывая всё вокруг него, и что было необычного в этом чувстве так это то, что его не могла развеять ни одна душа на свете, как это обычно бывает: достаточно, чтобы кто-нибудь отворил дверь и произнёс пару ободряющих слов, и вот уж туман растаял; но одиночество, которое испытывал теперь Серёжа, будто налило его сердце вместо крови, и прогнать его было невозможно. Он опустил глаза в книгу и перечитал реплику героя про любовь ещё раз и ещё. Поразительно, но что же ему сказала в ответ его возлюбленная Серёже было как-то безразлично, он завидовал только этому чувству самому по себе, а не тому, что оно откликалось в ком-то взаимностью, хотя он не раз слышал утверждение о том, что любовь непременно должна быть обоюдной, иначе это уже не любовь. Интересно, почему? Потому ли что слово «любовь» так прочно соединилось в людском сознании со словом «счастье», что если какая-то привязанность не приносит довольства, то её тут же объявляют самозванкой и клеймят одержимостью или страстью, или как-нибудь ещё. Все требуют с любви счастья, как с коровы молока или козы шерсти. «Послушать этих мудрецов, так любовь должна быть с самоваром и вязанкой бубликов, чтобы им было поудобней любить, и не приведи Господь этому чувству нарушить комфорт такого ленивца», ― хмыкнул Серёжа. Философские мысли редко посещали его, но теперь близость смерти давала ему право рассуждать несколько отстранённо об обществе, к которому он уже не полностью принадлежал, по крайней мере ему так казалось. Вдоволь поязвив над тем, как чисто филистерские идеи пытаются возвести в ранг морали, а иногда и высокодуховности, он, одурманенный скорбной печалью, принялся препарировать собственную биографию.
Как оказалось, на звание его единственной более-менее крепкой привязанности претендовала только Ани, хотя бы он не помнил периода, чтобы он совсем ничего к ней не испытывал — напротив, временами бывало так, что ему были безразличны все, кроме неё. Не то чтобы он обожал её, но та постоянно меняющаяся в своих пропорциях помесь чувств к ней, увы, не всегда самых добрых, была лучше и живее окаменелого уважения к отцу или равнодушной благожелательности ко всему миру, ко всем знакомым и незнакомым. Но провозгласить это любовью ему мешали воспоминания о причинах будущего поединка: одно дело любить и мучаться самому, но любить и мучать нельзя. «Для меня не было секретом, что Михаил ей не мил, но не я ли упрямо подводил её к этому браку? Куда же в этот момент удалилась моя братская нежность к ней, которую я сейчас от отчаянья старюсь себе приписать?» ― с горечью смёл он умиротворившую его на секунду иллюзию, не желая обманываться перед гибелью, когда наоборот принято смотреть в лицо правде и отбрасывать всякое лицемерие.
Точно, без доказательств всяческих теорем он мог сказать, что любит только Кити. Наверное, несколько глупо было осознать это через три месяца разлуки, но впечатление, произведённое этой женщиной, не растаяло за всё лето и сверкало даже ярче, чем в мае, когда они так часто виделись. Разумом он понимал, что их встреча была только превратностью судьбы, которая что-то напутала в своих стройный расчётах, и она ничем не закончится, но иногда он всё-таки мечтал пресечься с ней у Облонских ещё раз, чтобы на сей раз в том, что их свёл случай был какой-то смысл, хотя в его нынешнем положении надеяться на это было несколько самоуверенно.
За окном уж наступила ночь, пролёгшая вдоль бесчисленных особняков и фонарных столбов непрозрачной густой темнотой, пившей слабое мерцание огней. Было ещё не так уж поздно, в такие часы обычно приятно разгуливать по дому в халате и тихонько переговариваться с домашними, подлавливая на этот шёпот безмятежный сон, или забавляться гипнотическим действием луны, похожей на отражение большой лампы в плавно колеблющемся чёрном море ночного неба, но Серёжа, ещё хватавшийся за некие заведённые ритуалы перед дуэлью, отправился в свою спальню, хотя спать ему совсем не хотелось.
Что делать в такую ночь, в, быть может, последнюю ночь? Неужели перед смертью надобно отоспаться? Зачем? Зачем, если смерть это, говорят, всё равно что сон? Серёжа закрыл глаза, чтобы увидеть себя распростёртым на снегу с ещё живой кровью, расползающейся по его рубашке, и неподвижными глазами, чтобы увидеть себя мёртвым. Что меняется в тот момент, когда человека пронизывает пуля? Положим, течёт кровь, повреждаются органы внутри, но что ещё? Ведь смерть это не просто потеря определённого количества крови или рана в груди. Куда девается сам человек, его мысли, чувства, чаянья, куда это всё уходит? Неужели просто исчезает, не оставляя никакого следа?
― Что же ты задаёшь такие вопросы, будто никогда не держал в руках Библию и не учил с отцом о том, что происходит с человеческой душой после гибели тела? — обратился он сам к себе. ― Ад и вечные мучения для грешников, а для праведников рай и вечное наслаждение. Вечные мучения — бесконечные пытки огнём, но как же душе может быть страшен огнь, когда обжечь можно руку или лицо, но никак не душу. Что же это такое? Душа наказывается так же, как и тело, тогда зачем же их разлучать? Ну, положим, что муки в результате бесконечных ожогов страшны для всех — тут всё сходится, но вечное блаженство… Вечные наслаждения, но разве человек не пресыщается ими ещё при жизни? Да и что такое наслаждения для человека — это всё то, что церковь клеймит грехом. Таким образом верующий человек должен отказать себе во всём сейчас, чтобы затем получить всё когда-нибудь после. Он не смеет жаловаться на свои болезни, надеясь излечится после смерти, он должен не роптать на холод и голод, соблюдая пост, чтобы потом после смерти нежиться в раю, где всегда замечательная погода, и наедаться от пуза, не сверяясь с календарём. А как там у мусульман? По семьдесят две гурии(4) каждому правоверному, который при жизни мог довольствоваться лишь своими жёнами, но при том, храня верность своим супругам, он уж предвкушает, как будет в награду за своё целомудрие предаваться разврату. В обоих случаях священные книги апеллируют к нашему телу, к чувственному, в аду грозятся муками, в раю обещают удовлетворение тех наших желаний, которых при жизни мы должны стыдиться как недостойных. А всё потому, что запугать или прельстить человека чем-то больше, чем физической болью или физическим удовольствием невозможно.
Рассуждения о подобных вещах впервые свободно текли по уму Серёжи, не задерживаясь ни у одной преграды, словно горная река после разрушения плотины. Почему он богохульничал так смело в момент, когда другие, наоборот, становятся донельзя набожными, он не понимал, но мысли его приобрели странную чистоту, ясность, он не делал над собой никакого усилия, чтобы дойти до них, чтобы распутать какое-то противоречие, и неправильно было прикрывать путь этому роднику догматами или страхом подумать лишнего.
― Но оставим телесность души на совести попов, которые всегда заботятся о многочисленности своих прихожан, а не об их искушённости в философских вопросах. Может ли душа вечно страдать? Пожалуй, и адский огонь для этого не понадобится, только вот зачем ей вечно страдать? Наказание ведь должно отбивать охоту нарушать какой-либо закон в последствии или являться местью, но грешнику негде грешить в загробном мире, а месть для Бога слишком мелко, ― продолжил размышлять Серёжа, открывая окно. ― И разве страдания заставляют нас раскаиваться? Разве ребёнок, когда он поставлен в угол, жалеет о своей шалости, а не о том, что его поставили в угол? Да, возможно, он впредь будет вести себя примерно, но лишь для того, чтобы его вновь не поставили в угол, а ежели ему сказать, что новая выходка не будет сопровождаться наказанием, он будет спокойно проказничать. Ну ладно, положим, есть ещё и муки совести, хотя тот, у кого она была, был покаран ещё при жизни, но существуют и отъявленные негодяи, гордящиеся своими злодействами, что делать с ними? Неужели в них просто будет ввинчиваться стыд, как шуруп в какой-нибудь механизм, чтобы они тоже мучились? Но почему было не ввинтить это чувство морали и ответственности за содеянное в них раньше? — удивился он. — С карой всё ещё не так сложно, вот с наградой… На какое же безволие обречены все те, кто попадает после смерти в рай, вечно любоваться одним единственным существом и пребывать в благодати от этого? Если это так, то перед входом в рай нас должны лишать всех наших желаний, всех порывов, чтобы мы довольствовались лишь этим вечным созерцанием и не роптали на своё блаженство. Но что мы такое, если не наши желание и то, на что мы готовы пойти ради них? Будем ли мы самими собой, если потеряем все наши чаянья? Как будто бы да, ведь если от целого отнять часть, оно не становится чем-то другим, но если картину вымазать побелкой или оттереть краски спиртом, разве это будет всё та же картина? И разве отсутствие желаний, апатия, сплин — не есть одно из худших наказаний? Хочу ли я сейчас чего-то? Нет. Счастлив ли я в эту минуту? Тоже нет…
Дышавшая прохладой и невесомой тревогой ночь поманила его, и он глубоко высунулся из окна навстречу ей, так глубоко, как никогда бы не высунулся в любую другую ночь. Плотная чернота вокруг была заполнена странной сладостью, не нервозной и пронзительной, как трепещущие на шее у девушки мириадами бабочек духи, а мирной и нежной, той сладостью, которой пахнет молоко. К белоснежной луне подкралось полчище туч, они медленно наплывали на неё, пока не скрыли её совсем, как веко глаз, и она не потухла в их сетях.
― Вот это хорошо, ― прошептал Серёжа, глядя туда, где раньше висел месяц, ― вот это хорошо, надеюсь, смерть на это похожа.
Но всё же хотя он вообразил себе смерть чем-то вроде убаюкивающей пустоты, ему снова сделалось не по себе, снова захотелось плакать, пускай он почти примирился с собственной гибелью. Вполне осязаемое, прижизненное одиночество снова оттащило его от одиночества, на которое обречён умирающий. Он опять начал вспоминать сегодняшнюю встречу с Василием Лукичом, сминал и распластывал её перед собой как комок сырой глины, потом ужин с кузеном, воскресное свидание с отцом и сестрой, но ни одно из этих воспоминаний не приносило ему успокоения.
Взгляд его упал на кровать, и его осенило, что перед дуэлью было бы неплохо выспаться. Он забрался под одеяло, похлопал свою подушку, положил руки на грудь, чтобы в итоге уставиться в бледный потолок и слушать карканье собственного пульса. Не пролежав так и четверти часа, Серёжа в конце концов встал и вышел вон из комнаты, уже поросшей его страхом и тоской. В гостиной, куда он перебрался в надежде хоть подремать час-другой, было немногим лучше. Насильно затолкать себя в сон у него не вышло, с какой бы злобой он не зажмуривал глаза и не принимал якобы удобное положение на диване. Раздражённый на свою непокорную бодрость, он решил, что укротить её можно только усталостью, и, вспомнив свою подростковую привычку бродить из комнаты в комнату, пошёл обходить дозором дом своего родителя. Гостиные, коморки, пустовавшие спальни прощались с ним одинаковой темнотой, нарушаемой лишь седенькими близорукими светом луны, отчего узнавать их приходилось по памяти. Усталость так и не пожелала его почтить своим визитом, но по крайней мере он был занят тем, что пародировал привидение, осматривающие свои владения, впрочем, к этой роли ему как раз впору было приноравливаться. Несмотря на ту полную уверенность в собственной победе, буйно цветшую в его душе ровно двое суток назад, Серёжа теперь чувствовал себя абсолютно обречённым — он мог поклясться, что завтра умрёт. Ему казалось, будто смерть уже поставила на него свою печать, как почтовый штемпель на письмо, что он уже немного мёртв, и от этого страшного тавра ему уже не отделаться, хотя стоило признать, что смерть была с ним в высшей степени галантна, сколько намёков она послала ему перед тем, как замахнутся на него своей косой…
― Интересно, почему смерть изображают старухой с косой, откуда такая народная фантазия? И почему смерть это она, ведь если уж так рассуждать, гораздо чаще убивают мужчины, взять хотя бы войны, те же дуэли, ― задумался Серёжа. — Возможно, разгадка кроется в любви человека к контрастам и противопоставлениям: мать даёт жизнь, а смерть — тоже женщина — её забирает. То есть смерть как бы противомать, ― заключил он, но неологизм «противомать» показался ему несуразным: ― Альтермать? Амать? Контрмать? — продолжил он сочинять название для своей мифологической концепции, но новые варианты были не многим лучше изначального, впрочем, это мрачноватое словотворчество определённо его развлекало: ― Иммать? Нонмать? Антимать?
На этот многократный призыв, пускай и с потешными латинскими префиксами, из его памяти не могла не явиться Анна Аркадиевна. Она так быстро вспыхнула перед ним посреди тёмного коридора, живая, радостная, и вновь исчезла, как фейерверк, на секунду взмывший над контурами зданий и тут же погасший. Обыкновенное ветхое одиночество, которое он всегда испытывал, вспомнив мать, на сей раз сжало его в своих тисках, и он бы почувствовал, как его раздавливает словно каменной плитой, если бы вокруг не было так до нестерпимого пусто. Почти вся его жизнь, не только последние часы, представилась ему чем-то вроде гигантского аквариума, по которому он плавал как рыба, и в какую бы сторону он не поплыл, нигде ничего не было, кроме воды и круглых стеклянных стенок, а если что-то поблёскивало вдалеке, то ему оставалось лишь наблюдать из своей прозрачной темницы за тем, что происходит снаружи. Да, вне этой склянки была настоящая жизнь, была дружба, была любовь, были поражения и победы, были горе и радость, но они могли только промелькнуть мимо неё, и он, пленник этой склянки, мог прельститься ними и попытаться угнаться, но куда бы он не сунулся, везде было одно и то же, одно и то же… перед ним опять возник образ мамы, и он, уж не надеясь хоть немного полюбоваться ею так, отправился искать её фотографии в семейном альбоме.
Найти что-либо и тем более рассмотреть портрет в таких потёмках было невозможно, а потому Серёжа, обнаружив, что находится неподалёку от кабинета Алексея Александровича, ворвался туда и наощупь нашёл керосиновую лампу и коробок спичек. В детстве его бы очень изумило отсутствие у себя положенного пиетета к этой комнате, мимо которой он боялся лишний раз пройти и некогда служившей для него обителью грозного и строгого божества, но он уже обтесал своё внимание под одну-единственную задачу, а потому не смог ни расхвалить, ни поругать себя. К счастью прислуги, которая давно мирно спала, их младший патрон быстро нашёл альбом на каминной полке в гостиной, и не успел никого перебудить, так как нетерпение, будучи избытком какого-то чувства и одновременно невозможностью удовлетворить это чувство, нередко выливается в шум.
В неясном рыхлом свете лампы, будто тоже желавшей дремать вместо того, чтобы вытаскивать из темноты старые фотографии, Серёжа открыл альбом и стал осторожно выискивать в нём мать, словно боясь спугнуть её, если он будет раздражённо перелистывать страницы. Чинно восседающий за столом двоюродным дед, молодой отец и дядя вместе, потом ещё дядя в вицмундире, потом дядя с какой-то женщиной, по утверждению Ани, якобы с невестой, и снова отец — всё это быстро бесследно пролетело перед его уже уставшими глазами, которые никак не хотели привыкнуть к свету и всё норовили отбиться от него выступавшими слезами. Затем немногочисленное семейство Карениных сменялось Облонскими. Тут уж Серёжа мог написать целую эпопею при желании, каждая перемена происходившая в семье Облонских имела для него своё отражения на фотографиях: в исчезновении князя Аркадия и его жены княгини Елены он ясно видел их смерть, в том, как держалась Катерина Павловна с его маленькими дядей и мамой, он угадывал то, что она не сразу привыкла и привязалась к племяннику и племяннице, которых поначалу чуть сторонилась. Узнавать свою матушку он начинал лет с тринадцати, то есть он понимал, что статная девочка с ленточкой в чёрных кудрях — это его мама, но тех черт, которые он так хорошо помнил и так любил, ещё не было. Ребёнком ему очень нравились снимки Анны, сделанные приятелем её брата по английской моде(5), где она то смотрелась в зеркало, то читала книгу, то обнимала сливу в саду, то сидела и улыбалась на качели, которую придерживал Стива. Идиллия поместья Катерины Ивановны прерывалась разворотом со свадебными фотографиями: гордый и довольный дядя Стива с ещё невероятно, неправдоподобно свежей и молодой, как белая сирень в росе, тётей Долли, которая с обожанием, предназначенным её мужу, смотрела прямо в камеру, и родители Серёжи. Контраст между этими двумя парами молодожёнов ослепил его: как жалась невеста его дяди к нему, как дядя наклонял к ней голову, казалось, фата Дарьи Александровны как-то приделана к фраку её жениха, и они просто не могут отойти друг от друга — и как его матушка втискивала свой букет из флёрдоранжа между собой и своим мужем. Он даже сгорбился над столом, не веря в то, что этот странный жест раньше ускользал от него, но нет: сколько он не всматривался, а новоиспечённая мадам Каренина всё так же отталкивала своего благоверного цветами померанца. Прочитав в Анне какую-то странную даже для невесты растерянность, её сын вспомнил о втором персонаже этой фотографии и поспешил перевести взгляд на Алексея Александровича, но он не успел определить, какое было у него выражение лица ― то, что он был на двадцать с лишним лет старше своей супруги застилало собой всё остальное.
― Нет, быть не может, ― сказал он себе и принялся листать альбом дальше, чтобы убедится в том, что разница между его родителями зияла не так ярко, но с каждым снимком он убеждался в обратном. — Да он же старик для неё! — прошипел вполголоса Серёжа, поражённый своим открытием.
Арифметика в его голове давно уж сложилась, и то, что мать выходила замуж за его отца, когда тот был вдвое старше её, не было для него тайной, но до сегодняшней ночи этот факт не имел такого осязаемого воплощения. Дело было даже не в том, что у Алексея Александровича к сорока годам не доставало волос, или в том, что у него уже давно пропала детская полнота в лице, нет, то, как он стоял, то, как он смотрел, то, как он прижимал ладонь к своему вицмундиру — вот, что было не так, вот, что было неправильно и нечестно.
― Так всё решилось ещё тогда, ― печально заключил Серёжа, ещё раз поглядев на приспособленный его мамой под щит светлый букет. — Ещё когда месье Вронского даже в помине не было, всё уже решилось.
Следом появлялся уже сам Серёжа, взрослея от страницы к странице. Он смело переворачивал всё дальше и дальше, всюду отмечая одну только матушку, но когда он открыл новый разворот, то обнаружил лишь себя с Наденькой и семейный снимок с отцом и Ани ― его матери там уже не было. Последними изображениями Анны Аркадиевны был её одиночный портрет, датированный декабрём 1873-го года, и фотография, которую они делали вдвоём с Серёжей незадолго до рождения Ани. Именно эта последняя фотография показалась ему самой тёплой, самой нежной и самой отчаянной, не то из-за того, что она была последней, не то из-за того, что он на ней был взрослее всего, а его давно почему-то больше умиляла близость между родителями и уже подросшими сыновьями и дочерями. Гадливости к даже совсем маленьким детям он не испытывал и признавал за молодыми матерями особую прелесть, но поделать ничего не мог: чем старше был ребёнок, тем больше его трогала нежность между ним и его матерью или отцом. Его симпатия к Долли, пожалуй, была не в последнюю очередь вызвана тем ласковым тоном, которого она держалась в общении не только с внуками, но и уже с взрослыми детьми; ту же Лукрецию Павловну он не мог обсмеять за её страсть спиритизму из-за тех задушевных отношений, которые связывали её с единственным сыном и искупали в его глазах любую её причуду.
Странно, но Серёжа до того, как ему на ум не пришла госпожа Маева с сыном, как-то позабыл о том, что у него завтра именно дуэль. Заволокший все его мысли туманом фатализм вытеснил грядущий поединок, а точнее, обернул его в неминуемую гибель, потому-то его на мгновение и озадачило то, что, оказывается, у него завтра дуэль, а не казнь, а Михаил ему не палач, а противник. Но подумав об этом, он ощутил в себе вместо той искорки, которая должна была бы утром зажечь его кровь и мозг неодолимой жаждой жизни и гневом на того, кто на эту жизнь покушался, только не смеющее подать голос смирение. Он снова посмотрел на фотографию своей матери, датированную концом 73-ого года — как бы она отнеслась к дуэли, что бы делала? Верно бы, велела повиниться перед Михаилом, открыться Владимиру Александровичу — словом, советовала бы избежать кровопролития любым способом, ведь для неё было бы главным, чтобы он остался жив, а не то сохранится ли за ним его положение, должность, да и как может быть иначе, когда любишь? Но что бы она сказала насчёт того, что послужило причиной вызова, как он вёл все эти месяцы с Маевым, с сестрой?
― Ничего бы она не сказала, потому что ничего бы этого не было, будь она жива, ― решил Серёжа, залюбовавшись маленькими чёрно-белыми глазами матери под слоем самодовольно поблёскивающего лака. Ну и что с того, что это была лишь фотография умершей женщины двадцатилетней давности, ему казалось, что ни у одного ныне здравствующего человека нету такого доброго, такого ласкового и приносящего умиротворение, как поднесённая ко лбу больного лихорадкой прохладная рука, взгляда. Ах, эти родные-родные глаза, это нежное выражение губ… Ни одного изъяна в этой щедрой, как лето, красоте, сотворённой словно не для того, чтобы польстить её обладательнице, а для того, чтобы другие могли увидеть что-то прекрасное и порадоваться его существованию, ни одного намёка на злобу или любой другой порок. Кто бы мог догадаться тогда, чем закончится её отнюдь не счастливая жизнь, когда она здесь сама и есть счастье, радость? ― Неужели отец думал, что такой, как она, никогда не захочется любви? Она ведь не то что мумия Лидия Ивановна, она ещё такая молодая здесь, ей-то тут всего…― он не поверил в то число, которое у него вышло после подсчётов, ― всего двадцать шесть лет, как мне сейчас.
Истерзанный бессонницей и жадный теперь до всяких знаков, разум Серёжи набросился на это совпадение, свирепо убеждая его, что это неспроста. Что значило это равенство между его возрастом и возрастом Анны Аркадиевны, он ответить затруднялся, но то, что оно доказывало что-то, Серёжа понимал кристально ясно. В загалдевшем вокруг него опьянении этой ночи и всех мыслей, которые напоследок наведывались в его голову, которую завтра, быть может, продырявит пуля, он различил прочитанную им сегодня в книге фразу и подумал, что он не погрешил бы против правды, если бы повторил её матери, но для клятв в любви он несколько припоздал. Всё же с её смерти прошло столько лет, есть ли смыл кричать ей это вдогонку, услышит ли она?
И снова он, совершив такой длинный путь за сегодняшнюю ночь вернулся к тому, с чего начал. Собственное сердце тяготило его, и ему было страшно идти с ним на дуэль, но он всё не мог придумать, кому бросить его, а потому умереть ему завтра придётся вместе с этим грузом... Поцеловав портрет Анны, он погасил лампу и медленно поплёлся в свою спальню, не чтобы отдохнуть перед поединком, а чтобы просто все эти мытарства и разоблачения наконец пресеклись сном.
В третий раз за ночь устроившись в постели, он почти не дышал, словно кто-то лопнул его лёгкие, и их нельзя было слишком наполнять воздухом, и спрашивал себя о том, почему бы ему не умереть сейчас, если завтра его всё равно убьют — так хотя бы не будет в последствии мучится Михаил. Что-то позади изголовья кровати ему мешало, но он никак не мог понять что. Приподнявшись на локте, он увидел, что уже светало. Побелевшее, словно выцветавшее небо на минуту пробудило его, сквозь усталость он почувствовал дурманящую нездоровую бодрость, какая бывает при жаре.
― Что, уже? — испугался он, не в силах успокоится и даже положить голову обратно на подушку, будто чтобы не проглядеть, как тучи всё дальше и дальше напитываются утром. — Да я ведь и глаз не сомкнул! Как же мне стрелять?
― А ты намерен стрелять в этого бедного юношу, которым ты продолжал играть даже тогда, когда отчаялся выдать за него свою сестру, уже не ради выгоды, а просто из малодушия? — ответила его же голосом вдруг утишившая его тревогу пелена. — Подумай, многие огорчаться, если ты погибнешь через четыре часа, но лишь огорчаться, твоя смерть не будет крахом ни для кого, ни для твоего отца, ни для Ани, ни для тёти Долли, ни для её сестры; а теперь вообрази, что станет с родителями Михаила, похоронившими столько детей, если их единственный сын погибнет,― с вкрадчивым укором дальше убаюкивало Серёжу это странное наваждение. — Разве справедливо будет, если ты завтра убьёшь Михаила?
― Нет, а если он меня, то, может быть, и справедливо, ― сказал уже не то Серёжа, не то марево, говорившее его голосом перед тем, как он провалился в сон.
1) Имя питомца Ипполита является транскрипцией видового эпитета снежного барса на латыни ― Panthera uncia.
2) В английском языке такие приспособления для прогулок называются Bath chair (по названию знаменитого курорта города Бата, а не от слова ванна, как можно подумать), таким транспортом в основном пользовались пожилые или больные люди, хотя он и не является полноценным аналогом инвалидного кресла. Bath chair могли достаточно сильно отличаться друг от друга по форме (встречаются те, которые на самом деле похожи гроб, но чаще они напоминают скорее с рикшами), материалу, тому, что приводит в движение такую коляску, есть ли у не руль и так далее.
3) Эти слова произносит во второй части в сорок третьей главе романа Стендаля "Красное и чёрное" Жульен Сорель, когда его навещает в тюрьме его возлюбленная мадам Реналь, за покушение на чью жизнь ему и был вынесен смертный приговор.
4) Гурии — в исламе райские девы, которые станут жёнами праведников. Они прекрасны и невинны и иногда трактуются как символ мистической любви. Стоит заметить, что в Коране нигде не фигурирует нескромное число семьдесят два и вообще не упоминается количество гурий. Некоторые исследователи Корана и вовсе считают, что в гурии это земные женщины после смерти, которых Аллах награждает вечной молодостью и красотой, а не ангелоподобные наложницы.
5) В середине XIX века в фотоискусстве появилось ответвление, названное художественной фотографией. Такие снимки часто делались не в студии, а дома или на природе, запечатлённые на них люди не обязательно позируют или делают это несколько неестественно и манерно. Пионером художественной фотографии считается, например, леди Клементина Гаварден, прославившаяся фотографиями своих дочерей на ежегодных выставок Королевского фотографического общества в 1863-1865 годах.
Настойчивый шёпот камердинера смял лёгкий навес беспокойной дрёмы над Серёжей, возвестив его о том, что уже без четверти шесть. Сколько же длился его отдых, он затруднялся сказать, но судя по тому, что сон казался ему вполне осознанным состоянием по сравнению с теперешним опьянением, когда собственный камердинер казался ему призраком, галлюцинацией, а спальня миражом — вряд ли он спал больше пары часов. Вода, которой он обливался, сидя в ванной, насилу отобрала у комнаты узурпированные ею свойства: до того стены шли какой-то рябью, чуть волновались, как озеро в непогожий день. Впрочем, Серёжа не был уверен, что ясность мыслей теперь пойдёт ему на пользу, в конце концов, такой дурман в голове, коим он был обязан бессонной ночи, был чем-то вроде обезболивающего.
Камердинер у Сергея Алексеевича, как на зло, был расторопным и сообразительным, а потому легко догадался о том, куда едет его барин, и старался соответствовать мрачному духу такого опасного предприятия: он супил брови, иногда начинал удручённо кивать, будто подтверждая, что дело пошло не в шутку, и с торжественной бережностью, как невесте подвенечный наряд и фату, подносил Серёже одежду. Апогеем этой траурной церемонии, которая могла бы пройти мимо него, стал не терпящий возражений возглас Афанасия, по-видимому, долго думавшего перед тем, как сообщить своё решение:
― Вы, Сергей Алексеевич, как хотите, а я вас брить не буду. Уж наказывайте меня, но грех на душу брать не хочу.
― Брить? — неуверенно переспросил Серёжа.
― Не стану, — с нажимом повторил камердинер, приняв вопрос Каренина за приказ.
― Афанасий, ну что ты в самом деле? Хоть сервиз фарфоровый на счастье меня бить не заставляй, ― тихонько съязвил Серёжа, с ухмылкой глядя на своего непреклонного слугу, желавшего каким-то образом спасти его жизнь и своё место в приличном доме с помощью щетины.
― Смеётесь, Сергей Алексеевич? Ну пускай это суеверие, пускай глупость, ― попробовал зайти его камердинер с более рациональной точки зрения стороны: ― но от этого никому хуже-то не становилось? Если оно всё правда, так это же для вас спасение, а ежели нет, то от него и вреда никакого нет, всюду одна выгода.
― Неси бритву и помазок, сам всё сделаю. А если мне твои услуги больше не понадобятся, для тебя не будет затруднительным устроиться заново. Просто скажи, что ты рассуждаешь как Блез Паскаль(1), и всё как-то само… ― не докончив фразы, проворчал Серёжа. Не то чтобы ему было так необходимо выбриться или просто наперекор Афанасию игнорировать приметы, но чем-то занять себя было нужно.
От одного воспоминания о вчерашней ночи его пробирала дрожь — нет, лучше бы он провёл её в самом грязном кабаке, слушая звуки зачинающейся пьяной драки и пошлые куплеты сатира Романа Львовича, распевающего их на пару с какой-нибудь развязной девицей, чем так. Размышления о смерти и всём потустороннем теперь представились ему чем-то вроде попытки из хорошо освещённой комнаты рассмотреть тёмную улицу — можно различить какое-то слабое движение, заметить, как мелькнула тень, но эти наблюдения мало что проясняют, и в итоге обнаруживаешь, что разглядываешь собственное отражение в стекле, а оно Серёже не очень нравилось.
Уже будто и не совсем живой, он маялся своим полным бездействием, гибель уже связала его по рукам и ногам — ему хотелось вырваться напоследок из этих объятий, совершить какой-то поступок, но всё было не то. Любые события, кроме одного, остались позади. Покончив с бритьём и одеванием, он вышел из своей спальни, глубоко убеждённый в том, что сюда он больше не вернётся, что все населявшие её предметы: кровать, стол, комод, зеркало — больше не принадлежат ему.
Странно, перед дуэлью обычно радуются тому, что все долги закрыты, что всё сделано, а Серёже отчаянно жаждал припомнить что-нибудь, чего он не поспел, что-нибудь, что возразило бы его участи, но предлога, оправдывающего его задержку на этом свете, не находилось. Что самое скверное, это не было результатом его стараний в последние два дня, случись с ним, например, удар, такой якорь тоже не отыскался бы, и он смог бы умереть с вполне чистой совестью. Положим, кому другому на его месте понадобилась бы неделя, чтобы всё довести до ума, со всеми распрощаться, а его Михаил мог застрелить ещё в ресторане ― ничего бы не изменилось. Ну не навестил бы он тогда своего гувернёра, было бы только лучше, ведь сейчас Василий Лукич, наверняка, горестно вздыхает и отсчитывает себе успокаивающие капли, гадая, какая же опасность грозит его непутёвому воспитаннику. Благо, Серёже хватило ума противостоять традиции, гнавшей его к отцу и сестре, и не наносить им прощальный визит. Прощание так или иначе является развязкой, итогом существовавших ранее отношений, а уж если оценивать то, что было между ним и Алексеем Александровичем с Ани беспристрастно, как оценивает дом судебный пристав, которого интересует лишь конечное состояние некого имущества, а не сентиментальные подробности и анекдоты, в некоторой мере извиняющие это состояние, то становилось очевидным, что хорошего было ничтожно мало. Нужно ли подводить под этим черту и расписываться в том, что сыновья нежность к отцу возникала в Серёже только через титанические усилия воли, а его искренние чувства к Ани всегда угождали в сети стыда. Объясняться стоит лишь в том случае, если такой финальный штрих может что-то исправить, если хочешь сказать, что некто имел вес в твоей судьбе больше, чем видится на первый взгляд, а сотрясать воздух поднятыми, как ил со дна реки, обвинениями, разоблачениями — просто недостойно.
Полно-полно, со всеми всё выяснено, а если кто и заблуждается на его счёт, так ронять их с небес на землю своими откровениями будет мелочно и жестоко. Пусть всё будет так, как есть: пусть Ани считает, что брат обожал её, пусть отец полагает, что он умер, защищая честь их фамилии, пусть Алёша мнит себя самым близким его другом, пусть все останутся при своих яхонтовых иллюзиях — их блеск намного лучше того, что было на самом деле. Главное, никто не станет ложно приуменьшать его привязанности, каждый отмеряет себе больше, чем ему принадлежало, и если потом на похоронах собрать воедино все те кусочки его сердца, которые присвоили себе его родственники и знакомые, то окажется, что сердец у него было около пяти-шести.
Правда, Кити точно поскромничает… Какое впечатление на неё произведёт весть о его гибели? Будет ей это огорчительно хоть капельку? Верно, она давно вбила себе в голову, что он уже грезит о новой пассии и вспоминает её с недоумением, не понимая, как она вовсе могла нравиться ему. Впрочем, откуда ей знать, что всё совсем иначе? Это для Серёжи её образ был действующим лицом в его жизни, а она сама и не предполагает, какую власть имеет над ним. С другой стороны, только ясновидящая или очень тщеславная особа ни секунды не сомневалась бы в том, насколько серьёзной была столь внезапная склонность.
― Как же я ей сказал? Я увлёкся вами. Увлёкся, увлёкся, ― повторял Серёжа, будто пробуя это слово на вкус. — До чего вульгарное, легкомысленное определение. Через два часа меня не станет, а она всю жизнь будет считать, что я просто ею увлёкся, что меня просто восхитило то, какая тоненькая у неё талия, и я перестал таскаться к Облонским, чтобы каждый раз при встрече с ней не гадать о том, такая ли же она стройная без корсета. Вот какого мнения она будет обо мне…
С ужасом осознав, что до приезда Трощёва осталось жалких десять минут, он вдруг заметался по комнате, словно человек, приехавший на вокзал и обнаруживший, что у него нет с собой билета. Недопустимо, недопустимо, чтобы она считала, что ничего не значила для него. Рокот от проехавшей мимо коляски будто толкнул Серёжу в спину, и ему показалось, что он медленно падает вниз, как во сне. Очнулся он уже с карандашом в руках, которым он торопливо уродовал лист бумаги.
«Дорогая Кити, ― а про себя он никогда не называл госпожу Лёвину иначе, оправдывая свою тайную фамильярность тем, что это имя просто ей очень подходит, ― в мае вы требовали, чтобы я сказал вам правду, но я обманул вас: я сказал, что увлёкся вами — это ложь, я не увлёкся вами, я люблю вас», ― после этого признания он уже не запоминал в каких выражениях отскакивали его мысли от графитного грифеля, с трудом он улавливал лишь суть, будто кто-то пересказывал ему его же письмо. Похвалы провидению за их встречу, заверения в благоговении перед ней, целый трактат о том, какая Кити замечательная, и просьбы не наказывать себя за колебания мужа — всё это промелькнуло перед ним так, словно это и не он писал.
Указав на обратной стороне своего послания адрес Лёвиных, Серёжа выскочил в коридор, где после серии достаточно хаотичных манёвров столкнулся с горничной, старавшейся аккуратно сложить для прачки строптивые гардины.
― Доброго утра, Сергей Алексеевич! — поздоровалась Наташа, убирая с его пути невысокую лесенку, по которой она взбиралась, чтобы снять шторы.
― У меня к тебе просьба, тут письмо, ― глухо произнёс Серёжа, уставившись на лужу из бархата у своих ног, ― если, ― он хотел сказать «если я погибну», но горло у него сжалось, будто не пропуская упоминание смерти, и он выдавил только неопределённое: ― если со мной что-нибудь случиться, отнесёшь его на почту, там есть адрес и имя, только не забудь, пожалуйста, это важно…
Служанка, вторя его доверительно-угрюмому тону, кротко заверила его в том, что он может не сомневаться в ней, а буквально через мгновение Афанасий доложил ему, что за ним приехали. Застыв, Серёжа медленно обвёл глазами коридор, осиротевшее окно и сочувственно молчавших слуг — так приговорённый к утоплению пытается насмотреться на землю и небо, которые вот-вот заменит вездесущая вода. И всё же как внезапно всё кончилось, оборвалось — сколько тысяч раз он переступал порог этого дома, и вот сегодня его сюда внесут уже холодным. Впрочем, собственная смерть показалась ему чем-то скорее непривычным, чем ужасающим, ведь сложно было представить эту бархатную штору распластавшейся по паркету, пока она всё время несла караул на окне, но всё же она лежит на полу, и ничего поразительного в этом нет.
Как бы вслепую спустившись с крыльца, а его незаметно для себя несколько шатало, месье Каренин увидал перед собой нарядный экипаж, в котором нетерпеливо пожимал плечами Трощёв. На улицах было абсолютно безлюдно, словно они были картонными декорациями в театре, разве что шуршали мётлами одинокие дворники, потому наперсник Серёжи, не таясь, начал показывать ему заготовленные револьверы. Сам же дуэлянт остался столь равнодушен ко всем изумительным характеристикам этих чудесных пистолетов, что его оруженосец усомнился в том, стрелял ли до этого когда-нибудь и через лесть попробовал уточнить это судьбоносное обстоятельство:
― В тебе что-то выдаёт меткого стрелка, знаешь ли.
― Меня мой друг когда-то на охоту брал, я в его краях по делу был, ну он говорил, что хотя бы глазомер у меня есть. Юра, ― протянул Серёжа, словно узнав нарисовавшийся перед ним портрет, и с диковинной беззаботностью прибавил: ― он на Волге живёт, я летом у него был два года назад, по-моему, в июле, он меня потом ещё приглашал к себе осенью приехать, мол, красота неописуемая там именно в октябре-ноябре, хотя осень она везде как осень, это только местные жители видят что-то особо поэтическое в родных пейзажах, а приезжий посмотрит и подумает: «что это у них за осень такая, то ли дело в нашей губернии», правда, Жорж?
― Ну каждый кулик, как говорится, ― рассеяно согласился Трощёв, резко забрасывая ногу на ногу. — А ты молодец, храбрый, ― похвали он своего приятеля, посчитав, что то, как развалился Серёжа, чуть прикрыв глаза, является следствием дерзкого пренебрежения опасностью, а не банальнейшей усталости.
― Да нет, Жорж, я очень трусливый, ― ухмыльнулся Серёжа. Будь он смелым, по-настоящему смелым, этой дуэли не случилось бы, просто так уж получилось, что цепочка малодушных решений привела к тому, что теперь ему приходится один-единственный раз проявить хладнокровие. Это, впрочем, началось с ним очень давно, он даже помнил, когда он струсил впервые, то есть не просто испугался шороха в темноте, а именно нарочно погасил в себе совесть, понимание того, как должно, ради собственного покоя.
Ему тогда было без малого десять лет, и он только первый год ходил в гимназию, потому отец ежедневно проверял его баллы. В кабинете у Алексея Александровича он встретил дядю, теперь он знал, что Степан Аркадиевич приезжал добиваться развода для его матери, но в то майское утро ему подумалось, что их гость явился к ним в дом из одной лишь прихоти. Серёжа тогда побыстрее вырвал из могучих ладоней дяди свою руку, которую тот будто пытался убаюкать, и улизнул к парадной лестнице, чтобы пару раз съехать с неё, пока никто не мог побранить его за это, но Стива таки нагнал племянника. Дядя быстро обвил его своей болтовнёй и расспросами о том, во что они играют в перерывах между классами, чтобы потом оглушить одной единственной фразой: Стива спросил у него, помнит ли он мать. И зачем он в тот роковой момент соврал, что забыл её? Всё это лицемерие, душевная лень, к которой его приучали с самой пропажи его матери. Конечно, так окуклившись в этом холодном безволии, которое принято называть рассудительностью, он не мог понять очевидную истину, что Стива спросил для неё, а не для себя. И всё бы в этой истории Серёжа мог простить себе — и ложь, и эгоистичность, и отсутствие проницательности, да только в его расположенном к математическому расчёту уме складывалась весьма красноречивая хронология: он заявил дяде, что его воспоминания о матери разбились о полтора года разлуки с ней, и в конце следующей недели она покончила с собой. Естественно, Степан Аркадиевич, повинуясь своему долгу посыльного, передал своей сестре жестокие слова её сына, и она этого не перенесла. Вины с мужа и любовника своей матушки он не снимал, но решающий удар Серёжа приписывал себе. Ему чудилось, что мать, измученная безвыходностью своего положения, попросила его о помощи, ища у своего любимого ребёнка утешения, а он отвернулся от неё, отвернулся и убил. Всё так страшно началось и так же страшно кончится.
Наконец они выехали из города, и Серёжа стал узнавать дорогу, ведущую к даче его отца, и хотя цель их утреннего вояжа с Трощёвым не была им забыта, он не смог не удивиться, когда кучер повернул не в ту сторону. Невнятная грусть прикусила его спокойствие, и ему показалось, что липы, мимо которых они проехали, жалобно шумели, зовя его по имени, и гнулись в его сторону, словно желая поймать своими ветками беглеца, пренебрёгшего ими. Он обернулся назад к отшатывающемуся будто в отвращении от их коляски пейзажа:
― Не смотри, не смотри, этого уже никогда не будет, ― велел он себе, когда последнее мужество отхлынуло от его сердца, и ему на секунду захотелось протянуть руки навстречу тому кликавшему его перекрёстку, ухватиться за него и не разжимать сведённых спазмом пальцев, чтобы ни что уж не могло оторвать его от этой двоившейся дороги.
От злополучных лип, в которых будто хором пели русалки, так они манили Серёжу, они отъехали не так уж далеко, когда тяжело дышавшие лошади наконец остановились, а Трощёв торжественно объявил, что вот они и на поле боя. К облегчению Серёжи, Маев со своим поверенным ещё не поджидал его здесь, а потому он, не соизволив даже отойти от экипажа, как это сделал его секундант, принялся разглядывать пока ещё не осквернённую ничьей кровью поляну и бесцветное небо, никак не решавшееся на хоть самый мелкий дождик. За ещё одну минуту этой тишины он бы многое отдал, если будущему покойнику вообще есть что предложить взамен на ещё несколько мгновений жизни, но тут из-за деревьев показалась карета его соперника. Не рассчитывавший, что последнее на его веку уединение так скоро кончится, он с растерянностью наблюдал, как к ним приближался чинно ступавший Кирилл Семёнович вместе с чуть отстававшим от него Михаилом. Выпрямившийся Жорж, доселе производивший какие-то непонятные ему расчёты, двинулся к ним и стремительно поклонился, тем же образом его поприветствовал Аброзов. Вдвоём они как бы не замечали самих дуэлянтов и бодро заговорили о том, что сначала отмеряют шаги, а уж потом бросят жребий, кому быть руководителем и чьи пистолеты использовать.
Деловитость секундантов показалась Каренину обидной, хотя никакой нарочитости в действиях Трощёва или Кирилла Семёновича не было, просто Серёже не хотелось получать пулю при чужих людях, которые тут же поймают его смерть протоколом и двумя подписями. Почему его и гибнуть заставляют по регламенту, театрально, вместо того, чтобы оставить его в покое, указав на любой приглянувшийся им пистолет — он бы отошёл вон в тот лесок и, в последний раз вдохнув, застрелился бы без зрителей. С другой же стороны, близость конца перебивала собой даже такое лакированное, казённое убранство этого поединка.
Отвлёкшись от подкидывавшего двадцать пять копеек Трощёва, Серёжа перевёл больной взгляд на своего противника, который не то всё время смотрел на него, не то по велению какого-то звериного чутья, уже явившегося стеречь его от гибели, опередил Каренина всего на мгновение. «Какой красивый», ― вдруг залюбовался он Маевым, но больше его поразила даже не внезапно открывшаяся ему правильность, мягкость черт его лица, которую он раньше принимал за слащавость, а общая трогательность, выступавшая из всего его образа, и блеснувшее на дне его глаз жалобное выражение. Михаил отчего-то передёрнулся, будто, ощутив, что по нему ползёт оса, и скрестил перед собой руки, выстукивая пальцами о плечи какую-то замысловатую мелодию, чтобы хоть немного упорядочить сотрясавшую его дрожь.
― Снова решка, ― прошипел Трощёв и, не скрывая своего недовольства, уже громче объявил: ― Господа, поединком будет руководить месье Амброзов, дуэльная пара будет его же.
Кирилл Семёнович разглядел в том, что жребий дважды отдавал предпочтение ему, небольшой аванс от фортуны для своего доверителя. Это приятное для него совпадение так взволновало его, что он даже не сразу сумел зарядить пистолет, чем заслужил особенно желчную гримасу от своего обделённого коллеги. Когда противников подозвали к середине, Серёже подумалось, что вот его настоящая жизнь и закончилась, осталось только короткое представление, которое ознаменует финал его заурядной биографии. Вялый, угрюмый как не очень чистая марионетка на растянутых верёвках, он схватил вслед за Михаилом покоившийся на шёлковой обивке револьвер. Та же залатанная высокопарным достоинствам растерянность, которую Каренин заметил в своём сопернике, даже когда они стояли не так близко, сияла ещё отчётливей вместе с быстро сжимавшейся на его запястье веной, показавшейся Серёже единственным одушевлённым созданием на всём белом свете, будто всё, кроме этой маленькой зелёной жилки, было мёртвым, рукотворным.
― Зря Жорж так хмурит брови, есть ли разница, его пара или Амброзова, я всё равно не буду стрелять, ― заключил Серёжа, проводя пальцами по холодному металлическому узору на рукояти револьвера.
Ссутулившись, словно стараясь спрятать от окружающих пистолет, он тяжело двинулся к своему месту. Пока он шагал к барьеру, чьи-то невидимые лапы по-хозяйски вцепились ему в рукав пиджака, а когда он сбросил его на землю, то впились уже в сукно его рубашки — крепкие, жадные, они тащили его куда-то, одновременно выжимая крик из его горла и лишая голоса. Кирилл Семёнович что-то пискляво забормотал о сигнале, количестве и очерёдности выстрелов и прочих малодоступных Серёже вещах, а ему всё так же мерещилось, что кто-то сзади душит его, и вместе с этим убийцей на него бросились, давя, как паука или змею, небо в густых облаках, сосны вперемешку с ольхами, Маев, силившийся сморгнуть свой ужас с той стороны поляны, замолчавший наконец Амброзов и даже его собственный секундант.
― Один, ― задребезжал голос Кирилла Семёновича, подгоняемый безумной дробью в ушах Серёжи. — Два, ― раздалось спустя секунду липкой тишины.
― Ах, неужели это и всё? — изумился он, ещё больше запрокидывая револьвер кверху и разжимая ладонь, боясь, что судорога нажмёт на курок вместо него.
«Три» утонуло в раскате от выстрела. Та невидимая рука, которая держала Серёжу за ворот, с силой дёрнула его и повалила наземь. Кто стрелял, он понял только по тому, что голова его лежала на чём-то, а взгляд натолкнулся на комья туч. Боли не было, мысли его не гасли, и он испугался этого, не понимая, отчего он, собственно, рухнул.
― О Боже, Миша, ну что же ты? Ты же себя погубил! — надрывался кто-то за него вдалеке.
Не разбирая смысла этих слов и не отдавая себе отчёт в том, что его слуха достигают хоть какие-то звуки, Серёжа в страхе протянул руки к своей груди, чтобы понять, куда он ранен, но вдруг его плечо так обожгло, что он застонал. К нему бежали, но он этого не замечал, всё заполонило это метавшееся по его сознанию ощущение, будто кто-то поливал его левую руку кипятком. Мир вокруг него смог прорвать эту стену боли и обратить на себя его внимание, только когда из ниоткуда появившийся бледный Михаил быстро затряс его за щёки. Вслед за страшным исступлённым лицом Маева он разобрал треск ткани и голос Трощёва:
― Месье Маев, вы сестрой милосердия решили сделаться? Извольте встать к барьеру! — гаркунл он.
― А перевязать? Он же ранен… ― как бы подсказал ему Михаил, будто не веря в то, что услышал.
― Кровь не льётся, успеется. Посмотрим, кого перевязывать придётся, и будет ли в этом толк. Я повторюсь, выстрел теперь за господином Карениным, займите свою позицию, ― потребовал Трощёв, подобрав с мокрой травы револьвер, и уже мягче обратился к своему доверителю: ― Твой черёд, правая рука у тебя целая, призови своё мужество. Ты ведь в силах продолжать дуэль?
Пренебрежительный тон Георгия давал основание полагать, что он оценил рану своего приятеля как не слишком-то серьёзную, и Михаил бы спасовал перед его бравадой, но Серёжа так ничего и не ответил Трощёву, только снова всхлипнув на выдохе.
― Давайте хоть морфин вколем, ему ведь плохо, ― возмутился он, отпихивая Трощёва от Каренина, словно его жестокосердие могло сделать раненому ещё больнее. — Кирилл Семёнович, ― воодушевлённо окрикнул Михаил своего секунданта в надежде встретить понимание и здравомыслие хоть с его стороны, ― ради всего святого, там в саквояже должен быть пузырёк и шприц, принесите, я вас умоляю!
― Угомонитесь вы, ― перебил его уже порядком раздражённый Георигий, видевший в таком приступе любви к врагам своим лицемерие и попытку обезопасить себя опьянением противника. Он обхватил Серёжу и принялся его усаживать, угрожающе зыркая на Михаила со злорадством суеверного человека, который тыкает в якобы ведьму образком.
В мгновение мир кувыркнулся и выпрямился перед Серёжей, который всё никак не мог полностью вынырнуть из одного лишь ощущения физического страдания, пускай оно уже не так властно сжимало его рассудок и позволяло отвлечься хоть на что-то. Однако Трощёв и Михаил до сих пор прорывались сквозь пелену боли, только если они ему её же и причиняли, задевая его плечо. Сзади ему говорил что-то ободрительное Жорж, но всё его восприятие упиралось только в несоответствие между чистым, ясным голосом его секунданта и стоявшим над ним Кириллом Семёновичем.
― Миша, что ты натворил? Ты же раньше времени, Миша… я же ещё не сказал тогда, ― потрясая перед собой вялой рукой, тихо произнёс Амброзов.
― Раньше времени? Вы о выстреле? — по-охотничьи вытянув шею, повторил за ним Трощёв. — Вы уверены? — ещё раз переспросил он и, получив утвердительный ответ, сам вдруг начал соглашаться с этим фактом, как бы наощупь вступая в эту версию: ― А вообще, вы правы, да, в самом деле… где «три», а где выстрел разделить было сложно, будто они прозвучали одновременно, впрочем, пожалуй, выстрел, был даже раньше… Ну что ж, месье Маев, будь по вашему, где там ваш волшебный морфин? — издевательски-любезно уступил он сострадательности Михаила.
Тот не двинулся с места и затряс головой в немом отрицании, последняя кровь, отличавшая его лицо от лица мёртвого, отхлынула, и кожа у него сделалась совсем блеклой:
― Нет, нет, неправда… ― поражённо ответил он.
― Что неправда? Ваш секундант сказал об этом, я, заметьте, молчал, пока у меня оставались сомнения. Или вы обвиняете Кирилла Семёновича в клевете? — поинтересовался Трощёв, как нарочно, припоздав с последней фразой, чтобы её услышал вернувшийся Амброзов. Уложив Серёжу обратно и подоткнув ему под голову в качестве подушки принесённый Кириллом Семёновичем саквояж, он перепоручил своего подопечного ему же, дабы окончательно вонзиться всем своим умом в трепещущего Михаила.
― Нет, ни в коем случае, это ошибка, ― пролепетал Маев.
― Ошибка? Это преступление, ― поправил его Георгий, притворившись, что он не понял, что его оппонент говорил не о себе, ― бесчестье, ведь дуэль ещё не шла, значит, вы обыкновенный убийца.
Уже хоть что-то различавший Серёжа с удивлением прислушивался к этому спору, не до конца понимая, на что пеняют его противнику, не потому что Амброзов хоть и стралался быть поаккуратней, но всё же не мог не давить ему на рану, бинтуя её, а потому что ни одно воспоминание на могло узаконить обвинения, которые вменялись Маеву. Михаил подскочил на ноги, и Серёжа различил, как на его лице вспыхнуло то выражение высокомерия, за которое его так много раз поносила Ани.
― Оскорблять меня вы не смеете, делайте, что вам положено, ― теперь в мгновение покраснев, будто у него разорвались под тонкой кожей все сосуды, заявил он. Горделивая осанка скрадывала полную беспомощность Михаила перед своей виной, за полминуты превратившейся из подозрения в неопровержимый факт, да и сам он теперь не знал, поспешил ли он с выстрелом или нет.
― Что мне положено? — снова ловя его на слове, свирепо переспросил Трощёв. — А вы знаете, что я должен вовсе не протокол составлять для суда чести, милостивый государь, а убить вас? Вы знаете, что это моё право ― пристрелить вас за вашу подлость?
― Тогда стреляйте! — прокричал Маев, раскидывая руки как бы в знак присяги своему палачу.
Ледяная лужа морфина, стоявшая у Серёжи где-то в венах у локтя после укола, будто перебросилась к его сердцу, так у него похолодело в груди. Он уже готовился, уже решился умереть сегодня, чтобы самому не стать убийцей, чтобы не наблюдать ничью смерть, и вот, несмотря на всё его самоотречение, Михаил, чьей честности, доверчивости он почти пожертвовал собственную жизнь, был на волоске от гибели, словно судьба хохотала над ним и его попыткой стать напоследок добрым, справедливым... Трощёв отвёл курок на своем револьвере.
― Георгий, брось! Да что же вы на него оба наговариваете? — немного слабее, чем он сам ожидал, окликнул их Каренин. ― Он же вовремя, вовремя стрелял!
― Не унижайте меня ещё и своим покровительством, ― повесив голову, чтобы присутствующих на мысль о слезах казнимого наводила только надрывность его интонации, попросил Маев.
― Это благородно, Серёжа, но ты не можешь выбирать, как мне поступить, ― ответил ему Трощёв под плачь Кирилла Семёновича, закрывшего лицо обеими руками.
― Послушай, если ты хоть пальцем его тронешь, я не побрезгую написать на тебя донос и буду свидетельствовать в суде, что ты убил просто так, забавы ради, ― предупредил Серёжа, через силу приподнявшись.
Что было на уме у его секунданта, он так и не разгадал — не то Жорж просто куражился и хотел довести до того, чтобы Маев рухнул без чувств, чтобы потом обсмеять его, не то и впрямь хотел учинить самосуд, вылепив из своей памяти по имевшемуся у него от Кирилла Семёновича образцу злодеяние Михаила — но серьёзность обещания Каренина, твёрдость, злоба в его тоне умерили пыл Трощёва. С презрением посмотрев на своего доверителя, он бросил пистолет на землю, словно обезоруженный целой стаей врагов, взявших его в кольцо.
― Мне не нужна моя жизнь, если отныне я ваш должник! Я не стану жить, будучи вам обязанным, слышите? Я не позволю вам шантажировать моего отца моим честным именем, в тот миг, когда я узнаю, что вы вздумали добиться от него каких-то благ, припомнив ваше расчётливое милосердие, я наложу на себя руки, ― оскорбившись этим торгом насчёт своей судьбы, поклялся Маев. Как странен был этот упрёк после того необузданного сочувствия, в котором парила его душа, когда он бросился к своему раненому противнику, требуя, чтобы его немедленно перевязали и избавили от мук, но тот безликий раненый, стонавший в траве, снова обрёл ненавистную Михаилу маску, и он уже не мог размышлять о нём не как о коварном интригане, который даже с дырой в плече исхитряется искать для себя выгоду.
― Я помню, вы говорили, что у вас нет оснований считать меня честным, но всё же поверьте мне, я никогда не попрошу вас похлопотать обо мне перед вашим батюшкой и никогда не буду пытаться влиять на него в обход вас с помощью этой истории. В конце концов у меня к вам нет никаких претензий, а выполнить вашу угрозу вы всегда успеете, если вы выясните, что я вновь обманул вас, ― произнёс Серёжа и повёл перед собой ладонью, подзывая подойти Маева поближе. Тот секунду колебался, думая о том, что сколько змею ни калечь, в зубах у неё всё тот же яд, но то, как слабо перебирал пальцами в воздухе Серёжа, сожгло его неприязнь былой жалость, и он против собственной воли внял этому призыву.
Напряжённая печаль, неподвижно лежавшая на белом лице Серёжи, утишила всех присутствующих, будто боявшихся выдать своё неуважение к такой грусти лишним движением или звуком. Всё ещё до невозможного взбешённый Трощёв опустил его обратно на саквояж, и с осторожно подкравшимся к нему Михаилом он говорил уже лёжа, как дающий последние наставления перед своей смертью умирающий.
― Я хочу попросить у вас прощения и сказать вам, прошу, не считайте, что всё то, что я делал в последний год, я совершил, чтобы получить какую-то власть над Владимиром Александровичем. На вашем месте мог быть любой, кто отважился бы связать себя с Анной браком… Но мне по-настоящему жаль, что моя сестра не ответила вам взаимностью, так как её будущее представляется мне безрадостным и лишённым всяких перспектив, хотя она была обречена на это с колыбели, ― тоскливо прошептал он.
― Не надо так об Ани, ― покачал головой Михаил. Он прекрасно понимал, как и сидевшие тут же Трощёв и Кирилл Семёнович, о чём речь: мать рассказывала ему о неблаговидном происхождении его возлюбленной, но оно даже больше воспаляло его обожание, придавая Ани какую-то особую, терпкую, загадочную прелесть, будто в том, кем были друг другу её родители, крылся тайный обет необычайности, страстности в её натуре, к тому же, что греха таить, подобно любому человеку, хоть в чём-то противопоставлявшем себя обществу, он был падок на всё, что оно отвергало.
Очевидно, как наиболее опытный в дуэльном ремесле, пускай прошедший поединок поставил бы даже самого заядлого бретёра в тупик относительно того, как его увековечить в протоколе, Георгий первым прервал переполненное теснившимися рядом друг с другом мыслями, недосказанностями, как сироп сахаром, молчание, намекнув на то, что пора бы им удалиться, пока их милую компанию кто-нибудь не обнаружил. Как его погружали в экипаж, прощались ли они как-то с Маевым и его секундантом, Серёжа в последствии не помнил, действительность снова оплывала, словно воск на свечке, и он не мог ухватиться ни за одну плавившуюся на ходу подробность, впрочем, он не мог припомнить и боли в плече в эти как бы не существовавшие часы, когда даже плоский синий потолок в карете Амброзова понемногу стекал куда-то вниз. Трощёв не проронил ни слова за весь час, что они тряслись до Петербурга, нарушив тишину лишь один раз, чтобы спросить, не желает ли горе-дуэлянт вернуться в лоно семьи немедленно и остаться у родни в Петергофе, от чего Серёжа отказался.
Буквально из рук в руки передав раненого прислуге, Георгий без объяснений умчался на свою квартиру проклинать месье Каренина и всех участников сегодняшнего поединка, потому Серёже, который даже сумел сносно ходить без посторонней помощи, пришлось самому растолковывать горничной, что с ним. Сперва она пыталась робко настаивать на том, чтобы его царапину ― а именно такой уничижительный титул Серёжа присвоил своему ранению ― осмотрел доктор, но он уже слишком утомлённый этим безбрежным утром, чтобы выдержать ещё одну мизансцену со своим участием, заверил, что врач ничего нового добавить к тому, что ему уже было известно, не сможет.
― Наташа, а у нас есть бинты и водка? — неразборчиво поинтересовался Серёжа, обнаружив, что повязка Кирилла Семёновича давно переместилась к его локтю, уж слишком деликатно она была наложена.
― Марлечка есть, вата, ― перечислила девушка. — Мятная вода(2) есть, ежели вам водка для раны, она холодит, легче будет.
― Тогда лучше её, ― ответил он, медленно опускаясь на кровать, словно падающее трухлявое дерево на подстилку из гнилой листвы.
― Лучше-лучше! Тем более, всю водку вылакал Афанасий, ― пробубнила горничная, надеясь на то, что Сергей Алексеевич не заметит отсутствие камердинера, который благополучно забылся сном, как он это называл, а точнее просто заснул пьяным, немного поспешив с тем, чтобы пить за упокой души невинно убиенного барина.
Серёжа бы подивился, что он снова очутился в своей спальне вполне живым, да только ему казалось это чем-то само собой разумеющимся, пока в странный дымчатый пузырь вокруг него наливался мутным раствором, сквозь который он не мог ничего разобрать. Ненадолго этот шар лопнула вернувшаяся Наташа, но он вновь начал надуваться, как только она отрекомендовала ему все принесённые флакончики и села рядом с ним. Раздев его и сняв лохмотья, оставшиеся от бинтов, она почему-то резко вскрикнула и одёрнула от него руки. Серёжа списал это на девичью впечатлительность, но повернув голову, он увидал на своём плече как-то недобро поблёскивающую, будто слякоть в свете одиноко фонаря, яму с гадкими коричневатыми корками по краям. Хотя он ожидал увидеть простой порез и должен был испугаться, но непонятная сила извне опять не позволила ему испытать что-то, кроме самого слабого удивления.
Проснулся он уже под вечер: сети с его сознания кто-то убрал, и к нему воротилась возможность хоть немного рассуждать, что правда, морфин, видимо, далековато её прогнал, так что ей понадобились проводники в виде скулившей под тугой повязкой болью и ощущения абсолютной разбитости. Всё так же сидевшая рядом Наташа отвернулась к окну, за которым однообразно пританцовывал дождь, и потому заметила, что Серёжа проснулся, только через несколько минут.
― К вам от князей Цвилиных человек приходил, всё расспрашивал, дома ли вы, не захворали ли. Я ему сказала, что вы-то дома, но изволили почивать, это ничего? ― робко спросила она, принеся по его просьбе ещё две подушки.
Со стыдом поняв, что человек, о котором говорила горничная, был посланником от Василия Лукича, Серёжа мысленно отругал себя и тут же велел принести ему бумагу и карандаш. Каким омерзительным эгоизмом нужно обладать, чтобы, приехав домой после дуэли, улечься отсыпаться и забыть успокоить того, в ком он только вчера искал участие, поддержку. Последние семь часов он спокойно дрыхнул, пока его бедный старый воспитатель, верно, не мог найти себе места. Ах, выжить в таком рискованном предприятии, чтобы сразу же причинить кому-то страдания, сразу навредить! Только закончив с запиской для своего гувернёра, в которой он извинялся за своё молчание и обещал навестить его до конца недели, он попросил ещё два листа, чтобы сообщать и Роману Львовичу с Алёшей о том, что он легко ранен и, похоже, помирился со своим противником.
― Вот эти тоже нужно отправить поскорее, пока тут целое паломничество из посыльных не началось, ― вручил он служанке отчёты для своего сослуживца и кузена. Вся эта эпистолярная возня напомнила ему о том лихорадочном, сумбурном, крикливом письме для Екатерины Александровны, которое теперь ему хотелось просто сжечь как доказательство своей бесхарактерной экзальтированности. — Наташа, постой, ― окликнул он её уже в дверях, ― я ещё хотел тебя попросить, то письмо, что я тебе утром отдавал, порви его.
― Так я уже отправила… ― промямлила горничная, оборонительно-обиженно выпятив нижнюю губу. Если бы Серёжа не лежал, то, верно, бы снова не удержался на ногах и рухнул, как когда его задел Маев, но падать ему было некуда, и он только плавно спрятал никак не изменившееся лицо в подушку. — Сергей Алексеевич, да что вы так? — испугалась Наташа, наблюдая за его странными движениями, со стороны напоминавшими попытку удушить себя. — Вы там что-то такое страшное написали?
― Зачем? Зачем ты это сделала? — устало задал он вопрос, скорее пеняя на рок, которому по какой-то неизвестной причине было угодно, чтобы это безумное послание достигло адресата, а не ставя в упрёк своей служанке излишнюю старательность.
― Ну вы же мне сказали, если с вами что-то случится… ― вкрадчиво напомнила ему горничная.
― Правильно, если что-нибудь случится!
― А вы, Сергей Алексеевич, считаете, что с вами ничего не случилось? Да у вас половины плеча нет! Что же такое, по-вашему, тогда «случилось»? — вспылила Наташа, которую впервые отчитывали за то, что она сделала всё так, как её и просили.
Если бы можно было нагнать письмо где-нибудь в пути, ограбить почтальона, доставляющего письма в Покровское, он бы немедленно поднялся с постели и пустился бы даже в самую безнадёжную авантюру, существуй хоть крошечный шанс перехватить это треклятое послание. Подумать только, ведь утром он писал Кити с единственной целью утешить её, заверить в том, что он до сих пор помнит о ней, что он любит её в конце концов, а в итоге он убедит её только в том, что помешался. Что подумает она о нём после прочтения этого письма? Верно, она решит, что он писал его пьяным, даже пунктуация, а точнее, её отсутствие располагала к такому выводу, если уж забыть об абсолютно диком содержании. Оставалось уповать только на разгильдяйство почтовых служащих, но они всегда церемонятся как раз с теми письмами, которые, пожалуй, и стоило потерять, доставляя их в лучшем виде. Позорность этого поступка закупорила даже манеру Серёжи иронизировать над своей персоной, не раз скрасившую ему ядовитое недовольство собой, и он был готов жалеть о том, что Михаил попал ему только в руку, ведь серьёзность его состояния или даже гибель прощала бы ему весь написанный им вздор, что уже спешил к Екатерине Александровне. Ах, что сделать, чтобы она не прочла всего этого? Если бы она была в Петербурге можно было бы попробовать опередить своё же письмо короткой запиской, в которой попросить её саму порвать клочья его сочинения, вдруг она занимается своей корреспонденцией по вечерам, хотя и сейчас можно попробовать, ведь письмо она получит только завтра, а может, и послезавтра, а вот телеграмма могла бы быть в Покровском уже сегодня... Поначалу он признал эту идею плодом своего отчаянья, но когда он с негодованием отогнал её и рассмотрел как бы чуть издали, она не показалась ему столь абсурдной, а в её наивной прямолинейности обнаружилась даже некая прелесть.
― Наташа, вот что, я тебе сейчас надиктую телеграмму, ― возбуждённо начал он, ― ты её запиши и отправь сейчас, только сама, хорошо? Никому не перепоручай!
Во второй раз быть посыльной Сергея Алексеевича, столь переменчивого в своих приказах, Наташе не очень хотелось, но его жалкий вид заставил её тут же выполнить его просьбу, даже не пошутив в мыслях о том, что через пару часов от неё потребуется изничтожить любой ценой и это послание.
― Дорогая, нет, уважаемая госпожа Лёвина. Запятая, ― приподнявшись на локте, чтобы заглядывать в неразборчивые закорючки горничной, произнёс Серёжа. — Сегодня я дерзнул послать вам письмо, о чём очень сожалею. Очень сожалею, точка, ― повторил он нараспев. — Умоляю вас великодушно простить мне мой порыв и не читать этого письма. Точка. Был не в себе, когда писал его. Точка. С искренним раскаянием ваш покорный слуга С.А. Каренин.
Такая многословность в телеграмме была несколько расточительна, но обычную для подобных сообщений краткость Серёжа счёл слишком непочтительной для такого случая. Наташа сразу догадалась, что предлагать барину немного сэкономить, вычеркнув велеречивое приветствие и подпись, бессмысленно, а потому она только ласково попросила его улечься обратно и перечитала свой диктант вслух. Уже через час она доложила ему, что всё отправила, и самое большое ― поздно вечером его депеша будет у Екатерины Александровны.
Конечно, в другой раз Серёжа бы невысоко оценил свой ход с телеграммой, но сейчас он виделся ему просто гениальным. Он понимал, что эти метания с письмом, а затем просьбой не вскрывать его не добавят ему ничего положительного в глазах Кити, но теперь, когда он мог сойти разве что противоречивым чудаком, а не законченным неврастеником, как сначала, он хотя бы радовался тому, что дуэль нанесла его здоровью столь незначительный ущерб. В самом деле, по сравнению с тем, что он себе воображал, и тем, что могло произойти, он очень легко отделался, пускай к ночи у него чуть сильнее разболелось плечо и голова, но он был слишком измождён, чтобы выторговавший для темноты несколько лишних часов дождь не усыпил его.
1) Серёжа сравнивает своего камердинера с выдающимся французским математиком, физиком, философом и писателем Блезом Паскалем (1623-1662), так как ход его мысли относительно следованию приметам и суевериям перекликается со знаменитым пари Паскаля. Так в своём философском труде он доказывал рациональность христианской веры, ведь, по его мнению, выгодней всё же верить в Бога, потому что если он существует, то человека ожидает вечная жизнь, а если его нет, то верующий теряет крайне мало; атеист же будет либо жестоко наказан после смерти, либо всего лишь сэкономит время и средства на церковных обрядах.
2) Спиртовая настойка мяты с добавлением эфирного масла мяты же, продавалась в аптеках в том числе как косметическое средство.
К вечеру четверга Серёже надоело отлёживаться, и как слуги ни уговаривали его поберечь своё здоровье, он был непреклонен: во-первых, плечо у него ныло одинаково что лёжа, что сидя, что стоя, а во-вторых, на него снизошло неведомое вдохновение. Ужас часов, предшествующих поединку, словно унесло, смятение больше не придавливало его к могиле, и когда этот груз оказался снят с него, Серёжа смог увидеть, как ему повезло. Его не убили на месте, он не лежал при смерти, не сделался убийцей сам — одна из тысячи дуэлей заканчивается так невинно! Он вспоминал то отвращение к себе и едкое одиночество, которые вдвоём терзали его, и решил, что отныне, раз уж так распорядилась судьба, он должен жить иначе: так, чтобы, если гибель опять неожиданно подстережёт его где-нибудь, ему не показалась уродливой собственная биография. Как нищий, испугавшийся, что у него и нечего отнимать, он хотел наполнить своё существование чем-то, чем он бы смог дорожить, чем-то, что трогало бы его.
Итак, в этом опьянении от своего чудесного спасения, равного почти воскрешению, он запретил всем в доме — а о произошедшем знала вся постоянная прислуга — даже упоминать о дуэли, благо, он отстранил Наташу от перевязывания своей раны и теперь делал это сам, лишив горничную таким образом законного повода для причитаний и многозначительных вздохов. Причина для такой цензуры крылась не в том, что он не хотел осквернять упоминанием любых неприятностей то беззаботное королевство, верноподданными которого часто начинают себя считать люди, избежавшие краха — на полное счастье он почему-то не рассчитывал, просто не смел, но то представление о хорошем человеке, сложившееся у него в голове, требовало в первую очередь не доставлять никому горестей, хлопот, разочарований, а потому он и попросил делать всех вид, будто дуэли и вовсе не было, дабы домашние поскорее забыли о ней и бросили волноваться за него.
Поклявшись себе стать добрее с теми, кто был хоть немного привязан к нему, и не чураться их расположения, он выработал целый план относительно всех своих знакомых. Так в пятницу утром он сразу же помчался к князьям Цвилиным, чтобы успокоить Василия Лукича и дать ему слово часто навещать его. Ипполит выказал внезапную симпатию своему предшественнику и вёл себя очень приветливо, что, впрочем, было для него нормальным в период межприступья, как он сам его называл, а потому Серёжа задумал стать приятелем с ним, пускай этот мальчик и не всегда будет таким благостным, как сегодня. Сразу же после визита к своему гувернёру, который должен был задать моду на целую вереницу подобных встреч, он засобирался в Петергоф.
По дороге на дачу ему не верилось, что ещё позавчера он ехал в ту же сторону к своему эшафоту. Ещё больше его удивляло то, что он не пожелал попрощаться с Ани, когда сейчас его охватывало нетерпение поскорее увидеть её. Старый стыд перед ней за то, что он не отвечал на её любовь взаимностью, был излечен его раскаяньем и намереньем с этого момента раз и навсегда вычеркнуть из своей памяти, кем был её отец и какого мнения об этом придерживаются в обществе. Больше между ними не будет никаких преград. «Мы дети одной матери, она одна любит меня на всём белом свете даже после того, как я обидел её всей этой матримониальной вознёй, и я тоже люблю её. Так ради чего или кого я избегал её и нарушал такой естественный порядок вещей? Пусть кто-то скажет мне, что брату нехорошо быть привязанным к родной сестре, — убеждал он сам себя. — Всё, что от меня требуется, это лишь совсем немного храбрости, чтобы просто не мешать той нежной и преданной дружбе, которая сама собой складывалась между нами. Я всегда ощущал, что мне не достаёт настоящего друга, товарища, но полагал, что я от природы пустынник, а я от природы просто слепец».
Стоило ему только сочинить эту мантру для того, чтобы повторять вновь и вновь, пока она не впечатается в его рассудок, как прописная истина, он рассмотрел девичью фигуру, медленно ступавшую между деревьями. Ободрённый тем, как обстоятельства сами приближали его встречу с Ани, как бы благословляя её, он напомнил кучеру, куда ехать, а сам спрыгнул с экипажа и застыл в облаке дорожной пыли, не зная, чего ему хочется больше: помахать сестре рукой и громко позвать её или незаметно подкрасться к ней. Ни того, ни другого он сделать не успел, потому что Ани заметила его первой, отобрав право хода:
— Серёженька, это ты? — весело пропела она, уже спеша к нему.
— Тебя не проведёшь, — ответил он, позабыв рассердиться на своё перековерканное лаской имя, — здравствуй, Ани, — поздоровался он, торжественно взяв её ладони в свои.
— Здравствуй, а я думала, что ты приезжаешь только по воскресеньям, потому что в другие дни ты занят, — с небольшим недоумением, слышащимся сквозь радость, произнесла она.
— У меня выходной! — с несвойственной ему беспечностью объявил он. — Владимир Александрович больше видеть меня не может, ему потребовался небольшой перерыв. Сначала он хотел назначить между нами посыльного, но оказалось, что он не переносит и мою фамилию, вот сегодня мы друг от друга и отдыхаем. А ты только идёшь гулять или возвращаешься с прогулки?
— Я уже иду домой. Сегодня нарочно вышла пораньше, чтобы покупаться, может, и тебе сходить поплавать? У пруда в это время уже никого не бывает. Сейчас папе скажем, что мы вернёмся только к обеду и пойдём, хочешь? — задорно предложила Ани, оббежав его и пятясь назад, чтобы брат лучше видел её.
Серёжа зарёкся отказывать себе в пустяковых удовольствиях и почти согласился с ней, но потом вспомнил о бинтах на своём плече, на которые могла бы обратить внимание Ани. Пускай на нём будет рубашка, и сестра, как у них это было заведено, когда они вдвоём ходили к пруду в особенно нестерпимую жару, отвернётся или уткнётся в книгу, пока он несколько минут будет плескаться в воде, рисковать не стоило.
— Да ведь ты уже собиралась домой, не хочу менять твои планы, да и холодновато уже. Так резко похолодало, правда? В воскресенье ещё и окна расшторивать не хотелось, а сегодня уже чувствуется осень, — мягко отказал он, став многословным, как всякий, кто хочет погрести правду под ворохом пустого вздора.
— Ты ли это говоришь, кто в мороз на много часов открывает форточку? — засмеялась Ани, увиваясь рядом с ним.
— Я, — простодушно ответил он на её остроту и вдруг задержал на ней нестрогий, но очень серьёзный взгляд, который она так часто отмечала у Павла Борисовича.
Поведение Серёжи всегда воспринималось его сестрой как некий феномен, просто существовавший в том или ином виде и не требующий объяснений, но та доброта, которой он поил её всё лето, озадачивала Ани, а сегодня его покорность и задумчивость совсем сбили её с толку. Она знала, что он находит какой-то потаённой смысл в их заурядной беседе и разбирает один ему понятный отзвук в её болтовне. Когда она провела его через дремавший сад, шептавший что-то сквозь сон, в дом, то сразу же вспомнила, что не сыграла ему в прошлый раз мелодию от мадам Лафрамбуаз и тотчас, отшвырнув на подоконник свою шляпу с перьями, села за пианино, будто её игра могла залатать те пять дней разлуки, за которые с Серёжей сделалось что-то странное. Полутоскливая-полускучная, будто навязчивая идея, музыка медленно взлетела тяжёлым паром от клавиш и клубилась где-то под потолком, оседая бесчисленными тягучими повторами на всех поверхностях. Ани старалась сосредоточиться, но даже глядя в заученные наизусть ноты, несколько раз чуть не сбивалась, ощущая движение за своей спиной. Всё же ошибившись в конце, она сердито отняла руки от инструмента и рывком обернулась к брату. Серёжа стоял всего в шаге от неё, хотя до того сидел в кресле отца у двери, и от его неожиданной близости она даже вздрогнула. Сознание того, что он мог и не сдержать своего обещание сестре послушать в её исполнении новомодного Сати сковало его, словно обмазав мгновенно высохшей глиной, и он застыл огромным истуканом, будто боясь шелохнуться и показать, что он всё же не умер.
— Тебе понравилось? — поинтересовалась Ани у этой задавливающей в себя поглубже слёзы статуи.
— Выше всяких похвал, — горячо и в тоже время беспомощно ответил Серёжа, зачем-то покачав головой.
— Ты прав, очень уныло! — гневно согласилась Ани с его позой и выражением лица, а не со словами. — Я сейчас найду что-нибудь другое, повеселее.
— Нет-нет, не надо, если ты не устала, то сыграй ещё раз эту мелодию, — попросил он, словно желая, чтобы его ещё раз опалило этим неживым умиротворением.
— Но ты загрустил из-за этой музыки, — констатировала удивлённая Ани.
— Вовсе нет, — через силу улыбнувшись, возразил Серёжа. — Всё глупости, глупости, — зашептал он, нагнувшись к ней, и по очереди целуя её руки.
Всегда жадная до самых мимолётных проявлений нежности брата, Ани тем не менее смутилась тому, с каким отчаяньем он подносил к губам её пальцы. За внешним спокойствием и даже хорошим расположением духа его словно лихорадило, будто внутри у него что-то вскипало.
— Ну что ты? Что ты? — утешительно пролепетала она, погладив его по щеке и с облегчением обнаружив, что он хотя бы не плачет.
— У тебя очень холодные ладони, пожалуй, тебе не стоит купаться в пруду, — внезапно объявил свой вердикт Серёжа, отступая чуть назад, будто весь этот приступ сентиментальности был только для того, чтобы оценить температуру её кожи.
— Не такие уж они и ледяные, — неуверенно отозвалась Ани, обескураженная бессвязностью их беседы.
— Не ледяные, но холодные. Как у русалки.
— Ты многих русалок держал за руку? — захихикала она, чуть приноровившись к абсурдности их разговора.
— Для статистики маловато. Серьёзного исследования не проведёшь, любой студент в пух и прах разобьёт мои тезисы о том, что у русалок рыбья кровь, а между тем наука стоит на месте как раз из-за таких скептиков, — вторя кокетливому тону сестры, изрёк Серёжа.
Её смех как бы оттолкнул его настроение обратно к серьёзности, оживлённость увяла на его лице, уступив место тому выражению, с которым, как представлялось Ани, он выступал с докладом на заседании в министерстве. Раздосадованная этой переменой, она всё-таки продолжала смеяться, будто стараясь догнать его своим весельем, но ничего не вышло.
— Скажи, вы с отцом ведь собираетесь переехать на зиму в город? Дачный сезон почти закончился, вы же не будете теперь всегда здесь жить? — с укором уточнил Серёжа, как если бы сестра уже начала с ним спорить. — Мы могли бы жить втроём, как прежде.
— О, ты нас приглашаешь? — победно воскликнула Ани.
— Нет, как я могу приглашать тебя, а тем паче отца в ваш собственный дом, — стушевался он, потупившись в пол. — Словом, нехорошо, что тебе даже пришло это в голову, получается, будто я вас выжил сюда.
— Ничего подобного, просто приятно, что ты за нами тоже заскучал. Мы так много времени станем проводить вместе, — радостно пригрозила Ани, чьей давнишней мечтой было как-то переселить брата на дачу, так как для полного счастья ей не хватало лишь его присутствия, однако служба в министерстве превращала это желание в несбыточное, а потому предложение Серёжи опять соединить их семейство под одной крышей было встречено ею с неподдельным восторгом.
Как она не раз говорила месье Инютину, городская жизнь имела для неё мало прелестей, доступные ей развлечения в столице едва ли могли сравниться с её дачными забавами, но все эти умозаключения пали жертвами её радости. То, что Серёжей отчасти двигало чувство долга, ни капельки её не расстраивало, в конце концов верность своим обязанностям всегда была первым предметом для почитания брата, но всё же он сам искал её общества, а не просто не противился её компании — в её глазах это был безоговорочный триумф. Дабы закрепить свой успех, она, перебивая саму себя, обещала Серёже всяческие выгоды от того, что они вместе проведут зиму, начав с того, что жить на два дома ужасно расточительно, и закончив тем, что она ни за что не будет для его гипотетической жены золовкой-колотовкой, а даже наоборот ― подружится с ней.
— Ани, не кричи так, а то отец услышит слово «жена» и решит, что я без его ведома на ком-то женюсь или уже женился, но скрываю это ото всех, кроме тебя, — велел ей Серёжа, немного сконфуженный пусть и дурашливыми, но всё же очень пылкими обетами сестры и упоминанием его сердечных дел. ― А папа отдыхает, — спросил он, задрав голову вверх к потолку, словно пытаясь прочесть по нему, что делается на втором этаже, — ему нездоровится?
— Нет, просто прочёл, что во вторник назначили нового министра финансов, и теперь не в духе, — заговорщицки протянула Ани. — Он тебе точно расскажет, когда спуститься к нам.
Повадки Алексея Александровича его дочь знала досконально: и впрямь первой же темой для разговора с Серёжей стал Витте(1). Увы, за время пенсии старший Каренин стал несколько далёк от политики, так как основной его претензией к новому министру был его брак с иудейкой, чей развод с первым мужем он устроил. У Серёжи на языке так и вертелся какой-нибудь ироничный комментарий, тем более, несмотря на первичное умиление, которое он испытал, когда в гостиную вошёл своей неуклюжей походкой отец, ему хотелось как бы отомстить за разрушение той лёгкости и непринуждённости, царивших здесь, пока они были вдвоём с Ани, но он сдержался и лишь с лукавым сочувствием поддакивал ему.
— Это не первая его подобная якобы супруга, первую жену он тоже заприметил, когда она была замужем за другим(2). Разве можно такой аморальной личности доверить казну? Я надеюсь, государь всё же отстранит Сергея Юльевича от этой высокой должности и обратит свой взор на кого-то более достойного. Полагаю, это назначение было случайностью или результатом недосмотра. Будем только уповать на то, что следующий министр финансов справится с тем, что успеет натворить этот плут, — подытожил Алексей Александрович всё ранее сказанное, трогая сухим запястьем чашку и проверяя так, остыл ли его чай.
— Это всё сплетни, папа, не стоит так волноваться из-за них. Да и мало ли посредственных государственных мужей были женаты на милых, богобоязненных христианках и имели примерное семейство, — попробовал утихомирить его Серёжа, напомнив себе о своём намеренье быть добрее к пожилому родителю. — Вот портной, ваш портной, он всегда поспевает с заказами, всё, что он шьёт, отлично сидит, он вежлив с вами, так давно ли вы интересовались его мировоззрением и отношением к узам брака? Уж каких только греховодников не встречалось среди людей, чья деятельность заслуживает похвал, хотя им было бы только ещё больше чести, веди они себя скромнее.
Ответа от Алексея Александровича не последовало, он лишь пожал плечами, словно говоря: «пожалуй, так и есть». У Ани, внимательно следившей за их разговором перехватило дыхание — Серёжа переспорил их отца, и тому даже не было, что возразить! Обычно ей хотелось, чтобы их дискуссия поскорее исчерпала себя, пока она ненароком не переросла в ссору, но сегодня, когда они говорили сдержанно, она поняла, что болеет именно за брата. Гордость распирала ей грудь, и чтобы скрыть свою торжествующую улыбку, она прикрыла губы чашкой, но её глаза блестели предательским восхищением.
— А что в Петербурге считают по поводу этого назначения? — без особого интереса задал вопрос Алексей Александрович.
— В товарищах согласья нет, впрочем, я бы удивился, если бы это назначение вызвало всеобщую ажитацию, — спешно обрисовал ему сын столичные настроения. — А, кстати, про Петербург, — медленно пробормотал он. — Я уже обсудил это с Ани и теперь хочу узнать, думали ли вы о том, чтобы вернуться в Петербург?
— Мне кажется, ещё рано об этом размышлять, — сдавленно промычал Каренин, с тревогой зыркнув на довольную дочь, будто окружённую огромным букетом роз, такой румяной и счастливой она выглядела.
— Конечно, сейчас только начало сентября, но через месяц-другой, — не докончил фразу Серёжа.
— Отчего же именно такой срок, мы ведь не зависим от светского сезона. Ты ведь не ведёшь к тому, чтобы вновь начать вывозить Ани в общество? — связывая свои подозрения сетями ехидства, ухмыльнулся Алексей Александрович.
— Нет, разве что Ани сама захочет пойти куда-нибудь, — твёрдо произнёс Серёжа, хотя он и заметил резкость в тоне отца.
— Вперёд всех желаний у твоей сестры желание тебе угодить, и ты прекрасно осведомлён об этом, — голос у Алексея Александровича задрожал, он пытался злиться, но гнев будто мгновенно разбился у него в горле и поранил его до крови своими осколками, так растянула гримаса боли его лицо. — Низко, низко с твоей стороны этим пользоваться. Ани ясно выразилась в конце этой зимы и не раз повторяла, что она не хочет посещать светских приёмов, и я ей это разрешил, но учитывая то прямо-таки магическое воздействие, которое ты оказываешь на сестру, я не вижу иного способа оградить её от твоего влияния, кроме как запретить ей выезжать вовсе.
— Я никогда никому не пытаюсь угодить, — гордо молвила Ани, не выдержав посягательства отца на её капризность. Ей не раз ставили в упрёк своенравие, и она привыкла даже кичиться тем, что она могла позволить себе этот недостаток, потому-то она так негодовала, когда отец упомянул её мифологическую кротость.
— Ты ещё совсем не знаешь себя, потому тебя так легко обмануть, — вздохнул Каренин, пряча мокрые глаза.
— Папа, несмотря на ваше решение, хотя мне кажется, что о нём стоило бы поразмыслить ещё раз, я всё же прошу вас поторопиться с переездом не столько ради Ани, сколько ради вас, — с затаённой требовательностью объяснил свою настойчивость его сын.
Последняя фраза Серёжи, напитанная покровительственной заботой, испугала его отца тем, что она словно ключ отперла в нём что-то, из-за чего он без всяких колебаний уступил ему.
— Через неделю, через неделю начнём собираться, через неделю, — словно приманивая свои слёзы этими повторами, ответил Алексей Александрович. Он зашмыгал носом, силясь не разрыдаться перед детьми, чтобы не получить новую дозу снисходительности от сына.
Старший Каренин чувствовал, будто сын сваливал его с некого пьедестала, утешительно приговаривая, что ему пора отдохнуть. Он сидел напротив него такой спокойный, уверенный в том, что всё будет именно так, как он и запланировал, с лёгким упрёком глядел на него, на своего родителя так, как глядят на капризных детей, и Алексей Александрович ощутил, что сегодня его власть в этот доме будет свергнута, если он полностью пойдёт у сына на поводу. Потеря статуса главы дома страшила его не тем, что он будет вынужден подчиняться собственному сыну, а тем, как именно станет его приемник править их семьёй. Из последних сил, оставшихся в его окончательно истрёпанной, словно старая куртка у бродяги, душе, он холодно отчеканил, как бы показывая, что никто не смеет сбрасывать его со счетов:
— Но мнения своего насчёт Ани я не переменю.
На том они договорились более не подымать этой темы. Шрам от размолвки между старшим и младшим Карениным, как всегда, лёг на сердце Ани — с момента, когда речь зашла о ней, она судорожно цедила свой чай и почти полностью отдавалась этому простому занятию, редко отрываясь от будто заворожившей её каёмки на фарфоровом блюдце и делаясь всё более и более пунцовой с каждой минутой. Варварская категоричность отца, так несвойственная ему, особенно если дело касалось её персоны, поразила и уязвила Ани. Она, оробевшая и оскорблённая, хотела бы просто заправить свою обиду, словно вылезшую из ткани нитку, но не знала как. После обеда она отобрала у Веры нуждавшуюся в небольшом почине юбку и стала потихоньку штопать её, пытаясь отгородиться частыми мелкими стежками от своей грусти и подсматривающего за её рукоделием Алексея Александровича. Всякий раз, когда брат хотя бы в её воображении желал откланяться, она простирала к нему умолявший не бросать её одну взгляд, и похоже, каждый раз вовремя, так как он хоть и явно конфузился, но пробыл у них в гостях до позднего вечера. В свою очередь Серёжа, наверное, польстил бы её работе каким-нибудь комплиментом или чуть приобнял на прощание, не остерегайся он быть слишком ласковым с ней при их родителе, который тут же бы обвинил его в новой попытке околдовать сестру и опять ввести её в наиболее безвольное состояние.
Без труда определив, что её папа руководствовался в своём запрете не самодурством, а её же просьбой, Ани тем не менее не могла полностью побороть холодившее ей разум сомнение. Впервые она почувствовала на своей лёгкой ножке оковы запрета, не позволявшего ей ступать, куда бы ей ни вздумалось. Она не забыла, как с ней обращался столичный бомонд и не стремилась ещё раз убедиться в его отчуждённости, но ей было неприятно, что у неё отобрали право выбора. Она не жаждала увеличить тот круг, которым был очерчен её мир, но для внутренней безмятежности ей требовалась возможность расширить или сужать уже существующие границы, неважно, какими они были до сих пор. Такой же униженной она бы чувствовала себя, и если бы узнала, что ей нельзя покидать пределы материка, хотя она никогда и не грезила ни Новым светом, ни Африкой. Отец, очевидно, сознавал, что рассердил её, хотя он ошибался в своих суждениях — против него у Ани не было злобы, поводы для разрежения она находила то в слишком шелестящем накрахмаленном хлопковом платье, то в ни с того ни сего погасшей свече, то ещё в какой-то ерунде, случавшейся никак не по вине Алексея Александровича. Пока он был перед ней, она не смела гневаться на него, уж слишком привыкла она в каждом его жесте разбирать доброту к ней, но стоило ей подняться в свою комнату и забраться под одеяло, как чары от близости отца ослабели, и ей открылось её положение пленницы. Она знала теперь, что от неё ускользала властность в его характере только потому, что ранее все её желания совпадали или хотя бы не противоречили желаниям её отца, и если бы не Серёжа, ей так и не стало бы известно её истинное положение.
Он запретил ей выходить, но что это означает? Ей нельзя посещать балы, рауты, спектакли — тут всё ясно, ну а прогулки, например? Ведь даже кружа вокруг их особняка, словно привязанная верёвкой к балкону, она подвергается риску встретить кого-то из света. Что же она только под покровом темноты, да ещё и в вуали может пройтись по улице, чтобы ни с кем не столкнуться? Редкие городские развлечения: каток, куда её пару раз брали с собой Дёмовские, набеги на модные лавки и кондитерские с мадам Лафрамбуаз, променады по набережной — всё теперь светилось для неё навсегда утраченным весельем, бесшумно догорая в прошлом вместе с тем, что приносило ей удовольствие в Петергофе. Как несправедливо разом лишить её всего. Если ей нужно жить затворницей, то почему она не может остаться на даче, где её тюрьма в разы больше и не ограничивается четырьмя стенами?
То, что отец дурно, эгоистично к ней относится, никак не могло найти себе место в её рассудке и беспокойно кочевало по её мыслям, затаптывая прежние представления Ани о нём. Она вертела тот набор фактов, который доказывал то, что Алексей Александрович не слишком-то считался с тем, как ей будет лучше, но никакого другого вывода, как она их не соединяла, у неё соорудить не получалось. Когда отрицать жадность отца, желавшего заполучить её в своё полное распоряжение, было уже невозможно, ей представилось, будто эта скупость обрела вес и навалилась на неё поверх одеяла, раздавливая ей кости. Избавиться от этого прожорливого невидимого чудовища, сбросить его с себя у неё не выходило, и оно чадило, обкуривая её, как мертвеца благовониями, удушливой безнадёжностью.
Ситуация, пожалуй, не была безвыходной, в конце концов у неё оставался брат в Петербурге, ей точно разрешалось переписываться с мадам Лафрамбуаз и общаться с Элизой, но скорбь по прогоркшей беззаботности этого лета не давала ей воспрять духом и сказать себе, что ещё можно было побороться за своё привольное существование. Повлиять на решение отца не было бы для неё сложной задачей, в своих шансах на победу она не сомневалась, но её подкосила сама потребность чего-то добиваться, воевать — и с кем? С папенькой, которого она всю жизнь считала своим первым, а иногда и единственным защитником, с кем она никогда не ругалась по-настоящему, кто годами ей заменял всех подруг, родню, даже мать — с ним-то ей нужно вступить в схватку?
Но как она ни жалела здешнего досуга, тяжелее всего ей было расстаться со своим другом, и даже если завтра отец выздоровеет от своего внезапного тиранства, и ей будет дана полная свобода, разве их переезд в город не означал для неё разлуку с Павлом Борисовичем? Срок в две недели, которые ей ещё можно было наслаждаться обществом их соседа, окончательно расстроил Ани. Всего две недели по два часа в день, то есть лишь двадцать восемь часов им осталось провести вместе — но ведь этого мало, этого недостаточно, она хотела его навсегда и просто совершенно не понимала, как она может прервать это знакомство? «И зачем отказываться от такой редкой, необыкновенной дружбы? — с возмущением спросила она себя, напряжённо вглядываясь в ровную как шёлк темноту, не испорченную ни единым отблеском света от луны или звёзд. — Такое полное совпадение между случайными знакомыми случается только один раз за всю жизнь, будет ошибкой отмахнуться от такого друга ради обыденного приближение холодов». Покинувшее её один на один с деспотизмом Алексея Александровича упрямство воротилось к ней, и с ним она чувствовала, что готова дать бой, всё стерпеть: и затворничество, и прогулки по ночам, но Павла Борисовича решено было отстаивать до последнего. Поначалу, пока её задор не оседлала ни одна внятная идея, Ани лишь свирепо клялась себе в том, что их ежедневные свидания с месье Инютиным обязательно переместятся в Петербург, хоть в столице и не сыскать здешнего уединения, но немного остыв, она остановилась на том, что её товарища нужно как бы узаконить в кругу их семьи. Для этого, увы, приходилось прибегнуть ко лжи, но за честным признанием, сколько на самом деле длится их общение, обязательно бы последовал домашний арест для неё и вечное проклятие для их соседа, потому самым удачным и остроумным решением ей показалось разыграть ускоренную историю её отношений с господином Инютиным, то есть притворится, что он только приехал из Франции и только встретился с Ани, которая, сочтя его очень милым, пригласит его в родительский дом, а дальше дело за малым — убедить отца в том, что её новый приятель соткан из достоинств и получить его благословение на то, что раньше запросто происходило без его ведома.
1) Сергей Юльевич Витте (1849-1915) — влиятельный государственный деятель, последовательно занимавший высокие посты в период с 1892 по 1906 год. 31 августа 1892 года, то есть как раз в день дуэли между Серёжей и Михаилом, был назначен на пост министра финансов. На протяжении всех своей политической деятельности придерживался достаточно революционных взглядов для своих современников, был сторонником реформ и индустриализации.
2) Витте дважды был женат, и оба раза на женщинах, о чьих разводах он хлопотал. Первой его избранницей была дочь отставного штабс-ротмистра, второй же супругой Витте стала Матильда Нурок, и если женитьба на разъехавшейся с мужем дамой ещё могла быть оправдана обществом, то роман с замужней женщиной, исповедующей иудаизм, а потом и свадьба с ней, пускай даже после её перехода в православие, навсегда испортила отношение Витте с высшим светом, которые и так были напряжёнными из-за его экономической политики, опиравшейся в первую очередь на буржуазию, а не на дворян.
Ани не терпелось посвятить в свой план Павла Борисовича, и её пережжённый ум буквально сгрызал каждую минуту, отделявшую её от полудня. Она пыталась чем-то занять себя, но у неё не выходило — всё, что не было связано с месье Инютиным, её внимание отвергало. Ожидание становилось тем хуже, что в присутствии Алексея Александровича её запал умирал под натиском мятущейся печали. Все вечерние переживание отчётливо отражались в его поведении и состоянии: кислый, медлительный, он всё время молчал, будто опасаясь спугнуть свою апатию резким звуком, и у Ани щемило сердце от того, насколько уязвимым и слабым он предстал перед ней этим утром. Он казался безобидным, трогательным существом, которое бы не выдержало её бунта, но и покориться его собственнической блажи, обозвав её капризом, она не могла и чувствовала себя одураченной из-за того, какую жалость в ней вызывал человек, вздумавший тиранить её. Но даже просто сказать отцу, что он деспотичен и несправедлив к своим детям, ей не хватало духу — его немощность связала ей руки.
В конце концов она сбежала от него на час раньше, но и не видя его, она мучилась, по кругу оправдывая отца его прежней добротой к ней, а затем находя в этой доброте какую-нибудь выгоду для него — тогда она вновь пыталась очистить его расчётливость тем или иным проявлением теплоты к ней, но и новый предлог для того, чтобы простить его, только сам измарывался самыми страшными подозрениями. Сев на деревянный помост она уставилась на свою чуть рябившую от лёгкого ветра копию на фоне тяжёлой, будто переспевшей и пьяной от своей полноты природы, которая уже не могла переносить собственной роскоши и, пресыщенная, понемногу избавлялась от неё. Ани вспомнила, как Серёжа однажды сказал ей, что терпеть не может конец лета и начало осени, и теперь эта нелюбовь была ей вполне объяснима — грустно смотреть на то, к чему уже прицениваются, чтобы чуть позже отнять, ведь все эти прощальные щедроты лета похожи на убранство богатого дома, который вот-вот пустят с молотка и выпотрошат до последнего табурета.
— Ани, вы уже здесь, — вместо приветствия окликнул её Павел Борисович. Впервые за все пять месяцев с лишним она опередила его.
— Да… — ответила Ани, вставая, и страдальчески улыбнулась, будто у неё болели ноги, — мне просто очень хотелось поговорить с вами. У меня к вам небольшая просьба, я вчера всю ночь думала, это вас не затруднит, честное слово…
— Ани, я буду счастлив оказать вам любую услугу, чего бы от меня ни потребовалось, — пламенно перебил её месье Инютин.
— Это касается моего отца, — удручённо начала она, когда остатки её твёрдости и оптимизма растворились в бескорыстной готовности Павла Борисовича помочь ей, будто она слишком долго любовалась ею, как любуются солнцем или огнём, пока не начинают слепнуть от их раскалённой яркости. — Понимаете ли, он такой ревнивец, уж насколько я ревнива, но даже мне далеко до него. Мне, право, кажется, он и к Серёже меня ревнует. Я оглядываюсь назад и вижу, что им всегда руководило одно лишь желание безраздельно обладать мной, а не любовь ко мне. Я умоляла его не выдавать меня за Маева, и, по-моему, он послушал меня, потому что не хотел отпускать от себя, он мне прямо сказал, что в любом случае не позволил бы мне выйти замуж, нравится мне мой жених или нет.
— Подождите, разве Михаил делал вам предложение? — оторопел Павел Борисович.
— Нет, прямо он никогда не просил меня стать его женой, но Серёжа обещал ему мою руку и очень настаивал на нашей свадьбе. Я долго этого не замечала, даже когда Михаил при всех заявил, что он почти женат, я не сразу поняла, что он обо мне. Видимо, я просто глупа... Они с папой тогда очень поругались, потому что папа был против… теперь мне известно, почему, — пробормотала Ани, небрежно смахивая слезу. Парад жалоб на Карениных мог бы продолжаться ещё долго, но вид обмершего Павла Борисовича напомнил ей, зачем она вообще завела эту беседу: — Мне думается, вы с отцом не были приятелями, возможно, даже наоборот, он вызывал у вас неприязнь, — понемногу стала она подбираться к приглашению.
И впрямь Ани, которую вполне устраивало то, что у отца не было шанса похитить у неё Павла Борисовича всякими серьёзными политическими, экономическими и общественными диспутами, была немного озадачена нежеланием её друга посещать их дом. Первые месяцы это ещё можно было объяснить тем, что ему доставало прозы в жизни, потому он предпочитал общество своей юной соседки, а не уважаемого государственного мужа в отставке, но ведь не мог же он не отдавать себе отчёта в том, что их знакомство может трактоваться людьми, приученными ко всяким скабрёзностям, как порочащее их обоих. Легкомыслие как причина для такого поведения сразу было отброшено: вопросы её репутации в обществе, казалось, трогали его больше, чем всех Карениных вместе взятых. Оставалось только одно объяснение — он сторонился её отца, более того, если Ани упоминала своего родителя, настроение у Павла Борисовича тут же ухудшалось, хотя он и пытался скрывать своё раздражение.
— Ани, — хотел он что-то произнести, но она не позволила.
— Ах, я знаю-знаю, он всегда дичился общества, его суждения резки и старомодны, у него не очень приятный характер, но всё же вы были знакомы двадцать лет назад, — перечислив недостатки отца, начала торговаться с неприязнью своего друга Ани. — Разве человек не может смягчиться за такой огромный срок? Двадцать лет назад меня ещё на свете не было, мой брат не ходил в школу, даже мама ещё была жива, — эти нехитрые сведения должны были убедить Павла Борисовича в том, что за двадцать лет всё может привернуться с ног на голову, дабы он согласился составить своё мнение об Алексее Александровиче наново при личной встрече, но Ани вдруг заблудилась в своих репликах и споткнулась об упоминание о матери: — А вы же знали мою матушку, она вам нравилась?
Поглощённая борьбой со своим волнением, Ани не следила за тем, как мрачнел месье Инютин от каждого её слова, будто она зачитывала список его злодеяний, а не просто жаловалась на свою родню, и теперь с удивлением припала своими блестящими, влажными глазами к так хорошо выписанному на его лице выражению страдания и неясного стыда.
— Да, я знал её, даже очень близко, — тяжело ответил он и, чуть подумав, уже спокойней прибавил: — Я очень любил её.
Чисто механическое изумление Ани не вынесло первого же её вдоха — в признании Павла Борисовича не было для неё никакой новизны, она словно заранее свыклась с этим, давно догадавшись о чём-то подобном; в конце концов, не даром же он краснел всякий раз, когда она упоминала своих родителей не в отдельности, а именно как супружескую чету.
— Так вам поэтому так нравится моя компания? Я напоминаю вам матушку? — несмело уточнила она.
— Ты с ней правда во многом похожа, иногда почти до безумия, но это не главное, — усмехнулся он перед тем, как снова посерьёзнеть: — Я сказал, что любил твою мать, это было взаимное чувство, она тоже любила меня. Мы были любовниками.
Смысл отрывистой исповеди господина Инютин был полностью чужд, даже враждебен мироощущению Ани и её представлениям о родителях, их браке, характере Павла Борисовича, но она ещё толком не осознал всю опасность этого признания — так можно не успеть испугаться, когда к тебе несётся незнакомец, пускай над его головой и блестит кинжал. Мысли в её голове трепыхались стаей птиц с подрезанными крыльями, но никак не могли взлететь и даровать ей понимание, к чему он клонит.
— Павел Борисович, — смущённо обратилась она к своему другу, терзавшему её напряжённым, пытливым взглядом.
— Я не Павел Борисович, — монотонно возразил он, сдавливая ладонью трость.
— Не Павел Борисович? А как же вас зовут?
— Алексей Кириллович, и фамилия моя не Инютин, а Вронский. Мы с твоей матерью, — торопливо заговорил он, будто не надеясь, на то, что у него хватит времени для длинного рассказа, — познакомились, когда она уже была замужем за Алексеем Александровичем, потому ты носишь его фамилию, но ты моя дочь, Ани. Я с самого начала убеждал Анну…
— Что? С чего вы взяли, что я ваш ребёнок? — возмутилась Ани.
— Как это с чего? Я был любовник твоей…
— Ну и? — с издёвкой перебила его Ани, чей ум заострился воинственностью. — Из того, что у вас были шуры-муры с моей матерью, не следует, что вы мой отец! Любовник вообще-то второстепенен относительно мужа!
— По закону это так, — как бы согнул Вронский её версию под свою, очевидно, не желая, ей противоречить прямо, — формально ты ребёнок Алексея Александровича, но послушай, ни у меня, ни у Анны ни секунды не было сомнений в том, чья ты дочь. Всякое случается, но мне не верится в то, что могло быть иначе, да и Каренин всю весну провёл на водах. Ты видишь: дело не только в моих впечатлениях, но и в сроках.
— О, теперь какой-то мифический отъезд! Что вы мне пытаетесь внушить? Чего вы от меня добиваетесь? Того, чтобы я поверила, что мой отец мне не отец, что я ношу не свою фамилию! Да я скорее поверю, что Серёжа не папин сын, но я Каренина до последней капли крови. Да как вы вообще посмели приехать сюда, приблизиться к нашей семье, к моему отцу, которого вы и без того унизили с этой женщиной! — рассвирепела Ани.
— Я приехал лишь потому, что считал, что ты попала в беду, мне абсолютно всё равно, что подумает о моём появлении Каренин, всё равно! Он бы вовсе не интересовал меня, если бы ты жила со мной. Я так виноват перед тобой, я сам, сам дал ему власть и над тобой, и над собой, в сущности, ты всю жизнь расплачиваешься за мою слабость. Моим долгом было заступиться за тебя с самого начала, а не ждать неизвестно чего столько лет. Что стоит слово, данное чужому человеку, последнему лицемеру, против обязанностей отца защищать собственного ребёнка, — сбивчиво разглагольствовал Алексей Кириллович.
— Нет у вас передо мной никаких обязанностей, — сквозь зубы процедила Ани, с трудом забив в себе сомнение. Нельзя было более позволять этому полоумному говорить, когда она уже ощутила, что его рассказ не пуст внутри, что его бессвязная речь цепляется за что-то настоящее. — Я не ваша дочь, а вы мне не отец. Не понимаю, вы что же все эти полгода общались со мной для того, чтобы теперь попробовать убедить меня в том, что я ваша незаконнорожденная дочь? Вы либо нарочно издеваетесь надо мной, либо сами помешались, и я что так, что эдак не намерена больше слушать ваши бредни и наговоры на моего отца!
Она резко отвернулась, будто получив пощечину, и вся подалась в сторону, но замешкалась. Для полного и решительного разгрома нужно было добавить что-то ещё, что-то острое, хлёсткое, чтобы запретить своему противнику даже призрачную надежду на реванш, но ничего удачного на роль финального аккорда ей в голову не приходило, хотя она уже набрала полные лёгкие воздуха.
— Ани, девочка моя, я не прошу твоего прощения, я не прошу о сочувствии, я знаю, я заслужил, чтобы ты меня ненавидела, но я умоляю тебя, не отказывайся от моей помощи себе же во вред, — к недоумению Ани, расхрабрился Вронский, потянувшись к её руке.
— Не трогайте меня! — взвизгнула она, не на шутку испугавшись. Она попятилась назад, внезапно обнаружив, что он, оказывается, на целых полголовы выше её, что он запросто переломает её худые пальцы своими широкими ладонями, что ему, наверное, не составило бы больших усилий схватить её и нести куда-то против её воли.
— Ани, — снова повторил он её имя как заклинание, — дай мне рассказать, как всё было.
— Вы слышали меня? Я же сказала вам, что не хочу и не буду больше слушать ваши выдумки. Не ищите со мной встреч, я не стану говорить с вами. Не смейте приближаться ко мне и тем паче к моему папеньке, этот добрейший человеке и без того натерпелся от вас, но вы больше не будете мучать его! — в припадке неистовой верности Алексею Александровичу пообещала она, зашагав прочь.
— Ани! Ани! — звенели вскрики позади неё, и вместе с ними послышался шелест травы, ропщущей на чьи-то быстрые шаги.
Она обернулась — он спешил за ней. Повеявший на неё страх подхватил её, как ветер сухой лист, и она полетела вперёд сквозь деревья, боясь даже проверить, преследовал ли её Вронский, чтобы не потерять ни мгновение. Не тарахти у неё в ушах кровь, она смогла бы различить, что за ней нет погони, к тому же едва ли кавалер её матери был в состоянии бежать за ней дольше нескольких минут с его-то больной ногой, но она остановилась, только когда достигла сада отцовской дачи. Грудь ей вместе с бегом надрывала обида, и она с отвращением смотрела сквозь темневшую у неё перед глазами холодную малахитовую листву на будто обгоревшие на солнце блоки. Как и вчера, ей казалось, что её предали, обманули. Она вспоминала обходительность, приветливость лже-Павла Борисовича, сколько секретов ему вверялось, о скольких её переживаниях ему было известно, сколько вздора ему выбалтывалось — то есть насколько беззащитна была её себялюбивая душа перед этим человеком, и ей делалось жутко от того, какому безумцу она раздаривала себя. «За что он так со мной?» — гневалась она, не находя причины, по которой Павел Борисович мог бы пожелать ей мстить таким гадким образом, выкорчёвывая самую основу её существования.
В том, что он не врал о романе с её матерью она почему-то не сомневалась, возможно, потому что он был самым ласковым собеседником из всех, кого она знала, и хотя он, по мнению Ани, пожалуй, не был хорош собой последние полтора, а то и все два десятка лет, она изредка, особенно в начале их знакомства ловила себя на том, что изо всех сил флиртует с ним, пускай лишь из шалости. Но хотя она и не оспаривала его титул любовника её покойной матушки, она отказывала ему даже в малейшем шансе быть её отцом, так как неоспоримую связь между этими двумя фактами разрывала фигура Алексея Александровича. Её утренняя злость на него теперь тратилась на ненависть к Вронскому, а потому она чувствовала даже стыд за то, что пожаловалась на своего нежного, терпеливого папеньку унизившему его мерзавцу. Сердиться на обоих она бы не смогла — так нельзя хромать на обе ноги, на одну из них всё равно приходится опираться, чтобы как-то подволакивать ту, что больше болит. Жалость и вина перед отцом , чьей заботе она предпочитала коварную, нездоровую любезность Вронского, потянула её в дом. Она надеялась застать Алексея Александровича в кресле с газетой, где он всегда дожидался её с прогулки, но гостиная была пуста.
Это очередное разочарование стало последней каплей, и у Ани по щекам покатились шустрые, будто торопящиеся куда-то слёзы, не успевавшие затуманить ей взгляд. В первую минуту ей хотелось, чтобы дверь отворил отец и утешил её, но затем она решила, что своей грустью она только подыграет любовнику матери, а она была готова скорее провести неделю без сна, чем принести ему хоть какую-то пользу; наоборот — ей должно было защищать своего настоящего папеньку от огорчений и беспочвенных претензий этого самозванца. Довольно они с матерью, которую Ани отныне считала своим врагом, попирали его достоинство и чувства, теперь-то у него будет заступница! Она быстро обтёрла глаза и часто заморгала, рассчитывая, что на лице у неё не останется пятен, которые смогли бы выдать её несчастье. Лучшим же способом бесить месье Вронского и отблагодарить отца она полагала ничем не намекнуть на случившееся и вести себя примерно, но глаза у неё словно протекали, как она не старалась унять себя.
В прихожей стукнула дверь. Ани завертелась на месте, размышляя, а не улизнуть ли ей в обратно сад, но на этот манёвр уже не оставалось времени, и она, как подстреленная, упала в кресло наугад открыв лежавший на столике сборник стихов, чтобы прижать его к самому носу.
— Ты уже пришла? Что-то ты сегодня рано, — послышался фальшиво-бодрый голос Алексея Александровича.
— Мг, — кивнула она вместе со своей ширмой, деловито перелистнув страницу.
— Ну и хорошо, — суетливо ответил ей Каренин с маленьким подскоком в конце, как он всегда говорил, если хотел добавить что-то ещё. Скрипнула половица, он подошёл к дочери, и она подтянула книгу ещё ближе, словно желая промокнуть ею слёзы, как носовым платком. Ани перевернула ещё одну страницу, усердно демонстрируя, как она поглощена чтением. Алексей Александрович постоял рядом с ней, дважды вздохнул и чопорно-извиняющими тоном произнёс: — Ты расстроилась из-за моего запрета, я вижу. Поверь, я был бы не против, чтобы ты выходила в свет, но ты побываешь в обществе один раз и будешь огорчаться из-за всяких пересудов до конца сезона.
Ани поняла, что он с ней мирится, сочувствие к нему, утроенное его добротой и предупредительностью, полоснуло её по горлу, и она тихонько всхлипнула, заглушая себя шуршанием бумаги. Ограниченная своей ролью защитницы, она попробовала отвлечься, чтобы не разрыдаться при отце, и разобрать хоть одну строфу, но и тут её ждала западня. Стихотворение было в точности о нём, по крайней мере её сострадание так его вывернуло.
«Ты был для нас всегда вон той скалою, взлетевшей к небесам; под бурями, под ливнем и грозою невозмутимый сам».(1)
— Ежели тебе будет здесь веселее, можем остаться тут и часто ездить в Петербург на несколько дней, — с тревогой предложил он.
«Защищены от севера тобою, над зеркалом наяд росли мы здесь веселою семьею, — цветущий вертоград».
— Мы можем часто приглашать к нам Элизу, и сюда можешь её приглашать, если хочешь. Я вчера был резок с Сергеем, и ты восприняла это на свой счёт, но я не хочу посадить тебя под замок, я настаиваю, я прошу только не бывать тебя в свете. Ты говорила, что обе княгини Мягкие расположены к тебе, и они тебе, по-моему, нравились? Я готов приглашать их и отпускать тебя к ним. Татьяна Андреевна когда-то недолюбливала меня, как мне передавали, но даже если это так, я как-то перенесу её присутствие ради тебя. Моё позволение распространяется не только на Мягких, я посодействую твоей дружбе с любой девицей или дамой.
«И вдруг вчера, — тебя я не узнала: ты был как божий гром… Умолкла я, — я вся затрепетала перед твоим лицом».
Силы оставили Ани, и последняя твердыня, где нашло убежище её пылкое желание уберечь отца от подлой попытки месье Вронского отыграться, пала. Оболочка из рассудительности, которая должна была удержать в себе яд её злости, прорвалась, и отрава обиды за себя и отца расплескалась у неё под рёбрами. Она уронила своё забрало на колени и задрала голову к своему поражённому папеньке.
— Ани, что с тобой? — застыл он посреди комнаты, с таким ужасом наблюдая за тем, как по её лицу текут слёзы, будто они были из серной кислоты.
— Тут стихотворение, мне кажется, оно про тебя, — ответила Ани и поспешила облачить своё почтение перед его горем в чужие выражения, пока её не прервал плачь: — О, да! Скала молчит; но неужели ты думаешь: ничуть все бури ей, все ливни и метели не надрывают грудь? Откуда же — ты помнишь — это было, вдруг землю потрясло, и что-то в ночь весь сад пробороздило и следом все легло. И никому не рассказало море, что кануло ко дну, — а то скала свое былое… — последняя строфа взорвалась её рыданиями. — Как она могла, как она могла так с тобой поступить?
— Кто она? Как поступить? — оробел Каренин, крадясь к громко всхлипывающей дочери, когда паралич от этого шторма поэтичности и безудержной скорби позволил ему шевельнуться.
— Как она могла тебе изменить? Как она могла унизить тебя с этим офицеришкой? Ах, мой бедный, бедный папа, как ты вынес всё это? — бросилась она к стоящему рядом отцу. Ей было смертельно жаль его, но эта жалость не вдохновляла её на борьбу, а делала слабой. Она бы хотела утешить его, но только повисла на его шее, будто теряющий сознание раненый.
— Кто тебе сказал? — прошептал Алексей Александрович над её ухом.
— Да этот матушкин Тристан, Вронский, если это не его второй псевдоним! — провопила Ани, боднув отца в плечо.
— Вронский? Он в Петергофе? Вы с ним виделись? — опять помолчав, будто ему требовалось сначала перевести слова Ани, спросил он.
— Он тут с апреля обосновался, вернее, не он, а Павел Борисович, его настоящее имя я узнала только сегодня.
— Он представился тебе Павлом Борисовичем?
— Да, и его нисколько не стесняло целых полгода это имя, а сегодня целый спектакль! — возмутилась Ани, манерно взмахнув рукой, как бы передразнивая патетическую пылкость её бывшего друга.
— Ты полгода встречалась с ним и даже не обмолвилась об этом, — неожиданно ухватился за самый краешек этой истории Каренин. — Анна, что ты творишь? Он взрослый мужчина, а ты считаешь допустимым для себя, молоденькой девочки, общаться с ним за моей спиной. Хорошо хоть это только Алексей Кириллович.
— Ну, — стушевалась Ани, не уследив за тем, как разговор перешёл в педагогическую плоскость, — он вёл себя со мной очень достойно, пока притворялся Павлом Борисовичем.
— Я в этом не сомневаюсь, но ты что мнишь себя столь искушённой в подобных делах, что легко можешь определить, какие цели преследует любой твой знакомый? Или ты вообразила, что раз ты столь неразумно, по-ребячьи себя ведёшь, то все вокруг и будут воспринимать тебя как ребёнка, и твоя наивность оградит тебя от всяких посягательств?
— Мне было одиноко, — невинно заявила Ани вместо того, чтобы убеждать Алексея Александровича в том, что она проявила хоть какую-то осмотрительность. — Я думала, что он добр и ко мне, и по своей натуре, а он…
Алексей Александрович, старавшийся сохранять хоть тень негодования на лице, скривился, как от боли, когда она заплакала пуще прежнего, и ощутил себя не вправе больше ругать дочь, хотя и понимал, что её бы следовало наказать, если бы её тайный наперсник приходился ей кем-нибудь другим.
— Мне страшно оттого, какое ты ещё дитя, — мрачно проронил он и притянул её к себе.
Ани моментально почувствовала, что полностью прощена, и папа опять разрешает ей укрыться от невзгод в его милосердии. Умилённая такой отходчивостью, она лишний раз получила подтверждение благородства его души, и тем сильнее разозлилась на мать и её любовника.
— Да, я совсем не разбираюсь в людях, я так ошиблась в нём, — целуя Алексея Александровича в сухую щёку, согласилась с ним Ани, и согласиться с ним было для неё удовольствием, потому как поддержать его иначе ей не давала беспомощность перед обрушившейся на неё тайной. Ей хотелось стать ему послушной во всём, и если утром она сочла бы это позорным безволием, почти раболепием, то сейчас она считала даже почётным руководствоваться советами и требованиями одного единственного человека, если им был её папенька. Он как никогда был ей родным, и она как никогда знала, что она его дочь, а не любого другого мужчины, будь он хоть трижды любовником её матери, но покушение месье Вронского на то, чтобы быть её настоящим отцом, как бы разделяло их, вырывая её из объятий Алексея Александровича, и с этим нужно было покончить немедленно: — У него ещё и хватает дерзости убеждать меня в том, что я якобы его дочь! Но это ведь ложь, верно? Я же твоя дочь?
— Ани, — крепче обняв её, начал он, и излишняя осторожность и полное отсутствие ожидаемого протеста в его тоне уже ответили на её вопрос, — раньше я бы многое отдал за сомнение, но сейчас мне это безразлично. Это ничего не меняет, я всё так же твой отец, а ты моя любимая дочь, пускай по крови, лишь по крови, ты Вронская…
Внутренне Ани, наверное, была готова к такому вердикту, хоть и не сознавала того, потому как ей не потребовалось и секунды, чтобы без всякого удержу зарыдать так, что Алексею Александровичу стало страшно, а не случится ли с ней нервного приступа. Голося, что есть мочи она не то пыталась оглушить хищно скалившуюся на неё правду, не то приветствовала катастрофу, которой теперь подчинялась вся её жизнь.
— Ани, ну что ты плачешь? — устав заверять дочь в том, что всё по-прежнему, как бы журил её за чрезмерную слезливость Алексей Александрович.
— Я плачу, потому что я результат пошлой интрижки меду двумя низкими людьми! — прокричала она между всхлипами.
— Зачем ты так? Это вовсе не была интрижка, — почти пропел он, будто собираясь пуститься в длинный уютный рассказ о проделках своего брата в гимназии, а не об адюльтере своей жены. — Они в самом деле были страстно влюблены, но просто это было неуместно. Знаешь, вот если выпустить попугая на улицу зимой, он умрёт, но ведь попугай не виноват в этом, просто он создан для иного климата, а в морозы он некстати, — заметно глупевший при виде чужих слёз, он осёкся, догадавшись, что сказал какую-то ерунду, но Ани хотя бы перестала вздрагивать в его руках.
Упоминание попугаев, как неловкое движение, рассыпало грудку пепла, что осталась от её способности логически мыслить, а и так чудовищно перекрученный окружающий мир совсем запутался.
— Какие попугаи? Неразлучники(2) что ли? — вяло уточнила она, сглатывая клокотавший в горле плач.
— Нет, не неразлучники, а впрочем, неразлучники тоже подходят, — вздохнул Алексей Александрович, досадуя на то, как неумело он облачает свои мысли в речь, несмотря на титанические усилия, которые он прилагала, чтобы хоть что-то сказать. — Твои родители, я не видел ни до, ни после, чтобы люди так теряли голову друг от друга.
— Ах, ты ещё и оправдываешь их! А мне неинтересно, неинтересно, обожали они друг друга или не терпели, я ненавижу их обоих, и его, и её, — трепеща всем телом, но все же с приставшей бесповоротному приговору хладнокровностью заявила она.
— Я не оправдываю их, но ты превратно истолковываешь их характеры. Твоя матушка была очень красивая, изящная дама, у нее постоянно имелись поклонники, но она оставалась верна мне, потому что она не искала развлечений, и только когда появился граф, — Каренин не докончил и принялся за Вронского: — Если бы Алексей Кириллович просто увлёкся и соблазнил твою маменьку, мы бы сейчас не обсуждали эту историю, не о чем было бы говорить, это был бы просто светский водевиль.
— Пожалуйста, я больше не хочу слышать об этих гадких людях, — взмолилась Ани, уже отчаявшись отбиться двух клюющих её плотоядными птицами омерзительных образов обоих родителей.
— Барышня, что ж вы так? — охнула Вера, по-видимому, примчавшаяся на крики. — Она сломала что, Алексей Александрыч?
— Вера-а, — жалобно протянула Ани, сама не зная, что её горничная должна была сделать в ответ на этот тоскливый призыв.
— Нет, не сломала… Вера, уйди! —велел Каренин служанке, чьё появление окончательно превратило происходящее в какой-то абсурдный сон, в котором невозможно ничего предпринять, чтобы не увязнуть в липком безумии ещё глубже. — Граф,— обратился он уже к дочери.
— Не надо, — простонала она.
— Хорошо, хорошо, если ты просишь, то не будем о них, — сдался перед её печалью Алексей Александрович, откидывая ей за спину растрёпанные волосы.
Если бы у Ани были не такие тщедушные руки, её несчастный отец уже был бы задушен ею, так намертво она обвилась вокруг его шеи, будто боясь, что её смоет открывшимся ей кошмаром, как течением, если она ослабит хватку. Все недомолвки, странности, ехидные замечания сползались к её незаконному происхождению и от соприкосновения с ним воскресали в её памяти, словно облитые волшебной водой из сказок. Папенька — а по-другому называть Каренина она не согласилась бы о под пыткой — усадил её на диван и даже сумел напоить каплями, которые принесла Вера, но хоть Ани и немного утихла, страх перед тем, что она теперь не только незримо, но и явно порабощена преступной связью своих родителей, никуда не исчез.
— Всё образуется, Ани, — машинально обещал ей Алексей Александрович, гладя её по голове, да только она знала, что это лишь бессмысленная колыбельная, ведь что может встать на свои места, если ничего изменить или исправить уже нельзя?
1) Стихотворение из второго выпуска сборников Афанасия Фета "Вечерние огни" 1885 года.
2) Небольшие яркие попугаи родом из юго-западной Африки и острова Мадагаскар были завезены в Европу в середине XIX века, сперва жили только в зоопарках, но быстро "перебрались" в частные дома. Отличительной чертой неразлучников является их большая привязанность к членам своей стаи, плохое умение переносить одиночество. В последствии преданность неразлучников друг другу была доведена до крайности и опоэтизирована: им стала приписываться глубокая любовь к своим партнёрам, вплоть до того, что якобы неразлучник, переживший своего соседа по клетке, умирает от тоски.
Известие о том, что любовник его жены провёл всю весну и лето в нескольких милях от него, пробудило в Алексее Александровиче абсолютное несвойственное ему любопытство. Всегда презиравший сплетни, он, бывало, гордился, если не знал о ком-то из своих светских знакомых то, что в общество давно стало прописной истиной, а выяснять что-либо, наводить справки и об очень нужном лице он не умел и даже брезговал. На Вронского же, увы, эта благородная привычка не распространялась — ему было мучительно, непристойно интересно, где он жил, как он жил, с кем он жил, зачем приехал сюда, хранит он верность Анне или давно женился, кто знает о том, что он жив — словом всё, что с ним произошло с того момента, как они простились шестнадцать лет назад. Если бы Алексей Кириллович от скуки или одиночества решился бы вести дневник, где записывал даже самые пустяковые происшествия, Каренин без колебаний бы отдал за эту тетрадку всю свою библиотеку. Полгода приятельских отношений обязывали Ани быть в курсе хоть каких-то подробностей из биографии своего кровного отца — неспроста же она назвала его офицеришкой — но Алексей Александрович предпочитал пока лишний раз не напоминать ей о блудном родителе, мало того, что это было бы неделикатно, так ещё и ответ на его вопрос раскиснет в её бурных рыданиях, как клочок газеты в воде.
К вечеру того же дня Ани наплакала себе жуткую головную боль, потому странная битва на слезах с правдой переносилась на завтра. Как по первому дню болезни доктор пытается угадать её дальнейшее течение, так и Алексей Александрович готовился утром предсказать, насколько тяжким оказался удар, и как скоро Ани смирится с тем, что она не Каренина. С постели, как он и предполагал, она поднялась уже плача.
— На самом деле не так уж плохо, что я теперь знаю, чей я ребёнок, это очень многое ставит на свои места, — как бы клея поверх своего дрожащего личика маску рассудительности, изрекла Ани за завтраком. — Не слишком-то приятно не понимать, что происходит вокруг. Вот на спиритическом сеансе у Лукреции Павловны один остроумный юноша предложил спросить у призрака Марии-Антуанетты, какая у меня фамилия, и ведь я засмеялась, подумав, что со мной кокетничают, и, наверняка, все решили, что я просто дурочка, — сжавшимся до писка и без того тонким голосом протянула она, — а вот, если бы я знала о своём происхождении, то даже не пришлось бы беспокоить мёртвых королев такими пустяками. Наверное, моя фамилия, сказала бы я, должна быть Ронская(1) или какая-нибудь Ворнская, или что-то ещё в этом роде, но лучше Блонская, с мамой-то никаких сомнений, и благозвучно! А можно ещё над днём рождения изгаляться, тут уж раздолье: и Сочельникова, и Декабрёва. А что, я бы перечислила, было бы смешно!
— Ани, в прежний раз ты говорила, что за тебя заступились, и этот зубоскал даже остался пристыженным, а господин Маев обещался вызвать на дуэль твоего обидчика, поэтому, пожалуйста… — пробубнил Алексей Александрович, уже готовясь перейти к тому, что фамилии возникли для того, чтобы отличать людей с одинаковыми именами, а вся патетика пришла уже потом, но замолчал, поняв по диким глазам Ани, будто перед ней кого-то четвертовали, что мысли её перекинулись уже на куда более серьёзный повод для скорби, чем уколы светских щёголей.
— Ах, Серёжа! — воскликнула она вдруг, прижав сжатый кулачок к губам. — Как он тогда, как он… Зачем я ему рассказала, он теперь ненавидит меня ещё больше, ему же ещё стыднее стало! —просипела Ани.
Если против других горестных открытий дочери у Алексея Александровича имелся хоть приблизительный план действий, то как утешать её теперь, он не мог даже вообразить. Всё можно было назвать ерундой, можно было упрекать свет в фарисействе и порочности, повторять о большой любви Вронского к Анне, но что сказать о Серёже? На все печали у него была припасена сладкая микстура, способная обезболить их, кроме этой. Он поднялся из-за стола и смущённо навис над сгорбившейся Ани, не отваживаюсь даже потрепать её по плечу, будто она вся была в ожогах, и к ней нельзя было прикоснуться, чтобы не побередить их.
— Сегодня воскресенье, — внезапно пролепетала она, прекратив плакать, — он же приедет, правда? Он всегда приезжает по воскресеньям, он должен приехать, — фанатично настаивала она, заглядывая в глаза потупившемуся Алексею Александровичу.
— Я не уверен, ведь Серёжа позавчера нас навещал, — неопределённо возразил он ей, разминая пальцы и внимательно глядя на них, чтобы не смотреть на почему-то посветлевшую дочь. Нет, уж пусть лучше льёт слёзы в три ручья, но пусть её не лихорадит эта суеверная надежда.
И всё же почти до сумерек она ждала брата. Чего она хотела от этой встречи, было неизвестно ни ей, ни кому-либо ещё, но шанс переубедить её в том, что она ошиблась в своих выводах у Серёжи был только сегодня — после полуночи ничто не могло оспорить его ненависть к ней, этот приговор уже нельзя было отменить. Он не приехал, и всё было кончено. Ани рассеянно перебирала, как ничем не отличающиеся шпильки в шкатулке, моменты, когда он был холоден с ней, тысячи его шипящих замечаний на балах, советы не отвергать Михаила и попытки всячески избегать её теперь объяснились его отвращением к её родословной. Все шутки, едкое внимание света были ей неприятны, но они лишь оцарапывали её гордость, а желание брата поскорее избавиться от неё оставляло рану уже в её душе. Нет, она не просто не нужна ему — она ему мешает, мешает спокойно бывать в гостях, мешает без стыда вспоминать матушку, мешает, возможно, посватать девушку из какой-то очень чопорной семьи, мешает получить повышение по службе, мешает кичиться своими родителями, всё мешает… А она-то, глупая, мечтала быть его опорой, мечтала называться его самым близким другом, но друзья украшают существование, а она нарыв на его биографии, шрам на имени их семьи, и неважно, будет она с ним милой или вздорной, она существует, и уже этого достаточно для того, чтобы он злился на неё. Она для него не сестра и — что уж обманывать —даже не человек, а просто доказательство падения их бестолковой матери и позора их семьи, разряженное юной девушкой.
Приглашение вернуться в Петербург, позавчера так осчастливившее её, она стала трактовать так же, как и старший Каренин, хотя они не возвращались к этой теме: Серёжа был готов потерпеть её присутствие только для того, чтобы навсегда обезопасить себя от её общества, вновь сведя с Маевым или сосватав за кого-то менее видного, а поладит ли она с мужем, которого он ей подберёт, будет уже не его заботой, впрочем, вполне возможно, он даже не против наказать её неудачным браком. Пользу она могла принести ему только в качестве мадам Маевой, то, кем был бы её свёкор искупило бы то, кем был её кровный отец, но она не пожелала оживить карьеру брата этим родством, так что теперь она годится только для того, чтобы срывать на ней злобу.
Собственное омерзение Ани и к Анне, и к Вронскому немного извиняло нелюбовь Серёжи к ней, но всё же простить ему она могла бы только стыд; если бы он пару раз окоченел от мороза чьей-нибудь насмешки — это была бы лишь слабость слишком послушного чужим мнениям человека, но ведь он, казалось, досадовал на неё ещё больше, когда они покидали очередной приём и отправлялись вдвоём домой. Выходит, что эту ненависть он испытывал сам по себе, ему её никто не навязывал. В порыве самоуничижения она могла бы посчитать это его законным правом, но разве папенька не лелеял её все восемнадцать лет, словно она была его родным ребёнком — а ведь изменили ему, а не Серёже!
Пожалуй, всем незаконнорожденным детям стоит задаться вопросом, почему рогатый супруг их матери относится к ним хоть с капелькой теплоты: виновата ли в этом неестественном порядке вещей предприимчивость их матушки, широкие взгляды отчима, его бесплодность, сила привычки или то, какие милые черты и лёгкий нрав им достались от их настоящего отца, но Ани вовсе не удивлялась тому, что Алексей Александрович её обожал, других отношений между ними она и представить не могла. Да и разве можно было вообразить, что он чуждается её, пренебрегает ею, когда он весь день ни на шаг не отходил от неё, пускай он лишь неловко топтался рядом с ней, словно приставленный охранять её.
Каждый раз, когда Ани немного затихала, её отец наивно полагал, что она наконец успокоилась и самый бурный период траура по их кровному родству окончен, потому как сил переносить её истерики у него уже не осталось. С ужасом он подсчитывал, сколько миновало времени с разоблачения господина Вронского и понимал, что Ани вольна прорыдать ещё много дней и ночей подряд и не прослыть неумеренной в своей тоске — и куда более сдержанная девица, верно, пролила бы немало слёз над столь эксцентричной, нахальной историей своего рождения, а уж ей под стать было довести себя, а заодно и своего старого папу до глубокого нервного расстройства. Увы, противник Алексея Александровича был слишком силён, чтобы он одолел его, к тому же горе имеет свойство лишь крепнуть первое время и дряхнет очень медленно, а к длинной борьбе он был не готов. С соратником в лице, например, неунывающей и здравой мадам Лафрамбуаз, ещё бы получилось как-то выстоять, но он был совсем один. Невольно в их семейную тайну оказалась посвящена Вера, и хотя её осведомлённость не вызывала никаких сомнений, будучи достаточно тактичной, она этого не выпячивала и только пообещала насобирать зверобоя(2) для какого-то сбора по рецепту её покойного деда Василия, которого она любила вспоминать при любом случае. Другой бы хозяин только порадовался такому воспитанию у своей служанки, но Каренин бы предпочёл, чтобы она вела себя более беспардонно, что в данном случае, означало более душевно, и от отчаянья он даже подумывал прямо попросить её об этом.
Ани же вряд ли бы утешило чьё-либо сочувствие, она ощущала, что отец страдает вместе с ней, но её горю не нужны были компаньоны. Она хотела запереться у себя в спальне и омыть там слезами, как тело покойника перед похоронами, свою прошлую жизнь, где у неё был брат, был близкий друг, достойная мать, но ей не позволили. Весь тот мир-галлюцинация, к которому она так привыкла, в одночасье исчез, и она перестала узнавать что-либо, всё ей стало чужим и незнакомым, словно утратив какой-то флюид безмятежности, равновесия — казалось, тронь кирпичную стену, и она рухнет наземь горой грязного песка. Сама себе он чудилась неизлечимо больной чем-то с рождения, больной похотью Анны, негодяйством Вронского и всеобщим презрением. Тавру пороков родителей, как и тому, что они якобы обязаны однажды пробудиться в ней, нужно было покориться, как чему-то неотвратимому, но пренебрежение всех вокруг зависело не от воли рока, а от каждого в отдельности, и тут уж Ани видела несправедливость. Не обладая необходимыми человеку, претендующему на успех в обществе, доспехами из миллиона предубеждений, которые будут ограждать от нежелательных связей, Ани бы едва учла, венчались ли родители её знакомого, когда выносила бы окончательный вердикт о нём.
Но так же ругать за предвзятость Серёжу, как обитателей столичных салонов, иронизировать над которыми её ещё в детстве научил отец, у неё не получалось — слишком много его достоинств она знала, и тем больнее ей было, ведь её ненавидел не какой-нибудь ничтожный франт, а её любимый, честный, благородный, мудрый брат. Её идол не терпел её и, верно, горевал бы лишь по традиции, чтобы соблюсти все формальности, если бы её не стало, хотя вся её вина перед ним состояли лишь в том, что она появилась на свет… «А если бы я была папиной дочерью, тогда бы он меня любил?» — зачем-то пыталась она выискать в его отвращении лазейку, но не для того, чтобы что-то переменить, а только чтобы её мечты могли просочиться в ту действительность, где она была Карениной не только по закону, и Серёжа по-настоящему любил её, а не лишь притворялся ради того, чтобы она не перечила ему, когда он выберет, чей дом ей теперь пачкать свои присутствием; но Вронский ещё до её рождения разделил их, и за это она сердилась на него даже больше, чем за оскорбление, которое он нанёс Алексею Александровичу. Ани хотела бы прижечь свою рану от окончательной потери Серёжи злостью и на него, но гнев не вспыхивал в ней, и она только захлёбывалась колючими слезами, щипавшими ей натёртые докрасна веки.
Ах, если бы она сумела так же ненавидеть его! Возможно, её бы увлекло это новое чувство к нему, и она бы ненавидела его так же страстно, как раньше боготворила, но у неё в сердце так и остался ноющий шрам от любви к нему. Ани казалось, будто ей ампутировали несколько пальцев или даже руку — смертью это не грозит, но жизнь уже никогда не будет прежней. До конца она рассчитывала на неведомое чудо, на полуночный визит брата, который бы прилетел из Петербурга на её смутный жалобный призыв, а так как он не приехал к ним, ничего уже не смогло спасти её, она навсегда останется калекой…
К вечеру Ани довела себя почти до полного изнеможения, её утомили не столько слёзы, сколько мучительное ожидание. Алексей Александрович повторял ей, что Серёжа сегодня уже не появится, но дочь будто даже не просто игнорировала его увещеваниям, а не слышала их. В самом деле, несколько раз на неё как бы опадало какое-то таинственное облако, пожиравшее всё вокруг неё: соболезнования отца, вздохи Веры, потрескивание сада под мелким дождём, потом, когда этот туман таял, на её память выпадала роса из того, что происходило, пока она была в забытье, так что эти минуты транса домашние могли бы и не заметить, если бы она не становилась полностью неподвижной, словно затаившийся в своём укрытии зверь, который боится издать лишний звук, чтобы не получить пулю в брюхо.
— Ани, может быть, стоит позвать доктора? —осторожно предложил ей Алексей Александрович, опасавшийся не разобрать, когда эти ростки исступления зацветут уже настоящим сумасшествием.
— Нет, у меня ничего не болит, — глухо ответила Ани, опуская висок на подлокотник дивана.
— Так уж и ничего? — переспросил он, всё ещё ища способ настоять на визите врача.
— Глаза болят и, — она пощупала свой лоб, как бы проверяя, достаточно ли он болит, чтобы сотрясать этим сообщением воздух.
— Ну это немудрено, шутка ли прорыдать весь день. У меня бы, верно, тоже уже всё болело, —участливо упрекнул её отец. — А чего ты не ложишься на подушку? За тобой же, вот, — показал он пальцем за её плечо, дивясь тому, насколько тоска оторвала от мирских забот даже такую неженку, как Ани.
Бывает горе, которое можно понемногу исчерпать раздумьями о нём, когда в нём найден изъян, оно уже становится забавной неприятностью, но если горе идеальное и гладкое, как жемчуг, оно только впивается в душу всё глубже и глубже от каждой мысли. Печали Алексея Александровича часто не были преувеличенными и смехотворными, и как он их не вертел в своей голове, со всех сторон они были одинаковыми, потому он знал, что от их можно только отвлечься, но никогда они не сделаются ничтожными.
— Давай я тебе почитаю, до чего ты дочитала в четверг? Мы остановились на суде, правда? Впрочем, давай что-то более увеселительное начнём, в малосодержательных книгах ведь тоже имеется своё очарование. Мне в твоём возрасте нравилось, хотя я немного стеснялся этого, но вот мой Андрей(3) очень любил, заставлял меня читать вместе с ним. Он, наверное, потому и пошёл в министерство иностранных дел, что хотел немного мир посмотреть. Не вышло, правда, — пробубнил он последнюю фразу, хотя начал свою речь с наигранной беззаботностью. Он подскочил к книжному шкафу, схватил там книжку с самым вычурным названием и, странно отклонившись, будто ему к горлу приставили нож, принялся читать.
Ани совсем не слушала, что он говорил, потому ей было всё равно серьёзным ли, смешным ли был читаемый ним роман; даже когда сощуренные до тоненьких ниточек глаза, как у ребёнка, когда он притворяется, что спит, а на самом дело подглядывает, подводили его и он дофантазировывал слово, которое не мог разобрать, а потом ещё раз повторял всё заново уже без ошибки — она этого не замечала, но всё же Алексею Александровичу удалось немного утишить её. Его тонкий голос будто окутал собой всю комнату и обволок Ани, как тёплая вода в ванной. Он мог говорить что угодно, любую чушь, печальные мысли дочери не взяли барьер его монотонной повести и разбились у её подножия.
Отвлечённая этой пустотой в голове, она подняла к нему лицо, которое она прятала, как пристыженная — отец сидел, пряча тощие ноги под стулом, в своём обычном дневном костюме, который он продолжал надевать каждый день, необъяснимо боясь клейма домашнего халата, и, как всегда, одним лишь указательным пальцем подгонял друг за другом страницы — так же он читал ей неделю назад, месяц, год, шесть лет назад, так же он читала ей, когда она ребёнком простужалась и ей запрещали вставать с постели. Ей казалось, что всё разрушилось, и вот в этих руинах остался ни капли не переменившийся с тех пор, как она стала что-то помнить, Алексей Александрович — вчера полотно её жизни будто начали прясть из грубой, бесцветной материи, но вот в этой власянице затерялась одинокая шёлковая ниточка. Ухватившись за образ отца, Ани даже позабыла на мгновение, о чём плакала, а когда вспомнила, то ощутила, что у неё появилось убежище, пускай больше у неё ничего не было. «Только папенька меня и любит, остальным я лишь докучаю своим существование. Ну что ж, мне надоело раздражать и злить, и я больше не буду давать никому шанса пренебрегать мной, теперь я буду вся только для папы, а до остальных мне и дела нет», — заключила Ани, медленно подымаясь. Растравленная обидой на весь мир благодарность к отцу вонзилась в её апатию новым предназначением — во своём и всегда угождать ему.
— Никому я, кроме тебя, не нужна, — вздохнула Ани, подобрав под себя колени. — Но я теперь тебя ещё больше люблю, правда-правда! Я буду тебе лучшей дочерью, чем была раньше, извини меня за все мои прежние выходки, я во всём исправлюсь, мне самой противно оттого, что я скрывала от тебя встречи с этим человеком. Нет, давай никогда не будем о нём вспоминать, ни о чём не будем вспоминать, для меня ничего не изменилось! — как в горячке затараторила она, свесившись через его плечо.
— Хорошо-хорошо, — уступил ей Каренин, хотя Ани так и не поняла, почему он ответил так, будто она ставила ему какие-то условия, а не обещала во всё уважать его волю. — Только не надо так огорчаться, — примирительно протянул он, поцеловав её макушку.
На самом деле Алексей Александрович мало верил в то, что битва этим кончилась и не возобновится завтра, хотя он и мечтал об этом, но в конце концов ничего не отнимает столько сил как неоправданные надежды, потому он принуждал себя делать самые мрачные предсказания касательно завтрашнего дня, но, к его изумлению, утром Ани таки-взяла себя в руки и была почти весела. Отец и Вера с несмелой радостью отнеслись к этой перемене, но не прекратили с медицинской насторожённостью гадать, её невозмутимость признак выздоровления или ухудшения. Как бы то ни было, сегодняшнее настроение Ани не представляло угрозы, в ней ещё явно не кончился завод, как он не кончается в механической игрушке, но теперь он проявлялся в какой-то обострённой домовитости. Вынужденная исполнять обязанности экономки, особенно когда они с отцом жили на даче, она была осведомлена о всех бытовых хлопотах и даже неплохо вела домашние дела, хотя как к полноправной хозяйке к ней никто никогда не относился, и ей приходилось буквально охотиться за какой-нибудь оплошностью, допущенной прислугой, чтобы исправить её. Первым делом Ани с помощью иголки аккуратно разгладила свою вышивку на подушке, которую вчера примяла, не разобрав, на что улеглась, погрешив тем самым против собственной работы; следом она оттащила ковёр подальше от камина и заявила, что им срочно нужно заказать металлический экран, так как деревянный легко может вспыхнуть, а уже близится сырая погода — Каренин не стал уточнять, означают ли эти манипуляции, что они остаются зимовать здесь, так как это означало бы лишний раз напомнить ей о брате. Новой её жертвой стала пачка писем, которую принесла Вера.
— Нет-нет, я разберу и отложу все твои, — обратилась к отцу Ани, перебирая отобранные у горничной конверты. По заведённой у них традиции, письма оставались лежать на подносе, и Алексей Александрович, чей распорядок дня уже давно подчиняло себе его самочувствие, а не привычка, уносил свою часть почты в кабинет, когда был готов сразу же написать ответ, если он требовался, но отстранять дочь от самовозложенных обязанностей его секретаря он не решился. — Как всегда, в начале недели сразу по несколько писем. Это тебе, это тоже тебе, — суетливо перечисляла она, пока ей не попался никак не подписанный конверт.
Вера тихонько ткнула пальцем в свою барышню, как бы указывая, что это послание передано для неё. Кроме Элизы Дёмовской и мадам Лафрамбуаз, ей не от кого было ожидать писем, но она не узнала в мелких, будто гнущихся от ветра, так они заваливались вправо, буквах ни руку подруги, ни руку гувернантки — почерк больше смахивал на мужской, чем на женский, насколько вообще Ани могла судить об этом со своим весьма скромным опытом в переписке, да и едва ли Элизе и мадам Лафрамбуаз вместе взятым понадобилось бы целых четыре листа с обеих сторон, чтобы даже очень детально пересказать события последних дней.
— Да как он посмел! — закричала Ани, определив по первой же строчке, что автором этого письма был Вронский.
Слишком поглощённая своим гневом, она даже не сумела скомкать бумагу, и лишь примяла её перед тем, как швырнуть на пол и умчаться прочь, будто письмо могло напасть на неё, если бы она тут же не выбежала из гостиной. Алексей Александрович хоть и ожидал подобного всплеска, но никак не готовился к тому, что его вызовет ежедневная почта, хотя, как он сам себе признался, наивно было полагать, что его старый знакомый не даст о себе знать. Ещё толком не успев оправиться от удивления, он как завороженный потянулся к жалобно сжавшимся у ножки стола страницам, обещавшими ему ответы на все те вопросы, что снедали его две последние ночи, но тут обратно пришла Ани.
— Вера, сожги всё! — приказала она, будто отбиваясь кулаками от чего-то и снова убежала наверх.
— Вера, ты пока спрячь в своей комнате, а Анне Алексеевне скажи, что всё сделала, как она велела, — обратился к горничной уже Каренин, не сомневавшийся в том, что она послушается его, а не свою барышню, хотя бы потому что в его просьбе теплился здравый смысл. — А сегодня, сегодня кто принёс письмо? Господин? — снова заныла язва его любопытства, но, как оказалось, Вронский послал в качестве гонца какого-то юношу, и расспрашивать горничную было не о чем.
Дочь тоже не желала помочь Алексею Александровичу поймать любовника его жены в какой-то конкретный, осязаемый образ, чтобы он превратился обратно из призрака в живого человека. Она не позволяла отцу ни самому рассказывать о Вронском, ни задавать ей каких-либо вопросов, и лишь единожды первая завела о нём речь, если не считать тех резких сентенций, которыми она приветствовала каждое новое послание от него.
— Я же говорила, что он сумасшедший, вторая депеша за один день! Я даю голову на отсечение, он бредит, есть что-то нездоровое в таком вдохновении. Он ещё при встрече мне такого наболтал, что-то о том, что он меня якобы отдал и теперь очень раскаивается, — с безразличной насмешкой хмыкнула Ани, но по трепетавшим, как пламя от свечки, губам он понял, что таким обманно непринуждённым способом она вымогает от него объяснения.
— Я ведь пытался тебе рассказать о том, что у Алексея Кирилловича были серьёзные намеренья к твоей матушке, но ты не захотела слушать, — с укором напомнил ей Каренин. — Дошло до того, что они полтора года прожили вместе и добивались развода, чтобы в последствии пожениться, но Анна Аркадиевна неожиданно скончалась, впрочем, тебе это уже известно, — подытожил он свой рассказ, не веря в то, что Ани толкает его на самую топкую часть этой истории, даже осторожно шагая по которой, можно было запросто провалиться, как под тонкий лёд.
Он, честно признаться, не любил ворошить этот эпизод и старательно притворялся перед самим собой, что уже и не помнит, зачем забрал Ани, тем более, его обожание так отдаляло его тогдашние размышления, что он мог рассмотреть лишь их очертания, хотя и одни их контуры отбивали у него охоту вглядываться в них дальше. Но дочка всё не отводила от него строгий взгляд, и ему пришлось продолжить, пока у него ещё был выбор, куда свернуть в этой трясине, и Ани не погнала его новым вопросом туда, где бы он увяз окончательно:
— Граф был раздавлен смертью твоей матери и согласился на то, чтобы тебя воспитывал я. Ну право, я не изумлён, что Алексей Кириллович остался собой недоволен, думаю, он вполне искренне сожалеет о том, что расстался с тобой, тем паче, когда вы теперь знакомы.
— Не отказываю ему в ловкости, но угрызениями совести, мне кажется, он не обременён! —выпалила Ани скорее обиженно, чем сердито. — А впрочем, мне нет дела до чувств этого бонвивана!
Бонвиван было одним из наиболее часто употребляемых прозвищ Вронского. Матушкин Тристан, маменькин Парис, фат, герой любовник(4), Летучий голландец, Мельмот Скиталец, мамин чичисбей(5), мамин паж, волокита-великомученик — Ани была поистине неутомима в изобретении всё новых и новых иносказательных имён для своего настоящего отца. Такая ехидность была вызвана не столько намереньем обсмеять своего бывшего друга, чтобы издёвками утянуть всё его печальное жизнеописание и втиснуть в тесную оправу комедии, сколько мистический страх перед тем, чтобы называть Алексея Кирилловича хотя бы по фамилии. Она словно боялась накликать его, будто какого-нибудь злого духа из старинных легенд. Каренина бы забавляла её колкость относительно любого другого мужчины, но приложенная к его бывшему сопернику, она почему-то задевала и его самого, хотя разве не должен ли был он рукоплескать и поддакивать, как восторженный льстивый подхалим, всякий раз когда Ани натягивала тетиву новой остроты и целилась во Вронского, а не морщиться — если это месть за все те страдания, что ему причинили, то почему она горчит, как сгоревший сахар?
Напор месье Вронского отбил у Ани желание гулять дальше их сада, он действовал в одиночку, но ей чудилось, что их двухэтажную дачу осаждает целая армия. День за днём он отправлял всё новые и новые письма, казалось, нельзя было открыть окно или входную дверь, чтобы не получить от него депешу. Толстые конверты, короткие записки с мольбами о свидании, которые Вера каждый раз покорно подносил своей барышне, чтобы снова получить приказ умертвить их в печи, лезли из каждой щели. Ни одно послание от своего отца Ани даже не распечатала, хотя внушительный объём его излияний несколько раз искушал её прочесть хоть одну страницу, но она оставалась непреклонна и не поддавалась соблазну. Правда, сквозь её ярость иногда прорывался тихий голос какого-то другого, сентиментального чувства, принуждавшего её назначить палачом для всех писем свою горничную, а не самой расправляться с ними, но чаще Ани сомневалась в том, что испытывает что-то, кроме гнева — так усомнишься, что слышишь, как кто-то шепчет, когда рядом грохочет целый оркестр. Впрочем, она признавала за собой только два состояние: раздражение на Вронского и дерзкое спокойствие назло всему миру и во славу своему папеньке.
В войне двух упрямств между Ани и Алексеем Кирилловичем верх одержала Ани. Язвительность будто бы и подталкивала её вступить в переписку с ним, пускай и в достаточно нелюбезном тоне, но чистая совесть, которой не мог похвастаться её противник, придала ей стойкости — первым терпение лопнуло у Вронского. За пять дней не дождавшись от дочери ответа, он явился к Карениным на порог сам. Алексей Александрович в тот момент отдыхал в своей спальне и толкотни в прихожей не заметил, на что в последствии сильно досадовал, а потому, полностью предоставленная сама себе, Ани была свободна выбрать любую тактику и выбрала самую ребяческую.
— Анна Алексевна, увы, на прогулке, — повторила малоизобретательную ложь своей барышни Вера добивавшемуся у неё аудиенции гостю.
— А давно она ушла? — спросил Вронский.
— Ох, не помню, — растерялась горничная, покосившись на якобы отсутствующую Ани, которая наблюдала за поставленным ею же спектаклем с безопасного расстояния. — Час её уже дома нет.
— Хорошо, я подожду, пока она вернётся, — к ужасу Ани, заключили за дверью.
К тому, что её будут брать измором, она не готовилась, одна лишь непосредственная близость её бывшего приятеля, то, что у него ни капельки не переменились интонации с тех пор, как она звала его Павлом Борисовичем, поломало в ней что-то, а теперь, когда он объявил о своём намерении подкараулить её, она и вовсе позабыла о том, что ей не стоит обнаруживать своё присутствие и на негнущихся ногах зашагала прочь, как на грех, крайне отчётливо ударяя подошвами об пол, будто маршируя. Лишившись своего сумасбродного генерала, Вера опять распахнула дверь и по-свойски объяснила их неудачливому посетителю, что Анна Алексеевна дома, но не желает его принять, и ждать её нет надобности.
Ани упорно притворялась, что сегодняшний визит нисколечко её не впечатлил, чтобы не чувствовать подкатившего к горлу кома, она напевала себе под нос, пока заваривала чай. Слёзы наворачивались ей на глаза, но она нарочно посмотрела на самую высокую полку серванта, как бы стараясь не оставить улик своей преступной грусти. Наверху стояло нарядное прозрачное варенье из красной смородины, и Ани, приподнявшись на носочки, потянулась за ним, но неосторожным движением столкнула его вперёд. Банка спорхнула вниз и, жалобно дребезжа, размозжилось об пол. У её ног вперемешку блестели грудки слипшихся ягод и торчащие из них загнутые кусочки стекла, мелкие и острые. Вид этой разоравшейся, как пушечный снаряд, банки стал последней каплей, и хотя в сущности ничего такого не произошло, Ани зарыдала с таким отчаяньем, будто все осколки впились ей в кожу.
Она плакала сразу из-за своей неуклюжести, из-за испачканного паркета, из-за испорченного варенья, из-за в очередной раз обрушивавшегося на неё невезения, брата, родителей, из-за того, что у неё больше не было друга, с которым можно было кружить вокруг пруда и говорить о всякой ерунде. Ах, ну почему с Вронским было то же самое что и с Серёжей? Почему у неё не получалось просто ненавидеть и не скучать по нему, несмотря на все мерзости? Почему она жаждала просто забыть обо всём и снова заполучить его себе? Почему ей хотелось его обратно, как это варенье со стеклом, на которое её так и подмывало наброситься с большой ложкой и есть, есть вместе с грязью и пылью, сплёвывая окровавленные осколки?
После эпизода с разбитой банкой, о которую Ани ещё и порезала руку, нарочитая беззаботность к ней уже не вернулась, слишком сильна она скорбела по своему невежеству, позволявшему ей без унижения любить кого-то, кроме папы. Алексей Александрович тем более опасался этого открытого уныния дочери, уже не забинтованного лицедейством, что опять приближалось воскресенье, то есть и посещение Серёжи. Никакого нового злодейства против сестры он не совершал, но глядя на расстроенную Ани, Каренин сердился на сына сильнее, чем когда он только-только узнал о его коварных планах, хуже того: он размышлял о нём не как о своём ребёнке, которым он просто был не доволен, а как обо обидчике своей дочери. Без положенного в такой ситуации смятения он обнаружил, что если и были мгновения, когда он любил Серёжу, то такое естественное для родителя чувство овладевало им только под влиянием Анны или Ани, они как бы озаряли этого мальчишку каким-то ошеломляющим светом, и тогда он становился неотразимым и для него, но стоило этому волшебному фонарю погаснуть, как его сын вновь превращался в неживую куклу; так он любил музыку вслед за дочерью, но если бы она вдруг охладела к пианино, то и он бы потерял интерес к этому искусству.
Сам же Серёжа и не догадывался о тех роковых переменах, что произошли в семействе Карениных за последнюю неделю, так что в воскресенье он явился в Петергоф с твёрдым убеждением, что самая большая неприятность, которая ему сегодня грозит, это ворчание отца. С тех пор, как он получил ответ от мадам Лёвиной, в котором она великодушно, но очень кратко прощала ему его авантюру с письмами, он считал себя свободным от любых долгов и невиноватым ни перед кем, и потому ещё боле рьяно лелеял в своём характере жизнерадостность. Верно, до дуэли он бы сразу заподозрил неладное по приникшей Вере, которая уже заранее с затаённым сочувствием посматривала на него, и по тому, что вокруг него не щебетала сестра и не допытывалась, не промок ли он под дождём, но увлечённый своим оптимизмом, он не смекнул, что что-то не в порядке.
— Добрый день, — бодро поздоровался он, не обращая внимания и на растерянную мрачность родни. — Здравствуйте, папа, — из уважения обратился он первым к Алексею Александровичу, уже улыбаясь застывшей у окна Ани. — Здравствуй, — тише произнёс Серёжа, наконец заметив странную тревогу во взгляде сестры, какая бывает у человека, когда у него что-то сильно болит, и он начинает думать о том, а не умирает ли он.
Что Ани, что Каренин-старший ощущали себя беспомощными перед своим гостем, они не обсуждали, кому обо всём рассказывать, рассказывать ли во все, и оба молчали, опасаясь вступить раньше, чем нужно, напоминая плохо знающих пьесу актёров, которые забыли, чьей репликой отмыкается, как ключом, новая сцена.
— Ты поранилась? — спросил у сестры Серёжа, увидав на её левой ладони повязку.
Он поцеловал её лоб, а потом её больную руку, и эти лживые, жестокие нежности решили, кому и что говорить. Уж глумиться над ней она ему не позволит!
— Можешь больше не утруждать себя, притворяясь, что ко мне привязан, — с неуместной теплотой для такого заявления сказала Ани. — Я понимаю, что столько лет мозолила тебе глаза, но ты бы мог просто быть со мной равнодушным, что в этом такого? Ты ведь на восемь с половиной лет меня старше, и твоё пренебрежение ко мне не стало бы новостью, но ты не находишь, что я даже с моим вульгарным происхождением не заслужила, чтобы ты так издевался надо мной, изображая, что я тебе дорога, хотя в душе я тебе отвратительна?
Серёже показалось, будто он на мгновение ослеп, потому что того, как Ани метнулась к двери, он не видел. Мысли его не могли нагнать произошедшего: когда всё успело так кувыркнуться?.. Меньше минуты, секунда, как при ударе ножом, когда не понимаешь, почему ты так согнулся, а из груди что-то торчит… «Она знает», — прогремело где-то вдалеке, и он бросился вслед за ней, ещё не зная, зачем бежит, но зная, что нельзя не бежать.
— Ани, Ани, — восклицал он, не разбирая ступенек под ногами.
— Ну зачем ты за мной идёшь? Ответь мне, зачем, зачем! — завопила Ани, остановившись, когда они оба очутились на втором этаже.
— Нет, всё неправда, всё не так, — простонал он.
— Что неправда? Что ты хотел избавиться от меня, услав с Маевым в деревню? Или что я напоминаю всем и в особенности тебе о бесчестье нашей матери? Или что ты считаешь, что я тоже однажды опозорю нашу семью? Да, да, я не забыла, как ты испугался и поволок меня к той акушерке, когда я спросила про беременность. Думал, я такая же Мессалина(6), как мать? — сквозь рыдания перечислила Ани, потрясая перед собой руками.
— Замолчи. Ты не понимаешь, о чём говоришь, ты не знала её, — глухо пробормотал он, горькая мольба в его голосе и лице, верно, ещё по старой памяти тронули Ани, и она прекратила ругать мать, как он просил. — Не верь ему, он всю жизнь потратил на то, чтобы лгать, лгать не только словами, но и поступками, ты, ты не можешь ему верить, — будто заклинал он сестру этими отрицаниями, оскорблённый тем, что отец посягнул на чистоту её детского, естественного чувства справедливости своими лживыми догматами.
— Нет, это ты лжёшь, а не он. Ты хочешь отнять у меня даже папу, ты хочешь… тебе невыносимо, чтобы я хоть иногда была счастлива. Гадкий, гадкий, я не могу тебя видеть, оставь меня! Прочь! Прочь! — зарыдала она под звонкие удары своей туфельки об пол, и, так и не дождавшись повиновения от брата, юркнула в свою комнату.
В его ушах ещё стоял этот набат, который она в исступлении и гневе выбивали своим каблуком, он ещё слышал, как она всхлипывала и проворачивала ключ в замочной скважине, но уже глазел на деревянный венок, вырезанный на двери вместо Ани. Это несоответствие представилось ему зловещим, будто он сошёл с ума и слышал какие-то шорохи, которые существовали лишь в взбунтовавшимся против него воображении, или рядом с ним бродил не желавшийся явить свой облик бес. Он зажмурился и вновь открыл глаза, наивно надеясь, что из этого шума снова сама собой сложится Ани, но когда он распахнул глаза, кроме него, в коридоре никого не было. Как так получилось? Всё произошло слишком быстро для того, чтобы это был не кошмар, а явь, вот и дверь, к которой он притронулся, была неправдоподобно гладкой — нет, это точно всего лишь кошмар. Словно не по своей воле он тяжело двинулся к лестнице, будто его тянули, как корабль, две дюжины батраков за верёвки. И всё же, как эта история вновь поймала его да и ещё и его сестру в свои сети, когда он только попробовал отвыкнуть от её ярма? Кто тому виной? «Я ей не говорил, но кто же тогда? Неужели папа?» — неуверенно спросил он себя, и тут же поверил в своё предположение, потому как оно мигом впитало в себя всю жуткую сцену с Ани, как губка пролитую воду. Цель, которую преследовал отец, оставалось Серёже недоступной, но одно ему было ясно — она чудовищна и бесчеловечна. Ревность ли к нему, попытка ли раз и навсегда оградить Ани от света, желание ли получить себе к смертному часу покорную и благодарную рабыню, о которой он заботился, побуждаемый не родительской нежностью, а одним лишь расчётливым милосердием — чего бы он не хотел добиться, разве не грех ради этого разорвать несчастную сироту в клочья правдой? Когда батраки-невидимки втащили Серёжу в гостиную, его отец, чудившийся ему повелителем и архитектором всех горестей, когда-либо настигавших их семью, всё так же сидел в своём кресле, кутаясь в плед, как обычный безвредный старик.
— А я думал, вы её любите, — отрешённо произнёс Серёжа, словно поражаясь тому, что в этом странном сне у него не отнялся голос. — Что вы сделали? Зачем вы ей рассказали?
— Это не я, это её отец, — с усталым раздражением возразил ему Алексей Александрович.
— Вронский? Он ведь умер, — несмело напомнил себе и своему родителю этот общепринятый миф Серёжа. — Он умер.
— Он жив.
— Его что же в плен взяли? — вдруг пришло в голову Серёже, который ещё пытался удержать навесу старую версию о гибели Вронского каким-то всеобщим заблуждением, словно тяжёлую люстру, которая рискует проломить ему череп, если упадёт.
— Почему в плен? — уточнил старший Каренин, не отрываясь от распутывания бахромы на пледе.
— Потому что я не вижу другой причины для того, чтобы все считали его мёртвым, когда вы забрали Ани у его родственников, — объяснил он свою гипотезу, хотя уже и понял, что ошибся.
— Нет, это было сразу же после смерти твоей матери, месье Вронский ещё никуда не собирался уезжать, Сербия даже не объявила войну туркам, поэтому в плен он попасть никак не мог, — невозмутимо поправил Серёжу Алексей Александрович, будто сын невпопад отвечал ему урок истории, спутав нескольких тёзок-правителей между собой или из шалости перетасовав все события.
— А как же Ани очутилась в вашем дома? Не подбросил же он вам дочь на порог? — Серёжа силился засмеяться своему предположению, но вместо этого только протяжно выдохнул.
— Я сам забрал её, граф мне не противился, в конце концов, у него никогда не было законных прав на этого ребёнка, она с самого рождения носила мою фамилию.
— Зачем? — почти беззвучно пошевелил губами Серёжа, отвернувшись от отца. — Зачем это вам? — с помесью отчаяния и недоумения, как если бы при нём застрелили неизвестного прохожего, повторил он, скорее выражая этим вопросом свой протест, чем требуя от собеседника список руководствующим ним тогда благочестивых резонов.
«Доказать своё превосходство над этим Вронским, победить его — вот всё чего ты жаждал. Если бы он валялся у тебя в ногах и умолял, ты бы ему её уступил, трофей можно великодушно отдать, славу-то от его завоевания не передаришь, а Ани для тебя только трофей, только трофей», — как бы нехотя сказал Серёжа, по крайней мере, ему показалось, что он произнёс это вслух, несмотря на плотно, почти до боли сжатые зубы и судорогу в горле, которую он всё никак не мог проглотить. Он снова поднял глаза на отца и вдруг не смог понять, почему они находятся в одной комнате, какая у них была причина находится в одной комнате, в одном доме, да даже в одной губернии? Он снова хотел засмеяться чему-то, будто хохотом можно было прикормить стойкость духа и пресловутое чувство юмора, но у него получилось только хмыкнуть — он бы задохнулся, если бы засмеялся, потому что каждый раз затягивал в себя воздух, только вспоминая о том, что нужно сделать вдох. В комнате было убийственно душно, словно откровения Алексея Александровича чадили чем-то ядовитым. «Что я тут делаю?» — обратился сам к себе младший Каренин и поплёлся в коридор, ничего не прибавив к тому, что он сказал или не сказал отцу.
В прихожей он схватил своё пальто и, не надевая его, отодвинул дверную щеколду. Сегодняшние новости по очереди вспыхивали в его памяти, и искра от одной воспламеняла другую, но он думал о них, как о чём-то ненастоящем, искусственном, словно он вот-вот должен был упереться взглядом в имя автора этого журнального анекдота: любовник его матери не погиб на войне, Ани встречалась с ним, и они говорили, отец забрал Ани не от какой-то семиюродной тётки Вронского, которая только и мечтала, чтобы она заразилась скарлатиной и перестала докучать ей, а от него самого, и не в конце лета, а весной, Ани с отцом теперь не переедут в город на зиму, он будет жить один, Алёша снова будет напрашиваться на ночёвку в их отсутствие, Ани страдает и ненавидит его. Эта мысль о сестре как бы укусила его сморенный печальными открытиями ум, он вздрогнул, снова вспомнив её разрешения больше не притворяться, что он ею дорожит, прозрачные ставни из слёз на её тёмных, когда-то таких ласковых глазах и тот ужасающий стук её каблука об пол, и его сердце наводнилось жалостью к ней. Секунду ему страстно хотелось помчаться на второй этаж, колотить кулаками в её дверь, пока она не откроет, просить прощения и обещать ей домик где-нибудь в Архангельской губернии, куда он завтра же выпросит назначение, густые леса, самое лучшее пианино, швейную машинку Зингер, белую шубку и все танцы на уездных балах, но этот безумный порыв быстро умёрз в его рассудительности — он сознавал, что этого уже не будет…
Он вышел на крыльцо, всё так же прижимая к себе пальто, но не надевая его, хотя промозглый ветер снова стращал природу дождём. Надо было развлечь себя проклятиями Алексея Александровича или Вронского, но образ гонящей его вон Ани преградил им путь. Когда она ещё до этого часа говорила ему «оставь меня»? Нет, такого никогда не было, она всегда просила его остаться, и вот ей невыносимо смотреть на него, он для неё хуже их отцов вместе взятых, и он сам тому виной.
— Прощай, моя радость. Прощай навсегда, — вымолвил он, всматриваясь в плакавшие окна спальни сестры.
1) Незаконнорожденных детей очень часто можно было отличить по фамилии. У простолюдинов вместо фамилии в документах в основном записывалась прозвища, указывающее на то, что их родители не состояли в браке (как вариант могла даваться фамилия по имени матери или крёстного). Для именования отпрысков дворян существовала особенная традиция: бастарды носили фамилию своего родителя-аристократа без первого слога, например, внебрачный сын Трубецкого — Бецкий, Голицына — Лицын, но некоторые фамилии слишком короткие, поэтому в ход шли всевозможные анаграммы и другие манипуляции для того, чтобы всё же подчеркнуть родство незаконнорожденного ребёнка со знатным семейством (сын Шубина — Нибуш, Чарнолуского — Луначарский). Эти приёмы были общепринятыми, но не ограничивали фантазию родителей, так фамилия внебрачного потомства могла быть отсылкой к названию поместья, времени и обстоятельствам рождения, титулу, имени родителя и так далее.
2) Зверобой традиционно входит в состав успокаивающих травяных сборов, а в современной практике препараты на основе этого растения выписывают при лёгких и средних формах депрессии и бессоннице.
3) Имеется ввиду неназванный в романе брат Алексея Александровича, служивший за границей.
4) Хотя в современной речи героем любовником могут назвать мужчину, имеющего несомненный успех у противоположного пола, в XIX веке этот термин означал сценическое амплуа. Герои любовники представляют из себя категорию благородных, пылких персонажей, вокруг них строится романтическая интрига пьесы, часто они влюблены в инженю, с которой обладают рядом похожих характеристик с поправкой на некоторую мужественность. Скорее всего, название для этого амплуа является переводом с иностранного языка, где одно слово может обобщать и понятие любовник, и возлюбленный, и влюблённый, потому и возникла путаница, а герой любовник стал ассоциироваться с ловеласом и дамского угодником, а не возвышенным юношей.
5) В Италии XVIII века существовал обычай, согласно которому респектабельная дама должна всюду появляться в сопровождении своего постоянного спутника — чичисбея. Статус чичисбея, как и распространённость этого явления, вызывает споры среди учёных: доподлинно неизвестно, был ли чичисбей чаще лишь номинальным поклонником замужней женщины, или он по сути становился вторым её супругом и даже жил в её доме вместе с законным мужем. Такой формат отношений нисколько не порицался обществом, а даже поощрялся, дама без чичисбея даже могла стать предметом насмешек, якобы обманутый муж нередко благоволил кавалеру жены, которому мог быть посвящён отдельный пункт в брачном договоре.
6) Речь идёт о Валерии Мессалине — жене римского императора Клавдия (правил с 41-ого года нашей эры по 54-ый), прославившаяся своей похотливостью и поразительным даже для её современников числом внебрачных связей.
Если соратникам необязательно патетично клясться друг другу в вечной верности, крепко жать руки и троекратно целоваться, а достаточно просто приносить своим поведением пользу друг другу, то Серёжу вполне можно было назвать союзником Алексея Кирилловича, хотя они оба не подозревали об этом. Визит Серёжи окончательно подорвал решимость Ани, её боевой дух был сломлен, и отбиваться от своего кровного отца ей становилось всё труднее. Уже на следующий день она не отдала Вере приказа сжечь его очередное послание и даже сама взяла в руки зачумлённую записку.
― Я лишь вскрою, писать ему я не буду, ― пообещала Каренину Ани, складывай конверт вдвое.
― Я совсем не возражаю, ― благословил её на прочтение письма Вронского Алексей Александрович, которому не понравился виновато-преданный тон дочери, будто она просила у него за что-то прощение, а потому он прибавил, как бы открещиваясь от любого насилия со своей стороны: ― Ты вольна поступать со своей почтой, как тебе самой кажется правильным.
― Мне просто интересно, о чём он столько разглагольствует, ― ухмыльнулась она, пряча в рукав записку, будто она всё ещё не была узаконена разрешением отца.
― Полагаю, он повторяет одно и то же, ты веды ни разу не ответила ему, ― заметил он ей.
― А я и не собираюсь ему отвечать. Жаль только, мы сожгли все его предыдущие опусы, нужно было отправлять ему их нераспечатанным обратно, правда? — уточнила Ани, которой показалось, будто папа сердился на неё за что-то. Конечно же, разумней всего было искать повод его негодования в ревности, но вот она предложила ему буквально отвесить пощёчину Вронскому, вернув его уцелевшие сочинения, а он только неопределённо пожимает плечами, будто стряхивая с них, как пыль, её чёрствость.
― Ты ведь знаешь меня лучше других: я не сторонник таких театральных эффектов. И лучше, пожалуй, пока ничего не пиши, твоё молчание выразительней любых колкостей, поверь, душенька, ― как можно ласковей посоветовал Алексей Александрович, чтобы Ани, не дай бог, не послышались в его голосе строгость или недовольство, которые могли бы победить её любопытство, принудив отречься от своего милосердие и уничтожить и это письмо.
Как никогда Ани хотелось угодить папеньке, но она не понимала, чем заслужить его одобрение: разорвать письмо от любовника её матери на мелкие кусочки, принеся ему в жертву этот клочок бумаги, как телёнка грозному божеству, прочесть и заявить, что откровения бывшего Павла Борисовича трогают её меньше газетных фельетонов, или снизойти до прохладной, учтивой жалости к автору — чего, чего он от неё желал? Ей казалось, будто он затолкал её в огромный лабиринт и не дал даже намёка на то, где выход, отчего приходилось наугад метаться по тёмным галереям, и всё это при том, что она и без того запуталась. Ах, почему он жадничал подсказку для неё как раз в тот момент, когда она ей нужнее всего?
Чуть обиженная на отца, хотя она запретила себе любые чувства к нему, кроме благоговения, Ани поднялась в свою комнату, где собиралась в одиночестве вскрыть письмо. Достав конверт из рукава и сев на кровать, она долго вертела его в руках, разглаживала морщину от своего сгиба и всматривалась в блёклые узоры прописей, просвечивавшиеся через плотную бумагу, словно ей впервые в руки попалось письмо, и она приняла его за безделушку. «Не лучше ли прочесть его в саду? — задумалась Ани. На улице можно смело бушевать, не боясь, что отец это услышит, да и спальня была маловата для того, чтобы без стеснения спорить с фантомом автора этого послания и ни во что не врезаться. — Мы ведь всегда встречались с ним у пруда, и как раз половина двенадцатого». Она уже представила, как сидит не в саду, не в оранжерее, а на влажном от дождя деревянном причале, под её ногами перекатывается вода, ветер теребит краешек распечатанного письма и её рукава, но вмиг она разозлилась на свою же фантазию. Откуда эта странная тяга к тому, чтобы отделать прочтения депеши Алексея Кирилловича теми же декорациями, что и их встречи? Зачем приходить ровно к полудню туда, где они раньше каждый день гуляли?
Увы, этот ритуал, хоть и неисполненный, вместе с едва ощутимой дрожью пальцев, свидетельствовал о том, что послание от Вронского значило для Ани хоть чуточку больше, чем она готова была признать. Непростительно, возмутительно сентиментально ворковать над этой треклятой цидулькой, которую она решилась вскрыть лишь для того, чтобы лишний раз съязвить, как над чем-то по-настоящему важным! Итак, у самой везучей записки Вронского были вырваны все те привилегии, которые Ани сначала щедро ей так щедро расточала: ей отказали во всех церемониях, к тому же после того, как ночью этому несчастному листу бумаги дадут слово, он должен был найти свою погибель в керосиновой лампе, потому судьба его на самом деле была хуже участи пленников прикроватной тумбы Веры. Конечно, можно было бы прямо сейчас пробежаться глазами по этому письму и на том забыть о нём, но Ани уж слишком хотела козырнуть своим равнодушием, хотя подлинное равнодушие обычно слишком лениво для того, чтобы убеждать кого-то в своём существовании такими вычурными жестами.
― Ну что же? — робко поинтересовался Алексей Александрович, когда в гостиную вернулась раздражённая Ани.
― А, потом прочту, ― небрежно отмахнулась она.
Минуты для Ани волочились мучительно медленно: солнце словно пользовалось тем, что люди не видят его за плотной ширмой туч, и бесновалось за ними, перепрыгивая то вправо, то влево, не желая опускаться к горизонту, как положено, а бледные, бескровные, как лицо умирающего от раны, сумерки никак не наливались мраком. Она ждала наступления темноты, как грабитель, который собирается разбогатеть за одно нападение, как убийца, которому не терпится подстеречь своего врага и отправить его к праотцам, как узник, надеющийся устроить свой побег, пока его тюремщики спят. Чем она ни пыталась себя развлечь, ничего она не могла делать дольше четверти часа, читала ли она, пыталась ли вспомнить мотив одного вальса и подобрать к нему ноты, вязала ли, резала ли вместе с кухаркой яблоки для компота, её выдёргивала из каждого нового занятия мысль о письме от Вронского, как рыбу из воды крючок. С трудом дотерпев до девяти, она пожелала отцу спокойной ночи и умчалась к себе.
Алексею Александровичу было жаль, что он лишился компании дочери так рано, а шансов заснуть в ближайшие часов пять у него не было, потому он немного помёрз на веранде и отправился в свой кабинет коротать ночь в одиночестве. Можно было бы попробовать лечь под одеяло, взбить подушку, собрать в замок ладони и караулить в такой позе сон и мрачные раздумья, но вид зловеще белого потолка — единственного предмета, который он мог разглядеть в темноте ― нависавшего над ним огромной прямоугольной луной наводил на него тоску. Пока он сидел за своим столом с горящим светильником, он как бы имел право вспоминать события, предшествующие смерти его жены, рисовать в своем воображении портрет постаревшего Вронского, угадывать, о чём были его беседы с Ани, выискивать, когда же он совершил главную ошибку в воспитании сына, но если он думал о том же уже в постели, это времяпрепровождение уже нельзя было величать иначе как бессонница, а уж очень не нравилось ему это название, будто лукаво подмигивающее и намекающее ему на то, что это тихое ворчание неспокойной совести мешает ему спать.
Поднявшись на второй этаж, он вдруг услышал приглушённый всхлип, как если бы зовущему на помощь зажали рот рукой. Он остановился — снова раздался дребезжащий вздох, потом ещё один и ещё. Сразу догадавшись, что это не призрак стенал в конце коридора, Алексей Александрович постучал в комнату дочери.
― Кто там? — просипела она.
— Это я, ― ответил ей Каренин, приоткрывая дверь. Он хотел попросить у неё позволения войти, но то, как она, обплёвшись своими чёрными волосами, обтирала искривлённое лицо кулаком с помятым листом бумаги, уже само по себе служило приглашением. — Ну что ты так, Ани? Ну разве можно так огорчаться? — начал он повторять все имевшиеся у него в арсенале причитания, шагая к ней. ― Ради чего ты так убиваешься? Тебе жаль Алексея Кирилловича, да? — сочувственно спросил он, задувая свою свечку и ставя, как под зонтик, рядом с нарядным пузатым светильником.
― Нет, отчего мне его жалеть? Это он жалеет меня, о нём самом почти ничего, мне остаётся только умилиться такому состраданию к моей персоне, ― возмутилась Ани, шелестя перед отцом письмом Вронского. — Ты только посмотри! ― закричала она, колотя пальцем по бумаге, словно желая пробить с ней дыру. ― Он раскаивается! Он не может себе простить, что бросил меня, что не дал мне законного имени! Он на всё готов, на всё согласен, только бы защитить меня! Не прошло и двадцати лет, и он на всё готов! От чего, от чего он хочет меня спасать? Всеми самыми большими горестями в жизни я обязана ему, а он возомнил себя моим заступником!
― Разве в этом желании есть что-то неестественное? Конечно, он поздно опомнился, но ведь мы так и не знаем, что сподвигло его приехать именно теперь, ― постарался смягчить её Каренин.
― Он, видите ли, считал, что у меня неприятности! ― объяснила Ани, хотя раньше её папенька полагал, что причина приезда Вронского такая же тайна для неё, как и для него.
― Ну вот! —победно воскликнул Алексей Александрович, будто его ставка в рулетке выиграла.
― Ничего и не вот! — передразнила его рассерженная Ани. — Что мне его покаяние? Он сокрушается из-за моего положения, но кто меня на него обрёк? Он сам.
― Ты несправедлива к нему, ― протяжно возразил он отвернувшейся к стене дочери.
― Пожалуй, ― согласилась Ани, как бы пытаясь пальцами закатить свои слёзы обратно в глаза, ― ведь я всё время забываю о том, что больше, чем он, виновата мама.
― Ани, ну как же так? Твою матушку, конечно, можно осудить, но я не ожидал этого от тебя. Ты же так жалела покойную княжну Анастасию, ты ведь убеждала меня в том, что искала бы её дружбы, останься она жива, даже если бы перед ней закрылись все двери... Если ты прощаешь слабость постороннему для тебя человеку, то почему ты не можешь и не хочешь так же пожалеть родную мать? Разве она намного хуже мадмуазель Цвилиной? ― пожурил её Алексей Александрович, нахохлившись, как воробей в мороз.
― Княжна Нина была неопытной девушкой, а не замужней женщиной. Она нехорошо сделала, но она никого не предавала и не обманывала своего мужа, ― парировала Ани, и её грустный сочувственный взгляд пылко прибавил «самого лучшего мужа».
― Намного ли твоя матушка была старше княжны Нины: года на четыре, не больше. Что до опыта в любовных делах, возможно, у княжны его было побольше, чем у твоей матери, несмотря на то что твоя мама была замужем, ― пробормотал Каренин, понуро садясь на край кровати. Ани показалось, что он сел, потому что решил, что беседовать им придётся очень долго. — Для обеих это, наверное, было первое и единственное серьёзное чувство за всю короткую жизнь.
― А как же ты? Разве мама не была влюблена в тебя, когда вы женились? — изумилась она, пододвигаясь поближе к отцу.
― Нет, не думаю, ― тихо сказал он, и хотя вопрос дочки виделся ему донельзя наивным, он вдруг понял, что впервые прямо отвечает на него сам себе. ― Мы с Анной вообще были мало знакомы до свадьбы, всё как-то само собой вышло…
― Но ты же делал ей предложение, ― растерянно пролепетал Ани, перестав плакать, будто недоумение, как плотина, преградило дорогу её слезам.
Голова Алексея Александровича утвердительно качнулась туда-сюда вверх-вниз, как на пружине, которую чуть-чуть тронули. Он провёл рукой по распущенным волосам Ани, как бы отвлечённый ними от разговора ― он всегда думал о дочери как о красавице и питал какую-то смешную идолопоклонническую страсть к её волосам, и когда бы это не было так несуразно, то расчёсывал бы её каждый день вместо горничной.
― Перед тем как получить назначение в столице, я год служил губернатором, я тебе рассказывал, ― начал он, наконец очнувшись. ― Половина повышений для меня омрачалось тем, что мне приходилось входить в новое незнакомое для меня общество, часто бывало так, что к тому времени, как я обзаводился некоторым кругом, пускай не очень близких, но всё-таки приятелей, я был вынужден вновь переезжать, и так без малого двадцать лет. До меня губернатором был некто Левашов, он оставил после себя ужасную чехарду во всех делах, уже не говоря о документах, мне стоило немалых усилий сгладить его безалаберность, но он был уроженцем тех мест, почти десять лет занимал эту должность и все десять лет с помпой давал по четыре бала за год, поэтому вся губерния скорбела по нему, и хоронили его как героя. Затмить своего предшественника и завоевать симпатии здешнего бомонда я не мог, да и не стремился. Неправдой будет, если я скажу, что ко мне отнеслись враждебно, меня исправно приглашали обедать, праздновать чьи-то именины, но я составлял неприятный контраст с Левашовым, поэтому со мной были обходительны ровно настолько, насколько того требовали приличия. Я не страдал от этого, но когда местная гранд-дама, тётушка твоей матери Катерина Павловна вдруг проявила ко мне расположение, принялась зазывать к себе в гости, расхваливать меня и ругать моего предшественника, я был очень польщён. Я помнил, что у Катерины Павловны не было своих детей, что у неё воспитывались дети её брата, что её племянница уже выезжает, что мы несколько раз должны были совпадать в каком-нибудь большом собрании, но когда я думаю о первой встрече с твоей матерью, я думаю о том, как увидел её в столовой дома её тётки.
― Она тебе сразу понравилась? — спросила Ани, надевшаяся, что история знакомства её папеньки и матери ещё впадёт в более поэтическое русло и станет хоть отдалённо напоминать себе то, как она себе воображала их сватовство.
― Что тебе сказать? Скорее да. Да, да, пожалуй. Да, ты права, ― сначала задумавшись, разразился целым залпом согласия с дочерью Алексей Александрович. — Да и что в ней могло меня оттолкнуть? Милая, не жеманная, умная для своих лет, я бы сказал, с манерами, с определённым вкусом, ну и хорошенькая бесспорно. Наверное, она догадывалась или даже знала, что нас хотят поженить, а потому всё как-то стеснялась меня, возможно, Катерина Павловна решила, что меня быстрее покорит скромность в барышне, но я вспоминаю её туалеты, и мне кажется, тётка всё же требовала от неё кокетничать со мной, но одеть-то девушку пококетливей можно, но вот заставить так себя вести уже труднее. Мы редко с ней говорили, я всегда считал себя гостем её тётушки, а она чаще молчала в моём присутствии. Словами не могу передать своего удивления, когда я обнаружил, какой хохотушкой она оказалась. Мы, как все жители провинции, всегда очень бурно обсуждали с Катериной Павловной новости из столицы ― я, кстати, рассказывал ей тогда, что у меня дядя в Петербурге, что я первые пять лет после окончания института служил там, потом получил назначение в другом конце страны, потом опять в Петербурге, полагаю, тогда моя судьба и решилась — так вот, мы в очередной раз обсуждали столичные новости, Катерина Павловна как-то пошутила, и твоя мама ещё долго не могла уняться, виновато смотрела на неё, мол, ничего не могу с собой поделать, и прижимала к груди подбородок, чтобы мы не видели, как она смеётся. И ещё раз: мы играли с ней вдвоём лото, а Катерина Павловна полюбляла нас как бы невзначай оставить наедине, Анна несколько раз подряд выиграла, я сказал, что у них краплёные бочонки, не самый остроумный комментарий, но потом каждый раз номер, который она называла, сопровождался хихиканьем и извинениями, ей было ужасно стыдно, по-моему, за своё веселье, а, может, она боялась меня рассердить, хотя я при ней никогда не злился… словом, у нас были очень смутные представления о характерах друг друга. Я продолжал к ним часто ездить, не подозревая о том, что уже давно числюсь за этим домом в качестве жениха, но потом мои знакомые вдруг стали расспрашивать меня об Анне, знаешь ли, как расспрашивают из вежливости о здоровье родни, потом на одном большом балу у соседей Катерины Павловны, взявших на себя роль покойного Левашова по части приёмов, Катерина Павловна попросила меня приглядеть за племянницей, пока она сама пыталась привести себя в чувство нюхательными солями в углу, это продлилось всего полчаса, но за эти полчаса, что я ходил дуэньей за Анной, общественное мнение нас уже обвенчало. В итоге я обнаружил, что от меня все ожидают предложения, ― пришпорил свой рассказ Алексей Александрович, заметив, что слишком увлёкся, хотя спешить было некуда, но всё же он не хотел истратить всё красноречие на свои предпомолвочные терзания и сомнения. — Я растерялся, я абсолютно не мог работать, я целыми днями думал о том, как мне поступить. Наверное, ты сочтёшь меня трусливым, но к Катерине Павловне я в следующий раз явился только через две недели, чтобы посватать твою матушку, уже после того, как мне прямо сказали, что я своими частыми визитами скомпрометировал бедную девушку. Это несколько глупо, но когда я понял, что у меня нет иного выхода, я почувствовал облегчение. Мне больше не нужно было выбирать, что предпринять, жребий был брошен, и так как брак с Анной стал неотвратимым, я стал почитать его за большую удачу. Я сказал себе, разве прелесть дома Катерины Павловны для меня заключалась не в обществе её племянницы, разве Анна Аркадиевна не выделяется среди своих товарок самым выигрышным образом, я ведь мог стать жертвой матримониальной интриги и любого другого семейства, и если бы меня принудили жениться на ком-то из местных барышень, я бы остановил свой выбор именно на Анне. Я был человек уже не первой молодости, в моём возрасте уже будто было и несолидно оставаться холостяком, я по себе знал, что больше доверия вызывает семьянин, нежели холостяк. Нет-нет, многие добивались и больших высот, чем я, никогда не будучи женатыми, но им, верно, противен сам институт брака, я же женился в согласии со всеми исповедуемыми мною принципами. Итак, я делал предложение руки и сердца твоей матушке, полностью уверенный в правильности этого шага. Что до самой Анны, я и сейчас не могу сказать, что творилось в её голове во времена нашей помолвки, что она думала о том, что навсегда связывает себя с мужчиной вдвое старше её, известно лишь одному Господу. Я вспоминаю её лицо в день нашей свадьбы, и за одно её чувство могу ручаться: ей было неловко со мной.
― А потом ты её любил? — с тревогой спросила Ани, сделав вывод по тому чётко выверенному, как античный храм, строению из рассуждений отца, которое нигде не надламывал обыкновенный для жениха восторг, что до свадьбы о любви с его стороны и речи не шло.
― Конечно, мне некого было, кроме неё, любить… она тоже ко мне со временем привязалась, как мне кажется. Мы рано лишились родителей, а сиротство воспитывает какую-то покорность своему окружению, я не имею ввиду послушание, я имею ввиду, что возникает привычка не роптать на тех, с кем тебя сводит судьба, и не искать им замены. Хотя мой дядя не смог простить сестре, что она вышла замуж наперекор отцовской воле, пускай родители не дали за ней приданного и тем самым наказали, нас с Андреем после её смерти взял на воспитание именно он, как понимаешь огромного столпотворения, как на каком-нибудь аукционе, столпотворения родственников, которые бы хотели взять все заботы о нас на себя, не обнаружилось, и нам оставалось только благодарить небеса за то, что чувство долга перевесило обиду в его душе.
Анна неохотно рассказывала мне о своей семье и детских годах, но положение её вряд ли сильно отличалось от моего, хотя Катериной Павловной руководствовала в отличие от моего покойного дяди ещё и тёплые чувства к почившему брату, у неё не было своих детей, более того, хотя никому об этом было неизвестно, но как я потом узнал после гибели твоей матушки из письма Катерины Павловны, тётка собиралась отписать ей всё своё имущество, что правда, в том же письме, она заявила мне, что я погубил её племянницу, ― скривился Алексей Александрович, ― и потому ни я, ни дети, носящие мою фамилию, не получат ни копейки из её наследства. Возможно, не стоит принимать её слова за чистую монету, она горевала по племяннице, хотя никак и не выказывала ей свою благосклонность при жизни, и, наверное, хотела отомстить мне хоть так, пускай ради этого пришлось и немного приврать, да и вообще поговаривали, что губернский стряпчий легко бы прожил лишь на те деньги, что ему платила Катерина Павловна всякий раз, когда она меняла завещание, но так или иначе она писала, что многие годы видела своей наследницей Анну, и я не могу поклясться в том, что это было не так.
Я сказал, что ощущал, что твоей матушке было со мной неловко, тоже самое я могу сказать и о себе. Мне всё страшно было показаться ей смешным, нелепым, я всё ждал от неё какого-то озорства, какой-то проказы, как от ребёнка. Похожее чувство я испытывал, когда дядя попросил меня поучить чистописанию моего младшего кузена, я тогда боялся, что не внушу ему уважения к себе, он не будет меня слушаться, честное слово, первые несколько уроков, я всё время придерживал чернильницу, потому что уж очень живо себе представлял, как мой ученик запускает ею в меня.
― Что ж, в конечном итоге мама таки-запустила чернильницей и в тебя, и в себя, и во всех нас, ― съехидничала Ани, щипая кружево на своей рубашке.
― Мы до этого ещё дойдём, ― спокойно ответил Алексей Александрович. — Твоя мама забеременела почти сразу после нашей свадьбы, мы поженились в сентябре, а в июне уже родился Серёжа. В середине весны я получил назначение на должность в министерстве в Петербурге, я думал отложить наш переезд, так как он был бы для Анны в тягость, но когда я заговорил об этом, она попросила меня не менять своих планов ради неё, дескать, она чудесно себя чувствует, и с ребёнком переезжать будет ещё хлопотней. И хотя мне было отрадно, что она не стала изводить меня капризами, я думал, что ей просто не терпится погрузиться в столичную жизнь, уж слишком радостно и быстро она собралась… теперь мне кажется, что она была рада сбежать из родных мест, где все её знают, опять-таки потому, что ей было неудобно зваться мадам Карениной, хотя, как губернаторша, она и сделалась первой дамой.
Когда уже в Петербурге родился Серёжа, мне показалось, мы с твоей матушкой наконец перестали конфузиться друг друга, мы были связаны нашим ребёнком, а не только узами брака, и вопрос о том, почему и зачем мы оказались под одним кровом, решился сам собой. Анна посвятила всю себя сыну, я, по правде, не ожидал, что она будет такой заботливой матерью, но всё, что касалось Серёжи, было устроено как нельзя лучше, я знал, что мог полностью на неё положится, и что уж если с ребёнком бы произошло что-то дурное, то никак не из-за её недосмотра. Эта страстная любовь к сыну должна была бы помешать ей исполнять светские обязанности, но и здесь она была безукоризненна, она вела себя ровно так, как я от неё того желал: достойно, но одновременно с этим просто, все отмечали её добрый весёлый нрав, но никто бы не посмел назвать её сумасбродной, как это часто случается с людьми подобного склада, она понимала, что в обществе нужно бывать, но и не рвалась на каждый бал — словом, я был полностью доволен ею. Признаться откровенно, её умение располагать к себе почти любого и статус всеобщей любимицы нередко бывали мне полезны, бывало так, что меня некому было свести с нужным мне лицом, но если у него была жена или дочь, я уж мог прекратить придумывать, как к нему подступиться ― Анна сводила дружбу с его родственницами, и в скором времени я уже мог без зазрения совести обратиться к нему со своей просьбой, как некто не совсем посторонний. Так мы прожили восемь лет, ни разу не поссорившись, меня вполне устраивал её образ жизни, как и её мой, я не тиранствовал, она мне не перечила. Прошло уже много времени с тех пор, я состарился, но я так и не могу назвать роковой момент, когда назад уже нельзя было повернуть. Разумнее всего было бы считать этим моментом день, когда твоя матушка примерно за год до твоего рождения уехала в Москву мирить твоего дядю Стиву с его женой, но это слишком просто, чтобы быть правдой, может, это произошло раньше, может, позже…
По дороге туда её соседкой была твоя бабка ― графиня Вронская, наверное, она и познакомила твоих родителей, а может, они совпали где-нибудь ещё, это не столь важно, важно, что через неделю она вернулась в Петербург уже влюблённой в него, да,― кивнул сам себе Каренин в подтверждение своих слов, ― ручаюсь, она уже была в него влюблена, когда он подошёл к нам на станции. Я тогда как следует не рассмотрел его и не предал значения тому, как Анна отвечала на его вопросы, нам ведь не дано предугадать, чем закончится очередное светское знакомство, может, у кого-то и вздрагивает душа при таких встречах, но мне кажется, это лишь попытки придать своей излишней чувствительности этакого провидческого лоска, но одно я могу сказать и теперь, он был младше меня на двадцать лет, он был учтив, он был красив…
― Воображаю, начищенный мундирчик, аксельбанты, усы, естественно, ― перебила его Ани, прикладывая две раскрытые ладони к носу и мелко перебирая пальцами, как перевёрнутый на спину жучок лапками.
― Но, Ани, мы жили не в уездном городе N, где все женщины теряют разум, если неподалёку стоит полк, в Петербурге мундир, а тем более усы не новость. Я ведь уже тебе говорил о том, что вокруг твоей матушки всегда было достаточно молодых людей, она могла бы найти хоть дюжину красивых офицеров с мундирами и усами, которых бы осчастливила её благосклонность, ― ответил ей отец, уже пожалевший о том, что упомянул приятную внешность Вронского, тем самым преградив себе дополнительным препятствием путь к тем выводам, к которым он хотел подвести Ани.
― Но если не в этом дело, почему мама предпочла его тебе, если единственным его преимуществом была молодость? Ты же во стократ лучше! Что, что в нём такого необыкновенного? — искренне недоумевая, спросила Ани, в чьём понимании мужчина, который смог затмить её дорогого папеньку должен был либо походить на Серёжу, либо обладать рядом взаимоисключающих достоинств и демоническим магнетизмом вкупе с ангельской добродетелью, словом, святой Христофор без пёсьей головы(1).
― А это вы мне поведайте, сударыня, что такого необыкновенного в Алексее Кирилловиче, что вы полгода с превеликим удовольствием с ним секретничали? — саркастично поинтересовался Каренин, вспылив скорее не из-за того, что вспомнил, как Ани за его спиной каждый день встречалась с Вронским, а из-за того, что её реплики всякий раз заставляли его менять с трудом намеченный маршрут его рассказа, так человека, который пытается по карте разобраться, куда нужно идти, чтобы не заблудиться, будет раздражать рассуждения его спутника о погоде.
― Но ведь я не знала его близко, ― стала оправдываться Ани, готовая опять заплакать. Слёзы ещё не успели отхлынуть от её глаз, потому упрёка в тоне её папеньки и обращения сударыня хватило, чтобы они вновь потекли по её щекам. ― Ну пускай он умеет быть приятным, этого у него не отнять, но восемь лет прожить с тобой и променять на первого встречного!..
― Ани, знаешь, ― подобрел Алексей Александрович, устыдившись своей резкости, ― я ничего не замечал первые два месяца, я заподозрил, что она увлеклась месье Вронским, только когда услышал это от посторонних людей. Просто между нами ничего не изменилось с того момента, как она влюбилась в Алексея Кирилловича, всё было как всегда. Ты говоришь, променяла, но это немного неверное слово, она бы променяла меня, если бы вырвала меня из своего сердца, а на моё место взяла туда графа, но она не могла так сделать, потому что меня она никогда не любила, она примирилась с моей ролью её мужа, примирилась со своими обязанностями, но не более того. Я бы даже не назвал нас с твоим батюшкой соперниками, впрочем, сам он, наверное, другого мнения. Я не претендовал на чувства, которые Анна испытывала к нему, а вот он, я уверен, хотел бы оказаться на моём месте. Полагаю, если бы Анна была свободна, он бы непременно добивался её руки. Если бы твоя матушка была вдовой, когда она поехала в Москву той зимой, и они бы встретились, или она была бы старой девой при Катерине Павловне, а Алексея Кирилловича служебные или личные дела привели в те края, я уверен, они бы поженились и жили бы ничуть не хуже других семей. Разве обстоятельства в конце концов в состоянии изменить наши чувства? Законных мужа и жену может связывать низкая страсть, и оттого что они обвенчаны их чувства не станут более высокими, а можно всей душой любить замужнюю женщину, и наличие у неё мужа нисколько не роняет эту привязанность. То, кем доводятся друг другу два человека, ещё не определяет их отношения друг к другу. Вот мы с тобой, мне ведь не положено тебя любить, ты ребёнок моей жены от другого человека, и любой мужчина сказал бы мне, что если во мне осталось хоть капля гордости, я должен был бы вести себя с тобой холодно или даже жестоко, так как ты якобы доказательство моего унижения, но я считаю твоё рождение одним из немногих по-настоящему светлых событий в моей биографии. Я говорю это всё не для того, чтобы внушить тебе, что адюльтер вполне просителен или даже необходим, я хочу лишь, чтобы ты знала, что адюльтер был не сама цель, и если бы твоим родителям был доступен более достойный способ соединиться, они бы выбрали его. Поступок их нельзя назвать благородным, это было преступление, но не каждый преступник злодей.
Когда я собирался в отпуск заграницу, я почему-то был убеждён, что когда я вернусь, всё будет по-старому, глупая идея, это всё равно что зажмурить глаза и надеяться на то, что когда ты их распахнёшь, испугавший тебя предмет исчезнет. Я догадывался о романе между Анной и Алексеем Кирилловичем, я могу сказать, что ревновал, но едва ли моя ревность выражалась так, как обычно выражается ревность. Я не устраивал ей сцен, меня не интересовало, где и когда она была, мне не хотелось доказывать ей моё превосходство над её любовником в чём-либо, но мне так отчаянно хотелось подтрунивать над ней, показать, что я свысока смотрю на её падение, что то, что занимает все её мысли, отбирает все душевные силы в сущности просто ничтожная возня.
Это было летом, Анна с Серёжей жила здесь, в Петергофе, мы очень редко, к обоюдному облегчению, виделись, но на скачках, как на важном мероприятия, мы должны были появиться вместе. Граф был одним из всадников, многие делали на него ставки, он почти выиграл, кстати, ― с гордостью заметил Каренин, будто хвастаясь перед дочерью кем-то из своих родственников или друзей, ― ему оставалось совсем немного, чтобы прийти первому к финишу, но, наверное, его конь оступился, на скачках всё время случаются такие случаи, и кости ломают, и насмерть разбиваются, фельдшер только и успевал с носилками бегать, жуткое зрелище, будь моя воля, я бы их запретил, потому что это даже хуже дуэлей, для дуэли хоть есть какая-то причина, люди гибнут за свою честь, но ради чего полдесятка юношей ломают себе шею каждый июль? Вронский упал, все ахнули, но твоя матушка полностью выдала себя в то мгновение: если бы она не растерялась так сильно, то бросилось бы к нему через всё поле, мне почему-то думается, будь ты на её месте, так бы и произошло. Когда один офицер передал нам, что Алексей Кириллович не расшибся, она разрыдалась. В той суматохе, возможно, и мало кто обратил бы внимание на её отчаяние, но мне казалось, на нас все смотрят, и я спешно увёл Анну. В карете я снова намекнул ей на то, что её поведение наталкивает меня и окружающих на вполне определённые умозаключения, на сей раз она не отпиралась и призналась мне во всём… потом она поехала на дачу, я в Петербург… наше объяснение будто бы внесло ясность, но я силился определить, что от меня требуется, я сознавал, что должен что-то сделать, но не сознавал, что именно. Дуэль я сразу исключил из своих планов, развод ударил бы по моей репутации, к тому же мне было неважно, сохранилось бы за твоей матушкой право вступить в брак или нет, с ним или без него я больше бы не был ей мужем, и она бы в качестве любовницы ли, законной ли жены соединилась с Алексеем Кирилловичем, а уж этого я допустить не мог, я был готов обречь себя на что угодно, лишь бы её измена не увенчалась её соединением с этим человеком ― о, я хотел ей отомстить, Ани, хотел! Я написал ей письмо, пригрозил тем, что и она, и её сын в моей власти, потребовал разорвать с твоим отцом, воротиться в Петербург и жить вместе со мной, как мы жили прежде. Что ж, мне было известно, как добиться её послушания, и я его добился, ты скажешь, что нельзя впутывать в дела родителей ребёнка и превращать его в предмет торга, и будешь права, но я поймал её тогда и был весьма доволен тем, что мой нехитрый расчёт сработал.
Алексей Александрович замолчал, чтобы рассмотреть лицо Ани. На нём мгновение мерцало полуудивление-полуотвращение, как у человека, которому сказали, что крем в его пирожном замешан на побелке, а не на молоке. Когда Каренин открыл ей своё намеренье разлучить её родителей, она посчитала это не очень красивым, но вполне объяснимым и простительным для преданного супруга желанием, поэтому охотно дала ему в долг свою снисходительность, благо, он не истощал её великодушие какими-то гадкими поступками в прошлом, так что этих запасов должно было хватить на любые его грехи, но вот он будто нарочно подчеркнул, что Серёжа тогда был для него лишь инструментом, а не сыном, и Ани обнаружила, что такой большой заём она дать ему не в силах.
― Анна согласилась на мои условия, я требовал, во-первых, чтобы свет не знал о её неверности, во-вторых, чтобы она не встречалась с Алексеем Кирилловичем в нашем доме. Оба мои требования она исполняла, хотя я понимал, что втайне она не порвала с ним, но мне и этого было достаточно, ― продолжил Каренин. — Мы были вежливы друг с другом, как постояльцы одной гостиницы, даже не как соседи, которые прожили в соседних домах много лет и проживут ещё столько же. Прислуге и свету было не в чем нас укорить. Мы всё время были как на подмостках, даже в те короткие мгновения, когда мы случайно оставались наедине, пускай это было редкостью, ни я, ни она никоим образом не демонстрировали наше истинное отношение друг к другу. Я презирал её, а она меня, но мы так хорошо скрывали это, что мне стало казаться, будто всё налаживается, я сам поверил в свою игру, я не слышал больше о Вронском, и потому думал, что Анна начинает остывать к нему, что было неправдой, но я продолжал обманываться, пока однажды не столкнулся с Алексеем Кирилловичем в дверях. Пожалуй, больше всего меня оскорбило не то, что он заявился в мой дом по приглашению Анны или без него, а то, что мои надежды не оправдались, я-то внушил себе, что всё почти закончилось. Ты воображаешь себе эту историю как этакий па-де-труа, но в неё вмешался ещё один человек, помимо её непосредственных участников — Лидия Ивановна.
― Это твоя любовница? — невинно уточнила Ани, безо всякого осуждения подумав о том, что её папенька мог попробовать найти утешение в объятиях какой-нибудь дамы.
― Нет конечно, это было бы гадко с моей стороны, ― запротестовал Каренин, ― впрочем, всё обстояло значительно хуже. Это был мой демон с того момента, как мы объяснились с Анной после скачек, и до самой кончины твоей матушки. Лидия Ивановна была очень влиятельной особой, покровительствовавшей мне, она утверждала, её покорила моя благочестивость и преданность общему делу, но, по-моему, она была в меня немного влюблена и помогала мне только потому, что желала иметь на меня определённое влияние. Она посоветовал мне уличить мою жену в измене, предоставив суду в качестве доказательства её переписку с Алексеем Кирилловичем. Утром я ворвался к твоей матушке и забрал всё, что нашёл в её секретере, не забыв прибавить, что после развода отберу у неё у сына, она молила сжалиться, просила не разлучать её с Серёжей, но я хотел мести, и меня не останавливало даже то, что ей подходила пора рожать, это было в начале зимы, и всего дней через десять она родила тебя. Адвокат сказал мне, что одних писем будет недостаточно, видишь ли, правосудие питает страсть ко всякого рода скандальным подробностям: нужны были свидетели, но я и тут не отступил. В адвокате, которому я поручил вести это дело, сразу угадывался вполне достойный представитель этой профессии, то есть плут, из тех, что не брезгуют самыми низкими приёмами, я подумал тогда ― тем лучше для меня и хуже для неё. Осуществиться немедленно моим планам помешала лишь ревизия в дальние губернии, которая правда так и не состоялась.
В Москве я получил телеграмму от твоей матушки, она писала, что умирает, и слёзно просила меня приехать и простить её. Ей было совестно передо мной, она понимала, что согрешила, что оскорбила меня, что попрала святость брака, она понимала это, но я тогда не поверил ни в её раскаяние, ни в её болезнь, я считал, что это какая-то хитрость, чтобы узаконить тебя как моего ребёнка. Но я всё же поехал, предположив, что если твоя мама умрёт, а я не откликнусь на её призыв, то все сочтут моё поведение чудовищным и беспощадным, а я бы не хотел, чтобы Анна после своей смерти почиталась обществом как мученица, когда жертвой оставался я, к тому же я хотел доказать ей, что я выше и чище, чем она, а потому, коле её покаяние будет искренним, я решил простить её. Честно признаться, я желал, чтобы она при встрече попросила моего прощения и умерла, её смерть меня бы освободила, право, она была бы так наказана провидением, что вряд ли бы кто-то посмел ещё надо мной смеяться, к тому же я бы не запятнал себя хлопотным делом развода, то есть всё решилось бы как бы помимо моей воли и в мою пользу, ― сдавленно произнёс он тоном человека, которого заставляют перед присяжными повторить то, в чём он признался под пыткой. — Дома я застал ужасную суматоху, прислуга мне сообщила, что Анна очень плоха, при ней был доктор, акушерка ну и твой отец, конечно же. А как иначе? Разве он мог быть где-нибудь ещё? Помню, как застал его плачущим перед её спальней, помню, как он сказал мне, что надежды нет и просил не прогонять его от неё, я до того с насмешкой относился к их роману и исключал даже возможность чего-то не животного между ними, и я бы и желал выставить его, но меня остановило вдруг уважение к его горю, к его отчаянию, я ощутил, что не в имею права указать ему на дверь или препятствовать тому, чтобы он был в смертный час твоей матушки рядом с ней.
Когда я вошёл к Анне и увидел её такой измученной, напуганной, у меня сжалось сердце, она звала меня, но будто не видела, пока горничная не сказала ей, что я здесь. Она принялась умолять меня о прощении, говорила, что она дурная, падшая женщина, и в то мгновение я простил её по-настоящему. Мне стало стыдно, что я желал ей смерти, я смотрел, как она мечется по своей постели в лихорадке, и думал, за что бедняге такие страдания? Три дня мы ждали конца, но потом Анне чуть-чуть полегчало, и доктор сказал, что появилась надежда, и тогда я сказал Алексею Кирилловичу, что если твоя маменька поправится, то я не отпущу её от себя, потому что я, как её законный муж, должен заботиться о ней, и велел ему уезжать. Я не всегда присутствовал при их разговорах, ну право, она была на волосок от смерти ― не стеречь же мне её? ― поэтому я не знаю, возможно, она сказала, что между ними всё кончено или что-то в этом духе, но в итоге, я потом услышал об этом, он пытался покончить с собой. Он стрелялся, но промахнулся, к счастью, потом очень долго болел, его с трудом выходили. Анна выздоровела раньше него, полагаю, она бы хотела его навестить, я видел, как она с собой боролась все эти два месяца, как старалась забыть твоего батюшку, жить со мной, как прежде, но я видел так же, как она сторонится, даже боится меня. Что мне ещё неприятно вспоминать из того периода, так это отношение ко мне света: каждый словно считал, что я ему что-то обязан, будто я простил свою жену без их позволения, и теперь они ждут, когда же я извинюсь за свою дерзость, все посмеивались, ухмылялись, любезничали со мной об Анне — о, это было невыносимо! Только с тобой мне в ту пору было спокойно, ― с благодарностью объявил Алексей Александрович, хотя вряд это уже тогда была заслуга Ани.
― А почему? — шёпотом спросила Ани, будто пугаясь сама своего голоса.
― Я чувствовал, что был тебе нужен. ― грустно улыбнулся Каренин. ― Не в обиду твоей матушке или отцу, но они не могли тогда печься о тебе, я несколько дней думал о тебе как о круглой сироте, когда Анна ещё не пошла на поправку, а Алексей Кириллович тяжело ранил себя, и я посчитал своим долгом перед своей женой, даже просто долгом взрослого человека перед новорожденным ребёнком устроить так, чтобы за тобой был должный присмотр. Ты родилась такой слабенькой, если честно, чуть раньше срока, я не мог допустить, чтобы ты умерла из-за моего безразличия, я думал о том, как буду смотреть твоей матери в глаза или вспоминать о ней, если тебя вдруг не станет по причине того, что я решил, что ты не моя забота, ведь иногда убить означает не совершить что-то, а наоборот, бездействовать, и какие бы чувства я не питал к твоим родителям, хотя тогда я и простил их обоих, было бы просто преступлением с моей стороны никак не побеспокоиться о тебе. А потом, ты всегда была такая славная, ты будто требовала от меня нежности к себе.
Когда Алексей Кириллович поправился, он получил очень почётное назначение, но правда очень далеко… в Самарканде(2). Он передал через свою кузину, что хотел бы попрощаться с Анной. Она сначала отказывалась, я понимал, что она не разлюбила Вронского, и потому был очень доволен тем, что она не собиралась с ним встречаться. Я думал моя похвала ободрит её, но, похоже, я задел её за живое, она будто сошла с ума, мне хотелось помочь ей чем-то, но она только рыдала и просила, чтобы я оставил её. Все тогда требовали от меня того же самого, «оставь её», «оставь её» только и слышалось со всех сторон, вслух этого почти никто не произносил, но этого было и не нужно. Но оставить её, то бишь дать ей развод я считал неприемлемым, мне думалось, я погублю её, если соглашусь на эту аферу, хотя всё сводилось к простой ревности, как и до её болезни, разница заключалась лишь в том, что после того, как я простил её, я не хотел допускать их соединения не из мести, а потому что убедил себя в том, что должен уберечь Анну от Алексея Кирилловича. Я повторял себе из раза в раз, что твой батюшка непременно вскоре бросит её, будет с ней дурно обращаться, увлечётся другой женщиной, словом, окончательно развратит её душу, она встанет на кривую дорожку, а жизнь с ним станет для неё беспросветной, жизнь же со мной, как понимаешь, я мнил для неё благом.
Я не раз выставлял себя дураком в этой истории, впрочем, самые большие мои глупости ещё впереди, но я не слепец, я не мог не замечать, что твоей матушке тягостно моё присутствие, к тому же со мной тогда побеседовал твой дядя Степан Аркадиевич, его за многое можно порицать, но в чём ему не откажешь, так это в таланте говорить даже неприятное так, что ему не хотелось противоречить, и я согласился на развод. Но твоя мать уже была не в состоянии мыслить здраво после всех потрясений, а Алексей Кириллович, с которым они возобновили свои прежние отношения, видимо, не сумел повлиять на неё, и они отказались от развода и уехали за границу, взяв тебя. Это могло бы быть благородно, но ведь твои родители отказались от развода не навсегда, они всё равно в итоге стали его добиваться, к тому же я чувствовал, что остался не у дел: одно, когда я был хозяином положения, да, я мог унизиться, взять всю вину на себя, чтобы они смогли пожениться, возможно, испортить свою карьеру, но я мог сам решить, как поступать, великодушно или жестоко, и совсем иное, когда от тебя практически сбегает жена…
Он остановился, услышав, как Ани вздохнула будто для того, чтобы что-то сказать. Она хотела спросить, а как же она, но неутешительность ответа, который мог дать ей папенька, украла у неё голос. Перед ней мелькнули строчки письма Вронского, где он клялся, что любит её и готов всё бросить к её ногам, при этом не рассчитывая на её милость или даже благодарность, и вот она узнала, что он не смог ради неё даже уговорить пускай сумасбродную, но, кажется, очень слабую женщину, которая ко всему прочему была до умопомрачения в него влюблена, развестись, когда это было так просто сделать. И хотя ей почти удалось убедить себя, что она считает ложью все его слова и обещания, её легковерная душа уже припрятала их подальше, чтобы изредка любоваться, и теперь горевала, ограбленная очередным разочарованием.
― Несколько месяцев от них не было никаких вестей, я даже подумывал, что они уехали навсегда, ― вернулся к своей повести Алексей Александрович, притянув к себе снова заплакавшую дочь. — Я стал посмешищем, в лицо мне никто не смеялся, но я чувствовал, что стоит мне закрыть за собой двери, как начинается всеобщее веселье, впрочем, кто знает, мне было больно тогда, я могу преувеличивать... Лидия Ивановна, о которой я привык думать снисходительно в благодарность за её участие в моих служебных делах, верно, была не так наивна, как все привыкли полагать: невозможно было выбрать более удачного момента, чтобы полностью подчинить меня своей воле. Мне казалось, что, кроме неё, все желают мне зла, даже Серёжа, я ведь сознавал, что он почитает меня причиной своей разлуки с матушкой и мечтал бы оказываться рядом с ней, а не со мной. Я воспринимал её словно своего ангела-хранителя, я шагу не мог ступить без того, чтобы она не выразила своё мнение об этом… Пожалуй, эту историю можно приводить как довод существования гипноза, мне бы по крайней мере иногда бы хотелось знать, что он существует не только как очередной фокус шарлатанов, это бы избавило меня от угрызений совести, что я дал этой женщине власть над собой...
В начале июня твои родители приехали в Петербург, твоя матушка хотела повидаться с Серёжей и попросила Лидию Ивановну устроить ей свидание с ним, хуже придумать она не могла, скорее незнакомец помог бы ей встретиться с сыном, хотя напиши она мне прямо, это бы ничего не переменило, решение тогда принимал уже не я. Сам бы я не стал препятствовать тому, чтобы твоя матушка изредка виделась с Серёжей, но Лидия Ивановна убедил меня в том, что для него будет лучше, если он продолжит считать мать мёртвой. Я не знал и, даст Господь, не узнаю человека, который бы мог так искусно преподнести свою бессердечность как неравнодушие, хотя повидал достаточно лицемерия на своём веку. Но Анна всё-таки встретилась с Серёжей, она приходила в день его рождения, это был последний раз, когда они виделись. Твой брат потом долго был болен, мне представляется, тоже самое было с Анной… она зачем-то пошла в оперу вечером того же дня. Если я скажу, что её там освистали, то едва ли сильно погрешу против правды. После этого они с Алексеем Кирилловичем покинули столицу. Я, кстати, забыл тебе сказать, ― серьёзно прибавил он, заглядывая в глаза Ани, хотя до этого его взгляд касался её лица лишь изредка, ― Алексей Кириллович, несмотря на своё положение в обществе и то, что многие пророчили ему блестящие успехи, генеральский чин, влияние при дворе, ушёл в отставку ради твоей матери, он всё бросил для неё.
Осенью я отдал твоего брата в школу, это пошло ему на пользы, мне врач порекомендовал, от Лидии Ивановны я едва ли мог услышать что-то разумное. Это был единственный случай, когда я сделал что-то не по её настоянию, в остальном же я стал верить ей ещё больше, чем раньше. Её излюбленной темой были христианские чувства, я всегда был набожен, и потому её страстная вера ― я говорю именно страстная в религиозном понимании этого слова, потому как её вера не была истинной ― располагала меня к ней ещё больше. Но когда Лидия Ивановна уже была достаточно убеждена в моей покорности, она стала понемногу открывать мне, как именно она трактует Священное писание и к каким методам считает незазорным прибегать, чтобы узнать волю Господа. Иначе как еретическим я это учение назвать не могу, и тем мне стыднее, что я, привыкнув ни в чём не возражать Лидии Ивановне, быстро сдался перед её пылом и вскоре смотрел на мир её глазами. Собрания этой секты больше напоминали спиритические сеансы, практически как у мадам Маевой: духи, ясновидящие, вертящиеся столы, чревовещание, ну разве что без хиромантии, но Лукреция Павловна хотя бы не почитает всех этих жуликов пророками или святыми. В Петербурге в ту зиму как раз появился один из таких плутов некто ясновидящий Жуль Ландау, француз, а может, бельгиец — неважно. Он зарабатывал себе на кусок хлеба тем, что во сне раздавал советы жаждущим их получить, естественно, он пришёлся ко двору в кружке Лидии Ивановны, ничего серьёзного не предпринималось без его одобрения, но о нём чуть позже. Осенью твоя мать написала мне письмо, она просила дать ей развод, но я ничего не ответил ей: ни да, ни нет.
― Почему? — строго спросила Ани, хмурясь.
― Я не хотел развода с твоей маменькой, я считал, что никто не может разорвать связывающие нас узы, несмотря ни на что, ― ответил Алексей Александрович, выпрямившись так, словно он хотел подняться на ноги.
― Тогда почему ты прямо ей об этом не написал?
― Нет-нет, не спрашивай об этом. Ты тоже ничего не отвечаешь Алексею Кирилловичу на его послания! ― вдруг разгорячился Каренин, уже заранее зная, в чём дочь его упрекнёт, и потому решив упрекнуть её первым, как бы лишив привилегии судить его своими обвинениями. Она не оправдывалась, он видел, что не вырвал у неё этого жала праведности, её брови всё так же сердито были сведены друг к другу, а лоб воинственно подавался вперёд, будто она готовилась ним боднуть что-то. — Мне глаза режет лампа, я погашу её с твоего позволения, ― помолчав, невнятно произнёс Алексей Александрович.
― Пожалуйста, ― пригласительно повела рукой Ани, и её отцу показалось, что его жалоба смягчила её.
― За полгода я так и не дал ей ответа, ― пробубнил он, встав с кровати. — В мае мне нанёс визит Стива и повторил просьбу своей сестры о разводе, прибавив, что она не сумела смириться со своим положением парии только потому, что считает развод возможным из-за моего предложения ещё тогда, вскоре после её болезни, а ещё Степан Аркадиевич сказал, что она больше не будет просить отдать ей её сына, и он останется со мной, ― продолжил он, медленно поворачивая колёсико на лампе, пока крохотное заточённое в стекле солнце в ней не сжалось и не спустилось в её металлическую утробу.
― Полгода — слишком долгий период молчания для человека, полностью уверенного в своей правоте, ― заметила Ани, когда в комнате стемнело.
― Пожалуй, ― скорбно согласился с ней отец, не отнимая ладони от лампы. — Лидия Ивановна, само собой разумеется, благословила меня отпираться от развода и повторяла, что не мне с моей высокой душой участвовать в этом мошенничестве, ну а чтобы я окончательно поверил в то, что наш брак не может быть расторгнут ни при каких условиях, мы наведались к Ландау, который, как это ни удивительно, поддержал мою благодетельницу и решительно запретил мне развод, и всё это, конечно же, во сне. Я передал всё Стиве в записке, а через три дня…― он до того говоривший достаточно быстро, как бы разгоняясь перед тем, как прыгнуть в холодную реку, осёкся, будто ему не хватало духу вымолвить то, что он уже решился сказать, ― через четыре дня я узнал, что Стива… я как раз хотел сообщить ему, что похлопотал о том назначении, а мне ответил не он, а князь Облонский… он написал, что Стива уехал рано утром, потому что получил известие из Москвы… ― всё топтался на берегу Алексей Александрович, не отваживаясь нырнуть в воду.
― Мамино слабое здоровье, ― подсказала сжалившаяся над ним дочь, вкладывая в это словосочетание ту самую трагическую и неожиданную смерть Анны в Москве, о которой ей рассказывал отец ещё до того, как она даже познакомилось с Вронским как с Павлом Борисовичем.
― Нет, она, думаю, была бы жива и теперь, если бы дело было в её здоровье. Она наложила на себя на руки, ― протараторил Алексей Александрович, дивясь своей смелости.
― А она не оставила записки? ― сразу же поинтересовалась Ани, как бы не желая отпускать из истории эту странную женщину, о которой ей толковал отец, не получив от неё никаких объяснений.
― Нет, мне кажется, это было по наитию, ― сел обратно рядом с дочерью Каренин.
― Она отравилась? ― предположила она, вспомнив красивую даму с семейной фотографии, и решив, что она должна была поберечь свою красоту даже в такое мгновение.
― Нет, но так было бы гораздо лучше, она могла бы не рассчитать, или кто-то из домашних бы заметил, что ей подурнело, и её бы спасли… а тут иного исхода быть не могло: она бросилась под поезд, ― ответил Алексей Александрович и, не дав опомниться ни себе, ни дочке, которая и не успела осознать, что убила себя её родная мать, а не просто главная героиня этой истории, поспешил вернуться к своему рассказу: ― Я не сразу поехал за Стивой, помню, как пошёл в министерство, подписывал там бумаги, спорил с кем-то, велел переделать доклад для комиссии, потом поехал к Лидии Ивановне, там была она, Ландау, Мамоневич и сёстры Гульские что ли... Мамоневич сказал, что хочет посоветоваться о возвращении своего сына в столицу после скандала, Лидия Ивановна стала нести какую-то чепуху о снах Ландау… Как я её ненавидел в тот час, и её, и Ландау, и всех присутствовавших… Я видел перед собой, как Анна читает письмо от брата, берёт экипаж, едет на вокзал и там делает с собой это... Я думал о том, что если бы не отказал ей, она сейчас была бы жива, и думал о том, почему я ей отказал, если чуть больше года назад был готов дать ей развод. Тут Мамоневич снова начал что-то говорить о своём сынке, Лидия Ивановна опять порекомендовала ему Ландау, а я вдруг сказал, что так как Лидия Ивановна пока жива, ей в отличие от умерших людей не нужен медиум, чтобы выражать своё мнение, и месье Ландау не должен обременять себя, разыгрывая перед Мамоневичем спектакль, как это было со мной и моим разводом, пусть, дескать, Лидия Ивановна просто скажет, что она думает по поводу отпрыска Мамоневича и всё. Не помню, чтобы я ещё хоть раз в жизни так себя повёл, я бросил им это в лицо и сломя голову побежал прочь из её дома, я не находил себе места, я чувствовал, что должен что-то сделать, совершить какой-то поступок, что моя жизнь не может идти как раньше, но я не знал, куда себя девать... мне было страшно, кажется, если был момент в моей жизни, когда я был способен на убийство, то только тогда, я вообще не узнавал сам себя ту первую неделю после смерти Анны... Что до Лидии Ивановны, она предпринимала попытки помириться со мной, но, кажется, я сильно обидел её, к тому же я сказал ей это публично, а не наедине, потому измучить меня этими поползновениями она не успела. Возможно, мои обвинения были несправедливы, и она вовсе не коварная интриганка, а всего лишь сумасшедшая, кто теперь скажет, в самом деле она молилась на этого проходимца Ландау или использовала его в качестве глашатая?
― О, какая разница, как ты порвал с этой Тартюфессой?(3) — громко воскликнула Ани и, расчувствовавшись, опять повисла у него не шее. ― Судьба вовремя отвела тебя от неё, возможно, она бы тебя так прибрала к рукам, что ты бы ещё и женился на ней!
― Она была замужем, но они с мужем и месяца вместе не прожили, так что хотя бы брак с ней мне не грозил, ― ухмыльнулся Каренин. — После я узнал дату похорон и помчался в Москву, я знал, что должен был присутствовать на похоронах твоей матушки, но понял окончательно, зачем еду, только вспомнив о тебе. Я подумал о положении, в которое ты была поставлена, ведь хотя все понимали, чья ты дочь, ты не переставала носить мою фамилию, подумал о твоей покойной матери, которая свела счёты с жизнью в том числе и из-за того, что она как бы замерла между нами с Вронским, когда получалось, что она не жена ни мне, ни ему, и я решил, что не позволю вырасти тебе в той же двусмысленности, я решил, что ты будешь только моя дочь и в действительности, и на бумаге. Я тогда себя даже убедил в том, что выполняю долг перед твоей матерью, что и она бы этого желала, что я таким образом искупаю перед ней все свои грехи. На похоронах я видел Алексея Кирилловича издали, ужасно, будто мертвец вдруг сам захотел дойти к своей могиле вместо того, чтобы его несли в гробу. Возле него всё время вились родственники, но он их, по-моему, и не замечал, словом, он представлял собой жалкое зрелище, но его вид меня тогда не тронул. Я объяснил ему свои намерения касательно тебя, я тогда ожидал и даже хотел того, чтобы он мне сопротивлялся, меня не останавливала даже возможность скандала прямо на кладбище или чего-то в этом роде, но у него не осталось сил бороться со мной или хотя бы возмутиться…
Наверное, это было жестоко с моей стороны говорить с ним о тебе в день похорон, когда прошло так мало времени со смерти Анны, вполне вероятно, что на следующий день он бы уже отказал мне, но в конце концов закон был на моей стороне, о чём я не применил ему напомнить. Одно могу сказать в наше оправдание, мы оба были в отчаянии, когда я принимал это решение. Он говорил тебе и писал, что раскаивается, может, он уже через неделю жалел об этом, но выбор был сделан, и обратно ему я бы тебя уже не вернул. Не могу судить о том, насколько верно я поступил, я слишком привязан к тебе, чтобы каяться в том, что забрал тебя на воспитание у твоего отца, ― признался Алексей Александрович, рассеяно улыбнувшись, будто желая провозгласить себя так полностью несведущим в таких вопросах недотёпой, чьих способностей едва ли хватит, даже чтобы понять суть этой дилеммы, не то что дать какой-то однозначный ответ. — Он потом уехал воевать в Сербию, не думаю, что из-за своих политических убеждений или жажды славы, просто это был чуть более изящный способ покончить с собой, чем ещё раз пустить в себя пулю, а так всё то же самое. Уж не помню, откуда поползли слухи о его кончине, кажется, кто-то сказал, что он серьёзно ранен, но через год уже все считали его покойником. Его родня и друзья не спешили опровергать эту мистификацию о его гибели, а я сам как-то боялся проявить интерес к его судьбе, кого-то расспрашивать, хотя я и сомневался в том, что он мёртв. Ну а чем Алексей Кириллович занимался эти годы тебе должно быть известно лучше, чем мне…
Ани ждала, чтобы он прибавил что-нибудь ещё, но он только хлюпнул носом. В темноте она не могла разобрать выражения его лица и видела только его ссутуленный силуэт и профиль с выпяченной губой в почти незаметной поволоке от окна. «Что же я молчу?» ― упрекнула она себя, и уже готова была выкарабкаться из той ямы, в которую нехотя падает сознание, когда слушаешь о чьих-то несчастьях, чтобы отплатить ему за его рассказ каким-то вердиктом: она хотела сказать, что Вронский тоже не само благородство, что они с матушкой поступали эгоистично и вряд ли очень терзались от этого, обругать Лидию Ивановну, Ландау, свет и всех тех, кто совратил его своим ханжеством в тяжёлую минуту, хотела пожалеть брата и спросить ещё о матери, чей характер как бы выскользнул из её рук, как только Алексей Александрович упомянул её самоубийство, но отец опередил её. Он быстро прижался губами к её лбу с какой-то диковинной обречённостью — Ани представилось, что так же он, может быть, целовал лоб её матери на похоронах, если её гроб открывали — а оторвавшись от неё, пожелал спокойной ночи и спешно оставил её одну.
1) Святой Христофор почитается и православной, и католической ветвью христианства. Интерес этот святой вызывает необычной манерой изображать его: на многих иконах и картинах он имеет собачью голову. Исследователи спорят о том, откуда появилась такая странная традиция, их мнения разнятся: одни утверждает, что святой Христофор мог иметь редкое заболевание гипертрихоз, другие считают это последствием влияния культа Анубиса в Египте или буквального понимания эпитета "звероподобный", который относился не к внешности, а к поведению святого Христофора до принятия ним христианства. Так или иначе сохранились легенды, повествующие о том, что святой Христофор сам молил Бога обезобразить его лицо, дабы его красота не вводила во искушение окружавших его людей. В 1722-ом году Святейший синод запретил иконы с этим святым в образе кинокефала, однако, не смотря на массовое уничтожение таких изображений, некоторые из них всё же сохранились до наших дней.
2) В оригинальном романе Вронский получал "лестное и опасное" назначение в Ташкенте, впрочем, учитывая то, что Ташкент от Петербурга отделяет 4000 километров, а Ташкент от Самарканда 300, ошибка Алексея Александрович в данном случае едва ли существенна.
3) Неологизм, придуманный Ани, феминитив от имени героя одноимённой пьесы Мольера, написанной в 1664-ом году. По сюжету у господина Оргона поселяется некто Тартюф, он пользуется большим доверием хозяина дома благодаря своей притворной набожности и благочестию. Домашние видят, что Тартюф вовсе не таков, каким хочет показать и тщетно пытаются открыть на него глаза Оргону, но лишь настраивают своего родственника против себя. В конце пьесы, когда Оргон узнаёт о том, что его гость домогается его жены, будучи уже помолвленным с его дочерью, Тартюф практически выгоняет Оргона и его семью из дома, так как ранее на него было переписано всё имущество, к тому же он получил пиcьма, изобличавшие Оргона в том, что он помогал сбежать своему брату-заговорщику, но вмешательство короля восстанавливает справедливость (очевидно, что прообразом неназванного монарха был царствовавший на тот момент король Франции Людовик XIV). Имя Тартюф в последствии стало нарицательным для ханжей и лицемеров.
― Серёжа-а… Серёжа-а…― нараспев звала его мать.
Этот сон повторялся ночь от ночи с тех пор, как он узнал о том, что любовник его матушки всё ещё здравствует, а Ани прогнала его от себя. Могли меняться какие-то подробности, детали, словно актёрская труппа колесила из города в город, играя одни и те же пьесы, но все его сновидения были на один и тот же мотив. Издали он видел покойную маму, она с будничной, спокойной нежностью произносила его имя, будто она обращалась к нему так десятки раз за один день, а не вырвалась с того света, чтобы явиться ему живой, он не успевал подойти к ней ― она делала всего шаг, и её фигура уже пропадала из дверного проёма или растворялась за балюстрадой на втором этаже. Она опять звала его, её голос витал где-то неподалёку, как если бы она была в соседней комнате или просто завернула за угол. Он пытался найти её, отворял одну за другой дверь, взлетал по лестнице, мчался туда, откуда, как ему казалось, эхо приносило его имя, словно замёрзшее в этом отзвуке: вся теплота в зове его матери терялась среди странного рокота от вздрагивающих стен и потолка. Он бежал, останавливался, но её голос будто двигался вместе с ним, не делаясь ни громче, ни тише.
Несмотря на однообразность, скучность его снов, он считал их самыми настоящими кошмарами и не мог вспомнить, чтобы ему снилось что-нибудь более страшное. Бояться и ужасаться Серёжа позволял себе только несколько минут после пробуждения, когда он, ещё лёжа в постели, не мог уцепиться за явь и отделаться от ощущения, будто он до сих пор мечется по дому в тщетных поисках матери или существа, говорившего её голосом. В остальное же время он казался окружающим и самому себе полностью невозмутимым, пускай у этой невозмутимости была достаточно невзрачная родословная: если бы она приходилась потомком его хладнокровию, вот уж был бы повод для гордости, но она происходила от унылого ощущения безысходности ― он знал, что ничего уже нельзя переменить, что хуже обстоятельства сложиться не могли, и даже если бы какой-то всемогущий человек взялся мстить ему, то и он бы не устроил всё настолько чудовищно. Недавний план открыться для всех жизненных радостей и счастье от того, что его дуэль с Михаилом окончилась практически полюбовно, он как бы не сопоставлял с собой, будто его и того восторженного молодого человека, коим он являлся ещё неделю назад, разделяло тридцать, а то и сорок лет, словно он как-то незаметно состарился в такой короткий срок. Предшествовавшие дуэли переживания также виделись ему несусветной ерундой, чем-то наравне с его ребячьим волнением, когда учитель подымал его с места, чтобы он рассказал выученную на память нравоучительную басенку перед своими товарищами — с чем он так отчаянно не желал расставаться в те дни, какая потеря так пугала его? Велика ли беда, если бы Мишель нажал на курок на десятую долю секунды позже или как следует прицелившись? Это сущий пустяк против того, что наступило теперь и наступит позже.
В том, что партия ещё не сыграна, Серёжа не сомневался: то, что он узнал в Петергофе от Алексея Александровича и сестры было горько, но тем не менее он думал об этом лишь как о прологе к куда более сокрушительным событиям уже с его непосредственным участием. «Полгода я не знал о том, в каком положении нахожусь, полгода суеты, каких-то странных шагов, а у меня на шее уже была петля, только я её не почувствовал… как это теперь всё глупо выглядит, это тоже самое что я бы вальсировал по поляне, дожидаясь Маева с его секундантом», ― заключил он, так и не решив, что же ему должно было бы предпринять, если бы ему стало всё известно заранее. В чём заключалась опасность такой непосредственной близости к их семье господина Вронского, Серёжа не сумел ответить, но он просто не мог вырвать из своего разума, как не смог бы вырвать, например, человеческую речь или устный счёт, понимание того, что воскрешение этого человека сулит им одни мучения, позор. Такое впечатление усиливалось ещё и тем, что он толком ничего не мог сказать о характере любовника матери: глуп ли он, умён, изворотлив, хитёр, бьёт исподтишка или предпочитает идти напролом — ни в одном из этих свойств он не был уверен. Сколько угодно можно было приписывать Вронскому самые уничижительные характеристики и перечислять его прегрешения, но это не проливало света на вопросы о том, что он предпримет, на какую подлость способен и чего желает от своего подросшего пасынка?
Странно, но Серёжа отчего-то величал себя именно пасынком Вронского, хотя сам бы не назвал его своим отчимом ни за какие богатства на свете, кем они приходились друг другу вообще сказать было сложно, в родственных связях обычно разбирается тот круг людей, которые не признают того, что у замужней дамы и матери может быть любовник, соответственно они не утруждают себя выдумыванием новых названий, чтобы описать что-то невозможное в их понимании — так анатом не станет подбирать термины для составляющих второй печени или третьего крыла. Возможно, зовя себя пасынком любовника матушки, он стремился придать своим будущим злоключениям прямо-таки античного накала и загодя обвинить Вронского в беспринципности, ведь свою жажду мести он должен был утолить кровью и слезами не совсем чужого человека.
И хотя будущее рисовалось Серёже чередой ударов, чем-то вроде порки шпицрутенами, он считал, что всё, что ему осталось от жизни, это с достоинством перенести невзгоды: козни месье Вронского, огласку, пытки всеобщим злорадством, унижение, позор, и кажется, этот обет был ему наконец по плечу. Воображение мастерски вытачивало из всего сумбура предсказаний и предположений, как из камня скульптуру, целые барельефы, изображающие те отвратительные сцены, что ему предстояли и на службе, и в свете, но они почти не трогали его, тем более, что он был как никогда убеждён в правоте своей матери, и даже самое свирепое общественное негодование теперь не могло отнять у него этого целебного вдохновения: он был готов с честью терпеть любые гонения, чтобы доказать себе, что его преданность почившей матушке и собственное мнение только закалятся в жерле предстоящего скандала. Ему будут предлагать в качестве последнего средства стыд, которым он бы мог заслужить снисхождение и даже сочувствие общества, но он гордо отвергнет это подаяние, и тогда он утешится своим подвигом, а не вымоленной виновато-приникшим видом жалостью.
Наслаждаться своей доблестью и храбростью перед лицом грядущих испытаний ему мешала только тоска из-за потери Ани. То же было весной после их ссоры, когда он уехал в командировку в Москву, но тогда их размолвка не казалась ему чем-то непоправим, теперь же он понимал, что их разрыв окончателен. Как мучительны ему теперь были все те пасторали с ней, которые он успел себе нафантазировать после дуэли и продолжал сочинять — за эти мечты приходилось платить невыносимым похмельем, но отказаться от пагубной привычки погружать хоть на полчаса в дурман грёз у него не получилось. Всё то, что он хотел пообещать Ани тогда, когда в последний раз виделся с ней на даче, теперь мучительно живо представлялось ему. Любое захолустье, любая провинция становилась для него самым поэтичным местом, если её озаряло присутствие его сестры, куда бы он ни сослал себя в своей фантазии, всюду ему было уютно и беззаботно, как бывало только в детстве накануне какого-нибудь большого праздника, когда несмелая радость предвкушения будто ходит на цыпочках, боясь заблаговременно расшуметься. Полностью выдуманная ним квартира, где он должен был бы поселиться вместе с Ани, получив назначение подальше от Петербурга, казалась ему более родной, чем особняк, в котором он родился и жил до сих пор, и он умудрялся грустить по этой несуществующей квартире как по своему дому. О, сколько лет его тяготила привязанность сестры, и вот когда он наконец освободился от неё, он испытывал примерно тоже самое, как если бы он засыпал или читал под размеренное щёлканье спиц, которого бы толком и не замечал, и вдруг этот звук бы исчез, сметённый могильной тишиной, прошибающей до холодного пота, словно вместе с этим тихим постукиванием на земле умерли все звуки разом. Он вдруг будто оглох, мир вокруг него замолчал, так выражая своё презрение или равнодушие, и даже эхо, которым ему иногда отвечала лучшая часть его души пропало — Ани словно отобрала её вместе со своим обожанием. «Кто знает, может, я на самом деле таков, каким она меня всегда считала, может, она не наивна, а наоборот проницательней других и меня самого; может, тот образ и есть я настоящий, а всё остальное обман, может, я на самом деле благородный, справедливый... впрочем, уже не разобрать», ― сказал себе Серёжа, со скорбью прощаясь и со своими рыцарскими наклонностями, которые приписывала ему сестра.
Хотя он не в первый раз предавался подобным мечтам, он впервые так сильно терзался, уж слишком непростительно осуществима была его мечта. Мать, Кити — вокруг них можно было строить воздушные замки и не опасаться убить себя правдоподобностью этих миражей, потому что матушки давно не было, и ему оставалось только изредка спрашивать себя, одобрила бы она его или пожурила, что посоветовала бы ему, а Кити его ни капельки не любила, но Ани — счастье с ней было слишком осязаемо, он уже отведал его, оно уже было у него в руках, он же знал, когда воображал себе её смеющейся и скачущей по берегу настоянного на южном солнце море или внимательно слушающей какую-нибудь душераздирающую арию в столичной опере, что так могло быть, что так должно быть, что они навечно разделены случайностью вопреки воле судьбы, а не по её прихоти. Провидение распорядилось совсем иначе, но капкан истории с гибелью их матушки неожиданно захлопнулся… подумать только, он ведь считал, что это осталось позади, что эта страница перевёрнута, а всё то же самое настигло его вновь, будто придя за новой данью или для того, чтобы наказать его за непочтительность и дерзость: сколько раз он бахвалился тем, что непременно спас бы мать от самоубийства, от мужа с любовником, будь он хоть на пять лет старше, и как бы в насмешку над ним всё повторялось, когда ему было в три раза больше лет, чем тогда, но он снова ничем не мог помочь, только на сей раз причина крылась не в том, что он был слишком маленьким для решительных мер, а в том, что та, кого он хотел защитить, относилась к нему как к своему первому врагу.
Одиночество вперемешку с отвращением к себе и окружающим то гнало его к людям, то запирало на три замка в кабинете. То ему было страшно остаться наедине с самим собой, то он запрещал прислуге чем-либо выдавать своё присутствие в доме. Приняв приглашение на очередной раут, он ещё не успел пожать руку хозяину и засвидетельствовать почтение его жене, как в нём уже поднялась брезгливая скука. Домой ему правда хотелось ещё меньше, чем беспрестанно приветливо кивать всем знакомым, словно огромный китайский болванчик, которого ради смеха усадили на диван, но благородности к присутствующим за то, что они хоть немного развлекали его, он не испытывал — едва ли прикованный к постели больной с особым уважением думает о мухе, которая чертит своим маленьким тельцем на обоях неровные каракули и гадко жужжит, с тупым упорством атакуя головой стекло, пускай она своими действиями не даёт его уму умереть с голоду. Всякого, кто оказывал ему знаки внимания он заранее клеймил лицемером, интересовались ли его мнением по какому-то вопросу, спрашивали ли о служебных делах, просто улыбались, он уже представлял себе, как эти же люди будут с ним обращаться, когда месье Вронскому надоест прятаться. «Этот откажет от дома, он щепетильный, захочет держаться от скандала подальше, этот не такой чистоплюй, но будет посмеиваться или даже осведомится, как здоровье Алексея Кирилловича, ― прикинул Серёжа, рассматривая двух своих собеседников. — Вон тот, ― продолжил он прицениваться к гостям, ― просто будет кривить губы, когда мы столкнёмся в министерстве, но прямо своего отношения не выскажет, слишком он осторожный и трусливый, а тот, скорее всего, пожалеет меня, но не применит поделиться своим виденьем того, как всё разрешится, в каждом собрании, где он бывает».
Тот собеседник, который, как предполагал Каренин, должен был официально заявить ему, что больше не хочет с ним знаться, вдруг сослался в разговоре на Романа Львовича, рано сегодня откланявшегося. Не сказать, чтобы Серёжа с теплотой относился к своему самопровозглашённому покровителю — он не гнушался его, хотя и не гордился их знакомством — но, услышав его имя, он с досадой подумал о том, что они разминулись. Здешняя публика была ему невыносима, он уже изуродовал своими предчувствиями всех присутствующих и презирал их за то, что большинство в следующую встречу уже не поздоровается с ним, но ему нужна была компания, чтобы кто-то мог охранять его от того кровожадного уныния, что набрасывалось на него, если он оставался один, а потому, как только правила приличия позволили ему удалиться, он поспешил к Роману Львовичу.
По дороге ему вдруг опротивела и идея прикончить этот вечер на пару со своим сослуживцем. Может, в этом был виноват туман, опутывавший огоньки от фонарных столбов и окон гадким белёсым налётом, или сильно нывшее под несколькими слоями ткани плечо, но вероятней причина такой внезапной неприязни крылась в том, что Роман Львович был единственным из всего окружения Серёжи, с кем он мог быть хоть немного откровенен. Раньше дружба с этим ним оправдывалась погрешностью, это было исключением среди его других безукоризненных знакомств, и как же так вышло, что, кроме этого развратного циника, ему было не к кому пойти? Но всё-таки таланты хорошего слушателя, состоявшие в первую очередь в гармонии между невозмутимостью и участием, перевесили вновь открывшиеся ему пороки Романа Львовича, и Серёжа не стал менять своих планов относительно того, чтобы нанести сослуживцу неожиданный визит.
В дом его впустила экономка Романа Львовича, ей было любопытно, кто явился в столь поздний час навестить её патрона, и поэтому она вышла к посетителю сама, а не послала лакея или горничную. Очевидно, она была достаточно смышлёной, чтобы понять, что ночной гость пришёл не просто с визитом вежливости и не стала пенять ему на поздний час заявлением о том, что хозяин уже почивает, а сразу же пообещала доложить о Сергее Алексеевиче.
― Проходите, пожалуйста, Роман Львович вас уже дожидается, ― сказала экономка, воротившись к Серёже через минуту. Он кивнул и начал расстёгивать пуговицы на своём пальто, которое не снимал, чтобы продемонстрировать своё вежливое сомнение в том, что его примут, хотя он прекрасно знал, что и прогонять его не станут. Как на зло, когда он стягивал пальто с раненого плеча, к нему потянулись полные руки экономки, желавшей помочь ему, и он, ревнивый к своей боли, резко отпрянул от неё, окончательно разволновав эту впечатлительную женщину своими дикими повадками.
Дома Романа Львовича Серёжа не знал, он бывал тут всего несколько раз, а потому немного удивился, когда маленькая гостиная на втором этаже, в которую почти никогда не водили гостей, оказалась обычной комнатой, которая совсем не обезьянничала мавританскому дворцу или султанскому сералю, как ему представлялось. Сам хозяин дома, растянув ноги в мягких туфлях на кушетке, многозначительно улыбнулся при виде своего визитёра, а его глаза искрили лукавой проницательностью, будто просившей опустить все вступления и сразу перейти к тому, какое горе привело к нему его посетителя, ведь ему уже было известно, что что-то серьёзное да и стряслось.
― Я боялся не застать вас дома, ― вместо приветствия угрюмо произнёс Серёжа.
― Вы зря переживали, меня легко найти, вы ведь знаете, я способен на преданность, ежели мне где-то особенно нравится, так что не льстите мне, адресов у меня в Петербурге не так уж много, старею как-никак, ― ответил Роман Львович, почтительно-торжественным жестом предлагая ему сесть напротив. ― Располагайтесь-располагайтесь, мне не по душе ваш усталый вид, потому не утруждайте себя ещё и лишними церемониями.
― Я дурно выгляжу, что вы так говорите? — вяло поинтересовался Каренин, опускаясь на вторую кушетку.
― Нет-нет, я лишь пытаюсь быть гостеприимным, хотя вот моя домоправительница, по-моему, борется с собой, чтобы не уложить вас спать и не спеть вам колыбельную. У неё был такой озабоченный взгляд, когда она выходила, а она дама сердобольная, берегитесь, ― засмеялся Роман Львович, ― но я-то не женщина, так что можете не волноваться. Впрочем, по вам всё же заметно, что поводов для радости у вас мало.
― Я как-то не обратил на это внимания, хотя чаще замечаешь какую-то перемену, когда исправлять что-то немного поздно, мы вообще не придаём значения тому, что имеем с лихвой, как бы нам ни было невыносимо без этого предмета. Положим, мы не придаём значения нашему зрению, хотя лишиться его большое несчастье, ― изрёк Серёжа, намекая так на свой раздор с Ани. Он отдавал себе отчёт, что вот так парить над своей печалью пространными загадочными сентенциями было несколько претенциозно, к тому же его собеседник мог ответить ему лишь таким же философствованием, но так сразу откровенничать он не мог. Сначала для его исповеди нужно было расчистить путь, как для ручья, да и у него оставалось время ещё раз поразмыслить над тем, не мечет ли он бисер перед свиньями, давая право Роману Львовичу рассуждать о своей сестре.
― Ну я бы, наверное, не отказался радоваться так же сильно тому, что меня не обидела природа, как сильно я бы огорчался, будь у меня неладно со здоровьем, но взгляните на это с другой стороны: удовольствие — это всегда смирение, а между тем, мы с вами сейчас греемся возле этого камина, потому что кому-то много столетий назад было лень кутаться в семнадцать одеял, чтобы не замёрзнуть насмерть. Или олеография(1), кому-то было лень каждый день нестись в картинную галерею, вот он придумал, как сделать так, чтобы бедный государственный муж, ― артистично показал сначала на цветочный натюрморт, а потом на себя Роман Львович, явно поскромничав насчёт своей сирости, ― мог позволить себе любоваться Делакруа(2). Кстати сказать, вы очень вовремя зашли, я как раз хотел побеседовать с вами об одном вопросе, ― прибавил он через небольшую паузу, поняв, что Серёжа пока раздумывает, посвящать ли его в тайны своих страданий. — Голубчик, я хочу открыть вам глаза на то, как недальновидно вы себя ведёте.
― В чём же я веду себя недальновидно? — изумился Серёжа, которому чаще пеняли на расчётливость, но никак не на бесхитростность.
― У вас столько пожилых бездетных родственников, а вы незнакомы ни с одним из них, ― объяснил Роман Львович, чуть подавшись вперед к своему безыскусному протеже. — Ну ладно княжна Варвара, она разбогатела лишь после смерти вашей второй двоюродной бабки, она живёт в провинции, но князь Пётр-то, он же у вас под носом со своими денежками. Да вы хоть знаете, о ком я толкую?
― Это кажется, дядя моей матери или кто-то в этом роде, ― начал припоминать Серёжа, радуясь, что разговор вдруг выгнулся, как узенькая тропинка в лесу, и у него появился шанс сохранить всё в секрете.
― Практически, это родной брат князя Павла Облонского, выходит, он ваш двоюродный прадед. Он был женат, но давно свёл жену в могилу, и вот теперь доживает отмеренные ей дни, иначе я его живучесть объяснить не могу, ему уже девятый десяток пошёл. И это было бы неинтересно, но у него нету детей, законных уж точно, и выходит, что его ближайшая родня это внуки его племянника, то бишь вы и ваши кузены из Москвы. Полагаю, если учесть снобизм этого старика, он не завещает свой капитал управляющему или какой-нибудь актрисульке, чьего общества он не чурается даже в столь почтенном возрасте. Вы, наверняка, числитесь как наследник, но зачем же надеяться на авось, к тому же несколько визитов могут существенно повлиять на вашу долю. Он ужасный пьяница, и хотя его каждый год хоронят, теперь он на самом деле допился и уже по-настоящему на ладан дышит, потому долго вам быть его пажом не придётся, но действовать нужно быстро.
― Благодарю за беспокойство, Роман Львович, но я не намерен этим заниматься, вы зря себя утруждали, наводя справки, ― надменно отрезал Каренин, которого оскорбляло даже одно то, что его приятель допускал, что он может скакать вокруг какого-то умирающего пьянчуги, чтобы тот, умасленный его вниманием, отписал ему свои капиталы.
― Голубчик, я понимаю, забавлять полумёртвого старика не слишком приятно, но подумайте о том, что это вам сулит. Таскаетесь же вы к этим Цвилиным нянчиться с их припадочным сынком, ― фыркнул Роман Львович, ― какой от этого прок? Как бы ни был вам благодарен его отец, он каждый день теряет своё влияние, так что на его покровительство вам рассчитывать не приходится, совсем иное дело князь Облонский, тут за вашу небрезгливость вам отплатят сполна.
― Я волен сам выбирать, кого навещать или не навещать, как мне кажется! — вспылил Серёжа, не успев удивиться тому, насколько быстро до Романа Львовича дошли слухи о его дружбе с Ипполитом, хотя, учитывая то, что он был единственным гостем князей Цвилиных, донести на него было некому, но его гнев обогнал удивление.
― Ну-ну, будет вам, Сергей Алексеевич, ― отступил Роман Львович, поняв, что его юный друг, по-видимому, слишком дорожит своей добротой к маленькому больному князю, чтобы спокойно снести такую аналогию, ― каждый из нас по-своему проявляет свою тягу к общественной справедливости, вот моя экономка, к примеру, имела только поддельный паспорт, который ей купил её любовник-анархист, чтобы повезти с собой на воды, да жёлтый билет, и ничего, это лучшая экономка, которая у меня была. Я не смею критиковать вас за вашу благотворительность, но о себе ведь тоже нужно помнить. Неужели вы хотите, чтобы этом предприимчивый юноша — как там зовут вашего кузена? — взял в оборот этого старика и прибрал к рукам его деньги? А вы что же хуже этого балагура, отчего вы должны остаться ни с чем?
― Я и без того не нищий, ― холодно заметил Каренин, этим тоном выдавая скорее равнодушие к собственному финансовому положению, чем обиду на своего собеседника, так трогательно подсказывавшего ему путь к незатейливому мещанскому благополучию.
― Я об этом и не говорю, но едва ли вы можете считать себя богачом, ― прищурился Роман Львович, подымаясь на ноги. Он хотел ещё прибавить, что приданное Анны Аркадиевны, наверняка, давно потрачено, а немалая часть сбережений его батюшки мирно покоится в купчей на их дом и дачу, и к тому же у Серёжи есть соперница в виде сестры, но решил смолчать, ведь человеку чаще гораздо проще простить того, кто клевещет на его семью, чем того, кто путём логический рассуждений добрался до истинного положения дел. — А между тем вам очень нужны деньги, больше, чем кому-либо другому. Есть в вас, голубчик, какое-то смешное правдоискательство, и однажды оно сыграет с вами злую шутку и вам придётся подать в отставку, помяните моё слово, и вот тогда вам очень пригодятся богатства, которые будут вам стоить всего нескольких десятков рюмок с одним противным стариком, ведь правду, мой мальчик, можно искать, только имея средства, а иначе это всё очень грустно кончается.
«Грустно кончается», ― последняя фраза искупала всё, и какими бы ни были предыдущие размышления Романа Львовича, в конце он не промахнулся, пронзив насквозь, как стрелой самый центр мишени, то смутное предчувствие катастрофы, которое томило Серёжу, и он был готов согласиться со всем остальным, что говорил Роман Львович, хотя, заверши он свой пассаж иначе, Серёжа непременно бы с ним поспорил.
― Знаете ли, я не могу вообразить вашего батюшку, дерущимся на дуэли, а вы уже доказали, что способны на это. Вас как-то принято сравнивать, отца с сыном, и сходство определённо есть, ― продолжил Роман Львович, открывая графин с виски, чтобы проверить, урезонил ли он своего неразумного протеже, тостом за его привольное и безбедное существование, ― но…
― Ах, хоть вы не говорите, что я похож на этого подлого святошу, ― устало перебил его Серёжа как раз тогда, когда он хотел назвать главное отличие между старшим и младшим Карениным.
― Подлого? — недоверчиво повторил Роман Львович, обомлев не столько из-за нелестности отзыва сына об отце, а оттого что этот эпитет был для него полной неожиданностью и противоречил тому представлению об Алексее Александровиче, которое он успешно сложил много лет назад.
― Подлого, ― подтвердил Серёжа, глядя на маленькую щель между половицами, ― иногда он показывается, творит свои мерзости и обратно прячется, как в берлогу, в свою лживую высокоморальность. Мораль, да что он знает о морали? Отнять сына у матери, дочь у отца в отместку за то, что его не выдержала жена — вот его мораль. Соблазнить чужую жену и отобрать единственного ребёнка ― одно дурно, другое зверство, но он не понимает разницы, не понимает, для него это два равнозначных проступка. Но как можно сравнивать? Что такое брак? Формальность, уговор между мужчиной и женщиной считать, что они обречены друг на друга до конца дней, но неважно, сколько жён или мужей позволено иметь, проще отравить жену, чем развестись с ней, или достаточно трёх криков на площади, у любого дикаря, у животного есть дети, и это по-настоящему, это не просто фикция, не просто какая-то абстрактная идея! Всё может кончится: брак, любовь, дружба, клятва верности, уважение, но кровные узы никогда, никогда! ― затряс он головой, не то иллюстрируя таким образом сказанное, не то пытаясь отогнать от себя обступившие его возмущение и словоохотливость.
― Вы во многом правы, ― после небольшой запинки протянул Роман Львович, неспешно отходя от буфета, ― но, друг мой, неужели эти рассуждения причиной вашему упадничеству? Отчего вас вдруг это волнует именно сейчас? ― уже один лишь это вопрос, хоть и заданный елейно-любопытным тоном, крыл в себе упрек в излишней сосредоточенности Серёжи на событиях пятнадцатилетней давности.
― Месье Вронский вернулся в родные края, ― траурно заявил Серёжа, кладя ладонь на макушку, словно проверяя не сочится ли из неё кровь, как если бы он поскользнулся и упал на спину, ― нас с ним разделяет всего час тряски в экипаже. Полагаю, он набрался храбрости и злости за минувшие годы, и вот теперь одному дьяволу известно, какую игру затеял этот граф Монте-Кристо, — шутка обычно представляет собой знамение того, что человек остыл, ведь отыскать удачное сравнение в памяти, когда в мыслях царит хаос, достаточно затруднительно, но Серёжа не подчинился этому правилу и вдруг закричал: ― Мямля! Кисель! Бравый офицер, да будь я на его месте, если бы у меня была дочь с женщиной, которую я бы любил, разве бы я… да меня бы оттаскивали от её мужа, если бы он хоть заикнулся о том, чтобы забрать её у меня.
― После драки кулаками не машут, как известно, ― изрёк Роман Львович, снова располагаясь на своей тахте, ― но коль скоро его самого гложут угрызения совести, он в самом деле становится опасен, тем более, как по мне, он никогда не блистал умом.
― Он абсолютно неразборчив в своей мести, что он сделает с Ани, что он уже с ней сделал, ― сокрушался Серёжа, снова вспомнив тот с каждым днём набиравшийся грозности, как вино крепости, набат каблука Ани, когда она, рыдая, кричала, чтобы он оставил ей.
― Не беспокойтесь за сестру, она потеряет разве что парочку своих товарок, если разразится скандал. Ставки её невысоки в конце концов, ― безмятежно махнул Роман Львович ладонью, будто он, сморенный послеобеденным сном, отгонял от себя какую-то мошку. Казалось, его уже ничего не удивляет в повести его гостя, и он теперь только пытается подать ему пример своей сонливой умиротворённостью. ― Глупо, глупо это всё с ней ужасно. Общество, сказать по правде, так наивно, так простодушно, его так легко обмануть. Люди нашего круга позволяют держать себя за дураков, но считать, что у них нет памяти, уж не серчайте, как-то слишком непочтительно.
― О чём вы? ― машинально переспросил Серёжа, хотя его совсем не занимало, на что намекал его собеседник.
― Я о том, что изысканность, с которой скрывают неприглядную истину, нередко её и извиняет в глазах общества. Вот, к примеру, раз уж мы заговорили на эту тему, одна великосветская дама вполне изящно обставила то, что она воспитывает свою же внебрачную дочь. Пускай её зовут, ― Роман Львович прищурился и довольно хмыкнул, словно он прочёл псевдоним для героини своего рассказа в воздухе, а не сам придумал его, ― Фотина Елисеевна. Лет шесть назад в число ей поклонников попал один шведский дипломат, он был как раз такой, каким мы и представляем северян: хорошо сложённый блондин со светлыми бесстрастными глазами, видимо, этим он и был обязан тому, что Фотина Елисеевна привечала его среди других. Потом он вернулся в Швецию, а Фотина Елисеевна, наверное, затосковав, уехала на полгода за границу ― ну уехала да и воротилась. Затем года через четыре у неё появилась чахоточная компаньонка, они тоже съездили за границу, и оттуда компаньонка уже не вернулась, но как оказалось, у этой умершей девушки осталась младшая сестра, которую она пристроила не то в какую-то семью, не то в пансион копеечный, родни другой не отыскалось. Фотина Елисеевна, конечно же, разыскала бедную сиротку, чтобы оплатить её образование, но потом что-то задержало девочку в доме, болезнь вроде бы, а доброе сердце Фотины Елисеевны уже успело полюбить этого ребёнка, словом, она оставила её себе в качестве воспитанницы. Детей у неё с мужем не было, к тому же они вместе тогда уже не жили, а Фотина Елисеевна уже немолодая женщина, сами понимаете. Так вот, теперь весь Петербург умиляется этой истории и роняет слёзы, когда девочка называет свою благодетельницу матушкой, а та обещается завещать ей всё своё имущество, и никого нисколько не смущает, что девочка уж слишком маленькая для того, чтобы ей было семь лет, как утверждает Фотина Елисеевна, и что она со своими светлыми глазами и почти белыми волосами уж очень походит на шведку, а точнее на одного вполне знакомого столичному бомонду шведа.
Толкование этой притчи Серёжа прослушал, внезапно его настигла собственная фраза о том, как бы он повёл себя на месте Вронского, и его мысли забурлили от одного прикосновения с этой идеей: он вообразил себе, будто он был любовником мадам Лёвиной, вообразил себе её мужа, вообразил, как он, не теряя достоинства, даёт решительный отпор этому страшному грифону, походившему всеми повадками, интонациями и манерами на его отца, а лицом на того властного бородача с фотокарточки, которого тётя Долли представила ему как покойного Константина Дмитриевича, так что казалось, будто это и был Алексей Александрович под маской Лёвина. Череда этих бессвязных, но упоительный картин сменялась одна другой, каждый образ тут же переплавлялся в новый, и когда Роман Львович зачем-то вновь упомянул питомицу неизвестной дамы, Серёжа представил себе прелестную белокурую девочку с прозрачной кожей и голубыми глазами, но она всего мгновение была внебрачным ребёнком шведского дипломата — через секунду она уже превратилась в его общую с Кити дочь.
― Уезжайте, возьмите отпуск, погостите у кого-то из ваших друзей, у родни, на водах отдохните в конце концов, тут вам оставаться нельзя, ― подавшись ещё ближе к Серёже, серьёзно посоветовал Роман Львович. — Всё успокоится, тогда вернётесь, а если нет, так попросите Маева, чтобы он для вас подыскал хорошее место, ему, бесспорно, горько будет вас от себя отрывать, но вы ему объясните всё, как мне объяснили. Могу спорить на свою жизнь, он вам не откажет.
― Нет-нет, сбегать я не собираюсь, пусть будет, как суждено, ― рассеяно отверг этот план Каренин, озябнув, вырванный из своих раскалённых, душных мечтаний. ― Я, признаться, часто думал о том, чтобы уехать куда-нибудь из Петербурга, но каждый раз меня останавливало то, что мой отец стар, болен, что я не могу оставить его. До недавних пор я вообще был весьма почтительным сыном, я знал, что ему хочется оставить нам внушительное наследство ― я, не обмолвившись ни словом, взял большую часть расходов на себя, чтобы он мог скопить из своей пенсии ту суму, которую сочтёт нужной; я знал, что его утомляют просители, которые по старой памяти ждали его заступничества ― я отвадил их от нашего дома, и сейчас, когда он ещё более стар и нездоров, и вот-вот грянет скандал, я не откажусь от своих сыновьих обязанностей, хотя, видит Бог, для меня это каторга. А если я не посчитаюсь со своей совестью и спрячусь где-нибудь, ну у тётки матери, например, что с того? Эта история и без того порядком затянулась, я устал от неё, так что не стану сам отодвигать от себя развязку, не стану.
Что-то не понравилось Роману Львовичу в выражение лица его гостя, он ещё пытался ему возражать, настаивать, но почувствовал, что вступил в битву слишком поздно, чтобы повлиять на её исход, и спорил скорее для успокоения своей совести, которая, вопреки досужим сплетням, у него всё же имелась, а не для того, чтобы переубедить своего собеседника. Причина такой отчаянной покорности року помимо всего, что уже было перечислено, крылась в желании Серёжи доказать себе, что он не трус — уважение к собственной храбрости заменяло ему все те чувства, на которые человек смеет рассчитывать от своего окружения, он прикладывал усилия и получал что-то в ответ, и этот обмен казался ему единственным ручьём, из которого бьётся чистая холодная вода посреди огромного безжизненного болота. Впрочем, он всё же хотел, чтобы его отвагу заметили — в первую очередь он хотел впечатлить этим Ани, показать ей, что он не стыдится ни матери, ни её, и что она, быть может, не так уж сильно ошибалась в нём. Самым заветным его желанием так и осталось вызволить сестру из тисков, которыми она была зажата своим кровным и законным отцом, но если его злоключения не искупят его вины, и она не сумеет простить его, он хотя бы сможет утешаться тем, что коль он не спас сестру от страданий, то хотя бы разделил их с ней — совестно бросить на произвол судьбы ему было в большей мере именно Ани, а не отца, как он соврал Роману Львовичу, не подпустив его развязно рациональные суждения к своей хрустальной тоске по сестре.
Поняв, что протаранить стену фатализма, которую выстроил вокруг себя младший Каренин, не удастся, Роман Львович лишь ещё раз посоветовал своему посетителю навестить князя Облонского и прибавил, что в его положении можно свободней обращаться с собственной репутацией, ибо зачем отказывать себе в удовольствиях и сдувать пылинки с того, что вот-вот разорвут клочья? В конце концов Серёжа радовался тому, что нанес визит своему сослуживцу: ему было приятно, что теперь не он один осведомлён о надвигавшейся буре. Каждый раз, когда он в последствии встречался с Романом Львовичем, они обменивались сардоническими полуулыбками, будто два жреца одного культа, несущие на себе печать какого-то страшного пророчества, в министерстве ли, на приёме они не могли более ограничиться лишь кивком, завидев друг друга. До того ужасного воскресенья в Петергофе Серёжа держался той же таинственной-напряжённой манеры в обращении с участниками дуэли, но теперь, когда Амброзов оставлял на нём восхищённый взгляд и кланялся в гостях, как какой-то очень могущественной особе, или Трощёв презрительно причмокивал и плевался в него неразборчивым приветствием, он только с раздражался на их подобострастие и серьёзность, с которыми они относились к случившейся уже без малого три недели назад возне с револьверами на поляне.
В полной мере он соблюл приличия, как следует потемнев и стушевавшись, только впервые встретившись с Михаилом на вечере у Сатурнова, и то не для того, чтобы отдать дань уважения их поединку, а потому что его бывший противник был связан с брачной интригой, за которую он платил теперь слишком высокую цену. Они сторонились друг друга, пытались держаться в разных углах комнаты, но стоило им обоим сделать краткую передышку, как водоворот светских бесед в сию же минуту схлестнул их вместе, и Серёже оставалось либо сесть рядом Маевым-младшим и дослушать рассказ своего почтенного собеседника, либо броситься от него прочь, как от больного чумой — он выбрал первое, хотя Михаилу, судя по умоляюще-печальному выражению глаз, милее был второй вариант. Многословный отставной тайный советник, который должен был бы не допустить своей упоённой болтовнёй того, чтобы дуэлянты остались наедине, в одночасье будто наговорился и поспешил к другим гостям, словно единственной его задачей было именно свести их вдвоём, а вовсе не третировать своими воззрениями на реставрацию монархии во Франции. Минуту они молчали, считая, как капли яда, стекающие из невзрачного аптечного пузырька в бокал, перекатывающиеся одно за другим мгновения их неловкого тет-а-тета.
― Как ваше плечо? — прошептал Михаил, когда Серёжа уже решил, что они так не произнесут ни слова.
― Болит немного, ― сообщил он так постно, будто его спросили о том, какая нынче погода на улице.
― Но вам уже лучше? Что вам говорит врач, ведь боль уйдёт со временем?
― Думаю, да, ― согласился Серёжа, повернув голову к Михаилу. Тот умильно закивал одним носом, словно его сотрясал озноб, и прижал к груди молитвенно сжатые руки с проступившими на них зеленоватыми жилами. — А прав был Жорж, когда назвал вас сестрой милосердия, ― беззлобно заметил он, ― не обижайтесь на меня, но я до сих пор не могу взять в толк, почему вас так заботит моё здоровья, учитывая то, что вы могли убить меня. Если вам настолько претит жестокость, то я не понимаю, зачем вы вызвали меня.
― Я сам не понимаю, я бы не смог жить с тем, что я отобрал у кого-то жизнь, но провидению было угодно пощадить меня, ― запальчиво признался Маев.
«Вас провидение пощадило, а меня — нет», ― Серёже пекло язык этой фразой, потому как он знал, какой мелочи, ерунды стоило судьбе помиловать его, но он лишь тихонько спросил:
― Неужели вы не думал, что один из нас может или даже должен погибнуть? Я так живо представлял себе, что будет, если я выйду победителем из этого поединка, гадал о том, смогу ли я убедить себя, что ваша ранняя смерть, горе ваших родителей попросту не моя вина, что вы сами лезли под пулю. Неужели вас самого это нисколько не волновало?
― Со своей судьбой надлежит быть приветливым и почтительным, а не оскорблять её разного рода сомнениями и ухищрениями, ― ответил Михаил, но Серёжа так и не разобрал, просто ли нравится его собеседнику набор этих высокопарных слов, как может нравится аккуратно выстроенный для художественных этюдов натюрморт, он считает, что именно такого кодекса должен придерживаться человек, играющий со смертью, или это касалось его самого. Младший Маев всегда в своих изречениях скользил где-то между пустым пижонством и мудростью, и отличить одно его состояние от другого не взялся бы даже он сам. — Но вы, кажется, ставите мне в укор мой эгоизм, что ж, не скрою, больше всего меня мучило то, что я невольно утащу с собой на тот свет моих родителей, оставив их сиротами, но мне казалось, я буду недостоин их, если не поквитаюсь с вами. В конце концов у человека есть долг и перед собой тоже, и он выше всего остального. Это так, просто чаще всего он вмещает в себе и наши обязательства перед кем-нибудь другим.
― Так вы бы вновь меня вызвали, если бы всё заново? — удивился Каренин.
― Ни за что, даже если бы вы сейчас плюнули мне в лицо. Увы, моя честь стоила бы либо вашей жизни, либо жизни моей бедной матушки, моего славного чудака отца и в итоге моей жизни. Впрочем, в ночь перед нашим поединком я представлял скорее, как меня отправляют на каторгу за ваше убийство, и дело тут не в моей самонадеянности, ― серьёзно уверил его Михаил, будто его кто-то загодя ужалил подобным упрёком, ― просто мне однажды предсказали, что я умру в семьдесят лет чуть ли не от голода, наверное, я разорюсь к старости.
― А моя сестра? Ваше упорство тоже последствие предсказания? Вам пообещали, что вы женитесь на ней? — против собственного желания завёл разговор об Ани Серёжа, а ведь он избегал Михаила как раз для того, чтобы не бередить своего запоздалого раскаяния воспоминаниями о прошедшем сезоне, но вот вместо того, чтобы латами из рассуждений о силе рока или страхе смерти защитить свою совесть, он будто отбросил их и показал, куда его ударить, чтобы было побольнее.
― Время откровения для меня тогда ещё не пришло ― я не знал вашей сестры, но я запомнил, что мне напророчили, что у меня будет три жены, первая рано умрёт, я буду любить и двух других своих жён, но первую нежнее всего. Я правда не склонен принимать всерьёз слова этой гадалки, она много чепухи наговорила, например, она убеждала меня в том, что моя смерть будут очень щедрой, так она и сказала ― щедрой. Но будет ли у меня три жены или я останусь холостяком, ответьте мне: Анна не будет выезжать в свет в этом году? Только не спрашивайте, зачем мне видится с ней, этим вы выдадите в себе невежу, который никогда даже не восхищался девушкой, я уж не говорю о любви.
― Нет, я понимаю, о чём вы толкуете, понимаю. Я бы тоже был счастлив, если бы между двумя княгинями Мягкими сидела, ― вздох окутал заветные имена, и Серёжа, так никого и не назвав, только аккуратно повёл пальцем в сторону горстки гостей у чайного стола, будто Михаил мог легко угадать, кого именно ему не доставало среди них, лишь взглянув в ту сторону, ― пускай она бы даже не обратила внимания, что я тоже здесь.
— Вот как, ― дружественно вымолвил Михаил, чуть улыбнувшись, словно услыхавший в чужой стране обрывок родной речи, ― ну тогда скажите мне, смею я надеяться на встречу с вашей сестрой? Без неё в обществе так скучно, невероятно скучно. Никто не откажется танцевать мазурку, потому что это смешной танец, и не посетует на то, что прошла мода на менуэтГрациозный танец, состоявший в основном из череды реверансов, как и многие другие бальные танцы, восходит корнями к народным танцам. Ассоциируется в первую очередь с эпохой Барокко и Галантным веком, но исполнялся на балах и в начале XIX столетия, но к описываемым событиям окончательно превратился в анахронизм, уступив место более энергичным танцам, подразумевавшим так же более тесный контакт между танцующими (в менуэте партнёры едва ли держатся за руки)..
― Ани не будет выезжать, ― быстро ответил Серёжа, с горечью представив, как он бранил бы сестру за эту выходку, казавшуюся ему теперь такой пустяковой и безобидной.
― Но у неё всё в порядке? Не бойтесь, я спрашиваю без всякого умысла, я ничего не собираюсь предпринимать и не буду требовать того же от вас, ― пообещал Михаил, ошибочно ставя перемену лица собеседника в вину своей назойливости, которая должна была бы напомнить ему о том, как ему приходилось врать. ― Ей веселее в её уединении? Она здорова, всем довольна?
― Не знаю, ― простонал Каренин, уже готовый грубостью отгонять от вопросов об Ани Маева, как бы он мог отшвырнуть его, если бы тот вздумал хлопать его по простреленному плечу.
― Не знаете, ну что ж… иногда проще угадать, что происходит со знакомым, чем разобрать, что творится с человеком, с которым всю жизнь провёл под одной крышей, ― несмело пробормотал Михаил, будто он всё же сфамильчрничал и прибавил, что он пускай и не снискал славы проницательного человека, но всё же и его пронзительности хватает, чтобы различить столь искреннее страдание.
― Мишель, скажите, если вдруг мне придётся стреляться впредь, я смею рассчитывать на вас в качестве секунданта? ― как бы не слыхав последнего изречения Михаила, осведомился Серёжа.
Маев решил было, что месье Каренин этой шуткой хочет скрепить их вечный мир, и ему в ответ следует лишь подтвердить свою готовность отныне быть Сергею не врагом, а приятелем, но он не дерзнул пошутить — вопрос Серёжи гудел какой-то конкретной дуэлью, не гипотетическим поединком, алеющим где-то там за горизонтом определённости, а схваткой, которая уже готова была обрести своё воплощение.
― Прошу вас обратиться с этой просьбой именно ко мне, а не к кому-либо другому, я буду отговаривать вас до последнего, но если мне не удастся убедить вас отказаться от кровопролития, я обещаю быть вашим оруженосцем и гонцом, ― поклялся он.
― Вы мне окажете большую услугу. Если бы вы, сославшись на принципы гуманизма, отказались, мне будет совсем не к кому обратиться с таком случае, ― поблагодарил его Серёжа, отодвинув что-то раскрытой ладонью от себя, будто он хотел подать Михаилу напоследок руку, но в итоге побоялся клянчить у него рукопожатие.
― Попробую вызволить матушку из плена Зинаиды Григорьевны, каждый раз она пересказывает маме в подробностях все свои сны, требует толкований, а потом заявляет, что всё это сущая ересь, ― начал раскланиваться Михаил, которому показалось, что ещё минута рядом с любимцем его отца, и он позовёт его на обед и предложит послушать свои наброски перевода одной пьесы для домашнего спектакля жены его крёстного. Раньше он старался отыскать в Серёже те достоинства, которыми должна была очаровываться его возлюбленная, но сколько он ни хвалил её брата за учтивость, за сдержанность, ум, за то, что он был джентльменом в конце концов, этих качеств, даже украшенных обаянием коварства, не хватало для того, чтобы оправдать обожание Ани, но вот сегодня, Михаилу показалось, что он проник в эту тайну, хотя, быть может, так и не разгадал её.
― Мишель, постойте, ― остановил его Серёжа, не сумев укротить те слова, что он не произнёс в самом начале ― вы знаете, я тут давеча вспомнил гимназический курс геометрии и посчитал: вы ведь хорошо не прицелились, у вас могла лишь чуть-чуть дрогнуть рука — всего одного градуса не хватило!
― О, всего градус и я бы не попал в вас вовсе? Какое дьявольское невезение. Это ужасно, мне, право, очень жаль, ― понурился Маев, про себя сетуя на рок, на сей раз явившийся простым смертным облачённым в столь ничтожно малый угол между двумя траекториями одной пули.
― Нет-нет, я не об этом, Мишель, извините, вышло так, будто я вас попрекаю, ― нахмурился Серёжа, не ожидавший, что смысл его математических стараний так извратят, ― всего один градус, и вы бы попали(3)
Михаил ничего не ответил, даже обыкновенное прощание оказалось заживо похоронено в его мыслях под слоем страха. Ему сделалось до тошноты жутко, но не от осознания того, насколько близок он был к тому, чтобы стать убийцей — его испугало то, каким безумием были сами по себе подсчёты его несостоявшейся жертвы, и то, с каким безразличием ему отчитывался о своих изуверских исследованиях Каренин. Серёжа видел это и сразу же устыдился своей откровенности: зачем было придавливать этого мальчишку своими неприкаянными бреднями, зачем доводить до полуобморока? Недовольный собой, он тут же уехал восвояси и, не желая отвлекаться от войны с месье Вронским на эту неловкость, лёг в кровать, дабы сон притупил впечатления от этого вечера, тем более, он уж знал, что новый кошмар обязательно обесцветит его переживания.
От окна тянулась полоска алого закатного света и перетягивала тёмные стены и паркет, как наградная лента вицмундир. Он тихо вошёл в комнату, не слыша собственных шагов за странным шумом, будто его кто-то несколько раз в секунду бил в ухо — в кресле в углу сидела его мать, хотя лица её видно не было, но он сразу понял, что это она.
― Серёжа, они не ходят, надо починить, ― чуть капризно сообщила она, вытянув маленькую ладонь к часам, висевшим как раз там, где стена озарялась багряными лучами солнца.
― Да-да, конечно, ― ответил он, подойдя туда, куда она показывала. Он посмотрел на бездыханные стрелки и снял с гвоздя небольшой скворечник. — Должно быть, что-то с шестерёнками, ― заключил он, пытаясь пальцем подковырнуть циферблат.
― А ты по ним постучи, ― посоветовала ему мама, встав рядом с ним и гладя его по плечу.
У него всё так же гудело в голове, и потому он не разобрал, как бьёт костяшками пальцев по боковой стенке, как ему велела мать. Стрелки не шелохнулись, но изнутри раздалось короткое надсадное кукование, хотя дверцы, через которые каждый час вылетала механическая птичка, чтобы взглянуть на мир вне своего терема, были закрыты. Наступила тишина: кукушка спела всего раз и замолкла ― не стало и свиста.
― Что-то не выходит, ― встревоженно заключил он, оборачиваясь к матушке, но рядом её уже не оказалось.
Он медленно обвёл взглядом тёмную комнату — он был в ней один.
― Серёжа-а… Серёжа-а…― послышалось ему чуть вдалеке.
1) Распространённая во второй половине XIX века техника репродукции картин, имитирующая рельеф мазков, текстуру полотна и тому подобное, что придавало большую схожесть изображению с настоящими картинами.
2) Эжен Делакруа (1798-1863) ― французский живописец и график, один из самых выдающихся художников, творивших в стиле романтизм. Самые известные его полотна отличаются драматичными сюжетами, экспрессией, но между тем Делакруа не ограничивал себя изображениями только эмоционально напряжёнными сюжетами: среди его многочисленных работ можно найти цветочные натюрморты, интерьеры и городских пейзажи.
3) Попробуем скопировать размышления Серёжи: Михаил выстрелил моментально, не успев прицелиться, противники стояли друг напротив друга, Маев стрелял правой рукой и попал Серёже в левое плечо, будем считать, что он выстрелил практически по прямой. Расстояние между противниками ровнялось по условиям дуэли 15 шагам, средний человеческий шаг примерно 70 сантиметров, значит, дуэлянтов разделяло 10,5 метров (вряд ли Михаил успел вытянуть руку, поэтому не будем отнимать её длину). Когда Серёжа говорит о том, что Маев бы попал, он имеет ввиду непосредственное попадание в сердце, для удобства предположим, что от края левого плеча до сердца примерно 20 сантиметров = 0,2 метра. И того получаем прямоугольный треугольник, в котором более длинный катет это расстояние между противниками и реальный путь пули, гипотенуза это гипотетический путь пули ("летальный"), а короткий катет это расстояние между тем, куда на самом деле попала пуля (краем плеча) и тем, куда она могла бы попасть (сердце). Попробуем через соотношение катетов найти градус между двумя траекториями. Тангенс угла равняется соотношению противолежащего катета к прилежащему, то есть, чтобы найти тангенс этого угла достаточно разделить расстояние между плечом и сердцем на реальный путь пули, 0,2 м : 10,5 м = 0,019 (округлим). С помощью программы (у Серёжи программы быть не могло, но мог быть, например, специальный справочник прародитель таблицы Брадиса) находим величину угла с таким тангенсом, она будет равняться 1,1°..
Хотя Вронскому почти как никогда был необходим собеседник, после объяснения с Ани он словно боялся, что пока он будет думать о ком-то другом, случится что-то непоправимое, и он не успеет ничего сделать. Его исповедь явно припоздала — подготовить дочь к такому разоблачению было невозможно, а терпения, чтобы покорно ждать приговора Ани у него не осталось — он и без того долго ждал, надеясь на то, что удушавшее его последние месяцы признание наконец позволит ему сбросить шутовской наряд месье Инютина и действовать в открытую, но теперь его положение было ещё более туманным, чем прежде. Поистине суровый отпор, который получали его поползновения объясниться с дочерью, никак не вязались с образом хрупкой девочки, и в конце концов Вронский пришёл к выводу, что воюет он не с предубеждением Ани, а с Алексеем Александровичем, потому главная цель растрогать дочь ежедневными посланиями или хотя бы убедить в искренности его намерений защитить её была свергнута целью обеспечить маленькой затворнице возможность сообщить ему свою волю. В ход шли и самые невообразимые, пошлые уловки и прямодушные бдения у её двери, и беспорядочная беготня по округе в попытке застать Ани где-нибудь гуляющей. Всей прислуге в окрестностях было уплачено по несколько монет и поручено докладывать, ежели мадмуазель Каренина или месье Каренин соизволят отлучиться куда-то из дому. Большинство не интересовалось, откуда произрастает столь пристальное внимание к соседям, но один нахальный сторож весьма фамильярно расспрашивал, что стряслось с Анной Алексеевной, не захворала ли она, словно он почитал её своей приятельницей. И пускай Вронский не впервые встречался с тем, что человек из высшего общества сводил знакомство с кем-то не из их круга, тем более за городом, просто так ли или для того, чтобы доказать себе и окружающим любовь к простому люду, но только в случае с Ани ему хотелось напомнить этому мужику, что благородные барышни ему не ровня. Причиной тому был не опухший снобизм, а жалость к Ани, которая была лишена более подходящей, чем простой сторож, компании, вместе с неприятным подозрением, что и к нему самому её расположило заурядное одиночество.
Чуть опамятовавшись, он написал обо всём Варе, лишь один раз за прошедшие дни предав таким образом Ани как своего единственного адресата. И хотя его невестка, посокрушавшись в ответном письме, что ненадолго отлучилась из Петербурга, обещала по возвращении сразу же его навестить, он был крайне изумлён, когда его кипучую работу над очередным покаянием перед дочерью, прервала его горничная, за которой вошла вдова его брата.
— Варя, — произнёс он с отрешённой рассеянностью, будто просто назвав предмет, который попался ему на глаза, а не обратившись к своей гостье. — Варя, прости, я только вот… — он чуть постучал пальцем по письму в оправдание своей нелюбезности, — отдам Глафире, и распоряжусь.
— Ты снова пишешь Ани? — настороженно поинтересовалась его посетительница.
— Да, — подтвердил он, метнув ручку в чернильницу, будто желая проткнуть насквозь, как шпагой, какую-нибудь ядовитую каракатицу, которая пряталась в тёмно-синей гуще.
— Но, Алёша, — начала Варя тем тревожно-ласковым тоном, которым всегда обращалась к собеседнику, если хотела мягко отговорить от какого-то безумства, — возможно, тебе не стоит посылать ей письма так часто, ты ведь сам писал, что она очень рассердилась на тебя, когда ты ей всё рассказал. Ей нужно немного успокоиться, а ты своими письмами только раздражаешь её ещё больше. Подумай, ты пишешь ей каждый день, иногда по два раза в день — это уже, право, походит на какую-то манию! — сконфуженно заявила она, останавливая его руку, уже занесённую над почти до конца испещрённым буквами листом.
— Но что же делать? Мне и самому это не нравится, но что же делать? — повторил Вронский мучавший его последние полгода вопрос. — Что делать, если она уже третью неделю как заперлась на три замка и никуда не выходит из дому? Я бы и сам предпочёл поговорить с ней, но мне остаётся только посылать ей письма.
Варя больше не удерживала его руку, но он так ничего и не прибавил к уже написанному —секунду назад ему ещё казалось, что он наконец изобрёл какую-то волшебную формулу, и сегодня Ани обязательно ответит ему, но вот он назвал страшный срок её молчания в три недели и понял, что едва ли его нынешняя депеша многим достойней предыдущих, и вряд ли дочь пришлёт ему ответ что сегодня, что когда-либо ещё.
— Бедняжка, как ты страдаешь без неё, — шёпотом сказала его невестка, дабы он не расслышал в её голосе слёз, а она была близка к тому, чтобы расплакаться от жалости к нему. — Я с самого начала опасалась этого.
— Я тоскую, это правда, — согласился Вронский, подымаясь из-за стола, — но разлука с ней не самое худшее. Я не могу жить с мыслью, что она несчастна, что она на зло мне вредит себе! Если она хочет отомстить мне, то да, мне нет худшей кары, чем знать, что она страдает, тем более по моей вине. Но ведь она наказывает не только меня, но и себя. Я заслужил скучать по ней, я заслужил ревновать её, но разве справедливо, что она обрекает себя на мучения, лишь бы мне насолить? — возмутился он, начав сновать по комнате, как он, по наблюдениям Вари, всегда делал, начиная горячиться. — С чего начался наш разговор? С того, что она мне пожаловалась на Каренина, и стоило же мне перебить её своими излияниями! Я так и не знаю, что конкретно произошло, она не успела сказать, и вот теперь она терпит то, что этот деспотичный старик смотрит на неё не как на воспитанницу или дочь, а как на свою собственность, как на предмет. Я уже не удивляюсь тому, что она не стала звать меня к ним в дом: какие уж тут гости, если он ревнует её даже к брату! Если бы он, положим, меня не узнал, я бы всё равно получил от ворот поворот, просто потому что я бы претендовал на внимание Ани, а он хочет единолично ей владеть. Как вовсе можно сказать семнадцатилетней девушке, которая уже выходит в свет, «я вообще не собираюсь выдавать тебя замуж»? Это просто уму непостижимо! Да, она ещё слишком юна, и слава Богу, что Алексей Александрович не подыскал ей кого-нибудь достойного в его понимании, то бишь его полную копию, только младше на пару десятилетий, но как у него вообще язык повернулся ей такое заявить! Даже вечно не доедающих приживалок, которые сваливаются как снег на голову своей родне, как-то стараются устроить, а тут… — он запнулся, мысль его покачнулась, расшатанная гневом. — Знал бы я тогда, что Каренин подразумевает под своим «отнесусь как должно», или, может, он вполне искренне считает, что для девушки нет большего счастья, как посвятить всю свою юность и молодость выслушиванию его ворчания? А потом, когда он отправится тот свет, ей что мемуары о нём писать да цветники у него на могиле разбивать?
Если бы жалость к деверю и племяннице не так сильно терзала Варю, она бы, верно, поддалась своей смешливости и пошутила бы, например, о том, что мемуары об Алексее Александровиче вряд ли будут большим литературным открытием, но зато с их помощью научатся погружать в летаргический сон, но волнение натянуло её внимание, как струну, и потому она мгновенно отыскала противоречие в повести Алексея.
— Постой, но почему же тогда Каренин до сих пор не увёз её куда-нибудь? — удивилась она, развязывая широкие ленты шляпы под подбородком, создававшие впечатление, будто кто-то отделил её лицо от волос и шеи тёмной рамочкой, как картину от стены. — Если он ревнует её даже к своему родному сыну, то он должен впадать в бешенство от одного предположения о том, что ты уже виделся с ней, он и на пушечный выстрел должен бояться тебя к ней подпустить, а между тем ты не встречаешь никакого сопротивления даже от прислуги в их доме. Возможно, Ани не поставила его в курс дела вовсе? Тебе не приходила такая идея в голову?
— Приходила, — усмехнулся Вронский, остановившись рядом с креслом, которое его гостья старательно задрапировывала своей юбкой, — я даже думал так первые дней десять, что он ничего не знает, да только, когда я во второй раз пришёл сам, я услышал музыку с первого этажа, меня опять прогнали, но я захотел дослушать, как она играет. Ани говорила, что любит пианино, как-то странно, что она хвасталась чем угодно, кроме своих музыкальных талантов.
— Тебе не показалось, её пару раз упрашивали сыграть что-нибудь, она стеснялась ужасно, но все признавали, играет она выше всяких похвал. После неё ни одна барышня не хотел садиться за пианино, так как заранее было известно, в чью пользу будет сравнение, — Варя в последствии считала, что эта её реплика была некстати, но уж очень её тяготила напряжённость их разговора, а потому она всё норовила соорудить из него непринуждённую милую беседу, пускай это ничем не отличалось от того, чтобы мастерить из похоронной урны форму для бланманже.
— Ну значит, страх показаться несведущим в искусстве сильнее страха показаться непредвзятым, — уныло заключил её собеседник, всё же оставшись довольным тем, что его не стали разубеждать в талантах дочери остротами о том, что каждый родитель готов лопнуть от гордости, даже если его ребёнок научился читать ноты. — Так вот, я стоял на крыльце и прислушивался к её игре, как вдруг на втором этаже кто-то осторожно так, несмело отодвинул занавеску, и если играла всё же Ани, а я сомневаюсь, что это музицировала горничная или сам Каренин, то это был Алексей Александрович… поглядеть на меня решил.
— Ничего не понимаю, — охнула Варя, которая всё пыталась и пыталась воссоздать в своём воображении тот механизм, что двигал всей этой историей, но между тем она чувствовала, что ему явно не хватает какой-то шестерёнки, чтобы заработать.
— А я, увы, догадываюсь, почему он не решается уехать. Дело не в том, что он опасается, как бы я не последовал за ними в Петербург, нет, дело тут не в огласке, просто он не может отказать себе в удовольствии наблюдать за происходящим, в удовольствии, — подчеркнул Вронский, словно сомневаясь в том, что Варя с одного раза уяснит смысл его слов. — Теперь он может считать себя полностью отмщённым, и впрямь, ему, верно, как бальзам на рану знать и даже самому видеть, как я мечусь с этими треклятыми письмами или прихожу вымаливать свидание у родной дочери. Думаешь, моё появление взволновало его? Да нет, он всем вполне доволен. Я ведь так его и не видел за эти три недели, он ни разу не выказывал мне, что ему хотя бы неприятна моя навязчивость, он не требует, чтобы я оставил Ани, конечно же, он ещё не назлорадствовался всласть, потому его нисколько не смущают мои визиты. И вот на милость этого прекрасного человека… — произнести до конца этот выдавливающий по капле его рассудок упрёк у него не хватило духу, но его невестка и так знала, о чём он сокрушался.
— Но если Алексей Александрович в курсе твоего возвращения, — начала Варя, опять взяв его за руку, — то, возможно, Ани попросту даже не получает твоих писем? Ему для этого даже не нужно слишком хитрить, перехватывать её почту, он вполне мог потребовать от прислуги сперва показывать все письма ему или, не таясь, отбирать их у самой Ани и запрещать читать, не говоря уже о том, чтобы отвечать тебе. Алексей Александрович до поры не производил на меня впечатления слишком строгого воспитателя, я не претендую на репутацию знатока, но наши дети всегда побаивались Сашу, потому я научилась различать, если дети боятся своих родителей, опекунов, — торопливо исправилась она, сильнее сжав его ладонь, будто опять удерживая на месте, а не просто заменяя этим жестом нежные заверения в своей сестринской любви и слова сочувствия, которые иногда так унизительны для мужчин, — с Ани я подобного не замечала. Впрочем, увы, мы сознаём, что находимся в полной зависимости от кого-то, только идя наперекор своему тирану: лошадь не понимает, что её не просто так вывели на прогулку, пока не получит каблуком в брюхо, потому что не там остановилась.
— Пожалуй, да только она и сама не хочет меня видеть, — безжизненно ответил Вронский.
— Алексей, ты не представляешь, насколько легко превратить её в узницу, — настаивала его невестка, — Каренину и стараться для этого не нужно: достаточно лишь запретить ей выходить из дому и пригрозить прислуге, что он выгонит любого, кто станет помогать ей вести переписку или, тем более, встречаться с тобой без его ведома. Да и Ани, какой бы смелой и энергичной ты её себе не воображал, она всего лишь семнадцатилетняя барышня, а не какая-нибудь авантюристка, её легко запугать, пристыдить, обмануть в конце концов, потому не жди от неё невозможного.
— Я не об этом, — устало возразил он, уже давно убеждённый в том, что все капризы его дочери во главе с главной прихотью, заключавшейся в том, чтобы изображать очень независимое создание, представляли собой лишь очень тонкую и хрупкую эмаль на её достаточно кротком, добром нраве. — Тут по соседству пустует дача, за ней присматривает сторож, он не то друг, не то родственник кухарки Карениных, я заплатил ему за то, чтобы он навестил их дом, якобы придя в гости к своей знакомой, а сам бы как-то постарался передать мою записку Ани прямо в руки. Я не ожидал, что у него с первого раза это получится, он ведь не может расхаживать по хозяйским комнатам, но Ани зачем-то зашла на кухню, а кухарка была в погребе, словом, повезло. Тимофеевич вручает ей записку, я ещё велел ему на словах всё повторить, она прочла, послушала, он спрашивает, что передать мне, а она ответила, что ничего.
— Она, верно, растерялась… — машинально промямлила Варя, хотя сама она мало верила в это, но слишком ответственное отношение к своей присяге утешительницы заставляло её оспаривать очевидное поражение деверя. — Да и что ей мог порассказать о тебе Алексей Александрович, подумай, ему так легко очернить тебя, так легко выставить последним негодяем. Не таи обиды на дочь, она жестока к тебе не по своей вине. Если бы вам с ней как-то объясниться, я знаю, она бы простила тебя, да только… — она вздохнула, вспомнив о том, что единственная, с кем, по словам Алексея, более-менее постоянно переписывалась его дочь была Элиза Дёмовская, соответственно уж если Каренин не станет проверять письмо от кого-либо, то только от неё, но, увы, эта интрига, чьи очертания уже начали проступать в воображении Вари, могла обернуться ужасными хлопотами и при том не принести никаких выгод.
— Я даже не мечтаю о том, чтобы она простила меня. Как такое можно простить? Нужно быть святой, чтобы простить! Но разве я предлагаю ей своё общество? Разве я требую, чтобы она забыла всё, что было? Нет, я желаю только спасти её, только помочь ей, что будет потом, меня не заботит.
— Но позволь, неужели ты не понимаешь? — с возмущённым недоумением спросила его Варя, будто ребёнка, который, уже отбыв своё наказание, невинно уточнял, за какие такие прегрешения ему запретили играть с остальными. — Нет, не понимаешь, я вижу. Ты бы не стал притворяться, что не понимаешь, чтобы показаться мне благородней, я тебя знаю, значит, ты обманываешь сам себя. Алёша, ты не можешь предложить ей свою помощь, не предложив своего общества. Если бы у тебя был сын, ты бы мог, например, покрыть его долги или просто дать ему некоторую сумму и уехать, но чем ты собираешься помочь Ани? Если Алексей Александрович дурно с ней обращается, то ну не пригрозишь же ты ему чем-то, чтобы он прекратил её тиранить? Единственное, что ты в состоянии для неё сделать, это увезти её от Карениных и сам о ней печься. И как ты себе это воображаешь, если ты даже не рассчитываешь на то, что она хотя бы немного смягчиться к тебе? Что же вы будете жить вместе, но она тебе и двух слов за день говорить не будет, или ты снимешь ей квартиру и будешь присылать ей деньги, как твой брат своим терпсихорам(1)? Она не может жить одна, да даже если ты наймёшь ей какую-нибудь наставницу, этакую полугевернантку-полукомпаньонку, то что она будет говорить своим соседям, тем, кто мог бы приглашать её в гости, кто мог бы общаться с ней? Будет всем лгать, что она круглая сирота, или честно признается, что средствами её снабжает родной отец, которого она и знать не хочет? Да и к тому же она не станет принимать от тебя никаких услуг, если так сердится, это унизительно. Так что ты не можешь, — уже мягче подвела итог своей речи Варя, как бы укутывая её резкость в меланхоличную ласковость, — помочь ей, не расположив к себе, хотя это и очень трогательно, что тебя гораздо больше заботит благо Ани, чем её отношение к тебе.
Вронский никак не возразил ей, ему казалось, будто эти слова были непогрешимой истиной, а не просто мнением его невестки, как если бы она была пророчицей, чей голос был бы лишь сосудом для откровений свыше. Правда обступила его глухим частоколом, преградив тот единственный путь, который он принимал за доступный себе. Раньше он думал о том, что хоть шансы его и невелики, он ломится в наглухо закрытую дверь с проржавевшими, неповоротливыми, как суставы у больного ревматизмом, петлями и засовами, теперь же он уразумел, что никакой двери не было и вовсе, и он колотил пустую стену.
— Варя, что делать? Научи, — попросил он, с всё ещё нетронутой скепсисом наивностью полагая, что ему вновь ответит не его гостья, пускай от её совета он бы тоже не отказался, а то мудрое создание, которое только что вынесло свой страшный, хоть и справедливый вердикт о его бесплодной эпистолярной возне, но на него поглядели грустные глаза его невестки, а не затуманенные очи прорицательницы, говорящей от имени своего бестелесного владыки.
Никто на всём белом свете не сумел бы подсказать ему, как поступить, и Варе сделалось до боли обидно за то, что из сотен людей, которые не знали, как ему действовать, обязанность неопределённо пожимать плечами выпала именно ей. Она медленно замотала головой словно лишь для того, чтобы её длинные серёжки стали раскачиваться туда-сюда, но Вронский всё ждал, что она что-то скажет ему. «Пощади, не заставляй меня произносить вслух, что выхода нет», — простонали набежавшие в её глаза слёзы, и пытка прекратилась. Несказанное будто припекло им языки, и они оба нарушили молчание, лишь когда в комнату вошла не дождавшаяся никаких распоряжений служанка. Варя не столь остро ощущала злорадную тишину, как её деверь — он с ужасом размышлял о том, где тот предел унижений и мучений, перейдя который, Ани позволит себе принять от него помощь, и не отодвинет ли его её гордость гораздо дальше, чем будет ей по силам вытерпеть. Его невестка же раздумывала над тем, как в этой комбинации использовать Элизу, её мысли кружили вокруг неё, как осы вокруг помятых фруктов: у неё был конверт подписанный рукой Элизы, можно было изловчиться и повторить её почерк на уже запечатанном письме Алексея, но это было рискованно, так как в почте Ани в один день могли появиться два письма от её подруги, к тому же она не сможет ответить, тогда оставалось только хотя бы частично посвятить Элизу в происходящее и уповать на то, что она не разболтает всё своей матери. По традиции привыкшая считать себя очень робкой и боязливой, Варя каждый раз поражалась собственной бесшабашной храбрости так, будто она нашла в собственном комоде клад, вот и сейчас она не до конца отдавала себе отчёт, как такая трусиха, как она, смеет вполне серьёзно планировать авантюру, которая скорее всего кончится огромным скандалом. Она бы уже подбирала слова, которые скажет Элизе, убеждая согласиться содействовать переписке Ани с неким её доброжелателем, но исступление во взгляде её родственника заставило её вдруг загомонить, как канарейку, с чьей клетки стащили заменявшее ей ночь покрывало: она уверяла его в том, что рано отчаиваться, что в сравнении с тем, сколько он уже ждал, три недели сущий пустяк, что нельзя вот так просто обожать, а потом возненавидеть, а потом расплакалась и принялась жаловаться Вронскому на его давно умершего брата, в письмах которого она неделю назад нашла весьма нежное послание с несколькими грамматическими ошибками от одной балерины(2).
Когда сам горюешь, чужие муки всегда предстают практически восьмым чудом света, таким невероятным кажется, что параллельно с собственными бедами существуют ещё чьи-либо неприятности, потому переживания его невестки из-за измен покойного мужа застали Вронского врасплох. Не без труда он сумел развернуть своё внимание к утешению Вари, хотя он и ощущал, что далеко его рассудок от себя Каренины не отпустили, и он продолжает думать о них, даже ругая брата за неверность такой прекрасной жене и божась, что письмо это сохранилось волей случая, а не потому что его отправительница слишком много значила для Саши.
— Кстати, знаешь ли, меня папенька тоже замуж не хотел отпускать, может, будь он жив, я бы и не вышла замуж за твоего брата, так что не приписывай Алексею Александровичу какую-то особенную кровожадность, основываясь только на этом. Отцы, которые дорожат дочерями, не слишком-то торопятся выдавать их замуж, — внезапно сказала Варя, оттирая лицо платком: не то она защищала Каренина, ощутив с ним некую солидарность, как обманутая жена, не то, отыскав сходство в манере поведения Каренина с Ани и манере её отца и спешила оправдать её. — Что до остального, увы, какое бы зло ни причинял твоей дочери Алексей Александрович, это не гарантирует того, что она станет больше расположена к тебе. Как ни печально, а люди любят своих тиранов, и если это единожды правда о человеке вообще, то это дважды верно о женщине, так уж… — не докончив фразу, она подскочила в своём кресле и истончённым от страха голосом пропищала: — О, Боже, кто это?
Вронский обернулся к окну: почти прижимая свой утиный нос к стеклу так, что на нём мог остаться жирный отпечаток, их силился рассмотреть какой-то сморщенный человек со зверски-длинными бакенбардами, которые можно было принять за шерсть на его шее. Заметив, что его обнаружили, незнакомец юркнул куда-то вбок и поспешил удалиться задолго до того, как хозяин дома успел поинтересоваться, чего любезнейшему зеваке понадобилось.
— Не знаю, я его раньше не видел, наверное, чей-то садовник, — в раздражении отмахнулся Вронский. Подобные бессмысленные происшествия его практически оскорбляли. Он так ждал весточку от Ани, а его будто нарочно отвлекали от его тревог всякой ерундой.
Любое событие он был готов связать с дочерью, любой шорох моментально прирастал к Карениным в его фантазии. Он не тратил умственных сил, чтобы соединить что-либо с этим семейством, ему приходилось потрудиться, чтобы разорвать несуществующую связь между дочерью и всем тем полчищем случайностей, на которые он бы раньше и не обратил внимания. Вот и теперь, он должен был ещё доказать себе, что этот любопытный старик не принёс ему записку от дочери, а лишь проходил мимо. Когда он проводил Варю и сел дописывать письмо Ани, к нему подошла горничная и заговорщицки наклонилась к его уху — он думал, она шепнёт ему, когда и где ему назначила встречу дочь — а она лишь спросила, не разозлилась ли его посетительница на неё за нерасторопность, и застрекотала о том, что она не догадалась, что такие шляпки, как у Варвары Евгеньевны, тоже надобно снимать в доме, потому что её старая барыня таких в жизни не носила.
— Чёрт бы побрал и эти шляпки, и твою барыню! Забудь об этой треклятой шляпе! — прокричал Вронский, злясь больше на вновь постигшее его разочарование, чем на служанку. — Отнеси Карениным, — велел он, протягивая расстроенной Глафире неровно сложенное письмо.
До конца дня он, как всегда, дожидался ответа. Каждую минуту он замирал в предвкушении того, что сейчас в дверь постучат, каждое мгновение его томила вера в то, что сейчас он уже будет держать в руках записку от Ани, каждую секунду он готовился получить её ответ — но и сегодня из дома Карениных он ничего не получил. Совету невестки он не последовал и с упорством сумасшедшего продолжал слать письма, даже не помышляя о том, чтобы снять осаду с дачи Алексея Александровича, пускай его отчаянность понемногу тупилась, он разрезал нею, как ткань ножом, тянувшиеся дни, но лезвие стало не таким острым, и у него уже не получалось с былой прытью уничтожать принесённые новой датой на календаре сомнения в том, что он когда-либо вообще добьётся от дочери ответа, что у всей этой истории будет окончание. Пять дней назад он поблагодарил Варю за то, что она готова была впутать в эту трагическую оперетту Элизу, но отверг эту затею, сейчас же он уже не был столь строг к этому плану. Не то чтобы он стал казаться ему не столь шатким, просто более-менее надёжные методы уже подвели его, а значит, оставалось только безумствовать и надеяться такой авантюрностью задобрить удачу. «Но этой Элизе всего-то восемнадцать, долго ли она будет держать язык за зубами? Не лучше ли попросить Мягкую навестить Карениных и передать Ани письмо от меня? Конечно, придётся с ней долго объясняться и полностью довериться ей, но только она может внезапно напроситься в гости или даже явиться без приглашения, не вызвав у Алексея Александровича подозрений», — раздумывал Вронский, наблюдая за тем, как на улице смеркалось. На часах пламенела половина седьмого — какой длинный-длинный вечер простирался перед ним. Очередной вечер, наполненный дикими плясками сомнений, подозрений, упрёков. Очередной вечер злобы и раскаяния. Он и раньше не любил этой поры, которая, как тюремщик, раз в сутки будто проверяла, в одиночестве ли он проводит эти часы, как ему и положено по уставу, или осмелился найти себе компанию, а в последние полгода просто возненавидел её — ему хотелось поторопить вечер, поскорее прогнать его, лечь спать, чтобы утром снова ждать у пруда Ани, но теперь он лишился и этого.
Он бы всё так же лихорадочно надеялся на известие от дочери, бранил себя и истязал оставшийся ему огарок здравого смысла попытками придумать способ связаться с Ани, но тут под возмущённые возгласы Глаши в комнату бесцеремонно вторгся сторож соседней дачи Хома. Впрочем, он прекрасно сознавал, что за эту наглость ему ещё и приплатят, даже если он оставит своими сапогами грязные лужи и на хозяйских перинах, а не только на паркете.
— Алексей Александрыч куда-то уехали с извозчиком, он как мимо меня проехали, так я сразу и примчался, — победно заявил запыхавшийся Хома. — Вы, коле поспешите, так авось и барышню одну дома застанете!
Элиза и княгиня Мягкая тот час растаяли для Вронского, он бы уже и не вспомнил, что минуту назад выбирал, кого из них сделать своим послом — перед ним уже забрезжила пустая дача Карениных. Узницу оставили без присмотра впервые, впервые за все эти дни она была одна, и её гонитель не сможет запретить ей принять его, не сможет высматривать его из засады! Позабыв о том, на какую сумму они условились с Хомой, он торопливо втиснул ему в руки в два раза больше и ринулся в переднюю. К ней! К ней! Нельзя медлить! Кто знает, когда ещё Алексей Александрович уберётся к кому-нибудь в гости? Нет, сейчас же к ней — второго такого шанса может и не выпасть!
Позже Вронский почти не помнил, как добирался до темницы дочери — страх не поспеть вперемешку с трепетом перед предстоящей встречей не пропустили его внимание даже к тому факту, что когда он уже издали увидал огни карениской дачи, хлынул дождь. Оттого что он был уверен в том, что сегодня ему удастся поговорить с Ани, им ненадолго овладела нерешительность, и он остановился перед самым крыльцом, глядя на приглушённый золотистый свет, вившийся как пар над кипятком от крайнего окна — что сказать ей, чтобы она дослушала его до конца? Как молить не брезговать его помощью? Впрочем, тщетно было заранее готовить свой монолог, всё равно позабудется, в каких выражениях он собирался увещевать Ани предпочесть благоразумие жажде мести — он считал, что, увидав её, он либо онемеет, как в их первую встречу, либо угадает все слова, что должно было произнести, будто дочь сама по себе могла служить ему подсказкой. Он постучал — с той стороны двери заскользили шаги, и опять стало тихо — он постучал ещё раз — опять ему вторили чьи-то крадущиеся шаги, потом они стали твёрже, и в дверном проёме показалась Вера.
Хотя подозрительность и приказывала Вронскому считать всю прислугу Карениных шпионами Алексея Александровича, однако горничной дочери он всецело доверял — быть может, секрет очарования Веры крылся в том, что она не выказывала ему и тени осуждения и каждый раз сочувственно поджимала губы, как бы сетуя вместе с ним на непоколебимость Ани, к тому же, пускай Вера бы могла быть его ребёнком, только если бы он прижил её ещё в Пажеском корпусе, всё же в нём загоралась невнятная надежда, что если эта девушка простила ему то, что она, наверняка, о нём знала, то и дочь сумеет простить его. Вера принялась вежливо предлагать передать барышне записку, ежели такая имеется, и всё так же услужливо прибавила, что принять его Анна Алексеевна, увы, не сможет, после чего они несколько минут обменивались по сути двумя репликами на разный манер: Вера повторяла, что мадмуазель Каренина никого не принимает, а незваный гость настаивал на важности их беседы с Ани.
— И всё же доложи Анне Алексеевне, что я умоляю её поговорить со мной. Поди к ней и скажи, что нам нужно объясниться. Так больше не может продолжаться, — втолковывал он служанке дочери.
Вера сдалась и удалилась урезонивать свою барышню. Вронский покорно оперся плечом на ледяную стену, рассчитывая на то, что Вера воротится не сразу, потому как мгновенно она могла принести только бескомпромиссный отказ, для согласия же нужно было сомнения, а сомнения, как ядовитая змея, подползают к своей жертве небыстро, но ежели они уже успеют укусить, пути обратно к безоблачной уверенности уже нет. Но вместо отдаляющихся шагов, он услыхал сердитый шёпот.
— Ани, Ани, — позвал он, догадавшись, кого распекала Вера. — Ани, ты слышишь меня? Ани, ты здесь? Ани! Ани! Ани, ответь! Ани! Ани! Ани, милая, почему ты молчишь? Ани, ответь, ты там? Молю, скажи хоть слово! Ани! Ани!
Зря он надеялся на прилив красноречия — после просьбы сказать хоть слово, ничего, кроме «Ани», он произнести не мог, все те слова, что пришли бы ему в голову, будь он хоть немного спокойней, заменялись этим единственным возгласом. Послышался грохот — ему сначала почудилось, что это он колотит в дверь, сам того не замечая. Дверь снова отворилась.
— Да отчего же она молчит? Ну крикнула бы «пошёл вон», но что же она молчит? — с таким ужасом спросил он опять появившуюся Веру, будто уже начинал страшиться того, что дозывается безголосого мертвеца, а не живого человека.
— Я вас прошу, идите, идите, — заупрашивала горничная, небрежно толкая воздух перед ним, видимо, стесняясь прямо отодвигать его от двери, — идите, пока она чего не вытворила. Хоть не голосите так, а не то она через веранду сбежит или в окно пролезет, потом ищи её по ночи, выхаживай неделями, коли захворает. Идите, пожалуйста, идите с Богом.
Дверь захлопнулась. Если бы угроза Веры не произвела на него впечатление чего-то вполне правдоподобного, пускай бы она была произнесена лишь для пущей выразительности, чтобы он побоялся дать волю исступлению и войти в дом без позволения дочери или её стражницы, Вронский звал бы Ани дальше, колотился бы в дверь, стучался бы в окна гостиной, но страх его усмирил. Ему так легко пришли на ум картины, как измождённая бредом Ани умирает от воспаления лёгких, как она топится в холодном пруду или запирается в спальне и перерезает осколком растрощённого зеркала вены на своих молочно-белых руках, будто он лишь вспомнил то, что недавно видел на самом деле. «Так больше не может продолжаться», — сказал он минутой ранее и сам похолодел от этой фразы, ведь до того он не представлял, что его штурм может не увенчаться успехом, охрипшая наивность уже не могла в полный голос петь ему о победе, но всё же, когда он несмело размышлял о будущем, то видел лишь два возможных исхода для себя: либо продолжение теперешних мытарств, либо отвоёванное обратно право печься о дочери; а между тем столь трагичная развязка почудилась ему почти очевидной, и любой другой финал мерк в лучах её подлинности. И как пьянице достаточно одного бокала, чтобы захмелеть, так и ему было достаточно миража его вины в гибели дочери, чтобы он почувствовал себя убийцей — новая его вина влилась как расплавленный метал в оттиск от старой.
— Месье, — откуда-то взялся усталый голос Веры, — возьмите-ка зонт, такой дождь, а вам далеко идти.
Он уже успел немного промокнуть, пока мчался сюда, но сообщение о дожде было для него новостью. С безразличием он секунду смотрел на нитку прозрачного бисера, ленно стекавшего с уголка крыши над крыльцом, а затем перевёл взгляд на протянутый ему чёрный зонт.
— Нет, Вера, не стоит, спасибо, — вяло отказался Вронский, ухмыльнувшись мысли о том, что хотя бы с горничной его дочери повезло.
— Это Анна Алексевна велела вам отдать, она увидела, что у вас нет своего. Берите, завтра с посыльным воротите, а она огорчится, ежели вы не возьмёте, — заметила она, добродушными кивками отрицая возможность того, чтобы он не согласился принять подношение её барышни.
Слишком долго он жаждал получить весточку от Ани, чтобы не забрать у Веры этот зонт, впрочем, если бы она вынесла ему ложку, прибавив, что это от Ани, он бы всё с тем же ревнивым восторгом суеверного человека, которому досталась какая-то якобы чудотворная вещица, схватил бы и её, да только его мудрости не хватало, чтобы трактовать этот жест. Первым делом, он раскрыл зонт, надеясь, что к ткани пришпилен лист бумаги, но никаких тайный посланий он в себе не хранил, сколько Вронский его не крутил. Сбитому с толку, ему оставалось только удалиться, как на том настаивала горничная его дочки и, кажется, она сама.
Держа над собой тёмный купол дара Ани, он медленно плёлся к себе по самому короткому пути через уже выстеленную немощной листвой роще, домой он не слишком-то хотел попасть, но жаловавшаяся на его бег по дороге к даче Карениных нога не позволяла ему попытаться развлечь себя длительной прогулкой. «И всё же, зачем она передала мне этот зонт? Унизить меня своим благородством? — рассуждал он, грея ладонью холодную ручку зонта. — Но её горничная сказала об этом потом и будто бы даже нехотя, да и вряд ли она питает страсть к таким фокусам, ведь речь не о Каренине. Так что же тогда? Простая доброта? Я ей ненавистен, но ей будет совестно, если я подхвачу простуду? Может, она всё же не ненавидит меня?» Перед ним переливались их ежедневные встречи, невинная привязанность Ани к нему, её жалобы на Алексея Александровича, отсутствие вестей от неё, её сегодняшняя немота, то, что сама она не гнала его, букет сирени, который она подарила ему, этот зонт, о который чуть слышно позвякивал мелкими иголками капли, слова Вари, полчище фамильярностей, позволенные ему Ани в его бытность Павлом Борисовичем, её пронзительная игра — он сосредоточенно перебирал все эти осколки образов и будто старался как-то мудрёно перемножить их между собой, чтобы наконец получить ответ, омерзителен ли он своей дочери. Совесть признавала её отвращение справедливым, потому старалась внушить ему, что раз это справедливо, значит, так оно и есть, но память, обычно его злейший мучитель, подсказывала ему, что в её поведении есть что-то искусственное, будто эти прятки были навязаны ей извне. «Она ненавидит меня, но ненавидит не своей, а чужой ненавистью», — заключил Вронский, вполне отчётливо представляя, что за паук оплёл сердце Ани этим коконом злобы к нему. Что ж, Каренин поработал на славу, даже когда он не может сравнить её с неблагодарной матерью или напомнить, чей хлеб она ест, Ани боялась нарушить его запрет.
Единственным признаком того, что он не окончательно утратил интерес к действительности, погрязнув в своей гадливой ярости на мужа Анны, было то, что, войдя в свой дом, была его надежда на то, что горничная не станет докучать ему своей угодливостью. Сошвырнув пальто в бородавках капель на стул, он зашагал в гостиную вместе с раскрытым зонтом, где застал Алексея Александровича. Гнев сделал его поистине невозмутимым, казалось, Вронского совсем не удивило то, что из таких болезненно-навязчивых мыслей наконец выкристаллизовался его враг.
— Добрый вечер, Алексей Александрович, — процедил он, осторожно кладя сушиться зонт на пол.
— Добрый вечер, — отозвался Каренин, сидевший перед столиком с остывшим чайником, который ему против его же воли принесла Глаша, увы, не умевшая разделять понятие старый знакомый и близкий друг. Вронский ждал, что его гость что-то скажет первым, но он только изумлённо оглядывал его, внимательно изучая каждый дюйм его лица, будто ища, чему бы ещё поразиться.
— Чем обязан? — через минуту тишины, прерываемой лишь воркованием камина, отстранённо поинтересовался Вронский, желая напомнить своему визитёру, что он не портрет и не скульптура, чтобы являться сюда столь пристально на него глазеть.
— Извините, — спохватился Алексей Александрович, отводя взгляд. — Право, я не ожидал встретить вас когда-нибудь живым. Я считал вас погибшим, даже свечку за упокой вашей души ставил одно время, — признался он, словно пытаясь убедить Вронского в том, что он на самом был уверен в его смерти, — а потом решил, как-то нехорошо, вдруг вы живы, и видите, не ошибся. Когда в начале лета мне сообщили, что вы живы, я представлял вас таким, каким вы были при жизни Анны Аркадиевны, даже мундир от вас отодрать не смог, потому я несколько забылся, увидев вас таким.
— Что? Кто вам сообщил? — недоумённо спросил Вронский, уже греша на Серпуховского и воображая, что отрекомендованный ним сыщик подвёл его к Петергофу с одобрения Алексея Александровича.
— Дарья Александровна, вдова Степана Аркадиевича, — предупредительно уточнил Каренин. — Она видела вас на вокзале в Москве, а вы, верно, её и не приметили? Вы ведь помните её?
— Положим, помню, — раздражённый непринуждённым тоном собеседника, который будто позабыл, что он не его школьный товарищ, сказал Вронский, уже намереваясь попросить его поскорее разделаться с этим светским прологом и переходить к делу.
— Вам неприятно говорить о Дарье Александровне? — осведомился Алексей Александрович, поднявшись на ноги. — Что ж, это вполне понятно, я знаю, что она сказала вам на похоронах, и если вы считаете, что она была права, то её правоты достаточно, чтобы вам не хотелось говорить о ней.
«Измываться, значит, надо мной пришёл», — сделал вывод Вронский, решив, что упоминание жены Стивы и её предостережений насчёт его дочери было первой несмелой издёвкой его гостя, который пока как бы брал с него мерки, как с приговорённого к повешению, когда ему подбирают верёвку по росту. Выгнать же своего посетителя, а ему казалось, что более учтивого обхождения тот не заслужил, ему не давало лишь то, что ему бы пришлось для этого сперва опуститься до обыкновенных человеческих чувств, когда он ощущал себя возвышенным милосердием Ани и хотел соответствовать её доброте.
— А откуда у вас эта фотография? — спросил Каренин, подойдя к письменному столу, на котором лежала фотография Ани с именин Элизы. — Надеюсь, это не Ани подарила вам, как своему преданному почитателю? — хмыкнул он, и жеманная насмешка зарябила на его сухих губах, жеманная, потому что едва ли ему было смешно взаправду.
— И у вас хватает совести ёрничать над этим, — прохрипел Вронский, лишь на секунду оторвав взгляд от зонта, чтобы поглядеть на Каренина, словно дольше глядеть на него означало бы захлебнуться своим презрением к нему.
— Я совсем не ёрничаю, я ведь вижу, что вы привыкли к Ани, и ничего…
— Привык? — возмущённо повторил за ним Вронский. Чудодейственного влияния дара Ани не стало, терпение в его душе умерло, будто застреленное этим сухим мёртвым словом. — Привык? По-вашему, я к ней просто привык? К единственной дочери просто привык, как к скрипу паркета или дрянной погоде? Вы это так называете? А пишу я ей, по-вашему, от скуки или от желания поупражняться в чистописании? Боже мой, привык! Да понимаете ли вы, о чём говорите? Или вы судите по себе? Допускаю, что самое сильное чувство, на которое вы способны к кому-либо, это привычка, хотя меня не интересует ваше мнение касательно этого вопроса.
Алексей Александрович беспомощно уставился на какой-то сложный вензель на ковре и опустил голову, как старающийся спрятать слёзы обиды ребёнок, когда его распекает гувернантка, но его бледное лицо ничего не выражало, только губы вздрагивали, словно пытаясь стряхнуть с себя те слова, что он не осмеливался произнести.
— Считайте, как вам угодно, я не намерен вам доказывать, что я люблю мою дочь, это не ваше дело, но запомните, что стоять в стороне и наблюдать, как вы сосёте из неё кровь, потому что вам удалось окрутить меня тогда, я не буду, — пригрозил Вронский. — Ваш визит лишний раз убеждает меня в том, что если я задержался на этом свете, то лишь для того, чтобы спасти её от вас, и я спасу её, вам не удастся помыкать ею стенаниями о благодарности, о долге перед вами и прочих любимыми такими лицемерами, как вы, понятиями. Вы превратили её воспитание в ростовщичество, вы тратили на неё лишнюю копейку, лишнюю минуту проводили с ней, только чтобы ещё больше затем поработить, чтобы однажды выставить ей счёт. Так вот…
— Я умираю, — перебил его Алексей Александрович, до того безропотно слушавший тираду Вронского. — Я хочу поговорить с вами об Ани, — тяжело вымолвил он, будто ступая наощупь каждым словом в потёмках наступившего молчания. — После моей смерти вы должны забрать Ани с собой: я вверяю её вашим заботам. Я не могу умереть спокойно, зная, что оставил её одну. Вы обещаете мне, что не покинете её? Дайте мне слово.
— Да, да, конечно, не беспокойтесь, — быстро ответил ему Вронский, хотя его мысли ещё барахтались, как в кошмаре после пробуждения, в той предыдущей действительности, где Алексей Александрович пришёл потешаться над ним, и он был неуверен в том, что Каренин действительно это произнёс.
— Слава Богу, — прошептал Алексей Александрович, уже по-настоящему улыбнувшись. — Это божье провидение, что вы вернулись именно теперь! Я жалею, что не узнал раньше о том, что вы здесь. Скажи мне кто-то семнадцать лет назад, что я буду так счастлив, что вы вернулись, я бы решил, что выживу из ума на старости лет, но я в здравом уме и твёрдой памяти, и я готов плакать от радости, что мне есть на кого оставить дочь!
— Вы больны? Вы потому никуда не выходили из дому, вам так плохо? — сочувственно поинтересовался Вронский, которому вмиг стало стыдно за свои клеветнические фантазии. Он ведь полагал, что Каренина вспарывает хохотом ехидство где-то в глубине дома, когда сам он в очередной раз добивается аудиенции у дочери, в то время как на самом деле он, верно, зарывал раскалывающуюся голову в подушки, чтобы не слышать шума из прихожей.
— Нет-нет, я не страдаю, Господь милосерден ко мне, пока я вполне могу позволить себе прогулку, просто Ани в таком состоянии, — многозначительно протянул Алексей Александрович, — я понимаю, что вряд ли что-то произойдёт в моё отсутствие, но мне спокойней подле неё.
— А она знает о вашей болезни? — спросил Вронский, уже успев соединить между собой то, как рьяно Ани запрещала ему приближаться к своему приёмному отцу и его нездоровье.
— Этого ещё Ани не хватало, я боюсь только, что она сама начинает догадываться, — пожаловался Каренин и поспешил найти укрытие от грустных предчувствий касательно того, как дочь примет его смерть, в предыдущей теме их разговора: — Как я сердился на вас, когда прочёл, что вы были в Москве. Я представлял себе, как вы прощаетесь с вашей гусыней-женой, с которой вы сошлись на каком-нибудь маскараде в Ницце или Венеции сразу после войны, обещаете всей дюжине ваших детей навезти подарков и преспокойно едете осматривать рудники в Сибири, дабы решить, покупать вам их или нет — о, как я проклинал вас за ваше мнимое безразличие. Смешно, что вы в это самое время уже не первый месяц бродили с Ани под руку по окрестностям. Не понимаю, как я не раскрыл ваш секрет, это ведь было так очевидно. С чего бы вдруг Ани следовать такому строгому режиму? Все прогулку в одно время, а эти наряды, духи, ведь не уток же она собиралась покорять своим вкусом? И всё же, этот анекдот доказывает, какое она, в сущности, глупое дитя, — посерьёзнел он после вспышки весёлости, семеня обратно к дивану. — Сложно вообразить себе более опасный возраст для женщины, когда привлекательность, красота уже есть, а элементарной осторожности ещё нет.
— Не сочтите за грубость, но, по-моему, Ани опасалась вызвать ваше неудовольствие и потому не спешила нас знакомить, — хмуро заметил Вронский, вооружившись оставшейся от разбитой враждебности к Каренину щепкой. Ему вспомнилась подавленность дочери в их последнюю встречу, и ему подумалось, что он поторопился так сразу извинить Алексея Александровича за одну лишь его близость к смерти.
— Алексей Кириллович, уж такого обвинения я точно не заслужил. Вы считаете, что я слишком строг к Ани? Напротив, я во всём ей потакаю: она не пожелала больше появляться в обществе — я ей разрешил, захотела переехать на дачу в марте — извольте, попросила привезти из Петербурга ей бубен — я и не подумал спорить, она втайне встречалась с вами — разве я упрекаю её? — вяло перечислил Каренин, мотая головой из стороны в сторону в такт своему рассказу. — Нет, хотя её бы следовало наказать, и я не ругаю её лишь потому, что для неё это и без того большой удар. Да разве вы бы сами одобрили подобную дружбу?
— Но тогда зачем скрывать? — запротестовал Вронский.
— Она приревновала нас обоих, рассудив, что мы будем предпочитать её компанию обществу друг друга, — добродушно объяснил Алексей Александрович, будто умилённый безыскусной воинственностью своего собеседника.
— Но она чуть ли не со слезами говорила в нашу последнюю встречу, что вы безудержно ревнивы, она не могла мне солгать, — недоумённо возразил Вронский, не желая ни в коем случае уступать хотя бы память о доверии Ани, пускай оно предназначалась не совсем ему, а Павлу Борисовичу.
— Конечно, она не лгала. Пожалуй, тут я виноват, нужно было сразу же с ней поговорить, я ведь заметил ещё за обедом, что она обиделась. Просто мой сын, по-видимому, решил довести до ума то, что ему не удалось зимой, и выдать сестру замуж, а для этого ей нужно бывать в свете, вот он и начал морочить ей голову. Я сказал, что не позволю этого, а она и решила, что я хочу посадить её под замок. Знаете, она так боялась лишиться вас, — мимоходом признался Каренин, не понимая, как размышлять об этой внезапной привязанности в отдельности от всегда представлявшихся ему слишком вульгарными теорий о голосе родной крови, — придумала целый план, как ввести вас в дом. Возможность видеться с вами была её единственным условием, в остальном она была готова всецело подчиниться моей воле.
Вронский привык уже ревновать Ани к отчиму, к брату, к гувернантке, даже к горничной, потому что все они, чужие ей, годами говорили с ней каждый день, а он, её родной отец, вынужден был унижаться тайной в своём законном праве видеть её, но он впервые ревновал дочь к своей маске Павла Борисовича. Зависть к самому себе уже с трудом протискивалась в узкое ущелье между бурными чувствами и сумасшествием, она уже касалась безумия, но он завидовал отчаянно и мог бы убить этого дачника-отшельника, чтобы отобрать к него хоть десятую часть симпатии Ани, если бы это ни было всё равно что змее укусить собственный хвост. Как снова ему хотелось спрятать правду о себе под личиной месье Инютина, будто слепленного из груды сырого мяса освежёванного кролика под мягкой шкуркой, которую с него содрали. Та мимолётная надежда, которая зажглась в нём, когда он понял, что Каренин не чинит ему препятствий и даже покровительствует его запоздалой родительской любви, потухла, как искра на отсыревшем фитиле, так и не доползя до его сердца — пускай для него было большим облегчением узнать, что Алексей Александрович не издевается над его дочерью, но он остался один на один с её отвращением, и он уж не мог игнорировать его, сказав, что у него пока есть более опасные враги, а с её неприязнью он управится позже.
— Скажите мне, только не лгите, — скорбно начал он, — Ани ненавидит меня? Раз вы поручаете мне печься о ней, вы, должно быть, считаете, что она сможет мириться с моим участием в её судьбе, но она с таким упорством избегает встреч со мной, хотя вы ей не запрещаете этого…
— Вас тревожит, что она не пишет вам? — не дал ему договорить Каренин, вовремя угадав, к какому выводу он продирается сквозь собственный страх. — Это ничего не значит: она растерянна и не знает, что вам ответить. Я совру, если скажу, что она не держит на вас зла, но мне кажется, она сильнее скучает по вам, чем сердится. На днях вы припозднились с письмом, Ани вся извелась, плакала, боялась, что вы наложили на себя руки, как тогда, вскоре после её рождения. Я убедил её, что вы, верно, решили, что я перехватываю её почту, и потому больше не будете ей писать, раз ваши депеши не доходят о неё. Мои слова немного её утихомирили, но она всё равно не могла найти себе места, хотела сама к вам идти, но в итоге послала моего камердинера разузнать, ничего ли с вами не стряслось. Корней-то последние годы только моим гардеробом занят, и если он меня не бреет и не одевает, то дремлет в своей коморке, потому он отнёсся к такому поручению как к проявлению непочтительности к своей персоне, но из всех обитателей нашего дома, в лицо вы бы не узнали только его, так что идти пришлось ему. Ну а когда он воротился и сообщил, что у вас гостья, так Ани сразу рыдать, кричала, что вы неблагодарный, — развёл он руками, как бы показывая, что требовать от него услуг талмудиста не стоит. — Стоило было дождаться, пока она немного успокоится, но я как-то поторопился, тем более письмо от вас уже пришло: я посоветовал ей написать вам немедленно и хотя бы обозначить, что она читает ваши послания, а она спросила только «Что, что мне ему написать? Я прочла души доверчивой признанье?(3)» и убежала в свою спальню.
— Зря вы ей рассказали о том, что я стрелялся. Зачем мучить её ещё больше этими лишними подробностями? — пробормотал Вронский, растерянно глядя на окно, к которому несколько дней назад прижимался шпион Ани. — Она и без того страдает.
— Увы, без этого нельзя обойтись.
— И что же она знает всё, и о матери тоже? — опешил Вронский.
— Я должен как-то оправдать вас за то, что вы не стали за неё бороться после смерти Анны Аркадиевны, — с карикатурной отчётливостью вымолвил Алексей Александрович, будто разучивая с картавым ребёнком скороговорку. — Я хвалю вас и ругаю себя изо всех сил, вы бы не изложили события в столь же выгодном для себя свете, поверьте мне. Право, побеждённому остаётся только утешаться величием победителя, но в моём случае это переходит всякие пределы разумного.
— Но зачем же себя очернять? — удивился Вронский, уже угадывая в столь полном самоотречении определённую долю кокетства.
— Я не могу забрать её одобрения в могилу. Я предпочту знать, что она во всём винит меня, но что после моей смерти она будет устроена, тому, что она будет считать меня вашей жертвой и оттолкнёт вас. В конце концов мёртвым больше прощается, — попытался умаслить сам себя Алексей Александрович, чьи страхи никак не могли взмыть на ту духовную высоту, которую он сам определил как должную для умирающего, они вились вокруг дальнейшей судьбы дочери и того, не будет ли наложено на него тавро её презрения в смертный час, но никак не вокруг бренности бытия или бессмертия души. — Мы становимся снисходительней к человеку после его смерти: Анну Аркадиевну, положим, трудно назвать слишком разумной женщиной, но я часто думаю, что она бы знала, как мне правильней поступить.
Алексей Александрович ждал, что Вронский ответит ему, что тоже нередко жаждет наставлений неожиданно поумневшей после смерти Анны, особенно касательно того, как помириться с её маленькой копией, но он молча хмурил брови и, словно двигая костяшки на счётах, беспорядочно водил по комнате своими блестящими тёмными глазами, которые Каренин наблюдал в своём доме каждый день последние шестнадцать лет. Ему даже немного не верилось, что у Ани с её кровным отцом могли одновременно быть такие глаза, как не могут два человека одновременно носить одно и то же кольцо, уж слишком одинаковыми они ему казались.
— Ани меня не простит, — глухо огласил результат своих длительных подсчётов Вронский, — как бы то ни было, её мать погибла из-за меня. Такое нельзя простить.
— Она простит, вот увидите. Она уже смягчилась, — ободрил его Каренин. — Поначалу у вас было столько прозвищ, почти каждый раз новое, потом одно время Ани звала вас дражайший граф, а теперь вы уже Алексей Кириллович — это серьёзная метаморфоза. Да и в последнее время она всё больше свою матушку ругает, а не вас.
— Как это? — искренне удивился Вронский, который с трудом себе мог вообразить настолько извращённую трактовку событий. — Она ведь тоже женщина, разве она не должна сочувствовать матери?
— Причём тут женщина или мужчина? Ведь должен же быть в этой истории козёл отпущения. Нельзя же нас с вами принести в жертву призраку женщины, которую она никогда не знала. Мы оба ей по-своему дороги, потому она будет искать и вам, и мне всяческие оправдания, а если не найдёт, то простит просто так. Вот через три дня после того, как я ей рассказал всё, она мне сказала, что если я взял её только для того, чтобы досадить вам, то ей всё равно, и она меня прощает, — суетливо пролепетал Алексей Александрович, приложив ладонь к щеке и скривив рот так, будто у него нестерпимо заныли зубы от доброты дочери. — Так что призовите своё терпение, у вас ещё впереди с ней много счастливых лет. Только не вообразите, пожалуйста, что теперь ваша жизнь станет полностью безоблачной, — вдруг запищал он, — у Ани непростой нрав, она своевольная, взбалмошная, у неё плохие нервы, её легко расстроить. И не балуйте её слишком, понимаю, вам захочется забросать её подарками, ни в чём ей не отказывать: ну и ладно, она и без того избалованна, вам её не испортить и дюжиной гарнитуров по пуд каждый, но всё же потакайте ей в мелочах, а в серьёзных вопросах будьте потвёрже. Одного я всё же от вас требую, я настаиваю, — нараспев сказал Каренин, выбросив вверх узловатый указательный палец, — вы сможете её удочерить после моей смерти, сделайте это(4). Где бы вы не поселились, у неё за спиной не должны перешёптываться. Подумайте, можете ли вы гарантировать то, что с ней будут любезны ваши соседи? Если во Франции, где вы живёте, наличие у вас дочери станет сенсацией для вашего круга, представьте её как свою племянницу, а лучше переберитесь куда-нибудь, где вы сможете, не страшась пересудов, появляться с ней как со своей законной дочерью. После того остракизма, которому Ани подвергалась тут, ей будет невыносимо вновь встретить такое же отношение.
— Не тревожьтесь об этом, — остановил его Вронский, вполне ясно понимавший, что заслужил доверие Алексея Александровича исключительно своим неуклюжим участием в судьбе дочери, но никак не своей рассудительностью.
Радость редко способствует предусмотрительности, и желание поскорее увезти дочь и тем самым поставить точку в их злоключениях могло бы ослепить его, но предостережения тут были излишними: давняя мечта Алексея Кирилловича узаконить дочь не позволила бы ему вот так без оглядки сбежать с ней во Францию. Апофеозом этой затеи могло бы стать появление с Ани в качестве графини Вронской(5) в Петербурге — достаточно он притворялся бездетным холостяком в угоду великосветскому ханжеству, но вряд ли Ани бы прельстилась идеей так щёлкнуть по носу своих знакомых, поэтому ему оставались только светлые грёзы без всякой примеси ехидства о том, как к ней будут обращаться по его фамилии, что было нисколько не хуже.
— Теперь, когда вы не сердитесь, — осторожно выделил это обстоятельство Каренин, — расскажите, откуда у вас фотография Ани.
— Моя невестка по моей просьбе сфотографировала Ани на именинах её подруги, — неохотно объяснил Вронский. В это мгновение после получения столь искреннего благословления от Алексея Александровича он едва ли вообще мог вспомнить, за что он так люто ненавидел этого измученного болезнью и собственной мудростью человека, но этот эпизод со снимком казался ему вершиной позорности и глупости его положения, потому никаких сентиментальных подробностей он приводить не стал, пускай ему и хотелось обсудить Ани, её прелесть, её красоту, её ум и каждый закуток её высокой, как прозрачная вуаль из облаков на золотом круге солнца, таинственно-чистой натуры: в конце концов, в полной мере понять его родительские восторги мог только Алексей Александрович.
— Вы сами попросили? — сдавленно переспросил его гость. Вронский чуть кивнул в ответ. — И вы её с собой всюду возите?
— Раньше и в кармане пиджака всегда носил, а тут начал бояться, вдруг выпадет, и Ани увидит.
Что такого крамольного было в этом утверждении, Вронский не мог даже предположить. Такая привычка могла показаться трогательной, могла выудить несколько одиноких слезинок, могла позабавить своей полуритуальной природой, но ничего жуткого в ней не было, и тем не менее Каренин мгновение глядел на него с плохо скрываемым ужасом человека, которому заявили, что только что выпитая ним вода отравлена мышьяком. Алексей Александрович, похоже, сильно слукавил, сказав, что якобы надеется на то, что дочь не дарила месье Инютину своих снимков с автографом, только это объяснение и не навредило бы его душевному равновесию: он бы просто обсмеял её простодушное тщеславие, оно бы не таило в себе никаких опасностей, но от правды ему хотелось отвернуться, зажмуриться и не видеть её.
— Я, сказать по правде, завидую простоте ваших чувств к дочери, — пробормотал он. — Анна ваш единственный ребёнок, и вы любите её, потому что она ваша кровь, вам этого достаточно. Эта фотография, которой вы так дорожите, ведь до этой весны на ней была незнакомая вам девочка, и всё же она вам зачем-то понадобилась.
— Полагаю, мои чувства к Ани лишены всякой оригинальности, — неопределённо возразил Вронский, не понимая до конца, с чем именно он не согласен в этом пассаже.
— Да, да, обычно это складывается само собой. Но не всегда, — уныло заметил Алексей Александрович, — у меня, например, с Сергеем этого нет.
— Отчего? — воскликнул Вронский, и его чуть резкий оклик прозвучал как фальшивая нота в их мерной напевной беседе. — Смею предположить, что вы просто разочарованы тем, что он пытается играть с сестрой, чтобы поскорее устроить её замужество. Вы, конечно, правильно рассудили, что предпочли в качестве опекуна для Ани меня, для него она будет обузой, а для меня отрадой, но Ани всегда с таким восторгом отзывалась о брате, я не могу поверить в то, что она боготворит его за то, что он такой дурной, для неё ведь не секрет его интриги со сватовством. Нет, с её чуткостью…
— Кого вы слушаете? — оборвал эту внезапную оправдательную речь Каренин, отбросив назад ссутуленные плечи. — Мне иногда кажется, что Ани ни в кого не влюбилась за этот сезон не только потому, что она ребёнок, но и потому, что никто из молодых людей не смог сравниться с тем образом Серёжи, в который она столь свято верит. Женщины часто сочиняют под более-менее поэтическую внешность и изящные манеры какое-то невыразимое, им одним очевидное благородство души, и ладно бы это был грех только несмышлёных девчонок, но вообразите себе, Дарья Александровна, у которой уже шестеро внуков, писала мне, что, дескать, я заблуждаюсь насчёт его характера. Какого такого характера? У него нет характера, — с отчаянием сетовал он, и голос его будто увяз в этой фразе, словно он опасался потерять единственный шанс на хоть чьё-нибудь понимание из-за того, что произнёс эту фразу слишком быстро. — Из всех черт характера у него только изворотливость, и то неясно, на что она ему, изворотливость обычно слуга какого-то другого качества, трусости или алчности, но он… он как неживой. Мне гадко, что он мой сын, я не люблю его, правда-правда. И не спорьте со мной, не говорите, что я просто сердит на него, нет, это другое. Я пытался, пытался, но ним можно гордиться, ним можно быть довольным, но любить его не за что. Он пустой, он, он… — повторял Алексей Александрович, развернув ладони вверх, как бы пытаясь поймать ними удачное сравнение.
— Кукла, — подсказал Вронский, и это навязчивое неприятное слово застучало в его памяти далёким визитом в петербургский дом Карениных и лихорадочным голосом Анны.
«Это не мужчина, не человек, это кукла!»
— Кукла, да, вы очень правы. Кукла, — вздохнул Алексей Александрович.
Они оба замолчали: Каренин любовался точностью имени, подобранное Серёже Вронским, который в свою очередь пытался вывернуть течение своих мыслей к тому, насколько счастливо всё разрешится, к своему будущему примирению с Ани, к тому, как они будут повсюду вместе, как он будет слушать её игру, не топчась на крыльце, а сидя с ней в одной комнате, но он всё время возвращался к Серёже. В последнее время ему думалось, что даже если бы ему каким-то чудом удалось превратить свою возлюбленную в звезду губернских баллов и заставить свою родню относиться к ней как к его жене, это бы её не спасло, потому что Анна была бы разлучена с сыном. Этот мальчик слишком дорого ему обошёлся, и хотя он даже не представлял, как он выглядит теперь, он находил что-то обидное для себя в столь нелестных отзывах о нём уже хотя бы потому, что они ставили под сомнение сердечную зоркость Анны и их дочери.
1) Терпсихора в древнегреческой мифологии является музой танцев. В переносном смысле танцовщица.
2) "Старший брат был также недоволен меньшим. Он не разбирал, какая это была любовь, большая или маленькая, страстная или не страстная, порочная или не порочная (он сам, имея детей, содержал танцовщицу и потому был снисходителен на это); но он знал, что это любовь, не нравящаяся тем, кому нужно нравиться, и потому не одобрял поведения брата" — цитата об отношении Александра Вронского к связи его младшего брата с Карениной, 18 глава вторая часть оригинального романа.
3) Переделенная фраза из четвёртой главы романа Александра Пушкина "Евгений Онегин", которую произносит главный герой во время объяснения с Татьяной в саду.
4) Узаконивание внебрачных детей всегда было щекотливым и достаточно плохо регулируемым вопросом, так в 1891 году был издан указ о едином порядке усыновления, но так как новый закон не отменял прямо предыдущих запретов на усыновление собственных незаконнорожденных детей, то на практике в идентичных случаях окружные суды могли выносить абсолютно противоположные друг другу решения. Алексей Александрович предлагает Вронскому просто удочерить Ани, когда официально она будет считаться круглой сиротой (на самом же деле с позволения живых родителей усыновить или удочерить можно было не только сироту), так как это гораздо легче сделать: многие люди как раз и шли на хитрость и усыновляли своих внебрачных детей, скрывая кровное родство с ними.
5) Аристократы сталкивались с наибольшим количеством трудностей в узаконивании или усыновлении детей, не привилегированные слои населения не имели титула, который бы они могли передать по наследству, потому им чинилось гораздо меньше препятствий. Вполне возможно, Вронский слишком смел в своих мечтах, когда думает об Ани как о графине, так как для этого могло бы понадобиться соизволение императора, хотя свою фамилию ей, как приёмной дочери, он бы дать смог.
Хотя младший Каренин несколько раз серьёзно задумывался над тем, чтобы подать в отставку сейчас, пока это решение могло быть величественным в своём сумасбродстве, а не жалким в своей рациональности, он так и не покусился на свою карьеру. Перед дуэлью с Михаилом у него вызывало отвращение собственное желание сжать весь мир до размеров небольшого кабинета, но теперь эта брезгливость прошла, и он безо всякого стыда прятал под грудой бумаг свои тревоги, ничего больше не могло их полностью скрыть от его глаз: они пронзали насквозь всю его жизнь, как охотничья стрела мелкого зверька, и ему казалось даже, что они будут существовать отдельно от него и продолжат бродить по земле, когда он умрёт. Дела министерства остались для Серёжи единственным развлечением, тем более что в последнее время он потерял былую сметливость, и иной раз ему приходилось хорошенько сосредоточиться, чтобы уловить суть того или иного дела, впрочем, начальство не заметило этой перемены, а такое тугодумство было лишним поводом не спешить домой. Лишь единожды Серёжа жаждал поскорее очутиться в опротивевших ему родных стенах, когда он решил больше не бинтовать свою побелевшую рану. Через два часа шов на рукаве чудился ему не рядом стежков на двух сшитых вместе частях ткани, а острой проволокой, при каждом движении впивавшейся ему в плечо до кости.
Как назло именно на тот день было назначено заседание, и улизнуть из министерства он бы не успел, поэтому вместо повязки пришлось подкладывать вымоченный в коньяке носовой платок — что правда, один посыльный, бывавший по долгу службы в кабинете Каренина, заметил, что графин стоял здесь исключительно в качестве украшения, и потому повадился наливать себе для аппетита рюмку-другую, но побоявшись разоблачения, долил каких-то дешёвых тёмных капель. К концу заседания Серёже так пекло руку, что он был готов умолять Владимира Александровича отложить жаркую полемику с фантомным оппонентом, которого тот сам себе и вообразил, так как все присутствовавшие вполне искренне согласились с его высказываниями и одобрили его план. Когда же его превосходительство господин Маев победил неизвестно кого в достаточно непродолжительном споре, Серёжа, стараясь побыстрее пройти мимо сбивавшихся в маленькие стайки сослуживцев, чтобы никто не преградил ему путь к вожделенному куску льда и бинтам в мятной воде, но уже на лестнице его нагнал Аркадий Ильич и стал приглашать на праздник в честь помолвки своей падчерицы, что-то попутно рассказывая о её женихе и других гостях:
— Валерий москвич, у него тут почти нету друзей, молодых людей будет сильно не хватать, а я, знаете ли, не люблю очень, когда праздники превращаются в кабинет восковых фигур из стариков и старух, потому я вас очень прошу, непременно приходите! Это будет небольшой вечер, но через несколько недель мы собираемся ещё дать бал и тогда уж позвать всех, а пока будет практически только близкий круг: родня, друзья, ну и ещё десяток человек, чтобы всё это было не так скучно, — признался он, чуточку щурясь, как он всегда делал, дабы продемонстрировать, что сейчас он откровенничал с собеседником и говорил ему то, что он никогда не повторит в большом собрании.
— Да-да, конечно, благодарю. Мои поздравления, — машинально ответил Серёжа, толком и не уловив, куда и зачем его пригласили.
Когда он почти в беспамятстве добежал домой и швырнул рубашку где-то в коридоре, то туго обмотал своё больное плечо, истратив на это весь бинт и вату, что были у него в комнате, будто пытаясь сделать свою руку в два раза толще или приделать к ней подушку, чтобы всегда было на что склонить голову, если вдруг сморит сон. Слёзы наворачивались на его глаза, но он убедил себя, что ему вот-вот полегчает, и уже от одной этой мысли чувствовал себя будто бы лучше. Ужинать он отказался, хотя лишь для того, чтобы доказать себе, что он не болен, велел подать ему чаю в спальню, но позабыл об этом. Усталость выхолостила его рассудок, и на его пустой ум, не занятый тем, как бы ему получше искривиться, чтобы рукав не прикасался к ране, или тем, как же вслушиваться в речь Маева, обрушилась ничем не оттеняемая плотоядная боль.
Принесшая чай Наташа застала его лежавшим поперёк застеленной кровати, между всхлипами он попытался промычать «плечо», но она так быстро убежала, что он не был уверен в том, что она успела что-то разобрать. Обругав бросившую его из-за своей дурацкой впечатлительности служанку — а он не понимал, что так сильно её испугало — он попробовал придвинуться к прикроватному столику, на котором стоял спасительный колокольчик, но на пороге снова появилась Наташа с банкой наспех наколотого льда в одной руке и немного расплескавшимся стаканом воды в другой. И не то холод отвлёк его от боли, не то перепуганная горничная слишком щедро налила ему лекарств, но вскоре в голове у него прояснилось, и он уже мог разобрать мурлыкающий шепот над своим ухом.
— Сердешный, — протянула Наташа, водя пальцами по его локтю. — Ну что ж вы так?
— Мне легче, — прохрипел Серёжа, не терпевший доставлять кому-то лишние хлопоты, пускай бы и собственной служанке. — Ты только не говори никому, пожалуйста, что со мной было, не то это до Веры дойдёт, а от Веры к Анне Алексеевне, — попросил он, не желая вымогать сегодняшним приступом снисхождения сестры.
— Никто не прознает, не беспокойтесь, — пообещала горничная и нерешительно прибавила, как прибавляют что-то слишком умное, опасаясь при том прослыть зазнайкой: — мы непривыкшие о барских спальнях болтать.
Едва ли эта фраза была доказательством стеснительности, но Наташа смутилась так, словно и не она её произнесла. Пускай с тех пор, как он умаялся скрывать свою хандру, милосердие полностью распахнуло её сердце для Сергея Алексеевича, в других обстоятельствах ей бы не хватило духу намекнуть барину на то, что она совсем не против, чтобы он позарился на её красоту, но сегодня всё слишком удачно складывалось, чтобы она смолчала. И то, как дрожали её пальцы, которыми она продолжала чертить узор на его руке, и то, как на её губах играл отблеск стыдливой улыбки — всё это показалось Серёже очень милым, хотя будь сидевшая перед ним девушка сложена хуже, он бы не почувствовал себя тронутым. Он уж потянулся к ней, он уже знал, как обнимет её и какую пошлость скажет, но остановился. Интрижка со служанкой, которая ещё и сама предлагала ему себя, сулила много приятных мгновений, но как раз их приятность и претила ему. Её озорные подмигивания, восторги насчёт его презентов, нося которые, она будет ощущать, что вторглась в загадочной господский мир, незатейливые анекдоты о её родне или интригах прислуги не подходили к его жизни, превратившейся в сплошное ожидание того, когда же любовник его матери наконец призовёт его разыграть финал этой затянувшейся пьесы. «Появится у меня любовница, которая будет жить со мной под одной крышей, мне, наверное, будет весело с ней — ну и что с того?» — спросил себя Серёжа, в последнее время размышлявший о любой забаве или каком-либо начинании с долей недоумения.
— Хорошо. Если ты своей сестре случайно расскажешь, это не беда, но уж постарайся, чтобы это не дошло до Веры, — как бы попятился он обратно к своей просьбе хранить произошедшее в секрете, притворившись, что он и вовсе не заметил робкого кокетства своей служанки. Наташа же решила, что её намёки оказались слишком туманными, чтобы такой приличный человек мог их правильно трактовать, но она и так чуть не падала в обморок, потому ей оставалось только пунцово покраснеть и, пожелав своему наивному барину добрых снов, удалиться в свою каморку гадать о том, где бы она провела эту ночь, будь её флирт более прямолинеен.
После пробуждения утром Серёжа позабыл о том, что вовсе получал вчера приглашение от Аркадия Ильича, и, верно, если бы не страстная любовь жены его сослуживца и матери невесты к рассыланию собственноручно подписанных приглашений даже на самые маленькие приёмы, ему бы пришлось впоследствии стыдливо сетовать на свою память или вызнавать день и время праздника через третьих лиц. Прочтя приглашение, он вспомнил о том, куда и зачем был зван, и с усталым отвращением, какое бывает у докторов, ощупывающих гнойный нарыв, он подкатил к потолку глаза. Он плохо знал падчерицу Аркадия Ильича, о её женихе у него не имелось даже смутных представлений, но он как-то мало верил в то, что они влюблены, впрочем, они просто были ему неприятны, как и весь остальной мир, и соображения, по которым они собирались обвить себя святыми цепями брака, его интересовали не больше взаимоотношений двух перчаточных кукол на ярмарке. Уже на самом празднике омерзение у него стала вызывать собственная гадливость: сколько он ни старался призвать к ответу своё человеколюбие и внушить себе, что невеста очень славная, жених держится скромно, но не тушуется, Аркадий Ильич искренне рад, а его сын рассказывал очень забавную историю, но он замечал только, что у невесты какие-то ужасно маленькие ноздри, через которые ей, верно, было тяжело дышать, жених отчаянно скучал, Аркадий Ильич захмелел, а его сын слегка шепелявил, будто чуть-чуть обжёгши язык — и ему становилось противно не от них, а от себя.
К счастью Серёжи, гостей было достаточно много, и всех их захватила обручённая пара, потому его дурному расположению духа было где спрятаться среди общей благостности. Не находя в себе больше сил ни слушать аккуратные противоречивые похвалы жениха в адрес Гирса и Нелидова(1), ни поддакивать чьим-либо восторгам, он стал выискивать какой-то угол, в котором он бы смог провести в компании мигрени ещё один час, после чего уже было позволительно откланяться. Очевидно, чтобы подчеркнуть разницу между сегодняшним домашним семейным приёмом и грядущим балом, хозяева не стали отпирать большую залу, но всё же нельзя было позволять делегациям из родственников и друзей отдавливать друг другу ноги и обрывать дамам шлейфы, потому гости беспорядочно сновали туда-сюда по анфиладе из нескольких комнат, будто перекатываясь и ударяясь друг о друга и полосатые стены, как рассыпанные по полу бусины. Серёжа медленным парадным шагом двинулся вперёд по этому туннелю из пёстрых гостиных, осматриваясь по сторонам, чтобы не пропустить кого-то знакомого: слева дремала пожилая дама, на коленях которой восседала хилая собачка с пронзительными чёрными глазами, справа какая-то женщина суетливо поправляла медаль на мундире полного военного, по-видимому, её мужа. Сквозь гомон голосов и канонаду хохота сыновей Аркадия Ильича пробивался тихий стон фонтана из последней комнаты.
Карманные часы, на которые бросил полный мольбы взгляд Серёжа, подтвердили ему его худшие опасения, что из отмеренного ему приличиями часа, прошло ровно четыре минуты — с отполированной крышки, закрывшей слишком правдолюбивый циферблат, на него посмотрел человек с недовольно пожатыми губами, которые будто бы никогда и не растягивала фальшивая доброжелательность. «Ничего, ничего, скоро этому наступит конец», — ободрил он себя, насильно топя свой слух в мерном шуме воды.
— Ирочка, они настоящие? — с безыскусной воодушевлённостью пропели в соседней комнате.
«Нет, это не может быть она. Откуда ей здесь быть? Нет, это не она. Мне показалось», — затараторил он как заклинание, заглядывая в дверной проём, но наваждение не схлынуло. Рядом с падчерицей Аркадия Ильича стояла вполоборота Кити во всё таком же глубоком трауре и ласково глядела на плававшие вокруг задумчивой нимфы с бездонным кувшином в руках водяные лилии. Ирочка заговорила о том, как эти цветы прислал друг её отчима, его ботанических изысканиях и хитром растворе, после которого цветы не вяли, а Кити легонько качала головой в такт её словам, изредка подымая к ней свои весёлые светлые глаза, и Серёже не верилось, что он видел её именно теперь. Эта встреча не походила на события последних недель, ему чудилось, что вышла какая-то ошибка, потому что это было слишком хорошо, чтобы быть правдой, и всё же она была здесь. Он так и остановился в дверях, ища в облике Кити доказательство того, что она только фантом, мираж, как его вечно молодая матушка, каждую ночь обыгрывавшая его в кошки-мышки.
Первой на оцепеневшего Серёжу, придерживавшегося двумя руками за дверной проём и как бы не смевшего войти к ним, внимание обратила Ирочка, Екатерина Александровна, видимо, была слишком привычна к тому, что племянник её сестры любовался ею, чтобы её подспудно взволновал его взгляд — так на руке не замечаешь кольцо, которое никогда не снимаешь.
— Сергей Алексеевич, — окликнула его падчерица Аркадия Ильича, жестом подзывая подойти к ним ближе. Кити повернулась к нему вслед за своей собеседницей и перед тем, как приветственно улыбнуться, посмотрела на него с выражением стылого удивления, будто она знала, что рано или поздно он появится и будет вот так издали наблюдать за ней, но только немножко обсчиталась с тем, когда же именно это произойдёт.
Ирочка принялась по всей форме их знакомить, когда к ним подошёл Серёжа, словно боявшийся проронить и слово, чтобы не прогнать принесшее сюда госпожу Лёвину колдовство, но Кити проворно отняла у неё эту привилегию и сама стала отрекомендовывать ей месье Каренина уже как своего родственника:
— Мы знакомы, Сергей Алексеевич племянник моей старшей сестры, — добродушно объяснила она.
— Ой, так вы кузен моего жениха! — воскликнула Ирочка.
— Нет-нет, —возразила ей Кити, поняв, что забыла уточнить слишком очевидный для неё факт, — у нас с вашей будущей свекровью Натальей Александровной есть ещё одна старшая сестра Дарья Александровна Облонская, а Сергей Алексеевич сын сестры её покойного мужа, князя Облонского.
— Ах, у вас такая большая семья, мне кажется, я никогда не разберусь в ней, — с детским кокетством заявила Ирочка, хотя, учитывая количество сводных и родных братьев и сестёр, а так же дядюшек, тётушек, бабушек и дедушек со стороны отчима, родного отца, матери и умершей жены Аркадия Ильича, хитросплетения в семье Щербацких ей точно были по зубам.
— Ничего-ничего, всех со временем выучите, — приободрила её Кити, уже глядя на Серёжу. — Здравствуйте, Сергей Алексеевич! Простите, мы с Ирочкой слишком увлеклись нашей генеалогией, — с игривым покаянием сказала она, поведя правой рукой в его сторону.
Произошло то, чего до сегодня не было ни разу — она протянула ему свою руку, она впервые протянула ему свою руку. «Она тоже рада видеть меня?» — прогарцевала догадка в его в мыслях, когда он подхватил её безвольно повисшую ладонь своей. Конечно, это могло быть и простой данью светскости, ведь в конце концов они впервые встречались на торжественном приёме, а не на обеде у Облонских, но Серёжа не хотел даже думать об этом. На лице Кити неясно поблёскивала, будто освящённая дымным светом луны, благосклонность к нему или, может, ко всему миру вовсе, от её запястья еле-еле пахло липой, а позади приятно звенел фонтан, оставивший несколько крохотных капель на его щеке — и ему на миг показалось, что где-то в другом мире Кити тоже любила его, а здесь он чем-то нравился ей после всех своих глупостей больше, чем в апреле, когда его поведение с ней близилось к безупречному. Он прижался к её холодным пальцам, почему-то решив, что губы у неё такие же ледяные.
Не прошло и секунды, как рука её дрогнула и она ревниво притянула её к себе. В том, как она нахмурила лоб, различалась обида, но она так молниеносно куда-то улетучилась, что Серёжа посчитал, что это была злая шутка его робости перед ней.
— Как ваши дела? — тем же тоном, которым она оправдывалась за то, что сперва растолковала Ирочке, кем он ей приходится, а уж потом обратилась к нему, поинтересовалась она.
Серёже хотелось выпалить, что их встреча единственное подаяние судьбы за время их разлуки, что он как человек в горящем доме, на которого минутой раньше или позже рухнет обуглившаяся балка, что он не может утешиться ни одной мечтой, потому что все они невозможны, но он только промямлил лживое:
— Превосходно.
Падчерица Аркадия Ильича, как невеста, была нарасхват, и ей просто было унизительно сегодня внимать чужой беседе, когда практически все хотели ей что-нибудь пожелать, посоветовать, благословить её выбор, потому она с чистой совестью оставила Кити в компании Серёжи, прихватив с собой остатки его храбрости. Хотя он и надеялся на то, что Ирочка ощутит себя лишней, всё же наедине с мадам Лёвиной ему было совсем неловко. Вдруг она всё же злится на него, но решила не уродовать помолвку племяннику и его невесте своей враждебностью к их гостю? Вдруг она притворяется, что рада ему, поступившись своей искренностью ради приличий?
— Я не знал, что вы в Петербурге, — вымолвил он, чтобы не молчать.
— Я тут всего третий день. Приехала навестить Митю и Сергея Ивановича вместе с Юлей. Ещё не успела увидеться с Алёшей. У него всё в порядке?
— Да. Вы на всю зиму в столице? — торопливо поинтересовался Серёжа, нагло отворотив их беседу от Облонских.
— Нет, я всего на две недели, — посуровела Кити, и как бы укоряя и его, и себя, добавила: — Мне не стоило приходить на этот вечер, но мне пришлось уступить просьбам моего племянника. Ему было бы совсем неуютно, если бы из нашей семьи никого не было, вот я и поддалась на его уговоры.
Произнеся это, она стала ещё строже, будто доводы, которые были вполне хороши в полумраке её собственных размышлений, стали ни на что не годными, вытащенные на чужой суд. Виновник её досады сознавал, что, внезапно повстречавшись с ней, слишком быстро вошёл в азарт и попытался ухватить отказавшуюся от него удачу за горло — впрочем он едва ли хотел, чтобы Кити стала свидетельницей его падения, потому получилось, что он абсолютно зря обидел её подозрениями в том, что она могла, когда со смерти её супруга не прошло и года, наслаждаться столичной жизнью, которую тот так презирал.
— Это очень мило с вашей стороны, несмотря на ваше горе и траур, откликнуться на приглашение племянника. Простите мне мою грубость, в последнее время мне остаётся только уповать на вашу снисходительность… То письмо… — начал он, посчитав, что если уж настала пора извиняться, то лучше извиниться за все свои промахи разом.
— Не надо об этом, пожалуйста, не будем. Я не сержусь на вас, правда, — торопливо перебила его госпожа Лёвина. — Расскажите лучше, где вы побывали за эти почти четыре месяца, что мы не виделись? Вы ведь всё время в разъездах по службе, — смягчилась она, великодушно спустив ему очередную бестактность.
— Не то чтобы постоянно, даже, скорее, редко. Есть такие, что в Петербурге появляются всего на пару дней, чтобы передать в министерство доклад и пресечь слухи о собственной кончине в обществе, а потом снова собираются в путь-дорогу, — быстро заговорил Серёжа, опасаясь не поспеть за своим помилованием, — а я всего раз отлучался в июле из Петербурга меньше чем на неделю.
— Ну, если вас вдруг пошлют в Тулу, сообщите, что вы будете в наших краях. Долли мне не простит, если узнает, что вы были у нас, а я ни разу не позвала вас на обед, — прощебетала Кити, по-птичьи завалив набок голову. — Впрочем, вряд ли вас отправят в такую глухомань.
— Отчего? Всё-таки губернский город, четыре года назад меня посылали с проверкой, — с жаром возразил ей Серёжа. — И мой сослуживец, Потрапов, прошлой осенью ездил, я хорошо запомнил, потому что он потом рассказывал, что его за глаза называли Сатрапов.
Сдерживаемый смех нарумянил Кити щёки, как лёгкий мороз, и Серёжа даже смутился её красоте, когда она, продолжая озорно хмыкать, подтвердила ему своё приглашение отобедать у неё.
— А ваши средние дети остались в вашем поместье с Агафьей Михайловной? — спросил он, заметив, что госпожа Лёвина не упоминала их, в отличие от старшего сына и младшей дочери.
— Нет, — чуть растерянно ответила она, — Сергей Иванович посоветовал мне отдать их в школу. Я подумываю о том, чтобы переехать поближе к Долли в Москву, чтобы мальчики могли ходить в гимназию и жить вместе со мной.
— Замечательная идея, — похвалил её план Серёжа, искренне считавший вслед за Алёшей, что Покровское плохо сказывается на душевном состоянии Екатерины Александровны после смерти её мужа, и ей гораздо лучше будет под крылом Долли вместе с сыновьями и Юлей. — За зиму вы бы как раз смогли подобрать хорошую квартиру, тем более, насколько мне известно, зимой в деревне никаких дел нет. Уверен, Облонские помогут вам.
— Нет, Сергей Алексеевич, я пока не решила окончательно, да и я не хочу надоедать Долли и детям. Если вы беспокоитесь о том, как я буду выдерживать длинные зимние вечера в деревне, где до ближайших соседей добираться добрых полтора часа, то я к этому привычная: мне не будет скучно с Юлей и Агафьей Михайловной, честно слово, — пообещала она, умилённая догадкой о том, что её поклонник хотел, чтобы она провела сезон в Петербурге, не только потому что рассчитывал на удовольствие часто видеться с ней.
— Вы счастливица, в холода многие хандрят, — вздохнул он не столько из-за всеобщей зимней меланхолии, сколько из-за того, что не представлял, как можно не затосковать в так быстро опустевшем за год доме.
— Просто зимой день слишком короткий получается, хотя я не люблю, и когда поздно темнеет в июне, мне не спится. Не знаю, как вы терпите белые ночи, мне бы всё время казалось, что я что-то упускаю, что нельзя ложиться спать, а надо о чём-нибудь думать, гулять по улице, кого-то искать, — чуть нараспев перечислила она, лукаво прищурившись.
— Поэтичным натурам остаётся вооружаться либо усталостью, либо очень плотными шторами, — с театральной задумчивостью изрёк Серёжа. — А вы не бывали летом в Петербурге?
— Нет, я была в Петербурге один раз, когда гостила у родителей Валерия почти двадцать лет назад, — медленно произнесла она, и от её интонации повеяло неким вопросом, — это был декабрь, по-моему. Я тогда была девушкой на выданье, потому экскурсии по городу были оттеснены на второй план ради балов, торжественных ужинов, так что я плохо рассмотрела город в тот раз.
— Вы не разочаровались?
— Напротив. Я провинциалка, вы же знаете, потому имею право всем восхищаться. Сергей Иванович возложил на себя обязанности моего чичероне (2), я поначалу думала, что ему это будет в тягость, но я стала замечать в нём что-то артистичное на склоне лет, и ему кажется, самому приятно просвещать нас с детьми. Кстати, он здесь, но я что-то потеряла их с Митей из виду. Я хотела вас представить… ну что ж, тогда позже, — обведя взглядом комнату и не обнаружив своих спутников, бойко заключила Екатерина Александровна.
Безусловно, чувства Серёжи к Кити не могли не обволакивать её лёгким туманом загадочности, дело было даже не в том, что он приписывал своей пассии какие-то недоступные ему добродетели — наоборот, он льстил себе тем, что почти полностью понимал её — тайна крылась в самой его слабости к ней: почему именно он полюбил именно её; но сегодня он попросту не поспевал за её настроением. То её одолевало веселье, то её оживлённость остужала странная строгость, то ему казалось, что она досадует на него, то он не сомневался в том, что она тоже самую капельку ждала свидания с ним, вот она воодушевилась и как будто была готова проговорить с ним до конца вечера — и вдруг так внезапно исчезла в толпе безликих гостей Аркадия Ильича. «Но ведь она пообещала, что найдёт меня вновь, чтобы познакомить со своим деверем и сыном», — успокоил он себя, не сумев выбрать, основываться ли в своих прогнозах на её интонации, поспешному уходе или улыбке, и доверившись просто её словам. Сначала он хотел, не сходя с места, ждать её у фонтана, рассчитывая на то, что она вот-вот вернётся, но всё же его преданность ей не стоило демонстрировать так открыто, хотя бы чтобы не скомпрометировать и не смутить саму Екатерину Александровну.
Впервые с тех пор, как он узнал о том, насколько близко к нему подобрался месье Вронский, Серёжа позволял себе строить хоть какие-то планы: возможные просьбы Кознышева наведаться в его дом в ближайшие дни и сам этот визит уже оставили ожог на действительности, и он думал об этом приглашении не без тревоги, но как о чём-то уже свершившемся. Его мечтаниям было тесно в никак не касающихся его чудесной встречи с Кити беседах, хотя он надеялся, что его радость вернёт ему человеколюбие, но всё её влияние сводилось лишь к тому, что его прежнее постыдное отвращение к присутствовавшим сменилось скукой. Между тем он ввязывался в уже четвёртый ненужный разговор, но никто его не искал. Отсчитанный ему воспитанием час, на который он заставил себя остаться, давно уж истёк, но он не терял надежды: в конце концов какая-то болтливая тётушка могла поработить госпожу Лёвину воспоминаниями о детстве невесты, кому-нибудь могло сделаться дурно в этой духоте, племянница хозяйки могла перемазать лиф платья пирожным — сколько мелочей её могло задержать, тем более, ведь она не клялась немедленно познакомить его со своими спутниками! Перебирая все эти обстоятельства, он вдруг обнаружил себя описывающим очередной круг по комнате: столь странный маршрут для прогулки выдавал его переживания, и потому как у него не осталось ни малейшего желания вступать с кем-либо в объяснения, он замер в углу рядом с каким-то мальчишкой. Сосед Каренина несколько раз как бы примерялся к нему и расправлял свои чуть сутулые плечи — видимо, ему кто-то подсказал, что с такой осанкой он выглядел солидней — но так ничего и не вымолвил.
На помощь несмелому юноше пришла с диким визгом мчавшаяся куда-то маленькая собачка — та самая, что чинно сидела на коленях своей клевавшей носом хозяйки и с осуждением смотрела на сновавших туда-сюда людей.
— Боже мой, хорошо хоть, дамы не берут с собой на приёмы борзых или гончих! — раздражённо цокнул он языком, покосившись на погоню за взбунтовавшейся собакой.
— Да уж, — вяло согласился с ним Серёжа, — но это писклявое создание всё равно, верно, считает себя борзой или гончей, хотя человек зачем-то не первый век пытается превратить собаку в кошку.
— И такую не поставишь охранять дом, не возьмёшь на охоту, даже не побегаешь с ней. Потешаться и жалеть её только можно, — сказал мальчик, пытаясь не выдать, насколько большим для него было облегчением, что ему что-то ответили.
— Мне один мой знакомый однажды сказал, что за то дорожит своим волкодавом, что тот может его при желании загрызть, но не делает этого. Уж очень его тешила верность живого существа, которое было сильнее его, — прибавил Каренин из одного лишь уважения к особенной ранимости чувства собственного достоинства, присущей возрасту его собеседника. Теперь-то, когда за ним числилось уже две реплики, этот мальчик уже не будет изнемогать от грубого пренебрежения к своей персоне, за сим Серёжа считал свой моральный долг выполненным и не собирался дальше нянчиться с ним, но то, как этот юноша представился, переменило его намеренья.
— Дмитрий Константинович Лёвин, — назвался он.
«Это же её Митя!» — осенило Серёжу, который мгновенно начал отрекомендовываться сыну Екатерины Александровны и трясти его ладонь. Как только выяснилось, что стоявший перед ним господин был старшим сыном Кити, Дмитрий Константинович как по мановению поумнел и похорошел, и Серёже уже сделалось приятно, что он решил понадоедать ему, а не какому-либо другому мужчине.
— А ваша матушка как раз хотела нас познакомить, — торжественно объявил он.
— Позабыла, наверное. Вон она, рядом с невестой, — чуть привстав на носочки, хотя он и без того был достаточно высоким, показал на дверной проём Митя, где рядом с Ирочкой промелькнули, будто отбрасываемая ею тень, траурные одежды мадам Лёвиной.
— Ваша матушка, кажется, подружилась с ней, — заметил Серёжа.
— Их смело можно считать ровесницами: матушка семнадцать лет прожила чужим умом, и теперь ей снова нету и двадцати, — с наигранной небрежностью проронил Митя.
— Я вас не вполне понимаю, — тихо перебил его опешивший Серёжа. — Разве вы тут не для того, чтобы поладить с роднёй вашей будущей родственницы и с ней самой?
— Безусловно, — подтвердил Митя и, не почувствовав в вопросе месье Каренина растерянного возмущения, бросился защищать свои рассуждения конкретными примерами: — Но, честное слово, маменька просто впадает в детство. Радуется всякой ерунде, всё у неё прелесть, всё изумительно. Вчера купила моей младшей сестре куклу и так довольна была, сама ею любовалась, а ещё в библиотеке у Сергея Ивановича увидала электрическую лампу, и давай её то гасить, то зажигать — право, еnfant terrible(3).
«Уж если кто и заслужил это звание, то только вы, маленький позёр», — хотел столь резко остудить пыл его критики Серёжа, но его мысли вцепились в историю о кознышевской библиотеке, и он припомнил сцену с ним и Кити, когда Облонские уехали обедать к кому-то, и он окатил её водой из вазы с незабудками, чтобы потушить её рукав, а потом начал нести какой-то вздор об электричестве — ах, воскрес ли в её памяти хоть на мгновение его образ, когда она крутила колёсико на этой несчастной лампе?
— Месье Лёвин, что вы делаете? — с недоумением осведомился он, как бы ощущая себя не в праве бранить этого юнца или кого-либо ещё, чтобы не осквернить те грёзы, которым он на миг сдался в плен. — Мы говорим с вами меньше десяти минут, но вы находите допустимым для себя обсуждать в подобном тоне вашу мать. Вы, смею предположить, претендуете на то, чтобы составлять выгодной контраст с Екатериной Александровной, хотя вы не нашли более удачной темы для светского разговора, чем критика вашей семьи. Ваши претензии не красят вас, а не вашу мать. Даже если бы она и впрямь неправильно вела себя, зачем ругать её постороннему? Зачем вы её очерняете перед мной, тем более, её единственный промах — это то, что она ведёт себя непосредственно, а не пытается изобразить снобскую скуку, дескать, она так пресыщена жизнью, что её уже ничем нельзя заинтересовать. Вам что не было любопытно портретировать светильник в библиотеке дяди, когда вы впервые его увидели? А кукла? Вы ведь сами сказали, что ваша мать выбрала её для вашей сестры — почему же ей не должен нравиться подарок для собственной дочери? Да пускай и безотносительно вашей сестры залюбовалась она куклой, я тогда завидую ей, что её может порадовать такой простой предмет, как красивая фарфоровая игрушка.
Докончив свою тираду, он фыркнул и уставился куда-то на свисавшие с оконных карнизов прозрачные воланы, чтобы не прибавить что-нибудь нелестное о Мите, когда он и без того был полностью спешен и обезоружен столь неожиданным для него разворотом беседы. Сын Кити на самом деле не думал о ней и половины того, что он успел произнести, просто он сразу принял отрешённость на лице Серёжи за признак тонкого ума, и ещё до того, как тот успел сказать хоть что-то, Митей было решено ежели не покорить этот ум, то хотя бы произвести должное впечатление, и более удачного средства, чтобы продемонстрировать независимость своих суждений, чем невозмутимо раскрыть недостатки своей матери, он не отыскал.
— Вы не думайте, я маму очень люблю, — начал оправдываться он. — И я рад, когда ей весело, а то больно на неё смотреть бывает…
— Надеюсь, вы на самом деле не столь требовательны к своей матушке и говорите мне это искренне, а не для того, чтобы мне понравиться, — спокойней проворчал Серёжа, вновь поглядев на пристыженного Митю.
— Что вы, хотя я жалею о том, что упустил такой шанс, — печально констатировал юный месье Лёвин.
— Нам с вами детей не крестить, Дмитрий Константинович, но всё же хорошо, что вам не попался более благодарный слушатель. Знаете ли, есть много охотников до подробностей чужой семейной жизни, а слишком откровенные люди просто золотая жила для таких сплетников, — уже почти без укора предупредил его Серёжа. — Иногда, конечно, хочется кому-то излить душу, но для этого существуют близкие друзья или хотя бы просто надёжные люди.
Мите хотелось хотя бы пробормотать что-то о том, что он считал обвинения месье Каренина справедливыми, но тут к ним стала пробиваться его матушка, которую он выбрал как жертву своей щегольской жёлчности, и желание спрятаться куда-то от неё и Сергея Алексеевича перевесило желание доказывать ему свою порядочность.
— О, я вижу, вас уже не нужно знакомить, вы и без меня управились, — одобрительно резюмировала Кити. — Впрочем, — остановив свои блестящие глаза на Серёже и в упор глядя на него, будто пытаясь оставить у него на лбу отметину, вроде той, что оставляют ногтем в книге, чтобы не потерять какой-то фрагмент, засмеялась, — это взрослым нужны длинные расшаркивания, церемонии, а мальчишкам, как вам, это всё ни к чему.
Мальчишкам. Вынесенный ею в этом простом безобидном слове приговор не сразу достиг разума Серёжи, для которого эта фраза и была произнесена. Он ужаснулся раньше, чем понял смысл сказанного.
Что-то промямливший про угощения Митя стал зазывать свою матушку в другую комнату, пытаясь такой заботливой галантностью унять роптавшую против него совесть, она взяла его под локоть, как своего кавалера, и ещё раз посмотрела на Серёжу, захлёбывавшегося немым вопросом, будто надсадным непрекращающимся кашлем, в самом ли деле она так сказала или он сошёл с ума. «Да, рассудок вам не изменил, я так сказала, и я знаю, что именно я сказала», — читалось на дне её невозмутимых глаз.
«Мальчишка, так я для неё мальчишка, почти как её сын, только старше немного. Я младше её на десять с половиной лет, и для неё всё этим сказано, не имеет значения, если ей исполнится сто лет, а мне восемьдесят девять, она всё равно будут обращаться со мной, как с влюблённым школяром. Неужели всё из-за этого идиотского письма?» — подумал он, часто заморгав, будто пытаясь так очистить своё зрение от ещё стоявшего перед ним образа Кити. Не нравиться ей тем, что он скучен, не нравиться ей своим рыбьим характером, не нравиться ей своими впалыми щеками или слишком вытянутой фигурой, не нравиться ей своими занятиями — всё это было бы обидно, но не нравиться ей своим возрастом было просто унизительно. Что могло быть хуже этого добродушного презрения?
С Кознышевым или без него она больше не подходила к нему, хотя его разбитый сегодняшним открытием ум не мог удержать ни одной мысли, ни одного намеренья и ещё долго не выпускал его из дома Аркадия Ильича. Несколько раз его простреливали её жалобные взгляды, и тогда он надеялся на то, что вечер ещё не окончен, и точка не поставлена, но попрощался с ним в итоге только Митя, спросивший его, не нужно ли ему извинится перед матушкой.
— Но я правда искренне раскаиваюсь, зачем же из этого делать тайну? Я вообще не умею хранить своих секретов да и не люблю их, — посетовал он на свою правдивость, когда месье Каренин велел ему не подымать эту тему.
Уже захмелевший от своей печали, Серёжа почти уколол его предложением сперва дать матери полистать амурные письма от Оли, а уж потом извиняться пред ней за свои нападки, но вовремя прикусил язык. «Ну и зачем мне задирать этого Митю? Меня ведь уже поставили на место, и теперь мне известно, что я такой же влюблённый мальчишка, как он, только что Митя, пожалуй, поудачливей меня в любовных делах».
— Дмитрий Константинович, вам так легче будет, если вы попросите прощения, а вот ваша мама огорчится, хотя вас, наверняка, простит. Просто впредь будьте к ней добрее, — посоветовал он юному Лёвину, прикрыв веки в знак того, что расспрашивать его дальше не стоит.
— А всё же жаль, что я не смогу вас похвалить маменьке, не выдав всего. Несправедливо, что она не узнает, как вы её защищали, — скривился Митя.
— Это ни к чему, — уныло процедил Серёжа, сделав вывод, что Кити он будет неприятен и смешон в амплуа её заступника.
— Я начинаю вас бояться, вы ещё и сама скромность, — усмехнулся Митя, — хотя мне говорили, что вы состоите из одних достоинств.
— Кто говорил? — всполошился Серёжа, ждавший, что он непременно назовёт свою мать, а не кого-то из многочисленного семейства Облонских.
— Оля, младшая дочь тёти Долли. Её расположение нужно заслужить, она строгая, но я тем больше привык доверять её суждениям, — пожалуй, по мечтательному выражению лица и странной мягкости голоса, с которым было произнесено имя Оли, будто оно требовало к себе какой-то особенной бережности, любому собеседнику Мити, хоть немного обременённому жизненным опытом, стало бы очевидно, что он питает не совсем родственные чувства к своей двоюродной сестре.
Если бы Серёже вновь пришлось обсуждать роман Мити и Оли с помогавшим им переписываться Алёшей Облонским, вряд ли бы он смолчал об их близком родстве, недовольстве родни, возможности новой ссоры между их матерями и других проблемах, которые сулил этот союз, но что-то в тоне Мити подкупило его, и он сказал:
— Я хуже вас знаю Облонских, но соглашусь с тем, что на Ольгу можно положиться. Мне кажется, её мужу с ней очень повезёт.
Отвешивать комплименты вкусу Мити было некому, кроме родного брата Оли, потому этой похвалой месье Каренин окончательно его обворожил. Верно, если бы Серёжа не принялся желать ему хорошей дороги, Митя бы не удержался и посвятил его в свой план жениться на кузине после окончания университета: он был в том возрасте, когда он уже мог обходиться без благословения взрослых и даже делать им что-то наперекор, но насколько же ему было спокойней на душе, если кто-нибудь, кого он сам уважал, одобрял его поступки. «Ну хоть этот мальчик останется доволен сегодняшним приёмом, его матери встреча со мной точно испортила всё удовольствие, а мне и вовсе хочется забыть, что я был на этой глупой помолвке», — ещё раз пожав на прощание руку Мите, которого словно награждали всеми существующими орденами, так сконфуженно он сиял, решил Серёжа.
Воротившись домой от Аркадия Ильича, он ещё долго не переодевался в домашнее, заставляя сонного Афанасия ждать, когда он наконец изволит лечь спать, будто костюм мог ему помочь разобраться в том, зачем Кити понадобилось оборачиваться сегодня таким хамелеоном и поначалу с ним любезничать, а потом столь усердно сторониться его. Что же, она просто пыталась быть снисходительной к нему, как к ребёнку, но даже её доброты не хватило, чтобы скрыть её презрение к нему? Неужели он настолько ей гадок?
На поверхности его мыслей зарябил, как по водной глади, похожий упрёк Ани за его лицемерную братскую нежность. «Как это всё нелепо… она думала, что я её люблю, пока я сам сомневался в этом, а теперь, когда я уверен в этом больше, чем в том, что я сейчас нахожусь в особняке своего отца, она считает, что ненавистна мне», — подытожил он краткую историю их отношений. Как было бы славно, если бы Ани спустилась встречать его, когда он приехал от Аркадия Ильича, может, он бы и не отважился пожаловаться ей на свои сердечные раны, но боль бы от них притупилась в её присутствии, осипла бы от её ласковых расспросов, как боль от настоящей раны после склянки той дряни, что для него купила Наташа.
Морфин он боялся принимать так же, как он боялся пропустить десяток-другой бокалов с князем Облонским или спускать свои сбережения на кутежи. Ему казалось, будто у него уже не хватит сил когда-либо протрезветь, что он слишком слаб для того, чтобы не опуститься на самое дно, если его туда потянут: он не сможет просто утолять боли в плече морфином — он однажды случайно или нарочно отравится ним, он не сумеет просто пить со своим двоюродным прадедом — он сопьётся раньше, чем успеет получить наследство, он не сможет просто развлечься, как развлекалось большинство его ровесников чаще или реже в зависимости от строгости нравов — он уже никогда не будет ночевать дома. Действовало ли средство, в котором, как поклялся аптекарь, не было и капли морфина, понять было трудно: боль притуплялась, но Серёжа подозревал, что это просто естественный ход вещей, и его рана понемногу заживала и потому беспокоила его чуть меньше.
Головная боль, теперь почти постоянная его компаньонка, и озноб загнали его в постель, но сон всё равно не шёл ему. Он вспоминал мадам Лёвину и всю ту причудливую палитру взглядов, которые она на него бросала, и убеждал себя, что иного исхода и не могло быть. «А чего ты хотел, болван? Стать в доме её деверя таким же частым гостем, как у Дарьи Александровны? Рассуждать с Кознышевым о политике, конце века и смене поколений? Зубрить вместе с её сыном мнемонические эпиграммами про киевских князей, которые помогали тебе не путать всех Святославов, Изяславов и Мстиславов на экзамене? Играть с её дочкой в прятки и закармливать её любимыми конфетами Ани? И главное: всё это под градом умилённых взоров Кити, которую ты бы однажды повёл прогуляться по Летнему саду? Ты хотел прятаться в семействе Лёвиных от неизбежного краха, чтобы однажды послать записку с извинениями, что я не могу посетить их, потому что утром я стреляюсь с Вронским?» — со злобой перечислил он, никак не согреваясь под натянутым до самого носа одеялом.
Жизнь снова поиздевалась над ним, разорвав его драгоценную грёзу о Кити на маленькие лоскутки и скроив из них кошмарный сон. Он чувствовал себя как измученный жаждой, которому в хрустальный кубок налили керосину вместо воды, но всё же это горькое разочарование прояснило ему всё. Ясность вообще теперь была единственным украшением его существования, раньше он терзался, мучился сомнениями, но сейчас их не осталось, и в том заключалась своеобразная прелесть, какая бывает на картине, если художник уж очень талантливо и правдоподобно запечатлел что-то безобразное. Он точно знал, что не осуждает мать за её адюльтер, и что её измена даже, пожалуй, была вполне естественной, и вся её беда крылась лишь в том, что она подарила себя этому мерзавцу Вронскому, а не кому-нибудь другому — старшему Маеву, будь он не женат, или Василию Лукичу; он знал, что его отец тщеславный лицемер, знал, что Вронский подлец, знал, что Кити предпочла бы никогда не сталкиваться с ним, знал, что любит Ани, но она навсегда для него потеряна — всё это было для него такой же прописной и очевидной истиной, как то, что он простудился, когда промок под дождём по дороге от Цвилиных.
Развязки он ожидал каждый день, куда бы он ни направлялся, он преданно верил в то, что встретит там Вронского. Будет большой скандал, но всё наконец решится, и это будет к лучшему, уж слишком ему надоело, что его жизнь, доселе как-то плетущаяся, вдруг полностью остановилась, и ему будто приходилось сечь её, тянуть вперёд и трясти за уздцы, как уставшую клячу, которая больше не в состоянии ступить и шагу. Ему смешно было себе в этом признаваться, но он не заперся у себя дома и продолжал выходить в свет, только потому что надеялся услышать новости или встретить собственной персоной любовника своей матери, будто он до умопомрачения был влюблён в него. Каждый раз он в нетерпении осматривал толпу, и каждый раз, когда он обнаруживал в ней сорокалетнего темноволосого мужчину, у него перехватывало дыхание, и ему думалось, что через мгновение с него снимут эти оковы ожидания и он станет свободен, но Вронский так и не явил себя столичному бомонду и своему полуодержимому пасынку.
Походы в театр были Серёже особенно неприятны: ещё до ссоры с Ани и известия о том, что её отец жив, он, подстрекаемый своей вдохновенной иллюзией о том, что жизнь его начинается вновь, выкупил одну дорогую ложу в качестве подарка для сестры, и теперь, ютясь в партере, он чувствовал, будто на него кто-то вопросительно смотрел из этой сиротливо-пустой ложи. В его воображении в этом несчастном золочённом ящике его семью должны были помазать на не омрачённое кривотолками и стыдом бесхитростное счастье, он должен был сидеть там рядом с Ани и с высокомерием триумфатора оглядывать зрительный зал, он должен был победить там их всех, он бы не дрогнул и приводил сестру слушать оперу столько раз, сколько бы она пожелала, и однажды весь это титулованный сброд замолк бы и смирился с тем, что их злые языки сточились о его храбрость, но эта величественная картина ссохлась до лежавшего в его кабинете абонемента на все спектакли до конца зимы.
Но всё же, если Вронский обладал хоть каплей расчётливости, то ожить для света он должен был именно в театре: кое-где уже вспыхивали большие балы, но город ещё не был охвачен пожаром светского сезона, и большинство предпочитали виться в своих маленьких кружках, потому самое грозное столпотворение можно было застать именно в театре, к тому же для этого требовался лишь билет — потому Серёжа рассудил, что в те дни, когда в театр идут все, там должен быть и он. Поистине он случайно сделался большим театралом и даже смог бы изумить ценителей оперного искусства тем, что различал, когда какой певец или певица были не в голосе, сегодня, например, он замечал, что герцог-тенор(4) не взобрался на самые высокие ноты с той же лёгкостью, что в прошлые четыре раза, но едва ли он был расположен к подобным изящным беседам да и к любым другим беседам. Благо, Роман Львович, сидевший двумя рядами дальше от сцены, был человеком ненавязчивым, а два его соседа были полностью поглощены друг другом, потому в третьем участнике разговора не нуждались. Когда в середине второго акта на сцену выскочил шут, заведший под издёвки хора придворных свой свирепый напев, Каренин пообещал себе, что во время поклонов, он уже будет дома. Муштровать свои мысли было бесполезно, они расплывались, как горсть брошенного в озеро песка, смешиваясь вместе с музыкой и шёпотом двух приятелей по левую руку от него.
— Такой дряхленький, щупленький, с бородкой, ну он рядом с Вронским весь антракт крутился, — сказал один другому на ухо.
«Он правда произнёс это имя? Неужели он тут?» — спросил себя Серёжа. Его соседи болтали ещё о каком-то крёстном, обер-егермейстере, и снова ненавистная фамилия вонзилась его слух.
— Вронский? Он здесь? Где? — завопил Серёжа, потянувшись к ним.
— В девятой ложе, — неразборчиво ответил его сосед, не ожидавший, что этот истукан рядом с ним столь внезапно очнётся.
«Наконец-то! Наконец-то! — обратно откидываясь в своём кресле, подумал Серёжа. Ему вдруг стало легко на душе, будто чей-то невидимый кулак, стискивающий её, разжался, и он снова ощутил, что в нём ещё есть силы, что по жилам у него течёт кровь, а не грязная вода. — Что же я медлю? В бой!»
Он помчался сквозь партер, подгоняемый безумным свистом оркестра, как хлыстом, зрительские ряды и ошарашенные лица таяли перед его глазами, плавясь от будто пылавшего выхода в коридор. Пробил час — он выдержал, дальше будет что-угодно, любая бойня, любое бесчинство, любое ненастье, но ожидание уже не будет тянуть из него жилы. Взмыв вверх по пустой лестнице, он яростно защипал свои пальцы на левой кисти, словно пытаясь оторвать их, пока у него в руке не осталась лайковая перчатка. Цифры на дверях не желали складываться в номер, как он не вглядывался в них — его вообще удивляло, что он вынужден был искать любовника своей матери, когда в его воображении это уже осталось позади, когда перед ним уже стоял отвлечённый от надрывной тирады герцогского шута вторжением в свою ложу Вронский.
— Меня зовут Сергей Каренин, — уже произносил он про себя, представляя, как он протягивает Вронскому свою перчатку, — если моё имя вам что-то говорит, я полагаю, мне нет надобности объяснять причину моих притязаний. Вы возьмёте мою перчатку или мне бросить её вам в лицо?
Нет, нет, пусть знает!
— Я не хочу только, чтобы вы считали, будто я вызываю вас, потому что мой отец превратился в посмешище после того, как вы соблазнили мою матушку, по-моему, роль юродивого агнца ему по нраву, я вызываю вас и не потому, что отчасти виню в том, что я ребёнком оказался разлучён со своей матерью, я бы мог это простить: но я не прощаю вам то, что вы не уберегли её, и я не прощаю вам погибель своей сестры, — да, вот так он и скажет и спросит адрес, по которому он завтра же пошлёт Михаила.
На двери блеснула надпись «Ложа № 9». Тёмный коридор забурлил, в голове у него затуманилось, и нетерпеливый гнев толкнул его вперёд. Он распахнул дверь, до боли в суставах сдавливая свою перчатку, словно стараясь задушить её — к нему обернулись Варвара Евгеньевна вместе с двумя дочками и стоявший позади них Ваня Вронский. Он силился узнать в графине или её детях своего врага, судорожно шаря глазами по их растерянным лицам. На сцене застонали — его здесь не было, его опять здесь не было.
— Добрый вечер, Сергей Алексеевич, — с пугливой приветливостью поздоровалась с ним Варвара Евгеньевна.
Он ничего не ответил, пожираемый отсутствием Вронского, он позабыл, что должен был что-то ответить.
— Из партера совсем невидно декорации, окажите нам честь, составьте нам компанию, — обратилась к нему черноволосая девушка, чьего имени он теперь не помнил.
— Да-да, присаживайтесь, нам будет приятно, — поддержала как бы подхватившую этот конфуз на руки своим предложением дочь графиня Вронская.
— Спасибо, — просипел Серёжа, опустившись в кресло рядом с побледневшей графиней. Его кололи со всех сторон настороженные взгляды зрителей с той стороны зала и Вронских, сбившихся вместе, как птенцы в гнезде, но он не замечал их на себе. Единственное, что он чувствовал так это то, что он бы рисковал упасть без сознания, если бы отказался от любезно предложенного ему стула.
Так они обсуждали этого желторотика Ваню, а не его дядю? Так он поторопился снять с себя эти колодки? Так он рано ожил? Всё было зря… его темница не пала, и он снова оказался в этой затхлой камере, куда не просачивался даже слабый сквозняк — гонец просторов, скрывающихся за холодными толстыми стенами. И сколько ему ещё так мучиться? Отчего этот гадкий человек бездействует? Неужели Вронский догадался, что это томление было хуже любой бури, и потому всё ждёт и ждёт, чтобы нанести удар, когда он окончательно обессилит? Это жестокость сделала его хитрым или он всегда был таким изворотливым? Как бы то ни было, пытал он его отменно, будто бы и не марая руки, и мстил ему с поистине утончённой жестокостью, да вот только за что?
— А что это он поёт? Pieta (5) это ведь оплакивание на итальянском, правда? — поинтересовался Ваня, отбиваясь от неловкости этим невинным вопросом о либретто.
— Да, — дрожащим голосом согласилась с ним сестра, осторожно отталкивая его подальше от месье Каренина, опасно поигрывавшего своей перчаткой.
— Пощадите, господа, пощадите, — горько сказал Серёжа, и Вронские так и не поняли до конца, перевёл он для них эту фразу или эта мольба была его собственными словами. — Варвара Евгеньевна, — вдруг чуть оживившись, обратился он к старавшейся сосредоточиться на опере графине Вронской, учуяв, что она вполне отдаёт себе отчёт в том, что он не просто ошибся номером ложи, разрушив их семейную идиллию, — мы не могли бы поговорить наедине?
Она послушно кивнула и медленно встала вместе со своими юбками, зашумевшими, будто подползающая к берегу морская пена. Ей было страшно, и ещё страшнее было двум её дочерям и сыну, когда она осторожно встряхнула указательным пальцем в знак того, чтобы они не вмешивались в их разговор с Серёжей, пожалуй, обрекавшего их втроём на те же пытки дурными предчувствиями и неизвестностью, которыми так искусно сводил его с ума их родной дядя. Старшая дочь Варвары Евгеньевны пожаловалась на то, что ей дурно, но брат и сестра только шикнули на неё, стараясь разобрать через приоткрытую дверь, которой Серёжа громко хлопнул, но не закрыл, что обсуждала их мать с этим лунатиком.
— Мне, право, неприятно впутывать вас в это дело, — признался он, поднеся пальцы к боязливо вздрагивающему огоньку на толстой свечке, освещавшей аванложу(6), — вы женщина в конце концов, и вы ни в чём не виноваты, но мне больше не к кому обратиться. Вы знаете, что брат вашего мужа в Петергофе, не так ли?
— Да, месье Каренин, мне это известно, — не стала отпираться Варвара Евгеньевне, зачем-то прижав обе ладони к ключице и шее, будто пытаясь спрятать так своё колье.
— Тогда передайте ему, что я так больше не могу, — прошептал Серёжа, — это бесчеловечно, это людоедство... Пусть делает всё, что хочет, я унижаюсь до просьбы, пусть появляется в свете, пусть топчет мою жизнь, только побыстрее, я измучился. Прошу вас, передайте ему это. Я смею на вас рассчитывать? Вы скажете это ему? Вы скажете?
И как Варваре Евгеньевне ни хотелось разузнать, что в поведении её деверя повергало в такой ужас сына его возлюбленной, и, быть может, попытаться успокоить Серёжу, которого ей было искренне жаль, как всякого, у кого затмевается рассудок, какое-то инстинктивное здравомыслие приказывало ей поскорее отделаться от Каренина, потому она только побожилась передать Алексею Кирилловичу его просьбу слово в слово.
— Спасибо, — глухо поблагодарил он, хотя признательности к графине Вронский, ровно как и неловкости перед ней и её детьми, он не испытывал. Эти благородные чувства просто не могли пробиться в его душе сквозь задубевшее, глухое отчаяние.
Очутившись в коридоре, он бесцельно побрёл вперёд, не желая ни с кем сталкиваться. Ему казалось, всякий будет глумиться над его унижением, тем более, он и сам себе представлялся жалким: каким гордым он летел в ложу Вронских, чтобы наконец поквитаться с любовником матушки, и каким смирным и поникшим он должен был приползти обратно в партер… Вронский, наверное, тоже позлорадствует, когда невестка перескажет ему события этого вечера — ну и пусть давиться смехом! — неважно, может, хоть его желание позубоскалить приблизит их встречу.
Выучивший, как звучит окончания каждого акта каждой оперы из репертуара театра, буфетчик уже разливал шампанское. Серёжа, схватив один из бокалов, прижал его к гудевшему лбу, а потом разом осушил. Гадкая сладость присохла к его горлу, и он потянулся за ещё одним бокалом, и потом ещё одним, будто уверенный в том, что где-то шампанское будет кислым, как рассол, только нужно найти, где именно. На пятом бокале буфетчик незаметно для Серёжи состроил зевавшему у лестницы капельдинеру мину, означавшую, что ему не слишком-то нравится этот безъязыкий месье.
— Если вам хочется нахлестаться после этой жуткой сцены с бедными Вронскими, то я вполне понимаю ваше желание, но здесь не место, — с несвойственной его тону суровостью процедил неизвестно откуда появившийся Роман Львович, поспешно ведя Серёжу на первый этаж под приглушённые рокот аплодисментов, доносившихся из зрительского зала.
— Мне больше хочется провалиться сквозь землю, — поправил его Каренин, чуть спотыкаясь на тёмных ступенях.
1) Николай Карлович Гирс (1820-1895) занимал на момент описываемых событий занимал пост министра иностранных дел, а Александр Иванович Нелидов (1835—1910) был послом в Стамбуле. Два влиятельных дипломата не сходились во мнениях относительно того, на кого в Европе делать ставку как на союзника: Гирс выступал за сохранение "Союза трёх императоров", то есть дружбу с Германией и Австро-Венгрией, а Нелидов поддерживал идею сближения с Францией.
2) Чичероне — проводник, дающий туристам справку о достопримечательностях, устаревшее название экскурсовода, гида.
3) С французского: ужасный, несносный ребёнок.
4) Здесь и дальше имеется ввиду опера Джузеппе Верди "Риголетто" (создана в 1850-1851 году) по мотивам пьесы Виктора Гюго "Король забавляется". Сюжет оперы повествует о трагической истории шута неназванного итальянского герцога (в пьесе Гюго прямо указывался король Франции Франциск I, но строгая цензура периода Июльской монархии запретила столь нелестное изображение короля на сцене) по имени Риголетто: он в тайне ненавидит своего господина и его придворных, но вынужден пресмыкаться перед ними, после того же, как герцог обесчещивает дочь Риголетто Джильду, он, доселе даже потворствовавший своим распущенным покровителям, решается отомстить, наняв убийцу, который должен зарезать герцога, но по стечению невероятных совпадений, нередко встречающихся в оперном жанре, вместо развратного герцога гибнет Джильда, пожертвовавшая собой ради своего возлюбленного.
5) У многих читателей, как и у Вани, слово pietà может ассоциироваться с изображением библейского сюжета оплакивания Христа Девой Марией, в арии же Риголетто во втором действии есть фраза "pietà, Signori", что переводится как "пощадите, господа" или "пожалейте, господа". В итальянском pietà и однокоренные с ним слова вообще связаны с темой сочувствия, жалости и меняют свой смысловой окрас в зависимости от контекста.
6) Аванложа (она же салон бенуара) — комната между входом в отдельную театральную ложу и коридором, где могли находиться диваны, небольшие столы, иногда в аванложе могли даже ужинать. Салон бенуара часто отождествлялся с некой интимностью, так как это помещение было скрыто от посторонних глаз, в отличие от зрительских лож и партера: этот момент частично обыгран в экранизации «Анны Карениной» 1967-ого года, в первой серии Анна и Вронский объясняются в аванложе Бетси Тверской.
Ещё глядя в опустевшей аванложе на трепетавшие в отблеске свечи тени, среди которых будто до сих пор мелькал силуэт младшего Каренина, Варя захотела немедленно пожаловаться своему деверю на это вторжение. Все действия Серёжи в конце концов были обращены именно на него, и тем скорее она жаждала перепоручить ему безумие его пасынка, будто пересказав Алексею сегодняшнюю сцену, она избавлялась от какого-то опасного предмета, который ей пока приходилось носить с собой. Сразу же после оперы ей не позволил исполнить свой долг посыльной, во-первых, страх разнервировать своих домашних — что могли бы вообразить себе её дети, если бы она бросилась в столь поздний час в Петергоф? — а во-вторых, риск остаться заикой после ночного вояжа по безлюдным дорогам. Утром же, когда причин откладывать свою поездку не осталось, она вдруг задумалась над тем, что и как будет говорить: от её посольства зависело слишком многое, а она толком и не могла вспомнить, что случилось, кроме того, что в первый раз, когда она сняла полутраур по мужу, чтобы отомстить ему своей обольстительностью за измену, она даже несколько мгновений опасалась за свою жизнь. Своей памяти Варя не доверяла, словно она уже много раз солгала ей, так как она не до конца понимала смысл произошедшего. Что Серёжа имел ввиду, прося её деверя о милосердии? Разве Алексей строил против него какие-то козни? Увы, столь кропотливый подбор точных выражений, пускай и оправданный тем, насколько опасно было где-то сгустить краски, оттягивал момент объяснения, и Варя практически заставила себя отправиться на следующий день в Петергоф, пока сомнения не испещрили её решимость полностью.
Вронский не дал начать ей первой: он спешил поделиться с ней своими новостями. Внезапная благосклонность Алексея Александровича к своему бывшему сопернику, его последняя воля относительно дальнейшей судьбы дочери, доказательства склонности Ани к своему настоящему отцу, кажется, радовали Варю больше её чем-то озабоченного деверя, но хотя в его семейных делах как бы распогодилось, миролюбивое настроение старшего Каренина в корне не соответствовало состоянию его сына, что запутало её ещё больше. В итоге Варя живописала позавчерашний инцидент не столько потому, что ощущала себя обязанной донести просьбу Серёжи до адресата, сколько потому, что ждала объяснений и трактовок Вронского.
— Помню, твоя матушка сказала как-то, что все Облонские сумасшедшие, я тогда с ней поспорила, а она ответила, что я могла бы хоть раз промолчать, потому как все и без того знают, что у меня вместо сердца пряник, а в голове крем-брюле, и мне необязательно каждый раз заступаться за тех, кого она вполне справедливо критикует, — протянула она, отвлёкшись от своей мысли на поныне задевавшие её остроты покойной свекрови. — Так вот, я сейчас вспоминаю её слова, и, по-моему, она была права в некотором роде. Не то чтобы они все душевно нездоровы, но они будто не умеют себя держать в руках, сам подумай: князь Пётр беспросветный пьяница, Степан Аркадиевич чуть не пустил семью по ветру, Тверской истратил половину своего состояния на какие-то финансовые махинации лишь бы впечатлить Бетси, тётушки Анны Аркадиевны тоже не без причуды, ты сам говорил, вот и Сергей, — Варя нарочно позабыла в этой галерее безумцев Анну, хотя в некоторой эксцентричности её родни она искала следы сумасшествия только из-за неё, так землю в поисках месторождения алмазов перекапывают только там, где уже нашли самоцветы, и теперь она запнулась, чтобы не заявить, что за Серёжу стоит беспокоиться хотя бы потому, что он сын своей матери, — что ни говори, а некоторая неумеренность у него в крови, прибавь к этому ещё и расстроенные нервы. Пойми…
— Я понимаю, понимаю, не волнуйся так, — прервал Вронский мучительные попытки своей гостьи доказать ему серьёзность умопомрачения младшего Каренина. — И человека, у которого в родословной насчитывается много поколений стоиков можно довести до крайности, не трудись ругать дурную наследственность Облонских, но ты сказала расстроенные нервы — я ума не приложу, что эти пресловутые нервы так расстроило. С чего он вообще взял, что я собираюсь появляться в свете? Я слишком дорожу для этого своей репутацией покойника, так что у него нет причин так себя изводить.
— Алёша, ты должен его пожалеть! Он ведь не совсем чужой тебе, ты должен, ты обязан его пожалеть. Он, между прочим, не вернулся в партер после этого жуткого припадка, и я не знаю, куда он исчез из театра, — затараторила Варя, обычно такая изысканно-неторопливая в своих речах.
Вронский давно привык к тому, что жена его брата считала себя его духовником, и потому почти всегда различал, если она негодовала на него, по возникавшему на её лице выражению отчаяния, будто ей было нестерпимо больно сознавать, что он способен на подлость, а теперь он знал, что она обвиняет его в чёрствости и безразличии к сыну его покойной возлюбленной и в том, что он как бы отказывается принимать сумасшествие Серёжи на свой счёт, оставляя эту ношу Варе.
— Мне жаль его, мне правда очень жаль его, и мне жаль тебя и Ваню с девочками. Не будь вы моими родственниками, вам бы не довелось пережить такое, извини меня. Ты всегда проявляла участие к моим неприятностям, и меня огорчало, когда ты печалилась из-за них, и я тем паче виноват перед тобой теперь, — с досадой начал он и хотел ещё поблагодарить свою невестку за её дружбу, но она капризно покачала головой, как ребёнок, который объявляет, что он такого не ест, и ему пришлось вернуться к более сложной и неприятный для него теме, иначе Варю сегодня было не умаслить: — Я согласен, что мое воскрешение могло пошатнуть его душевное равновесие, он вспомнил мать, свою разлуку с ней, её гибель, у него есть резоны сердиться на меня, я не отрицаю. Пожалуй, я бы на его месте тоже сердился, но ведь суть его претензий не в этом. То есть он злится на меня не за то, что было, а за то, что, по его мнению, ещё будет, но что будет? Что я должен делать быстрее? Каких таких интриг он от меня ждёт, я не понимаю. Как я сейчас влияю на его жизнь? Я не желаю ему зла: напротив, я был бы даже рад узнать, что у него всё складывается так, как он того желает. Насколько мне известно, он хочет сделать карьеру? Так успехов ему в его самых честолюбивых начинаниях, я буду рад, если ему это удастся, только бы он не пытался это устроить через замужество своей сестры.
Произнеся это, он откинулся на спинку стула, словно утомлённый своим монологом и уставился на точку, где сходились две стены и потолок. Только-только всё прояснилось, и все загадочные противоречия в поведении Ани и Алексея Александровича были сведены воедино, как в эту изящную упорядоченную конструкцию вдруг вторгся со своими таинственными мольбами Серёжа. «Да разве у него нет повода впервые за всё время нашего знакомства быть мной довольным? После смерти отца ему не нужно будет ни сопровождать сестру в свете, ни терпеть её в своём доме, ни даже встречаться с ней в Петербурге — разве он не этого хотел? Откуда эти истерики?» — недоумевал он.
— Алёша, — робко обратилась к нему притихшая Варя, — я забыла сказать, ведь Серёжа к нам ворвался, уже держа перчатку в руке. Я тебя заклинаю, не нужно этого ребячества, ты уже не мальчишка, чтобы бедокурить с пафосными девизами. Если он вызовет тебя, оскорбит как-то, поклянись мне, что не будет этих глупостей «я офицер, я дворянин, для меня честь не пустой звук».
Догадка насчёт того, почему старший и младший Каренин столь различно отнеслись к его возвращению, вместе с изумлением не дали Вронскому ответить сразу же, и Варя приняла эту маленькую заминку за нежелание отказывать ей прямо и рассуждать с ней о якобы недоступных женщине предметах.
— Ты не можешь с ним стреляться! Опомнись, это же сын Анны, это ребёнок матери твоей единственной дочери. Так нельзя. Да бедная Анна Аркадьевна встанет из могилы в тот день, когда ты примешь его вызов, ей бы такого и в кошмаре не приснилось: ты, кто убеждал меня, что она тебе всё равно что жена, будешь целиться в её сына! — завопила она с таким ужасом, будто призрак Анны, явившейся образумить своего возлюбленного и попенять ему на щепетильность, уже сновал где-то вдоль окон. — А как же Ани? Она тебе никогда этого не простит, ты её этим убьёшь!
— Я не буду стреляться с Серёжей, — пообещал ей Вронский, — что же я не знаю, как его любила Анна, и как его теперь любит Ани? Залепит он мне пощёчину, проревёт, что я мерзавец, я отправлю его с миром домой. Ты так близко к сердцу не принимай его выходку, может, он пьяный был, или услышал чью-то очередную злую шутку, мало ли. Если бы его отец соизволил посвятить его в суть нашей беседы, он был бы ещё и рад, что всё так получилось.
— Так что же он с родным сыном поговорить не может? — возмутилась Варя, чуть успокоенная его словами.
— Наверное, не хочет, чтобы сын знал о том, что он умирает. Он мне пока даже запретил упоминать в письмах к Ани, что мы с ним встречались, говорит, что она сперва должна сама перестать злиться на меня, а уж потом он ей скажет, что желает, чтобы я о ней позаботился после его кончины, а не то она станет упираться, предлагать внести себя в завещание и кричать, что крепостное право отменили тридцать лет назад, что ею нельзя распоряжаться как невольницей, — угрюмо сказал Вронский, всё же не без умиления думая о таком свободолюбии дочери, пускай оно и представляло сейчас для него препятствия в том, чтобы поскорее покончить со всем. — Но право, так гадко врать ей, раньше мои письма были полностью искренними, а теперь я должен притворяться, будто я до сих пор считаю Каренина угрозой для неё. Ты заметишь мне, что я пять месяцев обманывал её о том, как меня зовут, но одно скрывать, и совсем другое преувеличивать и притворяться.
Варя напустилась на него с советами, что его письма должны быть сосредоточены только на том, что взаправду его тревожит, так что пусть уж лучше Ани удивляется исчезновению поношений своего отчима из его депеш, чем чувствует в них фальшь. Потом растрогавшись эпизодом с Корнеем, она стала рисовать себе счастье своего деверя рядом с дочерью и уже мысленно поселила племянницу в пустовавшей комнате с балконом в особняке Вронского, хотя он ещё не поделился с ней, где именно планирует жить с Ани.
— Ты только дай ей время к тебе привыкнуть чуть-чуть, не обижайся на неё, если она будет звать тебя Алексей Кириллович поначалу, — сказала она, когда её ум уже привык к восторгу, как глаза к яркому свету, и она уже могла допустить в свои радужные предсказания некоторые неприятные нюансы.
— Я не буду обижаться, если навсегда останусь для неё Алексеем Кирилловичем. Папенька для неё был Алексей Александрович, я понимаю, она будет по нему скучать после его смерти, будет по нему скорбеть. Обмануть время нельзя, я не буду притворяться, будто этих шестнадцати лет не было, и мы с ней никогда не расставались. Я не хочу становиться между ней и её памятью о Каренине, не уверен, что мне удастся не ревновать её вовсе, но это просто тиранство указывать ей, какие чувства к нему испытывать, — рассудил Вронский, отдававший себе отчёт в том, что первые месяцы ему придётся не столько баловать дочь и возмещать ей всё то, чего она была лишена в Петербурге, сколько утирать ей слёзы. — Столько ударов за один год, мало ей переживаний из-за меня, из-за всех этих пересудов, женишка, брата, теперь ещё и Алексей Александрович при смерти.
— Да, бедное дитя, — прошептала Варя, уже собираясь немного покручиниться над судьбой племянницы, но упоминание брата Ани не позволило ей впасть в благородную меланхолию: — Полагаешь, Каренин просто не успел ещё объясниться с сыном? Возможно, столкнись мы с ним в театре сегодня или завтра, ничего бы и не было?
— Не думаю, — ответил Вронский, вспоминая признание Каренина о том, что сын ему безразличен, несмотря на все его усилия изменить это. — Чтобы сказать сыну, что эти полгода я изображал дачника-энтузиаста ради Ани, а не чтобы столь странным способом погубить его, ему было не обязательно касаться своего недуга, впрочем, надеюсь, он всё же поговорит с ним в ближайшие дни.
Вронский соврал: он бы желал, чтобы подобная беседа состоялась, но не питал иллюзий насчёт того, насколько это было маловероятно. Обычно его злила неопределённость, но сейчас, когда он разгадал, что Алексей Александрович просто не желал изменять своим правилам, дабы убедить сына в том, что он не собирается мстить ему за что-либо, его настроение вымокло в раздражении, как рукав в воде, когда достаёшь что-то рукой со дна реки. В следствии неестественной вражды между старым и молодым Карениным получалось, что вся дипломатическая часть этого предприятия ложилась на него. Развеять страхи Серёжи было бы, пожалуй, достаточно легко, по крайней мере то единственное, что он мог сделать для этого, было и наибольшим: ведь не заваливать же сына Анны письмами так же, как их общую дочь — если предубеждение Серёжи окажется сильнее здравого смысла, он никак не мог этого исправить, но подвох крылся в молчании Алексея Александровича. Нельзя было выдать Серёже больше, чем того желал его отец. «Пускай это какая-то дурацкая причуда Алексея Александровича, пускай стариковская мнительность, но разве я могу вмешиваться в его дела с сыном по своему усмотрению, когда он сам так старается помирить меня с моей дочерью?» — пытался Вронский убедить себя в том, что он не только может, но и почти обязан умыть руки из благодарности Каренину, но это было более несправедливо к Серёже и Варе, чем могла вынести его совесть.
— Если Серёжа опять станет тебя обо мне расспрашивать, скажи ему мой адрес, — попросил он свою гостью. Такой шаг словно возвращал право инициативы Серёже и в одинаковой степени не свидетельствовал ни о его чёрствости, ни о бестактности, пока же он как бы приоткрыл для сына Анны дверь, но и не затягивал его внутрь. Итак, покуда господа Каренины определяются с тем, воспользуются ли они возможностью разобраться во всём без его участия, он может не отвлекаться от Ани.
Алексей Александрович настаивал на том, чтобы он продолжал с той же настойчивостью добиваться милости своей дочери. «Пишите ей дальше, я вижу, что она уже переменилась к вам, так что не отчаивайтесь, вскоре она начнёт вам отвечать», — таким было его последнее наставление перед тем, как они позавчера попрощались. Передавать послания для Ани прямо в руки её горничной тоже не запрещалось, потому, проводив невестку извинениями за поведение Серёжи, Вронский сочинил очередное письмо и отправился к даче Карениных. Хотя небо уже совсем по-осеннему жадничало солнцем, стояла сухая погода, а свежо выстеленный покров из янтарных листьев весело шуршал под ногами, а не налипал потрёпанным месивом к подошвам. Был один из тех приятных дней в сентябре, когда многочисленные стихи о тоскливости осени кажутся клеветой. На даче у Махотина двое садовников выкапывали яму для каких-то саженцев под надзором кормившего недоеденным яблоком собаку Хомы, и Вронскому казалось, что всё идёт своим чередом, что не сегодня, так завтра всё наладится: дочь простит его, и они снова будут гулять вдвоём, а Серёжа узнает от отца правду и успокоится. До дома Карениных оставалось меньше пяти минут, но вдруг за его спиной послышался шум от экипажа. Он остановился — с ним поравнялась щегольская коляска с восседавшей в ней хорошенькой блондинкой, чьё личико как будто было создано для того, чтобы его пририсовывали к новым моделям шляпок и замысловатым причёскам на модных листках. «Элиза Дёмовская», — быстро сообразил Вронский, когда незнакомка, напомнив кучеру, куда поворачивать, обернулась к нему. И без того коривший себя за отсутствие у дочери товарок, он не осмелился портить Ани первую за много месяцев встречу с единственной подругой нуждой неуклюже врать о том, кто он такой, и, вернувшись домой, отправил письмо со служанкой, так как нарушить заведённый порядок тоже означало бы украсть у дочери удовольствие от визита Элизы.
Он не обознался — к Карениным действительно направлялась именно Элиза Дёмовская. Она ещё летом порывалась навестить свою подругу, однако возражение её родителей и самой Ани всякий раз подрезали крылья её намерениям разделить загородные забавы своей приятельницы. Елена Константиновна и Антон Максимович давно разгадали, что оба Каренина безбожно врали об Ани, но хотя та ограда из лжи, за которой пытался скрыть от общества дочь Алексей Александрович, была очень непрочной, из почтительности к нему они притворялись, будто она представляла собой непосильную преграду, и заставляли притворяться свою Элизу. Особенно настаивал на этом Антон Максимович: некогда он придумал, как возвыситься за счёт интриги против врага Каренина, потому-то он и обратил внимание на стремительно терявшего свои позиции в министерстве Алексея Александровича. Дёмовский будто остановил его падение за несколько мгновений до того, как он рисковал стать фактически живым говорящим портретом влиятельного сановника прошлых лет. Алексей Александрович не осознал, что в одиночку Антону Максимовичу как бы не хватало роста, чтобы проворачивать дела на таких высотах, и он словно посадил его себе на плечо и скомандовал, что делать, дабы сбросить Стрёмова с министерского Олимпа, по этой причине для него навсегда осталось загадкой, почему его молодой сослуживец вдруг стал с ним так любезен и при каждом удобном случае подчёркивал свои дружеские чувства к нему. Сущий ребёнок в политической части внутренней жизни министерства, Каренин был тем не менее полезен, когда речь заходила о непосредственной работе их учреждения, потому эта доброжелательная уважительность Антона Максимовича питалась не столько благодарностью — чувством, увы, склонному устаревать — сколько практичностью. Но вот Алексей Александрович совсем исчез со столичных приёмов, и Дёмовский в конце концов уступил дочери и разрешил ей посетить свою подругу. Его жена, переменившая своё мнение касательно этого вопроса, убедила его в том, что он едва ли предаёт своего бывшего соратника, и если с его стороны несколько нехорошо благословлять Элизу вторгаться в тайны семейства Карениных, то со стороны Алексея Александровича нехорошо так обращаться с дочерью.
Со всей непосредственностью, которая бы перешла в грубость, если бы она предварительно не была напудрена и нарумянена очаровательной задушевностью, Элиза сообщила Ани, что хочет приехать к ней завтра, небрежно поинтересовавшись, не помешает ли она хозяевам, а если так, то на какой день на следующей неделе ей перенести свой визит. Жажда свидания с подругой, увы, одолевала лишь Элизу, Ани же ответила своей приятельнице, что с нетерпением ждёт её, по настоянию Алексея Александровича, ради безмятежности чьей тоски в том числе она и не звала ранее в гости Элизу: о полной свободе на приглашение любых знакомых, которую дал ей отец менее чем через час после откровений Вронского, она позабыла.
Вопреки ожиданиям Элизы, радушный приём ей оказал именно месье Каренин, радостно приветствовавший в её лице шанс немножко ободрить свою маленькую Несмеяну, а Ани держалась обиженно-отстранённо, и её посетительнице понадобилось немало ласковых слов и поцелуев в щёку, чтобы она хоть немного оттаяла. Элиза была так или иначе представительницей враждебной для неё касты, и Ани с опаской следила за своей гостьей. Измождённая противоречивостью своих желаний и чаяний, душившей её словно запутавшиеся вокруг тела силки, она заранее сердилась на прекраснодушную снисходительность своей подруги, которую так боялась в ней отыскать. Эта напряжённая готовность в любой момент защищаться, как у принесённого с охоты в дом зверька, который скалит в углу зубы и шипит от страха и гнева, испугала Элизу: в памяти у неё стали копошится слухи о том, что её подруга больна чахоткой или истерией, и ей почудилось, что у Ани на губах поблёскивают кровь, и сама она как-то едва пошатывается из стороны в сторону.
Болтовня Элизы сводилась всё больше к тому, чего её подруга была лишена, а ведь она приехала сюда скрасить одиночество Ани, а не дразнить её своим благополучием. «Ах, что же есть у Ани, чего нету у меня?» — задалась вопросом она, ища, чем же польстить хозяйке дома.
— Ты очень скрытной оказалась, у тебя такой поклонник, а ты о нём молчишь и молчишь, — лукаво усмехнулась Элиза, довольная собой.
— Ты о ком? — растерялась Ани, которой тут же захотелось плакать от одного только насмешливого тона её собеседницы.
— О Мишеле Маеве, конечно, или ты тут ещё кого-то успела покорить, этот твой загадочный друг, ваши променады… — кокетливо подперла подбородок кулаком Элиза, демонстрируя так, что она часами готова слушать об амурных победах своей подруги-сердцеедки. — Верно, он просто неотразим, раз ты предпочитаешь его Мишелю. Ах, и всё же так жаль его, он ведь просто боготворит тебя. Видела бы ты, как он о тебе говорил!..
Неясная туманная грусть обвилась вокруг Ани при имени её поклонника вместо обыкновенного раздражения. Она теперь мнила, что едва ли они когда-нибудь ещё встретятся с Михаилом, и воспоминания о нём горчили только досадой на сватавшего их Серёжу, а недостатки самого Маева будто улетучились вместе с теми месяцами, что они не виделись, и ей уже трудно было точно перечислить, чем он её так отталкивал, когда его образ запорхал по комнате — так принюхиваются к сухому и пыльному цветку и не ощущают никакого аромата. «Неужели он до сих пор не забыл меня?» — изумилась Ани, не успев дать какую-либо оценку такому постоянству, отвлёкшись на поддельного соперника Михаила, по мнению Элизы, также претендовавшего на её благосклонность.
— Не к кому ему меня ревновать, у меня нету поклонника, да и друга тоже нет, — проворчала Ани, рывком набирая в лёгкие воздух, пытаясь придавить им клокотавший в её горле всхлип. Алексей Кириллович едва ли был к ней равнодушен и почти в каждом письме клялся в том, что он способен на что угодно ради неё, но насколько всё упростилось бы, будь он в самом деле жертвой её чар. С преданностью тени вслед за Михаилом проскользнул в её мысли и Серёжа. Отец не застал его дома вчера, когда зачем-то поехал в Петербург, хотя было ещё рано, а она так надеялась узнать о нём что-то... Может, он сегодня уехал в командировку, и его уже нет в городе? А когда же он вернётся? — О моём Серёже ничего не слышно? — тяжело вымолвила она, ощущая, как её щёку царапает слеза.
— Ничего, о Серёжа ничего не слышно, — эхом отозвалась на её вопрос Элиза, словно неспособная от удивления произносить какие-то слова, кроме тех, что только что услышала от Ани.
— Да? — тихонько пролепетала Ани, отворачиваясь от гостьи. Нельзя было плакать при ней, нельзя, нужно было сказать что-то, чтобы она не заметила, как её расстроило отсутствие вестей о брате, которые бы протянули между ними хоть тоненькую ниточку. Она резко кивнула на стол, словно ей на шею села пчела, и хотела предложить своей посетительнице чаю, но её веки сами собой сжались, губы скривились, и она зарыдала, закрыв ладонями лицо.
— Поругались? Вы с Серёжей поссорились? Или он с папой? Ах ты моя несчастненькая, голубка, совсем ты тут загрустила, золотце, — ласково запричитала Элиза, пытаясь вручить Ани свой носовой платок. Этот нескончаемый поток нежности всё дальше и дальше уносил их от расспросов касательно причин столь бурных слёз, в конце концов Элиза была этаким светским львёнком, которому после замужества было суждено превратиться в львицу, и вслед за своей матерью считала столь замкнутую жизнь пыткой, поэтому сознавала всю трагичность положения подруги, отбывавшей свою дачную ссылку после провального дебюта, лучше, чем она сама.
Из-за падкости Ани на всякие проявления сердечности её приятельница почти без боя отвоевала обратно её полное расположение. У мадмуазель Дёмовской было целое полчище товарок, многих из них она видела гораздо чаще Ани, многие были более задорными, более здравомыслящими, более взрослыми, но в эти мгновения, когда она уговаривала Ани успокоиться и перестать плакать, гладя своим платочком её прижатые к глазам ладони, она была убеждена, что Ани ей как сестра: доброта подсказывала ей, что нужнее всего её участие было именно этому одинокому созданию.
— Я по тебе очень скучала, — поцеловала её мокрую скулу Элиза, скорее желая сказать, что жалеет об упущенном подругой времени, хотя и искренне веря в то, что она безумно грустила за ней.
Окончательно позабывшая об осторожности Ани, с души который признание Элизы сорвало последние лохмотья, уже пыталась отдышаться от слёз, дабы поведать своей утешительнице драматическую повесть её отношений с месье Инютиным. Двумя днями ранее она уже изложила её письменно мадам Лафрамбуаз, но письмо из Франции нужно было ждать ещё день-другой, а она так жаждала сочувствия и чьих-то свежих поношений Вронского, чтобы заменить ними свои прогнившие от жалости претензии. Помешала ей разоткровенничаться сейчас только говорливость её гостьи.
— Аннет, а покажи, как ты спишь, — хихикая, попросила Элиза.
— То есть как я сплю? — не поняла суть вопроса Ани.
— Ночью в кровати как ты спишь? Покажи.
—Как-то так, — зажмурившись и уронив голову набок, со смешливым недоумением ответила Ани.
— Нет, ты ложись, мне очень надо посмотреть. Маменька говорит, что я ненатурально сплю, мне нужно посмотреть, как спят другие, — с карикатурной величественностью указала Элиза пальцем на диван.
— Ненатурально спишь? Ты как-то по-особенному спишь? С открытыми глазами? — улыбнулась Ани, предвкушая, когда же ей скажут, в чём подвох.
— С закрытыми. Просто маменька, — заговорщицки начала объяснять ей этот ребус Элиза, — узнала, что Ирина Александровна, это тётя твоего Мишеля, ставит спектакль, и тоже захотела, тем более, мы решили ехать в Германию только весной. Так вот, мы ещё выбираем пьесы, но нам обеим нравится «Отелло», я пробовала играть Дездемону, и маме с баронессой и Евгенией Васильевной кажется, что у меня весьма недурственно получается, но вот изображать спящую у меня не выходит, а это очень важно.
— Это в самом конце, где тебя уже душат? А тебе не страшно изображать мёртвую?
— Засмеяться только страшно, а мёртвую я играю гораздо лучше, чем спящую, — гордо заметила Элиза.
Заглянувшая минутой позже в гостиную Верочка застала заплаканную Анну Алексеевну внимательно и восхищённо смотревшей на свою визитёршу, которая распласталась по дивану с выражением кротости и страдания на челе.
— Элиза, а ты не прочтёшь мне какой-то отрывок? — не унималась впечатлённая артистическим лежанием своей подруги Ани.
— Разве что ты мне подыграешь, — кокетливо пожала плечами Элиза, вставая и ощупывая свою причёску.
Ани всегда стеснялась декламировать при ком-то, кроме отца, и стала бы упрашивать свою гостью разыграть сцену убийства без партнёра, но Вера, которой было велено сразу же извещать барышню о посланиях Вронского в любое время дня и ночи, слишком соблазнительно зашуршала в дверях письмом, и Ани не сумела удержаться от того, чтобы вскрыть его прямо сейчас, а для этого нужно было отлучиться, и поиск томика пьес Шекспира был как раз благовидным предлогом. Вырвав в коридоре у горничной письмо и чуть надорвав конверт за неимением ножа, она принялась лихорадочно читать его. Депеши Алексея Кирилловича мало чем отличались друг от друга, но его дочь каждый раз так жадно набрасывалась на них, словно там ежедневно должны были меняться темы, как новости в газетах: сегодня опять было посыпание головы пеплом, и между этими обвинениями автор письма осторожно заступался за её матушку — это было выше сил Ани. Упоминаний матери она не переносила, ей гадко было носить с ней одно имя и гадко сознавать, что она названа в честь этой особы. «Премилая женщина, фыркнуть и не взять великодушно предложенный развод, потом клянчить его, и из-за этого каприза я счастлива, что на весь Петербург мной не брезгует хоть одна моя ровесница, от которой, возможно, просто утаивают подробности моего рождения! Чудеснейшая, чудеснейшая женщина!» — мрачно съехидничала Ани, перекатываясь с каблука на носок, будто разгоняясь так для прыжка.
— Аннет, тут в шкафу есть книга, иди скорее! — раздался весёлый нетерпеливый голос её подруги.
Странно было Ани выныривать на этот призыв из своей праведной ярости, но отступать было некуда. В комнате её дожидалась деловито листавшая собрание трагедий Элиза и застывшая атмосфера невинной шаловливости, уже не умевшая быстро захватить Ани, как не умеет быстро согреть тепло дома окаменевшего на морозе человека.
— Вот это моя первая реплика, я начну, а ты мне отвечай, — бойко ткнув в середину страницы, отдала ей книжку Элиза и снова улеглась на своё импровизированное ложе. Она считала, что буря уже миновала, и потому не обратила никакого внимания на столь явную перемену в настроении приятельницы. — Кто здесь? Отелло, ты?(1) — приподнявшись на локте и сонно оглядывая комнату, спросила Элиза.
— Я, Дездемона, — холодно откликнулась стоявшая неподвижным каменным надгробием возле шкафа Ани, ничуть не стараясь придать своему тембру грубости, чтобы хоть немного больше походить на своего героя, как она собиралась изначально. Отпечатанные на бумаге слова пронзали её сознание, и она отдавала себе отчёт в том, что произносит, но в толще своего разума она продолжала страстно спорить с Вронским о своей матери.
— Что ж не идёшь ложиться ты, мой друг? — пролепетала Элиза, сделав преувеличено добродетельную гримаску.
— Молилась ли ты на ночь, Дездемона? — грозно поинтересовалась Ани, смерив свою партнёршу презрительным взглядом, словно говорившим, что её не провести этими непорочными кривляньями.
С небывалым жаром изобличала она Дездемону-Элизу, только и успевавшую мяукать свои реплики между нападками Ани, которая будто по-настоящему ненавидела её за лживость. В каждом упрёке, как в серединке тлевшего угля, горело столько мстительного негодования за поруганную её лицемерием справедливость, будто ей было неизвестно, что она клянётся убить преданную жену, а не изменницу, не сумевшую отречься от своего притворства и на смертном ложе.
— Да если б каждый волос у него был жизнью, то и волосом бы каждым я утолил месть страшную мою, — свирепо побожилась Ани, нависая над Элизой, которую она словно готова была растерзать в клочья вместе с её маской мученицы, раз не получилось уничтожить её отдельно.
— О, горе! Он обманут клеветой. Погибла я! — ломая руки, воскликнула заражённая своей подругой каким-то бесовским вдохновением Элиза.
— Ага, прелюбодейка, — прорычала Ани. В конце страницы она заметила скобки, означавшие уже непосредственное убийство, и перед тем, как произнести следующую реплику, вплотную придвинулась к Элизе, обхватив своей слабой рукой её нижнюю челюсть, — при мне о ней ты смеешь нагло плакать!
— Ой! — уже не совсем по тексту взвизгнула поваленная ею на подушку Дездемона. Робкое удивление на лице Элизы отрезвило слишком увлёкшую своей ролью прокурора и палача Ани, напомнив, что перед ней не подозревающаяся в адюльтере генеральша и даже не её собственная мать, а всего лишь её приятельница.
— Извини, я тебе больно сделала? — испугалась она.
— Нет-нет, всё в порядке, даже очень правдоподобно получилось, так и надо. Ты играешь гораздо лучше Заболотова, мне даже не по себе становилась несколько раз. Ух! — расхваливала её игру Элиза садясь. — А давай ты будешь Отелло в нашем спектакле?
— Да что ты, — сконфузилась Ани, не то от того, какую нестандартную для её пола, возраста и наружности роль ей предлагали, не то от того, что это предложение подразумевало потребность показываться на людях.
— А почему бы и нет? Ты не первая, кто сыграет мужчину, — многозначительно изрекла мадмуазель Дёмовская, но ещё раз поглядев на малопригодную для борьбы фигуру Ани, прибавила: — хотя плохи в Венеции дела, если ты их лучший воин… а впрочем, Заболотов тоже не очень крепко сложён…
— Элиза, брось, — усмехнулась Ани, уже воображая, как Елена Константиновна настаивает, чтобы она не трогала своё выкрашенное жжёной пробкой лицо и в особенности приклеенную бороду, чтобы она не съехала с подбородка на шею.
— У меня есть идея получше! По-моему, из тебя бы получилось отличная королева Испании. Ты даже похожа немного на испанку, хотя она немка по сюжету, но всё же ты была бы очень эффектной в этой роли, настоящая южанка: чёрные косы, чёрные глаза. Донна Анна де Карен, — это перековерканное на испанский манер имя было произнесено на ухо Ани самым торжественным шёпотом, будто это была какая-то роковая тайна.
На самом деле идея доверить мадемуазель Карениной изображать королеву Испании в «Рюи Блазе»(2)принадлежала маменьке Элизы, которая и попросила её попробовать соблазнить свою подругу главной ролью в их спектакле. В свете об исчезновении Ани судачили уже лишь изредка: столица богата скандалами, потому их обгладывали не так жадно, как в провинции, но её появление на подмостках домашнего театра Дёмовских стало бы сенсацией, а Елена Константиновна не без теплоты вспоминала, какое сильное впечатление произвела на петербургскую публику Ани ещё ребёнком на двенадцатых именинах её дочери, а сейчас, когда её прятали от чужих глаз уже дебютировавший в свете девицей — о, да она может не вымолвить ни единого слова, это будет ошеломительно! Элиза с уважением относилась к тщеславию матери и даже считала его обязательным для гранд-дамы качеством, но в этой задумке она в первую очередь усмотрела заботу о затворнице Ани, и под влиянием дочери дивиться своему благородству стала и сама мадам Дёмовская:
— Ани хотя бы будет что вспомнить, один вечер в своей жизни она будет королевой, все будут говорить только о ней, это ли не победа? — философствовала она.
Но всё же Елена Константиновна не велела дочери слишком настаивать: этот замысел имел свои риски и для их семейства, хотя основные убытки в любом случае понесли бы Каренины. Послушная своим родителям, Элиза попросила Ани не давать ответа сейчас и пообещала прислать ей пьесу и маскарадное платье её матери в качестве примера того, что они собирались пошить для спектакля. Однако план юной Дёмовской был гораздо грандиозней плана её матери: она ещё не представляла себе дорожку между двумя отчётливо видевшимися ей событиями, но она знала, что её будет не так уж трудно проложить, и участие Ани в постановке «Рюи Блаза» непременно приведёт к её свадьбе с Мишелем Маевым. На прощание Элиза, на самом деле отлично осведомлённая о происхождении своей подруги, хотела загадочно проронить, что покойная матушка императора, по слухам, была дочерью конюшего её официального отца(3), и всё же она высоко взлетела, из чего Ани должна была бы извлечь для себя вывод, что удачное замужество может исправить практически всё, но в итоге она решила, что для этого пока рано.
Алексей Александрович не успел внутренне оценить театральную затею Дёмовских и предположить, обернётся ли она для его дочери очередным унижением или всё останется лишь забавой — Ани наотрез отказалась участвовать в спектакле Елены Константиновны, хотя и не намеревалась отправить обратно в Петербург сценарий и платье не распакованными. К его облегчению, Ани не хотела покидать своего укрытия ради сцены по собственному желанию: её благоразумие раздробило бы ему сердце, как снаряд кость, и ему пришлось бы утешаться близостью своей смерти и конца её мытарств в качестве ребёнка сразу двух отцов — уж маленькой графине Вронской точно будет нечего опасаться, если её пригласит сыграть в домашнем спектакле какая-нибудь французская маркиза…
Бесславный финал её тайной дружбы с Павлом Борисовичем Ани принимала так же и как наказание за то, что она обманывала своего папеньку, и отныне зареклась скрывать от него хоть что-то, не впуская его только в ту тенистую часть своих чувств, куда она и сама не осмеливалась забредать: они были запретны не только для него, но и для неё. Касательно театра за ужином она была вполне искренней, но как ночью часто начинается бред, так Ани вдруг стала окутывать странная дерзкая фантазия, когда она уже отослала Веру спать и в одиночестве сидела за своим туалетным столиком.
— Донна Анна де Карен, — повторила она придумку Элизы, словно позвав своё золотистое отражение в трюмо. — А пожалуй, мне идёт это имя, я действительно Донна Анна…— сказала она, поражаясь ясности своих черт. — Я гораздо больше похожу на королеву Испании, чем любая из этих законнорождённых кукол.
Она потушила лампу и посмотрела в темноте туда, где секунду назад погасло её лицо — она уже ничего не сумела различить в зеркале, но почувствовала себя ещё более красивой. А какой она была бы в белом бархате, вышитым серебряными цветами! Уже лёжа в кровати и слыша шорох своих ресниц о наволочку, она представляла себя на сцене, изображавшей её роскошную темницу, в изморози жемчугов и бриллиантов, и стоило ей изваять своего двойника, как водоворот этого миража уже подхватил её воображение. Поднялся занавес, она стояла среди старинной мебели, и ещё до того, как поражённые зрители отгадывали её настоящее имя, она начинала говорить, и все они, покорные её великолепию, восторгались тем, как проникновенно она произносит свой монолог и как царственно скучает. Публика неодобрительно хмурилась, зная, кто перед ними, но не смела оторвать от неё завистливых глаз, чтобы не пропустить ни одного её грациозного движения. Пусть потом негодуют, что она осквернила их благопристойный мирок своим выходом на сцену, но они будут тосковать вместе с ней, волноваться, переживать, они будут влюбляться и скорбеть, и потом им станет стыдно, что они были в её власти, что она повелевала ими, словно надкусив каждому из них душу своей игрой. О, они не простят ей, что она заставляла их любоваться собой, и будут манерно постукивать одной ладонью по другой в конце спектакля, но всё же один будет хлопать ей как полагается и не будет чувствовать себя униженным своим восхищением перед ней: среди своры злопыхателей ей мерещился улыбающийся Михаил, и она улыбалась ему в ответ. Но ещё ярче перед ней горел призрак её брата, который уже даже на поклонах не мог поверить в то, что главную роль так мастерские исполняла именно она, а не просто очень похожая девушка, облачённая страхом позора в образ его сестры. «Это ваша Ани? Так она здорова? Так она не больна?» — шипели соседи вокруг него, но он, будто не слыша их вопросов, только с растерянным отчаянием преступника, которого настигли, когда ему казалось, что погоня уже сбилась с его следа, смотрел на неё сквозь забрало прижатых к глазам пальцев — так её триумф будет полным, только достаточно ли просто бросить на брата высокомерный взгляд или добить его и послать через весь зрительский зал воздушный поцелуй?
Утром Ани проснулась такой же уставшей и рассеянной, какой, бывало, вставала с постели на следующий день после бала, будто ночная фантасмагория была настоящая, и она на самом деле несколько часов самозабвенно плакала слезами испанской королевы перед петербургским бомондом и издевалась над Серёжей на поклонах. И хотя это была лишь грёза о мести, её вдруг клюнула жалость к брату, как если бы это произошло в действительности, а не в полусне. Подробности их последней встречи понемногу очертившиеся более ясно в её памяти, как темнеют со временем на коже следы от ударов, не давала ей покоя тем, что словно поддакивала её крамольным надеждам на то, что Серёжа привязан к ней.
— Разве он мог ненавидеть, когда, ещё здороваясь с папой, так приветливо смотрел на меня и когда бросился за мной по лестнице? — задавалась она вопросом, и флотилия из доводов о том, что она вызывает у Серёжи отвращение, будто садилась на мель. А вдруг экзекуция в театре Дёмовских для него заключалась бы не в разверзшемся над его головой скандалом, а в том, что она была бы бесконечно далека от него в своём семнадцатом веке.
Гнев Ани ослаб, и так или иначе она искала повод простить брата. Алексей Кириллович был у неё как на ладони с этими ежедневными отчётами обо всех его терзаниях, но между ней и Серёжей осталось недосказанность, всё оборвалось слишком рано, и ей приходилось в одиночку додумывать движения его души. Но Ани слишком измучилась за последний месяц, чтобы взвалить груз этого противоречия на себя и решила, что покончить с её сомнениями должен был сам Серёжа. От него требовалось лишь честно ответить на её вопрос: отныне она лишь компаньонка его отца, которая согласна никогда ему не докучать ни при жизни её благодетеля, ни тем более после его смерти, или он всё же не отрекается от их родства и желает быть ей братом.
— Мне очень нужно в Петербург, ты меня отпустишь? — с особенной кротостью, выдававшей, что она мнит свой вояж в Петербург вопросом жизни и смерти, поинтересовалась Ани у сидевшего подле неё Алексея Александровича.
— Ты с ответным визитом к Дёмовским? Хочешь посмотреть, как они устроили свой театр? — уточнил он, с разочарованием откладывая газету, в который не обнаружилась ничего занимательного.
— Нет, к Серёже, — очень просто возразила Ани, укладываясь на его костлявое плечо, словно прося отца таким образом соответствовать её ласковой доверчивости и не перечить ей.
— Лучше пошли Веру, — порекомендовал Алексей Александрович, не позволявший себе догадаться, что дело тут не в том, что Ани понадобилась какая-то оставшаяся в городе шляпка.
— Нет, мне самой нужно с ним поговорить.
— Ани... — устало простонал Каренин, всё же надеявшийся, что речь пойдёт не о её брате. — О чём ты хочешь с ним говорить? О чём? Что ты ему скажешь?
— Что я даю ему последний шанс…
— Не пущу, — перебил её Алексей Александрович, снова потянувшись к скучнейшему на его памяти номеру газеты.
— Ну папенька! Ну почему? Я должна всё выяснить, я хочу ясности, я не могу так всё время, — прохныкала Ани, вцепившись в его локоть.
— Я не понимаю, как ты с твоей гордостью можешь перед ним так унижаться, ты же буквально ползаешь у его ног, и ради чего? Ради очередной лжи? — угрюмо пожаловался на нелогичность её характера Алексей Александрович.
— Он мне не солжёт!
— Отчего вдруг, когда ты почти его приглашаешь к этому?
— Я скажу, что если он обманет меня, то я, — она хотела сказать «умру», но воспитание её отца, не терпевшего всякого рода пафос, велело ей выбрать более правдоподобную угрозу, — я никогда больше не смогу верить людям.
— Ани, ты очень ошибаешься в том, к кому быть снисходительной, — ещё раз отшвырнув свежий выпуск и приобняв дочь, заявил Каренин, — подобное можно говорить только человеку, хоть немного дорожащему твоими чувствами. Вспомни хотя бы аферу Сергея с месье Маевым.
— А что Маев? Вы мужчины рационалисты, для вас брак это сделка, а Маев для любой отличная партия, а для меня и подавно. Разве Серёжа не пёкся о моей судьбе, как подобает заботливому брату? — отстранилась Ани от потемневшего Алексея Александровича.
— Михаил Владимирович, пожалуй, достойной жених, ты права, — пробубнил Алексей Александрович, как бы давая ей время остыть, соглашаясь с ней поначалу, — но это не заслуга Сергея. Он тебе его не выискивал, как уездная сваха, Михаил Владимирович сам обратил на тебя внимание, его склонность к тебе может говорить что-то в его или твою пользу, но никак не в пользу Серёжи. Ты как-то пошутила, что лучше бы вышла замуж за его отца, так вот, полагаешь, пленись тобой внезапно овдовевший Владимир Александрович, твой брат не стал бы способствовать вашему браку? Кого ты защищаешь, подумай. Ведь тебе есть, с кем сравнить. Сколько писем Алексей Кириллович тебе послал за это время, сколько раз он приходил к нам? Вот кто страдает из-за раздора с тобой, а ты вместо того, чтобы проявить к нему хоть немного милосердия, которого он заслуживает, занята тем, что сочиняешь оправдание для негодяйств Серёжи, который, заметь, в отличие от месье Вронского, не соизволил хоть раз осведомиться о тебе за эти недели.
— Вронский, Вронский, Вронский! — закричала Ани, разозлившись на то, с какой коновальской грубостью отец перешёл к рассуждениям о её бывшем друге, очевидно, решив, что своими сентенциями он сумел прижечь её желание помириться с братом, как рану калённым железом. — А ты-то почему оправдываешь его? Почему тебе как будто приятней человек, соблазнивший твою жену, чем родной сын? Почему ты его защищаешь, а не Серёжу?
— Я смею претендовать на некоторую справедливость в своих суждениях, Ани, потому не намерен обелять одного за то, что он мой сын, и выставлять в дурном свете другого за то, кем он доводился моей жене, — стараясь звучать спокойно, процедил Каренин.
— Справедливость? А разве справедливо ко мне нахваливать этого Вронского, какой он благородный, как он примчался спасать меня, как он мучился все эти годы, как он нежно любит меня? Это жестоко… — вспылила Ани, отталкивая от себя подушку, будто та ей назло тоже принялась превозносить её кровного отца.
— Душенька, ну кто же виноват, что всё так сложилось? — вздохнул Алексей Александрович, привлекая Ани к себе.
— Матушка, — вполне определённо ответила Ани на его риторический вопрос, не желая, чтобы ответственность за её горести ложилась на бестелесную концепция фатума, которому можно лишь покоряться.
— Как бы то ни было, спрос с неё теперь невелик, — грустно заключил Алексей Александрович, не чувствуя в себе сил ни спорить с дочерью, ни утихомиривать её.
— Теперь весь спрос с меня! Я для вас обоих как одеколон для пьяницы, вы не любите меня, вы любите эту лицемерку! Все любят или ненавидят меня так, будто я это она, а мне надоело… меня, а не копию моей матери, любит, наверное, только мадам Лафрамбуаз и Михаил, а для всех остальных… — и хотя эта дребезжавшая всхлипами тирада, изобличала в том числе и Каренина, Ани продолжила неразборчиво обвинять его в нелюбви к ней, уже повиснув на его шее.
1) Тут и далее перевод трагедии Шекспира "Отелло" в переводе Петра Вейнберга (1831-1908), впервые опубликованный полностью в 1868 года в 4-томном собрании драм Шекспира издательства Некрасова и Гербеля. Несмотря на то, что Вейнберг был последователем "мерологического" подхода в своей роботе, из-за чего многие исследователи считают, что в погоне за точностью и дословностью перевода он терял оригинальный стиль и искажал смысл произведения, перевод Вейнберга стал каноничным: практически самая известная фраза из трагедии "Отелло" "Молилась ли ты на ночь, Дездемона?" взята именно из перевода Вейнберга.
2) «Рюи Блаз» — романтическая драма Виктора Гюго о периоде заката династии испанских Габсбургов, написанная в 1838 году. Главный герой пьесы лакей по имени Рюи Блаз втянут в хитроумную интригу: его господин выдаёт его за своего кузена-аристократа, понемногу Рюи приобретает политическое влияние и завоёвывает любовь королевы, сам влюбляясь в неё. В финале пьесы он погибает, убив своего хозяина, который затеял весь этот маскарад с целью избавиться от супруги монарха, и получает прощение за обман от своей возлюбленной. Естественно, пьеса, где королева предпочитает своему мужу переодетого лакея и проводит вместе с ним либеральные реформы, а слуга закалывает своего господина, напоминая ему, что он не может защищаться, так как дворянину не пристало драться с чернью, пришлась не ко двору в странах с монархических строем, потому, например, на территории Российской империи "Рюи Блаз" был впервые поставлен лишь в 1881-ом году, а на родине Гюго эта пьеса вернулась на сцену уже после становления Третьей Французской республики в 1872-ом году.
3) Имеется ввиду мать Александра III и супруга Александра II Мария Александровна, урождённая принцесса Гессен-Дармштадтская. Принято считать, что она является дочерью барона де Гранси, а не её официального отца великого герцога Людвиг II Гессен-Дармштадтского, и хотя вокруг царственных особ часто ходили слухи об их незаконном происхождении, мать будущей императрицы родила Марию и ещё троих детей после того, как уже разъехалась со своим мужем, что даёт основания засомневаться в том, что их настоящим отцом являлся именно он.
Алексей Александрович почти бездумно повторял одни и те же слова утешения всякий раз, когда Ани вновь сдавалась в плен своей грусти, он не верил в их могущество над её печалью, но они хотя бы заглушали всхлипы Ани и не давали ему разрыдаться вместе с ней. Хуже всего в обвинениях Ани было то, что как бы сильно не соблазнял её надрывный тон обозвать их лишь фантазиями, эти жалобы не были лишены здравого смысла. Ани ещё не успела допустить ни одного промаха, когда общество уже было настроено против неё, а вернее сказать, настроено против её матери и самого месье Каренина, прогневившего грозный суд общественного мнения своей доходящей до абсурдности нерасторопностью в личных делах. Что до ближнего круга — тут судить было гораздо труднее, так как в этом вопросе уже были замешаны не только предрассудки, а и загадочная сфера чувств, но по крайней мере за себя он поручиться мог. «Разве сумел бы я желать Ани смерти? Что бы она ни совершила, злорадствовал бы я, узнав, что она несчастна?» — спросил он себя, оскорблённый тем, что его обожание дочери, венец всех движений его души принижали ради смутной полуобиды-полужалости к покойной жене. Даже соотносить его любовь к Ани, такую ясную, такую простую и величественную, чистую и, главное, единственную абсолютно взаимную за всю его жизнь, с его привязанностью к её матери было для Алексея Александровича всё равно что всерьёз сравнивать червонец с ассигнацией на пятьсот рублей только потому, что обе эти купюры лежали в одном кошельке.
— Меня самой для вас будто бы и не существует! Меня нет, есть тень, но меня… — чуть отдышавшись, простонала Ани.
— Я хочу тебе кое-что показать, пойдём со мной, — перебил её отец, подымаясь с дивана и с преувеличенной галантностью подавая ей руку.
Ани послушно встала, удивлённая внезапной решительностью Алексея Александровича, который обычно переносил её новые вспышки отчаяния с мужественной кротостью. Он неуклюже потащил её вверх по лестнице, как ребёнок тянет за собой на горку санки. В кабинете, усадив дочку за свой чёрный скучающий без кип бумаг стол, он завозился с маленьким, будто игрушечным ключиком у шкафа.
— Я за этим ездил позавчера в Петербург, не знал, как тебе отдать, чтобы ты не рассердилась, — сказал Каренин, осторожно доставая с нижней полки какую-то нарядную шкатулку, — тут драгоценности твоей матушки.
Отрекомендованный таким образом ларчик спрыгнул на стол перед Ани, съёжившейся так, словно это был не просто дорогой ящичек из нескольких бронзовых панелей, а живое существо, обладающее собственной волей. Допустить мысли о том, что папа попросту над ней издевается, она не могла, другой же причины его странного поведения она не придумала.
— Ты, наверное, не захочешь их носить, но они всё же твои, — продолжил Алексей Александрович, подгоняемый нетерпеливым недоумением на ещё не высохшем от слёз лице Ани. — Продашь потом, если тебе неприятно их хранить, но только пообещай мне, что не раздаришь их горничным и не утопишь в речке, хорошо?
— Ты хочешь, чтобы я посмотрела? — хлюпнув носом, спросила Ани, чувствовавшая, что отец словно ждал, когда ларчик признает её и станет облизывать ей пальцы, как собака любимой хозяйке.
Необходимость закончить рассказ не позволяла Каренину слишком прислушиваться к своим желаниям, но на вопрос Ани он ответил «да», как ему самому показалось лишь потому, что «да» короче «нет», а не потому, что он жаждал, чтобы дочь взглянула на украшения Анны. Заплетавшееся из разрозненных фраз признание уже звучало в его ушах, но вдруг зафальшивило и смолкло, когда в воздухе зазвенел ужас Ани, открывшей шкатулку, тот же ужас, что каждый раз охватывал его самого, когда он притрагивался к этому миниатюрному саркофагу.
Вместо истлевшей плоти или груды желтоватых костей, которые, похоже, рассчитывала увидеть внутри Ани, на неё оскалилась насыпь золота. Драгоценная гидра из браслетов, колец и ожерелий переливалась брильянтовой чешуёй, скрутившись клубком в своём тесном логове. Ани потянулась было к маленькому диску из светлого серебра, но на его узорчатой поверхности отразилась тень от её ладони, и она одёрнула её от будто подмигнувшей ей броши.
— Ты правильно поступил, что ничего мне не отдал, кроме того браслета… тут всё такое вычурное, — отозвалась Ани, не разделив в своём воображении страшившее её великолепие на отдельные украшения, отнюдь не вульгарные, впрочем, она и не желала восхищаться их изысканности.
— Я взял его не из этой шкатулки. Мне не хотелось, чтобы ты носила что-то, что носила она. Я просто купил его, когда ты попросила поискать для тебя украшения матушки, — наконец сказал Алексей Александрович, как бы опёршись на упоминание некогда любимого браслета дочери, который она не надевала последний месяц. — Мне стыдно за свой обман и свою суеверность, но я надеюсь, хотя бы эта история убедит тебя в том, что я никогда не упивался вашим сходством с Анной. К слову, у вас мало общего, с тем же успехом тебя можно сравнивать с графиней Вронской или твоим дядей Стивой.
— Алексей Кириллович говорил, что мы похожи до безумия, — пожаловалась Ани, закрывая шкатулку.
— Это уж он немного преувеличил. Может быть, он имел ввиду твоё обаяние или хотел сделать тебе комплимент, ведь раньше тебе нравилась мать, ты считала её красивой, изящной, вот он и решил, что тебе польстит такое сравнение, — суетливо стал возражать ей Каренин, подумывая о том, что стоит прямо намекнуть своему приемнику, чтобы он впредь не сердил дочь этой темой, — вот и всё! — бодро заключил он, не изобретя новых аргументов о том, почему Вронский мог бы сказать, что Ани очень напоминает свою мать, в то время, как это якобы было неправдой.
Признание в одном преступлении помогло Алексею Александровичу снять с себя обвинения в другом: Ани поверила, что он не пытался воспитать из неё маленькую копию своей жены, которая бы пускай любила бы его не как своего супруга, но по крайней мере была бы к нему привязана. И всё же, когда дочь снова прильнула к нему, уже не понося его, а лепеча что-то о благодарности и том, что ей никто не нужен, кроме него, он знал, что просто изменил русло её грусти, но не уменьшил её, и теперь она нашла новый повод огорчаться. Каренин не учёл, что вручение Ани шкатулки с драгоценностями её матери так или иначе подчёркивало для неё идею преемственности между ними:
— Как бы ни было мне это гадко, я её дочь, и этого нельзя изменить. Её драгоценности принадлежат мне, и её прегрешения тоже мои, — думала она днём, сидя за мучительно молчавшим пианино, с которым она не осмеливалась завязать разговор, пока её отец отдыхал у себя.
Проступки Анны как дурной матери, дурной жены и дурной возлюбленной находились слишком далеко от Ани, пускай и мнившей себя хозяйкой дома, но ощущавшей себя скорее очень взрослой девочкой, чем молоденькой барышней, потому они не должны были бы столь остро впиваться в её совесть, но одинаковый набор действующих лиц не давал ей размышлять о том, что же ей делать, в отдельности от своей родительницы. Велика ли разница, если они обе были зажаты между одними и теми же мужчинами, только для Анны это был муж и любовник, а для Ани отец, воспитавший её, и кровный отец? Отличие лишь в том, что мать Ани сама поставила себя в это положение и не желала из него выйти, а Ани такой роскоши, как возможность распоряжаться собой, была лишена.
— Если бы ей хватило порядочности или смелости, мне бы не пришлось расплачиваться за её ошибки, — хмуро заметила Ани, и вдруг её осенило: — Но ведь я-то не такая, во мне всегда будут благородство и решительность, качества, о которых она, верно, и не догадывалась! Да, я обязана, обязана всё исправить, я исправлю всё, что она натворила, это должно наконец закончиться. Я — поступлю правильно.
Первое вдохновение, на крыльях которого Ани легко могла бы взлететь на крышу, поутихло, когда она осознала, как именно ей придётся всё разрешить, и какую цену она заплатит за право считаться лучше своей беспутной матери. Ей стало жаль себя, жаль родного отца, жаль тех лет, что они провели врозь в прошлом и проведут в будущем, и она даже на мгновение рассердилась на Алексея Александровича, что он прямо и косвенно разлучал их, но воспоминание о том, как она несколько часов назад клялась отплатить ему за всю его заботу, и тот факт, что Анна предпочла ему своего любовника, укрепил её в намерении прогнать от себя Вронского. Они встретятся, она скажет ему, что он никак не может ей помочь и она не нуждается в его услугах и велит ему уехать, и они больше никогда не увидятся. Иначе быть не может — нет, могло бы быть, но сразу после похорон матери, но не сейчас… теперь им придётся расстаться, но это хотя бы не её вина, и в конце концов, требуя от него уехать, она ничего не меняла, а лишь возвращала всё на свои места.
Вера принесла новое послание Алексея Кирилловича, письмо, как и всегда, было скорее об Ани, чем о нём самом, прямых жалоб на своё одиночество по-прежнему не было, но Ани, уже предчувствовавшей, какой удар она собиралась нанести ему, отпустив на все четыре стороны, показалось, что так слёзно он ещё никогда не писал. К горлу у неё подступил ком, и всё же она была непреклонна.
— Верочка, ты ему передашь мой ответ? — мрачно поинтересовалась Ани, будто надеясь, что горничная создаст какую-нибудь преграду её плану.
— Да что ж вы такое спрашиваете, Анна Алексевна? —всплеснула руками Вера, которой уже порядком надоели прятки её барышни с их соседом. — На словах передать или письмецо отнести?
— Записка будет. Маленькая, — пробормотала Ани, наблюдая за тем, как её служанка прытко расставляет письменные принадлежности и приглашающе отдвигает для неё полосатый стул.
На по-настоящему крохотную записку Ани, однако, извела дюжину листов бумаги. Первым затруднением в написании этого послания был вопрос о том, как обратиться к Вронскому: милостивый государь звучало издевательски, Алексей Кириллович было слишком холодно, батюшка — единственное слово, указывавшее на его отцовство, и при том незанятое Алексеем Александровичем — давало лишнюю надежду, потому приветствие пришлось вовсе опустить. Следом заменив «мне нужно поговорить с вами» на «нам нужно поговорить», Ани принялась торговаться сама с собой насчёт времени свидания. Сперва она хотела назначить отцу встречу в полдень, как у них было заведено, когда они гуляли вместе каждый день, но затем испугалась того, что до этого момента оставалось меньше суток, и попросила его прийти к пруду в половине пятого.
Через целый час насилия над бумагой, Ани с удивлением обнаружила, что набело написала всего две строчки. Уперевшись глазами в чистую половину листа, она быстро прибавила, словно чтобы заштопать эту пустоту, как дыру в ткани:
«Пожалуйста, не считайте, что я не писала вам до сегодняшнего дня, потому что у меня не было такой возможности, виной моему молчанию лишь моё нежелание отвечать вам.
Ани»
Рано или поздно речь всё равно должна была зайти о том, жесток ли к ней Алексей Александрович — в конце концов для Вронского это, похоже, был самый животрепещущий вопрос — но это замечание давало Ани небольшую отсрочку. Отповедь, которую ей предстояло произнести, требовала от неё слишком много душевных сил, а развенчания мифа о деспотизме папеньки сбило бы её, и звучать так же непоколебимо, как она планировала, у неё бы не получилось. До момента отправки собственное послание вполне устраивало Ани, но стоило Вере унести его, как её поразила суровость и даже грубость её тона. Какой жестокой она будет казаться своему бывшему другу, что подумает он о ней? Что ей просто наскучили его стенания, которые она до того с удовольствием читала? Нет, она сердилась, но ведь не ненавидела его, или ненавидела, но с тем пылом, с которым можно ненавидеть только некогда горячо любимых за то, что они помешали и дальше обожать их своими гнусностями, но разве эти холодные, как кожа у жабы, каракули отражали это? Подобное могла сочинить только жёлчная спесивица, а ведь он почитал её самим совершенством, доброй, великодушной…
— Ани, но почему же завтра вечером, а не сегодня? Зачем откладывать? — с укором спросил у дочери Алексей Александрович, когда она доложила ему о своём намерении наконец удостоить кровного отца свидания.
Напрасно Каренин подозревал Ани в попытке интриговать Алексея Кирилловича: она сама терзалась из-за этой заминки, и каждый час её страх напитывался тысячью и тысячью картин их будущей встречи с Вронским. Ночью, представляя, как он сейчас перечитывает её письмо, она не смогла сомкнуть глаз, будто он мерил шагами не свою спальню в другом доме, а чердак над её головой. Вера сказала, что, прочтя её депешу, он обещал прийти куда-угодно и когда-угодно, засыпал вопросами о ней и даже, как ей почудилось, поцеловал её письмо. Он ещё надеялся на что-то, ещё радовался, хотя должен был бы обидеться на её признание.
— Боже мой, я переживаю, что обидела его той мерзкой ремаркой о причинах моего молчания, а завтра собираюсь заявить ему, что мы никогда больше не увидимся. Я хочу всадить ему нож в спину и корю себя за то, что поцарапала его, — ахнула Ани, настигнутая парадоксальностью своей жалости. Вронский, похоже, сам претендовал на роль её утешителя, раз за разом повторяя, что вернулся, только чтобы помочь ей, а не домогаться её снисхождения, но Ани чувствовала в его разглагольствованиях не то чтобы фальшь, но браваду. — Он, верно, считает, что не заслуживает моего сочувствия, и о том-то он и твердит, но разве я не понимаю, что он жаждет его, что на всём белом свете одна я могу жалеть его так, как ему нужно?
Бессонная ночь не перешла для Ани в такое же невыносимое утро только благодаря дошедшему из Франции письму от мадам Лафрамбуаз. Оплошай где-нибудь служащие почты, Ани, скорее всего, унизилась бы до того, чтобы попросить Вронского прийти к пруду пораньше, дабы застать её ещё в здравом рассудке. Привязанность к своей воспитаннице, а значит, уважение к её горестям, помешала мадам Лафрамбуаз исполнить свой долг педагога и отругать Ани, как в свою очередь и Алексею Александровичу. В качестве предмета для нападок почтенная бонна мадмуазель Карениной выбрала себя: она сокрушалась о том, что покинула Ани, убедив себя в том, что в их доме воцарился мир и она может со спокойной душой возвратиться на родину, а ведь не дезертируй она в начале весны, то уберегла бы свою милую питомицу от пагубного для любого живого существа одиночества и столь сильной и продолжительной привязанности к её соседу. Из достаточно путанного письма мадам Лафрамбуаз, всей душой переживавшей грандиозность трагедии семьи Ани за много сотен миль от неё, среди хора восклицаний, самых фамильярных и ласковых обращений и причитаний о том, под какой несчастливой звездой родилась её дорогая воспитанница, раздавалось несколько вполне определённых инструкций: во-первых, гувернантка между прочим вкрадчиво советовала Ани не рубить с плеча в отношении графа Вронского, заметив, что её племянник шапочно был с ним знаком и описывал его как очень угрюмого человека — такой отзыв, по мнению мадам Лафрамбуаз, был достаточно лестным, так как доказывал, что интерес родного отца к Ани был вызван не увеличившимся количеством седины в бороде и размышлениях о том, что уже и вторая, и третья молодость вот-вот отвесят ему прощальный поклон и оставят бездетным холостяком, а искренняя, хотя и заочная любовь к дочери; во-вторых, она как бы приглашала Ани порадоваться тому, что в её близком кругу никогда не появится ханжей, ненавязчиво хваля её друзей. В постскриптуме мадам Лафрамбуаз заверяла Ани в своей готовности приехать к ним, если месье Каренин не против, или принять свою питомицу у себя, тем более, её племянник, часто покидавший по делам не только свой особняк, но и континент, и отлично помнивший количество приживал в семье деда, был совсем не против, чтобы у его тётки появилась даже постоянная компаньонка. Более ласкового и дружественного письма Ани не могла бы и пожелать, даже в самом капризном из всего букета своих настроений, которому ей просто необходимо найти любое оправдание во внешнем мире, она бы не сумела ни к чему придраться: эти два листа бумаги можно было бы выдержать в спирте и лечить их эссенцией ссадины или растолочь и бросить в чай вместо сахара, но всё же они были не тем, что теперь ей требовалось. Ани хотела, чтобы её решимость заточили, как точат меч пред битвой или казнью, а её призывали сложить оружие в ножны.
— Со мной-то он не был таким уж угрюмым, — мысленно сравнила свои впечатление о Павле Борисовиче с впечатлениями месье Лафрамбуаза о графе Вронском. — Как он спешил ко мне навстречу, завидев меня издали, словно он уже не мог подождать одну минуту, чтобы наконец заговорить со мной, а ведь его ещё сдерживала роль чужого мне человека, и мы виделись каждый день. А теперь, после целого месяца разлуки, теперь, когда он может не бояться, что я сочту чем-то вульгарным и неприличным, если он сам возьмёт меня за руку или поцелует, что же будет теперь? — ужаснулась Ани, вообразив себе, насколько некстати сентиментальным может быть пролог к оглашению её приговора.
Опасаясь того, что восторги Вронского при встрече с ней растерзают в клочья её мужество, она решила во чтобы то ни стало опередить его, а потому засобиралась сразу же после обеда. Цвет собственной кожи показался Ани изменническим, особенно громко вопили о том, что она спала не больше трёх часов, сизоватые тени вокруг её век. Заодно немного выбелив себе брови и ресницы, Ани с помощью одолженной у Веры рисовой пудры, за тонким слоем которой она прятала проступавшие у неё на лице летом веснушки, превратила тёмные круги у своих глаз в почти белоснежные; румян же у горничной не нашлось, потому Ани почти отхлестала себя по щекам, чтобы придать себе свежий вид. В довершение к этим ухищрением она отыскала шляпку с голубой вуалью, обтягивавшей её лицо лёгким забралом. Будь она немного опытней, её можно было бы заподозрить в кокетстве из-за такой неловкой скрытности, но Ани искренне полагала, что эта прозрачная материя скроет от Вронского все доверенные ей переживания, а не просто придаст её личику странный оттенок. Сторож Хома не признал её, пока она не поздоровалась с ним — это окончательно убедило её в том, что отец не поймёт, как ей самой неприятна вершимая ей справедливость.
По дороге к пруду она старалась вычерпать из сердца жалость к Вронскому размышлениями о его прегрешениях перед ней, но ей не удавалось раскочегарить свой гнев — каждый раз она в конце концов горевала о том, что Вронский не был младшим братом её матери или другим родственником, который мог бы законно претендовать на её общество, не соперничая при этом с её папенькой, или ладно, пускай он был бы её официальным отцом и зятем Алексея Александровича. У других полно родственников, дяди, тёти, а ей не надо было целой оравы родни, не надо было Облонских, Карениных или Вронских, ей хватило бы только его…
— И всё же не он не разрешил обрезать мне волосы, когда я долго болела и просила не делать из меня кавалерист-девицу; не он объяснял мне, почему в горах холодно; не он прислушивался в коридоре, плачу ли я в своей спальне, — напомнила себе Ани о том, что разбираться в своих обидах на Вронского она имеет право лишь из преклонения перед порядком или от скуки. Долг велел ей отослать его ради Алексея Александровича, потому то, со злорадством ли она объявит ему о его вечной ссылке или еле сдерживая слёзы, было в её понимании глубоко второстепенной деталью.
Карусель этих раздумий, по кругу мелькавших в голове Ани, вместе с загрубевшим с начала сентября холодом от воды не позволяла ей стоять на месте, и она принялась выписывать странные узоры между несколькими деревьями. Её голубая вуаль рябила от ударявшегося в неё влажного, будто взопревшего от бесконечного бега ветра, как водная гладь, и Ани чудилось, что так видят волнующиеся своды своей обители одинокие утопленницы, лёжа на речном дне и не чувствуя хода времени. Когда вдалеке ей померещился так хорошо знакомый силуэт с лишней тонкой ногой слева, она не поняла, не то уже была половина пятого, не то её бывший товарищ, оставшись преданным привычкам месье Инютина, явился заранее, чтобы его нетерпению было привольней здесь, чем в гостиной. Она попятилась назад, хотя ему было проще заметить какое-то шевеление позади нескольких шеренг деревьев, чем неподвижно стоявшую чуть ближе к нему фигуру.
Вронский приближался к ней, верно, не сознавая, что ему оставалось всего несколько шагов, и он бы смог дотронуться до её руки, которой она обнимала маравшую её перчатки размокшей корой ольху, его внимание тянулось куда-то в другую сторону, туда, откуда обычно она приходила, к его карманным часам, показывавшим, что ещё было отчаянно рано, к пруду, к трости, пока его дочь словно перечитывала весь его облик, как перечитывают когда-то давно наизусть выученный отрывок поэмы. «Точно так же он разглядывал меня в нашу первую встречу, а теперь я разглядываю его на прощание», — подумала она, и эта загадочная зеркальность, закольцованность не оставила ей сомнений в том, что сегодняшнее свидание было её последним шансом запомнить месье Вронского.
— Алексей Кириллович, я здесь, — тихо позвала она, опасаясь, как бы он сам не обнаружил её, как она его полгода назад, а ведь во что бы то ни стало нельзя было уступать ему право командовать их беседой, первым задавать вопросы или делать что-либо неожиданное.
Слишком быстро он отыскал её глазами, отвернувшись от воды, слишком быстро на его лице сверкнуло восторженное неверие, слишком быстро он зашагал к ней…
— Вы, полагаю, — ледяным тоном начала потупившаяся на казавшиеся ей слоем синеватого ила опавшие листья Ани, отступая на полшага назад, скорее, прося так Вронского не подходить к ней, чем пытаясь спастись от него бегством, — считаете меня жестокой из-за того, что я не писала вам так долго, но поверьте мне, вам было бы неприятно читать то, что я могла бы вам написать.
— Что ты такого могла написать обо мне, чего я ещё сам о себе не думал? — ухмыльнулся в ответ Вронский, подивившись деликатности дочери, желавшей пощадить его, а вместо того доставившей ему столько невыносимых минут.
В случае прилива нежности к ней, у Ани бы не было возможности увернуться от него, но пока он стоял очень смирно, оставив дочери воевать только с собственной сентиментальностью, предательски подталкивающей её ему в объятия.
— Я хотела поговорить с вами о нашей последней встрече, — с будто изувеченным обидой за то, что её в будущем могут посметь перебить, напором продолжила она. — То, что я рассказывала вам тогда… папа… просто, мой брат предложил иногда сопровождать меня в свете, если я захочу…— и она замямлила, замирая перед каждой новой фразой, словно в замешательстве, с какой стороны её схватить, чтобы она не ужалила. Не услышь Вронский ту же историю от Алексея Александровича в более внятном изложении, он бы с трудом разобрался в рассказе дочери, но так как ему уже заранее всё было известно, ему оставалось лишь подбадривающе поддакивать. — Папа потом просил у меня прощения, сказал, что рассердился на Серёжу за то, что он так и не оставил идеи выдать меня за младшего Маева или кого-либо другого, но я уже успела вам пожаловаться, какой он ревнивец… — неловкость за свою слепоту, за то, что она оправдывалась и хотела, чтобы он не сердился на неё за невольный обман, и то прежнее нескрываемое обожание в его взгляде, которое словно саднило ей кожу, заставило Ани обратить внимание на ничем не примечательные пуговки на своих тонких перчатках и завозится с ними. — Он знает о нашей встрече, мне не пришлось сюда прокрадываться тайно, как вы боялись, он даже упрекал меня за то, что я согласилась поговорить с вами только сегодня. Будь я поумнее, то жаловалась бы вам на Серёжу, а не на папу…
Воспоминание о брате и его коварстве отвлекли Ани от её трепета перед их последним свиданием с Алексеем Кирилловичем, как отвлекает режущая боль от изнуряющей своим постоянством ломоты в костях — контур перчатки, которую они щипала, растворился в набежавших слезах, и она уже хотела отдать дань уважения их дружбе с господином Инютиным откровениями о подлости и лицемерии Серёжи, но запретила себе это маленькое ностальгическое отступление.
— Мне написала мадам Лафрамбуаз, — стянув перчатку, быстро залепетала Ани, пока Алексей Кириллович не принял её молчание за приглашение высказаться, — она сожалела о том, что уехала как раз накануне нашей встречи, она считает, что если бы она осталась со мной, то ничего бы и не случилось, и я бы ничего не узнала, но я не жалею, что всё узнала. По крайней мере я понимаю, что происходило всё это время, кто мне друг. Я теперь ещё больше люблю Элизу, она моя единственная подруга, но зато она стоит целой толпы товарок, которые есть у любой другой девушки. Мне, возможно, повезло в некотором роде. Мне не нужны те, кто брезгует мной, они мне сами неприятны, и если вдруг завтра они ко мне переменятся, то я всё равно не хочу с ними знаться. Мне даже жаль, что я не узнала всего на год раньше, я ведь даже не подозревала, какие княгини Мягкие добрые, какой месье Амброзов… как он заступался за меня на том спиритическом сеансе у Лукреции Павловны, — с грустью оттого, что её признательность опоздала на многие месяцы, перечисляла Ани, в задумчивости теребя уже не свою перчатку, а ладонь Вронского. — А Михаил, сколько храбрости и независимости нужно иметь, чтобы всерьёз за мной ухаживать и хотеть жениться на мне. А ещё, ещё я рада, что узнала вас.
Это признание она прошептала, чтобы не просипеть. По щеке у неё покатилась слеза, и хотя Ани верила в то, что её лёгкая вуаль скрывала все её страдания, ей показалось, что эта слеза должна была сиять сквозь шёлк ярче расплавленного метала, и лучше было попробовать её незаметно смахнуть, чем позволить ползти вниз. Она хотела одёрнуть обе руки, но Вронский, будто оживший после её последней фразы как после произнесения какой-то магической формулы, прижал одну её ладонь к себе и успел обратиться к ней, однако дочь поспешила его перебить:
— Я, честное слово, благодарна вам за то, что вы приехали. Я понимаю, почему вы не могли появиться раньше, вы не хотели меня беспокоить, я на вас не держу зла, правда, — суетливо пытаясь промокнуть лицо вуалью, поклялась она. — Вы хотели меня спасти, но, увы, как бы вы того ни желали, вы не в силах мне ничем помочь, поэтому я очень прошу вас уехать.
— Уехать? — изумлённо переспросил Вронский, наклонившись к ней, словно чтобы подобрать не долетевший до него остаток просьбы Ани.
— Да, — сухо кивнула Ани, не в силах ещё раз услышать уже дважды опалившее её слово. Гордость за своё хладнокровие могла бы немного подсластить ей это мгновение, но настигнувший её ужас свершившегося преградил ей удовольствие от исполнения своего долга. Почему бы ей не лишиться сейчас чувств и не прийти в себя уже дома, почему ей нужно ещё дальше разъяснять всё Алексею Кирилловичу, отказывать ему в ответ на его мольбы, вырываться из его объятий? Почему недостаточно просто убить, почему нужно наблюдать, как гаснет жизнь? — Поймите, я не могу ничего изменить. Что я могу сделать? Что я могу предложить вам? Всё было решено до меня, вы должны уехать, по-другому не могло быть!
— Анечка, не плачь, — беспомощно попросил Вронский, окончательно разоруженный жалостью к рыдавшей дочери. Несколько раз она принималась при нём хлюпать носом, когда её излишне трогала тема их беседы, начинала она плакать и в их предыдущую встречу, но вот так скривившейся и вздрагивающей он её ещё не видел, потому едва ли красноречие Ани могло произвести более сильный эффект и сделать его более самоотверженным и покорным её воле. — Ани, не нужно. Я совсем извёл тебя этими депешами. Тебе так тяжело видеться со мной? Ну успокойся…
Отвернувшаяся от него Ани, этим наивным манёвром ещё старавшаяся обмануть его, яростно затрясла головой, словно решив довести себя до дурноты, раз обморок не спешил ей на помощь — оторопевший Вронский так и не соотнёс это неистовое отрицание ни со своими вопросами, ни с пугливыми просьбами, впрочем, Ани только протестовала против собственного слюнтяйства и ещё больше против того, что её в нём уличили.
— Уезжайте, пожалуйста, я вас очень прошу, — прохрипел она.
— Если тебе так будет легче, я уеду, уеду, — пылко пообещал Вронский, осторожно тронув её за локоть.
— Нет, не будет легче, — надсадно вымолвила Ани, будто пытаясь пальцами отодвинуть свои помутневшие от пудры слёзы к вискам. — Я не виновата, простите, простите меня.
Пока Ани играла бесстрастность, ей будто не от чего было оттолкнуться, и каждая её реплика увязала в демонстративной сдержанности, как нога в песке, когда пытаешься разбежаться, но эти извинения вернули ей самообладание своей искренностью. Она потянулась к Вронскому, позабыв о том, насколько не соответствует её намеренью прогнать его от себя навсегда подобный жест, и попыталась поцеловать его сквозь кокон своей вуали, но у неё получилось только чуть укусить натянувшийся шёлк.
— Дурацкая вуаль, — чертыхнулась она, раздражённо отбрасывая вверх голубую ткань, будто отхлынувшую от её лица, как пенящаяся волна от берега.
— Нет на свете другой причины, по которой бы я покинул тебя, кроме твоего желания, — не дождавшись её ласки, серьёзно сказал Вронский, взяв её за плечи, но не отваживаясь обнять.
— Вы должны уехать, так больше не может продолжаться, — печально объясняла ему Ани, как бы рассуждая вслух. — Нам всем так будет лучше, вы вернётесь во Францию и поймёте, что я была права. Вы обманываетесь, если считаете, что у меня есть какой-то выбор, я лишь повторяю вам то, что вы сами решили с папой без меня. Я не хочу мучить вас обоих, это должно закончится… Я могла вас очень любить, — одними губами прибавила она, надеясь на то, что он не расслышит её.
«Вот и всё», — траурно заключила Ани, обведя взглядом пожелтевшее и высохшее подводное царство. Гадкая пустота, сухость, какая, наверное, бывает, когда ходишь по сгоревшему дому, обвилась вокруг неё, наполняя собой её лёгкие и не давая глубоко вздохнуть. Ей казалось, что вокруг было очень тихо, хотя расцеловавший её Вронский, не останавливаясь, всё время что-то ей говорил, причём в голосе его звучало больше сочувствия, нежели отчаяния. «Бедный Алексей Кириллович, он так и не понял, что жребий уже брошен», — подумалось ей, когда она вновь научилась различать отдельные слова в его утешительной балладе.
— Я тут же вернусь, если ты захочешь, и если ты передумаешь до моего отъезда, я никуда и не уеду. Мне нестрашно больше оставить тебя одну с Алексеем Александровичем, я знаю, что он тебя не обидит, но если я тебе понадоблюсь, то не думай, что все мосты сожжены и ты не в праве обратиться ко мне с какой-то просьбой. Я не беру своих слов обратно, всё, что я написал тебе в тех письмах, всё это так и есть. Ты можешь мне писать так часто, как сама захочешь.
— Не ждите от меня вестей, пожалуйста, наша переписка не имеет никакого смысла, — ответила Ани, проведя по его щеке, будто утирая слёзы, которые он ещё прольёт в будущем. — Сообщите мне, когда вы уезжаете, я приду проститься с вами, — пообещала она, тотчас пожалев об этой непосильной для неё последней милости. — Мне пора, до свиданья.
— Я провожу тебя, — понуро заявил он, поборов желание объясниться с дочерью до конца немедленно. Наличие у него времени и неверие в то, что он видит и говорит с ней в предпоследний раз, успокаивали его, пускай он и не хотел вот так отпускать Ани, а стыд за то, что он знал больше, чем она, и потому словно лишь замочил ноги там, где она тонула, почти вырвал из него секрет Алексея Александровича.
— Нет, не надо, — отрезала Ани, сначала покачнувшись к предложенной ей руке, а потом отпрянув от неё, словно нарочно дразня Вронского своими сомнениями. Разве для того она велела ему больше не появляться, чтобы у папеньки опять кровоточил тот старый шрам ревности при виде их милого променада и слёзных прощаний на крыльце? Верно, он никогда и не наблюдал, как нежничали её родители, но как же часто эта картина, должно быть, подстерегала его в самых обычных занятиях, чтобы наброситься, как хищная птица на мелкого зверька, не быть же ей, его любимому ребёнку, живым воплощением его кошмаров вместе с Вронским? — Папа не должен нас вдвоём видеть, и вам тоже не стоит смотреть на то, как я захожу в его дом. Это неправильно, но, — глубоко вздохнула она, будто пытаясь воздухом закалить свой голос, чтобы он звучал категоричней, — я его дочь.
Прощания с Алексеем Кирилловичем выскользнули из её памяти — когда она уже семенила домой, то не могла вспомнить тех коротких фразы, которыми они обменялись напоследок, весь смысл был истрачен раньше, безапелляционное «я его дочь» выпило его до конца. По дороге Ани не замечала ничего вокруг, кроме того, что она идёт одна, идёт чересчур быстро и у неё мёрзнет одна рука, которую она могла бы протянуть Вронскому. «Проклятие снято», — хотелось ей известить с порога отца, но сил на такую пафосную торжественность у неё уже не осталось, хуже того: застав Алексея Александровича выглядывавшим её из прихожей, она порадовалась только тому, что отказала его сопернику в праве сопровождать её, но не тому, что ей прямо сейчас предстоит разговор ещё и с ним.
— Вы встретились? — встревоженно поинтересовался Каренин, прекрасно отдававший себе отчёт в том, что сбежать в последний момент было вполне в характере Ани, но она утвердительно кивнула. — Умница! Умница моя, — нараспев похвалил он дочь, вешая на крючок её накидку.
— Я его прогнала, — бесцветно сказала Ани, открепляя шляпку от своих волос.
— Как это прогнала? — опешил Алексей Александрович, слишком рано сделавший вывод, что всё прошло хорошо.
— А ты ожидал, что я назначу ему приёмный день? — съехидничала Ани, уязвлённая тем, насколько эгоистичной считал её отец. Такое оскорбление менее часа спустя после того, как она пожертвовала своим несчастным родителем и самым дорогим другом для него!
— Но зачем, Ани? — недоумевал Алексей Александрович.
— Для тебя, — стряхивая с ножки второй башмак, уже мягче ответила Ани, приписавшая недогадливость папеньки удивлению, ведь едва ли его близкие по достоинству отплачивали ему за его благородство.
— Но зачем? — устало повторил он свой вопрос.
— Я не могла с тобой так поступить и предать тебя, как мама, — с трогательной гордостью вперемешку с сочувствием изрекла Ани, подымаясь с пуфика.
Алексей Александрович устало поглядел на стоявшую перед ним дочь, на её нахмуренные брови и босые ноги в одних только чулках с вензельками. Он испытывал те же странные чувства, что испытывает хозяин кошки, когда она приносит ему с балкона только что пойманного и ещё живого воробья — бесполезный дар, от которого к горлу невольно подступает тошнота, но который и нельзя выкинуть, чтобы не унизить этого необычайного порыва преданности своей гадливостью.
— Ани, причём тут твоя матушка? Почему ты себя с ней сравниваешь? Анне нужно было сделать выбор в чью-то пользу, потому что нельзя жить сразу с двумя мужчинами, но ты не обязана отдавать кому-то предпочтение, — попытался вразумить Каренин дочь.
— Двух мужей не бывает, а двух отцов тем более, — возразила Ани, обескураженная тем, что ей вовсе приходилось спорить с ним. Положим, нежелание прослыть деспотом мешало ему прямо потребовать от неё отослать его соперника, но неужто он не мог не прибегать к этой фальшивой скромности, когда она уже всё сделала, позволив ему не пятнать свою доброту мстительностью?
— Кровь от крови и плоть от плоти, да, только один, но что же человек, ребёнок не в праве привязаться к кому-то ещё? Я любил свою мать, но потом я очень любил жену своего дяди. Иногда мне даже кажется, что мои чувства к Пелагее Григорьевне больше походила на любовь сына к своей матери, чем мои чувства к матери, — признался Алексей Александрович. Он охотней обсуждал свою молодость и знакомых из прежней жизни, нежели то, что происходило сейчас, в прошлом ему будто легче дышалось, словно прошедшее всё время пронзал несущий свежесть и прохладу ветер. — Матушке очень тяжело жилось после того, как она овдовела, она ведь была из очень состоятельной семьи, привыкла к совсем иным условиям, а тут такая бедность, злорадство соседей, завидовавших её знатности, её воспитанию, манерам, иногда их покровительство, одиночество, потом болезнь, и главное, никакой надежды на то, что однажды всё будет иначе — это не располагает к сохранению приятного нрава. Помню, иногда мы с Андреем что-то вытворим, она нас накажет, Андрею часто и оплеухи давала, а потом сама расплачется, приголубит нас, купит нам неизвестно на какие деньги сладостей. Я всегда сильнее боялся за неё, чем её саму, мне её всегда как-то пожалеть хотелось. А вот с Пелагеей Григорьевной всё наоборот было: дядя сам нашим воспитанием занимался, он вообще не одобрял женского вмешательства в воспитание мальчиков, но она, как могла, о нас старалась заботиться, хотя мы ей и неродные были. Впрочем, её бы, наверное, тяготило, если я или Андрей ей сказали, что она заменила нам мать, едва ли она смогла бы нам ответить, что мы ей тоже всё равно что сыновья, но она была к нам обоим очень внимательна. До сих поражаюсь, как она вспомнила обо мне в тот день, когда Ларочке сделал предложение её будущий муж. Решалась судьба её родной дочери, а она как-то умудрилась не забыть обо мне и послать в институт слугу с запиской, чтобы меня предупредить. Возможно, она просто не хотела, чтобы я портил своим мрачным видом всеобщую радость, но меня очень впечатлило тогда, что она посчиталась с моими чувствами к Ларочке, хотя я был всего лишь бедный родственник её мужа. Однако, не об этом речь, — опомнился Каренин, — я веду к тому, что моя привязанность к Пелагее Григорьевне не является предательством моей матери.
— Может быть, — неопределённо ответила Ани, не позволявшая себе согласиться с выводами своего отца, ощущая в них угрозу своей уверенности. — Но ведь твоя тётя не делала ничего плохого твоей матери, — серьёзно заметила она.
— Ани, послушай, я уже не молод, ты могла бы быть моей внучкой, а не дочерью, — осмелел Алексей Александрович, словно устав тихонько красться к главной причине своего внезапного расположения к любовнику жены. — Если со мной что-то случится, то мне спокойней знать, что у тебя будет друг и заступник. Не нужно ради меня ссориться с Алексеем Кирилловичем…
— Да разве мы ссорились? Я просто велела ему уехать и не беспокоить нас больше. И почему ты говоришь о том, что с тобой должно что-то случится? Ты проживёшь ещё очень долго, — протянула Ани, слишком похолодевшая от слов отца, чтобы полностью верить в то, что к подобной рассудительности его подталкивает лишь ипохондрия.
— Нам не дано знать, что нам готовит даже завтрашний день, — опять укрылся в пространных философствованиях Каренин, — что уж гадать о том, что будет, например, через несколько месяцев. Я не призываю тебя из приспособленчества лебезить перед Алексеем Кирилловичем, но ссылать его в другую страну, чтобы отомстить за меня, это лишнее.
— Папа, но у него же там есть свой дом, дела, друзья, он ведь десять лет там прожил. Что же мне его держать в Петергофе или заставлять всё время надеяться на мои письма, — возразила Ани.
Алексей Александрович, так складно всё сочинявший о примирении дочери с Вронским, вопреки здравому смыслу ощущал себя преданным, будто Ани плела против него интриги, науськанная своей неистовой преданностью и буйным чувством справедливости. Обвинения в её адрес сменялись в его голове с той скоростью, в которой сменяется побеждающий в огромном кулачном бою, где все колотят всех: он хотел то запищать, что для неё вся эта история лишь забава, то назвать её злюкой, то окрестить её героическое самоотречение демьяновой ухой, то помчаться к Вронскому и сказать, что Ани такая вздорная упрямица в него, и в то же время он ощущал, что неправильно было бы упрекать единственное создание, отказавшееся ради него от чего-то ценного для себя.
— Надень, пожалуйста, — пододвигая к Ани её домашние туфли, пробурчал Каренин, так и не решив, благодарить Ани или ругать.
― Тише-тише, это просто кошмар, ― разбился сон Серёжи о елейный голос. Краснота и страшные вопли ещё душили его, их хватка не ослабевала, но вместе с тем он уже различал склонившуюся к нему девушку, её пальцы на своей щеке и ряд тугих светло-рыжих буколек с одной стороны её встревоженного лица. ― Опять мама? ― с сочувствием спросила она.
― Нет, сестра, ― сказал он, откидывая как-то нескладно приделанную сегодня к шее голову обратно на подушку, громко зашуршавшую вокруг него. Он вспомнил, где он теперь, и где он был до того и в последний месяц, и где была Ани, и ему стало жутко от того, насколько мало общего было в этих ответах. ― Я её совсем одну оставил.
― Ждёт тебя дома? ― прошептала она, кажется, чуть улыбнувшись, но Серёжа глядел мимо неё в сторону маленького трюмо с какими-то яркими баночками, привлечённый не любопытством, а только контрастом цветов в том углу комнаты.
― Она с отцом живёт, ― возразил он, подумав о поджидающей его на лестнице сестре с грустью, умертвившей раздражение и стыд, ранее единолично владевших памятью об этом эпизоде.
― С тем офицером? ― уточнила Леди со своим чуть мурлыкающим акцентом, сильно ослабевшим со вчерашнего вечера.
― С моим отцом, ― поправил её Серёжа.
― Ты вчера говорил, что у тебя ни отца, ни матери, ― изумилась Леди. Она искренне полагала, что ей удалось спрессовать его пьяные жалобы в более-менее цельное повествование, и потому так бестактно переспросила Серёжу о его круглом сиротстве, хотя это было против её правил никогда и никого не уличать во лжи.
― Так и есть, ― рассеянно согласился он.
Опять прикрыв глаза, он надеялся на то, что ещё час сна сможет перебороть тупую боль в голове и противную сухость во рту, но тот же кошмар, словно притаившийся за его веками, или воспоминание об этом кошмаре не дали ему забыться: опять облитая кровью Ани рыдала и звала его. «Это ничего не означает, это лишь сон, который мне приснился после чёрт знает какой ночи, это ничего не значит, ― попытался он успокоить себя и воротить обратно к рёбрам провалившееся куда-то под перину и кровать сердце. — Ну не прячется же от меня мама по дому, значит, и это неправда, неправда, неправда! А если бы это в самом деле было так, если бы она была ранена, мне бы дали знать, отец бы за мной послал, ― суеверный страх отступил, обнажив другой, уже гораздо более осязаемый, и оттого более грозный. — Да разве он послал за мамой, когда я умолял об этом, захлёбываясь кашлем? (1) Даже попа приводили меня причастить, то есть они верили, что я умру, но не позвали мою мать несмотря ни на что. Что же изменилось с тех пор? Она сорвёт голос, прося меня позвать, а о её смерти мне сообщит зарёванная горничная. И с этим извергом я бросил её».
― Полежи ещё, мы пока закрыты. А хочешь, оставайся ещё на весь день и на всю ночь, ― окликнула его Леди, растрёпывая гребнем свои букли до кудрей.
― Я спешу, мне нужно к Роману Львовичу, поговорить с ним, ― бросил Серёжа, застыв у стула и выжидая, пока действительность не перестанет раскачиваться из-за того, как он резко вскочил.
― Так он ещё не ушёл, он завтракает внизу, ― пропела Леди, и, видя, что его не переспорить, стала помогать ему одеваться.
Серёжа, опротивевший себе за последние три недели, уже привык к тому, что все качества его характера, даже те, которыми он раньше гордился, заслуживают лишь порицания, но распекать себя за бездействие было ему в новинку, и эти новые укоры как-то по-особенному жгли и давили его. Ему было совестно за то, что он столько времени кичился своей героической готовностью принять бой и достойно перенести весь позор, совестно за то, что он, чуть не плача, умолял Вронского через Варвару Евгеньевну не медлить, когда надо было играть на его жестокости, совестно за участие Романа Львовича, совестно за вязкие поцелуи, за свои сетования и за голубую ленточку на длинной шее Леди.
― Ещё капель? Я тебе налила, как Агнессе прописывал доктор, да в тебе, наверное, три таких, как она. Ей возвращать флакон не надо, она один раз пила и вся пошла сыпью(2), потом чуть доктора не поколотила, кричала, что её кожа всю семью кормит, ― ласково предложила Леди, заметив, как он поморщился, когда она натягивала на его плечо жилет. И за милосердие этой англичанки, за то, что он её чем-то подкупил, и её теперь волновало, болит ли у него плечо, как ночью, ему тоже стало совестно.
― Терпеть могу, спасибо, ― кивнул он, вешая на руку фрак, который ему было бы невыносимо надевать не из-за раненного плеча, а из-за того, что это отняло бы ещё одну минуту, ещё одна минута миндальничания, когда ему надо было хотя бы разузнать всё для исполнения своего плана, чтобы не ненавидеть себя.
Леди повела его по короткому узкому коридору к плавно стекающей с антресоли(3) на первый этаж лестнице, откуда открывался вид на трапезничавшего в компании двух брюнеток Романа Львовича. Можно было вообразить, что глава семьи завтракает со своей супругой и их общей дочерью, которую любящие родители не захотели отправлять в спальню и оставили лежать на кушетке рядом с ними, раз уж бедняжке нездоровится, а гостей дома нет.
― Доброе утро, ― поздоровался со своим подопечным Роман Львович, оставшись недовольным его замученным видом и тем, как он вцепился в перила, но не показав этого.
― Роман Львович, ― с затаённой требовательностью позвал Серёжа и со вздохом прибавил, когда тот лениво повернул к нему голову: ― какой адрес у старого Облонского?
― Браво, ― с неподдельным восторгом воскликнул Роман Львович, энергично взмахнув руками вверх, как дирижёр, командующий оркестру начинать. ― Браво, Леди, браво! Что вы с ним сделали? Такое просветление за одну ночь! Браво, браво, вы просто кудесница! Когда станете богачом, Сергей Алексеевич, не забудьте купить Леди какие-то побрякушки с брильянтами, а лучше просто подарите ей эту сумму, ведь это она наставила вас на путь истинный, ― хохотал он.
Совет Романа Львовича немедленно ехать к князю Облонскому был не лишён здравого смысла, хотя и был произнесён тем несерьёзным тоном, как бы приглашавшим собеседника самому решить, отнестись к его реплике как к шутке или как к вполне разумной рекомендации: дескать, мучающийся похмельем помятый Серёжа, который будет покорно лакать по заветам старого пьянчуги сначала рассол, а потом пробовать его любимые наливки, гораздо быстрее покорит своего родственника и угодит в его завещание, чем если он явится к нему нарядным, трезвым и почтительным, как только нанятый в дом лакей. Самому Серёже тоже хотелось покончить со всем поскорее, но его прыть и азарт были на привязи у другого желания — подняться обратно в комнату Леди , отшвырнуть на пол одеяло и пролежать так, не издав ни писка и не меняя позы, до завтрашнего утра, как она ему предлагала, потому визит, который должен был озолотить его и помочь улизнуть от злого рока, переносился на завтра.
Дома его с докладом о том, что утром приезжала Алексей Александрович, встретил камердинер, которого это событие явно будоражило гораздо сильнее, чем его молодого хозяина.
― Я ему сказал, что рано утром пришёл посыльный, и вы сразу умчались, мол, дело государственной важности, когда вернётесь, не ведаем, и всё в таком роде, ― с заговорщицкой осторожностью перечисли он.
Серёжа сознавал, что должен бы радоваться тому, что отец не узнает, где он провёл ночь, и быть благодарным своему камердинеру за то, что он покрывал его ― однако, ничего этого не было.
― Мне не жаль для тебя лишний рубль или выходной день, но плевать я хотел на то, что думает Алексей Александрович о моей нравственности, так что в следующий раз не трудись ему лгать, скажи, как есть: предаётся пороку Сергей Алексеевич, ― безразлично пробормотал он, заваливаясь на кровать. Афанасий не нашёлся с ответом, смаковать ехидство барина он не умел, и чтобы не грубить слуге, если тот забудется до такой степени, что выкажет ему свое неодобрение, Серёжа поспешил поинтересоваться, что, собственно, понадобилось его родителю.
― Он забрал драгоценности вашей маменьки, верно, для Анны Алексеевны, ― растеряно отчитался Афанасий, мимоходом рассматривая его лицо и задаваясь вопросом, уж не отравили ли Сергея Алексеевича, или он просто настолько хилый, что его так подкосил один весёлый вечер.
― Всё, ступай и не буди меня до утра, ― приказал ему Серёжа, сильнее ощущавший тошноту в присутствии какого-либо человека. Ему нужен был сумрак одиночества, чтобы без свидетелей, у которых он бы словно брал долговые расписки за свое безумие, ругать себя за медлительность и твердить сухими губами об отце потолку: ― Сумасшедший, сумасшедший, сумасшедший!
Да он и Ани сведёт с ума, если ещё не свёл! Украшение их матери — украшение мертвой ― украшение самоубийцы, и их он будет надевать на неё, живую, тёплую. Серёжа чувствовал, что у него выступил липкий, как сироп, пот, будто он гнался за отцом в Петергоф, чтобы думать о нём, но его вдруг бросило в холод. Он уморит, погубит её вместе с Вронским, и как же ему тогда жить с её призраком, льнущим к нему с мольбами о помощи, как сегодня во сне? Как?
Скорее, скорее к Облонскому, напиваться с ним до беспамятства, смеяться над его небылицами, оправдывать все прегрешения, бранить врагов, прятать его от сквозняков, кормить собственными руками, быть смешным и занимательным и обещать помолиться за него, когда ему будет делаться страшно ― как угодно лицемерить, но заполучить его деньги. Низко, тысячу раз низко, но лучше так, лучше переступить через свою брезгливость и развлечь старика на смертном одре, чем потом сожрать себя заживо за то, что он не спас Ани и не увёз её прочь на наследство Облонского. Он выкинул на прикроватный столик карманные часы, впивавшиеся ему в живот, когда поворачивался набок и, замерев так, со свисающей на пол ладонью, стал грезить о том, как они сбегут с сестрой куда-то вдвоём, но обычно чуждый праздности, он, тем не менее, воображал себя только дремавшим где-то, как теперь, словно и через месяц, и через год он будет таким же разбитым и уставшим. Мечты перетасовывались с картинами прошлой ночи и совсем пыльными воспоминаниями:
― Ты где был? — спрашивала его маленькая зазнайка, свесившись через перила.
Ани раскачивается на качели и просит её подтолкнуть. Ани наново заплетает растрепавшуюся от ветра косу.
― Сергей Алексеевич, он всего лишь обрюзгший немолодой мужчина, а не дьявол в людском обличие. Думаю, у него проплешина и отдышка, ― говорит ему на ухо Роман Львович, чтобы не перекрикивать дробь лошадиных копыт о мостовую.
― Прочь! Прочь! ― захлопывает перед ним дверь Ани.
― Не хотите прятаться от графа Вронского — ваше право, но зачем так без остатка отдаваться тому, что ещё не произошло? Отвлекитесь. На празднике у Аркадия Ильича тётя жениха, такая ангелоподобная вдовушка, просто глаз с вас не сводила ― почему бы вам не закрутить с ней роман? Связь с вдовой это вообще сплошное наслаждение, ни тебе родителей, которые норовят женить каждого встречного на своей дочке, ни ревнивого мужа, хочешь балуйся с ней, а если вдруг прижмёт, можно потом и свадьбу сыграть — полная свобода действия, ― разглагольствовал Роман Львович, обмахиваясь похожим на крыло лебедя веером Аглаи, кутавшейся в боа из таких же белых пёрышек. ― Конечно, невелика победа обольстить мадам Львову, но ведь вам нужен не подвиг, а отдых, так что пусть вас не смущает то, что ей не достаёт лоска. В провинциальности есть своё очарование, знаете ли, такая деревенская неискушённость, к тому же есть что-то благородное в том, чтобы вырвать женщину из оков вдовства, вернуть ей вкус к жизни. Орфей освобождает Эвридику из царства мертвых, впрочем, кажется, вы сегодня не настроены говорить о высоком.
Ани щурится на солнце и загибает поля шляпы, чтобы не обгореть. Ани ныряет с разбегу в воду.
― Каждому действию есть равное противодействие, это закон Ньютона, ― витиевато доказывает ему Леди, что все образуется, когда они уже остаются наедине.
Ани придирчиво сравнивает эскизы обоев в коридор. Ани позирует в саду для портрета. Ани кружит по пустой набережной на велосипеде. Ани, лёжа на полу, дразнит кошку мотком пряжи. Ани читает в гамаке. Ани показывает своим детям могилу их дяди…
Этот мерцающий, пёстрый бред убаюкивал его, ему чудилось несколько раз, будто кто-то приоткрывал дверь в его спальню, но ему не хватало сил шелохнуться, чтобы проверить правда ли кто-то к нему заглядывал или это новая кульбита его полусна. Он не видел ни как стемнело, ни как рассвело, но камердинер всё равно с трудом растолкал его на службу. «Ещё несколько часов и я проспал бы уже целые сутки. Пока даже не представляю, как выглядит мой двоюродный дед, а у меня уже прорезались замашки человека, уверенного в своём безбедном будущем», ― сердито подтрунивал над собой Серёжа, пытаясь забить сарказмом мечту после ванны опять лечь в постель.
Так как причин спешить в пустой дом, превратившийся для него во что-то вроде музея его бед, у него не было, он часто задерживался в министерстве, и предыдущие недели работы легко могли скрыть один день полного безделья. Поливание головы почти кипятком, остывшей водой и потом одеколоном немного взбодрили Серёжу, потому он не собирался рисковать и укладываться спать прямо на столе, как невыспавшийся гимназист на парте, так что можно было потратить время на внутренний спор о том, стоит ли ему заранее придумывать, как себя вести с князем, или импровизировать ― благо, у этой дискуссии не было конца и его мнение раскачивалось бы туда-сюда, как маятник под циферблатом. Но не успел он даже начать, даже ещё раз возмутиться, перед кем ему придётся заискивать ради спасения сестры, как в дверном проёме показалось рыжая голова Филиппа Филипповича:
― Сергей Алексеевич, вас к себе вызывает господин Маев, ― чинно произнес он, и уже как бы от самого себя, а нет от помощника заметного государственного мужа, прошептал: ― Он не в духе, чуть указы полистал и сразу велел мне вас к нему привести.
Вспыльчивый нрав Владимира Александровича был хорошо известен в их учреждении и служил предметом шуток у старожилов, которых держался Каренин, снискав себе таким образом славу подхалима у младших сослуживцев. «Наверное, сердится на министра или опять приревновал Лукрецию Павловну к одному из её старых поклонников», ― заключил он, не придавая никакого значения красноречивым, как у глухонемого, гримасам Филиппа Филипповича, сопровождавшего его к Маеву.
― Добрый день, Владимир Александрович, мне сказали... ― немного отстранённо начал Серёжа, входя к ощетинившемуся в кресле Маеву.
― Вам сказали? Вам сказали! Знали бы вы, что мне о вас сказали! ― завопил Маев и, очевидно, ценой неимоверных усилий на секунду замолчал, побагровев так, будто не озвученные ним тут же претензии превратились в лишнюю кровь и ударили ему в лицо. ― Закройте дверь и сядьте!
Никак не ожидавший, что гнев Владимира Александровича будет направлен на него, Серёжа машинально повиновался. В ином состоянии он бы успел удивиться тому, что обзавёлся врагом, который, скорее, не ради выгоды или мести, а ради забавы оклеветал его, пока шагал по огромному кабинету Владимира Александровича к месту своей экзекуции.
― Что вы себе позволяете? Что за разбой в опере? Как вы посмели врываться к Вронским, а потом волочь в аванложу графиню? Весь Петербург гудит о вашем дебоше! ― бранился Маев, поддавшись вперёд к хмурому Каренину. ― Вы стали притчей во языцех, все только вашу идиотскую выходку и обсуждают! Зарезать вы Вронских хотели или, может, ограбить? Поразительно, что граф ещё вас на дуэль не вызвал, впрочем, всё ещё впереди. Вы вели себя с его матерью как с холопкой, ещё бы за волосы её тащили в аванложу, как служанку в камору! У Варвары Евгеньевны безупречная репутация, она честная, скромная женщина, вдова достойного человека, всю жизнь себя блюла, и тут, пожалуйста, уже поползли слухи о том, что у неё молодой ревнивый любовник. Надеюсь, мне не нужно уточнять, кому молва прописывает связь с графиней? Нет, кто угодно, но не вы, я сам не верю в то, что говорю о вас! Так опозорить себя, наше министерство из-за пустяка. Куда девалась ваша хвалёная сдержанность? Что это у вас за затмения такие? Ещё и выбрали с кем искать ссоры ― с Вронскими! Вам нужно их десятой дорогой обходить. Никогда, слышите, никогда не должна ваша фамилия упоминаться в одном предложении с фамилией Вронские, неужели невдомёк? Ведь вы не болван, почему же мне приходится объяснять вам такие элементарные вещи, хотя зачем я всё это говорю? Поздно! Вы и так уже поставили себя в дурацкое положение и заодно скомпрометировали Варвару Евгеньевну.
― Владимир Александрович, ― с развязным, неприличным самообладанием обратился к нему Серёжа, уже справившийся и с испугом, и со стыдом за время тирады господина Маева, ― я признаться, задаюсь тем же вопросом: зачем вы мне это говорите и теряете на меня своё драгоценное время? Чего вы добиваетесь от меня? Насколько мне известно, когда свободный мужчина компрометирует своим поведением свободную даму, единственный способ для него загладить свою вину это просить руки опороченной ним особы, однако что-то мне подсказывает, что Варвара Евгеньевна, как не только честная и скромная, но и разумная женщина, откажет мне в этой милости. Если же вы считаете, что я нанёс непоправимый урон нашему учреждению своей несдержанностью, то я безропотно приму свою отставку.
― Отставку? Щенок! Я надеялся, вы всю свою дурь оставили позавчера в театре, а вы мне ещё и дерзить! ― окончательно разъярился Маев. Он стукнул с тиснутыми пальцами о стол, в ответ на его грубость взвизгнула стеклянная чернильница. Её тонкий, писклявый звон чуть усмирил его тем, как сильно он отличался от его свирепого баса, но он даже не сделал ни единого вздоха, как опять взорвался, посмотрев на усталое лицо Каренина: ― Что на вас нашло? Вы же всегда умели держать себя в руках, а тут полезли выяснять отношения на глазах у всего света. На сцене могла молния ударить, никто бы не заметил, все на вас глядели! В чём дело, вы мне можете назвать причину вашего бешенства? Ну не приревновали же вы Варвару Евгеньевну к этому опальному генералу? Какая пошлость, видать, какой-то дуре стало завидно, что не её в аванложу полоумный мальчишка заталкивает. Ну мало ли что себе кретины об этом фантазируют, вы хоть представляете, какие выводы люди поумнее сделают?
― Догадываюсь, ― печально ухмыльнулся Серёжа, которому отчаяние последних недель придавало храбрости.
― И ради чего это всё? Разве оно того стоило? ― уже сокрушался Владимир Александрович, когда в его негодовании, как в колесе, застряла жалость и остановила его. ― Ну что у вас за претензии к Варваре Евгеньевне и её детям? Что вами руководило, я в толк не могу взять.
«А у меня была дуэль с вашим сыном», ― жужжало признание вокруг Серёжи как комар. Разоблачение сулило ему какое-то странное удовольствие, возможно, ему было бы приятно, если бы старший Маев не мучил его более своими трогательными попытками воззвать к голосу его разума, а возможно, он бы так сбросил с себя часть того оцепенения, которыми он платил за свои недомолвки со всем миром.
― Извините меня, ― с сожалением сказал Серёжа, прося прощения не за Мишу и не за оперу, а за то, что против своей воли заставил Владимира Александровича дорожить собой.
― Да бросьте вы, ― беззлобно ударил Маев по столу раскрытой ладонью. ― Что, что у вас случилось с Вронскими? Что произошло, объясните мне, ― не унимался он.
― Владимир Александрович, я знаю, что ваш интерес к моим делам вызван не страстью к сплетням, а желанием помочь мне, но поверьте, это не в ваших силах, потому не тратьте время на эту историю, пожалуйста, ― холодно отозвался Серёжа, соврав о том, что не подозревает своего начальника в банальном любопытстве.
― Ну что ж, вы не в вправе иметь от меня секретов, только касающихся вашей службы, ― якобы признал поражение Маев, с шустростью фокусника перешагнув к вопросам работы министерства. Этой темой он ещё надеялся расчистить себе путь к откровенности собеседника. ― Тогда о службе. Нужно отправить кого-то в Тулу с проверкой…
― В Тулу? ― рассмеялся Серёжа, закрывая кулаком рот. Невозможно, невозможно, чтобы ко всему прочему его ещё и отправили к ней в Тулу. Это уже походило на чью-то злую шутку, кто-то должен был за этим стоять, слишком много всего совпало для случайности. ― В Тулу! С проверкой прямо в Покровское на месяц или два, ― просипел он, и слова его комкал хохот.
― Ну в Тулу… Сергей Алексеевич, ― замямлил Маев, что случалось крайне редко.
― Я вас прошу, не надо в Тулу, не могу я в Тулу, ― прогудел Серёжа, переводя дух и не зная, опять его разберёт смех или он разрыдается.
― Да не вы в Тулу, Потрапов опять в Тулу поедет, а вы вместо него на четыре дня в… в… ― Маев зашуршал какими-то бумагами, пытаясь быстро отыскать название города, куда он собирался отправить Каренина, что правда, сейчас он предпочёл бы отправить своего подчинённого к врачу. ― А в Туле-то, разрази её гром, что? Губерния как губерния, а вы так, будто там война началась или холера бушует.
Недоумение и возмущение подняли его на ноги и прижали к окну. Серёжа ничего не ответил о том, какую опасность для него представляла Тула: его начальник слишком многое понимал и слишком многое хотел понимать, чтобы какая-то дежурная ложь могла запретить ему дальше тревожиться за помешавшегося месье Каренина. Заботливый оформитель, как подумалось Серёже, нарочно подобрал именно в этот прожорливый гигантский кабинет такой прихотливый рисунок на пол, чтобы было не так стыдно опускать к нему глаза, когда тебя отчитывают ― распекайте меня, не распекайте, а паркета лучше нет во всём городе, могу поклясться…
― Ты себя губишь, ― скорбно заявил Маев и, как бы сам испугавшись своей правоты и отсутствия возражений, с горечью прибавил: ― Будто голодом тебя морят, бледный, весь осунулся, а ведь ещё совсем молодой. Я себе в двадцать шесть лет царём мира казался, думал, что не сделаю, всё по-моему будет, всё для меня. Что тебя с ума сводит-то?
― А когда мне нужно будет вместо Потрапова отлучиться из Петербурга? ― сухо поинтересовался Каренин, этим вопросом отсекая ещё одну голову нападавшей на него гидры, которую сам Маев, наверняка, величал не иначе как добротой.
Хотя Серёжа думал, что Владимир Александрович будет его пытать, пока его не отвлечёт потребность заняться другими своими обязанностями, помимо воспитания своих подчинённых, однако в третий раз отражать атаки свойскости своего начальника ему не пришлось ― господин Маев не скрывал своего разочарования, но отпустил его.
Слишком шумная, экзальтированная манера речи Владимира Александровича не способствовала тому, чтобы у него были секреты от восседавшего в его приёмной Филиппа Филипповича, по крайней мере обо всех скандалах и головомойках с участием Маева он был в курсе и иногда ободрял своих сослуживцев, если их общий начальник уж очень бушевал.
― Хорошо нам старикам читать молодёжи нотации, когда кровь уже не кипит, а дело-то молодое. Не расстраивайтесь, Сергей Алексеевич, ― добродушно подмигнула он вышедшему в приёмную Серёжа.
― Не буду, ― покачал головой Серёжа, вымучено улыбаясь в ответ Филиппу Филипповичу. И он не солгал. Он и до того сознавал, у него есть лишь одна дорога ― к Петру Облонскому, а сцена у Владимира Александровича лишь укрепила его в этом мнении.
Не то чтобы он не верил в полуотеческие чувства Маева, но они его не впечатляли — всё это было славно, мило, но где гарантия, что когда в обществе забурлят уже совсем другие слухи, не просто намекающие на прошлое, а кричащие о нём, от этой симпатии будет хоть какой-то прок? Маев станет требовать от него стоицизма, мужественности и всех других качеств, которыми Серёжа и сам ещё двум днями ранее собирался ослепить Вронского, но вот благословения на позорное отступление от него не дождёшься, пусть Роман Львович утверждает обратное ― нет, он будет до последнего держать его в столице, а потом разозлится на то, что его протеже рвётся сбежать из Петербурга, и отправит его в отставку за то, что его больше заботит судьба его сестры и собственная совесть, а не туманные перспективы проснуться в один прекрасный день министром и послужить государству.
Только к Облонскому ― был отныне его девиз, хотя его прежнее отвращение к затее с наследством лишь возрастало по мере того, как он понимал, сколь она необходима. Воображение создавало ещё более омерзительный образ князя Петра всякий раз, когда он вновь отлаживался представить его: то он был безобразным близнецом брата его матери ― так мог нарисовать Стиву человек, ненавидевший его всем своим существом, то каким-то чудовищно волосатым силачом, почти обезьяной, то обтянутым венами и дряблой кожей скелетом с ушами летучей мыши… Пьяный, лоснящийся, зловонный ― и перед ним он должен будет разыгрывать предупредительного правнука. Ах, тем, кого он правда уважал, тем, кем он по-настоящему дорожил, приходилось догадываться о его отношении к ним, а ему нужно убедить какого-то гадкого старика в том, что он полюбил его с первого взгляда! Кити, Кити, презрения которой он боялся настолько, что впал в исступление, когда решил, что его посылают в Тулу, Кити всерьёз размышляла о том, не ненавидит ли он её! Как же изобразить теплоту к человеку, к которому испытываешь лишь омерзение, если в её подлинности сомневались те, кого он обожал? Как рисовать по памяти, если не умеешь рисовать с натуры?
«Да может, его в пору пожалеть? Он только одинокий безвольный старик, которому и жить-то осталось совсем немного, а не вурдалак», ― пытался вразумить себя Серёжа, вернувшись в свой кабинет. Прикосновение к документам на столе должно было излечить его своей материальностью от этого приступа мистицизма, когда двоюродный прадед виделся ему злым духом, коварным, жестоким бесом, но гладкая бумага стесала ему кожу, как наждак. Это он шёл на поклон князю Петру, и этому немощному жуиру куда сподручней было жалеть его, ведь это Серёжа будет перед ним пресмыкаться. Он отпрянул от стола, укрытого скатертью шершавых отчётов, и замер у окна, недовольный скромностью своих талантов к самообману. Искусственное сочувствие к его родственнику только сожгло величественную звероподобность его образа, и в копоти от неё он стал ещё хуже. «По какой причине я решил, что должен перед ним унижаться? Будь он купцом, который сам нажил своё состояние, то я был бы очень обязан ему, оставь он все свои капиталы мне, но он тоже когда-то просто унаследовала эти деньги. Вся его заслуга лишь в том в том, что он не проиграл некогда полученное наследство какому-то карточному шулеру или не спустил его на грандиозные попойки с претензией на хороший вкус. Я заодно с Ани и детьми тёти Долли его самый близкий родственник, и он просто не имеет права оставить своё богатство кому-то вне нашей семьи, потому что сам он их получил лишь благодаря тому, что он Облонский. Я иду не обольщать его, не красть его деньги, я иду лишь напомнить ему о своём существовании», ― сказал себе Серёжа, и все его сомнения смолкли, как шум деревьев, когда затихает ветер, заставлявший их приветствовать его восторженным гомоном, как солдат полководца. Всё вдруг стало просто, и осталось только ощущение чего-то лишнего на руках и ногах, будто его ладони и стопы кто-то замотал тоненькими цепочками, и духота, но на цепочки можно было просто не обращать внимания, а от духоты избавиться обычными проветриванием ― против угрызений совести ни то, ни другое не действовало.
До трёх часов он заперся на замок в своём кабинете и, бесцеремонно передвинув своё кресло к окну, наблюдал за горожанами на улице и птицами среди белобрысых туч. Иногда Серёжа чувствовал, что то, он сейчас видел, клеймено ещё одним взглядом, что Владимир Александрович за два десятка стен от него тоже смотрит на конверт выбегавшего из министерства посыльного, на белоснежную гриву лошади, на цилиндр на лысой макушке Потрапова, и тогда его глаза ещё раз обводили весь пейзаж, словно ища то, что внушило господина Маеву, что его любимец себя губит. В половине же четвёртого он уже мялся на пороге дома князя Петра ― несмотря на то, он явился Облонскому так же уверенный в себе и своей правоте, как кредитор, пришедший забрать долг с положенными процентами, ему куда приятней было бы просто послать двоюродному прадеду письмо, где он бы разъяснил ему законность своих притязаний на его деньги и попросил бы включить его в завещание, но, увы, действовать так прямолинейно было нельзя, а для более тонкой игры у него слишком болела голова.
― Проваливайте или заходите, или я велю окатить вас водой с солью! Мне надоело на вас глядеть! Кто вы такой? ― прокричали откуда-то сверху.
Серёжа запрокинул голову ― на балконе, скрючившись в его сторону, стоял высокий старик в цветастом халате самого воинственного вида. Такая расстановка сил избавляла его от надобности делать первый ход, однако, его робость, явно пришлась не по вкусу хозяина дома, понравиться которому и было первостепенной задачей Серёжи.
― Постой, ― весело приказал ему, по-видимому, князь Пётр, только он открыл рот, чтобы представиться. ― Я сам отгадаю, как тебя зовут. Фамилия у тебя Облонский, отчество ― Степанович, имя, не сердись, не назову: мать вас рожала, как кошка котят, помню только что-то Танчурочка, Танюрочка, да ты, всё же, верно, не Танчурочка, ― ухмыльнулся он, обтянув длинными губами зубы.
― Нет, я не Облонский, я… ― опять не успел отрекомендоваться Каренин.
― Байстрюк что ли? Вот паршивец твой папаша, а мне-то он врал, что у него внебрачных детей нету, ― заругался на всю улицу князь Пётр, впрочем, позабыв перестать улыбаться.
― Я не сын Стивы, ― ответил Серёжа, смущённый тем, какое потешное зрелище их дуэт представлял для соседей и случайных прохожих.
― Не сын Стивы? Тогда убирайся!
― Я не сын Стивы, я его племянник, ― отчеканил он, опомнившись благодаря досаде на манеру князя Петра постоянно перебивать его. ― Сын его родной сестры, сын Анны Аркадиевны, княжны Облонской, жены чиновника Каренина, Анна ― младшая сестра Стивы, моего дяди, ― словно отмычками вор, пытался Серёжа отворить каким-то уточнением дряблую память этого пропойцы.
― А-а, ― протянул князь Пётр, расправляясь во весь рост. ― Заходи тогда, ― бросил он со своих подмостков и скрылся внутри дома.
Серёжа дёрнул за ледяную ручку входную дверь ― она не поддавалась, на рулады его стука тоже никто не отозвался.
― Что, не открывают? ― лукаво спросил князь Пётр, отворяя своему гостю и пропуская его в прихожую. ― Ты как сразу поднял ко мне свою физиономию, я в тебе узнал Стиву, сказал бы, что ты его племянник, а ты всё «нет» да «нет». Молодец, что в нас пошёл, ― резонно похвалил он своего двоюродного правнука, будто его схожесть с дядей очень нелегко далась ему или хотя бы была сознательным выбором.
Маленькие аккуратные шажки Облонского в свою очередь уняли раздражение Серёжи: он понял, что хозяин дома не хотел над ним издеваться, а просто запамятовал о том, что прислуга закрывает все замки, а потом очень медленно спускался к нему по лестнице. Но этому мгновению обоюдного очарования не суждено было продлиться долго, в свои восемьдесят два года князь Пётр, никогда не отличавшихся обходительностью, стал бестактен, как дитя, и вульгарен, как студент первого курса:
― Это же мать твоя на себя белы руки наложила, да? ― переспросил он. Очевидно, он хотел продемонстрировать свою осведомлённость, но кроме её страшной смерти, об Анне ничего не помнил.
― Да, ― подтвердил Серёжа, повторяя себе, что терпит это лишь для того, чтобы участь их матери не постигла и Ани.
― Ай-ай-ай, ― ужаснулся князь Пётр, словно это было для него новостью. ― И любовник у неё был?
― Да, граф Вронский, ― как можно бесстрастнее отвечал Каренин.
― Ой, что же мы так про покойников болтаем? Нехорошо, помянуть бы их надо, ― оживился князь Пётр, как бы поражаюсь тому, какой остроумный способ искупить свою вину перед почившими братом и сестрой Облонскими он изобрёл.
― И в самом деле, ― с угрюмой покорностью согласился Серёжа, предупреждённый Романом Львовичем о том, что старик не упустит шанс напиться не в одиночестве.
― Давай, ― воскликнул князь Пётр, как будто это ему предложили выпить, и посеменил в ближайшую комнату.
Одно в обители его родственника тешило Серёжу ― у него были очень совестливые горничные, содержавшие дом в пристойном виде, хотя вряд ли их барин за этим следил. Слоя пыли, пятен на коврах и кисловатого запаха, которые бы действовали угнетающе на такого чистюлю, как он, по крайней мере не было.
― Так, рюмка одна… а вот мой извечный соперник, любимец моей второй жены, ― церемонно достал Облонский из чайного сервиза две фарфоровые чашки и, вручив одну своему гостю, плеснул в них тёмную жидкость из графина. ― За Стиву, за его беззлобную душу, упокой её Господь!
Они выпили, князь Пётр ― чуть не допив до дна, а Серёжа, не зная, что ему наливают, только пригубил, впрочем, так и не опознав, что он проглотил.
― За твою матушку, пусть на том свете ей будет легче, чем на этом, ― почти сразу же произнёс второй тост Облонский.
«Если и существует тот свет, и мама наблюдает за всем, что происходит, вряд ли ей легче. Интересно, а если я застрелю этого Вронского на дуэли, она огорчится? Она же любила его…» ― притих Серёжа, уставившись на нарисованную внутри чашки розу, просвечивающуюся сквозь смесь очень сладкого вина и водки, или чем там его ещё угощали. Словно голодная, грусть, разбуженная тостом о его матери, бросалась на всё подряд, и ему вдруг стало тоскливо от того, какой профанацией показались бы их возлияния с князем Петром его умершей жене. Она берегла этот сервиз из своего приданного для гостей, наливала им своей рукой чай, может быть, гадала на кофейной гуще со своими подругами и хотела оставить его своей дочери, которой у неё никогда не было.
― Давайте тогда и за хозяйку этого сервиза, ― предложил Серёжа, поняв, теперь его очередь хоть что-то сказать.
― А можно и за неё, ― добродушно удивился князь Пётр, осушив ещё полчашки. ― Смекалистый, грех такого сына к родне посылать. Ну тебе же отец денег не даёт долги покрыть? ― уточнил он, заметив недоумение своего гостя. ― Или такие долги, что у него нет?
― Долги? ― опешил Серёжа.
― Я же не тётка в чепце, чтобы со мной всё вокруг да около, ― высокомерно захихикал князь Облонский, которому было приятно щегольнуть своей проницательностью пред этим юнцом, считавшего старого пьянчугу лёгкой добычей для своего ловкого ума. ― Я тебе дам денег, сколько нужно, даже не дам, а подарю, а ты с подробностями, не таясь, рассказывай, как ты наделал долгов, наверняка, там что-то весёлое.
― У меня нет долгов, ― смутился Каренин, понимая, что его двоюродный прадед промахнулся совсем чуть-чуть относительно мотивов его визита.
― Так ты просто так пришёл что ли? ― как-то разочарованно спросил князь Пётр, сморщенным пальцем подзывая слугу с тазом мутноватой воды, вероятно, той самой воды с солью(4), которой он угрожал Серёже. ― А чего ты сестру не взял, или она замужем? ― внезапно полюбопытствовал он, выгоняя жестом лакея, безмолвно оставившего таз у его кресла, обратно в коридор.
― Нет, она не замужем, ― ответил Серёжа, наблюдавший за тем, как при нём, пускай родственнике, но всё же практически незнакомце, парят ноги не с замешательством, а с завистью, потому что у него самого тоже как-то ломило кости.
― Мне про неё говорили… что её старуха Вронская как-то спутала с другой внучкой и потом даже плакала, и недавно ещё что-то… ― задумался Облонский, который хотел доказать пришельцу этими всплесками воспоминаний о его семье, что он не так уж пьян, хотя говорил он уже не так разборчиво, как в начале. ― Чахоточная она у тебя, потому не взял?
― Нет-нет-нет, что вы такое говорите! ― всполошился Серёжа, испугавшись этой старой сплетни, слившейся воедино с его недавним сном об Ани в крови, а ведь он когда-то видел замаранный кровью платок у больного чахоткой попутчика…
― В любом случае, ― чокнулся с ним князь Пётр, резко ткнув своей чашкой в его, ― за её здоровье. Как её зовут хоть?
― Анна, ― вздохнул Серёжа, боясь произнести здесь «Ани», как боятся вытаскивать в толпе важное письмо или драгоценность.
― А тебя?
― Сергей Алексеевич Каренин, ― назвался он, к своему изумлению, обнаружив, что за всё время их беседы с князем Петром, он так и не представился, как бы заражённый его пренебрежением к этикету.
― Сергеем Алексеевичем Карениным в завещании будешь, а я буду звать тебя Сержем. Ты удивлён? ― сонно возмутился князь Пётр. ― А я и обидеться могу. Хочешь наследство ― я его с собой в гроб не положу, но я не дурак. Ну пусть, пусть, будет, ― так же внезапно остыл он, как и вспылил, ― мне эти деньги своё послужили, пусть и тебе послужат.
― У Стивы ещё дети в Москве… ― хватился Серёжа, не веря тому, как всё просто получилось. Удача так редко улыбалась ему, что теперь он сомневался, не оскалилась ли она на него, повезло ли ему на самом деле.
― Им там к княжне Варваре ближе, а тебе по долгу службы надо в столице киснуть, ― перебил князь Пётр, дёрнув ногой в тазу, словно пытаясь забрызгать благородную щедрость своего наследника водой. ― А что, кстати, служба, расскажи, кого подсиживаешь?
― Начальник мне сегодня объявил, что я себя гублю, ― признался Серёжа, у которого вместе со лбом и плечом ныла и эта фраза Владимира Александровича.
― Так выпьем и за это, ― проурчал князь Пётр, потянувшись к графину.
1) — Он был очень болен после того свидания с матерью, которое мы не пре-ду-смотрели, — сказал Алексей Александрович. — Мы боялись даже за его жизнь. (разговор Каренина со Стивой о Серёже из оригинального романа Льва Толстого, часть седьмая, глава XIX)
2) Одним из побочных эффектов приёма морфина, кроме привыкания, галлюцинаций и депрессивного состояния, может быть аллергическая реакция на коже.
3) Помимо привычного значения слова "антресоль" для современного человека ― шкафа под потолком, антресоль это ещё и верхний из двух полуэтажей одной комнаты.
4) Считается, что ванночки для ног с солью помогают снять боль в суставах и мышцах.
То, как быстро Серёжа одержал победу над Облонским, к его изумлению, опечалило его. Он готовился к длительной осаде, которая должна была бы полностью захватить его, но двоюродный прадед не стал ему сопротивляться, и теперь, когда Серёжа уже вписал своё имя в завещание старого князя, ничего не защищало его от бесперспективности его затеи. Конечно, у него теперь были средства на то, чтобы сбежать куда-нибудь с Ани, но разве эти деньги давали хоть самую маленькую гарантию, что сестра вовсе захочет его видеть, не то что уехать с ним. Он снова упал духом, и виной тому был его бесплодный успех. Что он купил себе за богатства Облонского? Пожалуй, только сострадание общества к его будущим бедам. «Несчастный месье Каренин, ведь он ждал наследство, впрочем, в его нынешнем положении ему не помогут никакие сокровища», ― вскоре будут шептаться. Хотя пусть шепчутся, пусть сплетничают, пусть Алексей Кириллович обгладывает то, что осталось от репутации их семьи ― возможно, если он с достоинством, переходящим в безразличие, перенесёт все светские гонения, то Ани простит его и поверит в то, что он всегда больше дорожил ею, чем их именем. Да, только его унижения и страданиях способны убедить её, что всё не так, как она считает, и не так, как ей внушает отец, а каких только гнусностей он не наговорит этому наивному ребёнку ― всё равно что целый ров вокруг неё. Та старая жалость к Ани, которая саднила ему сердце, когда он ещё не ослепил себя в погоне за зрелостью, вернулась, но он уже мог объяснить её некогда загадочную природу, гимназистом он это чувствовал, а теперь осознал: Ани никто на самом деле не любил.
Наверное, никто не был к Анне так щедр в своём прощении, как её сын, не смевший прикоснуться к её памяти хоть одним упрёком, словно от его укора её образ мог развеяться, как горстка золы, но слова тёти Долли о том, что мать так и не прониклась родительскими чувствами к Ани, он вспоминал со злобным недоумением.
― Как же так, мама? Я пробовал её не любить, но у меня ничего не получилось. Разве можно предпочитать меня ей? ― изумлялся он, уже вслух обращаясь к покойной матушке. Он всерьёз сравнивал себя с уже взрослой сестрой так, словно их мать была ещё жива. Сперва Серёжа замечал нелепость своих речей, но усталость, сделавшаяся его тираном, своим высочайшим указом позволила ему не обращать никакого внимания на то, что он стал заговариваться.
Для него было сродни наслаждению вот так отпускать с привязи логики свои мысли и следить за тем, как они забредают, куда не следует. Вероятно, свободе своих рассуждений он был обязан и подымавшемуся к вечеру жару. В прежнюю эпоху его жизни, то есть пока он ещё не был со смертью на короткой ноге, он бы остался на несколько дней дома и пил микстуру от простуды, однако в стенах этого особняка теснилось слишком много воспоминаний и призраков, чтобы он не своротил с ума, проведя тут взаперти столько времени. Слуги, по большей части Афанасий и Наташа, предпринимали робкие попытки намекнуть ему, что у него очень больной вид и не лишними будет позвать врача, но Сергей Алексеевич только шутил о том, что зря старики болтают, будто бы после отмены крепостничества уже не сыскать ни преданного камердинера, ни заботливой горничной. Он ведь прекрасно знал, как он может умереть ― его убьёт на дуэли Вронский, и так как он мнил себя уже как бы заангажированным, словно девушка на танец, пулей или саблей Вронского, ему казалось, что ни простуда, ни какой-нибудь идиотский несчастный случай не представляют для него опасности.
Обязанности и в свете, и в министерстве раздражали Серёжу, однако без них его существование превратилось бы просто в череду приступов озноба и болей в плече. Если бы его выгнали со службы, он бы, верно, помогал повару на кухне месить тесто или распутывал пряжу для горничных, чтобы они по вечерам сразу же начинали вязать, впрочем, об отставке и думать было нечего. Похоже, ничего не могло так сильно привязать Владимира Александровича к его беспокойному подчинённому, как тот несуразный фарс в его кабинете.
― Я имел честь получить от вас приглашение на приём в вашем доме в конце недели, но, возможно, у вас есть для меня какое-то задание, ― начал Серёжа, милосердно предоставляя своему начальнику возможность под благовидным предлогом отказать ему от дома навсегда или до тех пор, пока он не остынет.
― Очень досадно будет, если вы не придёте, тем более вы ведь собирались представить нам вашего кузена, ― угрюмо заявил Маев, несколько обиженный тем, что Серёжа вообразил, будто он злится. ― Мы ждём и вас, и вашего родственника.
Каренин на самом деле пообещал устроить несколько выходов Алёше, вознамерившемуся перебраться в столицу. Учитывая грядущие события, из Серёжи был плохой шаперон, хотя Облонскому требовался не наставник, а лишь тот, кто отрекомендует его знакомым, всё же остальное должен был сделать доставшийся ему от батюшки талант сходиться с людьми любого положения и склада. Кто знает, а вдруг ему даже пойдёт на пользу скандал вокруг его родни, у него ведь начнут выспрашивать подробности этой истории, и если он будет словоохотливым и красноречивым, то он очень быстро вольётся в петербургское общество, несмотря на то что он не так богат, как сам воображает. Что ж, этот дебютант сулил ему меньше хлопот, чем его предшественница, но как он безумно хотел, чтобы к Маевым на раут он вёл Ани, а не Алёшу. Сила этого желания доходила до того, что он иногда сомневался, что это лишь его мечта, словно страстность его сожалений могла вдохнуть жизнь в его фантазии и сделать их правдой, ведь если он так явственно видит, как она выплывает ему навстречу из своей спальни в блестящем чёрном платье, напоминая одновременно и угловатую институтку в строгой форме, и её мать ― роскошную светскую даму, то, быть может, где-то это уже случилось, он не бредит, он просто откупорил ту часть памяти, где томятся позабытые вещие сны…
За последние дни у него появилась странная привычка, достойная какой-нибудь экстравагантной чудачки или претенциозного поэта, которые из кожи вон лезут, доказывая свою исключительность ― он просыпался в гостиной, в библиотеке, в своей старой классной, словом, где-угодно, но только не в своей комнате. Он валился с ног к концу дня, но стоило его голове прикоснуться к подушке, как он уже не мог сомкнуть глаз. Он лежал так час, другой, перекатываясь с одного края постели на другой, словно выискивая, где матрас не был набит мелкой галькой, а потом мыкался туда-сюда по дому, как бестолковое привидение, пока его не пригвоздит к креслу или канапе глухой бесцветный сон. Каждая ночь была миниатюрой ночи перед дуэлью с Мишелем Маевым, впрочем, Серёже мерещилась в этом ироничная закономерность.
Сегодня он опять пытался хотя бы задремать в своей кровати, но на сей раз ему помешали какие-то странные всполохи от луны, пролёгшие серебристой бахромой по краям шторы. Закутавшись в уже в совсем безобразно висевший на нём халат, он посеменил мелкими шажками в коридор, будто его ноги были вдвое короче в его представлении, чем они были в действительности. Задрапированный темнотой коридор показался ему незнакомым, и лишь по наитию он угадывал, где он, словно ему кто-то подсказывал. Комната для гостей, комната для гостей, комната для гостей ― будто бы у них когда-то ночевали гости! ― морской пейзаж в золочённой раме, обездоленный матушкин будуар, бывшая спальня мадам Лафрамбуаз, гардеробная, спальня Ани. Он замер у её двери вместе со своей прилипчивой тенью, зябнувшей в ярком свете от окна ― он мог поклясться, что его сестра была внутри, хотя в тишине витал лишь свист его вдохов.
― Ани, ― позвал Серёжа, бестактно распахивая дверь, хотя возмутиться его неделикатности было некому. Комната была пуста.
Откуда должна была появиться Ани, и почему она, приехав в Петербург, прячется от него и сразу же легла спать, Серёжу не интересовало, пускай эти парадоксы смягчили бы удар разочарования, чуть не сбившего его с ног. В него словно вонзили несколько шприцов морфина, так он ослабел после своего открытия — пустота за дверью подстерегала его, чтобы отнять остаток его сил. Рухнув в соседней комнате не то на кровать, не то на диван, он почти соскользнул в забытье, как вдруг он опять позвал сестру. Сон, испуганный её именем, юркнул куда-то в щель между половиц, выбрав себе в преемницы уж очень живую картину того, как разбуженная этим возгласом Ани оглядывала свою маленькую комнату в Петергофе. Какая-то летучая часть его ума подсматривала в замочную скважину за тем, как Ани вертит головой, сидя на кровати, как её босые ноги опускаются на холодный пол... Он зажмурился и стал вдавливать глаза куда-то в череп, словно такое грубое обращение должно было заставить их видеть только необходимое, но пускай его задумчивая сестра сгорела среди разноцветных переливчатых разводов, её шаги и тихий шум отброшенного одеяла раздавались у него над самым ухом, как если бы Ани кралась по потолку. Ему впору было начать тревожиться за свой рассудок, и ему было страшно этой ночью, но его страх не касался ничего конкретного, хотя и обволакивал собой любую идею, любой предмет, как туман в поле каждый колосок и травинку.
Утро с его неизбежно скучными церемониями и целой армией формальностей не усмирили это чувство, как любой другой ночной кошмар. Если бы не опасения начать надоедать Роману Львовичу, он бы непременно злоупотребил его радушием. Впервые за шесть лет их знакомства, Серёжа, изнывавший от своего равнодушия к жизни, признавал, что его сослуживец добр по своей натуре и даже умилялся этой доброте ― это было одно из его многочисленных открытий с тех пор, как у него перестало хватать сил на то, чтобы считаться со своим предубеждением. К Роману Львовичу его тянули собственные секреты: он был единственным, кто знал и о том, что он стрелялся с кем-то и был ранен, и о том, что он ненавидит отца, и о том, что он ворвался в ложу к Вронским в надежде столкнуться с любовником матери, а вновь откровенничать с кем-то или хранить молчание так утомительно… Общество же непосвящённых в его тайны угнетало его, а провести целый день со своим жизнерадостным кузеном казалось ему худшим наказанием.
Алёша Облонский, словно прислав кузену посыльного в виде мигрени, явился к Карениным даже чуть раньше назначенного часа и отправился искать по дому хозяина ― в этих прятках он усматривал что-то свойское и дружеское, ведь только чужого будут всюду, как тюремщики, сопровождать слуги, чтобы он случайно не очутился там, где гостям быть не положено. Алёша никогда не пасовал перед незнакомцами, а служба в небольшом городке ещё и придала ему нахальства, какое непременно возникает у человека, удящего рыбу с градоначальником, однако раут у Маевых был чем-то неподходящим к его жизни, безвкусным в её пределах. Он даже задумывался о том, не будет ли стоить ему этот визит каких-то неприятностей в будущем, но он не осмеливался развивать эту мысль и с преувеличенной беззаботностью метался по дому. Проверив кабинет, он уже собирался идти в спальню кузена: ему могло прийтись переодеться, но вдруг до него донёсся какой-то тонкий мелкий звон из большой гостиной. Как бы подлаживаясь под этот прозрачный звук, он медленно отворил дверь, словно внутри кто-то спал: Серёжа, ссутулившись над пианино, гладил клавиши, иногда будто мурлыкавшие под его пальцами, как кошка.
― А я решил, ты не можешь расстаться с делами, перебираешь бумаги в кабинете, а ты тут музицируешь, ― весело констатировал Алёша.
Серёжа догадывался, как улыбнулся его гость, произнеся это, но когда он мотнул к нему головой, вместо благодушного лица кузена перед ним встали тёмные кляксы.
― Ты что это? ― где-то ближе, чем прежде, спросил Алёша. ― Плохо тебе? Голова? Голова, да?
― Нет-нет, всё в порядке, ― махнув ладонью, словно веля говорить потише, пробормотал Серёжа, когда всё вокруг снова прояснилось.
― Ты меня так не пугай, ― бесхитростно попросил Алёша, потянувшись к нему, верно, чтобы приобнять. Сказывалось воспитание Долли и количество сестёр, но пианино взвизгнуло под его локтем, и он одёрнул руку.
― Я всего на год старше тебя. Может, у меня есть стариковские замашки, но едва ли мне грозит удар, ― слабо ухмыльнулся Серёжа, пытаясь этим замечанием ободрить и себя, и своего кузена.
― Это ты зря. Папа от удара умер всего в сорок один год. А ведь он никогда не болел, знаешь, всегда такой крепкий был, мог меня с Лили вдвоём на руках кружить, а однажды он приехал с вокзала, сказал, что хочет отдохнуть и уже не встал. Какие-то мальчишки на станции играли, ложились прямо на рельсы, смелостью своей похвастаться хотели, все целы остались, но папа чего-то разволновался, в Москву доехал и вот... Доктор говорил, ещё погода виновата, ― опуская крышку на то и дело вмешивавшиеся в беседу клавиши, грустно вдохнул Алёша. ― И всё же ты мне очень не нравишься, Серёжа, ― через мгновение очнулся он, как бы вынырнув из воспоминаний о жизни и внезапной кончине своего любимого родителя.
― Я редко вызываю в людях симпатию, ― съехидничал Серёжа, вальяжно подымаясь со своего места, хотя эта неторопливость была просто принаряженной осторожностью.
― Будет тебе, будто ты не знаешь, в каком от тебя восторге вся наша семья, ― со смехом пожурил его Алёша.
«Что он вытворил со своими зубами? ― подумалось Серёже, когда они спускались на первый этаж. ― Будто он наелся мела. И скулы у него как-то выпирают. Это потому, что у него во рту мел», ― заключил он, всматриваясь в пухлые щёки Алёши, нахваливавшего студёный воздух. Когда их коляска тронулась, у Серёжи вверх по ногам пополз пыл, как от огня, словно ему подожгли туфли. Холодный ветер в футе от него раскалялся и в горло забивался уже каким-то липким паром. Как Алёша начал доклад о своей родне, он упустил.
― А наши голубки поссорились, представляешь? Митя обрадовался, что они будут часто видеться зимой, а Оля ответила ему, то он чёрствый и эгоистичный, у нас же в семье раздор, а он смеет радоваться. Я, если честно, как старший брат, даже написал Ольге Степановне, что уж больно она сурова. Ой, ты же не знаешь, в чём дело! ― спохватился Алёша и затараторил дальше: ― Лили очень влюбилась в своего поклонника графа Сольжина, он её ещё с весны преследует, куда она, туда и он. Лили сначала над ним потешалась, а потом как приворожили. У него шестеро детей от первой жены, мама в ужасе, пытается Лили отговорить, мол, и ей с нами было трудно, а тут ещё и неродные дети, а Лили ей отвечает: «Матушка, мне же их не рожать!» И кстати, Лили нравится всем его детям. У него дочка средняя болела, Лили настояла, чтобы она её выхаживала, потому что у нас никто не заразится, он отнекивался-отнекивался, неудобно ведь, ещё и девочка чертёнок, да и уступил: так Лили умудрилась и к порядку её призвать, и подружиться с ней, та потом не хотела от нас к отцу возвращаться. Мама в итоге решила провести этот сезон в Петербурге, во-первых, сколько лет светский сезон был для неё почти что праздник Рамадан ― так же далеко, во-вторых, вдруг здесь кто-нибудь затмит нашего плодовитого графа, ну а нет, пусть уж женятся, раз такая любовь. Умно, по-моему, да только Лили плачет, что матушка хочет оставить её старой девой, а Оля жутко переживает, что они ссорятся, вроде бы и хочет к Мите в Петербург, а совестно пред сестрой, ну она ей всё и разболтала. Лили меня, естественно, отругала, но Оле тоже посоветовала Митю простить. Они же обе у нас страдают из-за, так сказать, запретной любви, вот они друг друга и жалеют. А Маша то едет в Петербург, то не едет, бедняжку так расстроил редактор!
Они повернули на мост, внизу покачивалась вода, будто струны на арфе, когда от неё только отняли руки ― тёмная, холодная, как полночь зимой. Серёжа представил, как просто ей было бы расколоть эту скорлупу духоты вокруг его тела ― в одно мгновение.
― Маша начала писать новый роман, в этот раз какое-то выдуманное королевство, век будто XVII, а может и не XVII, ― продолжал Алёша. ― Редактор ей такие дифирамбы пел, обещал, что это будет небывалый успех для неё и для газеты, а потом она стала ему рассказывать про короля и королеву: нынешний король учувствовал в заговоре против своего отца, которого убили в итоге, и короля на протяжении всего повествования должна была мучить совесть за отцеубийство. А редактор Машу давай убеждать: «деточка, это нужно убрать, вы ведь не хотите, чтобы нас закрыли». Якобы в этом могут усмотреть намёк на Александра I(1), хотя я, положим, раньше не знал, что императора Павла убили, да и Маша не знала, просто придумала такую вот историю, ничего не имея ввиду.
Серёжа пытался уцепиться за рассказ кузена, но редактор Маши, сама Маша, вымышленные и настоящие монархи камнем падали в объятия реки, и он сам вслед за ними сдавался на милость её прохлады.
― Маша упёрлась, так или не как, редактор вокруг неё как не вытанцовывал, что ей не посулит, а она как наотрез. Это ведь тоже труд целую страну выдумать с географией, с историей своей, с традициями, с интригами при дворе, даже не одну страну, королева ведь иностранка, а главная героиня её фрейлина, а королева ей рассказывала о своей родине. Вот с танцами было очень любопытно… хотя ладно… ― прикусил язык Алёша, смутившись того, насколько длинным получился его монолог.
Он замолчал, и вдруг из его молчания, как скульптуру из мрамора, кто-то вытесал точную копию Серёжи, которая на его глазах спрыгнула в воду.
― Нет, какой танец, какой? ― с мольбой просипел Серёжа, вплотную придвинувшись к кузену, словно только пляски в полусказочной стране могли спасти его от гибели.
― Королеве там нельзя танцевать с мужчинами, с королём можно, а с другими нельзя, поэтому с ней вместо кавалера танцует кто-то из придворных дам. Такая вот причуда, все соседи это считают дикостью, но уж такой обычай, ― с запинками ответил Алёша, то вздёргивая, то хмуря брови.
Река скрылась в своей мощённой камнем колыбели, наваждение уснуло рядом с ней, и Серёжа предпочёл в тысячный раз окрестить себя впечатлительным олухом, а не дать имя произошедшему. Он стыдился своих страхов, потому стоило им отступить, как он будто у них за спиной дразнил их чепухой, пусть он ещё не разжал пальцы, которыми вцепился в сидение, чтобы не выпрыгнуть из кареты.
― Серёжа, давай вернёмся, а у Маевых и без нас будет хорошо, ― робко предложил Алёша. ― Ради меня не нужно, правда, я не буду тебя никогда упрекать…
― Нас ждут, мы уже почти приехали, ты же сам меня просил, чтобы я тебя всем представил, ― проворчал Серёжа. ― И уж если ты хочешь обзавестись связями, то почему тебя не было на помолвке твоего двоюродного брата? Лёвины были, ― ему чуть полегчало, и он снова мог хотя бы очень вяло негодовать на легкомыслие Алёши.
― Ой, наш Валер-кавалер женится! Ему не тётя Кити на помолвке нужна была, а Кознышев, потому что у Кознышева всюду друзья! Тебе привет от неё, к слову, ― сказал Алёша, видимо, не умевший долго говорить на неприятную ему тему, а при упоминании Валерия Львова он морщился, словно ему попалась испортившаяся ягода.
― От Кити?
― Да, я передал ей поклон от тебя, ты же спрашивал о ней как-то, а она попросила, чтобы я тоже передал тебе от неё и Мити наилучшие пожелания. Тётя всё-таки сумасшедшая немного. Она меня навещала пару дней назад, я увидел, что у неё ажурные чулки, когда она садилась, и решил, что это добрый знак, но она поделилась со мной, что к ней на зиму приедет подруга, и я понял, что всё ещё хуже, чем было до того, ― надул свои полные мела щёки Алёша. ― Вот есть две подруги, у одной их них дом в Ментоне, а у другой в Тульской губернии. Кто к кому поедет зимой? Естественно, подруга из Тулы должна ехать в Ментон, а у них всё наоборот. Ещё вдобавок у мадмуазель Вареньки слабое здоровье, и тётя знает о том, что её приятельница не семижильная, но она же в трауре, какой тут южный красивый город? Какой Ментон(2), какое море? Поэтому мадмуазель Варенька приедет, подхватит пневмонию, а тётя будет её преданно выхаживать и посыпать голову пеплом. «Она ведь ради меня приехала, я себе никогда не прощу, что моя любимая подруга!..» Как так, вот зачем всё подстраивать, чтобы было плохо?
― Пневмонию? ― уточнил Серёжа. А может, и у него пневмония, или он просто не заметил, что у него ажурные бинты, как чулки Кити, и теперь они впечатываются повторяющимися узорами, каждым пёрышком и цветочком ему в рану?
Всякий раз, когда Маевы звали к себе много гостей, Серёжа задавался вопросом, кому из них троих нужно было такое столпотворение в их доме. Наиболее приземлённым, а значит, и не таким переборчивым относительно того, с кем общаться, из всего семейства был Владимир Александрович, но хлебосольностью, которую он однажды назвал весьма разорительным недугом, он не страдал, потому, наверное, Маевы просто считали, что осенью должны платить налог высшему обществу несколько многолюдными раутами. Супруги Маевы отменно скрывали свою нелюбовь к толкотне у них в прихожей, разве что сам дом выдавал их: чувствовалось, что он словно насторожен с теми, к кому не привык, как старый сонливый пёс.
― С вашего позволения, я хочу представить вам моего двоюродного брата ― князь Алексей Степанович Облонский, ― с очень дорого обходившимися ему сегодня любезностью отрекомендовал своего спутника хозяевам месье Каренин. Сколько же ему ещё раз сегодня придётся отчеканить эту фразу? Десять? Пятьдесят?
Владимир Александрович оценивающе глянул на Алёшу, учтиво пожелав ему приятно провести у них время ― сравнивал его со своим любимцем и искал в них следы общей породы, как у коней. Что ж, если у него на пятьдесят первый раз, когда он скажет «позвольте вам представить», пойдёт пена ртом, он и впрямь будет чем-то напоминать загнанную лошадь. К ним подошёл Мишель, но Серёжа как бы не узнал в нём ни своего несостоявшегося зятя, ни своего противника.
― Михаил Владимирович, разрешите вам представить...
― Мы знакомы, ― серьёзно напомнил ему младший Маев, чуть пожав Облонскому руку и теперь протягивая её Серёже.
И откуда взялось в этой ручке, оплетённой с зелёными жилами, из которых, верно, хлыщет кровь, если царапнуть ногтем, столько силы? «Сердится он на меня что ли? Хотя я забываю, кем был его дед, это потому-то у него рука как кандалы, или у него амулет от матери?» ― промелькнуло у Серёжи в голове, когда Миша разжал ладонь и, если судить по тому, как у него загудели пальцы, сорвал ему немного кожи во время этой приветственной пытки.
Целое людское море поджидало Серёжу с кузеном в гостиной. Тут было не так уж тесно, но Серёжа уже ощутил чей-то шлейф под ногой, чью-то завитую чёлку у виска, острые локти, удушливые духи, громкий смех ― и всё это слишком близко к нему. Вот и теперь кто-то неразборчиво, но упорно шептал ему на ухо. Так шепчут молитву себе под нос. Он взглянул на Алёшу ― он молчал, мимо них просеменила сестра Сатурнова, верно, он слышал её, хотя вряд ли это была молитва, скорее две приятельница шушукались...
― Пирожки? Славно, а то я занял денег нашему землемеру, заплатил портному, и теперь я ем только в гостях и грибы. Мне их посылает в подарок мать нашего товарища прокурора, они вкусно солят, так что я отведу душу, уж извини, ― чирикал Алёша, примеряясь к тарелке с угощением на столе. Он ещё ждал, что его шаперон скажет ему, что нужно считать деньги, что в Петербург ездят за полезными знакомствами, а не за пирожками, но тот лишь слегка кивнул ему, будто у него почти не гнулась шея.
― Князь Облонский. Князь Облонский. Князь Облонский, ― хлестал по щекам присутствующих именем двоюродного брата Серёжа. Беседа двух секретничающих невидимок сжала ему в лоб, словно пытаясь вгрызться в его череп, как штемпель в расплавленный сургуч, и не давала произнести ничего, кроме пяти одинаковых фраз. Его выручала лишь словоохотливость Алёши, который хоть и приуныл немного, однако не лишился своего чудесного дара трещать без умолку с любым живым существом.
― И вы ехали в такую даль по этой дрянной погоде для того, чтобы побывать на этом приёме? А вы, однако, энтузиаст, я бы ни за что не поехала даже на самый большой и весёлый бал сегодня, если бы мне пришлось столько же добираться, как вам сюда, ― завопила княгиня Мягкая, когда пришёл её черёд знакомиться с кузеном Каренина. ― Вот что, выпейте со мной чаю, а то боюсь, как бы вы не простыли, милок, ― скомандовала она, гостеприимно отшвырнув стул в сторону Алёши.
― Непременно, только поздороваюсь с Романом Львовичем, я здесь никого, кроме него, не знаю. А погода в самом деле никуда не годится, такой холод, а ведь только начало октября, ― потешно поёжился Облонский под одобрительные кивки Татьяны Андреевны и Лидочки.
«Потому тут натопили, как в бане? Неужели кто-то мёрзнет?» ― возмутился про себя Серёжа, чувствуя, как у него опять начинает пылать лицо. Он чуть не за руку, как ребёнка, который может потеряться, потянул кузена в другой конец зала, где по одной лишь ему ведомой причине он собирался отыскать Роман Львовича, будто тот был часовым, закреплённым за определённым углом в гостиной Маевых. Мимо них проходила какая-то дама, громко шурша своим мятым треном, как крупная птица крыльями перед тем, как взмыть в небо. Серёжа помнил её имя и то, что он уже отрекомендовал ей и её мужу Алёшу, но позабыл, кто она такая, из-за её броши с двумя одинаковыми камнями на серебристой веточке. Водянистые самоцветы с синеватым отливом шпионили за гостями, а с них стекала серо-голубая дымка. Серо-голубая… Серая… У его матушки были нежные серые глаза. Какого они теперь цвета?
― Сергей Алексеевич, а вы не осчастливите нас каким-нибудь номером, вы бы могли исполнить нам романс, например?
― Простите? ― переспросил Серёжа, поражённый не столько нахальной просьбой, сколько тем, что к нему вовсе кто-то обратился.
— Это вы меня простите великодушно, ведь насколько мне известно, вас больше трогает опера. Редко молодой человек может похвастаться такой восприимчивостью к настоящему искусству, можно прослезиться, и когда слушаешь романс, но то, как волнует опера это совсем иное: под некоторые арии хочется мчатся куда-то сломя голову, совершить отчаянный поступок на глазах у всего света, не правда ли?
― Да, ― хрипло согласился Серёжа, чтобы ответить хоть что-нибудь. Неважно, издеваются над ним или хвалят, он желал, чтобы все замолчали, и единственным звуком стал бы плеск жара, заливавшегося в его голову.
У него на лбу выступил пот, наверное, у него блестело лицо, как посмертная маска из бронзы. Он обтёр ладонью виски и удивился, что его пальцы не испачкались кровью.
― Так ты любишь оперу? ― поинтересовался Алёша, не предполагая, насколько глупо с его стороны было затрагивать эту тему.
― Не слишком, Ани любит, а я… ― покачал головой Серёжа вместо того, чтобы договорить, словно стряхивая с себя морок.
― Ну слава Богу, это уже было бы чересчур, ― прыснул Алёша. ― Что за мода принижать романсы? В этом есть какой-то наигранный снобизм, не у всех, но у многих. Кстати, о снобах. Вот Татьяна Андреевна и её невестка совсем иное дело, обе очень милые, давай к ним вернёмся, ― воодушевился Алёша, которого прямо-таки окрыляло сходство простых манер княгини Мягкой с манерами некоторых его соседок, с ней единственной он не чувствовал себя провинциалом.
Серёжа велел ему идти одному, грубая доброжелательность Татьяны Андреевны могла бы его попросту убить ― с него хватит и гудения перегретой, забродившей в тепле крови у него в венах. Вдалеке промелькнула стройная фигура Романа Львовича, тот задел плечом Амброзова, и у Серёжи так заныла его рана, будто это он врезался в Кирилла Семёновича, а не Роман Львович. Тяжёлый, разбитый судорогой вдох сорвался с его губ, кувыркнулся в воздухе приглушённым стоном и покатился в общее клокотание голосов.
Бросившись в коридор, он думал найти умывальную и там счистить ледяной водой испарину, туманившую рассудок, будто тонкий слой какого-то смертельного яда на коже. Прежде она была возле лестницы ― какие-то две минуты отделяли его от двух кранов(3) с холодной и тёплой водой и звонкой раковины, но две минуты были для него целой вечностью, а в нише на постаменте стояла ваза со спутанными, как нити для вышивки, хризантемами. Хризантемы мнутся, зажатые между его локтем и боком, он беспомощно хлюпает рукой и пытается зачерпнуть немного воды, пахнущей разбухшими корнями и сладкой свежестью ― её меняли недавно, слишком узкое горло не даёт ему украсть немного питья у цветов. Тогда он наклоняет тяжёлую вазу и, скрючившись, брызгает водой себе в лицо, она льётся на пол, затекает ему под рубашку, она дразнится и хохочет над ним эта скучная стоячая вода, презирающая его неистовство. Мир вокруг опять становится чуть шире, рама из темноты немного отступила, и он принялся собирать хризантемы, опустившись на колени. Гром, марш дождя, обуглившийся рукав, он так же собирает незабудки... Он швырнул обратно в пустую вазу получившийся букет и поднялся на ноги, чтобы в то же мгновение пошатнуться. Тени опять прыгнули на него и опустили обратно на пол. Так вот зачем ниши в стенах: в них удобно прятаться, можно опереться на угол между стенами. Голова, будто растерявшись, перестала болеть, и теперь он уже не мог с уверенностью сказать, почему ему настолько плохо, почему он полулежит на полу, словно его уронили.
Шаги ― его кто-то искал? Вронский? Да, это были его шаги ― а где же шпоры? У него были огромные чёрные сапоги с блестящими шпорами, в половину его роста ― никто тогда не подозревал, что Серёжа будет таким высоким и таким худым, он же был обжорой в детстве, а сейчас он просто давился едой, впрочем, и жизнью тоже. Та же лёгкая походка ― любовник матушки иногда ему нравился, он показывал ему, где у вороны гнездо в их саду.
― Вон там, она туда всё время летает, я проследила за ней, ― тычет он пальцем на их дачный тополь. ― Хотя, возможно, ей просто нравится это дерево.
― Осенью можно будет проверить, когда листва опадёт, ― говорит Вронский, немного замешкавшись с ответом(4). Теперь как раз середина осени, можно разглядеть, есть на тополе воронье гнездо или нет. Ани, наверное, сейчас лежит в постели больная и смотрит в окно на него…
Шаги остановились, к нему наклонился Вронский, почему-то выглядевший как дальний родственник Лукреции Павловны.
― Месье Каренин, вам нехорошо?
― Дайте мне руку, пожалуйста, ― попросил Серёжа, с трудом осознав свою ошибку, и, цепляясь за стену, поднялся без помощи своего опешившего доброжелателя.
― Вы поскользнулись? ― подсказали ему удачную ложь. ― Тут такая лужа.
― Лужа, правда, кто-то разлил воду. Немудрено, такая сырость на улице, ― промолвил Серёжа, волочась обратно в гостиную. ― Я только попрощаюсь с хозяевами, ― машинально оправдывался он, словно ему настоятельно советовали ехать домой. Только попрощаться с хозяевами ― он так уже говорил? Где? Кому? Попрощаться с хозяевами и ехать домой, а что дома? Ещё хуже, чем здесь.
Свет и горячий от количества гостей, их улыбок, реплик и бесцельных моционов воздух, переплавились в одно целое где-то в жерле его рассудка, и ему чудилось, что именно от этого прозрачного пламени и горели свечи и вот-вот вспыхнет ковёр. Он попытался прислушаться к чьему-то разговору, чтобы отвлечься от своей дрожащей спины, но голоса слились в одну песню, как в хоре, когда мелодия перебрасывается с одного на другого и не даёт ни мгновения отдыха. Это песнопение кружило стаей испуганных птиц под потолком и от него, как от верхушки юлы, вертелось вся остальная комната. До того у него были ватными лишь ноги, а сейчас он весь был словно из ваты, и её пушистые клочья, из которых было и его горло, не давали ему свободно вздохнуть. Поразительно, как он ещё сумел порвать обмякшей рукой воротник, всё дёргая и дёргая шейный платок, пока одна из пуговиц на его рубашке не заплясала по полу. К нему обернулась незнакомая женщина, потом её кавалер, у них разинуты рты ― они тоже поют, и от них пышет жаром. Он пытается отпрянуть от них, делает шаг влево, но колено гнётся прежде, чем надо было. Нужно придержаться за что-то, чтобы не рухнуть ― перед ним возникает словно из ниоткуда портьера. Только придержаться за неё ― он из последних сил повисает на ней, синяя ткань темнеет под его пальцами. Ещё одна секунда, и он придёт в себя, но он медленно стекает вниз вместе с водопадом бархата, что-то сверху трещит, опираться не на что, и он падает вниз вместе со своим богатым саваном. Глухой удар, но ему кажется, что он всё ещё летит вниз. Волна топота и возгласов окатывает его, кто-то кричит, но он никого не видит.
― Боже мой! Что с ним? Сергей Алексеевич! Господи! Сергей! Сергей! Пропустите меня! Обморок, душно стало. Сергей! Он просто упал? Отворите окно кто-нибудь! Боже мой, боже мой, рухнул замертво. Да пропустите же! Серёжа! Помогите ему! Сергей Алексеевич! Серёжа!
Он чувствует, как с его лица стягивают ткань, но лишь по одному этому ощущению догадывается, что кто-то решил высвободить его из плена портьеры ― её синева сменяется чернотой.
1) До 1905 года в Российской империи информация об убийстве Павла І находилась под строгим цензурным запретом, согласно общепринятой на протяжении всего ХІХ века император скончался от инсульта, однако в зарубежных и эмигрантских изданиях эта тема освещалась. Вопрос о том, насколько был вовлечён в заговор против своего отца будущий император Александр І и знал ли он о готовящемся убийстве, до сих пор остаётся спорным. Некоторые историки приводят в доказательство невиновности наследника тот факт, что многие из заговорщиков, даже сперва получавшие высокие должности и награды, рано или поздно впадали в опалу, однако как минимум трое из тех, кто был непосредственным участником убийства Павла (Беннигсен, Аргамаков, Бороздин), и трое из тех, кто был в курсе заговора(Голенищев-Кутузов, Депрерадович, Уваров), не понесли никакого наказания, что заставляет усомниться в том, что Александр принципиально мстил их менее удачливым соратникам именно за смерть своего венценосного родителя.
2) Со слов княгини Щербацкой известно, что приёмная мать Вареньки мадам Шталь много лет прожила в курортном городе на берегу Средиземного моря Ментоне: «Да, я слышала, что вы живете в Ментоне с вашею тетушкой, кажется, madame Шталь» (оригинальный роман, часть вторая, глава тридцать первая). Толстой умалчивает о дальнейшей судьбе Вареньки после её разрыва с Кознышевым.
3) К концу ХІХ века ванные комнаты в богатых домах в больших городах уже напоминали современные, а времена, когда прислуга натаскивала воду в ванну вёдрами, остались позади. Первый водопровод в Петербурге заработал в сентябре 1866 (он запускался тремя годами ранее, однако первые же морозы сделали его неисправным), в 1891-1893 годах петербургские водопроводы, принадлежавшие многочисленным акционерным компаниям, были выкуплены городским властями.
4) Об отношениях Серёжи и Вронского в романе сказано очень мало, хотя они должны были довольно часто сталкиваться друг с другом, но упоминается, что «Вронский часто видел устремленный на него внимательный и недоумевающий взгляд ребенка и странную робость, неровность, то ласку, то холодность и застенчивость в отношении к себе этого мальчика» (оригинальный роман, часть вторая, глава двадцать первая). Эпизод с гнездом отсутствует в первоисточнике, но я рискнула дофантазировать его в рамках периодических попыток Серёжи проявить дружелюбие к гостю матери.
― Аня Алексевна, глядите, какая коробища! Вам госпожа Дёмовская никак весь свой гардероб прислала! ― с неповоротливым восхищением, с каким совсем маленького ребёнка приглашают радоваться новой игрушке, промолвила Вера, внося презент от Елены Константиновны в гостиную. ― У вас распакуем или тут?
― Давай тут, папа всё равно не дома, ― ответила Ани, заглядывая за плечо горничной, как бы нарочно приминая свой интерес к содержимому кокетливой картонки, уж слишком хорошо она понимала, на какую авантюру её обольщает маменька Элизы и сама Элиза.
Вера развязала чудом не смявшийся и не съехавший набок в дороге бант, венчавший огромную коробку, и с необычайной почтительностью, отражавшейся в грациозности движений, сдёрнула крышку. Из коробки к ним тянулось, как пена из кастрюли с кипящим вареньем, пышное белоснежное платье, и казалось, что с каждой секундой ткани становится всё больше и больше. У Ани перехватило дыхание: маскарадный костюм Елены Константиновны был точь-в-точь, как она мечтала, когда в полудрёме казнила Серёжу своим триумфом на сцене! Это не могло быть простым совпадением ― уж не шили ли Дёмовские это специально для неё, впрочем, как бы они догадались, какое она хотела платье?
Ани уж не знала, какое у неё было выражение лица, когда она схватила свой подарок и поскакала в свою спальню, однако судя по улыбке Веры, никогда не опускавшейся до того, чтобы жить одними только переживаниями и настроениями господ, но всё же сочувствовавшей своей барышне, она впервые за минувшие недели так беззаботно отдавалась веселью. С того дня, как Ани велела Вронскому прекратить мучить и себя, и её, и Алексея Александровича, ей овладела апатия, оказавшаяся куда более жестокой повелительницей, чем прежнее неистовство. Отец столь безразлично отнёсся к её самопожертвованию, словно ему было в сущности всё равно, живёт любовник его жены в одном с ним доме или за океаном, а ведь она так надеялась на его одобрение, а он притворялся, что её разрыв с Вронским то же самое что пустяковая ссора с Элизой ― досадно и не более того. Скука не посягала на её занятия, но она иногда будто ощупывало всю жизнь Ани, как больного, и тогда всё валилось у неё из рук. Однажды она проснулась, когда за окном ещё только-только засобиралась уходить ночь, и между мыслями о том, что нужно поспать ещё несколько часов, и о том, что половина одеяла лежит на полу, ей вдруг подумалось, что, наверное, она выполнила свой долг, исправив ошибку своей матери, и если у неё вдруг разорвётся во сне сердце, то это не так уж страшно: она всё успела, пусть ей ещё нет восемнадцати лет, и ничего более для неё не уготовлено, ничего больше не будет, кроме пустого копчения неба… Какой-то поступок, наверное, мог бы стряхнуть с нее хандру, как сильный порыв ветра мёртвые листья с дерева, но на настоящее сумасбродство у неё не хватало той негласной веры в собственные силы и своё везение, которая запрещает даже презирать понятие последствия. Но в том, чтобы повиниться перед Мишелем Маевым в чёрствости и неблагодарности, не было ничего весёлого или авантюрного, хотя подобная искренность сама по себе вызывающа, но в конце концов, не её ли правдивость и дикость, на которую ей пенял Серёжа, внушили ему любовь к ней ― так пусть он знает, что не ошибся в ней.
«Я ужасно раскаиваюсь, я сгораю от стыда, сознавая, каким человеком я пренебрегала. Меня с моим происхождением так легко унизить даже дружбой, но я ни секунды не сомневаюсь в том, что вы никогда не считали, будто оказываете мне неоценимую услугу, приглашая на танец, и никогда не кичились своим снисхождением к бастардессе графа Вронского», ― торопливо скребла по бумаге Ани, не останавливаясь ни на секунду, словно она тушила вспыхивающее то тут, то там письмо чернилами. Следом она извинялась уже за своё молчание, вновь хвалила младшего Маева, пока её рука вдруг не вывела слишком могущественную фразу: «Если ваши чувства и намеренья не переменились, я готова стать вашей женой».
Неужели она это написала? Нет, это не её почерк, слишком лёгкие буквы, и наклон не такой сильный, как у неё ― она не могла этого написать! Ещё весной, даже летом она бы скорее согласилась бы, чтобы ей расцарапала щёку бродячая собака, чем позволила младшему Маеву один раз провести по ней рукой. А теперь она любит его? Он перестал быть ей невыносим, потому что они не виделись полгода? Она правда хочет быть мадам Маевой? Хочет быть его женой? Она вовсе хочет замуж хоть за кого-то? Когда она предлагает Маеву жениться на ней, она рассчитывает на то, что будет счастлива с ним, или ей просто всё так опостыло, что она готова променять свою тоску на что-угодно, как человек с больной ногой готов променять свою хромоту на дрожь в руках или бессонницу, лишь бы выкинуть костыль? Эти вопросы пугали её, докучали ей, но не кусали, как рой пчёл без жала. Ани просто разорвала своё недоконченное или напротив ― слишком завершённое, слишком однозначное письмо, мучиться же сомнениями насчёт своих желаний, надежд и месье Маева уже ей было не под силу. Размышления о своём положении, характере, наследственности и судьбе не оставили на ней живого места, и ей было почти больно притрагиваться к себе новым вопросом, пока у неё ещё не зажили ссадины от ответов на предыдущие.
― Королевишна, жаль вас раздевать будет, ― одобрительно заключила Вера, расправив чуть присобравшуюся ткань на спине Ани.
― А зачем раздевать? ― тихо переспросила Ани, словно не желая, чтобы та принцесса, оценивающая её из точно такой же комнаты сквозь зеркало, услышала, какой у неё детский голос.
― Мне в Петергоф надобно, вы же мне приказали… ― что именно она приказала своей камеристке, Ани упустила. ― Платье-то от матушки Лизаветы Антоновны, богатое такое, вы сумеете сами аккуратно снять? Я ж только вечером ворочусь…
― А я буду ходить в нём весь день, ― мечтательно заявила Ани.
Горничной от этого было нелегче, уж лучше бы ей пришлось аккуратно пришить какой-то крючочек, чем потом выводить пятно от масла или компота, но, очевидно, новый наряд внушил её барышне, и так достаточно щедрому созданию, что в её распоряжении находится всё золото испанской казны, потому Вере досталось три рубля и поручение осуществить свой давний каприз иметь несколько своих снимков: сама бы Вера ни за что не пошла на такую расточительность(1), но уж если ей велели проверить, хорош ли здешний фотограф, и заодно пригласить его завтра запечатлеть мадмуазель Каренину в её царственном облачении, приходилось идти на поводу у своей прихоти.
Хлопок входной двери ещё не проводил её служанку в город, как Ани уже начиняла свои бока булавками, чтобы лучше усадить платье. Корней спал в своей коморке, а кухарка, судя по запаху в коридоре, что-то жарила на кухне, так что Ани была полностью предоставлена себе и могла без свидетелей носиться по дому, ломать руки, а потом вдруг замирать на лестнице, словно она с кем-то столкнулась. Отсутствие Веры и Алексея Александровича позволяло ей ещё и взять из шкатулки матери две нитки жемчуга, не опасаясь на что-то намекнуть, ведь с момента, как их сосед разоблачил себя, домашние ловили каждый её жест, как обрывок древнего письмена, дабы разгадать его тайное значение. Одиночество же смывало весь смысл её действий ― она не простила мать, не прекратила ненавидеть ей, но из её ожерелья получалась такая изящная фероньерка, а каждая бусина так бесновалась, так сияла в её тяжёлых чёрных волосах, что нельзя было просто брезгливо отшвырнуть это украшение. На всех трёх фотографиях её кожа будет одного оттенка с жемчугом, целующим ей лоб: один снимок она оставит для себя и папеньки, ещё один пошлёт мадам Лафрамбуаз, а третий ― третий, верно, для месье Вронского…
Ани подивилась тому, какая чепуха приходит ей в голову, и умчалась на первый этаж. Ни в коем случае она не собиралась дразнить своего родителя такими подлыми подношениями, но пока она кружила по прихожей, наслаждаясь тяжестью противившейся каждому её движению бархатной юбки, она представляла, что сказал бы Алексей Кириллович, если бы видел её теперь.
― Ваше Величество не соблаговолит осчастливить меня ответом, где мне искать сеньору Ани?
― Перестань! ― разве они были на ты?
― Ты похожа на брильянт.
― А я похожа на испанку хоть капельку? ― он ведь всюду путешествовал, он наверняка знает, как выглядят настоящие испанцы.
― Больше, чем все испанки вместе взятые, — вот так бы он и сказал и с восхищением посмотрел бы на неё, ведь она так красива в этом наряде, хотя он всегда влюблённо глядел на неё.
В такие мгновения странная безотчётная досада на Алексея Александровича покрывала её сердце. Дело было не в том, что она винила его в своей разлуке с Вронским, или в том, что чары кровного родства победили её привязанность к отцу, но пусть она обожала Алексея Александровича, ей делалось грустно, что он единственный, кто у неё остался — так проигравшемуся в пух и прах делается тошно в единственном уцелевшем от кредиторов доме. Сам Каренин едва ли подозревал, что любовь Ани к нему теперь горчила своей неповторимостью, она была как никогда мила с ним и заботлива ровно настолько, чтобы он не считал свою болезнь и немощность уродливым желваком на её и так не самой счастливой юности, а утешить его между тем могла лишь беспечность дочери ― это была его последняя радость и последнее развлечение. Он бы дорого дал, чтобы сейчас вместо торгов с Геннадием Самсоновичем, доживёт ли он до конца зимы, наблюдать за тем, как Ани кружит по дому, повторяя одну и ту же фразу:
― Быть королевой, ― вновь и вновь вздыхала Ани, прижимая ладони к груди, ― о, как это ничтожно! (2)
Когда она просила Элизу прислать ей текст пьесы, в её просьбе не было лукавой уступки посягательствам Елены Константиновны на её интригующую репутацию в обществе, Ани просто было любопытно, какой спектакль произвёл впечатление на её подругу, но сейчас она не желала расставаться с образом чахнущей при мадридском дворе королевы и всерьёз собиралась позабыть о том, насколько роскошно она одета ― на сцене перед зрителями никто не должен заметить, что мадмуазель Каренина осторожничает со своим костюмами, все должны видеть, что королеве Испании и приблизительно неизвестно, на десятки или сотни тысяч эскудо расшито драгоценностями её будничное платье.
Усеяв своими шагами, то лёгкими и широкими, то крохотными и боязливыми, весь дом, Ани унеслась в сад и величаво поклонилась убравшимся в золото на её бенефис деревьям. Сегодняшняя погода взялась продемонстрировать, за что многие не любят осень: постоянно подымался ветер, будто не умевший скрыть своего негодования и разражавшийся тирадой раз в минуту, а сырость, окаймлённая запахом дыма, липла к коже и волосам. И тем не менее, несмотря на то что каждая капля всё никак не начинавшего дождя была словно раздавлена и размазана в воздухе, Ани с удовольствием изобретала какой-то старинный испанский танец, вздымая своими домашними туфлями песок с дорожек между кустами сирени.
Небо потемнело, наконец набравшись водой, но Ани не удивилась бы, если бы уже начало смеркаться ― в её воображении она плясала с герцогами и иностранными послами уже не первый час, а её пальцы перестали щёлкать в такт напеваемой ею мелодии не из-за холода, а из-за усталости, и даже появившийся почтальон с сумкой, с которой он тщетно отряхивал грязь, показался ей запыхавшимся гонцом с блестящим клинком на поясе.
― Вы к нам? ― окликнула почтальона Ани, остановив его у самого крыльца.
― Да, сударыня, телеграмма из Петербурга, ― протянул он ей конверт.
— Это, верно, для папы, ― с сомнением сказала Ани. Кому и зачем понадобилось так срочно что-то сообщить её отцу, чтобы потратиться на телеграмму?
― Верно, что так. Хорошего вам дня, сударыня, ― поспешил попрощаться почтальон, пока не выяснилось, что вручить эту телеграмму прямо в руки адресата, которого придётся ещё сперва разыскивать по Петергофу, это вопрос государственной важности.
Ани, вырванная этим посланием из своей игры, где все её горести были игрушечными и прелестными, недоумённо смотрела то на быстро удаляющуюся фигуру почтальона, якобы перебиравшего в пустой сумке оставшиеся телеграммы, то на загадочную депешу, словно они оба каким-то чудом попали к ней в Мадрид XVII века. Бредя куда-то в направлении дачи Махотина, она гадала, касается ли катастрофа, заставившая неизвестного отправителя так торопиться со своим сообщением, только министерства, в котором, словом, её отец не служил много лет, или всё гораздо хуже, пока её пальцы не вскрыли сами по себе запечатанный конверт.
В верхнем углу тлело «Сергей» ― она подозревала, что это от него! Но почему подпись не внизу?
«Сергей Алексеевич, к сожалению, не сможет навестить вас сегодня. Он нездоров, и со своей стороны мы обещаем сделать всё необходимое. Пожалуйста, ни о чём не беспокойтесь. Мы будем сообщать вам все новости.
В.А. Маев»
Весь этот предупредительный тон, заверения в том, что причин для тревоги нету, словно пытались удержать, связать, как беглого преступника правду, но она всё равно вырвалась из их цепких рук. Ани чувствовала, что случилась что-то ужасное, хотя Владимир Александрович почти кричал из этого листка бумаги, чтобы она немедленно угомонилась, но тревога уже припала к её спине, высасывая своими холодными губами её покой. «Мы ведь его не ждали, он не писал, что приедет. Зачем же Маев пишет, что он не приедет, если мы его не ждали? И почему телеграмму отправил Маев, а не Серёже? Он что же не может сам надиктовать? Он не может...» ― пронеслось в голове Ани, когда она зачем-то задержала дыхание. Господи, её брат болен, может, и при смерти, а она здесь, в Петергофе, и у неё нету даже шанса очутиться рядом с ним так быстро, чтобы не успеть сойти с ума!
Она бросилась куда-то, даже не зная, где ей найти хоть телегу или в какую сторону бежать в Петербург. Она вертелась на месте, суетилась, и оттого что ей думалось, будто у неё совсем нет времени, что минута промедления это смертный приговор, она терялась и глупела ещё больше. Какая-то потусторонняя, неестественная надежда чуть прояснила её рассудок, когда она увидела Хому на своём посту.
― Барышня, дрожки-то есть, барин кататься любит, да они сами не поедут, лошадь нужна, ― объяснил свой отказ отвезти Ани в Петербург на беговых дрожках Махотина Хома. ― Шли бы вы домой лучше, сейчас как хлынет дождь, промокнете! ― посоветовал он, но Ани уже помчалась дальше.
Ах, неужели она не уедет из этого треклятого Петергофа? Неужели она опоздает? Уже октябрь, тут никто не живёт, зачем же, зачем они с папой тут остались? Если бы они жили в Петербурге, она бы уже была у Маевых, она бы уже знала, в чём дело, грозит ли опасность её брату! Она не смела остановиться и на мгновение, потому что боялась рухнуть на землю и завопить от своей беспомощности. Когда перед ней вырос экипаж с кучером, с лошадью ― экипаж, который мог бы довезти её до Петербурга — она не поверила в то, что это не порождение её излишне требовательной к действительности фантазии.
― Отвезите меня в Петербург, умоляю, ― окликнула она ошалелого кучера, уже заранее усаживаясь в коляску, будто у них уже всё условлено.
― Мне велено ждать, покуда мой пассажир не воротится. Ну-ка вылезайте обратно, никуда я не поеду! ― грубо гаркнул извозчик, решив, что столкнулся либо с очень наглой особой, либо и вовсе с сумасшедшей, в обоих случаях вежливость играла бы против него.
― Ваш пассажир бы мне уступил, если у него не каменное сердце! Речь идёт о жизни и смерти!
― Так и договаривайтесь с ним, коле так. На вид обычный пожилой господин, авось у него и сердце обыкновенное, вон, идите, ― махнул он рукой на дом, отпиравшийся от Ани забором из старых тополей.
― Мне некогда с ним объясняться! ― упорствовала Ани, пасовавшая перед пустотой, которую она не могла покорить своей воле, но осмелевшая, когда у неё наконец появился шанс добраться до Петербурга.
― Подобру-поздорову, барышня…
― Я отдам вам украшение, ― перебила его Ани, выдёргивая из волос одну из нитей жемчуга, не разобрав даже, предлагает она в качестве оплаты ту нить, что покороче, или ту, что подлинней. ― Тут самое маленькое триста рублей, а то и пятьсот!
Такая огромная сумма смягчила непреклонного извозчика, и повозка, к облегчению Ани, наконец тронулась. Будто налившееся в его ладонь холодное ожерелье, похожее на ряд уменьшенных лун, окончательно растрогало его, и ему стало даже жаль эту полоумную малявку, пищавшую за его спиной, что нужно гнать лошадей так быстро, насколько это вообще возможно.
― Вы понимаете, мой брат очень болен. Мне его начальник телеграмму прислал, начальник, понимаете? Это же чужой человек! Ему так плохо, а рядом только семья его начальника! ― сокрушалась Ани, вертясь по сторонам и силясь узнать в алее у дачи одного купца подъезд к Петербургу.
― В доме начальника хворать одно наказание, выздоравливать не захочется. Ну раз так, что уж тут, если тот пассажир пешком пройдёт? Что мне отказывать вам надо было? Тут старик просто ещё у своего знакомца меня поругает да чаю попьёт, а там человек гибнет, спасать надо! ― оправдывался он, словно Ани его упрекала в том, что он польстился на возможность выручить триста рублей.
На деревья посыпался мелкий, как песок, дождь, который можно было бы принять и вовсе за призрак дождя, умеющий только шуметь, но через несколько минут он стал вполне материальным и маленькими ледяными копьями заталкивал всех по домам. Кучер уже натянул вожжи, но Ани крикнула, что сама справиться с откидным верхом коляски. Натянуть крышу, как следует, у неё, что правда, не получилось, не хватило даже не столько силы, сколько резкости движений и расторопности, так что ей пришлось вжаться боком в сидение, чтобы у неё хотя бы не стекала вода с головы. Её мысли съёжились вместе с её телом, и остаток дороги она провела молча, только раз поинтересовавшись, далеко ли ещё до Петербурга. Она ужасалась тому, сколько дней она до сегодня не получала весточек от Серёжи, и подсчитывала, сколько десятков, сотен раз с ним могло вот так что-то случиться. Ей ещё и повезло, что Владимир Александрович вообразил, будто Серёжа собирается к ним в гости, а иначе она бы и дальше кривлялась в саду, пока её родной брат ― родной, чтобы он сам не думал о ней! ― страдал бы, мучился.
В нескольких дюймах от её лица плотной завесой лилась вода, и где-то там же, чуть поодаль от неё, струились воспоминания об их последней и предпоследней встрече с Серёжей, о том, с какой нежностью, будто мольбой он брал её ладони в свои, как целовал её лоб… Она не забыла ни одной детали, кроме его взгляда ― теперь он чудился ей бесконечно грустным, словно он ещё до их ссоры потерял надежду на примирение с ней, и его фантомная печаль точила её совесть, как термиты дерево. Уже в городе последняя часть пути неимоверно затягивалась тем, что Ани начала узнавать мелькающие мимо дома, которые словно останавливали её, чтобы поздороваться с ней, и от нетерпения и жалости к Серёже у неё в глаза стали набираться слёзы. За два квартала до особняка Маевых Ани не выдержала и выпрыгнула из коляски прямо в лужу у бордюра, чтобы через минуту уже стучать в двойную дверь с полукруглым, как падающее за горизонт солнце, окном сверху.
― Откройте мне, откройте! Откройте, ― билась она на крыльце, но дождь, как жерновами, растирал её окрики дробью капель о крыши. Если бы не её бархатное платье посторонний легко бы спутал её с замёрзшей нищенкой, которая ломится в богатой дом, приманенная ярким светом за прозрачным, почти несуществующим стеклом, из которого сочилось тепло, как мёд из сот, и этим теплом можно было хотя бы напиться, если никто так и не отопрёт.
Она продолжала стучать и требовать, чтобы её впустили, уже намереваясь искать чёрный ход для прислуги: ничего не могло быть для неё унизительным сейчас, кроме разлуки с братом, но вдруг кто-то мягко отодвинул задвижку и так же плавно отворил дверь.
― О, мадмуазель Каренина, ― протянул дворецкий Маевых, тотчас пропуская её внутрь. Другую столь редкую гостью этого дома он бы не признал в таком состоянии, но Ани была подробно изучена ним прошлой зимой, когда он гадал, пора ли её про себя называть маленькой барыней или нет. ― Входите, сударыня. Ах, извините старого кретина, я запер дверь после того, как приехал господин доктор.
― Где мой брат? Что с ним? ― неуверенно спросила Ани. Ей казалось, что дворецкий всё равно не ответит ей, для этого у него были слишком бесшумные туфли и ласковый голос, а сам он так мало походил вместе с просторной светлой прихожей на то, что окружало Ани последние полтора часа, что скорее он просто пригрезился ей.
― Месье Каренину немного лучше, мадмуазель. Лукреция Павловна распорядилась отдать ему лучшую комнату для гостей, ему вызвали доктора, он недавно приехал, я вам уже говорил, ― убаюкивал её дальше дворецкий Маевых, приглашая следовать за ним. ― Я доложу о вашем прибытии господам, а пока позвольте вас здесь оставить. Одна нога здесь, а другая там, ― пообещал он, усадив её на диван в опустевшей без гостей зале.
С исчезновением дворецкого пропало и то облегчение, которое принесли Ани его доброжелательные заверения в том, что никакой опасности для Серёжи нет, и невероятная сила её страха за жизнь брата наполнила её страх быть отверженной. Ей казалось, что старый слуга Маевых последний, кто отнёсся к ней с участием, кто не потешался над ней, все остальные будут разить её высокомерным недоумением, впрочем, когда она представляла, как комична её неистовая преданность в столь будничном антураже, она считала, что, пожалуй, эти насмешки будут справедливы. Зачем она примчалась сюда? Владимир Александрович ведь написал, что беспокоится не о чем, а она внушила себе, будто Серёжа при смерти ― с каким удивлением Владимир Александрович будет говорить с ней.
― Анна Алексеевна, вы здесь? И надо было вам в такую погоду нестись в Петербург? Как вас ещё Алексей Александрович отпустил-то? Или вы без его ведома сюда приехали?
Она же на самом деле ничего не сообщила отцу, он, быть может, уже ищет её и гадает, что же случилось с его любимой сумасбродкой. Надо попросить отправить ему телеграмму и постараться опередить его дома, возможно, папа тогда только грустно заметит, что импульсивным натурам всегда трудно живётся, а Вера шёпотом попеняет ей, мол, лучше бы она так пеклась о своём пожилом батюшке, как о брате. Вот бы сейчас догнать дворецкого и попросить просто разузнать о Серёже, а о ней никому не докладывать, а потом тихо сбежать отсюда и вернуться в Петергоф за вторую нитку жемчуга, трепыхающуюся в путах её волос, но уже поздно: сейчас в дверях покажется месье Маев и заявит, что раз уж она проделала такой путь, то пускай проведает брата, ему ведь гораздо лучше… Ани обвела глазами гостиную ― беспорядок, свидетельствовавший о том, что тут совсем недавно была целая толпа людей, почему-то утешал её ― она будто подглядывала за разъехавшимися гостями Маевых, видела, как они пододвигают поближе друг к другу кресла, как кто-то поставил немного перепачканное чаем блюдце на стол, рядом с ней на диване лежало маленькое пёрышко, вероятно, оно выпало из причёски какой-то дамы, когда она обернулась к своему знакомому; а вот кто оборвал эту портьеру, лежавшую на полу, как измаранное знамя разграбленного города на земле, она придумать не могла.
― Ани? ― привстанет Серёжа с подушек. ― Зачем ты приехала? ― спросит он так изумлённо, словно перед ним будет стоять не его сестра, а попутчица, с которой они вместе обсуждали погоду по дороге в Ярославль два года назад. Он будет поджимать губы, пока она будет сбивчиво объяснять, почему она здесь, у него всегда поджимаются губы, когда он старается сдержаться, будто так словам было труднее у него вырваться. ― Анна, я знаю, тебе скучно в Петергофе, но развлекайся, пожалуйста, не позоря меня, а сейчас, будь добра, не злоупотребляй гостеприимством Маевых. Если ты попрощаешься с ними прямо сейчас, они не обратят внимания на то, в каком ты виде. Уж не нарочно ли ты выбрала этот костюм? ― тихо прошипит он. Не хватало ему ещё на людях воспитывать свою взбалмошную сестрицу, впрочем, разве укротить нотациями дурную кровь?
Онемев, она только кивнёт ему в ответ и выйдет прочь, застреленная в спину его презрением. Судьба ещё будет милосердна к ней, если Серёжа не сразу обвинит её в том, что к Маевым её привела мстительность, а никак не добрые побуждения ― такого оскорбления ей не вынести. Ани разрыдалась, как рыдают на прощание с жизнелюбием перед пытками. Она зажала рот рукой, чтобы никто не услышал её всхлипов, тогда у неё ещё будет возможность прикинуться сном дворецкого или призраком, или по крайней мере не прослыть ещё и плаксой. Её фантазия уже не наводняла комнату недавно откланявшимися гостями, но в попытке отвлечься она ещё раз огляделась: тонкое кольцо на столе от блюдца, кое-как стоящие кресла, синяя портьера на полу, пианино в углу ― её однажды упросили что-то сыграть на нём, пожалуй, это был вальс ― бледное лицо Мишеля Маева, пёрышко на диване…
― Ани, ― упавшим голосом произнёс он, когда её взгляд снова остановился на нём.
― Здравствуйте, Михаил Владимирович, ― чуть заикаясь от слёз, поприветствовала его Ани.
Он потупился. У Ани мелькнула мысль, что он тоже плачет, хотя от неловкости ещё никто не плакал, она должна сперва нагноится до стыда, а уж потом можно обливаться слезами из-за своего глупого замешательства.
― Я приехала, как только получила телеграмму от Владимира Александровича, ― пролепетала она, с нежностью, положенной спасителям, смотря на Мишу. Он посочувствует ей, он поймёт! Он бы тоже мог вот так вломиться в чужой дом в самом шутовском наряде и нарваться на хлыст издёвок, он бы мог так же примчаться на их петергофскую дачу к ней. ― Я подумала, может быть, Серёжа нуждается во мне.
― Да-да, это всё естественно, ― отстранённо отозвался Михаил, словно боявшийся шелохнуться, как если бы Ани делала с него эскиз ангела в профиль.
― Я ведь его сестра, от моего присутствия мало толку, но мне на его месте было бы спокойней, если бы он приехал, ― промямлила она.
Михаил между тем не спешил ни жалеть её, ни даже приближаться к ней. От её очередного всхлипа его затрясло как от отвращения, и ей стало ещё более одиноко, чем до его прихода. Одним другом и одни самообманом меньше.
― Почему вы на меня не смотрите? Вам неприятно моё общество? ― удручённо предположила Ани, закусив задрожавшую, как крыло у мотылька, нижнюю губу. ― Ладно, не отвечайте, воспитанному человеку всегда претит говорить такие вещи, а знакомство со мной и без того… ― она хотела только перевести дыхание, но незапятнанная упрёком мука, исказившая черты Михаила, сбила её.
Похоже, он прятал от неё глаза из тех же простых опасений, по которым порох держат подальше от огня, уж слишком хорошо он знал, что остатки стойкости предадут его, соблазнённые печальными очами Ани ― и впрямь, стоило их глазам встретиться, как всё перевернулось.
― О, что вы говорите, Ани? Боже мой, Ани! ― воскликнул он, хватаясь за голову.
― Вы такой добрый, Миша, мне жаль, что я не сумела сразу же оценивать вас, ― призналась Ани, окрылённая вырванной у него надеждой.
― Прекратите, прошу вас, прекратите, ― прошептал он, словно приняв её похвалы за брань.
― Ах нет, ― пылко возразила она, вскочив на ноги, ― позвольте мне попросить вашего прощения. Мне так стыдно за свою неблагодарность, я вела себя чудовищно!
Теперь она уже не сомневалась, что у него по щекам тоже текли слёзы. Зимой она бы подумала, что в нём нет ничего мужественного, застань она его плачущим, но в это мгновение она изумлялась, что когда-то пренебрегала ним. То, что ему не удавалось упечь где-то в своей груди волнение, ободряло её даже больше понимания, что он любил её, как и в конце прошлого сезона, потому что она узнавала в этом себя, и собственное прямодушие уже не чудилось ей почти уродством.
― Простите меня, простите, простите! Ани, простите меня! ― будто отбиваясь от чего-то своей мольбой, бросился к ней Мишель. ― Простите меня, я не хотел! Я ненавижу себя за ваши слёзы. Я ненавижу… Ах, Ани!
Он чуть притронулся к её плечу, за этим прикосновением должны были следовать объятия, но её слёзы пригвоздили его к полу, где его хотя бы не слепила её сердечность.
― Не надо… ― смутилась Ани, когда он принялся осыпать суетливыми поцелуями её руки, словно боясь не поспеть. ― Встаньте.
― Я должен был вспомнить о вас. Простите меня, простите, любовь моя, я не хотел, чтобы всё так закончилось, простите меня! ― рыдал он, не позволяя ей отнять свои ладони, будто он ещё не успел открыть им какую-то страшную тайну. Ещё немного и его слёзы закипели бы, но Ани напротив чувствовала, что они впитывают тепло из её тела, и неприятный холод снова ластится к её сердцу.
― Мне нечего вам прощать, ― перебила его Ани, жалобно хлюпнув носом.
― У вашего брата заражение крови из-за меня! ― простонал он. ― Простите меня, Ани, простите, я не должен был стреляться с ним хотя бы ради вас! Я думал, судьба пощадила нас обоих, а это он пощадил меня, и теперь он умирает по моей вине.
Мишель и дальше лобызал её руки, но она не ощущала этого, как и воды в своей туфельке, будто она сидела внутри большой куклы из папье-маше, и именно эту внешнюю оболочку сейчас облепил мокрый чулок, и об неё же мозолил губы младший Маев.
― Умирает? ― доверчиво уточнила Ани.
― Доктор сказал, что он очень плох, ― сипло молвил Михаил, не подымая головы.
Так она не ошиблась! Ужас, охвативший её после получения телеграммы, только немного откатился от неё, как тёмная волна от берега, и сейчас захлестывал её с удвоившейся за эту коварную передышку силой. Её Серёжа умирает от заражения крови, а его убийца стоит перед ней на коленях и сжимает пальцами её руку ― этими же пальцами он нажимал на курок.
― Вы за это ответите! Вы за это ответите! ― закричала она, очнувшись, когда уже её настоящие руки били Мишеля.
Он не пытался даже отстраниться от неё ― если бы брызжущий во все стороны гнев Ани сузился до желания задушить его, он бы, верно, и тогда отказал себе в праве спасаться бегством. Скорбь пришпоривала её ярость, и каждая капля понимания смысла слов «он умирает» топила её разум в бешенстве.
― Вы заплатите за его мучения, ― повторяла Ани, колотя его раскрытыми ладонями, потому как она не могла сосредоточить свою волю на какой-либо цели и даже сжать кулаки. ― Я ненавижу вас! Будьте вы прокляты! Прокляты! Вы поплатитесь за то, что сделали с ним!
Отзвук её воплей плясал, скакал по зале, и она уже не отличала, где кричит она, где её передразнивают стены, где она заговаривается, а где её отчаяние мешается с бездушным эхом, и ей было страшно умолкнуть, чтобы невидимые плакальщицы не запели без неё.
― Анна Алексеевна, перестаньте ради бога, ― прогудел растерянный Владимир Александрович.
Разнимать их не пришлось, Ани оставила убийцу своего брата и повисла на руке его отца.
― Где мой брат? Отведите меня к нему, ― потребовала Ани.
― К нему сейчас нельзя, ― с каким-то зловещим сочувствием ответил ей старший Маев, хотя в его характере было рассердиться за столь малопочтительное обращение.
― Отведите меня к моему брату, я хочу к моему брату!
― Нужно немного подождать…
― Вам его от меня не спрятать, я сама найду! ― глухо пригрозила им Ани.
Конечно же, Маевы будут биться за своего милого душегуба до конца, на то он и их сын, но она не станет играть с ними в поддавки лишь потому, что она их гостья и ей положены кандалы скромности! Это будет честная война! Как до того она бесцельно барабанила по плечам Мишеля, она полетела вперёд, не проверяя ни одну дверь, будто она просто хотела с разбегу нырнуть в подпиравшее сумрачный коридор зеркало.
― Мадмуазель Каренина, ― раздавалось у неё за спиной. Это взывал к её терпению и разуму дворецкий Маевых, так понравившийся ей сперва. Его голос не зачерствел с тех пор, как он обещал доложить о ней хозяевам, но она знала, что союзников у неё в этом доме нет и не может быть.
Горничная, изображавшая одну из жён-мироносиц, так аккуратно и торжественно она шагала с небольшой миской в руках, не уступила вовремя дорогу нёсшейся мимо Ани, и стыдливо накрытая тканью чаша опрокинулась на её белоснежное платье. Вышивка у неё на груди потемнела, серебристые цветы пожухли как под натиском первых морозов. Горничная тихо ойкнула, прижав к переднику тряпку, покрытую красными язвами, такими же, как на пальцах Ани. Это была кровь, густая, тёплая и слишком липкая, будто только сваренный из крахмала клейстер, кровь, которой было место в венах живого человека, а не в суповой тарелке. Ани завизжала, не разобрав, кто опускает её на пол: облившая её служанка, дворецкий, Владимир Александрович, Михаил, смерть или обычное головокружение, впрочем, её занимало только то, чья на ней кровь, и жив ли ещё её брат, если она всё же его.
1) Шесть копий одного снимка в конце ХІХ века стоили в разных городах и разных фотоателье примерно 80 копеек — 1 рубля 50 копеек. При большом желании прислуга могла позволить себе такие расходы. До нас дошли в основном групповые снимки представителей рабочего класса ― цена фотографии не зависела от количества людей на ней, так что в целях экономии фотографировались компанией, но едва ли горничной казалось разумным тратить свою зарплату или подарки от хозяев на свой портрет.
2) Отрывок монолога королевы из уже упомянутой а предыдущих главах драмы Виктора Гюго «Рюи Блаз», второе действие, второе явление.
Если бы это было возможным, Кити бы только ночевала у своей сестры. Её угнетало то, как семейство Облонских расхаживает за ней с невидимым камертоном и настраивается, как музыканты перед концертом, на её скорбь, и оттого что ей была омерзительна роль обузы, её горе мельчало до капризной раздражительности — Облонские же становились ещё более терпеливыми с ней, а Кити становилось ещё труднее выносить саму себя. Но всего одна минута в день стоила многих часов мучений — это была минута на грани сна и бодрствование, когда её ум словно ждал на пограничной заставе, как путешественник, пока его пропустят в явь, и ей чудилось, что сейчас дверь приоткроет ещё совсем молодая Долли без единого седого волоса в простенькой причёске и скажет:
— Ты уже не спишь, милая? Ну полежи ещё немного, помечтай, я не буду тебя ругать, как мама, если ты припозднишься к завтраку.
В юности ей нравилось иногда оставаться у Долли на ночь и нравилось, как утро порхало по её комнате, будто вальсируя вместе с её мыслями. Открывая глаза, она не могла вспомнить, о чём она думала тогда, двадцать лет назад, но до неё словно доносилось отдалённое эхо песни — слов было на разобрать, но мелодия полнилась той же старой позабытой безмятежностью, и Кити наслаждалась ею, пока ей наново не открывалось, что она была замужем, что муж её умер, и умер, вероятно, по её вине.
Раскаяние затмевало её тоску по супругу, столь сильно она корила себя. Естественные и банальные грёзы вдовы о том, что бы ей сказал сейчас покойный муж, как бы ободрил, будь он сейчас рядом с ней, ей заменяли укоры совести, шептавшей ей, что она просто-напросто не стоит своего живого живым, а самое большее, чего она достойна, это чтить его память и поражаться тому, за какие заслуги ей позволено было подарить лучшие годы такому необычайному человеку. Как она могла так злобно спрашивать, разрешено ли ей портить прислугу презентами? Как она только могла что-то обиженно выписывать ложкой в остывшем супе, лишь бы не глядеть на него за обедом? Теперь-то, когда она мнила себя приговорённой к одиночеству навечно, ей уж будет не от кого воротить глаза за столом, она вдоволь рассмотрит свою тарелку. Почему же, имея четверых детей и три раза в день трапезничая с очень близкой роднёй, она думала, будто после смерти Лёвина она будет жить, как похороненный в крохотной камере узник, было ей недоступно. Чувство справедливости ослепило её умение рассуждать.
И несмотря на все высказанные и невысказанные упрёки в сторону Облонских, виноватых перед Кити лишь своей чистой совестью и благополучностью, только пребывание в родной Москве с семьёй Долли удерживало её от полного отчаяния, рисковавшего однажды взорваться безумием. В обыденности заведённого у них порядка было что-то почти оскорбительное для неё, и в то же время на неё действовало умиротворяющее, что последние месяцы смели не всё, к чему она привыкла, и кто-то ещё знает, какова его задача: Маша, например, прекрасно справлялась со своей ролью не то чтобы паршивой овцы, но главной оригиналки в роду, Лили чувствовала себя послом от мира взрослых среди других детей и внуков Долли, даже Саша с гордостью нёс бремя старшего брата и лучшего друга своей тёти Оли… А кем быть ей? Стать таким же матриархом, как Долли, у неё не выйдет. Если бы их батюшка прожил хотя бы ещё один год, всё было бы иначе, она бы не растерялась так сильно, но он тоже бросил её. Её сиротство размыкала только хлипкая фигура её старшей сестры, но перебраться к ней окончательно казалось мадам Лёвиной донельзя смешным, хотя своё безумное очарование в этой трусливейшей задумке было: когда ты в гостях, то не только твой багаж пропитывается запахами здешнего дома, а и сам напитываешься привычками хозяев и событиями их жизни. Можно было сколько угодно горевать и истязать себя, но тем не менее, за Лили ухаживал вдовец с шестью детьми, Миша взял моду воровать со стола Гриши клей и пытаться им лакировать пол в детской, чтобы он блестел, как в особняке князя Щербацкого, а из столицы приехал племянник Стивы, и так или иначе эти новости брали приступом её внимание.
С её последней встречи с Анной минуло уже много лет, и то прямо-таки волшебное обаяние словно подмешивавшей в свои духи приворотное зелье госпожи Карениной иссякло и не мешало Кити осуждать её, потому она несколько настороженно ожидала визита Сергея Алексеевичс, и только из-за того, что её воображение держало в узде горе, она не нарисовала его себе истинным петербуржцем со всеми теми пороками, которые приписывал горожанам, чиновникам, и дворянам, не сохранивших поместья от предков, покойный Лёвин. Но в этом молодом человеке, смутившемся тому, что он купил для Облонских точно такой же торт, не было даже щепотки шарма матери — в нём не было даже юношеской живости, впрочем, ему уже не могло не доставать мальчишеского очарования, как не может гимназисту не доставать милого коверканья слов.
Даже до того, как она объявила сама себе войну, Кити не имела привычки исследовать своих знакомых, словно коллекционер, которому попался в руки новенький экземпляр, так что характер Сергея Алексеевича её совсем не интересовал, но она в первый же вечер поняла, что Облонские из почтения к её апатии опять преуменьшили свои восторги и что все они почти влюблены в него, потому и ей были приятны его визиты. Месье Каренин как бы уравновешивал её влияние на семью Долли: то, что она отбирала, он отдавал, и не установись такой баланс сил, быть может, и мнимый, Кити не отваживалась бы мучить Облонских своим трауром более двух недель. Вскоре после возвращения Сергея Алексеевича в Петербург Кити тоже засобиралась домой, хотя, казалось бы, без своего поклонника она должна была чувствовать себя куда свободнее.
— Долли, я ведь не давала ему повода, правда? — встревоженно расспрашивала она Долли, пересказав свой тет-а-тет с её племянником так же неуверенно, как обычно пересказывают самые нелепые сны. — Он же не мог посчитать, будто я не против…
— Нет, естественно, нет, — перебила её сестра, даже перестав пилить свои тонкие ногти, похожие на бумагу, в которую заворачивают в швейных ателье платья. — Разве он бы стал нарочно реже посещать нас, если бы он полагал, что может рассчитывать на твою благосклонность?
— Возможно, я смутила его чем-то, и ему оттого неудобно бывать здесь, — после того, как она овдовела, не существовало никаких «у нас» или «у меня», но «у вас» было бы слишком грубо и слишком холодно.
— Милая, да разве ты не знаешь, как это бывает? Иногда ты и имени его не помнишь, а он уж мечтает о тебе. Вот я была влюблена в гувернёра наших соседей, мистера Райли, каждое утро он выводил своих подопечных на прогулку, и я припадала к окну и смотрела, как он возвращается с ними домой, иногда брала тебя на руки, чтобы он видел, что я уже взрослая, а он даже не догадывался о том, что я его выглядываю, — улыбнулась Долли, стараясь доказать сестре её невиновность, однако Кити не слушала утешительные анекдоты сестры. На той необычайной лёгкости изумления, словно на один дюйм приподымавшего её от земли, чтобы лишь она чувствовала это, вдруг повис груз фразы Долли о том, как легко мужчине начать мечтать о только что представленной ему особе. Даже самые детские фантазии она считала насилием над собой, словно своими мыслями Серёжа мог вынудить её что-то делать, словно если он мечтал о том, как он танцует с ней, он в действительности заламывал ей руки и беспардонно кружил по паркету, после чего ей непременно придётся объяснятся с каждым, кто знал её мужа, почему она, только похоронив его, с кем-то отплясывает на балу.
Впрочем, у Кити не было более ненавязчивого и учтивого поклонника, и она бы не могла пожелать лучшего жениха для любой из своих племянниц. Когда её Юля, вернувшись вместе с братьями и Агафьей Михайловной от дяди, потребовала ей объяснить, как же в конце концов ведёт себя со своей дамой сердца поклонник, она описала робкие ухаживания месье Каренина — пожалуй, за Серёжу ей даже было бы нестрашно выдать замуж дочь лет через десять, хотя разве не отец должен устраивать судьбу дочери? Господи, да что ей делать даже с Юлей, не говоря уж о мальчиках? Как она сумеет что-то решать, что-то советовать, если даже этот дом ополчился против неё?!
Кити изначально подозревала, что так и будет, но одержимая тем, чтобы получить по заслугам, пока положенная ей кара не увеличилась за неуплату, как взятый под процент долг, она нарочно спешила обратно в Покровское. Долли она сказала, что соскучилась по детям, но тоска по ним была лишь тоненькой плёнкой, пенкой, как на киселе, на её настоящих мотивах, и хотя она действительно хотела видеть своих детей, она не могла примириться с тем, что у них есть память и собственная воля, что они могут помнить её ссору с мужем, осуждать или, того хуже, оправдывать её и ждать какого-то решения… Решения, решение существовало лишь одно — исполнить неписанное завещание мужа, а всё остальное — только попытки увильнуть от этого решения, отложить его, будто урок, который не хочется учить. Первая же ночь в её старой спальне, кружившей вокруг неё, как ощерившийся зверь, пока не пожелавший явиться своей добыче, принесла ей уверенность в том, что Покровское больше не может ей принадлежать, и ей остаётся только заверить этот факт нотариально. Эти стены словно сговорились против неё: за те два месяца, что её не было, каждая комната успела пошушукаться с другой, уличить во всех грехах, и каждый закуток теперь знал о том, какова она. Как только прислуга внесла её чемодан, дом замолк, как толпа сплетников, когда липкий от их злобы порог пересекает жертва их любопытства. Он переглядывался портретами, воротившими от неё плоские глаза, презрительно хмыкал скрипом половиц, раздражался на её шаги, щипал её за одежду дверными ручками. Его ненавистью были подстроены тысячи мелких неприятностей, всё валилось у неё из рук. Муж, бывало, хвалил её расторопность, хозяйственность, пока эти достоинства были сердцевиной его идеала женщины, но он будто забрал с собой на тот свет эти качества. Ничего зловещего в перелитом на скатерть чае, в мёде, который запачкал её юбку, затупившемся ноже и треснувшей раме зеркала не было, но Кити видела в каждой своей неловкости знак того, что она проклята.
Когда же её горничная Катерина, два года назад взятая из деревни в том числе и за то, что она была тёзкой барыни, сожгла в кухонной печи её пуховый платок, Кити и вовсе чуть не лишилась чувств. Корчившийся в огне платок предсказывал ей самые страшные беды, и не так уж важно было, кто именно оставил ей это предупреждение.
— Катя, — тихо позвала она свою вошедшую служанку, боясь шелохнуться, словно, если бы пламя, доедавшее её платок, догадалось, что она жива, оно бы накинулось на неё. — Катя, что это?
— Екатерина Алексановна, что ж вы мне не велили вам чего-то с кухни принесть? Или вы, может, распорядиться об чём-то хотели? Так Любовь Егоровна в погреб спустилась, кликнуть её? — защебетала горничная, наматывая на ладонь почти прозрачную бечёвку из своей косы. — А капустку (1) попробуете?
— Ты что не видишь? — с ужасом показала на огонь Кити, уже готовая услышать, что она бредит, а в печи тлеют только угли.
— Вижу, — вздохнула Катя, оставив свои попытки отвлечь барыню недоквасившейся капустой. — Только не гневайтесь, барыня, это я ваш платок в печь кинула. Надобно так было…
— Что надобно? Ты его перепачкала чем-то? — удивилась Кити скорее тому, что её платок сожгла её горничная, а не домовой или призрак Кости.
— Да просто вы в этом вот платочке хоронили покойного барина, — сдалась Катя, понизив голос, — и его сжечь нужно было. Моя мать опосля того, как у неё муж первый помер, всё сохнуть начала, а в ту зиму как раз через нашу деревню странник шёл, и он матери сказал, чтобы она платок, в котором она мужа схоронила, сожгла, чтобы он её по нему не признал и к себе не прибрал. Матушка как всё сделала, болеть перестала, замуж снова вышла, меня родила, а всё потому, что сделала так, как ей тогда юродивый велел(2)!
— Сама ты юродивая! — вскричала Кити, сперва дёрнувшись к печи, чтобы захлопнуть заслонку, а потом вылетев из кухни.
Ей бы стоило обрадоваться, что это маленькое жертвоприношение было не угрозой от крестьян, так поторапливавших её с исполнением последней воли их почившего заступника, а даже попыткой позаботиться о ней, и тем не менее, она металась по дому, словно окрылённая своей яростью. Кити бы легко простила своей горничной чёрный пуховый платок, даже если бы та случайно порвала его или даже украла, а такой обряд пару лет назад и вовсе бы умилил её, но теперь она была готова разорвать Катю, потому что ревновала мужа к ней, а точнее, к её происхождению.
— Вот, Костя, вот тебе их невероятная душевная чистота, их искренняя вера, которой ты так восхищался, которая недоступна нашему праздному, избалованному сословию! Грош цена этой богобоязненности, если вместе с ней рука об руку идёт такая глупая суеверность. Для них Бог это то же самое что домовой, русалка, банник! Они верят в то, что умершему мужу нужна на том свете жена, что он, как упырь, шатается по земле, преследуя свою вдову. Да ты порасспроси, может, в раю и рубахи стирать нужно? Кого ты ставишь мне в пример? Мне тоже жечь пуховые платки, чтобы ты не считал меня какой-то испорченной? — хотелось завопить ей, да только некому в глухо зашторенном кабинете было слушать её отповедь, кроме пресмыкавшихся по углам теней.
Вдруг очнувшаяся в потёмках кабинета Лёвина ревность сразу же припомнила, кто пытался убить её, и ещё не до конца придя в себя, она тут же вцепилась мёртвой хваткой в сердце Кити. Она притворялась, что этого не может быть, что такого просто не бывает на белом свете, но так или иначе она который год ревновала мужа к его работникам. Столько лет угождать ему даже своими мыслями, чувствами и вдруг получить соперника в лице ужасного в неуловимости и безликости простого народа — соперника, превзойти которого она никогда не могла, потому что он был лишь фикцией, а что может быть совершенней выдумки, если она на то и выдумана, чтобы быть совершенной?
Давным-давно, когда они ещё не были женаты, Костя почитал идеалом её, и все существующие добродетели собирал у её ног, словно распорошённый по огромной площади снег, чтобы она возвышалась над всем миром на своём белоснежном постаменте, и разве она не старалась быть достойной его почитания? Кити не скупилась на уступки, но даже не ведя подсчёт своих расходов, однажды начинаешь сознавать, что поиздержался. Ей вспоминались те сотни и тысячи раз, когда она предавала себя, свой характер и воспитание, чтобы её не предал муж, и к гордости за собственную мудрость льнула страшная обида, ведь в конце концов все её старания пошли прахом, а восхищение супруга, которого она так жаждала, отошло людям, практически равнодушным к его одобрению.
Среди сведений о своей персоне, которые всегда поддерживали Кити, как бы придавая ей форму, как наперник груде пуха, в том числе была и уверенность в том, что она очень домовитая и добрая барыня, но сейчас при виде крестьян её почти знобило от смеси зависти и стыда, заплесневевшей омерзением. Она избегала даже домашнюю прислугу, не говоря уж о работниках мужа — она не смела даже повернуть к деревне или полям, когда она покидала свою темницу с прилегающим к ней садом ради прогулки с детьми, которым она разучилась отказывать. После того, как Сергей Иванович в своей весьма тактичной манере случайно раскритиковал знания её Мити, заявив, что его таланты и жажда знаний с лихвой компенсирует его бессистемное образование, она забросила попытки преподавать младшим мальчикам что-либо и старалась побольше их баловать, чтобы хоть немного уравновесить своё уныние. Так из последних сил лелеют домашних умирающие, а Кити в самом деле иногда хотелось попросить своих сестёр и деверя не бросать её детей, если муки совести сведут её в гроб или колдовство её горничной не сработает, но она молчала, опасаясь, как бы насмешки и ободрения не измарали несерьёзностью её предчувствия.
Она вела счёт в играх Феди и Пети, отправляла детей на пикники вместе с Агафьей Михайловной и Катей, требовала у кухарки всё время варить для них шоколад, которым их угощал в Москве дедушка, а для Юли она даже стала выписывать «Модный свет»(3) хотя ей всегда было совестно перед почтальоном, будто тот каждый раз сдерживался, чтобы не воскликнуть на прощание:
— Только по одному мужу поминки справили, а уже присматриваете, чем нового прельщать?
Но подобные выпады в её сторону окружающие позволяли себе, лишь одичавшие в дебрях её воображения, потому она спокойно вручала очередной выпуск дочке и помогала ей с загадками в середине журнала:
— Одиннадцать. У лорда это слуга, у князя это шкаф. Шесть букв, — торжественно зачитала Юля, будто слуга лорда и шкаф князя, шесть букв был знатным гостем, вплывающим в бальный зал под встревоженный гул толпы.
— Сервант (4), — подсказала ей мать.
— Точно, — вычеркнула Юля ещё два слога В описываемый период кроссвордов в современном понимании слова ещё не существовало, но были очень похожие на них загадки: из предложенных слогов и букв нужно было составлять слова, являющиеся ответом на список вопросов. Эти слова вписывались в фигуру из клеточек, некоторые из которых были заштрихованы — из букв в заштрихованных клеточках получалось слово-ключ.. — Двенадцать. Отец Пушкина и Тургенева. Мама, они что братья? — удивилась она, опять подняв вопросительно-преданный взгляд на Кити.
— Нет…
— Подожди, — перебила её Юля, вскинув вверх указательный пальчик, — тут только «ей» «г», ещё одно «сер», я сама догадаюсь. Сергей?
— Да, Сергей, — машинально согласилась Кити, среди клеточек и мелких букв, старательно выведенных Юлей, видя словно растушёванные изумлением острые черты месье Каренина. Он с таким удивлением глядел на неё, когда их представила Долли, будто в тот же день он не случайно столкнулся с ней у дверей кондитерской, а аплодировал ей, пока она скакала по натянутому над головами зрителей канату, и он не находил причин, зачем она вдруг сменила свою коротенькую пурпурную юбку на глубокий траур и отклеила с щеки звёздочку из бархата.
— Как наш дядя, — заметила Юля.
— Как дядя, — повторила за ней Кити, не понимая, почему она вспомнила не Кознышева, а племянника Долли. Конечно! Конечно, Сергей Иванович! Как она могла не подумать сперва о нём? У него же теперь живёт Митя, и он ведь так трогательно и так деликатно поддержал её после смерти Кости. Нет, это какая-то чепуха.
— По диагонали получилось «брандмейстер(5)», — объявила Юля, переворачивая страницу.
«Глупо-глупо, он уж, верно, и забыл обо мне, — решила Кити, нахмурившись на чёрно-белую толпу барышень с одинаково круглыми руками и одинаковым томным умиротворением на челе. Много вёрст оборок, лент и дорогих кружев оплетали их с макушки до пят, на их небольших кудрявых головках возвышались самые фантастические шляпки, похожие на маленький кусочек райского сада со сказочными птичками и необыкновенными цветами, а даже самое простенькое утреннее платье было пошито так, словно это был наряд, в котором придётся предстать перед всеми монархами Европы. — Он сейчас в столице, его окружает самое изысканное общество, роскошь… и женщины, такие как в этом журнале, красивые, грациозные, с утончёнными манерами, которые привыкли к тому, что у них есть поклонники, и не тушуются, когда молодые люди признаются им в пылких чувствах, в отличие от меня. Он теперь, наверное, поражается, как ему могла нравится бесцветная провинциалка, которая была уже в положении, когда он ещё даже не ходил в гимназию. Я старше его на десяток лет, мои ровесницы, которых он встречает в Петербурге сдержанные, степенные, а я… верно, он считает, что я совсем не умею себя вести, чего стоит та сцена, которую я устроила ему в библиотеке после концерта Оли? Так себя ведут только дебютантки, и то если они дурно воспитаны… впрочем, оно и к лучшему».
И всё же мысли о том, что у Серёжи появилась новая пассия, во всём превосходящая её, отзывалась в Кити какой-то странной мучительной завистью, присасывавшейся к её сердцу огромной чёрной пиявкой, какую внезапно можно обнаружить на коже после купания в озере в погожий день. Все городские развлечения, давно осуждённые ею на вечное забвение как слишком легкомысленные, становилась декорацией для свиданий господина Каренина и его новой пассии. Вдвоём они топили её самолюбие в реке и били его веслом, катаясь в лодке, они резали его лезвием коньков, даже июльский зной был им не помехой, они затаптывали его и душили его похищенными у приличий объятиями во время мазурки — когда она в последний раз была на балу? Пять, шесть лет назад? А когда её в последний раз приглашали танцевать, вернее — когда она в последний раз принимала приглашение, осмелившись дать мужу повод для недовольства? Пожалуй, она уж и не вспомнит, сколько тактов в каждом танце, хотя с хорошим кавалером её неловкость была бы не так заметна…
Эта новая ревность, к удивлению Кити, даже немного развлекала её, так больной ребёнок одновременно страдает и всё же наслаждается, слыша из своей комнаты доносящиеся звуки праздника с первого этажа. Получив письмо от сестры, она безотчётно искала упоминания её племянника, и не отыскав их, силилась узнать в своём разочаровании облегчение.
— Что ж, это и к лучшему, — в очередной раз повторяла она, отодвигая послание Долли из Ергушево к зеркалу. В распоряжении Кити был маленький отдельный кабинет, где она могла вполне свободно расположиться, но она предпочла ютиться со своей корреспонденцией в спальне на туалетном столике. Во-первых, такой аскетизм немного притуплял её вину, а во-вторых, стояла такая духота, что сидеть в наглухо застёгнутом платье было равносильно самоубийству. Загибавшиеся корабликом листы бумаги будто предлагали домчать её прямо в Ергушево, но не успела она начать даже выдумывать, как отклонить приглашение Долли, чтобы та не примчалась с ревизией её душевного состояния, её взор упал на гладь грубого, вульгарного в своей прямоте зеркала.
— Чем вообще я могла ему понравиться? — хмыкнула Кити, всматриваясь в сидевшую напротив женщины со шрамом детской прелести на измождённом, бледном лице. Она была не старой, не взрослой, не тридцатишестилетней матерью четверых детей, она была нелепой, как козлёнок, запряжённый в упряжку. Неужели она казалась ему хоть немного красивой? Этот маленький рот, эти блёклые глаза с сузившимися от беспощадно яркого света до обгоревшего фитилька зрачками, эти натёртые веки, эта худоба... — Разве только плечи ещё недурны, — неуверенно покосилась она на чуть соскользнувший к локтю рукав. Кожа у неё почти светилась рядом с чёрным корсетом, будто отражающимся в ней, и Кити подумалось, что, если тронуть её, она будет прохладной, как мрамор.
Конечно, если бы он хоть раз видел её плечи, это бы объяснило все те разы, когда он пытался украсть её образ за один короткий взгляд, как воришка на рынке кошелёк, хотя сейчас, когда смущение и жара нарумянили ей щёки, она была хорошенькой. Вероятно, ему хватило этой догадки, чтобы увлечься ею, вот только какой он её представлял? Похожа его фантазия на неё настоящую, на неё до смерти Кости или в юности?
Мысли о месье Каренине постоянно выпадали на её уме, как роса на траве, её любопытство всё время кликало его тень. Из-за отсутствия ответов на вопросы, что было бы , проведи они в Москве больше времени, не будь она в трауре, будь она моложе, она чувствовала себя обманутой, словно коммивояжёр уже разложил перед ней дюжину пёстрых баночек и вдруг, не успев сообщить ей, какая притирка спасает от морщин, а какой порошок незаменим при выведении пятен с чёрной ткани, свалил их обратно в свой саквояж и умчался, рассыпаясь в извинениях.
Кити, считавшая окружающий её мир достаточно логичным местом, раз им руководили высшие силы, не привыкла к тому, чтобы какой-либо сюжет в её жизни не имел развязки. Зачем он влюбился в её, ведь должен же быть в этом хоть какой-то смысл? Итак, все эти рассуждения привели к тому, что подумать о своём поклоннике было для Кити всё равно что для других выкурить папиросу или разложить пасьянс.
Когда Покровское практически наводнили Облонские, которые должны были защищать Кити от острого ума и не менее острого языка приехавшего из столицы Мити, она жаловалась на Агафью Михайловну и её варенье из смородины с водой именно господину Каренину — с ним, пожалуй, ещё был шанс, что он бы сумел оценить масштаб трагедии, как может ювелир по одному крохотному камушку сказать, что всей коллекции нет цены, или по крайней мере, он бы опять преданно смотрел бы на неё исподлобья, как тогда в библиотеке, остальные же просто посмеялись бы. Наверное, она сама была виновата в том, что Агафья Михайловна варила смородину с водой — не нужно было так раздражаться на её театральную покорность хозяйской воле, и всё же не раздражаться у неё не получалось:
— Воды доливать не будем, как барыня учила, — многозначительно произнесла Агафья Михайловна, перемешивая ещё сырые ягоды с сахаром.
— Можете добавить воды, если хотите, — безразлично отозвалась Кити, искавшая на террасе корзинку Долли с рукоделием.
— Как это так? Нет уж, вы барыня, вы велели, значит, так тому и быть, — назидательно протянула Агафья Михайловна.
— А если я не буду велеть? — поинтересовалась Кити, сощурившись на выпрыгнувшее из-за тучи солнце.
— Екатерина Сановна, вы это бросьте, — пренебрежительно отмахнулась Агафья Михайловна. — Константин Дмитрич всё мудрствовать любил, да то только он и сам знал, что не могут мужики без барина, что это как дети без отца, потому что так отродясь было, и вы себе голову не дурите.
— Вы, возможно, вырастили моего мужа, — в отместку за посягательства на её страдания недоверчиво сказала Кити, словно в том, что Агафья Михайловна прислуживала ещё матери Лёвина, было сомнение, — и тем не менее, вы не смеете осуждать его самого и его идеи.
— Оттого что он барин, оттого и не смею.
— А он желал другого, — ещё сильнее нахмурилась Кити, хотя солнце снова юркнуло за облако.
Агафья Михайловна промолчала.
«Почему она не спрашивает, чего он желал? Она знает, что я сама не знаю? — пронеслось в голове у Кити, пока её руки быстро разматывали с ручки корзинки Долли белую ткань, которой дети пытались изобразить паруса на фрегате, рассекавшего по волнам гравиевой дорожки. — А вдруг она и вовсе полагает, что я была Косте плохой женой, что он ничем со мной не делился?»
— Не женского это ума дело, не про вас и не про меня, — резонно заметила Агафья Михайловна, — вон, пущай Дмитрий Константинович…
— Пожалуйста, прекратите, прекратите, прекратите это! — не то прошептала, не то прокричала Кити, прижав к глазам ладонь. — Если это мужское дело, то и варите ваше варенье, как вам охота, хоть с водой, хоть без воды, а эту тему впредь не подымайте!
Завещать эти терзания сыну она не могла, причём не только из любви к нему — ей было невыносимо то, что Митя будет рассуждать о философии своего родителя отвлечённо, будет решать, исполнять ли его волю, всё взвесив, оценив. Его будет волновать справедливость, экономическое устройство Покровского, то же самое, что и его отца, но для него это будет вопросом логики, этики, а не долга перед покойным.
— Они c дядей всё время говорят, да так много, смеялись, что луддиты (6) были не из-под Пскова, я так всего и не перескажу, и Митя тоже говорил, а дядя с ним соглашался, представляешь? — как-то раз секретничал с ней об их жизни у Сергея Ивановича Федя. Ах, Митя всегда охотился на возможность перечить отцу, даже рискуя поссориться с ним и услышать не вполне искренние упрёки от неё, а уж вооружённый похвалами и доводами дяди, которого он уважал много больше родителей, он всё сделает по-своему, даже если отец встанет из могилы!
Слишком жидкий сироп в смородиновом варенье был последней каплей — Кити наконец сдалась под пытками этого дома. Какая у неё может быть власть здесь, если до неё уже всё было прекрасно заведено, всё налажено, если её мужу был мил тот уклад, который был до него, и он имел мнение о том, что должно остаться после него? Она признала себя самозванкой, чинившей препоны судьбе Покровского, словно ещё отец или дед её мужа, а может и тот его предок, который был обласкан кем-то из первых Романовых, выпустили стрелу, летевшую много веков и сбитую ею с пути у самой цели. Нет, пропади оно пропадом, она отпишет всё крестьянам, как того хотел Костя, и пусть живут, как знают. Гриша, науськанный Долли, пытался аккуратно посоветовать ей просто побольше платить своим работникам, так как у них нету даже маленького шанса не пойти по миру, если они будут жить такой коммуной, где не каждый знает четыре арифметические действия, но Кити могла бы воспользоваться рекомендациями племянника разве что в отношении имения, которое досталось ей от отца в качестве приданного, но от Покровского она желала откреститься навсегда.
Кити сообщила о своём решении старшей сестре, и вытащенное на свет божий под палящие солнечные лучи и возражении Долли, оно словно стало ссыхаться, и всё же отступать от этого трухлявого замысла она пока что не планировала. Времени для манёвра Облонским она, годами лелеявшая свою простодушность так, что это уже само по себе становилось не слишком-то простодушно, не оставила, нарочно разоткровенничавшись с Долли именно накануне их возвращения в Москву. Словно опасаясь того, что они в последний момент передумают и пойдут на штурм её сумасбродства, она предпочла сама убедиться в том, что они сели в поезд, и что поезд их ушёл, пускай для этого пришлось протрястись с ними полтора часа в одном экипаже. По дороге обратно она чувствовала себя триумфатором, которому преподнесли ключи от сдавшегося города, не столько благодаря тому, что Облонские помахали ей из окна своего вагона, сколько потому, что ей больше не приходилось поджимать ноги, уворачиваться от бодливой шляпки Лили и выдёргивать юбку из-под Маши. До Покровского ещё было далеко, и Кити без зазрения совести наслаждалась рябью зелени и полевых цветов, словно бежавших ей на встречу, чтобы обнять как старую подругу.
— Пр-р-р-р-р, — вдруг зарычал на козлах кучер, натянув поводья. — Захромала что ли? Сейчас, барыня, я гляну, — наконец вспомнил он о своей пассажирке, с разочарованием глядевшей на замерший пейзаж.
Увы, оказалось, что лошадь потеряла подкову, так что остановка грозилась затянуться, пока Сидор не найдет какого-то своего знакомого, который должен был то ли снять вторую подкову, то ли прибить старую.
— А ты скоро вернёшься? — вздохнула Кити, выпрямив спину и скрестив руки, как на проповеди. В такой чинной позе она собиралась дожидаться кучера. Сидор ободрил её, что через час они уже снова будут мчаться домой. Новость о том, что ей придётся прождать целый час, не дала ей просидеть так дольше минуты и вытолкала её из экипажа.
Лошадь-растяпа, очевидно, совсем не раскаивалась в своей рассеянности и не обращала никакого внимания на выросшую перед ней недовольную даму. «Сидор же меня остановил, он и виноват», — снизойдя до мадам Лёвиной, когда та поднесла к её зубам пучок сорванной травы, фыркала она, по крайней мере Кити казалось, что лошадь именно пытается лениво оправдываться.
— Неприятно, но она было бы ещё неприятней, если бы сейчас была зима. В октябре в это время уже темнеет, — шепнул ей внутренний голос, и вдруг эта же фраза сорвалась, как яблоко с ветки, и упала в руки опять забредшему в её мысли месье Каренина.
«С ним, пожалуй, было бы не так уж страшно застрять в чистом поле даже ночью в ноябре, а сейчас с ним было бы не так скучно, хотя Маша права, когда говорит, что ему с собой самому немножко скучно», — заключила она, ныряя в пёстрое поле. Сквозь чуть подрагивающую, как море в штиль, клинопись высоких стеблей виднелись припозднившиеся маки — она сорвала один, два, а они словно специально бросались к ней под ноги, чтобы, очутившись в её руках, посмотреть, правда ли их луг кончается у подножья неба. Её пальцы, как бы подчинившись желанию этих цветов забраться повыше, стали плести из них совсем ненужный Кити венок, который она всё же водрузила себе на голову.
Если бы Сидор со своим другом воротились раньше или кто-нибудь тоже захотел насобирать здесь букет, Кити в траурном платье и с заревом маков в пшеничных волосах приняли бы за полудницу(7), но из её головы испарились любые соображения, а с ними и все тревоги, обычно предостерегающие человека от нелепых поступков. Очнулась она уже со вторым венком в руках. Разумеется, она лишь пыталась развлечься, но так рьяно убеждая себя в том, что она всего лишь коротает время, она ощущала, как кутает в благообразные объяснения правду.
В Покровском её встретил постный Митя, при её появлении зачем-то засунувший в книгу накрахмаленный платочек. Погружённая в свою скорбь, она слышала только эхо, отзвук жизни вокруг, однако, несмотря на то что в её памяти не отчеканился ни один жест, доказывавший, что Митя опять возомнил себя Олиным рыцарем, Кити могла безошибочно назвать имя предыдущей хозяйки реликвии сына.
Нужно было требовать от Мити во всём признаться, ругать его, бранить, предупредить Долли, но жалость к сыну и вместе с тем страх разоблачения отобрали у неё право упрекать его.
— Я, между прочим, маменька, много месяцев провёл в столице, а там не наша глухомань, где каждая девица на перечёт. Избавь меня от этих домыслов о моём несуществующем романе с мадмуазель Облонской. А даже если бы этот платок был от неё, то как-то лицемерно с твоей стороны читать мне мораль, ты не находишь? Папы не стало всего несколько месяцев назад, а ты грезишь о тет-а-тет с племянником тёти Долли на лоне природы и плетёшь ему венки! — бушевал бы в ответ на её замечания Митя или её совесть, хотя настоящий Митя был с ней вполне ласков в тот вечер. Видимо, предстоящая разлука с семьёй смягчила его, впрочем, как несчастливая любовь только не перековывает характер.
Об это никогда не шло речи, но между Кити и Сергеем Ивановичем существовал негласный договор, что он как бы унаследовал от младшего брата привилегию распоряжаться судьбой его сыновей, потому ему хватило лишь одного аккуратного намёка, чтобы Федя и Петя были отданы в школу в Москве. Держать детей подальше от Покровского и себя вообще казалось Кити весьма здравой идее, пускай толком объяснить, чем опасно для них родовое имение Лёвиных, она бы не сумела. Услать же в какой-нибудь пансион ещё и Юлю было выше её сил, тем более её нежелание потерять свою маленькую подругу можно было подпереть традициями и всеобщим одобрением — место девятилетней дочери ведь рядом с матерью, не так ли? Дочке она даже показывала на старой жёлтой карте её имения беседку в получасе ходьбы от реки и заброшенный розарий, который ещё можно было легко воскресить, но они обе знали цену этим идиллическим предсказаниям — короткие вспышки решительности, когда госпожа Лёвина готова была начинить саквояж чем попало, умчаться с Юлей к нотариусу и забыть о Покровском, но их задувало, как свечу ветром, её постоянное оцепенение и страх, что её удалая щедрость в конце концов просто слабость. Довольно и того, что она балуется не дешёвыми романами, а воспоминаниями о месье Каренине, это ведь тоже своего рода слабость…
— Зачем я себя обманываю? — удивлялась Кити. — Мужчины так часто влюбляются, а уж своим увлечениям они и вовсе не ведут счёта. Он уж и не помнит, какого цвета у меня глаза.
И вдруг Серёже будто донесли, что она клевещет на него — однажды после ужина ей доставили телеграмму из Петербурга. Всё в этой срочной депеше было фокусом, ловушкой — даже то, что её кольнула радость, когда она поняла, что её семью не постигли никакие новые несчастья, увидав подпись «с искренним раскаянием, ваш покорный слуга С.А. Каренин». В искренности автора она не усомнилась ни на мгновение, но что за мольба даже не вскрывать ещё не пришедшее письмо? Не будь образ месье Каренина отполирован её фантазией, она бы заподозрила, что её нарочно раззадоривают этим запретом, хотя уже отправленное письмо и нельзя воротить почтой.
— Но что он такого написал? — гадала она, наглаживая загадочное послание, словно его можно было заморочить этой лаской и уговорить поведать ей больше. — И почему он так боится, что я прочту его письмо? Может, он был пьян, когда писал его, и там что-то неприличное? Или он захотел открыть мне какую-то тайну, а потом ужаснулся тому, что откровенничает с женщиной, которую он почти не знал, тогда непорядочно читать его письмо, хотя слово не воробей, и говори мы по-настоящему, он уже не смог бы вычеркнуть из моей памяти того, что он сказал, он бы мог попросить меня притвориться, словно этого не было, но рассчитывать на то, что я не сделаю никаких выводов — он слишком умён для таких предположений.
Зря мадам Лёвина приуменьшала свои таланты в области тонких вопросов — когда её любопытство буквально на коленях умоляло её совесть о защите, она очень быстро доказала себе, что она обязан не только простить месье Каренину его порыв, но и узнать, что это был за порыв, чтобы понимать, от кого она собственно имела честь получить это послание: никогда не угадаешь, каков человек, пока он не выведен из равновесия. В итоге прислуге было велено в любое время дня и ночи, когда бы не принесли почту, всё незамедлительно вручать своей барыне. Целые сутки она промаялась ожиданием и ругала медлительность почты, хотя письмо было доставлено в срок. Скромность и страх скомпрометировать себя, похоже, устали гоняться за ней и взяли на день передышку, потому что она совсем не думала о том, как выглядит её нетерпение, и что решила Катя, когда она чуть ли не вырвала у неё нетвёрдо подписанный карандашом конверт.
— Почему не чернила? Он всё-таки напился? — уже заранее расстроилась Кити, чуть смазав пальцем своё втиснутое в бумагу имя, словно покрывшееся графитной дымкой.
Но первые же два слова — «дорогая Кити» — сразили её настороженность и погубили её замысел получше изучить Сергея Алексеевича: письмо было слишком надрывно искренним, чтобы холодно, рассудительно читать его. Ей казалось, будто она захлёбывается его признаниями, как если бы её больную слишком быстро поили водой. «Я не увлёкся Вами, я люблю вас» куда-то погнало её внимание, и когда послание оборвалось новой клятвой в вечной преданности, она, бежавшая куда-то, словно рухнула вниз, не заметив, что под её ногами уже ничего нет.
Она перечла письмо ещё дважды — ей не верилось, что её тронуло в нём так многое и так многое понравилось, будто она сама заказала Серёже хвалебную оду о себе. Может, она просто запамятовала о том, что просила его о чём-то подобном?
— Получается, он тоже вспоминал обо мне? — Кити пока не осмелилась ничего понять, кроме этого. — А если он вспоминал обо мне в те же мгновения, что и я? — смущение наконец настигло её, как ленивый раскат грома после сполоха молнии, но это было всего лишь смущение — не стыд, он потерялся где-то в обволакивающем её тумане, охранявший её задумчивость. Даже когда ей пришлось отозваться на призыв внешнего мира, когда она помогала Юле выпутывать из волос фамильный гребень и переводила для Любви Егоровны какой-то рецепт из поваренной книги, он всё так же клубился вокруг неё. Сомневавшаяся в каждой фразе, если она не стояла у неё прямо пред глазами, Кити очень рано ушла к себе, чтобы ещё раз убедиться в том, что Сергей Алексеевич правда объяснялся ей в любви.
Дрожащий закат, робко заглядывающий в окна, не переменил ни одной буквы — ни одно слово не воспользовалось розовым полумраком, чтобы схитрить и переплестись иначе во что-нибудь более сдержанное. Они дышали тем же жаром, что и несколько часов назад — чопорный, строгий человек должен разломить своё сердце, раздавить его, чтобы написать подобное, как раздавливают вишнёвую косточку, чтобы выжать из неё одну каплю масла. Сумел бы он произнести то же самое вслух? Она бы рухнула без чувств на его месте. В октябре она собиралась ехать в Петербург, но они ведь могли условиться с Кознышевым и на сентябрь, и господин Каренин мог бы узнать об этом и прийти к ней накануне… накануне чего сказать правду легче, чем промолчать?
— Зачем вы здесь?
— Я пришел, потому что обманул вас, — а потом то, что она могла прочесть даже сейчас, когда солнце уже не посягало на её тайну.
Нужен ли ответ на такие речи? Или он бы просто удалился так же внезапно, как и появился? Он бы, верно, поклонился на прощание или пожал бы ей руку. Ту ладонь, что она держала возле губ опалило — нет, не пожал бы, поцеловал. Поцеловал.
Она рывком вскинула голову — она хотела посмотреть на себя в зеркало, чтобы увидеть своё лицо, на котором, конечно же, должен был отразиться гнев, но в зеркале был только тёмный силуэт. Спать, спать, срочно спать, что же она перечитывает это письмо, которое ей и не следовало читать?
Подушка и простыня холодили ей щёку, словно выгоняя её обратно к туалетному столику и посланию Сергея Алексеевича под шкатулкой, но она упрямо жмурилась, свесив с кровати зачумлённую этим никогда не существовавшим поцелуем, становившимся раз от раза длиннее, руку. «Зачем я представляю себе эту сцену? — негодовала на себя и какой-то гадкий сквозняк в груди Кити. — Будто я жалею о том, что он не припадал к моей руке на самом деле!»
Прозрение было поистине ужасным, словно она, до того без всякого страха вышагивавшая по трясине, вдруг провалилась по пояс. Украшение, которым она отвлекла себя от своей бесцветной грусти, вдруг взбунтовалось против неё и не желало снова ждать, когда его извлекут из шкатулки памяти — её полоснул по горлу ужас, как если бы она из самоуглублённого тщеславия, которое питается возможностью восхитить кого-то, а не самими восторгами, примеряла роскошное кольцо и однажды не сумела бы его снять. Пока истинное положение дел ещё не покрылось оспинами отговорок, мадам Лёвиной не оставалось ничего иного, как поражаться тому, когда она успела влюбиться в человека, которого она не видела всё лето. В какой момент это лубочное, омерзительное в своей простоте чувство прицепилось к ней?
В том, чтобы любить Серёжу не было ничего героического, ничего сподвижнического — о нём было так просто мечтать, любая гимназистка, любая кисейная барышня могла потерять от него голову! Если бы в предмет её внезапной привязанности был хоть чем-то плох, она была бы снисходительней к себе, но, увы, ни один недостаток месье Каренина не давал ей с гордостью сказать себе, что она-то, в отличие от других женщин, любит его, вопреки всему. С Костей было иначе — пятнадцать лет разницы, его непривлекательная наружность, его дикие суждения, их отшельничество в деревне, иногда резкость — всё то, что оттолкнуло бы в нём другую, сияло на её груди невидимыми медалями, какие жалуют за подвиги в бою. Любовь к её мужу не была пошлостью, а Сергей? Неужели она так поверхностна, так вульгарна, что пленилась ним — молодым, красивым, любезным, достойным и сдержанным? Ах, будь он хотя бы бедным или невезучим в делах…
Кити повернулась на другой бок, словно мысли, посеянные её неподвижным взглядом на пол, уже дали первые побеги и грозились вот-вот зацвести ещё ярче, чтобы окончательно отнять у неё сон. Теперь перед ней разверзлась пустота её кровати — слева ложился её муж, если он ночевал в её спальне. Вот по нему-то она и скучает, его она и любит, а эта напасть с Карениным только следствие её тоски по супругу и больше ничего. Прощение Кости уже никогда не достигнет её, оно останется между ним и его ангелом-хранителем, а она может услышать только эхо его милосердия в устах других, а Сергей Алексеевич был единственным, кто полюбил её уже преступницей, потому его сочувствие стоило дороже, чем сочувствие тех, кто помнил её ещё ни в чём неповинной.
К утру суд, на котором Кити была и за ответчицу, и за прокурора, и за адвоката, и за судью, постановил, что Екатерина Александровна всего лишь соучастница своего одиночества. Не она, а её одиночество, пролегшее морщиной на её высоком лбу ещё при жизни мужа, боготворило месье Каренина и почитало его почти совершенством. Так потихоньку она уврачевала свой стыд обещаниями непременно разочароваться в Серёже при личной встрече, когда сотни миль между ними уже не будут переливаться на нём как хоровод солнечных бликов. Самый большой подарок, который может преподнести самообман своему творцу в благодарность за то, что тот вдохнул в него жизнь — это смелость, сперва позволяющая просто не трепетать каждую минуту, а потом подло толкающая на безрассудства. Кити, пристрастившаяся к высмеиванию и приуменьшению своих внезапных чувств к месье Каренину, была даже довольна тем, что у неё появилась долгожданная возможность убедиться в своём равнодушии к нему на помолвке Валера Львова со столичной красавицей. В сказках заклятия снимаются поцелуем, вот и она протянет ему руку, и он станет для неё тем, кем и должен быть — её родственником, сыном невестки Долли и кузеном её детей.
— Здравствуйте, Сергей Алексеевич! Простите, мы с Ирочкой слишком увлеклись нашей генеалогией, — её рука взлетела вверх и плавно, как выбившееся из подушки сонное перышко, упала уже на его руку. Сейчас он прижмётся к её ладони губами, и она спокойно поинтересуется, как у него дела. Но Серёжа на десятую долю мгновения коснулся её негнущихся пальцев, а ей почудилось, словно он целует её натёртое духами запястье, там, где у неё дрожал и замирал в синих венах пульс. Она вырвала у него руку, задыхаясь вежливой улыбкой, которая заныла искренностью, когда Сергей Алексеевич что-то робко заметил о её приезде в Петербург.
И всё же славный, славный молодой человек, настолько славный, что её вдруг разозлило, что какая-то родственница невесты угрожающе ей кивнула, как бы обещая взять её в оборот после их коротенькой беседы с этим юношей, с которым им якобы было не о чем разговаривать, хотя ни с кем другим из здесь присутствующих она бы не захотела обсуждать белые ночи и прогулки по призрачному, будто лишившемуся сознания городу.
Весь вечер её настроение лихорадило: то ей было весело, то её весёлость пряталась в раковину суровости, и она ругала себя за то, что её разом стали утомлять, как слишком громкий оркестр к последнему акту, Кознышев, Валер, его невеста Ирочка, её огромная семья, словом все, кроме Сергея Алексеевича с его тихим голосом, каким говорят врачи, нотариусы, иногда приказчики — люди чьим ремеслом является вносить в чужие жизни хоть немного порядка. Будь Серёжа кем-нибудь другим, она бы непременно уточнила, что за потрясение заставило его написать ей то письмо, когда его щепетильность предоставила ей удобную возможность. Промолчать означало быть вежливой или скорее любезно-равнодушной, но Кити чувствовала, что этот её ход должен решить судьбу всей партии, которая не может вечно топтаться на месте: для этого её поклонник был слишком молод, а она сама слишком беспокойна — нужно было либо отвергнуть его доверие, либо выказать своим вопросом претензии на его тайны и свернуть с ним на узкую каменистую тропинку, которая бог весть куда их выведет. Впредь она попросила его не упоминать события месячной давности.
«Он бы злился, был бы разочарован, если бы узнал, что я читала его признания? — встревожилась Кити, уже сбежав от него и не зная, как исполнить своё обещание представить его Кознышеву, чтобы никто из них не пригласил своего нового знакомого на её пытки. — И сейчас я всё не иду, а он, наверное, ждёт меня…»
— Дорогая Екатерина Александровна, вы не скучаете? — улыбнулась ей мать невесты, промелькнувшая между призраками Серёжи.
— Нет, такой чудесный вечер, — рассеяно ответила она, не отпуская, как пристёгнутого к перчатке должиком(8) сокола, мысль о том, что Серёжа уж слишком хорошо понимал её, чтобы сердиться на её любопытство, хотя у него не было на это никакого права.
— Нелюбезно со стороны Сергея Алексеевича бросить вас, ни с кем не сведя.
— Я сама ушла, — выпалила Кити, заподозрив подвох в словах своей собеседницы, хотя хозяйка дома сегодня была слишком занята, чтобы утруждать себя какими-то колкостями, даже если бы она увидела, как госпожа Лёвина и месье Каренин лобызаются, спрятавшись за фонтаном и наивно полагая, как это часто бывают с влюблёнными, что раз они полностью поглощены друг другом, то и другим до них нет никакого дела.
— О, молодёжь бывает так несносна, не правда ли? — засмеялась её новоявленная родственница, беря потерявшую дар речи Кити под руку и ведя к своей матери и сёстрам.
Кити не раз думала о том, насколько безнадёжно племяннику Долли двадцать шесть лет, но замечание о невыносимости молодёжи так больно впилось ей горло, что она бы не удивилась, обнаружив у себя где-то над ключицами ожог в виде этой фразы, как от клейма. Разговор о том, когда лучше справлять свадьбы, свадебных путешествиях, кольцах и малом приданном ещё в начале вечера был бы приятным для Кити, лишённой в деревне женского общества и этих засахаренных бесед о всякой чепухе, но теперь она ощущала себя пойманной этими милыми неподвижными дамами, которые будто усадили её на диван и придавили сверху тяжёлым пледом, веля беречь хрупкие суставы и держать ноги в тепле.
— Что случилось? Я как-то растерялась, получив вашу телеграмму, и не спросила, что у вас стряслось, мой друг? Что вас так разволновало?
— Я опасался, что у меня не будет другой возможности объясниться с вами.
— О, Боже! Ваша жизнь была в опасности?
— Екатерина Александровна, согласитесь это такое глупое поветрие с закрытыми свадебными платьями. Будто невеста уже заранее знает, что праздновать ей нечего, — лопнула мечтания Кити сидевшая справа от неё соседка, чьего имени она не помнила. — Вот у меня было платье как на бал(9).
— И у меня тоже, — машинально соврала Кити, изумляясь, почему она не отстаивает свой кружевной воротник на подвенечном наряде, выписанном из Парижа. Она до судороги натянула носок, чтобы не ударить каблуком о звонкий паркет, который тотчас разболтает всем о её бешенстве.
Как смел он ей мешать? Как смел он слоняться по её уму, когда ему заблагорассудиться? Как смел он заставлять её дорожить своим мнением? Кто он таков, в конце концов? Муж ей? Жених? Брат? Сын? Нет, он всего лишь сын давно умершей сестры Стивы! Она знает его меньше полугода, он ей не родственник, у них ни капельки общей крови и даже ни одного общего воспоминания. Он не знал её Костю, он не знал её отца. Тютька — вот, чтобы её отец о нём сказал! Откуда у него столько дерзости догадываться, что ей будет лучше рядом с Долли, что она сходит с ума в Покровском, и что ей расхочется жить этой зимой, если она проведёт её в имении мужа? Откуда у него только дерзость принуждать её хотеть слушать его излияние наедине, перечитывать его письма? Откуда у него дерзость посягать на её вдовство, на её горе, и откуда у него дерзость быть любимым ею?
1) Молодую капусту редко квасят, но в четырнадцатой главе пятой части оригинального романа упоминалось, что Кити любит квашенную капусту, так что можно себе представить, что в Покровском её квасят и в начале лета, в несезон.
2) Траур изначально имел не социальную функцию — индикатора скорби, а ритуальную — таким образом родственники покойного как бы пытались замаскироваться от него. Этими же соображениями объясняется распространённая у многих народов традиция молчания вдовы на протяжении определённого срока после смерти мужа, чтобы он не вернулся с того света, услышав голос своей жены, нанесения себе телесных повреждений, обрезание волос можно трактовать как попытку стать непривлекательной для бродящего где-то поблизости призрака.Ритуал с сжиганием платка, в котором женщина хоронила своего мужа, выдуман, однако тут использована та же идея, что и с обыкновенным трауром — обман покойного супруга, который якобы представляет опасность для своей вдовы.
3) "Модный свет" издавался с 60-ых годов вплоть до Октябрьской революции. В конце XIX века издавалось множество журналов для женской аудитории. Их тематика отличалась, на данный исторический период пришлась первая волна феминизма, поэтому возрос спрос на общественно-политическую прессу для женщин, однако стандартный дамский журнал обычно состоял из модных иллюстраций, выкроек, светских и театральных новостей, идей для рукоделия, загадок, ребусов, анекдотов, забавных картинок, романов-фельетонов, стихов и так далее.
4) Слово сервант происходит от латинского глагола servirе — служить, буть рабом. Английское слово servant — слуга, имеет тот же корень.
5) Пожарный.
6) Сергей Иванович и Митя обсуждают концепцию Лёвина, озвученную ним в оригинальном романе, согласно которой в недоверии крестьян к машинам виноват национальный менталитет. В качестве контраргумента они приводят луддитов — рабочих, участвовавших в протестах против внедрения паровых машин в производство в Англии, которая считается колыбелью промышленной революции.
7) Персонаж славянской мифологии. Полудница появляется в поле в полдень и наказывает тех, кто работает в это время дня, уникальна тем, что выискивает себе жертву в светлое время дня, в отличие от большинства нечисти, которая, согласно народным преданиям, ведёт скорее ночной образ жизни. Внешний вид полудницы разнится от региона к региону, но можно выделить характерные для неё цвета, которые так или иначе связаные с жарой или хотя бы высокими температурами: красный — раскалённый, белый — пожухший, выцветший, чёрный — обуглившийся.
8) Должик — ремешок, которым сокола пристёгивают к перчатке на соколиной охоте.
9) В конце 70-ых годов ХІХ века пришла мода на скромные закрытые свадебные платья, хотя до того подвенечные платья были того же фасона, что и вечерние наряды: вспомним знаменитую картину «Неравный брак» Василия Пукирёва, созданную в 1862 году, где несчастная невеста одета в декольтированное платье с открытыми руками, хотя существовали и исключения из этого правила.
Лукреция Павловна, в отличие от своего мужа, никогда не упивалась перспективой породниться с Карениными. Вместе с княгиней Мягкой, с которой они по необъяснимой для окружающих причине были дружны, несмотря на полное несоответствие характеров и увлечений, она сочувствовала Ани, но видеть её в качестве своей невестки не хотела. Лукреция Павловна верила в так называемую породу, и уж как графская кровь смешалась с княжеской — в законном браке, в результате супружеской измены или хоть поругательства над несчастной девушкой — ей казалось сугубо второстепенным, вероятно, на её взглядах сказалось то, что её отец разводил лошадей, так что происхождение Ани мало беспокоило её возможную свекровь. Более того, Лукреция Павловна пыталась вообразить то, какой была бы родная дочь Алексея Александровича, и та педантичная, невзрачная особа, из которой бы вышла идеальная экономка, ей совсем не нравилась. Она вообще не слишком-то любила Алексея Александровича, и с ещё меньшей симпатией относилась к его сыну, словно для того, чтобы уравновесить восторги Владимира Александровича, и говоря откровенно, младший месье Каренин как раз и был ей неприятен из-за этих восторгов, ведь как можно предпочитать чужого ребёнка своему — нет, как можно даже сравнивать чужого ребёнка со своим?
Предубеждение госпожи Маевой против пассии сына имело одну-единственную причину: она сознавала, что Ани нисколечко не волнует ни сам Михаил, ни его чувства к ней. В юности Лукреция Павловна тоже была весьма стеснительной и сдержанной девушкой, и её будущий муж долго сомневался в том, взаимны ли его чувства, потому она понимала, насколько пуста внутри загадочная скромность мадмуазель Карениной, которую могли заставить выйти замуж за её сына только рассудительность и натиск семьи, но никак не сердечная склонность. Намекнуть на это Мише она не решалась: во-первых, их увечный роман так и не завершился официальной помолвкой, а во-вторых, её милый мальчик имел при себе целый арсенал разных амплуа, в которые он был готов одеть всех своих знакомых, и естественно, в этой костюмерной был и маскарадный костюм бессердечной матери, препятствующей счастью влюблённых.
Но стоило Лукреции Павловне заколоть волосы Ани своим гребнем, усадить её в ванну и задуматься, во что её переодеть, как Ани уже показалась ей почти родной. Конечно, ей было жутко от безвольного состояния своей подопечной, но ещё больше не по себе ей было от того, что какая-то неправильная крупица её разума признавала происходящее чем-то почти уютным. Ани всё время молчала после столкновения с горничной в коридоре и так безропотно позволяла себя раздевать, вести куда-то, поливать водой, что мадам Маевой начинало казаться, будто она недопоняла мужа, и он вручил ей не сестру своего любимца, а подарил огромную игрушку, поглотившую гений самых искусных мастеров по заказу какого-то придворного вельможи, любящего пофилософствовать о том, чем живое отличается от неживого — и в самом деле только набегавшие в глаза Ани слёзы отличали её от куклы, впрочем, чего теперь не изобретают…
― Не давит? — мягко поинтересовалась она, зашнуровав свой новенький корсет на Ани, пусть та никак не реагировала, а Лукреции Павловне и без того было ясно, что её вещи почти идеально сидят на мадмуазель Карениной.
«Любопытно, после первых родов она располнеет? Её мать никогда не была худенькой, да и отец был покрупнее. Пожалуй, она такая миниатюрная в графиню Вронскую», ― уже совсем не к месту задумалась мадам Маева, хотя такие размышления скорее бы подошли для свадьбы Ани с её сыном, но уж ничего нельзя было сделать. Рассеянность героически сражалась за её жизнь всякий раз, когда у неё умирал очередной ребёнок, и было бы неблагодарно со стороны Лукреции Павловны отвернуться от своей спасительницы, когда её услуги больше не требовались, так что отвлекаться в самых неприятных обстоятельствах на самые нелепые фантазии вошло у неё в привычку.
Владимир Александрович просил жену удерживать мадмуазель Каренину как можно дольше, но едва бы красноречия и неумолимости Лукреции Павловны хватило бы на то, чтобы на целый час заточить её в будуаре, если бы Ани не стала вопреки своему характеру подыгрывать хозяйке дома, как это предписывается воспитанной гостье и как её учил брат. Её воля к борьбе захлебнулась в той ещё живой крови, которой её облили, потому ей не оставалось ничего, кроме послушности, тем более, Ани почти верила в то, что ни эта женщина, старательно вплетавшая ей в косу жемчуг, ни её муж не желают ей зла, а может, даже щадят её.
Лукреция Павловна, уже не знавшая, как она ещё может тянуть время, потянулась к какой-то баночке на своём столе. В воздухе распластался тяжёлый запах розового масла, словно на секунду привставший, чтобы осмотреться, и снова лёгший почивать под золотую крышку. Ани почему-то подумала, что сейчас её натрут этим бальзамом, как покойницу, и положат в гроб в этом чудесном чёрном платье, хотя это не она, а её Серёжа умирал. Умирал… Одна суповая тарелка липкой крови это и есть жизнь? То, чем душа привязана к телу? Сколько страданий стоит так много крови, каждая капелька, каждая ложка? Он рыдал, он кричал, он корчился от боли, а её не было рядом, как и во все последние недели.
― Отведите меня к моему брату, пожалуйста, ― прошептала Ани, подняв взгляд к отражению стоявшей у ней за спиной Лукреции Павловны. — Пожалуйста, ― жалобно повторила она, чувствуя, что ей нечего будет противопоставить возражениям, кроме слёз.
Но ей не отказали. Её тюремщица что-то ласково ответила, потом зашипела на кого-то в коридоре, похоже, она сердилась, сквозняк или её раздражение слишком резко захлопнули дверь — Ани показалось, что Михаил опять застрелил её брата.
― Анна Алексеевна, ― тихо окликнул её появившийся на пороге хмурый близнец Романа Львовича, сам он таким никогда не бывал печально-серьёзным, ― идёмте, деточка, я вас проведу.
Невесомая рука Лукреции Павловны соскользнула с её плеча к локтю и потянула вверх. Говорят, по линиям рук можно определять будущее человека, а Ани чудилось, что её судьба была записана где-то в складках между бровей Романа Львовича. Он жив? Он ещё жив? Или мёртв? Они простятся или только она сможет с ним проститься? Или им не придётся прощаться, или они никогда больше не разлучатся? Она услышит его голос ещё хоть раз или мир онемеет? Что? Что предсказывала ей угрюмость Романа Львовича, шагавшего подле неё? Скорбь искажала его черты или перевитая с надеждой тревога?
― Ваш брат после эфира(1) ещё не совсем пришёл в себя, не нужно пугаться, ― сказал ей Роман Львович, но, слишком мучительно сосредоточенная на своих сомнениях, Ани упустила смысл его предупреждения и даже не поняла, что Серёжа по крайней мере не умер.
― А где Владимир Александрович? Он обещал прийти сам, — чуть отклонившись назад, поинтересовалась мадам Маева, когда коридор в очередной раз изогнулся.
― Боюсь, я настоял на том, чтобы его подменить, но он скоро придёт, ― сочувственно улыбнулся он, тоже чуть откинувшись назад, словно Ани могла споткнуться об их беседу, говори они через неё.
Наконец они остановились у какой-то из десятков дверей, которые, пожалуй, должны были прокалывать насквозь одну и ту же комнату, такими они были одинаковыми, а Роман Львович зачем-то подхватил её под второй локоть. Сама не зная почему, Ани ожидала сразу же увидеть за дверью своего брата, как если бы он подслушивал, что происходит в коридоре, но вместо Серёжи её встретил только ноющий страх и гудение в каминной трубе. Она отняла у своих спутников обе руки и осторожно шагнула внутрь, с болью угадывая в нагромождении одеял и подушек Серёжу. То же настороженное счастье, которое испытывает больной параличом, когда впервые чувствует, как его окаменевшим пальцам вернулась лёгкость, не дало ей сдвинуться с места, и она замерла на полпути.
― Ани, это ты? — медленно перекатил голову Серёжа. — Я узнал твои шаги, ― как-то безучастно признался он. — Я тебя сначала звал, а потом мне показалось, что ты кричала…
Ани бросилась к нему ― лучше бы он спал, когда она пришла, чтобы она хоть немного привыкла к нему: для неё было слишком большим испытанием так сразу услышать его голос даже после месяца ссоры, а уж теперь, когда она боялась, что он больше никогда не назовёт её имени, никогда не обратится к ней, нежность к нему леденила ей сердце, как яд.
― Серёженька, Серёжа, ― всхлипывала Ани, всё ниже и ниже наклоняясь к нему, пока её тень не сгладила его меловую бледность.
Самым ужасающим для неё всё же была не тусклость его лица, а то, как он пытался слабо улыбнуться ей. Будь его рассудок чуть более ясным, Серёжа бы не поверил в то, что его желание свидеться с сестрой так быстро, так волшебно осуществилось, словно доктор побеспокоил спящего джина, когда вытряхивал из пузырька капли. Радость отняла у него вес, и ему чудилось, что он легко смог бы подхватить Ани на руки, как в детстве, и кружить с ней по комнате, пока не начнут путаться ноги, но он только с трудом притронулся к её щеке.
― Тебе больно? — спросила она, покосившись на бесконечный бинт вокруг его плеча и груди.
― Нет, только голова немного… ― он хотел прибавить «от жара», но испарина на его коже доказала всё за него.
― Я тебя вылечу, не бойся, ― сказала Ани, прижимая к себе его тлевшую, как уголёк, ладонь. — Я тебя вылечу, ничего не бойся, ― повторила она, усомнившись, что он разобрал её шелестящее обещание.
Слова врача о заражении крови трепыхались у него во рту, и милосердие велело Серёже вырвать у сестры надежду сейчас, пока она не успела пристраститься к ней, но понял, что его откровения ни к чему — Ани слишком твёрдо произнесла свою клятву, чтобы она не знала, как трудно будет её сдержать. Такая смелость, пролегающая где-то между отчаянностью и наивностью, озаряет характер человека, всё равно: робкого или бесшабашного, только когда приходит настоящее горе.
― Я ещё Алёше хотел сказать, мы с ним вместе приехали… попросить… ― вздохнул Серёжа, чувствуя, как его ум опять пятится в туман.
― Да-да, мой дорогой, ― перебила его беспомощные попытки объясниться Ани. — Где месье Облонский? — впервые обратила она внимание на так и оставшихся стоять в дверях Лукрецию Павловну и Романа Львовича.
― Он просил меня дать ему какое-нибудь поручение, и я послал его за лекарствами в аптеку. Хороший молодой человек, но не петербуржец, верно, немного заблудился, ― окликнул её с другой стороны комнаты доктор, до того деликатно не обнаруживавший своё присутствие.
― Его тут нет, но он скоро вернётся, ― перевела Ани брату этот слишком громоздкий для него пассаж.
― Нет, не надо Алёшу, ― протянул Серёжа, удручённый своей бестолковостью. В особенно тоскливые минуты он ненавидел себя за бесчувственность, за трусость, за постность, но среди этих пороков никогда не было глупости. — Увези меня отсюда. Я не хочу в доме Владимира Александровича… не хочу здесь, и ты тут… ― поджал он губы.
― Серёженька, мне всё равно. Едва ли этот живодёр захочет попадаться мне на глаза, так что не волнуйся из-за меня и Михаила Владимировича.
― А о дуэли тебе кто сказал? Алёша? — с трудом удивился Серёжа. — А, постой, он же в аптеке… Нет, ― сжал он её руку, боясь, что сестра опять окатит его ласковыми напевами и новыми подробностями, ― Ани, послушай, я сам не хочу. Увези меня, пожалуйста.
― Домой? — спросила Ани, уже готовая торговаться с доктором и доказывать ему, что их особняк не так уж далеко.
― Нет, лучше в Петергоф. Меня этот дом сводит с ума.
― Конечно. Я просто опасаюсь, как бы тебе не было вредно, но если доктор разрешит, мы поедем на дачу, ― согласилась с ним Ани, вполне искренне считая, что не уступить ему даже опасно. И хотя надежды на то, что кто-нибудь, кроме неё, отличит его мольбу от банального каприза, почти не было, она всё же обернулась к безымянному доктору, кажется, пытавшегося нащупать пульс у кресла: ― Можно я отвезу его на нашу дачу в Петергоф? Он просит.
― Можно, ему всё можно, ― отрешённо заявил доктор.
― У нас есть веранда, когда ему станет легче, можно будет его ненадолго выводить подышать, а еще Геннадий Самсонович, ― машинально перешла в атаку Ани, не ожидавшая такой лёгкой победы.
― Владимир Александрович ни за что не согласится вас отпустить, ― вмешалась мадам Маева. Она не переносила нашествий на свой дом и даже дурно спала, если к ночи в доме оставался кто-то, кроме её супруга и сына, но всё же позволить человеку, а тем более любимцу мужа, умереть в дороге от потери крови во славу её понимания уюта, было чересчур, потому она со всей настойчивостью, пожалованной её застенчивой натуре, даже стала заочно приглашать Алексея Александровича остановиться у них, чтобы всё семейство Карениных воссоединилось под их кровом.
Владимир Александрович через минуту словно материализовался из речей жены, которая так много на него ссылалась. Выглядел он тоже скорее как потусторонний завсегдатай Лукреции Павловны, а не живой человек — можно было решить, что месье Маев захотел подразнить супругу и испортить ей спиритический сеанс ради удовольствия быть шутливо отчитанным ею.
― Володя, они собираются в Петергоф… ― поспешила Лукреция Павловна пожаловаться ему, но тут же позабыла о безрассудствах больного и его сестры. — Что с тобой? Ты плакал? — вполголоса ужаснулась она, не помнившая такой усталой скорби в глазах мужа.
Он ничего не ответил, коротко поцеловал её в лоб и притянул к себе, будто бы он и не слыхал, что она говорила, и не заметил, что они не наедине.
― Анна Алексеевна, никак нельзя, чтобы вы остались у нас? ― прогудел Владимир Александрович, кажется, всё же слышавший, о чём ему толковала супруга.
Ани почувствовала, как обмякает рука Серёжи, которая до того так настойчиво сжимала её, и эта доверительная слабость словно потянула её куда-то вверх: она выпрямилась и подняла голову с той же угрожающей уверенностью, с которой мог бы сделать это Геркулес, знающий, что в его власти разрушить эту комнату несколькими взмахами кулаков. Её брат бы не мямлил, не будь он так болен, и негоже, чтобы его твёрдость, его категоричность валялась в грязи её сомнений, как фамильный меч раненого в битве воина, который некому поднять.
― Нельзя, ― холодно молвила она тем отбрасывающим собеседника куда-то за пределы диалога тоном, которым её брат так умело владел.
― Если это ваше последнее слово, я велю найти вам экипаж, чтобы… ― будто поражённый бесполезностью своих слов, Владимир Александрович умолк. Пора было удалиться, но его так страшила эпоха, начинавшаяся за дверью этой спальни, что он не мог сделать и шагу, и только когда Роман Львович шепнул ему, что всё устроит сам и поедет вместе с Карениными в Петергоф, он исчез вместе с Лукрецией Павловной, так и не выпустив её из объятий.
― Мы едем, да? — отрешённо переспросил Серёжа, пытаясь остановить взгляд на губах Ани.
― Да, мы скоро уедем, ― морфин впитал её слова так же, как он впитывал губкой и все другие звуки. Напрасно Серёжа силился прочесть по движению её губ, что она ответила, но по её улыбке он догадался, что пред тем, как улыбнуться, она сказала «да».
Он закрыл глаза и опять медленно открыл их — Ани лежала поверх одеяла на подушке рядом с ним, продолжая чему-то улыбаться. Доктор, заметивший это, со вздохом прибавил в конце послания для своего петергофского приемника «у сестры очень плохи нервы, уделите ей внимание», чтобы тут же зачеркнуть эту приписку: как-то неуважительно открывать коллеге глаза на подобное, ведь каждый семейный врач и так в курс, кто из его подопечных мог бы составлять интерес для герра Ниссля(2).
Впрочем, безмерное счастье Ани никак не противоречило вполне логичным умозаключениям, к которым она пришла: раз её любимый брат смог сам прийти сюда на своих ногах всего несколько часов назад, то он вполне скоро сможет сделать это вновь. Даже такое острое слово «сепсис» обтесалось, как осколок стекла галькой и прибоем, деликатным молчанием окружающих до заблуждения трусливого идиота Михаила. Пожалуй, приползи он сейчас к ним, она бы даже не сумела прогнать его, рассердиться, как следует — её душа сейчас была способна только к нежности к Серёже. Она любовалась ним, пусть он никогда не выглядел хуже, но победа над тревогами этого дня, то, что она могла притронуться к его лицу, то, что она видела, как вздрагивают у него веки, до невозможного умиляло её. Разве они когда-то ссорились? Разве они не прибыли сюда вместе?
Виноватое чириканье Алёши Облонского, накупившего столько лекарств, будто Маевы устраивали у себя не раут, а подпольные кулачные бои, окончательно убедило Ани в том, что болезнь Серёжи не затянется дольше обыкновенной простуды, и через полчаса, когда у крыльца стояла карета, Ани вполне задорно командовала процессией из Алёши, Романа Львовича и хозяйских лакеев, нёсших Серёжу.
— Вы сможете лечь, места хватит, — обратился Роман Львович к больному, перебрасывая в другую руку доверенное ему одеяло.
— Вы наняли катафалк? — усмехнулся чуть очнувшийся Серёжа.
Лёгкий, беззаботный смешок Ани будто въелся в воздух, как жирное пятно в скатерть. В неё врезались сочившиеся недоумением взгляды, но она только с высокомерно-сочувственным видом хихикала дальше — они-то ещё не поняли, что всё обошлось и можно веселиться!
— Нет, дормез(3). Одолжил у моего соседа. Хорошо, что он хвастун, иначе я бы не знал о том, что он у него есть, что правда, паланкин его прабабки немецкой баронессы мне точно не понадобится, хотя я мог бы написать его полную биографию, — попытался замазать трещину от наивной бравады Ани этой репликой.
Их экипаж уже подстерегала темнота, рывками наступавшая на город. Когда Ани объявила Серёже, что Петербург уже позади, он уже не мог разглядеть ни сидевших напротив спутников, ни возвышавшуюся над ним сестру, только мелкие стеклянные бусинки на лифе её платья иногда зажигались, как россыпь ночных звёзд. Раз за разом его жалило подозрение, что их в карете всего двое, и отдавливает он колени не родной сестре, а жене своего начальника, которая любезно согласилась довезти его до дома, но потом Ани опять начинала вслух строить планы, как она будет лечить его, и он снова успокаивался. И всё же грустно, что спустя месяц разлуки он только догадывался, где именно в темноте прячется её лицо и чёрные глаза, которые он так часто вспоминал.
— Мы сразу же пошлём за Геннадием Самсоновичем. Мадам Лафрамбуаз меня учила, что к ночи всегда становится хуже, пусть он тебя и посмотрит, тем более у меня записка для него от доктора, которого позвал Владимир Александрович. Можно было бы сейчас за ним заехать, но ты, бедняга, и так, наверное, устал, незачем тебя мучить лишней тряской. Я тебе не даю спать своими разговорами? — подсёк стыд её раздумья.
— Я не хочу спать, не молчи, пожалуйста. Пожалуйста.
До того, как Серёжа попросил Ани говорить, она ни секунды не подбирала слова, они лились у неё сами по себе, но вдруг её мысли оцепенели, будто животное, почувствовавшее слежку. В какие смыслы облачалась для него её болтовня? Почему он хотел слушать её дальше?
— Лучше всего, наверное, уложить тебя в комнате возле столовой, — после слишком длинной паузы продолжила она, гладя его волосы, — она самая тёплая, и там из окна хороший вид, будешь смотреть на наш сад. Я буду ухаживать за тобой, буду тебе читать, и папа тоже, только я не буду разрешать ему читать тебе газеты, не то вы поругаетесь, я сама буду их читать тебе, если захочешь.
И она отпаивала его в обитой дряхлым бархатом мгле всякими обещаниями и другой трогательной чушью, пока мелкий дождь бренчал по крыше, словно назидательно напоминая, что за этой запряжённой парой лошадей утробой ещё что-то существует. Короткая аллея уже сулила им конец пути, когда Серёжа, долго с собой боровшийся, чтобы не волновать сестру, перехватил её ладонь и уронил себе на лоб. Жар его кожи, впрочем, лишь немного оплавил упрямство Ани, просто спокойно сменившую нагретую ладонь на холодную спустя несколько минут.
В перепачканной жёлтым светом от окон дымке выделялась карикатурно длинная, будто нарисованная школьником на полях тетради фигура Алексея Александровича — пущенный вперёд их брезгливо тянущегося по грязи экипажа Алёша Облонский успел предупредить его о скором приезде детей. Оттеснённый за чертоги её внимания несчастьем с Серёжей, отец одним своим присутствием смущал Ани. Но вдруг он помахал ей, а она бездумно послала ему воздушный поцелуй через мгновенно запотевшее от её дыхания стекло, и их приветствия мигом сломили неловкость этого момента. Великодушие Алексея Александровича на сей раз объяснялось не привычной снисходительностью к выходкам дочери, а тем, как быстро он получил вторую телеграмму от Маевых, в которой нашёл вполне внятный ответ на вопрос, куда подевалась его неуёмная дочка.
— Я думал, ты останешься на ночь в Петербурге, но Владимир Александрович ошарашил меня в очередной депеше новостью, что вы отправляетесь в Петергоф, — сказал он к вышедшей из кареты Ани Каренин. — Я сперва приказал Вере приготовить спальню Сергея, но месье Облонский передал твоё распоряжение постелить на первом этаже.
— По-моему, так будет удобней, — ответила Ани, внимательно наблюдая за тем, как Роман Львович, занявший её место возле Серёжи, пытается приподнять его.
— Что Сергей? — прищёлкнул языком Алексей Александрович. Весть о дуэли сына с Михаилом не слишком-то удивила его, он предполагал, что наглая ложь Серёжи вкупе с неоправданными ожиданиями и экзальтированностью младшего Маева не может однажды не взорваться серьёзной ссорой, и оттого он легко примирился с тем, что дуэль, по словам племянника его жены, уже состоялась и состоялась давно, и, слава Всевышнему, никто не погиб, а о дуэли знало всего пятеро мужчин, не заинтересованных в том, чтобы об этой истории судачили. Ужасно сердясь на сына, он тем не менее зарёкся его распекать сегодня, хотя от одного выпада он всё же не удержался: — Как можно всё время надеяться на авось?
— Ему немного подурнело в дороге.
— Ну не волнуйся, моя душенька. Геннадий Самсонович, я послал за ним, когда получил телеграмму, так вот, он говорит, что такая дальняя дорога обычно не на пользу больному, но раз доктор Маевых разрешил, то всё не так трагично, — Алексей Александрович вообще старался внушить дочери своим тоном и речами, что хотя события сегодняшнего дня не будничны, никакой катастрофы не произошло. Нисколечко не разбираясь в пулевых ранениях, он искренне полагал, что Серёжа просто вообразил, что его бретёрство не должно мешать его служебным делам, а потому не отлежался, как следует, и теперь у него в худшем случае истощение.
Его даже грызла досада на то, как много хлопот и переживаний из-за одного пустяка: Ани умчалась в домашних туфлях в Петербург, рискуя прокашлять всю зиму, Маевы и ещё целая толпа их гостей перепугались до полусмерти, а Вронский, к которому он воротился, не застав дома Ани, вероятно, уже ищет по всему уезду своё ненаглядное дитя. Каренин бы попросил Ани быть полюбезней со своим родителем, когда тот, постарев лет на десять, придёт сюда объявить, что она будто сквозь землю провалилась, но к ним пятился нёсший Серёжу вместе с кучером Роман Львович — абсолютно чужой человек для их семьи, к тому же с каким-то неуловимым развязным презрением посматривавший на него.
Измождённое лицо сына, как и то, что его вот так вносили в дом, не сумело основательно поколебать уверенность Алексея Александровича — он никогда не слышал, как построенные ним теории начинали скрипеть, трещать, словно источенная крысами балка, и не сомневался в своей правоте, покуда собственные заблуждения не обрушивались на его голову.
— Здравствуйте, папа, — хрипло поздоровался с ним Серёжа после того, как отец, заглушаемый суетившейся впереди Ани, с одинаково безупречной учтивостью поприветствовал по очереди Романа Львовича, его и извозчика.
Ещё только ступив в прихожую и чуть не споткнувшись о пуф, Ани ощутила, что беспричинно подымавшийся в ней страх робеет перед их дачей, где она была хозяйкой. Лязг кочерги, которой Алёша ворошил в камине угли, тучность пухового одеяла на кровати — неужели кузен запомнил, что она просила найти именно его? — заботливые руки Веры, стащившие с неё меховую пелерину Лукреции Павловны, и закатанные рукава Геннадия Самсоновича шириной со штанину — каждая деталь твердила ей, что всё идёт, как она хотела. Они с Серёжей дома, рядом с папой, остался только пепел от пожарища тех терзаний, преследовавших её у этих проклятых Маевых.
— Я сейчас дам тебе лекарство, — ища среди трофеев кузена настойку от жара, лепетала она, хотя в горле стоял ком.
— Не беспокойтесь, я найду, — нараспев произнёс Геннадий Самсонович, задумчиво читавший записку от своего предшественника. Он хмыкнул, и от этого звука у Ани загудело в ушах, словно от брошенного в воду камня пошли волны. — Выйдете, пожалуйста, я вас скоро позову.
Отец потянул её за плечо, что-то разглагольствуя о том, что он предложит гостям по рюмке коньяка, а ей нужно переодеться.
— Ани, — окликнул её у порога брат, — спасибо.
— На тебе лица нет, прими-ка снотворное и отправляйся в постель, а я к тебе поднимусь и всё перескажу. Рядом с Серёжей будет Вера. Иди наверх, — велел ей Алексей Александрович, но и в его, как всегда, разумных рассуждениях она разбирала эхо слов душераздирающей благодарности Серёжи. Ей вручили зажжённую газовую лампу и подвели к лестнице.
Мысли Ани раскалывались между её именем и «спасибо», и схитрила она, бесшумно прокравшись обратно к двери, за которой Геннадий Самсонович разматывал бинты на плече больного, и быстро погасив лампу, чисто инстинктивно, как умалишённая. Настороженная темнота преданно молчала, прильнув к ней — пройди кто-то в шаге от Ани, никто и не заметил бы, что она тут. Ей вспомнилось, как в конце февраля она дремала на полу у спальни отца, чтобы упросить его не выдавать её замуж за Маева, затем та зимняя ночь преобразилась, посветлела и обернулась тринадцатыми именинами Элизы: она тогда тоже боялась за жизнь папеньки, но ей лишь померещилось горе в тот день, а сейчас оно рыскало где-то поблизости — но нет, ничего не будет! Доктор совсем тихо обращался к её брату, а Серёжа и вовсе бормотал будто во сне: ничто серьёзное так не обсуждают. Если бы она пыталась сдвинуть стену с той же натугой, с которой она убеждала себя в благополучном исходе, она бы уже давно надорвалась.
Дверь едва не задела её нос, а в глаза ударил свет, окружавший силуэт Геннадия Самсоновича, как ореол святости.
— Я вас не ушиб, сударыня? — с невозмутимой вежливостью осведомился он.
— Нет. Что? Что? Он скоро поправится? — задыхалась Ани.
— Мне бы хотелось не согласиться с моим коллегой, но, увы, это заражение крови. Рана сама по себе неопасна…
— Неопасна! — с надеждой повторила она, чувствуя то же, чувствует уже поскользнувшийся, но ещё не упавший человек.
— Изначально неопасная, но очень запущенная.
— Он же недолго будет болеть? Ему же всего двадцать шесть лет, он должен быстро выздороветь… Ну скажите же!
— Сударыня, смело будет с моей стороны заявить, что он поправится вовсе. Я считаю недопустимым ставить крест на любых пациентах, даже самых тяжёлых, и вы правы, он очень молодой человек, к тому же ваш брат в таком состоянии целую неделю ходил на службу, но он очень плох. Крепитесь.
«Ваш брат умирает», — у Михаила яснее получилось это сформулировать.
— Вы сами хотите сообщить семье или вы позволите мне взять на себя эту обязанность?
— Я… я… — заикается Ани, не зная, что добавить, как собой распорядиться, что ей вообще делать, что делают в таких случаях. — Я… я сейчас, — кивает она и плывёт по темноте.
«Ему всё можно». Слёзы Романа Львовича. Просьба Серёжи привести его на дачу. Он уже тогда всё понимал? Близость смерти — что может сделать человека более одиноким! Но как ей утешать его, если она, быть может, боится, что он может умереть, ещё сильнее, чем он сам? Мрак расширяется прихожей, а Ани кажется, что у неё на ладонях, которые она прижимала ко лбу Серёжи, вздуваются волдыри. Нужно было позвать отца, но она замерла возле со скорбно поникших пальто, будто ища сочувствии у этой безликой компании. Зачем она лгала себе? Где заблудилась её храбрость в этом обмане? Почему никто не признался ей?
Долго она стоит здесь, слушая, как ливень напирает на их крыльцо? Ноги гудят так, будто бы да, но, может, это симптом заражения крови? Может, она заразилась от Серёжи? Дверь в гостиную хлопнула не с той стороны, дождь чуть вскрикивает.
— Ани? Бессовестная, безголовая девчонка, — верно, Вронский ругал её, хотя таким же он тоном называл дочь Анечкой и клялся сделать для неё что угодно, впрочем, самой Ани было ровным счётом безразлично, о чём он толковал, прижимая её к себе.
Складки его макинтоша, в которые она уткнулась, казалось, должны были покрыться изморозью от её слёз, и Ани не могла понять, дрожит она от холода или от рыданий. Он спросил у неё, что случилось, попробовал заглянуть ей в лицо, будто он бы смог рассмотреть, в самом ли деле она плачет, но она только ещё сильнее съёжилась в его объятьях.
— Мне так страшно. Ведь всё обойдётся, правда? Всё будет хорошо? — прошептала она, не желая ни в чём признаваться Вронскому, ведь он был единственным, кто ещё ничего не знал, а значит, ещё был способен что-то утверждать.
1) Диэтиловый эфир применялся в качестве общего анестетика при операциях, понемногу вытеснив более токсичный хлороформ, хотя иногда использовалась и их смесь, так же эфир для обезболивания могли смешивать с опиумом. Первую операцию с применением эфира провёл американский хирург Кроуфорд Лонг 30 марта 1842 года.
2) Франц Ниссль (1860—1919) — известный немецкий невропатолог и психиатр. Занимался лечением короля Баварии Отто I в первые годы правления, к слову, профессия психиатра в Баварии считалась очень почётной в связи с сумасшествием членов монаршего дома, в том числе двух королей. Ниссль прославился исследованиями структуры нейрона, изучением изменений нейроглии, разработкой метода окрашивания нервных клеток для микроскопирования и усовершенствованием лимбальной пункции.
3) Дормез (от латинского dormir — спать) — карета больших размеров, приспособленная для сна. Во второй половине XIX века дормезы стали выходить из моды, так как появилась альтернатива с удобством путешествовать на поезде в купе.
Полоса света ранила идиллический полумрак прихожей, хотя Вронскому казалось, что он утешает дочь в каком-то ином мире, и никто не то что не смеет, просто физически не может побеспокоить их, но к ним приблизилась тонкая фигура Алексея Саныча.
― Ани-Ани, ну я же тебя попросил идти к себе, ― со вздохом покачал он головой, ― ах, ладно, поплачь, поплачь немного, легче станет. Нашлась пропажа, ― щедро разведя руками, обратился он уже к Вронскому, ― зря вы так разволновались, видите: жива-здорова, только что немного в растрёпанных чувствах. Как видите, впечатлительность и склонность к преувеличению это в крови.
― А что стряслось? Я от Ани ничего не добился, объясните хоть вы.
― Здравствуйте…
― Выведите ребёнка подышать на крыльцо, пока она опять не упала в обморок.
Затопившие тишину бессвязные нелепые реплики стекавшихся отовсюду теней Ани принимала за самую жестокую издёвку, почти за оскорбление. Она не сердилась ни на Вронского, ни на папу, ни на кузена, ни на Романа Львовича ― она сердилась только на их грубые голоса и на себя за то, что ей не хватало духу отбросить подальше ерунду, которую они болтали, вердиктом Геннадия Самсоновича.
― Сергею стало плохо в гостях, Ани поехала за ним в Петербург, вот и вся история, ― снова дошла очередь до Каренина нести чушь. ― Правда, постойте-ка с ней на воздухе немножко.
Ани затрясла головой, стоило Вронскому вместе с ней отступить к входной двери. Надо было только вскрикнуть: кошмарные сны часто обрываются криком, тогда и этот страшный балаган закончится.
― Не удивлюсь, если тебе придётся отлёживаться дольше Серёжи после сегодняшнего, нехорошо так себя изводить и остальных заодно, ― донеслось до Ани замечание Алексея Александровича, несмотря на то, как сильно пульсировало у неё ухо, которое она словно пыталась раздавить о плечо Вронского. ― Вот Геннадий Самсонович, урезоньте барышню, пожалуйста, скажите, что Сергею Алексеевичу и без её истерик и обмороков на днях полегчает.
― Это заражение крови. Сергей Алексеевич при смерти.
Все замолчали, как будто Геннадий Самсонович пригрозил им четвертованием, если кто-то проронит хоть слово.
― Нет, не говорите так, ― ахнула Ани, резко отпрянув от Вронского. ― Вы мне сами сказали, что так нельзя, нельзя говорить, ― распустившаяся, как цветок, догадка, поразила её. ― Вы оставили моего брата одного? Боже мой, вы оставили его одного!
― Сударыня, он сам меня послал, чтобы… ― попробовал защититься Геннадий Самсонович, однако его обличительница уже улетучилась.
― Какое заражение крови? Откуда у него заражение крови? Порезался, когда брился, а теперь лежит при смерти? ― возмутился Вронский, чувствовавший себя обязанным спорить с этим исполином, раз Алексей Александрович остолбенел от горя.
― Нет, он дрался на дуэли, огнестрельная рана, месяц практически полного отсутствия всякого лечения, воспаление, пошло заражение, ― терпеливо описал ему, как нерадивому ученику, Геннадий Самсонович всё течение болезни Серёжи. ― Дуэлянты часто опасаются, что доктор на них напишет поклёп, видимо, чтобы им потом же в остроге менять повязки, это нередкая история. Я, к слову, завтра вечером приду сменить повязку, поучу Веру.
― Постойте, если его состояние так опасно, вы не можете так просто уйти и бросить больного на произвол судьбы. Останьтесь, пожалуйста, ему ведь в любую минуту может стать хуже, пока за вами пошлют, пока вы придёте…
― Месье, ― перебил Вронского Геннадий Самсонович, застёгивая пуговицы на своём пальто, ― если бы от меня что-то зависело, я бы никуда не ушёл, но я не могу сделать ничего такого, чего не можете сделать, например, вы. Чтобы дать с ложки лекарство и сделать обтирание холодной водой, клянусь, не нужно быть врачом. Я лечение назначил, Вере всё объяснил, она девушка понятливая, а если что-то забудет, сможет в моих записях уточнить. Алексей Александрович, ― стянул он с себя только что надетую шляпу, ― до завтра. Не теряйте присутствие духа, больных обычно сильно удручает, когда родные начинают оплакивать их раньше времени.
С улицы потянуло студёным воздухом, и Вронский, словно сдуваемый порывом сквозняка, бездумно устремился вслед за Ани. Она, конечно же, не могла слышать прощальных напутствий доктора, но он почему-то воображал, что она глотает слёзы в одиночестве.
― Граф, позвольте, а куда вы так торопитесь? ― поинтересовался преградивший Вронскому путь Роман Львович. ― Сергей, боюсь, вас не ждёт. Его как-то никто не спешил посвятить в то, как вы здесь бесконечно, просто до резей в желудке мило устроились, ― насмешливость изменила ему, и он уже без издёвки прибавил: ― Не надо его беспокоить, не надо, Алексей Кириллович. Вас больше волнует ваша дочь, в этом ничего такого нет, если бы нас в равной степени занимало всё младшее поколение, отцовство было бы просто фикцией, но жестокость к человеку, который едва ли когда-то встанет с постели, остаётся жестокостью, даже если он вам не сын.
Что ответить на эту тираду, Вронский не нашёлся, хотя он ощущал себя запряжённым в её исчерпаемость, и ему нестерпимо хотелось сбросить с себя это ярмо. Он вернулся сюда, полагая, что ему не под силу разве что воскресить мать Ани, но их разделяло только несколько комнат поперёк его жалости к Серёже, он прекрасно знал, почему его дочь страдает, у неё ничего не нужно было выпытывать, и тем не менее его вмешательство сделает только хуже.
― Не обращайтесь больше ко мне по имени, ― сказал он, увидев, что Каренина и второго гостя, который так растерянно с ним здоровался, здесь нет, ― Алексей Александрович нас не представил друг другу.
― Серёжа говорил мне о том, что вы живы, так что мне ничего не помешало узнать вас по голосу, но я притворюсь, что мы незнакомы, ежели вам угодно.
Полумрак вдруг опротивел Вронскому своей неопределённостью, ему было почему-то гадко сознавать, что он не только не помнил человека, который так быстро отгадал, кто он, но даже толком не мог рассмотреть его. Наверняка они пересекались с этим безымянным доброхотом на каком-нибудь ужине, может, он видел, как он рухнул в грязь вместе с Фру-Фру на скачках, может, он был его соседом по купе по дороге в Воздвиженское ― словом, следил за ним, судил о его поступках, сплетничал, а теперь он перебрался из зрительного зала за кулисы, ещё и подсказывая ему, что делать, а чего не делать, и через его глаза, блеснувшие в свете напольной лампы, когда они вошли в гостиную, как через театральный бинокль, на Вронского будто глядела вся великосветская свора. Ах, Варя ― хорошо, что она пустила его только к Серпуховскому в Петергоф, мало того, что он бы уничтожил репутацию Карениных своим появлением и шанс всё полюбовно уладить, ему бы снова пришлось выносить зудящий, словно облако москитов, интерес публики к своей персоне.
Картина, которую Вронский застал с Романом Львовичем в комнате, была настолько нелепой, что он удивился гораздо раньше, чем понял, что не так. Это было почти смешно, как если бы юная девушка приставала с поцелуями к краснеющему ротмистру-детине, или ребёнок строго требовал у взрослого не болтать ногами: неизвестный юноша заливался слезами, завывая что-то о том, что он должен был кого-то остановить, а Каренин безуспешно пытался напоить его то водой, то коньяком.
― Ну-ну, вам не в чем себя корить, ― бормотал Алексей Александрович, одними кончиками пальцев барабаня по локтю своего гостя, словно не отважившись похлопать его по плечу, как это обычно делают в подобных случаях.
― Я же видел, что он болен, я же говорил ему, я должен был заставить его остаться дома, ― всхлипнул Облонский, ― он же из-за меня поехал, к Маевым поехал, хотел устроить мне смотрины… О, дядя!
Алексей Александрович отдавал себя отчёт в том, что его покойная жена тётка детей Стивы, но столь простодушное обращение Алёши Облонского, который, как и многие, был уверен в том, что верхом на общем горе можно перепрыгнуть даже самую суровую субординацию, его окончательно сконфузило. Он отвернулся от рыдавшего племянника к Вронскому, чтобы получить от него полный тоскливого сочувствия взгляд и уставиться на стакан воды в своей жилистой руке.
― У него ведь не первый день сепсис, ничего бы не переменилось, если бы вы уговорили его отменить ваш визит к Маевым. Да и кто знает, когда бы его осмотрел врач, если бы ему не подурнело именно в гостях, ― осторожно вступился в их разговор Вронский.
― Да? Правда? ― переспросил Алёша, отклеивая от щеки чёлку. ― Извините, я не запомнил вашего имени…
― Алексей Кириллович, ― ответил после одобрительного кивка Алексея Александровича Вронский, уже готовившийся опять отзываться на застенчивый, малодушный псевдоним Павел Борисович.
― О, я тоже Алексей! Нас трое тёзок в одном доме, ― он на секунду замер перед тем, как расплыться в улыбке, ― я уверен, что это к добру, три ведь самое счастливое число? Ну даже если нет такой приметы, то её стоит придумать, не так ли?
Вронский нехотя усмехнулся, про себя отметив, что два Алексея в одном доме точно к несчастью ― он посмотрел на Каренина, всё ожидая, когда его противоестественная бесстрастность треснет, когда он пропищит имя сына и зайдётся беззвучными рыданиями, когда заявит, что Серёжа ещё слишком молод, слишком нов для смерти, или хоть как-то выдаст своё отчаяние, но он только немного обиженно спрятался в дальнем углу комнаты. Заявление Романа Львовича о том, что он собирается в Петербург и приглашает с собой месье Облонского, очевидно, принесло облегчение хозяину дома, но не потому, что он жаждал уединиться со своей скорбью ― ему будто дали глотнуть немного свежего воздуха обыкновенной беседы, не касавшейся его сына, беседы, которая ничегошеньки у него требовала, кроме вежливости.
Пока Ани бежала в комнату Серёжи, ей чудилось, что за ней кто-то идёт, и время от времени, она опять почти слышала шаркающие шаги их отца, но он так и не появлялся, так что Ани опять забывала о нём, переставая различать, где кончаются её всхлипы и начинается тяжелое гудение дыхания её брата.
― Мне почему-то не кажется, что я умру, ― первым заговорил Серёжа, до того молча гладивший её по голове, словно она боялась не его смерти, а разыгравшейся за окном грозы, и пришла искать успокоения рядом с его безучастным хладнокровием, ― в ночь перед дуэлью я думал, что Мишель меня застрелит, хотя, может, это оно и было ― предчувствие? Люди обычно знают, когда уже конец, а я что-то ничего, кроме ломоты в костях и боли в висках, не ощущаю. Другие утверждают, что у них вечно ёкает сердце, хотя у меня оно как будто глуховато. Вот даже с тобой, ― он запнулся, не зная, как сказать в полубреду то, что он не сумел бы сказать при трезвой памяти, ― я не поверил бы, что буду так тосковать по тебе. Всё будто в какой-то пыли, как цвета тускнеют под пылью, знаешь… у тебя такого нет, котик, правда? Ты, наверное, почаще угадываешь? Тебе Трощёв не очень-то нравился, я ещё удивился, что так, а потом сам увидел, что в нём мало приятного, а ещё это гусарство… нет, не гусарство даже, просто бесшабашная жестокость, но офицериков этому в корпусах должны учить...
― Я тоже ошибаюсь. Когда ты приезжала в начале сентября, мы ещё встретились неподалёку от дома, это было прямо перед дуэлью? ― спросила Ани, как бы зависшая над пропастью доселе скрытой от неё жизни брата.
― Нет, уже после.
Злоба и стыд охватили Ани, как снежный вихрь, воспоминание о том, как она собиралась неделю назад ехать к брату мириться, закружились вокруг неё, но прежде, чем она ответила себе, почему она отказалась от этой затеи, Серёжа уложил её голову обратно себе на грудь ― она даже не заметила, как задрала её.
― А чем тебя так разочаровал Жорж? Что он сделал? ― её мало интересовали проступки Жоржа, но жест брата показался ей просьбой не рассуждать ни о чём важном.
Рассказ о кровожадности Трощёва совсем не тронул Ани, вся её ненависть досталась Михаилу и его пуле ― почему же по всем законам природы она не мокла облететь вокруг земного шара и найти покой в его черепе? ― секунданту её брата остались лишь крошки от её гнева, когда Серёжа заявил, что Владимир Александрович поквитался бы с ним за смерть сына: в лучшем случае он бы устроился помощником нотариуса где-то в Сибири, а в худшем случае обеспечивал этого же нотариуса дровами. Он вообще слишком много говорил и для самого себя, и для больного в принципе, ему думалось, что так он развлекает сестру, но даже будь она полностью умиротворена, он бы болтал без умолку в отместку за все те недели, что он не мог обратиться ни к ней, ни к кому-либо другому.
Серёжа уже уснул, когда явившаяся в дымке от чашки какого-то очередного отвара Вера предложила барышне послать завтра за Афанасием и другой прислугой, не сказав, что правда, зачем. Она слишком хорошо знала пылкую натуру своей барышни, потому не могла даже на мгновение вообразить, что та согласиться разделить с кем-то свои почётные обязанности сиделки, пока не начнёт валиться с ног: даже отправлять её переодеться в домашнее было бесполезно, уж слишком ревнивой она была в своей преданности больному, впрочем, Веру она не прогоняла. Новое время, отмеряемое прыжками теней у камина и вздохами Серёжи, не так сильно душило Ани своей тягучестью, пока в кресле дремала её горничная.
― Хороший фотограф, к которому вы меня послали, ― прошептала Вера. Никакой вспышки от Ани не последовало, и она уже смелее продолжила: ― Карточки, что он показывал, все чудесные, в сказке не сказать, да только такой он уж краснобай. Всё шутил, что он не только фотограф, а ещё и граф, только что они давно разорились, а он не любит бумажки в стопку складывать, вот и промышляет теперь фотографией, но сказал, что фотографини у него нет, и так ещё покосился хитро, ― Вера изобразила гримасу из арсенала заправского повесы.
― Геннадий Самсонович к тебе тоже неровно дышит, наверное, и этот фотограф-граф в тебя влюбился, ― предположила Ани. Ещё три часа назад она была готова разорвать любого, кто не будет отдавать должного всей трагичности ситуации и вздумает вести светские беседы, но сейчас она была занята тем, чтобы вправить болезнь брата, как вылезшую из ткани ниточку, обратно в повседневность, и сплетни с камеристкой, сама возможность этих сплетен, доказывала ей, что это лишь очень важная, трудная, страшная, но всего лишь один из многих глав в их жизни.
― А, Корней Васильевич у нас большой мастер сказочничять, притворяется, будто он всё обо всех знает прежде них самих. Вы его, Аня Алексевна, не слушайте. Пока мадам Лафрамбуаз не уехала к племяннику, он только и знал что на неё напраслину возводить, ― чуть пододвинулась к Ани Вера, словно вышивальщицам с картины над комодом было дело до слухов о мадам Ламфрамбуаз, ― мол, она любезничает со всеми да смеётся, оттого что она нашего барина соблазняет, хозяйкой стать хочет. Теперь у него новая забава, всех в меня влюблять, каждый раз, как доктор уйдёт, он мне давай: «Вера, ты будь с ним начеку, он аж багровеет весь, как ты рядом, аж кулаки сжимает, так бы и сожрал тебя аспид!»
— Вот пустомеля, хотя вот насчёт тебя и Геннадия Самсоновича это может быть и правдой, ты же такая… ― не подобрав достаточно восторженного эпитета, Ани торжественно поставила уголком ладони под своё лицо и вытянула вперёд шею.
― Спасибо на добром слове. Мне этот фотограф ещё сказал, что я могла бы быть музой префраэлитов нет, ― нахмурилась Вера, ― не так, прерафаэлитов(1). Что они малюют хоть?
― Иллюстрации к легендам, балладам, ― на ухо сказала ей Ани, опасаясь разбудить перевернувшегося на спину Серёжу. ― Нимф, принцесс, колдуний в цветах, в драгоценностях.
― Вон оно как, ты гляди, обольститель какой! Тогда тем более хорошо, что я с ним не пошла эти плёнки в каких-то растворах держать. Как бы он вас не засмущал. Смотрите, с такими нужно держать себя скромно, но уверенно, ― воспитание барышни никак не входило в обязанности Веры, но она считала практически своим долгом наставлять Ани в подобных вопросах, раз она единственная наделённая хоть каким-то опытом женщина в её окружении.
― Я попрошу Серёжу сходить со мной, когда он поправится, ― кивнула на брата Ани, легонько тронув его руку.
Мечтательность упорхнула с её лица, она быстро коснулась его руки повыше, потом щеки, лба, словно всё надеясь, что ей померещилось, и жара у него нет. Зря Ани ругала жадность докторов, когда поила Серёжу микстурой: вздумай она от отчаяния влить в него весь пузырёк, ему бы и это не помогло. Отвар Веры тоже только доказал, что бред ещё не полностью заслонил Серёже действительность ― он пожаловался, что чай холодный.
Вронский, не до конца уразумевший, для чего он остался у Карениных, но точно знавший, что просто удалиться к себе спать будет как-то неправильно, уловил отдалённый переполох: хлопали дверями, куда-то бежали, выливали воду. Неясный, размытый мрак, какой всегда бывает в дождливую ночь, располагал к лишним шорохам и призрачным шагам, но Алексей Александрович, ради которого Вронский и терпел полную темень, приподнял голову, как бы потянувшись к шуму. Почему Каренин ютится на диване, если он в состоянии спать, было для Вронского второй загадкой, пускай своё недоумение он подлатал жалостью ― естественно, человеку после такого страшного удара не хочется оставаться в одиночестве, особенно такому пожилому и слабому.
― Роман Львович! Роман Львович, вы здесь? ― пронеслись мимо гостиной крики Ани и блик от свечки. ― Алёша! Алёша!
― О Боже… ― просипел Алексей Александрович, и в иных обстоятельствах Вронский бы разобрал бы в этом возгласе отзвук раздражения, но о каком раздражении, мелком, кусачем, как клоп, чувстве может идти речь, когда любимая дочь мечется по дому и вопит как на пожаре, а родной сын гниёт заживо?
― Они уже уехали, ― выскочив в коридор, окликнул он дочь.
Огонёк, мерцавший где-то на втором пролёте лестницы, полетел к нему: если бы Ани рухнула с лестницы, она бы и того медленнее спустилась. Свеча освещала только её вынырнувшее из тьмы лицо, будто у неё и не было ни туловища, ни рук, как у серафимов(2) на стенах церквей, или какого-то огненного призрака из паршивого романа, но она, будто нарочно желая развеять это странное впечатление, вцепилась в его ладонь и потащила за собой.
― Ему так плохо, ничего не помогает, совсем ничего, а Корней сказал, что у него не получится, мы уже и втроём и пытались, но вдруг мы его уроним по дороге, ещё ногу ему сломаем, ― путанно жаловалась Ани, на мгновение растерявшись у двери из-за того, что у неё были заняты обе руки, а она не хотела отпустить ни свечку, ни Вронского.
Наконец он сам отобрал у неё свечу, и Ани завела его в зелёную комнатёнку, словно только что обклеенную мокрой травой, сотрясающей воздух своей прелой горечью. Серёжа не раз обминал мечты и планы Вронского, как чайка край неба, и почти никогда его ум не охотился на повзрослевшего и оттого сделавшимся совсем безликим сыном Анны, но между тем пока они с пыхтящим Корнеем не начали усаживать Серёжу в ванну, Вронский не успел обратить внимание ни на что, кроме того, как неожиданно легко было его нести.
― Пожалуйста, плечо, ― захныкала вместо Серёжи Ани.
― Я аккуратно, если не придерживать, рана намокнет, ― подтянул его повыше Вронский.
Почти покрывшаяся льдом, по словам Ани, вода сместила с должности главной опасности для Серёжи неосторожность Вронского и полностью поглотила её внимание. Попытки Ани угадывать желания и ощущения брата чем-то походили на предсказания древних жрецов, якобы понимавших, какой жертвой можно умилостивить разъярённого каменного идола, потому как Серёжа не просил ни дать ему пить, ни догреть ещё одну кастрюлю воды, ни по-другому уложить его голову, мало чем отличаясь от безмолвной статуи, в которую просто всыпали тлеющих углей, чтобы она казалось живой.
Честно признаться, Вронский скучал по Стиве Облонскому больше, чем просто по другу из своей прежней жизни или даже по своему несостоявшемуся шурину, он даже жалел о том, что не сделал для него исключение, как для Вари, умерев и для него. Ему часто не хватало жизнелюбия Стивы, но по крайней мере он мог иногда ободрять себя воспоминаниями о друге, но сегодня их будто перевернули с ног на голову, извратили. Сперва он смотрел на то, как сын его никогда неунывающего друга рыдает в три ручья, а теперь вынужден прижимать к себе его измождённого двойника, чтобы тот не ушёл под воду. На чертах Облонских, как на карандашном эскизе акварель, лежала ещё какая-то хмурая липкая маска, живо напомнившая ему Яшвина и одного полковника с длинными рыжими усами и многих других его соседей по госпиталю, тоже умерших от лихорадки…
― Анечка, ну он же здоровый молодой мужчина, а не дитя, не старик, не хрупкая женщина. Кому как не ему поправиться, в конце концов, ― внезапно возразил он то ли дочери, то ли себе самому. ― Сколько он с воспалением продержался, просто богатырское здоровье.
― Я не понимаю… а прислуга, сослуживцы, ну неужели они слепые, или им просто всё равно, что человек вот так тает? ― возмутилась Ани, пододвигая к стоявшему на коленях возле ванны Вронскому низенький табурет.
― Твой двоюродный брат его упрашивал забыть о сегодняшнем приёме, но в двадцать пять лет ещё так много сил, думаешь, что похмелье самая страшная болезнь.
Ани потемнела, но не из-за неуклюжих стараний Вронского обнадёжить её: это недовольство собой сжало тисками её голову, словно приступ мигрени. Если бы она целый месяц просто холила на даче свою обиду, любовалась своей второсортностью, ей можно было бы упрекнуть себя только за отсутствие дара ясновиденья и слишком нежную гордыню, но ведь из всех существовавших развилок, из запутанной паутины ниточек, определяющих будущность, она выбрала именно ту, единственную правильную, и в итоге отказалось от неё, усомнилась, повернула назад. Ведь она почти поехала к брату несколько дней назад, они бы так легко, так просто помирились, ей хватило бы только его измученного вида, чтобы простить его, и уж она бы точно заметила, как сильно он болен, и не позволила бы ему довести себя до такого! Зачем же, ради чего, ради кого она струсила? Почему отступила? Неужели её послушность отцу будет стоить жизни её брату? Неужели именно из-за её веры в то, что папа умнее, проницательнее, чем она, ей теперь приходится всматриваться в казавшуюся под водой не такой неестественно бледной руку Серёжи, чтобы не расплакаться, глядя на то, с каким трудом он глотает сухими губами воздух.
― У тебя нет платка? ― тихонько спросила Ани Вронского. ― Я хочу обтереть ему лицо, а то ему как будто бы и не легче…
― Есть, ― он полез в карман и протянул совсем помрачневшей дочери платок.
― Спасибо, ― она торопливо отошла к небольшому столику с кувшином воды и какими-то средствами для волос, и Вронский отвернулся, уважая её право незаметно смахнуть слёзы.
На него в упор смотрел Серёжа. Он снова стал самим собой, а не просто больным, которому нельзя не помочь, не просто копией Стивы. Это снова был сын Анны от её постылого мужа, сын, которого она оставила, уйдя к нему; это был брат Ани, которого она обожала, хотя он едва не выдал её насильно замуж; это был тот человек, который готовился бросить ему перчатку в опере, а потом молил не откладывать свою месть. В его полуприкрытых глазах ещё не зародился ни ужас, ни удивление, но Вронский уже крепче сжал его локти, опасаясь, что тот из последних сил забьётся в его руках, чтобы в конце концов умереть не в результате его несуществующих козней, а от банального кровотечения.
― Всё в порядке, не бойся меня, ― отчеканил Вронский, когда Серёжа задержал дыхание, будто мешавшее ему узнать, кто перед ним.
Тот только шире раскрыл рот. «Сейчас заорёт», ― подумал Вронский, но вдруг взгляд Серёжи сорвался с его лба, соскользнул к бороде и упал на пол, а выражение его глаз ни капли не переменилось, он одинаково глядел и на любовника матери, которого винил в её гибели, и на ножку ванны.
― Ани, ― наконец молвил Серёжа будто мучительно вспоминавший, каково это вообще говорить.
Сестру, зачем-то умывавшую его именно травяным отваром, он больше не звал. Сентиментальность Ани, конечно же, наколдовала из его молчания знак того, что он успокоился, почувствовав, что она не бросила его, но для остальных он просто опять впал в забытьё. Верно, Алексею Кирилловичу стоило возблагодарить провидение за то, что Серёжа не обратил на него никакого внимания, ни когда его переодевал Корней, ни когда они несли его обратно в постель, однако Вронский предпочёл бы пустому воспалённому взгляду Серёжи наивную попытку его убийства. Даже если бы он настоящий, такой, каким он был при жизни Анны, отразился в тысячи кривых зеркал прошедших лет, жгучей ненависти, ревности, отчаянья, бреда, и предстал перед Серёжей почти что выбравшимся из ада демоном, это было бы лучше, даже если бы он принялся душить его или топить прямо в ванной, это было бы гораздо лучше.
Чуть только темнота за окном стала седеть, Веру отправили в Петербург за Афанасием и вещами Серёжи, так что Ани, которую внезапно, словно убийца как из-за угла, подстрелила усталость, отправилась сама на кухню запаривать лекарственный сбор для Серёжи ― благо, ему полегчало, и можно было его оставить на Корнея ― и варить себе кофе. Кофе она терпеть не могла, но Алексей Саныч рассказывал ей, как будил себя по утрам чашкой кофе после целой ночи работы, и она безотчётно подражала ему, хотя её мысли било, как штормовые волны берег, воспоминание о её идиотской безропотности. В хрипящей турке зловеще подымались пузыри, будто ползя к ней, какая-то лишняя горечь защипала ей язык.
― Это уже только вылить, пить это не стоит, ― констатировал за её спиной Алексей Александрович.
Он вдруг начал, как это принято в колыбельных, перечислять, что Серёжа уже спит, сам он уже выспался, Алексей Кириллович ушёл спать к себе, пообещав, что скоро придёт, Вера тоже вскоре ляжет спать, словом, судя по его рассказу, у всех, кроме неё, только и было забот, что немного отдохнуть, но для Ани его голос заглушал его же слова.
― Боже, почему я тебя послушала? ― перебила она отца, когда её бесприютное возмущение прильнуло к полам его халата. ― Я же знала, я же почувствовала, что должна ехать. Почему ты не отпустил меня? Почему?
― Ани, если бы ваш кузен не придумал вместе с Владимиром Александрович, что Серёжа должен после Маевых ехать к нам, мы бы до сих пор не знали о его болезни…
― Почему ты меня не отпустил? ― без всякого нажима, почти робко спросила Ани. Маленькой она точно так же повторяла свои вопросы, если расстраивалась, что не поняла объяснений взрослых с первого раза.
― Я не уверен, что твой брат, считая себя ещё более или менее здоровым, сказал бы тебе то, что ты хотела услышать, ― печально ответил ей Алексей Александрович. — Это всеобщее романтическое заблуждение, будто бы тяжело больной человек становится честным. Умирающим нередко страшно, и оттого они много врут, и себе больше всего. Грош цена этим откровениям на смертном одре. Я, если честно, в последние годы не уверен в том, нужны ли исповеди… совета разве что спросить, а так… Бог ведь всё видит и всё знает, знает, кто раскаивается, а кто нет, зачем эти разглагольствования? Ну я, положим, оказал протекцию одному юноше двадцать лет назад, я бы, сказать по совести, и в качестве посыльного не порекомендовал его, но мне нужно было знать, что делается в департаменте. Наверное, на его месте мог бы быть человек умный, достойный, от которого была бы польза, и я знаю, что поступил дурно, но будь я в том же положении теперь, я бы поступил так вновь. Я не могу похвастаться, что искренне сожалею о том, что добивался для него должности, но мне бы легко отпустили этот грех, если бы я его назвал на исповеди, ― беседа была не из приятных, но он, неизбалованный роскошью откровенничать с кем-либо, не жалел о том, что купил себе эту привилегию даже ценой стыда. ― Ани, перед смертью можно многое стерпеть, чтобы умиралось легче, даже самого ненавистного человека. Можно умереть на его руках, если думаешь, что тебе зачтётся, но не жить с ним, не видеть его каждый день. Это как отвар, невкусно, но пока веришь, что помогает, пьёшь через силу, но здоровый вместо чая его пить не станет.
― Отвар? ― отозвалась Ани, как иностранец, услышавший единственное знакомое слово в урагане абсолютно бессмысленных для него фраз.
― Отвар-отвар, ― разочарованно согласился с ней отец, отставив кудахтающую турку с огня.
1) Прерафаэлиты ― первоначально основанное в 1848 году объединение английских художников, позже прерафаэлитами стали называть и других писателей и художников, не входящих в братство прерафаэлитов, а лишь творивших в похожем стиле. Прерафаэлиты отрицали академические штампы в искусстве и ориентировались на эпоху Раннего Возрождения и поколение художников до Рафаэля Санти, поэтому их иногда называют первыми авангардистами. Немалая часть работ прерафаэлитов это женские портреты. Они рисовали нищенок и королев, святых и роковых женщин, однако все их героини молоды и прекрасны.
2) В иудаизме и христианстве серафимы высший ангельский чин. В Библии указано, что у них шесть крыльев, и со временем в иконографии закрепилась традиция упрощённо изображать серафимов без туловища, рук, ног, художники оставляли только лицо в окружении шести крыльев.
― Вы, пожалуйста, без церемоний, меня и моей супруги не бойтесь, приходите в любое время, когда вам будет удобно, ― скорее потребовал, чем попросил Владимир Александрович, раздавливая начальственным взглядом высокий лоб гостя.
― О-о, ― с удивлением и благодарностью протянул неопределяемого возраста господин, впрочем, старшему Маеву было глубоко безразлично, сколько ему лет, швед перед ним или датчанин, и каким ветром его занесло в Петербург. ― Благодарю вас за приглашение, но мне будет неудобно приходить в ваш дом, если Михаил уедет.
― Уедет? Он вам так сказал, месье Ганс? ― оживился Владимир Александрович.
― Да, он сказал, что мы в ближайшее время не увидимся, потому что он покинет Петербург, ― подтвердил его пленник, ругавший себя за то, что его некогда обижало нежелание старшего господина Маева перекинуться с ним хоть парой фраз. Уж лучше бы его никогда так и не удостоили даже нескольких светских пируэтов вроде вопросов о том, как он поживает или как ему нравится город, но и не ждали бы от него невесть чего.
Владимир Александрович дёрнул губами, словно хотел улыбнуться, но не осмелился, засомневавшись в том, есть ли у него повод для радости, но потом всё же не сдержался:
― Что ж, тогда до свиданья, месье Ганс, хорошего вам дня, ― благодушно тряхнул он руку наконец отпущенного на волю гостя и поспешил к Михаилу. Неужели его мальчик наконец-то одумался?
Со злополучного приёма у Маевых, который был прерван или даже оборван вместе с карнизом обмороком Серёжи, прошла неделя, а Владимир Александрович так и не улучил минутку, чтобы побранить сына, да и в его монолитной жалости к незадачливому дуэлянту не находилось даже крупицы злости. Стоило ему вообразить поединок, подготовку к нему, вспомнить молчаливость сына накануне дуэли, как все его рассуждения ослепляла единственная мысль ― его Миша мог умереть и не умер!
― Месье Ганс сказал, что ты уезжаешь. Вот это славно, вот это ты молодец, нечего тебе здесь углы в доме пересчитывать! ― одобрительно хлопнул он в ладоши, не замечая, что выражение лица Михаила и его ссутуленная спина едва ли совместимы с вернувшимся интересом к жизни.
― Кто такой месье Ганс? ― тихо отозвался Михаил.
― Визитёр твой, швед.
― Его зовут Хенрик, и он из Норвегии, ― зачем-то поправил отца Михаил.
― Ну пусть так, ― согласился Владимир Александрович, повернув к себе стоявшего у окна сына и крепче сжав его плечи, словно стараясь лишний раз убедиться в том, что он жив. ― Куда ты хочешь? Не решил ещё? Поезжай-ка с матерью к морю, скажем, в Ниццу или в Неаполь, чего мудрствовать лукаво? Я тоже поеду с вами, возьму отпуск. Ну?
Миша покачал головой — медленно, еле-еле, Владимиру Александровичу показалось, что у него так же медленно забилось в груди будто жаждавшее замереть сердце.
― Нет, папенька. Я надеялся вам как-то иначе сообщить, ― вздохнул Михаил, ― но, раз Хенрик вам уже сказал, то некогда играть словами. Я не на курорт собираюсь, я пойду на каторгу. Я убил человека и должен понести наказание.
Хватка Владимира Александровича ослабла, он сел в кресло, насупив брови ― по своим подчинённым он знал, что чем дольше он молчит, подбирая выражения, в которых он будет распекать провинившихся, тем менее витиеватую тираду ему приходилось выдумывать, ведь его жертва сама успевала вложить ему в уста самые жестокие угрозы и оскорбления. Однако Михаил смотрел на него с полным безучастием, невызревший монолог отца совсем разве что растолкал в нём стыд, но не пробудил страх. Старшему Маеву вспомнилось, как на него точно так же глядел Серёжа, уже, верно, совсем больной ― и снова это остекленевшее равнодушие сделало Владимира Александровича беспомощным, он чувствовал, что его сын подошёл к черте, за которой у смертных уже нет власти.
― Я тебя на каторгу не пущу! ― мягкий подлокотник, словно в насмешку подчёркивая его бессилие, проглотил удар его кулака.
― Но это справедливо, я должен…
― Ничего ты не должен! Это была дуэль, он тебя обманывал! ― закричал Владимир Александрович, от жены знавший все подробности ссоры сына с Карениным. ― Он повинился, ты понял, почему он так с тобой и со своей родной сестрой поступил, и теперь тебе его жаль? Ну так он мог и до дуэли тебе всё это сказать! Он мог попросить прощения сам, сразу же. Мог через Амброзова попросить прощения! Секундант ему на что нужен-то?! Он мог мне сказать, в конце концов, так нет же, честь решил свою отстаивать и за своё враньё ответить, как подобает мужчине.
― Зачем вы мне повторяете то, что я сам рассказал маме? Вы надеетесь, что я привыкну к тому, что убил человека, а морской воздух вылечит мою совесть? ― и опять на речах Михаила проступила угрюмая ироничность его умирающего противника.
Никогда Сергей не унаследует его кабинет и должность, а в следующий раз он похвалит его на поминках.
― Как ты себе представляешь каторгу? ― спросил Владимир Александрович, боясь, как бы горечь от одной потери не стала причиной другой. ― Думаешь, это такая ссылка в готический замок посреди заколдованного леса? Думаешь, ты там будешь благородно каяться и стихи сочинять, а по первому твоему зову туда примчится Ганс растолковывать тебе смысл шведских пословиц? Да ты, дурачок, хоть воображаешь, что такое Сибирь, что такое этап? Ты хоть одного убийцу хоть издали видал?
― В зеркале разве что.
― Замолчи! ― велел Владимир Александрович, только что домогавшийся от сына ответа. ― У Сергея не рана, а царапина была, и шрама бы не осталось, его заражение крови убивает, да разве ж это ты ему к врачу не пускал, а? Ты задел на дуэли его плечо, и плевать до сигнала ты стрелял или после. Амброзов, кстати, сказал, что после, и никакой Трощёв не станет на суде говорить, что он просто так спустил тебе с рук нарушение, даже если ты из кареты ещё в Каренина стрелял. Нету у тебя свидетелей, намотай это себе на ус, потому что ваши секунданты и Облонский ещё в своём уме, в отличие от тебя. Я тебя в жёлтый дом определю, ― пригрозил он, не веря сам себе, ― тоже неволя, только с ней ещё повернуть назад всё можно, а когда ты в тюрьме опомнишься и к маменькиной юбке захочешь, то поздно уже будет.
Михаил вновь отвернулся, милосердно скрыв лицо от отца, но и вида его поникшей головы с шапкой светлых волос хватило, чтобы у Владимира Александровича опять кольнуло сердце. Половину этих кудрей сбреют бритвой, под которой клокотала в на половину лысых черепах настоящих убийц, разбойников и воров гнилая ярость.
― Думаю, показаний сестры убитого хватит, чтобы мне поверили, а Анна Алексеевна точно не станет молчать, ― запоздало возразил Михаил, словно отец и не обещал запереть его в палате для душевнобольных.
― Серёжа тебя защитил перед Трощёвым. Хочешь почтить его память? Так прими от него подарок и не наказывай себя, ― неужели его доводы ничего не стоили без упоминания этой девчонки? Неужели все рассуждения о справедливости, о чести, о почтении к воле умирающего тонули в слезах мадмуазель Карениной? ― А если вы помирились с ним, если он тебя простил и ты его простил, то никто уже не в праве тебе за него мстить, ни сестра его, ни ты сам, ― нехотя прибавил Владимир Александрович, не вникавший в амурные дела сына и прежде, пока его знакомство с мадмуазель Карениной сулило что-то, кроме страданий.
― Зря вы помешали ей тогда, я ведь и её погубил. Её отец болен, как я слышал, брат при смерти, когда все узнают о дуэли, её репутация будет уничтожена, с ней даже перестанут здороваться, она останется совсем одна. Лучше бы она меня убила прямо тогда… Нет! ― не позволил перебить себя Михаил, отскочив от вновь подошедшего к нему отца. ― Не спорьте со мной! Если бы я был не вашим ребёнком, а чьим-нибудь ещё, вы бы презирали меня, презирали за то, что я бегу от правосудия, а если вы исхитритесь как-то оставить меня подле себя, то потом, когда вы перестанете бояться моей смерти, вы тоже станете презирать меня за слабость и возненавидите рано или поздно. Ну же, ― подсказывал Владимиру Александровичу чужой злой шёпот, ― вы ведь знаете, что не будете стыдиться меня, только если я закончу свои дни в заключении.
Пожалуй, старший Маев должен был перестать задаваться вопросом, откуда в его ласковом изнеженном сыне такая запальчивость, после того как он в порыве гнева подтянул его к себе за ворот рубашки и едва сдержался, чтобы не добавить румянца его бледным щекам затрещинами. Но всё же он сердился на искушавшего его согласиться с ним демона тщеславной щепетильности, а не на Мишу, и потому столь свирепый пролог получил самое жалкое продолжение:
― Это всё вздор, ― просипел Владимир Александрович.
И по крайней мере хотя бы в одном он был прав. Его несостоявшаяся невестка отнюдь не считала, что её жизнь погублена, впрочем, в будущем из всей россыпи возможных событий её занимало лишь выздоровление Серёжи. Непримиримая вера Ани в то, что она обязательно вылечит брата, умиляла её домашних и в то же время, когда они трезвели от этого умиления и видели, что улучшения в самочувствии больного сводятся лишь к тому, что у него сошли оставшиеся после падения синяки, им становилось страшно, но вскоре это проходило. Кому же как не Ани, в конце концов, замечать малейшие перемены в состоянии Серёжи, если она была его самой преданной сиделкой? На чьё же мнение тогда полагаться?
Даже преувеличенно весёлая рядом с братом, она словно боялась оставить его надолго, хотя по её же собственным словам, с ним ничего не могло произойти. Только утром, когда лихорадочное забытье больного сменялось сном, она оставляла брата на прислугу и отправлялась к себе отдыхать, но даже эта малость была большой уступкой с её стороны. Сперва она даже отказывалась делить с кем-нибудь свой почётный караул у постели брата и ложилась на принесённой из соседней комнаты кушетке, пока сам Серёжа не попросил её уходить спать в свою спальню хоть на несколько часов. К большому неудовольствию Алексея Александровича, Серёжа стал единственным, кто мог повлиять на Ани ― она избрала его своим тираном и полагала чуть ли ни изменой слушать кого-то другого.
Прикованные к постели, мучаясь своей неподвижностью, нередко начинают принимать ухаживающих за ними за некую здоровую часть своего тела, а исполнение их прихотей ценно для них в большей мере тем, что это подтверждает их способность проявлять волю к жизни и хоть что-то сделать, но Серёжа скорее потакал капризу сестры удовлетворять все его капризы. Ани расшторивала или зашторивала окна ― он говорил, что в комнате и впрямь было слишком темно или светло; она отпорола кружево на платке, которым Серёжу обтирали холодной водой во время горячки ― он сделал вид, что кружево и впрямь сильно царапалось; ей казалось, что ему интересно узнать последние новости ― он благодарил её за то, что она прочла ему всю газету с первой и до последней страницы.
― Не понимаю, как этот намордник сделает нос аккуратным? ― хмыкнула Ани, показывая ему рекламу странного приспособления из петергофской газеты. ― Наверное, если долго на себя в этом клюве смотреть, то в итоге и собственный нос начинает нравится.
― Думаю, свою лепту вносят ещё и потраченные на это чудо пятнадцать рублей, ― отметил Серёжа. ― А то объявление, что ты читала пред этим, оно про то же ателье, где Вера фотографировалась?
― Да. Фотограф умолял её прийти ещё, когда она забирала снимки, ― она хитро улыбнулась, но, похоже, пылкость кавалера Веры смутила даже её. ― Говорит, что хочет фотографировать только её, а ещё какой-то чудак из Петербурга хочет иметь фотографию якобы с привидением(1).
― Вера будет привидением? ― удивился Серёжа и почти сострил, что роль привидения больше бы подошла ему, а не их горничной, но вместо этого насколько мог быстро прибавил, будто Ани сумела бы прочесть его мысли, если ничем не отвлечь её: ― Скажи Вере, что натурщице тоже деньги полагаются, не то обманет.
― А он и предложил, только Вера сомневается, идти ли ей.
― А ты сходи тоже сфотографируйся завтра и возьми с собой Веру, чтобы она как будто и не сама пришла, ― серьёзно посоветовал Серёжа, сам не понимая, как сквозь вязкий туман слабости в его ум пробрела такая изящная интрига.
― Зачем? ― убрала Ани тонкую подушку из-под его головы прежде, чем он сам успел её тронуть.
― У нас и у мадам Ламфрамбуаз будет твой портрет, а ещё Вера сможет присмотреться к своему кавалеру.
― Но если она по своему желанию сама к нему придёт, то она ведь тоже сможет к нему присмотреться?
― Да, но он поймёт, что у него есть шанс, ― умирать должно уже дряхлым патриархом, но риск умереть в двадцать шесть лет второпях состарил Серёжу, иначе почему он позаимствовал этот наставнический тон у Романа Львовича, так щедро делившегося с ним своими премудростями? ― И тогда он будет более настойчивым.
― И уже не отпустит её? ― неуверенно подсказала Ани. ― Ты бы не отпустил на его месте?
― На его месте нет, ― а вот на своём… Серёжа почитал за чудо то, что сестра, о примирении с которой он не отваживался даже мечтать, теперь днями напролёт нянчится с ним и извинительно-ласково лепечет, медленно выдавливая лекарство из шприца ему под кожу; и потому даже не смел помышлять о Кити. Удача не балует слишком жадных людей, нечего фантазировать о мадам Лёвиной, пусть лучше их пути навсегда разойдутся, разлука была не так страшна, как её снисходительность к нему. К бедненькому влюблённому мальчишке, которому из христианских чувств надобно послать письмо, написанное твёрдой рукой, с пожеланиями скорейшего выздоровления.
― Не ожидала, что мне придётся охранять Веру, она же меня старше, но я буду ей хорошей дуэньей, ― захихикала Ани. ― Хотя я уйду на несколько часов…
― Со мной побудет Афанасий, ― поспешил он прогнать озабоченность с лица сестры.
― Афанасий плохо за тобой ухаживает, лучше бы Наташа приехала из Петербурга. Ну её эту чистоту, на даче же никто не живёт из прислуги, когда мы все в Петербурге, и ничего, в конюшню она не превратилась.
― Наташа слишком впечатлительная девушка, ― впечатлительная по крайней мере, когда дело касалось её молодого хозяина, а Серёже, признаться, было трудно переносить даже пламенное сострадание Ани, но его стыд сглаживался хотя бы тем, что захворай она, он бы так же изводился, а вот над Наташей он бы не причитал. Пусть уж лучше выбивает пыль из ковров в Петербурге и не бередит его совесть своей грустью. ― А Афанасий просто не привык хлопотать о больных, но он что надо всегда делает, и… да просто он, как мужчина, более сдержан. Так что ты иди завтра, выбери, что с собой взять, брошь или для волос… ― он сделал неопределённое движение пальцами, силясь изобразить какое-то украшение.
― Хорошо, ― согласилась Ани, переплетая его растопыренные пальцы, которыми он всё ещё показывал гребень, со своими.
Она попробовала вообразить, в какой оттенок серого превратится алый на фотографии, но все цвета разом поблёкли рядом с утверждением Серёжи о мужской сдержанности. Если уж её брат так говорил, то она не зря пожаловала отцу индульгенцию на его внешнее безразличие. Всякий раз, когда Алексей Александрович не проявлял должного участия к Серёже, Ани повторяла себе, что виной всему годы одиночества, приучившие его никому не открывать свои переживания. Серёжу было кому перевязывать и поить с рук, потому-то он лишний раз не навещал сына, стесняясь своей бесполезности. И словно пересчитывая раз за разом одно и то же уравнение, Ани вновь и вновь приходила к тому, что отце не может не волноваться о Серёже.
Алексей Александрович словно опасался, что излишняя мягкость раздерёт ему в клочья кожу и уже в его раны перепрыгнет вдоволь напировавшийся молодой кровью недуг Серёжи, и держался с ним едва ли не холоднее, чем Геннадий Самсонович.
― Что же ты не спишь? Тебе лучше? Есть так и не хочешь? Выпил бы хоть молока, а то Ани всё пытается тебя соблазнить едой и вместо того, чтобы есть в столовой, ютится здесь на табурете, а в тебя и ложки не влить. Хотя ты не гусь(2), чтобы тебя насильно кормить. Не очень беспокоит тебя плечо? Терпимо? Ах да, доктор ведь морфин оставил, ― вот и все его реплики, обращённые к сыну за всё время его болезни.
Ани не составило бы труда догадаться, что отец с радостью отпустит её в город вместе с Верой и благословит даже на самые легкомысленные развлечения, но ей не хотелось догадываться, потому перед Алексеем Александровичем голову пеплом посыпало воплощённое чувство сестринского и дочернего долга. Ему оставалось лишь похвалить сына за то, что он в кое-то веки подумал о сестре ― упрёк в шкуре комплимента, к тому же упрёк несправедливый, так как Серёжа напротив старался, чтобы Ани не начала увядать в полумраке его болезни. Только если для того, чтобы попросить её о маленьком концерте через две стены и раззявленные будто для какого-то толстяк двери или настоять на том, чтобы она читала ему книгу, которая ей самой нравилось, не требовалось особой изощрённости, то сослать её на прогулку было задачей не для его оплывшего воском от лихорадки рассудка.
― Иди, душенька, ничего с Сергеем не случится, пока тебя не будет. Ты мадам Лафрамбуаз как письмо отправлять будешь, попроси, чтобы она приехала, она ведь предлагала это раньше и сейчас предложила, только нашего приглашения и ждёт, ― увы, Ани за секретер пока что было не усадить, поэтому Алексей Александрович сам поспешил развеять единокровные с его страхами тревоги мадам Лафрамбуаз, уточнив в своём письме, что несчастье случилось не с её дорогой воспитанницей, а с месье Сержем.
― Папа, я не смогу уделить ей внимания, она здесь заскучает, загрустит, ну разве что она составит компанию тебе, ― задумалась Ани, на мгновение перестав растирать в порошок очередные пилюли. Ах, как давно отец не видел её без фартуков, без этих вечных примочек, припарок и чаёв всех мастей!
― Я полагал, что твоя бонна составила бы тебе компанию. Право, ты слишком уж щедра ко мне, вон даже Алексей Кириллович захаживает к тебе, а в итоге получается, что ко мне, ― ухмыльнулся Каренин, давя в себе раздражение на скрежет опять завертевшейся в руках Ани ложки о маленькую ступку.
― Но мне некогда, к тому же… ― Серёжа не мог скрыть от неё даже мерещившихся ему в бреду призраков, разве не подлостью было бы с её стороны втиснуть между ними секрет, даже если правдивая история её отношений с Алексеем Кирилловичем едва бы пошла ему на пользу? ― Я ведь выходила к нему ненадолго и взяла от него гостинец. Не думаю, что он ждёт, что я буду с ним долго беседовать, он ведь спрашивает только о Серёже, обо мне, не устала ли я. Ну ладно, я обещаю, что сама отдам ему свою фотографию.
Фотография для мадам Лафрамбуаз, фотография для Вронского ― а для него-то, для её больного и старого отца найдётся снимок, чтобы он не позабыл как выглядит его любимое дитя, во имя милосердия скармливающее себя брату?
― А ты присмотришь завтра за Серёжей, пока меня не будет? ― просияла Ани. Опять притворно безобидное орудие пыток в её руках замерло, вынудив Алексея Александровича поклясться исполнить её желание.
Натыкаясь на пустоту с другой стороны стола за ужином и ночью слушая, как на первом этаже копошится прислуга, он ругал себя за мягкотелость, хотя ответа на просьбу Ани, который не портили бы ни малодушие, ни жестокость, так и не отыскалось. Утром картина того, как дочка со своей горничной друг друга прихорашивали ― Вера Ани как свою барышню, Ани Веру как невесту на смотрины ― поумерила его раздражение, будто растворившееся в пасторально юном свете. Нельзя было не сдержать обещания, когда уже скрючившееся низко к земле солнце так неподходяще для осени приветливо заглядывало в окна, и ему пришлось идти присматривать за Серёжей, что бы не вкладывала в это Ани. Комната сына или скорее уже его палата вернула Алексея Александровича обратно в октябрь, солнечные лучи путались в занавесках, и обои, мебель, укрытая морщинами простыня и даже сонно ковырявшаяся спицами в пряже служанка казались слегка заболевшими.
― Доброго денёчка, барин. Я капель Сергею Алексеевичу накапала, как велено было, вот только-только, ― залепетала Люба, за полгода отсутствия старшего хозяина в Петербурге отвыкшая от него, и потому теперь опасавшаяся, как бы он её не разбранил за лень.
― Славно-славно, ― будто отмахнулся от неё Алексей Александрович и поспешил прибавить, пока у него не окаменел язык от неловкости: ― Как ты себя чувствуешь, Сергей? Взгляд у тебя ясный, хотя я слышал, ночью ты не спал?
― Не помню, я уснул, ещё темно было. Я вас разбудил? ― вторил его любезному тону Серёжа, пытаясь распахнуть глаза пошире, как-никак комплимент о ясных очах обязывал.
― Нет. Тебе ничего не нужно? Пить не хочешь?
― Да я ж туточки… ― прочирикала горничная, потянувшись к графину с водой.
Что ж, этого было, пожалуй, достаточно для того, чтобы считать, что он выполнил уговор с Ани, однако ему предстояло держать ответ не перед судом, а перед собственной совестью, не признающей демагогии.
― Ступай, ― пробираясь вглубь комнаты, неожиданно велел он Любе. Лишняя свидетельница им была ни к чему, оба Каренина и без её недоумения понимали, что они хромают там, где другие свободно бегут.
Серёжа пополз вверх в знак почтения, но отец выкинул вперёд сухую ладонь, как бы запрещая ему чиниться. Служанка, схватив с собой пряжу, словно она бы спуталась от неладной, кривой беседы господ, выскользнула в коридор, и поводов молчать не осталось.
― Не нужно ли кому-то весточку от тебя передать? ― закинул ногу на ногу Алексей Александрович.
― Весточку?
― Телеграмму отправить, письмо написать, визит нанести, ― перечислил он сыну.
Тот мотнул головой. Прядь волос упала ему на лоб, и только тогда Алексей Александрович заметил, что Серёжа был причёсан, а волосы у него даже пушились, как только высохшие после воды. Отвращение засаднило ему горло, когда он вообразил, как его Ани, низко-низко согнувшись, почти в поклоне, осторожно расчёсывает волосы лежащего неподвижнее покойника брата.
― Я не настаиваю, но всё-таки советую тебе поблагодарить в письме Романа Львовича. Господин Маев ведь знает, что у тебя была дуэль с его сыном? ― уж если Серёжа заставлял прислугу поддерживать его пижонство, якобы шатаясь на краю могилы, значит, как думалось Алексею Александровичу, он сумеет перенести серьёзный разговор.
― Скорее всего, ― проронил Серёжа.
― Не стоит обольщаться, вряд ли твой начальник решил, что ты просто по неосторожности в себя выстрелил, когда чистил револьвер, значит, он догадывается о дуэли, ― меланхолично заключил Алексей Александрович. ― В лучшем случае он считает тебя бретёром и тогда ты лишишься его протекции, а в худшем случае он считает тебя подлецом и в его силах тебя наказать. Роман Львович не последний человек в министерстве и, по-моему, он ставит свои симпатии выше своих весьма нестрогих принципов, так что… ― разжалобить его что ли пытался сын, откинув с залатанной бинтами груди одеяло? ― не позволяй его привязанности к тебе ослабнуть.
― Сомневаюсь, что Роман Львович жаждет моего внимания.
Серёжа не удосужился притвориться ни удивлённым, ни обеспокоенным, ни даже обиженным. Все его прежние размышления о природе его чувств к отцу, к сестре, к Кити стоптались, будто сапоги, в которых прошли не одну сотню вёрст. Болезнь научила его кротости, и если какой-то навязчивый, наглый образ и мучил его, то лишь в бреду и без его приглашения, но сам он боле не терзал себя. Ах, эта ужасная поэтическая дребедень, дескать, родители живут в детях, плодит собственников, которые потом изумляются, отчего они не могут по своему усмотрению вновь прожить молодость и жизнь уже своими отпрысками ― вот и его отец предъявил свои права на их общую фамилию. Существовало целое созвездие доводов, отчего Алексею Александровичу Каренину, отставному тайному советнику(3), не стоит тревожиться о карьере некого Сергея Алексеевича Каренина, но произносить их вслух показалось Серёже таким же бесполезным, как поливать мёрзлую землю.
Вицмундир в ближайшие месяцы он наденет, разве что если его решат в нём отпевать; старик Облонский обещал ему наследство, а с наследством опалу в министерстве переносить куда проще; Романа Львовича, как и многих беспринципных людей, светскими расшаркиваниями не купишь, но баловню судьбу, ускользнувшему от смерти, он не откажет в помощи. А главное, пускай даже Маев хотел бы даже выпороть его, он будет защищать его от любых козней. В былые времена, впрочем, это было слишком громкое название для эпохи, окончившейся выстрелом Мишеля, Серёжа возразил бы отцу, чтобы тот знал, что неправота взымает налог и с его светлого ума и твёрдых убеждений, однако сейчас ему не хотелось побеждать своего родителя. Он желал лишь, чтобы вместо Алексея Александровича в этом же кресле сидела его сестра и болтала о том, как ей понравился поклонник Веры, но он испугался, как бы его желание не поторопило Ани, и потому потерялся в мыслях о том, как славно было бы, затеряйся их молчание в стуке дождя по крыше.
Молва приписывает мертвецам так много талантов, что их проростки, верно, должны проклёвываться и у тяжело больных: и если Ани рано или поздно вернулась бы домой, а дождь осенью не редкость, то появление Владимира Александровича на пороге дачи Карениных не укладывалось в рамки закономерности. Неужели Серёжа прокрался в сон своего начальника с мольбами заступиться за него перед отцом или хотя бы оглушить Алексея Александровича открытием, что карьеру его наследника спасать не нужно?
― Ах, какой сюрприз, что же вы нас не предупредили заранее? ― ворковал хозяин дома рядом вокруг высокого гостя. Приветливость старшего Каренина составляла резкий, противный для глаза контраст с потухшим, виноватым господином Маевым, который явно не предполагал, что его будут принимать точно доброе знамение в человеческим обличии.
― Я… экспромт… ― бессвязно бормотал Владимир Александрович, позабыв, как собирать слова в одно предложение. ― Некстати… Понимаю, я некстати, но позвольте мне остаться.
― Что вы. Окажите честь, задержитесь и отобедайте с нами, ― снова принялся смущать гостя Каренин, аккуратным жестом разворачивая его к приведённой горничной Ани.
Маленькая хозяйка процедила приветствие, и её плохо скрываемый гнев отчего-то принёс Владимиру Александровичу облегчение. Это было предсказуемо, что на него рассердятся, и потому он будто снова обрёл почву под ногами.
― Мазью вас перепачкаю, извините, ― по-детски спрятала Ани руку, стоило Маеву протянуть ей свою ладонь. ― Я меняла брату повязку.
Ещё один шаг по твёрдой земле.
― Что ваш брат?
― Вашими молитвами.
― Я могу с ним увидеться? Я хочу его увидеть, но если ему сейчас нехорошо…
У Ани дёрнулись ноздри, словно возмущение выпило из её лёгких весь воздух и ей надо было сделать лишний вдох, чтобы не задохнуться самой. О, вот бы объявить господину Маеву, что благодаря его чаду Серёже всегда нехорошо!
― Доктор велел ему делать укол перед перевязкой, чтобы не было так больно, так что если у вас какой-то серьёзный разговор касательно служебных дел, то вам придётся задержаться у нас, ― строго молвила Ани, притворяясь, что она не замечает гримас отца.
― Служебные дела тут ни причём. Я просто, просто хочу навестить его. Не лукавьте со мной, я знаю, что ваш брат из вежливости попросит пригласить меня к нему, если вы скажете, что я приехал, но если он отдыхает, я ведь подожду, вернусь через час-другой или поздно вечером.
Полюбоваться он никак хотел сочившимся из-под бинта подвигом своего сына? Или почему он так рвался к Серёже? Впрочем, Ани вовремя напомнила себе, как наивно доверился ей брат, как он признал в ней гонца ― ведь одна каверза, одна хитрость даже во благо, и верный гонец превратится в тюремщика, неволящего его в уютной лжи. Будь он здоров, он бы сам решил, принимать Маева или нет, пусть и теперь решает сам. Он ведь не кукла, пускай она придерживала его голову, когда поила водой, но он однажды встанет, он ещё живой. Как же костыль может не позволять ходить, как очки могут не позволять смотреть!
После непродолжительных переговоров и туманных извинений старшего Каренина за своих детей Ани провела господина Маева к больному. Владимир Александрович готовился отбиваться от своей тоски шуткой о том, что настала его очередь ходить к Серёже на аудиенции, но оставшись один на один с исхудавшим саркофагом для многих своих чаяний, он почувствовал, словно у него выбили из рук щит. «Нет, ничего не получится», ― подрезал крылья своим смешным надеждам Маев, нависнув над Серёжей. Нельзя долго рассматривать это измождённое лицо с иссушенными лихорадкой губами и не озлобиться.
― Простите меня, ― первым заговорил Серёжа.
Маев великодушно-снисходительно махнул рукой. Хотя бы эта его привычка осталась нетронутой угрюмой покорностью, менее чем за две недели взявшей над ним верх.
― Какой ты бледный, ― тихо-тихо прошептал он, словно Серёжа и не должен был этого услышать. ― Хотя в сравнении с тем, каким ты был, когда рухнул без чувств у нас, это небо и земля.
― Как ваши дела? Что нового в министерстве?
― Я твоей Ане пообещал с тобой о делах не говорить, ― уже бодрее заговорил Владимир Александрович, словно наспех кутаясь в ставшие ему большими одежды утешителя. ― Нечего тебе голову министрами да указами забивать, но одно скажу. Тебя к ордену приставили.
Четвёртая, третья и вторая степень(4). зарябили по его мыслям. Анна, Владимир, Александр(5) ― это имена или ордена? А Сергей есть? Морфин парализовал часть его памяти или просто ему больше никогда не понадобятся все эти названия и степени? На бинты этот орден что ли прикалывать? Или потом с ним схоронят? Кавалеру ордена треклятого Сепсиса первой степени полагается бархатная подушечка в гроб и щука на поминках?
― А ну хватит хохотать! Ещё с Анной своей пощеголяешь, все завидовать будут, ― с сестрой или с орденом? И теперь ему дали Анну или Владимир Александрович так желал ему долгой жизни? ― Я понимаю, ты ещё совсем молодой, ещё и не жил, считай, тебе страшно, но смаковать свои дурные предчувствия и ждать смерть с косой это только свои дни сокращать.
― Нет никаких предчувствий, ― возразил Серёжа. ― Врач насупит брови, думаю, наверное, я не жилец уже, а потом мой камердинер или Ани начнут говорить, что я иду на поправку, засомневаюсь, вдруг ещё выздоровею.
― С женщинами всегда так, мне Лукреция Павловна тоже повторяет, что всё обойдётся: не то правда ей сердце подсказывает, не то она себе просто внушает, но верить ей приятно. И ты сестре верь, ― будто попытался замести следы этим советом Владимир Александрович.
Подобной проворности в рассуждениях Серёжа от себя не ожидал, однако имя госпожи Маевой уже угодило в капкан его внимания.
― Что Михаил? Плохо, правда? ― спросил он.
Здорового ещё можно заставить усомниться в его проницательности из благородства, но путать больного, с трудом сбрасывающего с себя путы беспамятства, лишь делать эти самые путы крепче.
― Ужасно, ― Маев скривился, словно у его прямоты был гадкий вкус. ― Боюсь его одного с матерью оставлять, на службу только прихожу и уже хочу домой бежать. Кричит, что убил тебя, что погубил твою сестру, что его место на каторге. От деда Лукреции Павловны кинжал остался, дорогой, с каменьями, я его любил иногда гостям показывать, вот спрятал от греха подальше.
― А вы напомните Мишелю, что я его в секунданты звал. Если бы я сейчас не лежал больной, то меня бы Вронский застрелил. Судьба такая, он же должен в судьбу верить вслед за Лукрецией Павловной.
― Не послушает. Что вы, мальчишки, ни себя, ни родителей не жалеете? Молоко ещё на губах не обсохло, а он уж граф, уж офицер, за матушку заступается, а как матушке ему крест на могилу ставить потом? ― Серёже, пытавшемуся даже ценой весьма скандальной новости отвлечь Маева, показалось до безумия нелепым, что тот будто предпочёл сделать из тарана, которым Серёжа намеревался хоть ненадолго разрушить его тюрьму, подпорную балку для своей темницы.
Они снова замолчали ― если слов больше не осталось, то и беседа их кончилось? А когда набежит достаточно много неловкости, как сукровицы в волдырь, Владимир Александрович откланяется и уйдёт, гонимый противоречием между своим сердечным отношением к больному и тем, что он был лишь его начальником, да ещё и отцом его убийцы. И уйдёт он уже навсегда.
― Много в свете ещё судачат о том случае в опере? ― поинтересовался Серёжа, стараясь продлить их, вполне вероятно, последнее свидание.
― Твой обморок всё искупил, многие тебя жалеют, говорят, будто ты заразился чахоткой от сестры, к тому же у тебя якобы появился счастливый соперник. Шепчутся, что Варвара Евгеньевна зачастила в Петергоф, а тут как раз друг её покойного мужа генерал Серпуховский живёт, вот все и считают, что у них роман, ― ухмыльнулся Маев.
― Она не к генералу ездит, а к брату мужа, и я не с Жаном Вронским стреляться собирался, а с его дядей, ― предпринял Серёжа ещё одну попытку занять Маева чем-то, кроме стенаний о глупом и жестоком ухарстве молодёжи.
Не вышло. Владимир Александрович с подаренной ему горем в придачу с углубившимися морщинами деликатностью не расспрашивал о Вронском много, а душа его уже словно была натаскана на уныние, и оттого удивиться, как следует, он не сумел.
― Я ещё с сестрой твоей хотел поговорить о Мише, ― объявил Маев, весьма недурно продекламировав басню о том, что Серёжа непременно скоро поправится, если не будет себя изводить.
― Попробуйте. Позовите её, пожалуйста, я попрошу Ани вас выслушать, так надёжнее будет, ― потянул Серёжа целую руку в сторону двери, будто надеясь её открыть. ― Только не называйте её Анной, она этого не любит, даже прислугу переучила, чтобы её звали Аня Алексеевна.
Искать Ани не пришлось, она сама выскочила, как разбойник из засады, стоило тяжёлым шагам Владимира Александровича загудеть в коридоре. Брату она не перечила и так кротко ему улыбалась, что самые наглые мечты господина Маева вновь заскулили в нём. Очарование это что правда длилось, только пока он не пожал на прощание Серёже руку ― слабую, желтоватую, липкую, как сырое тесто. К подобному не привыкнешь, сколько бы вмиг посуровевшей Ане Алексеевне не приходилось стеречь брата, однако поздно было отказываться от задуманного.
1) Во второй половине ХІХ века в моду вошли так называемые спиритические фотографии. Появления призраков рядом с живыми на снимках достигалось либо посредством многократной экспозиции, когда несколько экспозиций одного кадра накладывались друг на друга, либо с помощью длительной экспозиции, когда объект получался размытым, так как он пробыл в кадре недостаточно долго.
2) Алексей Александрович имеет ввиду практику насильственного кормления гусей для производства фуа-гра, деликатеса из гусиной печени с повышенным содержанием жира.
3) К Алексею Александровичу в оригинальном романе обращаются "ваше превосходительство", что свидетельствуют о том, что у него чин гражданского чиновника третьего или четвёртого класса, соответственно он либо тайный советник, либо действительный статский советник.
4) Многие ордена имели степени почётности, которая возрастала в порядке уменьшения её номера, то есть первая степень ― самая высокая.
5) Названия орденов в разговорной речи было принято сокращать: орден святой Анны ― Анна (вспомним "Анну на шее" Чехова), орден святого Георгия ― Георгий, орден Белого Орла ― Орёл и так далее.
Хотя Ани повела господина Маева на веранду далеко не для того, чтобы сделать гостю приятно, он остался доволен тем, что их никто не будет подслушивать их, значит, и некому будет попенять мадмуазель Карениной на грубость, а между тем ему было безразлично, что именно разломит панцирь её вежливости ― главное, она останется беззащитна перед его стенаниями и тронуть её будет куда легче. Тронуть семнадцатилетнюю пигалицу ― что может быть проще? Она ведь ещё в том возрасте, когда ей просто необходимо чувствовать себя тронутой время от времени, когда умиляться до слёз можно утке во главе колонны из утят или визгливой мелодии, так неужели она не сжалится над живым человеком?
Рассуждая о естественности милосердия для столь юной особы, Владимир Александрович хранил скорбное молчание, а Ани не хотела ему помогать, и со стороны могло подуматься, что они вышли полюбоваться мерцанием жухнущего золота на деревьях. Пожалуй, он мог бы вот так пригласить её подышать на веранде уже готовым к первым заморозкам воздухом, если бы он был её свёкром и приехал проведать молодожёнов в деревне: только в имении его сына осенью больше багрянца на деревьях, клёны и рябины стоят будто забрызганные кровью.
― Хорошие здесь места, ― глухо похвалил Маев пейзаж, по крайней мере не навевший столь же мрачные ассоциации.
― Да, тут красиво, ― отозвалась Ани, как бы пробуя на вкус это слово. Красиво… Ей вспомнилась её почти безмятежная в сравнении с нынешними переживаниями обида на брата и наслаждение, которое она испытывала, связанная по рукам и ногам красотой толь-только очнувшейся природы. Она попробовала помечтать о следующей весне, но настоящее требовало от неё слишком пристального внимания, чтобы ей не подумалось, что размышлять о том, что будет спустя несчастных пять месяцев, такой же глупостью, что и фантазировать о царствовании Александра Х.
― Вы всё время живёте в Петергофе с тех пор, как перестали выходить в свет, да? ― и не дождавшись от неё ответа, Владимир Александрович продолжил: ― Мой сын гадал, где вы, хотел вас искать. Божился жениться на вас, даже если вы смертельно больны.
Напрасно Маев бросил на возлюбленную сыну полный мольбы взгляд ― Ани только плотнее сжала губы, не желая подсобить ему даже дерзостью. Он вынудил её выслушивать его излияния, так пусть сам теперь подбирает слова, а не ждёт шанса оттолкнуться от её дребезжащей реплики, хотя в её крепко сцепленные зубы и упиралось раздражённое «К чему вы ведёте?»
― Он буквально боготворит вас, я знаю, что это не взаимно, однако прошу вас, Аня Алексеевна, ― как заклинание повторил за Серёжей Маев, надеясь, что тот подарил ему ключ от своей сестры, ― проявите к нему милосердие.
― О каком милосердии вы говорите? ― не выдержала Ани. ― Я слишком занята, чтобы вредить вашему сыну. А если вы имеете ввиду тот случай, когда я оттаскала Михаила Владимировича за волосы, ― она уж с трудом припоминала, что делала со своим поклонником, когда её разум ещё не привык, как глаза к мраку, к ужасу, ― то вы скорее дождётесь второго пришествия, чем моих извинений.
― Я прошу вас не о том, чтобы вы не делали ему зла, я прошу вас сделать добро, ― и будто истратив всю степенность, приличествующую его положению и возрасту, на эту эпитафию своему достоинству, он с надрывом прибавил: ― Сжальтесь, он грозится пойти на каторгу, он ведь этого не выдержит, он там умрёт. Он корит себя за ваши страдания не меньше, чем за болезнь вашего брата. Напишите ему, пожалуйста, напишите, что прощаете его, что не вините его, солгите…
― Да как вы смеете просить меня о подобном после того, как вы сами, сами видели, что моему брату даже говорить трудно?!
― Смею, ― маевская порода, те же обескураживающие сочетания в интонациях. Кто бы ещё мог говорить с такой вдохновенной наглостью и покорностью одновременно? ― Мне однажды будет за это стыдно, но я бы никогда не простил себе, если бы не попросил вас об этом. Вы ведь такая же, как я, я же помню, как вы носились по нашему дому, я же знаю, что вы бы камня на камне не оставили, если бы мы отказались вас отвести к брату! Вам тоже были безразличны правила приличия, вы тоже забыли о тактичности!
― Вы всерьёз сравниваете вашу просьбу выписать индульгенцию вашему сыну с моим законным желанием ухаживать за моим больным братом? ― напомнила сама себе Ани, почему она права и почему нельзя позволять этому политикану лезть к ней под кожу со своим отчаянием, будто с ядовитым жалом.
― Я видел, что ради брата вы готовы… ― на что, на что готова? С такими мокрыми, словно не высохшими после дождя глазами можно нести любую чушь и это будет трогательно, почему же он запинается?
― Что же вы видели? ― передёрнула она плечами, будто от льстивых и лживых речей Владимира Александровича воздух ширился стужей. ― Что вы такого видели, чтобы вообразить, будто мне безразличны страдания Серёжи? Кто ответит за его мучения? ― не встретив сопротивления, она осмелела, а вместе с ней осмелела и её ярость. ― Кто ответит за каждую ночь, кто ответит за разводящих руками докторов, за мокрые от крови повязки?
― Зачем тебе его гибель, дитя? ― вдруг напустился на неё Маев, и насколько легче было бы бороться с ним, презирай он её беду, но он, кажется, жалел и её, и Серёжу… Как же ему грубить? ― Ты хочешь отомстить, но смерть моего сына тебе брата не вернёт. Тебе не станет легче, если он умрёт на каторге. Тебе ни от чего не станет легче. Поверь мне, я похоронил семерых детей до рождения Миши, ничего между собой и скорбью втиснуть нельзя, даже справедливость. Что это за справедливость отнять у родителей последнего ребёнка? Моя жена этого не переживёт, а я… я, наверное, переживу, но мне без Миши и жить незачем. Я всегда завидовал твоему отцу, что у него есть Серёжа, моя жена даже сердилась на меня. Мужчина должен быть другим, не таким как мой Миша, но я так считаю не потому, что мне стыдно за моего сына, а потому что я знал, что ему будет трудно с его характером, потому что я боюсь за него, потому что я люблю его. Я уже не радовался, когда он родился и надеялся только на то, что Лукреция не слишком к нему прикипит и не тронется умом после его смерти: другие наши дети даже до полугода не доживали. Говорят, никого так не любят, как первенца, мол, первый ребёнок, всё в новь, первая радость отцовства. Миша мой младший ребёнок, но для меня было чудом, что он успел начать ходить, говорить, для меня было чудом, что мой ребёнок учится в гимназии, что он собирается жениться. Я мечтал, что вы будете с ним счастливы вместе, мечтал стать тебе и твоему брату семьёй. Мне так нравилось то, что Серёжа будет моим родственником, что я даже не заметил, что ты сама не жаждешь стать моей невесткой, ― усмехнулся он, смахивая прилипший к перилам лист на землю. ― Ты думаешь, я его навестил, чтобы тронуть тебя? Отнюдь. Пожалуй, больше мне бы разбила сердце только дуэль между моими сыновьями.
― Они запрещены. Дуэли между братьями запрещены, ― поспешила заметить Ани, надеясь сбить своего противника с мысли, пока его исповедь не сломила её твёрдость. Заговорить о Серёже, вздыхать вместе с ветром так протяжно, что она, даже отвернувшись от него, видит его слёзы, будто они блестят на голых ветвях сирени вместо росы! Каков подлец!
― Это правильно, ― ничуть не смутился Владимир Александрович, обезглавивший свою способность к смущению ради наглых стенаний. ― Если ты напишешь письмо, которое я тебя умоляю написать, я всё равно не смогу сказать, что эта история мне не обошлась дорого. Обошлась, я скорблю вместе с тобой. В твоих руках моя жизнь и жизнь всех моих родных, однако я понимаю, что прошу об очень большой услуге, а взамен, боюсь, мне тебе даже предложить нечего. Будь я на твоём месте…
― А я бы на вашем месте, ― отрешённо перебила его Ани, когда его слёзы начали застилать ей самой глаза, ― хорошо помолилась бы о том, чтобы мой брат выздоровел, тогда никаких индульгенций вашему сыну не понадобится. Впрочем, если вы хоть в половину так сильно дорожите Серёжей, как говорите мне, мой совет вам ни к чему. Прошу меня простить.
Поклон ― точный и церемонный. Зря месье Маев перешёл с ней на ты и выпустил в свою жертву целый залп ненужных откровений: она не прониклась подобным разбоем. В конце концов, разве не пытался он ограбить её для своего сына, пусть единственного, последнего и обожаемого, но тем не менее он мог лишь украсть у неё снисхождение к Мише. Ему не полагалась даже её снисходительность, не то что утешения. Мысль эта показалась ей удачной, и Ани уже хотела замахнуться ею словно шашкой, когда Владимир Александрович, будучи человеком настойчивым и вспыльчивым, бросится за ней прочь с веранды, будет падать больными коленями на холодный пол и хватать её за рукава. Однако никто её не преследовал, за её спиной не гремели шаги вперемешку с проклятиями и похвалами, ей почудилось даже, что если она вдруг обернётся, то Маева она уже не обнаружит, будто он мог потеряться в своей немой растерянности. Её отец как-то в беседе с ней сравнил спор с битвой, но что это за война, где смиренное отчаяние побеждённого норовит вырвать победу у триумфатора?
Ани даже остановилась на полпути на кухню, чтобы дать Владимиру Александровичу шанс настигнуть её и проиграть последнее сражение, но тот так и не попытался угнаться за ней. Бесчестный человек ― немудрено, что он так высоко взобрался, бесчестный, но какой несчастный… Как страстно она теперь желала быть взрослой и непоколебимой, почти закостенелой в своих суждениях, как Алексей Александрович, который бы ни за что не застыл над заваркой с кипятком, представляя, как родители преступника убиваются после оглашения судьёй приговора.
Не подкупит ли провидение её доброта? Зачем мордовать шевельнувшееся милосердие, если его можно попробовать обменять на здоровье Серёжи? Но разве возможен расчёт в добродетели? Большинство пытается продать подороже высшим силам своё благочестие, однако ей нельзя рисковать и навлекать на себя кару. А вдруг её размышления уже навлекли беду на Серёжу? Ничего хуже, чем его смерть с ней не могло случиться, однако он ведь не её игрушка ― он же старше её, значит, он не мог родиться, чтобы умереть ей в назидание. Нельзя карать через другого, человек ведь существует сам по себе, он не может быть лишь чьей-то любимой мозолью, чтобы другого наказывали через него. Ани поглядела на ворчавшую в чайнике воду, и пузыри на её поверхности показались ей морем таких мозолей. А Лукрецию Павловну и Владимира Александровича она разве не наказывает через Михаила, впрочем, это другое, у неё счёты к Михаилу, а не к его родителям. Это вопрос для богословов и философов, а она всего лишь обывательница, настолько утомлённая взбалмошностью своих убеждений, что никак не нальёт кипятка в чашку.
Противоречивая и загадочная правда состояла в том, что Ани слишком сильно злилась на младшего Маева, посмевшего посягнуть во славу своей любви на жизнь её брата, чтобы искренне простить его; слишком искренне переживала болезнь Серёжи, чтобы суметь удачно соврать; и слишком мало сталкивалась со злом, чтобы посыпавшиеся на голову Маевых беды не жгли в ней нетерпеливую жалость. Она не желала услышать ни что у них всё благополучно, ни что они самое обездоленное семейство в столице ― не знать их, забыть, что они вовсе существуют, разорвать ещё трепыхавшиеся, будто порванная паутина, нити, которые до сих пор их связывали с ней самой и Серёжей, оборвались ― вот о чём она мечтала. А чужое горе ещё витало по дому, и в эхе её шагов ещё слышался раскатистый бас Владимира Александровича.
― Вы всё обсудили? ― не дал Серёжа укрыться её вниманию в заботах о нём. ― Ты так быстро вернулась, ― он глянул на чашку в её сжатых пальцах, отнимая ещё несколько минут у посольства господина Маева. А впрочем, его начальнику по должности подобает быть убедительным даже тогда, когда он сам себе не слишком верил. Разве тревога за сына не должна была придать блеска его ораторским талантам?
― Месье Маев почему-то вообразил, что мне небезразлична судьба Михаила и я должна успокаивать его, ― уточнила Ани, избавляя брата от надобности её о чём-то расспрашивать. ― Попей немножко, пока не остыло.
― А ты не могла бы…
― Да-да, сейчас, ― убаюкивающе отозвалась она, беря со стула две подушки в свежевыглаженных наволочках без единого залома. Ани полагала, что ежедневная смена постельного белья и сложенные аккуратной горкой, словно приданое дочери лавочника, подушки укрепляли дух больного и его волю к жизни, пусть он почти не замечал этого.
― Подожди, я хотел тебя попросить, чтобы ты кое-что написала. Там всего несколько строк, ― пообещал Серёжа, будто Ани поленилась бы под его диктовку написать хоть целый том.
― Конечно-конечно, всё напишем. Или это срочно? ― переспросила Ани, когда он не спустил с её лица мутных глаз, хотя обычно, стыдясь своего бессилия, опускал их, пока она помогала ему сесть или мостила у него под спиной подушки.
― Будет лучше, если я тебе сейчас продиктую, но…
Ещё раз встречаться с их гостем означало лишний раз бередить его надежды, однако Ани тотчас проскользнула в кабинет за бумагой и чернилами мимо столовой, где Алексей Александрович беседовал с господином Маевым, а может быть, с самим собой ― не так часто Серёжа просил её о чём-либо без её подсказки, чтобы отказ не показался ей преступлением. Потому через минуту она уже заносила, как нож над врагом, перо в чернилах над чистым листом, думая, стоит ли ей немного подделываться под почерк брата или правильнее будет отдать предпочтение разборчивости?
― Мне стало известно о ваших намереньях от Владимира Александровича, ― медленно произнёс Серёжа, наблюдая, как его голос расползается влажным орнаментом под рукой Ани по бумаге, ― если моё мнение вам и правда дорого, то я требую у вас не причинять себе никакого вреда и задуматься о ваших несчастных родителях. Вы причините мне гораздо больше зла, чем причинили до того, если с моим именем на устах погубите себя. Не покушайтесь же ни на свою жизнь, ни на мою чистую совесть, ни на право моего брата защитить своё доброе имя в честном поединке.
― Всё, Серёженька? ― поинтересовалась Ани, чья так и не расцветшая обида обернулась странной, безучастной лаской. Зачем им вдвоём этот Михаил? Сдался он её брату, что он заставляет её выворачивать сердце наизнанку и прощать его хотя бы и понарошку?
― Ещё подпись поставь свою внизу, пожалуйста.
Картина того, как Михаил будет трепать своими восторгами её имя, была ей почти до тошноты омерзительна. Вот бы этот слабогрудый идиот забыл о ней и никогда не притрагивался к ней своими мыслями, никогда не вспоминал с благоговением об отобранном у неё насильно прощении.
― Но это только для тебя. Если тебе так будет легче, и всё же будь ты здоров… ― она грустно усмехнулась, и её усмешка будто слишком натянула ей какую-то жилу, отчего она пораженчески склонила набок голову.
На удивление, Владимир Александрович, молча сидевший, точно оглушённый взрывом солдат, рядом с небывало словоохотливым хозяином дома, не проявлял свои чувства столь же бурно, как на веранде, когда она принесла помилование для его сына. Его надежда уже подломилась, и без неё какие-то шестерёнки его характера уже не крутились, хотя холодность месье Маева нисколечко не задела его избавительницу. Сдержанность ведь хороша уже тем, что она исключает всякое посягательство на сострадание других.
Несмотря на то, что это Ани оказывала услугу брату, его нескладная благодарность казалась ей такой же странной, как если бы врач благодарил пациента за то, что тот не кричал, пока ему спасали жизнь, потому что в итоге она испытала облегчение, отпустив Владимира Александровича с миром. Пускай сводить счёты с врагами и друзьями стоило Серёже, её, не то не пускавшую его на тот свет, не то провожавшую его в небытие, тоже успокаивало понимание того, что Маевы отныне не смели предъявлять к ней никаких претензий ― усыпило её письмо совесть Михаила, как морфин усыпляет боль, или нет, она и так проявила необычайную доброту к своему поклоннику. Только почему, почему он обратил свой взор на неё, а не на бедную княжну Нину, девиц Вронских или кого-нибудь ещё?..
После визита старшего Маева уединения Карениных никто не нарушал, хотя Алексей Александрович только так и мог описать свои редкие посещения больного. Каждый раз, когда он приходил справиться о здоровье сына, ему становилось неловко ― то же смущение однажды охватило его при виде уменьшенной копии Венеры Медицейской в кабинете его сослуживца, ведь оригиналу давным-давно, много веков назад поклонялись, может быть, приносили жертвы, он был священен для кого-то, а теперь этот созданный по образу и подобию богини карлик заставлял краснеть петербургских сановников. Для Ани забота о брате была священнодействием, её душа будто припаялась к телу Серёжи, а их отец осквернял эти мистерии своим неверием. Но пока Ани вполне хватало собственного задора и вдохновения, чтобы нести свой дозор подле раненого и не роптать на праздную услужливость других.
Вронский, убеждённый в том, что Ани чрезвычайно трудно, изумился бы, поведай ему кто-то, что его дочь тоже считала именно своей обязанностью уделить хоть четверть часа его потугам отвлечь её. Как посыпал он голову пеплом, когда дела, не проникшиеся его отеческой любовью и некстати начавшие расстраиваться за полгода его отсутствия во Франции, вынудили его оставить дочь на несколько дней. Ужас его словно питался каждой милей, промелькнувшей под колёсами поезда и отбрасывавшей его ещё дальше от его бедной девочки, которая бы и не заметила, что Вронский куда-то уезжал, не покайся от перед ней в своём злодеянии. Ничего-ничего, всё не так уж смертельно, разорение ему не грозит, пять тысяч минут разлуки, и он воротится к дочери с твёрдой уверенностью, что она получит очень хорошее наследство от него. Мысль об этом придавала поэтичности всей финансовой и документальной суматохе, в которую он погрузился: не иметь приемника и продолжателя своих трудов для него было равно что заниматься делами от скуки, теперь же всё обрело новый смысл, заблестело иначе, словно самоцвет, зажжённый лучами солнца. Купленный ним особняк вмиг преобразился, стоило ему представить, что Ани проведёт здесь хоть одну ночь! Совсем это не пустая была трата денег укрепить балкон, куда он сам никогда не выходил, а вот молоденькой девочке понравится здесь мечтать. И не зря он перезнакомился со всеми здешними богачами ― чья-нибудь сестра непременно станет близкой подругой для его дочери.
― Месье, а в этот раз вы возьмёте меня с собой? ― поинтересовался Поль, когда Вронский ошарашил его заявлением, что его багаж разбирать ну нужно. ― Право, без практики я скоро совсем разучусь своему ремеслу и буду годиться только на то, чтобы досаждать вам своей болтовнёй, ― и всё-таки хорошо, что его камердинер обладал лёгким нравом, ведь это старый холостяк может мириться с любым дикарём у себя в услужении, а вот отец юной особы не может себе позволить такую роскошь как неприветливая прислуга.
И не так уж далеко от него была в последние годы дочь, если он так часто виделся с месье Лафрамбуазом, регулярно получавшим письма с адресом Ани. Теперь это шапочное, только лишь полезное ему знакомство чудилось ему прелестнейшей ужимкой судьбы, пусть сам господин Лафрамбуаз в эту их встречу был мрачнее тучи. Ах, дед Лафрамбуаза обанкротился, конечно, его, с трудом разбогатевшего, ранят новости о том, что кто-то по легкомыслию потерял деньги. Впрочем, Алексей Кириллович превратно трактовал его неприветливость ― граф Вронский уже давно признавал за буржуа и купцами способность тонко чувствовать не одну лишь выгоду, однако господин Лафрамбуаз словно кичился подобной репутацией торгаша, хотя всю последнюю неделю он бранил себя на чём свет стоит. Ибо нет измены хуже, чем предательство собственного характера. Он делец, пару лет назад его называли воротилой, а воротиле не подобает влюбляться по фотографии в незнакомку, даже если эта незнакомка воспитывалась его любимой тётушкой, будто он какой-то богемствующий маркизик; тем более неприлично воротиле сомневаться, славно будет или худо, если он не сможет удостовериться, так ли хороша эта девчонка ― ещё совсем девчонка! ― в жизни; и уж совсем нельзя воротиле рассматривать своего знакомого и гадать, а передал ли он чёрные глаза своей байстрючке вместо фамилии или на снимке её глаза лишь кажутся такими тёмными?
Ани лишь немного польстило, когда её бонна вскользь в своём ответном письме упомянула, что её племянник тоже назвал её новый портрет чрезвычайно удачным и удивился, почему такой фотограф не обоснуется в столице, хотя будь Серёжа здоров, она бы непременно раз-другой стыдливо пококетничала со своим отражением: «Ба, месье Лафрамбуаз, вы верите в то, что все незаконнорожденные дети страстные натуры, потому у вас разыгралось воображение, или просто прежде я была слишком юна, чтобы вы находили мои фотографии чрезвычайно удачными?» Но она берегла себя и свои нервы от любых ярких впечатлений, как певец бережёт голос только для пения, и, увы, не напрасно.
Становившаяся всё более жадной с каждым днём темнота уже победила слабо трепыхавшуюся свечку, и Ани в последний раз за ночь, как она надеялась, тронула лоб спавшего Серёжи ― жар проявил небывалую пунктуальность и, как всегда, откланялся к четырём. Сколько Алексей Александрович не пенял дочери на то, что она ложится, когда другие уже встают, Ани привыкла к своему расписанию и не понимала, почему папа вкладывает в её новое прозвище полуночница столько печали. В углу кто-то клевал носом: она даже не отличила, кто это был, только чуть толкнула не то Корнея, не то Любу в плечо да шепнула, что она уже уходит. Хотелось бы ей знать, кому потом дать расчёт, когда в дверь её спальни заскреблась Вера.
― Барышня, а средства того, что колоть надо, больше нет? Одна склянка была? ― тихо спросила у неё горничная, будто бы снедаемая простым любопытством.
― Одна. Но в пузырьке ещё много осталось, ― ответила Ани, наощупь выуживая пуговицы из петель на воротнике.
― Так разбился, ― разбился? Пузырьку надоел белый свет, и он сам решил разбиться? ― Я пойду к Самсону Геннадиевичу, у него ещё попрошу.
― А зачем к Самсону Геннадиевичу? Сходи в аптеку, купишь с запасом, ― Вера ведь неглупая, она бы и сама догадалась, что не надо будить доктора так рано. А может быть, Корней прав насчёт того, что Самсон Геннадиевич вздыхает по Вере?
― Сейчас надо. Что-то поплохело Сергею Алексеевичу, ― почти строго объяснила Вера.
Ну как же больному может поплохеть, если он идёт на поправку, ведь это невозможно. Ему ведь легче с каждым днём, и доктор почти ничего не спрашивает о его ране, да и выглядит она теперь получше, или она просто научилась не слишком рассматривать это влажное месиво, шустро пряча его за чистыми бинтами?
Прежде Ани больше всего страшилась, когда Серёжа начинал бредить, спрашивал не ушла ли она, хотя ничего, кроме её лица в полумаске из огненных бликов и не видел, или проверял на месте ли одеяло, укрывавшее его до самой шеи, но в эту ночь она бы многое отдала за то, чтобы её брат не отдавал себе отчёта в том, что происходит, и снова не верил всем своим чувствам.
― Нет, всё хорошо, не волнуйся, ― стоически врал ей Серёжа первый час, хотя каждый раз его ответ будто всё теснее и теснее жался к его зубам, пока не превратился в шипение.
Какая-то клейкая тёмная микстура в ложке и на пальцах, якобы от желудочной боли, но вероятно, и от боли вообще. Не помогло. Обещание, что Вера вот-вот вернётся. Она взяла его ладони в свои ― его опять знобило, или это трясло Ани, или их обоих? Он высвободил руки, чтобы сжимать кулаки без её пальцев.
― Веры давно нет?
― Уже полтора часа, она должна прийти с минуты на минуту. Тебе хуже?
― Да.
― Может, тебе от водки полегчает?
― Давай.
Водки не нашли, Наташа принесла с кухни по бутылке вина и рома. Ром, потому что он крепче. Из бутылки в часто дёргающееся горло Серёжи ― почти полностью ― из горла в бронзовую вазу. Торопливый стрекот веера, чтобы обсушить его пот вперемешку со слезами. Сероватый свет укрыл его лицо странной патиной, слёзы блестели как капли ртути. Попытка уложить его голову себе на колени, как тогда в карете, когда они ехали в Петергоф. Взмокшие волосы, которые она всё гладит и гладит. Он кусает нижнюю губу, хмурится, а потом шепчет:
― Кутик, уйди.
Она ушла, не зная куда и зачем может идти, пока её брат корчится от боли. Всё, что было в его комнате, каждый образ набрасывался на её память, кусал до самых костей. Слишком ярко, слишком разрозненно и безумно, чтобы быть правдой. Она бы поверила, что это лишь ночной кошмар, если бы сквозь стоячую, как вода в озере, тишину до неё не доносились всхлипы Серёжи, предпочётшего разразиться рыданиями на руках у Корнея. Люба только беспомощно хлопала глазами, пока не додумалась зажать побледневшей барышне уши. Слух Ани жал её пульс, пульс сильного и здорового человека, Люба ― вот бы сейчас вместо Любы с ней была Вера, но Веру носит чёрт знает где! Где Вера?
― Пошли Афанасия в город, в аптеку, что он сиднем сидит? ― закричала Ани.
― Послали уж, вы ж его полчаса назад послали, ― на мгновение разжав пальцы, ответила Люба, чтобы ещё сильнее вдавить ей в череп уже начавшие ныть уши. И от этого маленького, ничтожного страдания Ани чувствовала себя ещё более непозволительно, непростительно благополучной и здоровой. Вот бы зачерпнуть хоть немного мучений Серёжи для себя, вот бы отобрать у него половину… Неужели он бы всегда так маялся, если бы не уколы, или что стряслось? Неужели он так болен? Неужели, неужели, неужели…
Его лицо, лицо мертвеца с ещё живыми глазами не отступало от неё, словно вытягивая весь свет, весь цвет, всю суть из предметов, на которые она могла бы посметь отвлечься. Господи, он больше не плакал, он не выдержал? Он не захотел, чтобы его душа отлетела при ней, чтобы она не нагнала его в небытии? Руки Любы тоже понемногу исчезали, пока не слились с воздухом, побеждённые страшным и всемогущим ликом.
― Пришли! ― воскликнула Люба, на самом деле отняв ладони от головы Ани.
Пришёл один лишь Геннадий Самсонович, которого бы растерзали за то, что он явился лишь сейчас, не будь он так нужен больному. Ни приветствий, ни упрёков ― Ани просто затолкала его к Серёже, которого старалась укачать, как ребёнка, Наташа.
― Немного потерпеть осталось, сейчас отпустит, а через десять минут уснёте, ― пообещал Геннадий Самсонович, натирая спиртом вздувшиеся жилы на руке Серёжи. ― У меня пациент в городе поскользнулся на лестнице, разбил лоб, перепугался, послал за мной, а он живёт на другом конце города. Вера Платоновна хоть и со всех ног бежала, всё равно далеко. Я ей предложил ехать вместе со мной, а она сказала, что дождётся, когда аптека откроется.
Ани хотела его одёрнуть и напомнить, что сейчас не время для светских бесед, но он уж вынимал шприц из руки Серёжи. Так куда там Вера запропастилась? Неважно, пусть себе гуляет по пустым малокровным улицам или завтракает с горничными того ипохондрика…
― Сестре тоже дайте что-нибудь, ― указал пальцем Серёжа на Ани, старательно ловившую ускользающий мрак шторами.
― Аккуратнее. И потом поперёк его положите, чтобы он больным плечом на стену больше не навалился, ― скомандовал доктор прислуге, удостоив Серёжу лишь кивком. После определённой дозы морфина он не слишком прислушивался к пациентам. Дабы с трогательной серьёзностью внимать им существует ближний круг, вот хотя бы нервная сестрица или горничная с мелодичным голосом, которая пела ему колыбельную.
Ани наконец-то вернули её брата, больше не рвавшегося от боли, не рыдавшего и скорее пытавшегося успокоить её, чем искавшего успокоения у неё. Дыхание у него опять стало медленным и слабым, грудь не замирала на вдохе для лишнего всхлипа ― Ани, считавшая себя в праве больше не думать о Маевых, повторяла про себя слова Владимира Александровича, и как ему казался чудом его здоровый и взрослый сын, так и ей после сегодняшней ночи почти задремавший Серёжа казался лишь миражом, недолговечным в своём совершенстве видением.
― Полежи со мной немного, ― вдруг позвал её брат, устав косить глаза вверх.
Неестественное противоречие, разлом в мыслях и чувствах повергал Ани в смятение, ранил её, царапал, будто трещина с неровными краями в стекле или камне. Серёжа обнял её, и пусть в том, как легонько он сжимал её локоть, пока не уснул, было больше бессилия, чем нежности, она всегда мечтала о том, чтобы брат стал с ней ласков, а не только терпел её ласковость; но вместе с тем осознание несправедливости и незаслуженности его любви холодили ей кожу там, где он касался её. Обращайся он с ней так год или два назад, она бы ликовала, однако выдумали ли самые жестокие палачи и тираны наказание хуже, чем милость за вину? За что Серёжа пытал её своей благодарностью? За то, что она исполняет обязанности его сиделки, с которыми справилась бы та же Наташа? За то, что она едва не скрылась от его криков в пелене безумия, так ей невыносимо было их слушать? Годами он сторонился её, подозревая, сколько неприятностей ему принесёт маленькая полуграфиня, что ж после того, как он обменял удовольствие иметь сестру на сепсис, он к ней переменился? Стрелял-то в него Михаил, но не родись Ани вовсе, младший Маев никогда бы не бросил ему перчатку.
Так она пролежала несколько часов, воровато любуясь Серёжей и думая о том, какая огромная, хотя и не лишённая бражной прелести ошибка, что ей известно имя её смертельно больного и смертельно прекрасного брата. Смерть в двадцать шесть не могла быть предписана ему судьбой, значит, и их родство было случайностью.
Ани не нужно было получать советы со стороны, чтобы догадаться, что ей нужно хоть немного поспать, и всё-таки она потребовала себе ванну. Вера потом чуть не насильно вытащила её, ворча, что у её барышни ноги как у лебедя. Ноги у неё действительно покраснели от горячей воды и мочалки, которой она норовила втереть мыльную пену прямо себе в кровь ― авось сделается чище, если её тело не развалится в кипятке куском мяса для бульона. От пара кружилась голова, а кожа не вытиралась насухо. Душа её закипала отчаянием и ненавистью к себе же, словно разогретая водой. В коридоре наваренный ею туман рассеялся, но ей было жарко в пеньюаре и как будто нахохлившейся на её влажной коже рубашке.
― Надо завернуть новый пузырёк в вату и марлю, чтобы если он упал, то не разбился, ― сказала своей горничной Ани, в дрожи собственного голоса разбирая звон стекла. ― И те, что ты купила тоже.
― Сделаю. Батюшка ваш говорит, вас там Алексей Кириллович дожидается, ― терпеливо напомнила ей Вера, хотя для её барышни это было новостью. ― Хотите, только с ним поздоровайтесь, хотите, пущай вас в постель и уложит, отец ваш как-никак, а так-то он пришёл, потому что вы к этому времени уже не спите, а не ещё не спите.
И Ани ухватилась за этот шанс. Не её очередь была водить! Вот наконец-то кто-то, как в игре в жмурки, попался ей под руки, и она могла уступить ему эту беспроглядную тьму! Если она и подарила любимому брату пулю, то кое-кто уж очень расстарался, чтобы у неё была такая возможность, и не её эта вина, он сам ей миллион раз так твердил!
― Это всё из-за тебя, ― пробормотала она, чуть только Вронский, сидевший в прихожей, поднялся к ней. ― Мой брат промучился всю ночь и плакал от боли из-за того, что ты от меня отказался. Мы бы даже с ним знакомы не были, мы бы с ним могли на улице столкнуться и даже внимания друг на друга не обратить. Не было бы ухаживаний Маева, не было бы дуэли и заражения крови… Это ты виноват. Зачем ты меня отдал, разве я бы тебе мешала? Разве я бы ему мешала? ― обратилась она уже к своей камеристке, тащившей её на второй этаж.
― Простите её Христа ради, ночь у нас выдалась… Барин, думаю, вас предупредил, ― бросила через плечо изумлённому Вронскому Вера.
― Вера, это он во всём виноват… ― упрямо бубнила Ани.
― Что же, в точности вот так и сказала? ― переспросил Алексей Александрович. Ему было прекрасно известно, что повторённый Вронским гневный монолог вполне в духе Ани, но после визита месье Маева он больше привык дивиться щедрости своей дочери, а не её жестокости.
― Слово в слово, ― подтвердил Вронский.
― Ну будет… не огорчайтесь так, ― пробормотал Каренин.
Он чувствовал, что раз он настоял на том, чтобы Алексей Кириллович рассказал, что за сцена у них вышла с Ани ― а мрачную растерянность Вронского можно было объяснить либо серьёзной размолвкой с Ани, либо тем, что у него внезапно открылась старая рана, но хватит с этого дома и одного болезного ― его долгом было и утешить его, нельзя же, в конце концов, из чистого любопытства попросить человека показать язву на теле и ничем не помочь.
― Вы же уже успели составить некоторое представление о характере Ани. Очень скоро она раскается и будет слёзно просить у вас прощения: подымет на вас полные вины глаза и станет… ― он запнулся, видя, что его слова не производят должного эффекта. ― Она взбалмошная, но совесть у неё всё-таки имеется. Вам следует научиться не принимать её выходки близко к сердцу, слова ребёнка мало стоят, тем более из-за болезни Серёжи она сама не своя. Не обижайтесь на неё, не обижайтесь, ― легонько встряхнул руками перед собой Алексей Александрович, пытаясь развеять грусть Вронского будто табачный дым.
― Нет, Алексей Александрович, я не обижаюсь на Ани, ― начал было возражать Вронский, но Алексей Александрович перебил его.
― Только не нужно посыпать голову пеплом и говорить, что Ани во всём права. Не позволяйте ей с вами так обращаться, для её же блага в первую очередь, иначе она будет вить из вас верёвки, ― предупреждение это, однако, показалось смешным даже самому Каренину, его-то душу дочь давно пустила на пеньку. ― Она просто хотела вас обидеть, а вы и тут рады ей потакать.
― Я не обижаюсь на Ани, ― выслушав Алексея Александровича, а скорее дождавшись, когда он закончит свою мысль, отозвался Вронский. ― Дело в том, что она напомнила мне Анну, какой она была в последние свои дни. До ужаса напомнила.
До дрожи, до гадкого мелкого перестука зубов, до подозрения, а не помутился ли у него рассудок, а не снится ли ему, задремавшему в поезде, кошмар. Это в дурном сне две Анны могли вот так соединиться; это в дурном сне исхудавший, помолодевший и измученный призрак Анны мог притвориться их Ани; это в дурном сне её не знающий покоя дух мог вселиться в их дочь. До сих пор он считал, что никогда взгляд живого не туманило отчаяние более неукротимое, чем отчаяние Анны, когда она после их ссоры, сидя в темноте, крутила кольца на руке со странной улыбкой, а теперь перед его глазами стояла рассматривавшая что-то пустоте над ступенями Ани ― или это сумасшедшие разглядывают так подступающие к ним безумие, а самоубийцы свою смерть? Сколько же ночей подряд его сон будут прогонять образ дочери в будто норовившем проглотить её своей пастью с оборками вместо зубов пеньюаре и безотвязная мысль о том, что он снова ничем не может помочь. Его Ани затягивала какая-то тёмная пучина, а он, приговорённый лишь наблюдать её гибель, не может подать ей руки.
― Я всегда отмечал сходство между ними, но прежде я убеждал себя в том, что я преувеличиваю для своего же удовольствия, ― Вронский хотел прибавить ещё, что сейчас ему жутко узнавать в Ани мать, но пожалев о том, что он вовсе дал возможность Алексею Александровичу с ним согласиться, умолк.
― А вы кого-нибудь ещё, кроме Анны Аркадиевны, любили? Я, естественно, имею ввиду привязанность любого толка, ― поспешил уточнить Алексей Александрович, так смутившийся, словно его уже многократно на все лады обвинили в неделикатности. ― Просто мне Ани временами напоминает моего брата Андрея, он тоже был гордым, смелым, уверен, они бы подружились, будь он жив. А ещё у неё есть что-то общее с моей матушкой, та тоже была очень ранимой, ей ничего не стоило разрыдаться; у неё определённо доброта и манеры моей кузины Ларочки Чернозёрской и упрямство моего дяди, и, конечно же, она немного похожа на мать. Словом, я узнаю в ней всех, кого я когда-либо любил, наверное, потому что никого, кроме неё, уже не полюблю.
Теория Каренина, во многом повторявшая рассуждения Вронского о том, что ему только лишь хочется назначить Ани медиумом для этакого бесконечного спиритического сеанса с Анной, ненадолго защитила его от кровожадного страха, да и сравнивать дочку с Варей и Яшвиным было, пожалуй, даже занятно. Итак, он откланялся, пока здравый смысл и правила хорошего тона одержали верх над желанием спрятать вместе с прислугой все острые предметы, но предсказание Алексея Александровича сбылось даже раньше, чем он смел надеяться.
Только он снял с вешалки свой плащ, чтобы наконец убраться восвояси, как позади заскрипели половицы ― видимо Вера полагала, что не проводить барского гостя, как это заведено, означает распахнуть двери беде, пока что только ломящейся в дом.
― Ты бы тоже, Вера, отдохнула, ― бросил он через плечо, но обернуться ему уже не позволили.
― Батюшка, прости меня, ― прошептала уткнувшаяся в его спину Ани, но её появление казалось ему настолько невероятным, что это оставалось выше его понимания, откуда здесь взялся голос его дочери, и как её руки могли обвить его, если она спит наверху. ― Прости, я так виновата.
Посмотреть бы на её личико, удостовериться, что взор её прояснился, но он видит лишь две бледные ладони, вцепившиеся в ткань его пиджака точно две замысловатые камеи. В груди у него заныли обещания, что не зря она впервые назвала его отцом, и он будет заботиться о ней, как и обязан родитель, однако стыд и новое откровение Ани, как камень на шее у утопленника, потянули их вниз, на самое дно его души.
― Я сегодня впервые поняла, что Серёжа правда при смерти, ― руки её ослабли, она отпустила его, чтобы уже он притянул её к себе.
Глаза ещё дикие или, быть может, с поволокой страха, если она сама испугалась своего неистовства. Кожа стеклянная, губы будто мелко кусают её признание.
― Бедная моя девочка, ― несчастное дитя, да вот только он хорошо знал, что сколько бы ласковых слов не было произнесено, сколько бы поцелуев не было оставлено на её пальцах, ей не полегчает, потому что ей нужен товарищ в её скорби, а между тем ему сперва было жаль дочку, а уж потом Серёжу, как и Алексею Александровичу, и Вере…
На его удачу, едва он укрыл Ани одеялом, она уснула, избавив его тем самым от надобности раздражать её своим сочувствием, как его после гибели Анны раздражала мать, или лгать ей, что Серёжа непременно поправится. Не существует незаразных болезней: рано или поздно любая хворь поражает всех, кто бросает ей вызов ― одного больного ей мало, чтобы насытиться, вот и Ани теперь не вполне уж здорова, а может быть, и даже более больна, чем её брат, и он тоже мучается её мучениями. Но что же с ней будет после кончины брата, если его, взрослого мужчину, военного с переизбытком жизненной энергии, почти уничтожила смерть той, без кого он не мыслил жизни ― с ней, с хрупкой девочкой, чьё тело даже терялось под толстым одеялом?
Когда Ани проснулась от того, что солнечный луч вдруг согрел её лоб, отца рядом с ней уже не оказалось. Она заметила в своём отражении, что слева у неё заложены за ухо прядь, и это осталось единственным доказательством того, что Вронский вообще был в её комнате ― хотя, в конце концов, необязательно, что это он поправил ей волосы на прощание, это могло выйти и случайно, и хорошо если так. Примирение с ним далось ей будто бы слишком просто, а взамен, чтобы всё-таки хоть как-то наказать её за резкость, легкомысленная честность вырвала у неё правду о том, что она действительно боится смерти Серёжи не как жуткое порождение дремучей фантазии вроде какого-то морского чудища, а как вполне живого зверя из плоти и крови, объявившегося в их краях. Потом, дабы обмануть судьбу, словно она никогда и не проклинала брата своими опасениями, Ани даже наново принесла свои извинения Вронскому, пусть тот и попытался ей осторожно напомнить, что они уже мирились, а пока мысли её глодали вопрос ― что же будет, если Серёжа и правда умрёт?
Ей представилось, что её обвинения в адрес Вронского были не только жестокостью, но и клеветой, и росла она с родным отцом где-то во Франции, считая себя законным и единственным ребёнком своих родителей. Она бы и не подозревала, сколько гордости и нежности она потеряла из-за того, что имя некоего чиновника Сергея Каренина ей ничего не говорит, но одно и то же солнце сперва бы наполняло светом его комнату в Петербурге, а потом её под Парижем. Они бы, верно, и не обратили друг на друга внимания, случись им столкнуться на каком-нибудь курорте, но её бы всегда поддерживало его существование, а его её, пусть окружающие принимали бы её любовь к неизвестному ей брату за девичью мечтательность, а тоску по нему за меланхолию, которую можно вылечить прогулками на свежем воздухе. И если бы Серёжа выздоровел и уехал куда-нибудь, она бы тоже смогла пережить разлуку с ним, утешившись его довольством, но о какой радости можно вести речь, когда он будет лишён шанса на счастье? Вся его жизнь до ранения и тем более после рисовалась ей сплошным страданием, чаще истончавшегося до сплина, и всё же двадцать шесть лет ожидания, схлынет ли его тоска ― а дальше ничего... Когда солнце будет прикасаться к её лицу как сейчас, ей будет в тягость эта ласка, потому что никогда уже солнечный свет не поцелует её брата. Всякий раз, когда она будет встречать ровесника Серёжи и уже семейного человека, она будет думать о том, что у него не было и уже не будет ни жены, ни детей; каждый раз, читая о новом начальнике в министерстве, она будет думать о том, как пошла бы эта должность Серёже.
С тем же пристальным вниманием, с которым она раньше искала доказательства приближающегося выздоровления Серёжи, Ани начала искать признаки ухудшения. Недопитый ли чай, просьба дать ему не такую шуршащую подушку, чугунные ли после бессонной ночи веки или лишняя улыбка ― что угодно могло насторожить её. Безыскусной в обмане, ей удавалось скрывать свои тревоги от домашних и в первую очередь от больного благодаря тому, что своей бравадой она обманывала и себя.
Настоящее отвращение к этому спектаклю она испытывала, лишь садясь за пианино. Вот уж перед кем ей было стыдно кривить душой, так это перед инструментом, в отличие от живых существ, нуждавшимся не в доброте, а в честности. Разве не оскорбляло её давнего и верного друга бездумное нажимание на клавиши, механический перенос нот из закорючек на бумаге в аккорды? Подло, мерзко, фальшиво. Но она продолжала играть внезапно ставший чрезвычайно визгливым вальс, торопливо отрывая пальцы от клавиш, будто они были ледяными, потому что надеялась ободрить мажорным концертом брата. Едва мелодия кончилась, она захлопнула ещё подрагивающее музыкой пианино, словно боясь его упрёков, и побежала прочь выслушивать незамысловатые похвалы Серёжи.
― А последнее, что это было? ― поинтересовался он, уже позабыв, что Ани играла в начале.
― Вальс. Большой блестящий вальс, ― потёрла она ладони, как будто счищая остатки музыки с них.
― А кто автор?
― Шопен.
― Точно, ты ведь его с детства любишь, ― кивнул Серёжа, уставившись в угол. ― Помню, ты говорила, что его произведения для ночи. Даже как-то раз я пришёл очень поздно после бала, а ты играешь папе в темноте.
― Да, только это был Дебюсси, ― поправила его Ани, потянувшись за градусником, уж больно неподвижным стал блеск его глаз, ― он тоже для темноты.
― А кто для утра? ― запрокинул он голову, и тени ещё больше вытянули его и без того худое лицо. Нет, ей почудилось…
― Моцарт, Мендельсон, но это условность на самом деле. Ты только попроси, если хочешь, чтобы я сыграла что-то конкретное.
― Это хорошо, что условность, а то стало совсем рано темнеть. Который теперь час? Девять?
― Начало восьмого, ― ответила Ани, подсовывая под его безвольно висящую руку градусник.
― Из-за того, что я просыпаюсь только к часу, у нас с тобой какая-то полярная ночь получается, ― и полярный страх, полярная тревога, полярный ужас…
― Ничего, доктор говорит, что после того, как ты пойдёшь на поправку, тебе бы хорошо съездить на море, а на юге темнеет позже, там зимовать приятнее, ― пропела Ани, сев рядом с братом так, чтобы закрыть его от света, так некстати заострявшего его черты.
― Правда? А мне казалось, только ты веришь в то, что я выздоровею вовсе, ― удивился он.
― Ну конечно же нет! ― добродушно возмутилась Ани, хотя Геннадий Самсонович лишь имел неосторожность сокрушаться при ней о том, что больному неполезен здешний климат, а сама она, перебирая его уже переросшие свою законную длину волосы, боялась, что вскоре ей придётся гладить прядь его волос в траурном кулоне, который она будет непременно прятать от отца.
Ани была бы рада, если бы кто-то из окружения Серёжи взялся часто навещать его и тем самым помогал бы ей хоть немного развлекать его, но, с другой стороны, страх разоблачения заставлял её сторониться даже несколько раз заезжавшего к ним Алёшу Облонского. Новость же о визите Василия Лукича, который не пересекал порог их дома последние девять лет, и вовсе застала её врасплох. Гувернёр брата, если детские воспоминания не подводили её, был достаточно добрым, однако не расстроит ли он своего воспитанника? Сумеет ли он скрыть своё оцепенение перед его недугом? Не забудет ли о том, что больных нужно щадить? Не станет ли воспитывать Серёжу буквально на смертном одре и отчитывать его за дуэль?
Вопреки недоверию к их гостю, Ани не намеревалась мешать разговору брата с Василием Лукичом, и потому, только Люба отворила ему дверь в комнату Серёжи, Ани двинулась ему навстречу, чтобы поздороваться с ним и уйти, но он, растерянный и как-то странно разрумянившийся, обратился и к ней тоже:
― Извините, что я не приехал раньше, уже три недели, а я только вчера узнал. А князя Ипполита нельзя ведь так сразу оставить, он нездоров, ― взгляд его снова вернулся к Ани, что свидетельствовало о том, что уточнение о болезни юного Цвилина, предназначалось ей. ― Если бы мне дали знать, я бы приехал раньше.
― Не беспокойтесь об этом, Василий Лукич. Я рад, что вы приехали, ― улыбнулся Серёжа.
― Как же иначе, Сергей Алексеевич? Думал, не увижу вас сегодня, так… Бедный мой мальчик! ― воскликнул Василий Лукич, в секунду очутившись возле Серёжи.
Он всхлипнул, склонившись над своим воспитанником. По лицу его покатились слёзы, он суетливо смахнул их, снова лепеча извинения на сей раз за свою несдержанность.
― Я когда записку от вас получил, перекрестился, решил, повезло моему Сергею Алексеевичу, а как услышал, что вы ранены, сразу всё и сошлось. Значит, на следующий день после того раза, когда вы ко мне пришли, вас и ранили, да? Да?
― Да, простите, Василий Лукич, ― смутился Серёжа, ― мне не стоило вас тогда тревожить. Я поступил эгоистично.
― Нет, нет, не ругайте себя, хорошо, что вы тогда пришли, мне приятно, что вы вспомнили своего старого гувернёра, ― быстро покачал головой Василий Лукич, будто суша так свои слёзы. ― Я за вас каждый день молюсь, как за Ипполита. Очень вам плохо? Вы в грудь ранены? Лёгкое задето?
― Нет, меня в плечо ранили.
― Болит? Я вам сделал больно? ― отпрянул Василий Лукич от Серёжи.
― Нет, мне уколы доктор прописал, плечо почти не болит.
― А что-нибудь болит? Голова?
― Иногда. Не плачьте, пожалуйста. У меня вот вчера жар быстро спал, Ани после полуночи ушла к себе, а обычно она меня до утра стережёт. Правда же, Ани, вчера ты раньше ушла?
― Правда, ― с трудом вымолвила будто завороженная Ани, которая не находила в себе сил шелохнуться, не то что тактично оставить брата с его воспитателем наедине.
― Молодец, вы у меня всегда были умницей, ― всерьёз похвалил Серёжу Василий Лукич, коротко прижавшись губами к его щеке. ― А теперь у вас часом нет жара? Кожа горячая.
Так вон она мужская привычка скрывать своё горе, вот она внешняя холодность… Василий Лукич ― мужчина, ровесник Алексея Александровича ― едва сдерживал слёзы рядом со своим бывшим воспитанником, хлопотал вокруг него, нахваливал его за то, что вчера ему рано полегчало, и всего за те несколько минут, на которые подошвы Ани будто приросли к паркету, проявил к больному больше внимания, чем его родной отец за минувшие три недели. Они говорили о чём-то целый час, пока Ани слушала потрескивание разогретых сковородок вперемешку с рассказом отца о Василии Лукиче ― Алексей Александрович пользовался каждым шансом насладиться обществом дочери, хотя она лишь задумчиво выжаривала и без того чистые бинты по выдуманной ею же методе.
― Отрадно знать, что Василий Лукич устроился к Цвилиным. С рекомендациями от князя ему будут открыты практически любые двери, нанимателей всегда дурманят титулы их предшественников, ― докончил он и замолчал, и только по этой внезапной тишине Ани вполне поняла, что отец вовсе что-то ей рассказывал.
― И впрямь, ― машинально согласилась с ним Ани, недоверчиво разглядывая его.
Где новые морщины? Где затаенное страдание в выражении глаз или опущенных уголках губ? Где следы от слёз, где бледность в расплату за бессонницу? Почему в ту страшную ночь, когда все суетились, бежали куда-то как на пожаре, он не спустился вниз к ним? Неужели он просто спал? Почему у Василия Лукича припасено больше теплоты для его сына, чем у него самого? Прятал ли её папа своё горе глубоко внутри или ему и прятать было нечего?
― А есть ли смысл так нагревать вату и марлю, если она всё равно должна остыть? ― полюбопытствовал Алексей Александрович, запрокинув подбородок, будто так ему было удобнее размышлять.
― Я кладу их в кастрюлю, которую обтираю спиртом, поэтому они остаются чистыми, ― насторожилась Ани. Может быть, он хоть теперь задаст вопрос, к которому его обязывало отцовство, все существующие устои и даже вежливость?
― У тебя в руках любое дело спорится, душенька.
Почему он рассуждал так, будто она занималась этим от скуки или собиралась сооружать из продезинфицированной марли банты ля занавесок? Можно вообразить, что у неё болеет кукла или кошка…
И новое сравнение с Василием Лукичом разожгло в ней раздражение, и его пламя будто укрыло её горло волдырями ― или ей захотелось плакать? В любом случае, когда гувернёр Серёжи захотел попрощаться со своим прежним патроном и его дочерью, Ани вызвалась проводить его, рассчитывая на то, что маленькая прогулка будет неплохой припаркой к её гневу.
Осень не спешила тускнеть, словно напрашиваясь на то, чтобы быть запечатлённой на бумаге, как некогда планировала Ани, но в воздухе уже барахтался холод, противно ластившийся к коже. Каждое дерево словно звало остановиться подле него, чтобы оно сумело прочесть её печали по тому, как прижмутся её обтянутые тугими перчатками пальцы к коре, и тому, как она склонит голову; однако семенящий слева от неё Василий Лукич словно тянул её за собой к даче Цвилиных.
― Я Филиппа попросил меня там дожидаться, хочу поискать одну книгу, князь Ипполит думает, что потерял её, а мне думается, она может быть здесь, ― первым заговорил он, когда они отошли на достаточное расстояние от дома Карениных, будто он стал бы их подслушивать. ― Я несколько раз намекал князю Цвилину на то, что Ипполиту было бы лучше в Петергофе, хотя что-то мне подсказывает, что Ипполит расценит наш переезд как ссылку, да и от родителей его отрывать неправильно. Впрочем, вдруг эти разговоры сподвигнут их сиятельств разрешить нам прогулки хотя бы вокруг дома. Конечно, приступ может случится и на улице, но во-первых, в свете все и так знают о том, что Ипполит не вполне здоров, во-вторых, он уже научился различать, когда у него будет приступ, и я вместе с ним, а в-третьих, он же совсем дитя, он в четырёх стенах зачахнет.
― Странно, что отец и мать сами это не чувствуют, ― негодовала Ани, потому как чёрствый князь Цвилин отчего-то украл в её фантазии некоторые черты и интонации её собственного отца.
― Вода камень точит, доктор меня поддерживает, и их сиятельства, по-моему, уже засомневались. Что до того, что они сами не чувствуют, ― вздохнул Василий Лукич, чтобы неожиданно подарить ей улыбку, ― не всем так повезло с роднёй, как моему Сергею Алексеевичу с вами. Только не скромничайте и не говорите, что брат вам льстит. Наслышан и о перевязках, и о ваших концертах. Сергей Алексеевич ещё нам с князем Ипполитом рассказывал о том, что вы очень любите музыку, хорошо, что хотя бы эта обязанность вам не в тягость.
― В тягость, ― возразила Ани, поджав губы, унимая тем самым дрожь. ― В тягость. Раньше для меня пианино было наперсником, мне всегда становилось легче после того, как я… Для меня это было всё равно что поплакать или… другие дневники ведут, а у меня было пианино, ― принялась она объяснять, всякий раз сбиваясь из-за несуразности своей исповеди. ― Я как будто задыхаюсь, как будто у меня судорогой что-то сводит и никак не отпускает. Это какое-то издевательство, но я не могу расстраивать Серёжу.
― Чем расстраивать? ― переспросил Василий Лукич, невольно разя Ани тем самым замешательством, которого она от него и ожидала.
― Тем, что мне страшно, что он не выздоровеет. Ну вот почему ему так плохо? ― насупилась она будто бы на мешавшиеся в тучах верхушки елей, к которым развернулась, а не на непонятливого гувернёра брата. ― Почему мама выздоровела после моего рождения, почему не Серёжа? Ей была не нужна её жизнь, раз она сама себя убила, а он…
― Это ужасно! ― ах, сейчас-то он будет ловить её прямодушие, точно разлетевшихся из клетки птиц, в силки нотаций. Дескать, не ей судить покойную матушку. ― Он такой молодой и в таком состоянии. Это неправильно, молодые не должны болеть, не должны умирать, это для нас, для стариков. Сергей Алексеевич ведь ещё совсем и не жил.
Из какой мечтаний и туманов был соткан этот старичок, что она сама не ответила бы себе лучше? В легендах так каждое слово своей жертвы умеют обволакивать, укрывать своими сладкими речами лишь льстивые демоны, однако откуда подобные таланты у старого гувернёра? Ани настолько не верилось в то, что эта беседа в действительности случилась, в то, что Василий Лукич разделял её горестное недоумение, что она бесповоротно быстро позабыла все детали этой прогулки, как это часто случается со снами. К каким бы чарам, впрочем, не прибегнул воспитатель её брата ― злым или добрым ― домой она вернулась куда более умиротворённой и благостной, чем уходила.
Чувство не то чтобы душевного подъёма, но какой-то чистоты после прогулки с Василием Лукичом, во многом повторяющее ту радость, что завладевает путником после долгой дороги, когда он наконец-то добирается до ванны, спасло семейство Карениных от большой ссоры. По крайней мере хотя между Алексеем Александровичем и Ани пролегла тень гувернёра Серёжи, обожавшего своего воспитанника вместо родного отца, она терпела его холодность, пока он сам не посягнул на её пыл.
Серёжа разоспался до полудня, потому Ани впервые за полторы недели спустилась обедать в гостиную к отцу, а не ютилась рядом с братом, пытаясь соблазнить его поесть вместе с ней. Алексей Александрович мнил это победой, предпочитая при этом лишний раз не задумываться над тем, с кем или с чем он, в сущности, воюет.
― Как зарядило, по-моему, даже первый снег срывается, ― заметил он, бодро шагая к столу, за которым уже сидела Ани в нарядном платье, своим свежим кремово-розовым цветом подчёркивавшим, каким нездорово бескровным было её лицо.
― Хоть бы ненадолго, ― отозвалась Ани, раскладывая салфетку себе на колени.
― Но ты же любишь снег? ― изумился Алексей Александрович, настойчиво придвигая к ней корзину с хлебом.
― Серёже всегда хуже становится в такую погоду, голова кружится, ― объяснила эту перемену Ани, машинально взяв ломоть хлеба.
― Ясно, ― как-то особенно растягивая букву «с», будто шипя, сказал Каренин. ― В самом деле пускай тогда быстрее кончится, не то на улице будет слишком промозгло, а ты ведь ждёшь кого-то в гости? Елизавету Антоновну?
― Кого? Ах, Элизу? ― застыла она с ложкой супа над тарелкой. ― Нет, я её не приглашала к нам.
― Так ты решила добить бедного господина Лафрамбуаза? ― хотя её отец был поборником того, чтобы строгость поведения молодых девушек доходила даже до чопорности, желание отвлечь Ани от болезни Серёжи оказалось сильнее его принципиальности. Пусть кокетничает с племянником мадам Лафрамбуаз и пришлёт ему хоть свой парадный портрет в полный рост, но только пусть у неё на щеках снова будет теплиться румянец. ― Снова пойдёшь фотографироваться? Ты так празднично одета.
― Ты о моём платье? ― наконец сообразила Ани, к чему эти вопросы. ― Радует глаз, правда? Я его надела для Серёжи, а то он ничего, кроме кусочка нашего сада не видит. Ну поставили мы листья в вазу на каминную полку, но ведь всё время одна и та же комната, один и тот же вид из окна, один и тот же доктор, я вечно непричёсанная, всклокоченная, а так хоть буду в красивом платье. Я ещё думаю, что эту картину с лесом нужно перевесить Серёже, ― указала она не надкушенным хлебом за спину Каренина, ― ему всегда очень нравился этот пейзаж.
― Ани, ― простонал Алексей Александрович, но тут же совладав с собой, уже куда спокойней прибавил: ― Сергею нужен покой и только, а хороший уход ты ему обеспечила, прислуга тобой научена.
― Ты клонишь к тому, что я слишком его утомляю? ― Ани и не ожидала услышать от отца, что её забота нервировала его именно тем, что она своим усердием только вредит брату, однако невнятная надежда, как пламя углями, ещё питалась её наивностью, и она решила дать ему шанс.
― Скорее ты слишком утомляешь саму себя всеми этими мелочами и попытками угодить ему.
― Но как же иначе, ему ведь так скучно, так тоскливо? Ему всё время дурно, ― а вдруг жалость ещё поможет её отцу свернуть с кривой дорожки, на которую он ступил?
― Сергея теперь спасёт только провидение, а твои бдения у его постели, перевешивание картин и тому подобные ухищрения бессильны перед его недугом, хотя и очень милы, ― не грех ли называть что-то трогательным, когда на губах стынет такое явное отвращение?
― Я знаю, ― заметила Ани, не переставая орудовать ложкой.
― Тогда почему ты не желаешь проявить хоть немного рассудительности? Геннадий Самсонович ведь не делает тайны из того, что заражение крови редко оканчивается выздоровлением.
Она проглотила суп и вместе с ним, похоже, сердце, провалившееся куда-то в бездну. Слова Алексея Александровича будто оказались слишком неповоротливыми, чтобы быстро проникнуть в её ум. Заражение крови редко оканчивается выздоровлением ― то есть оно заканчивается смертью? Неужели он в своих планах смеет отталкиваться от этого медицинского догмата? Редко, часто, двое из девяти, пятнадцать из ста семи и другие определения вероятностей были для неё кощунственными и даже глупыми, ведь для неё болел и страдал один только брат, который мог выжить или не выжить, но не быть мёртвым на семь девятых или на девяносто две сто седьмых.
― Чего ты хочешь от меня? ― угрюмо спросила Ани.
― Я лишь хочу, чтобы ты вела себя разумно, ― заранее смягчился Алексей Александрович, словно пытаясь опередить гнев дочери.
― А что, по-твоему, означает вести себя разумно? ― возмутилась Ани, оскорблённая даже не столько тем, что её отец на самом деле имел ввиду, сколько тем, какое пышное имя он дал простому безразличию. ― Готовиться к похоронам, раз врачи говорят, что Серёжа нежилец? Может быть, мерки с него снимать для гробовщика?
― Но можно ли тратить столько сил на…
― На живой труп? На мертвеца? Ну же, ты ведь это слово никак не можешь вымолвить вслух? Будь сепсис у меня, ты бы иначе запел!
Алексей Александрович не нашёлся с ответом, а Ани упустила то мгновение, когда у неё была возможность сбежать, не споткнувшись о свою гордость, сбежать разъярённой, а не обиженной. Господи, за что же ей это мучение? Ладно, если бы папа просто не понимал природы её чувств, не понимал, откуда это рвение, но он понимал, и за это понимание почему-то платил гадливостью.
Так бы они и сидели в колючем как иней молчании, ненавидя себя за то, что они оба не знают, ни как доказать свою правоту и окончить этот поединок чьей-то победой, ни как разойтись с миром, но в столовую вовремя вошла Люба с докладом о некой даме.
― Какая дама? ― нахмурился Каренин, которому определённо не нравилась перспектива принимать какую-то чужую женщину и разыгрывать радушного хозяина.
― Они не представились, ― стушевалась под строгим взглядом Алексея Александровича горничная, ― что-то дядя, свояченица… дядина свояченица… они очень сбивчиво объясняли. Спрашивали, дома ли барышня и старший барин-с.
Дать незваной гостье более подробный портрет Любе не позволила Ани, которая была счастлива прервать эту мучительную трапезу ещё и под благовидным предлогом. В прихожей у самой входной двери, будто готовясь каждую секунду сбежать прочь, топталась худощавая блондинка неопределённого возраста. Чуть только она завидела юную хозяйку дома, тревога на её лице сменилось на пресную любезность, и это выражение, обороняющее светского человека так же, как стойка фехтовальщика, подсказало Ани, что перед ней всё-таки не юная девушка.
― Анна? Здравствуйте, меня зовут Екатерина Александровна, я сестра Дарьи Александровны, жены вашего дяди Стивы из Москвы, ― доложила незнакомка. ― Мой племянник Алексей сказал мне, что Сергей заболел, я могу с ним поговорить недолго? Как он себя чувствует?
― Он пока что отдыхает, у него голова болит из-за того, что погода испортилась, но хотя бы жара нет. А вы в трауре? ― презрительно ухмыльнулась Ани, чьё изначальное расположение к гостье, которая избавила её от весьма неприятной сцены с отцом, пожухло и облетело ещё под натиском заученной речи Екатерины Александровны об их отдалённом родстве. ― Уму непостижимо!
― Прошу прощения? ― недоумённо вскинула свои прозрачные брови их гостья, беспомощно глядя на догнавшего дочь и горничную Алексея Александровича.
― Что вы, вы же так оделись как раз для того, чтобы вам не пришлось просить прощения. Как это предусмотрительно, как это разумно, ― растянула это слово Ани, зыркнув на отца, ― надеть траур для визита к тяжело больному. Мало ли, а вдруг он умер ночью, а вы приедете в новеньком платье, это будет невежливо. Только, к вашему сведенью, мой брат ещё жив!
В другом случае Ани и сама бы сочла подобный тон в разговоре с незнакомой дамой полной потерей достоинства, однако ей казалось, что она должна оглушить это ядовитое лицемерие, как оглушают ядовитую змею, чтобы она не ужалила. Пусть потом Екатерина Александровна всласть посплетничает со своей сестрой о диких повадках мадмуазель Карениной, которая на самом деле совсем не Каренина ― она-то знает цену всей светской благопристойности!
― Я ношу траур по моему мужу, а не по вашему брату. Надень я траур по Сергею это и впрямь было бы бессовестно, ― задумчиво ответила Екатерина Александровна, слишком занятая своими мыслями, чтобы всерьёз обидеться на Ани.
― Ах, вы вдова? ― протянула Ани, не ожидавшая, что внешний мир с чужими горестями вторгнется в их дом, где царствовала своя собственная беда.―Извините, я не подумала. Мне жаль, что я вас обидела.
― Я прошу прощения за мою дочь, ― вступился Алексей Александрович, чеканя каждое слово, ― она несколько раздражительна из-за усталости и в последнее время часто пренебрегает правилами приличия. Примите от меня и от неё соболезнования вашей утрате. Упокой Господь душу вашего супруга.
― Аминь, ― по-мышиному пропищала Ани. ― Вы, наверное, сердитесь на мою бестактность, но не уходите из-за меня, пожалуйста. Вы ведь пришли навестить моего брата, я вас только провожу к нему.
― Пустое, я не сержусь на вашу дочку. Я не сержусь на вас, ― повторила Кити уже для своей обидчицы, с улыбкой протягивая ей руку.
Конечно, по дороге в Петергоф мадам Лёвина не молила небеса о том, чтобы кто-то из домашних больного нагрубил ей, и всё же в этом жесте было больше благодарности, чем дружелюбной снисходительности. Своей выходкой Ани словно сбросила все свои козыри, уступив гостье право хода, и уже Каренины оправдывались пред ней, а не она старалась объяснить им, кем она доводится Серёже, и почему она, свояченица его давно отошедшего в мир иной дяди, не известила их о своём визите письмом, при том что она впервые в их доме. Тем не менее Алексей Александрович с его спокойными манерами и безупречной холодной вежливостью казался Кити опасным для её тайны, потому она предпочла держаться Ани ― такое вспыльчивое создание куда охотнее поверит во власть порыва и не заподозрит, что это не сестра тёти Долли внезапно решила навестить дальнего родственника, а дама сердца наконец смилостивилась над влюблённым.
Известие о болезни Серёжи она получила неделю назад, когда пригласившая её на чашку чая Ирочка пожаловалась на отъезд своего отчима:
― Вообще-то в Олонецкую губернию должны были послать господина Каренина, но он, говорят, тяжело болен, и теперь это задание Аркадия Ильича.
― Болен? ― невпопад спросила Кити. ― Вы имеете ввиду Сергея Алексеевича?
― Да-да, он будто бы ранен, верно, несчастный случай. Дуэль это на него как-то непохоже, но возможно, Жан Вронский всё-таки не спустил ему ту историю в опере, хотя, по-моему, он великодушный юноша, ― задумалась Ирочка и, отругав себя за непонятные для её собеседницы сплетни, принялась перечислять начинки конфет из вазочки.
С того мгновения время-то и стало вязким, будто растаявшая в её пальцах конфета, которую она крутила в руках, пока слушала вздор о предсвадебных хлопотах, и дни ей почудились бесконечными. Привычка понемногу побеждала её гнев: с тем, что образ Серёжи в минуты безделия наведывался в её мысли, она сумела смириться, однако неясный мираж, вызванный игрой света в сумерках, вдруг обернулся озлобленным духом, от которого нигде нельзя скрыться. Не было часа днём ли ночью, когда Кити бы поручилась за себя, что она не броситься сейчас же к Карениным. Да, она могла говорить с Кознышевым, с сыном, с дочерью, да, она могла ходить на прогулки, однако она не могла вместе с тем не терзаться, как она не могла не дышать, пусть и занятая чем-нибудь ещё.
Насколько бы ей было бы проще, впрочем, бояться за жизнь месье Каренина подле него, знать все самые ужасные подробности его состояния, а не метаться по дому своему деверя, будто прикованная к нему стыдом. Когда она осталась без обоих своих женихов, униженная, она едва не схлопотала чахотку ― что же удивляться тому, что Серёжа болен? Разве она не разбила ему сердце в их последнюю встречу? Сперва кокетничала, потом назвала мальчишкой, обещала попрощаться и не попрощалась ― ах, толку, что она потом рыдала полночи, он же этого не знает. А если всё-таки была дуэль? Конечно же, будь его мать порядочной женщиной, он бы никогда не искал ссоры с племянником её любовника, но чем больше гнусностей она приписывала Анне, тем сильнее она убеждалась в том, что она сумела бы уравновесить снедавшую его ненависть своей жалостью. Ей нужно было лишь держаться с ним так же, как в Москве ― участливо и снисходительно, а не дразнить его своей любовью. Верно, воображая, что он ей отвратителен, он и затеял дуэль, хотя на деле она испытывала омерзение не к нему, а к себе рядом с ним.
Коря себя за жестокость в прошлом и бездействие в настоящем, Кити тем не менее не отваживалась даже навести справки касательно месье Каренина. Ей было совестно перед Митей, Юлей и Сергеем Ивановичем за одно то, каким невыносимым для неё сделалось имя брата её мужа, у которого она украла по закону причитающиеся слёзы и отдала их незнакомцу. Их дети остались сиротами, и она осиротела вместе с ними, снег ещё ни разу не укрывал могилу Кости, а ком в горле у неё стоит из-за Серёжи, и нашепчи ей ведьма, где взять живой воды, она бы предпочла вернуть к жизни только стоявшего на пороге смерти―не мертвеца.
Едва ли кто-то из её семьи осудил бы заботу Кити о тяжело больном родственнике, но собственные чувства представлялись ей столь очевидными, столь неприкрытыми, что и её младшая дочь должна была бы догадаться о причинах лихорадочной тоски своей неразумной матери. Так дом Кознышева, ещё вчера уютный, стал для неё тюремной камерой в огромной темнице Петербурге. «Ничего, через три дня мы с Юлей уедем в Покровское, как и планировали, он будет от меня далеко, и мне будет легче бороться с искушением», ― успокаивала себя Кити, с благоговением, будто святыню, прижимая к себе билеты до Тулы, хотя сомнения в том, покинет ли её сердце тревоги о столь дорогом ей самозванце в имении мужа, иссушали её надежду, словно недуг тело. И не слишком ли праведным было искушение выхаживать и утешать раненого, пускай и для неё самой это было бы прекращением страданий, если не наслаждением?
Вероятно, Кити бы хватило сил на борьбу со своими порывами, но, увы, письмо Серёжи, как бы лишний раз доказывая, что коль оно очутилось в Петербурге, хотя бы даже запрятанным на дно шляпной картонки, то автор ей небезразличен, напомнило ей и без того заученный адрес Карениных. Использовать девятилетнего ребёнка в качестве ширмы для визита к поклоннику было низко, но всё вышло как-то случайно: вот она просит Юлю аккуратнее садиться в экипаж и не задирать так высоко ноги, а потом велит извозчику везти её не в лавку к ювелиру за брошью-пёрышком, которую она хотела подарить Вареньке, а к Сергею. Так просто и так естественно, словно она каждый день туда возвращалась, словно она назвала адрес собственного дома. Если бы дочка не подарила ей полный беспечного недоумения взгляд, Кити и вовсе ощутила бы облегчение, которое всегда приносит бесповоротное решение, что правда она бы предпочла и дальше так ехать, чувствуя, как понемногу у неё отогреваются под тканью перчаток пальцы вместо того, чтобы знакомиться с отцом и сестрой Серёжи. Ни разу не упомянутые в его рассказах за время их встреч у Долли, они виделись ей равнодушными и чопорными, словом, настоящими светскими людьми, которых волнуют только приличия. И с этими стражами благопристойности ей предстоит повоевать, чтобы они впустили неизвестную им и их кругу даму в комнату к бредящему и трясущемуся от озноба, но всё-таки холостяку. Воображая себе эту славную битву, в которой её искренняя доброта должна была победить безразличие Карениных, Кити и не заметила, что она уже чуть ли не из эстетства, чуть ли не для контраста наказала себе держаться с Серёжей непринуждённо и ласково, будто ей совсем не стоило прятать то, что его влюбленность взаимна, как нечто дурное.
Дом Карениных не произвёл на неё гнетущего впечатления, как она предполагала изначально: их особняк она тоже сочла жертвой злых чар. Кити некогда было рассматривать прихожую, куда их завёл приветливый и опрятный лакей ― по всему понятно, что его нанял именно младший хозяин, потому что слуга, выбранный кем-то менее чутким не стал бы извиняться за то, что долго не приходил и заставил гостий стоять на таком сильном ветру ― но робкий восторг на лице Юли отозвался в её матери каким-то странным непривычным трепетом ожидания, только-только зацветшей мечты.
― Доложи, пожалуйста, барышне и Алексею Александровичу, что приехала мадам Лёвина. И мадмуазель Лёвина, ― прибавила Кити, когда дочка крепче сжала её ладонь.
― Простите, барыня, они теперь загородом.
― Загородом? ― возмущению её не было предела, и как океан скрывает берег, так и негодование скрыло от неё то, что так понравившийся ей лакей хотел сказать что-то ещё.
Какое бессердечие умчаться к кому-то в поместье и с важным видом переливать из пустого в порожнее с другими такими же забальзамированными сановниками, когда у тебя при смерти единственный сын! Да и сестрица хороша, наверное, вертится перед зеркалом и думает о том, как бы игривее крутить хлыстик на завтрашней охоте, а не о несчастном больном ― вся в матушку. Ах, как хорошо, что она здесь. Это было не затмение, наоборот, это ангел-хранитель её или Серёжи ― всё равно ― шепнул ей, что надо ехать к нему, надо спасать его.
― Тогда скажи Сергею Алексеевичу, что я приехала, только как-то аккуратно. Или если он отдыхает, то… ― тогда пусть проведёт её в его комнату, и когда он проснётся, она будет сидеть подле него и ответит, что она не сон.
― Сергей Алексеевич тоже с родными сейчас, господа все втроём в Петергоф перебрались и в Петербурге не бывают, ― воспользовался лакей замешательством Кити, ― сами понимаете, Сергей Алексеевич хворает сильно.
― Мы поедем в Петергоф? ― поинтересовалась у матушки Юля, принявшая всё за приключение.
― А? Нет-нет, это далеко, дядя и Митя нас ждут к обеду, а мы с тобой уже послезавтра уезжаем, ― заотнекивалась мадам Лёвина, будто поймавшая пустоту в игре в жмурки. ― Спасибо тебе, любезный, ― наспех бросила она, обманутая, слуге без хозяев.
К счастью Кити, хотя на деле она была очень далека от этого состояния, Юля уже знала, кем приходится их семье Каренины, и позволила матери отдать дань уважения своему смятению в тишине. Разве судьба не должна подыгрывать благим намереньям? Облегчение от того, что ничего не переменится, стыд перед родными и мужем, разочарование, непрошенная тоска по Серёже, обида за то, что ничего не получилось, и даже глухая ревность к Ани завертелись вокруг неё будто пёстрый хоровод на карнавале. Она даже не поспевала следить за тем, как эти маски сменяют друг друга, они смешались в одно яркое пятно и головокружение, осушившее её рассудок до такой степени, что в какой-то момент она даже позабыла, почему ей настолько нестерпимо грустно, почему внутри разверзлась бездна. К ночи вертеп из её разрозненных переживаний возглавил страх того, что она не только сегодня не увидела Серёжу, а что вовсе никогда не увидит его. У неё ведь даже портрета его нет, ей придётся потихоньку украсть его фотографию из альбома Долли, чтобы потом не задаваться вопросом, существовал ли такой господин Каренин из крови и плоти или она лишь выдумала прекрасный сосуд для всех возможных добродетелей.
Под утро ей приснилось, будто Митя, Долли и Кознышев посовещались и теперь выдают её замуж за Серёжу, желает она того или нет.
― Можешь противиться, плакать, грозиться уйти в монастырь, но мы вас поженим, ― безапелляционно заявила её сестра.
― Более того, вы уже повенчаны, ― заметил Сергей Иванович, сложив руки на груди.
― Да, мама, вспомни, ― подбодрил её Митя, ― ты тогда спала, а твой муж болел, но он уже совсем здоров.
― Надо будет, за косы тебя к алтарю потащим.
― Всё равно они вас, барыня, заставят, а косы, если позволите, жалко, ― рассыпалось всё голосом встречного ею у Карениных лакея.
Первую минуту, когда сон ещё не вполне развеялся, благодарность к её тиранам буквально окрылила Кити. Она могла бы теперь вылететь в окно и расцеловать каждого прохожего за то, что наконец её желание не расставаться с месье Карениным было актом не своеволия, а покорности. Но вдруг она вспомнила, что Серёжа не мог за ночь поправиться, что никто их не сватал, и она снова упала на землю. Какая издевательская и жестокая грёза, ведь даже один визит к нему мог обернуться тем, что вчера жалевшие и уважавшие её за то, как она жалка, станут презирать её. Нет, потратить целый день на поездку в Петергоф, когда завтра ей нужно будет попрощаться с сыном и деверем, означало бы признаться, что больной дорог ей гораздо больше, чем племянник её сестры.
Доброта домашних жгла её несходством с тем, как они станут к ней относиться, если узнают правду. Всегда обходительный с ней Сергей Иванович будет защищать её перед Митей лишь из машинального благородства, но на самом деле будет согласен с ним в его ненависти. Юля и младшие мальчики, наверное, не до конца осознают, в чём кроется падение их матери, но в них навсегда поселится гадливое недоверие к ней. Долли запретит ей общаться с девочками, а те будут хихикать над перезрелой страстью тётушки вместе с братьями. В этой преисполненной праведного негодования толпе она не отыскала лишь Алёшу Облонского, который имел слишком шаткие моральные принципы, чтобы кого-либо осуждать. Унаследованное ним от отца всепрощение ― ах, если бы кто и замолвил за неё словечко перед Долли, так это покойный Стива! ― немного успокоило её, и к тому моменту, как она махала из окна своего купе удалявшимися вместе с платформой Мите и Кознышеву, из этого спокойствия уже был вытесан, словно из камня, план.
― Конечно, тётя, если вам с Юлей будет уютно у меня, то милости прошу, ― не без удивления, но вполне радушно ответил Алёша, выслушав сбивчивые оправдания Кити о том, что она желает злоупотребить его гостеприимством. ― По-моему, в деревне зимой смертная скука, вы бы оставались у меня на подольше, скоро мама приедет в Петербург на сезон искать Лили бездетного жениха, поживёте с ней. Хотите, я ей напишу?
― Только это от всех секрет, что мы здесь, ― прижала палец к губам Юля. Мать её неровно покраснела, будто к её лицу поднесли углей из камина, но, пожалуй, дочка даже оказала Кити услугу: сама бы она так долго мудрствовала, как же попросить Алёшу держать язык за зубами, что он бы уже успел разболтать всё в письме Долли или кому-нибудь из сестёр.
― Секрет есть секрет, ― состроив серьёзную гримасу, кивнул Юле кузен, ― я никому об этом телеграфировать не стану, не волнуйтесь, но вот с нашим бомондом я вас обязан познакомить. Мои соседи недавно купили собственный дом и приглашали меня на новоселье в четверг. Обожаю смотреть новые дома, тем более Дарья Григорьевна уж точно может себе позволить не жалеть деньги на то, чтобы всё красиво обставить. Пойдёмте со мной, полюбуемся вместе, я вас всем представлю.
Алёша, естественно, не догадался о том, что тётушка вознамерилась пожить у него, чтобы каждый день беспрепятственно наведываться в Петергоф к Карениным. По его мнению, Кити просто передумала зимовать в Покровском, но из-за своей щепетильности постеснялась признаться остальным, что она переменила свои планы. Что ж, хотя она и принадлежала к числу чудаков, которые считают особой доблестью поступать так, как было условлено изначально, а не умно, словно каждое их намеренье было торжественной клятвой кому-то, Алёша пообещал себе постараться, чтобы Кити и Юля, попросившие у него убежища, не заскучали.
― У нас тут есть ресторация, там очень милая певица. Не подумайте ничего такого, но она правда славная и поёт недурно, жаль, что её выгнали со скандалом из театра, а всё потому, что она приличная девушка и старым сатирам даёт от ворот поворот, ― понизил он голос, чтобы юркнувшая в его кабинет кузина ничего не услышала. ― Но главное, она чудесно поёт. Батюшки, как она исполняет романс Полины из «Пиковой дамы»(1)! Она хвасталась, что знает оттуда все партии наизусть, и даже мужские, но баловалась она только ариозо Германа(2), хотя я бы это баловство полжизни слушал бы. Знаете, вот это: «О, пожалей! Я, умирая, несу к тебе мою мольбу, взгляни с высот небесных рая на смертную борьбу души, истерзанной мученьем любви к тебе. О, сжалься, и дух мой лаской, сожаленьем, слезой твоей согрей!»
― А ты не пробовал петь с ней дуэтом? ― застенчиво предложила Юля, всякий раз примеряя на себя роль адресата подобных пылких признаний в музыке ли, в книгах.
Между тем Кити тоже подумалось, что слова эти обращены к ней, и хотя она ещё не привыкла к своему коварству, ещё будто бы не разносила его, медлить уже было нельзя.
― Что-то не припоминаю такой оперы… Скажи-ка лучше, я слышала, твой двоюродный брат нездоров?
― Такая дрянная история, ― поморщился Алёша, сперва ещё удерживавший на лице улыбку, но затем по тревожно-требовательному взгляду тёти сообразил, что она слишком хорошо осведомлена, чтобы заморочить ей голову. ― Заражение крови, причём ранили его ещё летом и ранили легко.
Письмо, телеграмма ― признание в любви для смерти, а не для жизни. Застыдился, бедняжка. Если бы тогда на помолвке она позволила ему одному гореть стыдом, ей бы бросилась в глаза его бледность, его худоба, которые, впрочем, по большой части рисовала ей теперь совесть, а не память.
― Почему ты раньше мне не сказал? ― она же всё это время могла бы ухаживать за ним, облегчать его страдания! ― Что с ним теперь, кто при нём?
― Я не хотел вас огорчать, но раз вы уже знаете, то что уж тут. Серёже по крайней мере не хуже, но без слёз на него не взглянешь. А ходит за ним Ани, шаг от него ступить боится, ― ответил на все её вопросы ошарашенный племянник, не надеясь, впрочем, на встречную любезность от Кити. Отчего она так злится? Ей не по нраву, что её, вдову, щадят?
Новость о том, что мадмуазель Каренина ведёт себя так, как и обязана вести себя сестра больного, странным образом взволновала Кити. Её ревность не была настолько беззаветной, дабы она желала, чтобы Серёжа мучился ещё и от одиночества, покуда малодушие не пускало её к нему, однако роль, которую она уготовила себе ― роль преданной сиделки ― оказалась занята, и Кити только предстояло смириться с этим обстоятельством. Если Ани в самом деле добра и внимательна к брату, то какое оправдание подобрать её собственному визите? Невелик подвиг мешать другой исполнять свой долг, а поехать в Петергоф лишь потому, что ей самой нужно было убедиться, что Серёжа ещё жив, было для неё непозволительной роскошью.
Неженатого, бездетного и малоопытного чиновника не поселили бы в просторную и светлую квартиру, однако все в городе в первую очередь считали господина Облонского очаровательным юношей, и было бы несправедливо, если бы очаровательному юноше пришлось тесниться в какой-то конуре, потому для Кити и её бессонницы нашлась отдельная комната, и она могла не бояться, что разбудит дочку или племянника, пока будет шелестеть письмом Серёжи при зажжённой лампе. Впрочем, бумага уже так сильно истрепалась, что едва ли им можно было шуршать даже нарочно, да и свет ей был не нужен ― письмо давно было выучено ею наизусть, но когда она перечитывала строки, написанные его рукой, он стоял перед ней как живой. Воскрешать так в своих мечтах кузена приютившего её племянника казалось ей единственным разумным занятием в её нынешнем смехотворном, абсурдном положении скрывающейся ото всех беглянки.
― Я не забыл ни одной вашей черты, но чего бы я не отдал, чтобы ещё хоть единожды увидеть ваше лицо, ― пылало в середине его послания, но почему-то на сей раз Кити, всегда воображавшая в этом месте полный исступления возглас, услышала лишь слабый шёпот, и вздох в конце был не прерывистым, а тяжёлым.
― Ведь он ждёт меня и теперь, ― осенило её, и вместе с этим озарением на неё снизошёл и странный покой.
Вот зачем она едет завтра с Юлей к Карениным! Вот зачем ей стало известно о нездоровье Серёжи! Неважно, что и она изнемогала под гнётом желания снова услышать его голос и ― ему было во стократ хуже, и если свою глупую склонность к нему она почти умертвила, то негоже уничтожать в себе милосердие. Пускай сестра к нему внимательна, пускай она все эти недели обтирает ему пот со лба, но не хлебом единым жив человек. Готовясь рискнуть жизнью, он призывал образ Кити, то есть и сейчас она нужна ему, и нужна ему настоящей: доброй, снисходительной, прощающей, а не той ужасной гордячкой с помолвки Валера, которая заставила его страдать и ненавидеть самого себя за слабость к ней.
Собственное милосердие доставляло Кити ни с чем не сравнимое наслаждение и будто осветило казённую квартиру Облонского, этот уездный городок и, верно, целый мир. Всё было чисто и прекрасно благодаря тому, что таковым было её сердце, и даже доброту Алёши и его внезапную серьёзность она поставила себе в заслугу.
― Тётушка, не берите с собой к Карениным Жюли, ― предложил он перед завтраком, когда Кити поделилась с ним, куда и с кем намеревается ехать. ― Это зрелище не для ребёнка. Оставьте её со мной, мы с ней погуляем, я ей покажу розы нашей градоначальницы, если повезёт, а нам повезёт, то поедим с ней и её детьми блинов.
― Хочу розы и блины, ― крикнула из соседней комнаты Юля, обречённая из-за острого слуха на подслушивание чужих разговоров.
После восторженных отзывов Мити о Сергее Алексеевиче Кити была уверена в том, что месье Каренин легко покорит и её младших детей, в особенности дочку, потому в том, что ей не с кем оставить Юлю на время её вояжа в Петергоф, она старалась искать лишь хорошее. Тем не менее Кити быстро признала правоту своего племянника и, попутно умилившись его великодушию ― ну в какой другой день Алёша сам бы вызвался нянчиться с маленькой девочкой? ― решила, что возьмёт с собой Юлю в Петергоф в следующий раз, когда всё немного уляжется.
В сотканном из благочестия коконе Кити оказалась почти неуязвима перед своим волнением, страхом выставить себя перед роднёй Серёжи навязчивой провинциалкой и даже нападками мадмуазель Карениной, хотя как только Ани удалилась докладывать о ней, её, точно рыбу, пронзил какой-то невидимый крючок. Пути назад уже не было, то, чего она жаждала и страшилась последнюю неделю, если не несколько месяцев, должно было вот-вот свершится. Долетевшее до неё перед стуком двери «Ты уже не спишь, Серёженька? Как твоя голова?» словно погнало время вскачь, а ей бы хоть одну минутку припомнить, что она собиралась сказать, или убежать прочь.
― Полегче немного, ― пробормотал Серёжа, отплёвываясь от зубного порошка. Чистота осталась одной из немногих обыденных вещей, которые ещё были ему по силам. ― Это Алексей опять службу прогуливает у нас? ― усмехнулся он, вручив стакан с оставшейся водой Наташе и снова откидываясь на подушки.
― Нет, если я ничего не напутала, это его тётя, мадам Лёвина. Ты её знаешь? ― переспросила Ани, не поняв, брат её переменился в лице, потому что прежде не слыхала такой фамилии или напротив, слышал её слишком часто.
― Екатерина Александровна приехала? ― будто бы даже испугался Серёжа. ― Зачем?
― Как все, вероятно, ― развела руками Ани. ― Тебе нехорошо сутра, я ведь могу её прогнать или на минутку только поздороваться к тебе завести.
― Нет! Нет, ― возвращая себе свой бесцветный голос, повторил он. ― Позови её, хотя постой. Принеси мне сперва рубашку.
― Прости, пожалуйста, одеваться я тебе с твоим плечом не дам. Не думаю, что госпожа Лёвина такая ханжа, чтобы оскорбиться, отчего это ты принимаешь её без жилета и фрака. Просто укройся одеялом, если ты так стесняешься, ― посоветовала Ани, упорхнув за их гостьей.
― Барышня права, нечего вам рану бередить, ― фыркнула расстроенная Наташа уже в дверях, хотя Серёжа даже не обратил внимания на её суровые рекомендации.
Его окатило унижение от собственной немощности. В коридоре ждала та, ради которой он был готов свернуть горы, а он не в состоянии даже подняться на ноги и одеться, чтобы не смущать её. Она будет глядеть на его голые ручонки, не прикрытые даже тканью, и думать про себя, что даже её младший сын сложен крепче, и что с такими выпирающими ключицами нельзя любить женщину. Ладно, здоровым бы она его не навестила, пусть вслух причитает, как он ужасно исхудал, зовёт его бедным ребёнком, он хоть полюбуется ею живой, чтобы потом тысячу раз обглодать эти минуты, подпирая пустым взглядом отдалявшийся от него в горячке потолок.
Он уже видел Кити перед собой, сотканную из лучших воспоминаний, пока её шаги ― такие лёгкие, словно она парила в воздухе и стучала каблуками по полу ради забавы ― приближались, но когда она вошла, её красота снова поразила его. А он и забыл, как она сияет, когда даже слабая улыбка трогает её губы.
― Здравствуйте, Сергей Алексеевич, ― какое у него переливчатое имя, если к нему обращается она.
― Здравствуйте. Я не ожидал, что вы приедете, ― ангел мой, ты вспомнила обо мне?
Одеяло, натянутое ним до самого подбородка, скрывало его худобу, но он вдруг запамятовал о том, что нужно стесняться своих костлявых рук, и потянулся к Кити, не то прося её подойти поближе, не то грея пальцы у очертаний её тёмного одеяния.
― Существует лишь одна причина, почему я могла не проведать вас ― это неведенье относительно вашей болезни, ― двинулась она к нему с напряжённо-добродушным выражением лица. ― Я почти случайно получила известие о том, что вы нездоровы, а в подробности меня посвятил уже Алёша, хотя я рассчитывала, что в подобной ситуации он бы написал мне, чтобы… чтобы я вас навестила.
― Господин Облонский полон сюрпризов: никогда не знаешь, о чём расскажет первому встречному, а из чего соорудит тайну, ― снова спрятал он руку под одеяло, а своё восторженное изумление под светскость. В конце концов, если продлить визит Екатерины Александровны можно было лишь ценой притворства, то ему не вновь сдерживаться и недоговаривать ради чужого блага или душевного равновесия.
― Алёша сказал, что это вы взяли с него клятву не распространяться о том, что вы ранены. Я со своей стороны тоже обещаю, что ни Долли, ни её дети ничего не узнают. Но неужели вас задевает сострадание вашей семьи? ― нахмурилась Кити, едва бы сумевшая смотреть на любого больного без ласкового сочувствия, хотя бы оно и считалось самым тяжким оскорблением.
― Нет, просто я не люблю доставлять хоть капельку приятным мне людям лишние хлопоты, ― начал объяснять Серёжа, но даже самые незамысловатые обороты речи нелегко давалась ему.
― Но я надеюсь, ваша скромность не влияет на то, как за вами ухаживают? Алёша хвалил вашу сестру за старательность, но она такая юная, ей не хватает опыта, а вкупе с вашим геройством… Простите, я что-то раскричалась, ― почти пошипела Кити, впрочем, и до того негромко говорившая. ― Вам сейчас, наверное, каждый резкий звук противен?
― Не извиняйтесь, ― пусть говорит тихо, громко, только пусть говорит, пусть даст напиться своего голоса, а не заставляет его изъеденный жаром и морфином разум собирать ответы на её вопросы, когда единственная правда, которую он мог ей сообщить, было то, что он до слёз счастлив их свиданию и не знает, куда девать это счастье, от ненадобности превращающееся в горе?
― Я вас перебила.
― Когда?
― Когда вы хотели рассказать о вашей сестре, хорошо ли она за вами ходит, или ещё раньше. Да, вы тогда рассуждали о том, почему не хотели, чтобы Облонские знали о том, что вы больны.
― Ани только что не укачивала меня, как дитя, хотя…― всё же укачивала, словно пытаясь убаюкать доклёвывавший его рассудок бред. ― Если вы о том, что я дурно выгляжу, то это точно не вина моей сестры.
― А как вы себя чувствуете? Я не берусь судить по вашему виду, мне не с чем сравнивать.
Он что-то наплёл о своих сомнениях, правда ли началось улучшение или всё дело в привычке, а она ещё, будто доктор на осмотре, расспрашивала, не кровит ли его рана, ест ли он, не отекает ли у него левая рука, получается ли у него её вытягивать ― и всё так тихо, что шелест её юбки заглушал некоторые её слова, словно наедине они обсуждали что-то такое, что нельзя обсуждать при всех.
― Я никак не даю вам досказать про Облонских, ― повинилась Кити, пересев со стула в углу комнаты в кресло у его кровати, где несла свой караул Ани.
― Про Облонских? ― расползись все его мысли, словно разогнанные полугрёзой-полувоспоминанием о том, как сестра, так же придвигаясь к нему, как теперь Екатерина Александровна, укладывала его голову себе на колени. Тёмная холодная с улицы ткань под его щекой вместо ситца наволочки, не он откидывает волосы со своего лба, а его возлюбленная убирает их своими пальцами, вместо сиротливого покоя или умиротворения, как с Ани, нега.
― Да, вы сказали, что не хотите их беспокоить и собирались прибавить что-то ещё.
― То, как я получил это ранение, меня не красит, к тому же пострадает не только моя репутация, поэтому чем меньше людей знает о произошедшем, тем лучше, ― с трудом заключил он, будто отвечая мадам Лёвиной какой-то плохо выученный фрагмент на латыни.
― Конечно, тем более, кто знает, не вдохновит ли ваша история Машу на новый сюжет, ― хохотнула Кити, но только её смех посеребрил это мгновение, как она будто обиделась на саму себя. ― Только едва ли её читатели поверят в то, что никто не отправил вас к врачу вовремя.
― С отцом и сестрой мы не виделись около месяца, а мои сослуживцы и Алексей не отважились настаивать на чём-либо.
― Что вы, ― снова прервала его Кити, ― я в первую очередь ругаю себя, ― ангелы ведь не упрекают других? ― Я была осведомлена куда лучше остальных, мне стоило лишь сопоставить всё вместе, и мы бы с вами встретились совсем при других обстоятельствах.
Будь на месте мадам Лёвиной Долли, Владимир Александрович, Роман Львович, кто угодно, Серёжа бы в обмен на свои растерянные извинения потребовал бы у собеседника менее витиевато изъясняться, но вдруг она уйдёт, если догадается о том, насколько ему тяжело разгрызать эту скорлупу из слов, чтобы добраться до сути? Тогда ему останется лишь досадовать на собственную нерасторопность. Кити воображает себя виноватой перед ним? Какая нелепица. Он не находил достаточно чопорных выражений, чтобы не потревожить её своей иступлённой благодарностью, а она думает, что он в праве таить на неё обиду ― чудовищно нелепо.
― Я имею ввиду ваше письмо, ― терпеливо уточнила Екатерина Александровна, видимо, уже достаточно привыкнув к плескавшемуся в его глазах восхищению, чтобы заметить, как к нему примешалось недоумение. ― Я же сразу поняла, прочтя ваше письмо, что вас сподвигла написать мне какая-то опасность, а не лишний бокал. Жаль вас разочаровывать, хотя, может быть, моё признание поумерит ваш пыл. Едва ли особа, которой предназначалось ваше послание, обладает таким непоэтичным пороком как любопытство.
― Это отзывчивость, а не любопытство. Если вы не сожгли моё письмо запечатанным, значит, вас хоть немного занимает моя судьба, а большего мне и не надо, ― заявил он, позабыв, что рассуждает вслух. До того ли?
― Как же не надо? Вы ещё непременно должны поправиться, пообещайте мне.
Её лицо медленно, будто облако на небе, стало приближаться к нему. Сперва он даже подумал, что это обман зрения, что ему померещилось, но вот уже её ресницы опускаются, а дыхание трепещет на его коже. Она снова отдаляется, а он чувствует отзвук от прикосновения её губ к своим. От поцелуя.
Если бы не отразившееся в глазах Кити скромное торжество, Серёжа бы внушил себе, что она целилась в щёку и промахнулась, что лишь глупая случайность извратила столь невинный жест до чего-то двусмысленно-сладостного. И вновь несправедливость ― он запомнит, что они целовались, но не запомнит этого поцелуя, а это всё равно что вместо песни услышать лишь гул от смутного эха, вместо самого человека увидеть лишь его тень.
― Можно мне ещё раз поцеловать вас? ― спросил Серёжа, не веря в собственную наглость.
― Конечно, ― сама безмятежность, сама заботливость. ― Только Бога ради не… ― хотела настоять Кити на том, чтобы больной не вставал, но он уже перекатился на правый бок, чтобы подняться на здоровой руке. ― Ах, вам не больно?
Он слегка покачала головой, словно боясь отвлечься от неё теперь, когда он мог глядеть на неё не снизу вверх.
― Ну что же вы? ― почти беззвучно прошептали её уста, а на лице её снова расцвела ободряющая улыбка. ― Что же вы?
Второй её вопрос перекинулся, как пламя, на его сухие губы, будто в отместку чуть оцарапавшие ей рот. Упоение собственным благородством сменилось страхом перед упоением уже иного толка, перед удовольствием. Разум Кити растянулся точно на дыбе между неестественным холодом его поцелуя от зубного порошка и болезненным жаром его рук, и в этом противоречии утонул её стыд и его нездоровье. Объятья делались всё крепче и крепче, и чем больше забывалась Кити, наслаждаясь беспамятством, тем больше пьянел Серёжа от осознания того, что именно она, ослабев, клонит голову ему на плечо, именно так, именно сейчас, от того, что именно её сердце рвётся к его через дряхлую марлю бинтов и вдовий креп. Казавшаяся ему невозможной и слишком дерзкой мечта сбылась, за счастьем к нему пришла смелость, и уже уверенный в том, что возлюбленная не оттолкнёт его, он выпалил:
― Я вас обожаю, ― неужели эти слова не были произнесены, едва она вошла сюда?
Снова жажда заставила его прильнуть к её губам. Его позорно качнуло вместе с ней, темнота, казалось, уже не отступит, пусть он широко-широко раскроет глаза. Как некстати это заражение крови и немощность, но Кити, доселе лишь не противившаяся ему, вдруг сама прижала его к себе, сама пила его сбившееся дыхание. Слишком прекрасно, чтобы быть правдой, пусть будет хотя бы ложью.
― Любимая, дорогая, ― повторял он между поцелуями, когда она отвернулась, предоставив ему терзать свою щёку.
― Никогда больше не целуйте меня, ― мрачно и беспомощно, будто сидя на дне звероловной ямы, вырытой посреди безлюдного леса, велела Кити.
Рано или поздно она была обязана попросить его об этом, и сколь сильно Серёжа не хотел выпускать её из своих объятий, ещё меньше он желал удерживать её силой.
― Хорошо, ― он отпустил её, отшатнулся подальше, хотя её ладони ещё лежали на его плечах.
Лихорадочный румянец на щеках, словно она отведала его уже обыкновенной в последний месяц горячки, и почти мольба во взгляде.
― Никогда больше не целуйте меня.
― Конечно, ― вновь терпеливо согласился он, но отчаяние Кити стало будто ещё острее, ещё беспросветнее.
― Серёжа, ― жалобно молвила она, потянувшись за новым поцелуем, который только что был ею же запрещён.
Изумление, так часто проглатывающее самые сладостные моменты, умерло, поверженное нежностью и счастьем. Так, вероятно, в первый раз целуют новобрачную, так целуются после долгой разлуки, или никто никогда не любил, кроме них двоих. Двоих ― она тоже любит его, и между ними нет никаких преград.
― Я люблю вас, только вас! Ангел мой, я бы ещё утром не поверил, что вы придёте, а вы…
― Нет, хватит, прекрати, ― вскочила Кити, принявшись поправлять свой воротник, как иные поправляют нательный крест, ища у него защиты.
― Почему? Я никогда не влюблялся прежде так и не влюблюсь, между нами никто и ничто не стоит, и ты, ты же тоже хоть капельку… ведь правда? Что тебя мучает?
То, что он так трогательно не осмелился прямо утверждать, что она любит его; то, что он, упав на локти без опоры, исхудавший, измученный, спрашивал у неё, что мучает её; то, что не одно лишь милосердие толкнуло её поцеловать его в первый раз; то, что будь он здоров, она бы, верно, воротилась к племяннику и дочери падшей женщиной; то, что она рассматривала его особняк в Петербурге, как рассматривают невесты дома женихов…
― Я не хочу любить тебя!― всхлипнула она перед тем, как оставить его одного.
1) "Пиковая дама" — опера Петра Чайковского на либретто его младшего брата Модеста Чайковского по мотивам одноимённой повести Пушкина, что правда в опере сюжет существенно изменён. Премьера состоялась в Мариинском театре в декабре 1890-ого года.
2) Певицы контральто способны озвучивать почти всю малую октаву, что сближает этот тип голоса с мужскими голосами. Нередко обладательницы контральто исполняли партии подростков, юношей, иногда романтических героев (Лель из "Снегурочки" Римского-Корсакова, Миловзор из интермедии уже упомянутой "Пиковой дамы", Орфей из "Орфея и Эвридики" Глюка, Ратмир из "Руслана и Людмилы" Глинки, Ромео из "Капулетти и Монтекки" Беллини, Танкред из "Танкред" Россинии и так далее), потому знакомой Алёши не впервые браться за мужскую роль.
Какими бы прекрасными ни были намеренья мадам Лёвиной, когда она лишь собиралась навестить своего поклонника, свидание с ней скверно сказался на больном. Кити ушла, а скорее даже сбежала от Карениных в большой спешке, кое-как попрощавшись с хозяевами ― это обстоятельство вместе с тоскливой растерянностью Серёжи давало его домашним все основания не сомневаться, что их отношения выходят за рамки отношений между милосердной вдовой и племянником её сестры.
Несмотря на то, что Ани с трудом представляла Алексея Александровича дающим Серёже напутствия в амурных делах, она ожидала, что теперь-то он должен проявить участие. В конце концов, кому как не отцу выслушивать жалобы юноши на возлюбленную, невесту или любовницу? Но Алексей Александрович не то решил не влезать в душу к сыну, не то предпочёл не заметить того, что заметили все остальные. От упрёков дочери его спасло только то, что мысли Ани были заняты не тем, что их отец вновь пренебрёг своими обязанностями и не утешил Серёжу, а тем, как ей утешить его самой.
Казалось бы, брат, служивший ей идеалом, стал до того слаб, что ей бы следовало престать трепетать перед ним, но в её глазах его бессилие нисколечко не роняло его. Она по-прежнему считала, что не родился ещё человек более достойный, чем Серёжа, хотя без её помощи он даже ногти на правой руке обстричь не мог. И как ей было подступиться к нему, больному, измученному, но всё же такому взрослому со своим сочувствием? Пусть до сих пор она прекрасно понимала чувства своего отца, который был старше её на полвека, её страшило, что в чувствах брата к Екатерине Александровне она не сумеет разобраться.
― Спасибо, ― поблагодарил её Серёжа, до сих пор стыдившийся, что ему приходится принимать даже подобные услуги. ― Эта проклятая левая рука что-то совсем не слушается…
― Ничего не проклятая, вот заживёт, будет тебя слушаться, ― улыбнулась Ани, и он улыбнулся ей в ответ, но куда слабее, чем раньше.
Ну чем же его развеселить? Вронский, ещё зовясь месье Инютиным, как-то сказал ей, что нет сочетания более пагубного, чем горе, праздность и затворничество, но как мог её Серёжа укрыться от раздумий о госпоже Лёвиной на службе или в обществе, если он даже от наверняка давно надоевшего ему рыжего ковра на полу не сумел бы спрятаться? Это вынужденное бездействие будет только глубже вгонять в его сердце тоску, словно занозу в кожу…
― Какой ветер, взгляни! ― кивнула Ани на окно, впрочем, не слишком-то рассчитывая на то, что буйство природы развлечёт Серёжу. ― Со снегом была бы настоящая метель.
― Да уж, только из окна и смотреть. А я-то думал отправить тебя в город с Верой.
― Я могу пойти, ничего со мной не случится, я же не старое дерево, чтобы бояться ветра. Тебе что-то нужно в Петергофе? Купить тебе что-то? ― ухватилась она за шанс как-то разлучить брата с его несчастьем.
― Нет-нет, я думал только, что ты что-нибудь присмотришь к своему дню рождения, а Вера бы за тобой пошпионила для меня, ― начал объяснять Серёжа, но сбить столку сестру у него не вышло.
― День рождения у меня только через полтора месяца, не надо хитрить. Ну же, ты хочешь, чтобы я сходила для тебя на почту? ― подсказала Ани, надеясь показать ему своей храбростью пример. ― Я не стану даже в адрес вчитываться. Всё что ты мне продиктуешь для письма или телеграммы, считай, будет для меня абракадаброй. Ты же знаешь, что можешь мне довериться, я не… чтобы мне провалиться под землю, если я попрекну тебя.
― Ани, я не жду писем. В том числе и от нашей последней гостьи, ― угрюмо уточнил Серёжа, решив, что без упоминания Кити, сестра не поверит в его честность.
― Ты любишь Екатерину Александровну? ― в омут с головой, лучше уж брат будет считать её невежливой и глупой, чем мудрой и равнодушной, к тому же эта роль в их семье уже была занята.
― Да.
Они замолчали, оба удивлённые собою: Ани не могла взять в толк, как ей удалось так легко получить ответ, Серёжа, который так страстно и очевидно для самого себя обожал Кити, вдруг осознал, что до сих пор, кроме него и собственно мадам Лёвиной, никто не знал его тайны.
― А она тебя?
― И она меня, но похоже, ей это претит. Знаешь, ― наконец перестал он рассматривать её колени и посмотрел ей в глаза, ― я не претендовал на её взаимность, не мучился рядом с ней. А теперь оказывается, что она тоже влюблена в меня, но нет ни единого шанса, что она когда-нибудь по своей воле встретится со мной.
― Но как же она не понимает? Разве можно так убегать, когда тебя не могут догнать? Будь ты здоров, в этих глупых прятках был бы хоть какой-то смысл, ― неужели ей в неполные восемнадцать лет это ясно как божий день, а женщине, успевшей овдоветь, нет?
― Будь я здоров, я бы не стал её преследовать. Я всегда хотел, чтобы она была покойна и довольна собой, если я мешаю ей в этом, то мне остаётся лишь не надоедать ей.
― Что за нелепое ханжество? Ей же так повезло, ― возмущение вдохновило бы Ани на целую разоблачительную тираду, достойную зала суда, однако Серёжа вовремя попросил её не ругать свою возлюбленную.
Вся благостность Ани, что правда, ушла на наивное, но отнюдь не бесполезное сочувствие брату ― госпожа Лёвина бы изумилась, узнай она, как её распинает её за благочестие мадмуазель Каренина и её служанка. Наташа, в отличие от своей барышни, сердилась на Кити не только за страдания Серёжи, но и за то, что она пренебрегла тем, чего сама Наташа так жаждала.
― Зачем эта барыня приезжала, только его перебаламутила… ― проворчала она как-то, и эта гневная ремарка была для Ани что зачин молитвы, по которой можно признать единоверца.
Каждая на свой лад любила Серёжу и ненавидела Кити, но как раз то, что их суждения, бредя двумя разными тропками, в конечном итоге приводили обеих к одним и тем же выводам, убеждало их в собственной правоте ещё больше. Если Сергей Алексеевич так дорог сестре, то он тем более достоин самой пылкой взаимности ― если Серёженька поразил даже их горничную, которая не в состоянии оценить в полной мере его манер, образованности, то тем более никакая святоша не смеет с ним так обращаться!
Сам Серёжа, размышляя о том, что отступись муж или любовник от его матери вовремя, она была бы до сих пор жива, даже жалел отвергнувшую его Кити, но он не умел умиляться своему великодушию, потому доброта не принесла ему пользы. Заражение крови пошло дальше, и болезнь его словно впиталась в душу. Все недели до того он не сомневался ― рано или поздно его молодость и самый лучший уход, обеспеченный ему сестрой, поставят его на ноги, но невозможность полного счастья сломила его непоколебимость в намерении поправиться. Прежняя жизнь, к которой он должен был бы вернуться после выздоровления, не то чтобы вызывала в нём отвращение, но казалась ему бессмысленной и далёкой, словно заученный давным-давно стих на латыни ― помучился вечером, рассказал утром учителю, не схлопотал плохой отметки, а больше эти строки на мёртвом языке никогда не пригодились. Ну поднимется он к зиме или к Рождеству с этой кровати, ну станет его слушаться левая рука ― а куда идти, что делать? Воротиться в министерство, бывать в свете, ездить с ревизиями и отбиваться от маменек, которые хотят за него сосватать своё чадо? Заводить знакомства, добиваться новых орденов, раз-два в месяц не ночевать дома, стареть и умереть в середине нового столетия? С тем же успехом он мог вновь начать ходить в гимназию и играть в солдатиков. Он пытался придумать что-то взамен того, чем он занимался раньше, и не мог, а значит, если жизнь он перерос, впереди оставалась лишь смерть. Это умозаключение ни капельки его не испугало, и собственная кончина стала видеться ему логичной, почти утончённой развязкой всех его злоключений. Ему было жаль зазря истраченных стараний Ани и переживаний людей, так или иначе к нему привязанных, как ему было бы жаль пролитой на сухую бесплодную землю воды, однако что-то в нём понемногу отмирало.
― Толку, толку? ― думал он всякий раз, когда ему подносили лекарство. ― Толку им меня выхаживать, если я никогда не буду счастлив и скоро умру? Отец правильно делает, что не истязает ни меня, ни себя попытками оттянуть неизбежное.
Разговоры об общих знакомых и ежедневных хлопотах, которыми его хотели привязать к миру живых, коробили его, и иногда он удивлялся, почему ему рассказывают о Петербурге, а не о Багдаде, если эти два города были одинаково далеки от него? Простительное для больного раздражение не заставляло Серёжу сокрушаться о своей неподвижности и отсутствию возможности сбежать прочь, но терпел он эти потуги развлечь его, лишь повторяя про себя, что встреча с очередным болтуном может стать последней.
Впрочем, словоохотливость чужих всё равно была ему куда приятнее молчаливости Ани, которая слишком хорошо угадывала его желания и, похоже, слишком хорошо понимала, из каких краёв они родом. Да и могли ли остаться между ним и сестрой секреты, если она единственная знала причину его грусти? Вероятно, ему стоило из милосердия потрудиться скрыть от неё свою мрачность, однако посвятить остаток своих дней лицедейству ему не хотелось, тем более всё можно было списать на женскую проницательность. Или на облонскую проницательность: Алёша в свой последний визит сперва нёс чепуху о превратностях любви, которые нужно стойко переносить, а потом и вовсе, вспомнив, что его брат Гриша тёзка их утонувшего во время службы на флоте дяди, принялсяразглагольствоватьо перерождении душ.
Похоронив несколько детей в возрасте, мало совместимым с познанием Бога или стремлению к праведности, Долли обернула детей, переживших младенчество, в свою религию метемпсихозы(1), а когда родня стала ужасаться тому, сколько маленьких еретиков она расплодила, менять что-либо было поздно. Алёша среди своих братьев и сестёр был меньше всех предрасположен к философским изысканиям, но идея, что душа живёт не один раз, подходила к его весёлому нраву.
Проповедь кузена, наверное, должна была бы придать стойкости Серёже, однако ему претила мысль о том, что он не истлеет полностью вместе со своим прахом. Пусть его душа переселиться хоть в младшую дочь Ани, хоть в ещё кого ― все его долги были уплачены, и он не желал наживать новые.
― А хотите я рожу вам сына? ― ошарашила его однажды Наташа, на рассвете сменившая у его постели Ани. ― Чтобы во всём на вас был похож?
Что эта милая девушка в нём нашла ещё при жизни, что она находила в нём сейчас, и какого дьявола ей нужен сын от мертвеца? Ей не хватает здравого смысла, чтобы понять, что ему не полегчает, или простой брезгливости, чтобы не мечтать о его объятиях?
― Я думаю, этому не суждено случиться, Наталья, ― не должно от него на земле остаться никаких следов, кроме подписей на министерских бумагах, нескольких портретов и подарка, который будет дожидаться именин Ани.
Серёже вспомнилось, как однажды он бредил их общей с Кити дочкой, но даже тогда, умиляясь миражу своего отцовства, он представлял себе лишь маленькую копию Кити, будто рождённую от её же чаянья иметь ещё одну дочь, а не от какого-то мужчины. Нет, не будет никого с его чертами лица, с его отчеством или названного в его честь, чтобы ничто не могло воскресить его хотя бы в чужой памяти: был такой Сергей Алексеевич Каренин да вышел весь… Природа всегда искореняет уродство, недуг, дошёл черёд и до его вечной вялости.
Беспокойство многочисленных знакомых о его судьбе могло бы повредить тот саван, которым он оплёл себя, но даже тысячи раз приниженный самим собой, он не перестал уважать своего мнения, а потому ему оставалось лишь поражаться тому, что не все о нём забыли. Вот и появления Романа Львовича, всегда стремившегося к приятному, а не к правильному, откликнулось в Серёже недоумением.
― В министерстве теперь грустно. Вы знаете, я не люблю низкопоклонства, тем более в моём возрасте уже не солидно подхалимничать, но мне недостаёт Владимира Александровича. Без вас и месье Маева я начинаю казаться себе единственным разумным человеком в нашем учреждении, ― засмеялся Роман Львович, как будто приглашая своего протеже веселиться вместе с ним, однако Серёжа остался равнодушен и к его похвалам, и к его остротам. ― Ну ничего, когда Владимир Александрович вернётся, я повеселюсь, наблюдая за тем, как те, кто уже его похоронил, будут с восторгами его встречать. «Ах, Владимир Александрович, отец наш родной!»
― А что с Маевым?
― У него случился приступ недели три назад, но ему куда лучше. Лукреция Павловна с Михаилом расстарались, сын так вовсе от него не отходил первые дни. Не ожидал от него такой самоотверженности, признаться честно.
― Они всё же с Ани очень похожи, ― вздохнул Серёжа.
Несчастье отвергнутого его сестрой Михаила причудливо рифмовалось с его собственными чувствами, потому ему было особенно жаль младшего Маева. Быть может, это даже справедливо, что ему разбили сердце надеждой на счастье ― не месье ли Каренин был рад дразнить влюблённого дурачка прошлой зимой, хотя едва ли Михаил узнает о том, что он отмщён.
― Тогда вы тоже скоро пойдёте на поправку, ― не дал ему развернуть их беседу к более романтичной теме Роман Львович. ― На службе, боюсь, мы с вами встретимся нескоро, хотя я уверен, вы будете рваться к нам, как только сможете вставать. Но на картинку из тёплых краёв я могу рассчитывать?
― Господи, зачем вам эта пошлость?
― Портящийся вкус один из самых верных признаков наступления старости. Так отправите мне картинку с довольными купальщиками?
― Поручу это Ани.
― Возьмёте сестру на Юг? Очаровательно.
― Нет, но полагаю, ей следует сменить обстановку после… ― к чему щадить Романа Львовича, если он гонял его из угла в угол своими полушутливыми вопросами, добиваясь правды? ― После всего.
― Пожалуй. А я привёз вашей сестре конфет и портрет, такой крохотный, ― Роман Львович выудил из кармана миниатюру с каким-то носатым мужчиной в белом парике и протянул её Серёже, но взгляд его остался серьёзным. ― Это Моцарт. Увидел это в лавке и решил, что вашей пианистке понравится, по крайней мере выглядит так, будто я подбирал презент для неё, а не для любой девушки из приличной семьи. Надеюсь, ваш отец не сочтёт, что я пытаюсь ухаживать за вашей сестрой? Что-то в духе нравоучительных романов: развратная обезьяна алчет заполучить в свои мохнатые лапы прелестный цветок.
― Отец знает, что наблюдать за тем, как день ото дня белеет моя физиономия, сомнительное удовольствие, и он догадается, что вы лишь хотите немного порадовать Ани. Ступайте к прелестному цветку и не таитесь, ― это благословение и щедрый взмах руки в сторону двери знаменовали собой окончание аудиенции.
Ани Роман Львович нашёл клевавшей носом за кухонным столом. Сколько он кряхтел, кашлял и хмыкал до того, как она наконец обратила на него внимания, ей было неизвестно, но судя по тому, что сослуживец её брата, редко попадавший в силки неловкости, смутился, времени прошло не так уж мало.
― Скажите, по-вашему, очень он исхудал? ― к своим оценкам она уж давно потеряла доверие, и потому сразу же бросилась расспрашивать кого-то, кто не видел Серёжу ежедневно.
― Да Сергей Алексеевич у нас всегда был такой худенький, странно было бы, поправься он на одних пилюлях. Кстати, вам гостинец из столицы, ― видимо, довольный тем, что он так и не ответив на её вопрос, Роман Львович вручил ей какую-то нарядную коробку.
― Спасибо, вы очень любезны. Что же мы с вами на кухне? ― как сквозь туман долетели до Ани упрёки Алексея Александровича, дескать, нельзя гостей держать на кухне. Или папа ей говорил не дожидаться, пока Серёжа наговорится с очередным визитёром на кухне, точно служанка? ― Пойдёмте, я вас проведу.
Она поднялась со стула, и стоявший рядом с ней Роман Львович будто отдалился, заговорил совсем тихо и неразборчиво.
― Композитор… музыка… примите… мелочь… разрешил… ― к ней подплывает что-то вроде медальона, нужно его взять и поблагодарить за подарок.
― Благодарю вас, очень мило, ― улыбнулась она быстро расползающейся, как капля чернил в воде, мгле.
― Присядьте.
Мир растянулся вверх на половину её роста, а она всё пыталась сморгнуть темноту, не понимая, в самом деле её пальцы сжимают какую-то деревянную рамочку, а кто-то сжимает её локоть, или это она сама вцепилась в свой рукав на другой руке.
― Позвать кого-то? ― предложил вынырнувший из её слепоты Роман Львович.
― Нет-нет. Ах, так это Моцарт! ― как можно беспечнее прощебетала Ани, наконец разглядев, чей портрет она держала. ― Прямо сейчас поставлю на пианино.
― Анна Алексеевна, ― жестом остановил её Роман Львович, ― извините, что даю вам непрошенный совет, но вы ведь Сергея собой не накормите. Хоть вы тоже сляжете от усталости, ему от этого не полегчает.
Пускай он не ждал от неё ответа и больше ничего не прибавил по этому поводу, его слова впились ей в память, будто жало. Её и до приезда Романа Львовича пугала догадка о том, что её усердие в конечном счёте поможет ей бороться против мук совести ― она ведь делала всё, что могла ― но не против смерти; теперь же подозрение это оплелось, точно плющ вокруг дерева, вокруг чужого мнения. Ах, что за испытание желать отдать всю себя без остатка, горы свернуть лишь бы брат её был здоров и не находить точку, к которой она могла бы приложить силы. Она чудилась себе этаким колоссом в кандалах невежества, хотя никто не знал, в чём именно крылась её ошибка и как её исправить.
Бичуемая собственным унынием, переплетённым с унынием Серёжи, Ани не заметила воодушевляющих перемен в его состоянии. Если раньше любая мелочь короновалась ею как предвестник скорого улучшения, сейчас в неё не вселяло надежду ни то, что Серёжу не била лихорадка по полночи, ни то, что ей удалось влить в него стакан молока. Она почти смирилась с бесплодностью своих стараний, однако ей всё равно было проще переносить своё бессилие, когда она рассматривала в полумраке его измождённое лицо, а не гадала этажом выше, что с ним.
Дни пошли совсем хмурые, и Ани лишь по стрелкам часов догадалась, что ей пора вставать ― полдень вполне мог бы сойти за первый после рассвета час, а сама она как будто всего на минуту прилегла. Однако сегодня был черёд Афанасия сторожить Серёжу, а ему она, как мужчине, доверяла мало, потому поспешила выбраться из плена сонливости и потяжелевшего одеяла.
Афанасий, словно желая доставить барышне удовольствие подтверждением того, насколько она проницательна, как раз крутился в коридоре, когда она раскрасневшаяся и надушенная вышла вместе с Верой из ванной комнаты.
― Банный день сегодня, потащим с Корнеем Сергея Алексеевича плескаться, как проснётся, ― разве это оправдание? Бросил её брата, чтобы с важным видом топтаться с куском мыла под дверью. Непостижимо.
Не удостоив этакого растяпу замечанием, Ани проскользнула к Серёже. Скрывать, куда она направляется, не имело смысла, но попытки делать всё тихо принуждали её и к неуместной таинственности. Дверь даже не скрипнула, замок не клацнул, ковёр съел шум её шагов, юбка не зашелестела, растекаясь по креслу. Не разбудила ― вот же он спит, не повернулся к ней, не поморщился, не шелохнулся.
Его неподвижность будто заворожила её, сковала настолько, что она не сумела сделать даже вздох. Вокруг стыла тишина, и в этом оглушении было легко разобрать, как быстро, торопливо она хлопала глазами. Открыла-закрыла, открыла-закрыла, темнота-вспышка, темнота-вспышка… или ей только померещилось, оттого что время загустело? Верно, это единственное, что отличало её от брата ― она ещё в состоянии распахнуть глаза, она ещё может… Странно, что покойникам закрывают веки, ведь ей больше всего на свете хотелось ещё раз увидеть его глаза.
В одно мгновение оцепенение спало, и Ани словно потеряла последнюю опору. Ужас захлестнул её с головой. Как она могла его упустить?
― Серёжа-а, ― закричала она, вцепившись пальцами в волосы. ― Нет, быть этого не может, Серёжа!
― Боже мой, что с тобой? ― вздрогнул покойник, глядя на неё с тем же страхом, с которым она только что сама глядела, как он дремал.
Спроси Ани кто-то, пробудили её стенания Серёжу ото сна или ото смерти, она бы не нашлась с ответом ― разум её вдруг погас, будто свеча от ветра, и она голосила без всякого удержу, хотя её горькое заблуждение осталось позади, а её якобы умерший брат ожил.
― Ани, чего ты испугались? Ну посмотри на меня, ― пытался оторвать её от края одеяла, в который она рыдала, Серёжа.
Он потянул её голову к себе, но она крепко прижала его ладони к горячим от слёз щекам ― недаром говорят, что у умалишённых сил втрое больше, чем у здоровых.
― Прекрати, что ты… ― стыд и недоумение велели ему забрать у неё руки, обожжённые поцелуями, но ещё более позорным для него было бы обидеть её какой-то грубостью. ― Ани, я же не святые мощи. Что случилось, расскажи?
― Не умирай, я тебя умоляю, не умирай, ― каждый её всхлип всё глубже пробирался ему под рёбра, пока у него самого не вырвался прерывистый вздох.
― Тебе почудилось просто, я же ещё живой, ― ещё живой, пока только примеряется к своей кончине, вот только репетировать то, как его труп омывает слезами сестра, ему не слишком-то хотелось. ― Успокойся, всё ведь в порядке.
― Я не могу, не могу, не могу! ― нельзя ему было слушать её вопли, нельзя, он должен был разминуться с её скорбью.
― Хорошо, поплачь чуть-чуть… Только не сиди на полу, иди сюда.
Его зазнобило от жалости к ней, но подходящих слов он не отыскал и только гладил ворот её платья. Ну что же она так убивается? Будто при смерти кто-то значительный, на кого возлагались большие надежды, а не всего лишь сановник средней руки без особых амбиций, дарований и таланта жить.
― Я без тебя не хочу! Братик мой любимый, ― в голосе столько теплоты, что неясно, как она не пекла ей горло. ― Я так люблю тебя, так люблю, хороший мой, дорогой мой…
―Ани, да за что? ― не сдержался Серёжа. Вопрос прозвучал так, словно он поинтересовался, за что его наказывают, а не за что родная сестра любит его.
Вдруг рыдания её прекратились, она подняла к нему мокрое лицо, как бы озарённое удивлением ― может, он начал читать что-то на латыни спросонья, потому Ани изумилась?
― Я не умею не любить тебя, ― просто ответила она и снова заплакала.
1) "Дарья Александровна в своих задушевных, философских разговорах с сестрой, матерью, друзьями очень часто удивляла их своим вольнодумством относительно религии. У ней была своя странная религия метемпсихозы, в которую она твердо верила, мало заботясь о догматах церкви", — глава восьмая, часть третья, оригинальный роман.
― Тебе хватает наглости торговаться? Да тут и одной жемчужины много за твои хлопоты. Ты за это ожерелье барышню не до Петербурга довезти должен был, а до Китая на руках отнести и обратно, ― нахмурился Вронский, старательно давя в себе злобу на недоверчивого извозчика.
Не подвернись Ани нанятый Алексеем Александровичем экипаж, она, верно, помчалась бы на станцию или пошла бы к Маевым пешком, да и этот угрюмый мужичонка не требовал у своей пассажирки целую нить жемчуга вместо платы ― однако воспоминания о вечере, когда Вронский метался по Петергофу, молясь о том, чтобы найти дочь живой, не позволяли ему оставаться беспристрастным. К тому же он находил оскорбительным для памяти Анны то, что её украшение не дожидалось, покуда их дочка будет блистать в обществе, а лежит замотанное в какую-то дырявую тряпку под грязной подушкой извозчика.
― Ох, а не обманываете, барин? ― вздохнул извозчик, тем не менее посеменив к красному углу. ― А то жена носила бусинку к ростовщику, тот сказал, что дорогая цацка, только он мало дать хотел, мол, откель у нас такие богатства, ежели не ворованное. А барышня-то сама мне предложила, я ж её не грабил!
― Не обманываю, ― мотнул Вронский головой. Долго ему ещё уговаривать взять этого горе-коммерсанта деньги, которых ему и за всю жизнь не заработать? ― Тебе повезло, что я знал прежнюю хозяйку, потому что за эту сумму другой у ювелира бы заказал жемчуг ничуть не хуже.
― Поверю вам на слово. Но если вы меня надули, то он всё видит, ― торжественно указал извозчик на тёмную икону святого Николая, за которой хранились все его сокровища. ― Токмо тут на две бусинки меньше, жена серьги себе захотела, я у неё отнимать не стану.
― Ладно уж, ― отмахнулся Вронский, торопливо заматывая в свой платок ожерелье, пока оно не потускнело от здешней сирости.
Моют ли украшения? Не затягиваются ли они мутным налётом, если подержать их в одеколоне? Не мог ведь он вручить эти жемчуга законной хозяйке так сразу, чтобы она носила на своей тонкой шее их блеск вперемешку со следами от грязных пальцев извозчика, пускай она сама и отдала ему на поругание матушкино наследство. Впрочем, пожалуй, следовало, как всегда, положиться на Варю, советовавшую ему лишний раз не нервировать Ани упоминанием Анны, и отдать свой трофей Алексею Александровичу.
― Ты же вызвался искать этот жемчуг после рассказа месье Каренина, вот найдёшь, ему и вручишь. А Ани о том ужасном дне не напоминайте лишний раз, ― когда его невестка в последний раз вообще ошибалась в своих выводах относительно чужих чувств?
С другой стороны, Варя принадлежала к числу тех людей, кто всю зоркость и проницательность направляет вовне, не оставляя и капельки своей мудрости для себя. Ей ничего не стоило догадаться, что будет приятно, а что обидит её племянницу, хотя в её распоряжении были лишь наблюдения самого Вронского, но собственная влюблённость в Серпуховского оставалась для неё великой тайной. Их свела вместе случайность ― частые поездки графини Вронской в Петергоф свет пожелал списать на её тайную связь с другом её мужа, как раз круглогодично скорбящего о своей загубленной интригами карьере на даче. Ей показалось, что за ней даже начали следить. Опасения насчёт того, а не навредят ли слухи о её подложном романе с Серпуховским детям в конце концов привели её к нему. Она надеялась, что порядочность, которую было достаточно наивно подозревать в мстительном интригане, каким его выставляли злые языки, вынудит Серпуховского как-то оградить её семью от возможных последствий его тёмного предприятия, но в итоге ей было даже совестно из-за своих обвинений. Как раз из-за того, что ей было совестно, она навестила его во второй раз, ну а из-за того, что в этот визит она прониклась сочувствием к его одиночеству, она приехала и в третий, и в пятый, и в десятый раз.
Сам Серпуховский уже прямо заявил Вронскому о своём намерении ухаживать за его невесткой и добиваться её благосклонности настолько, насколько она сама ему это позволит ― в благословениях он не нуждался, однако он желал понимать, предстоит ли ему воевать только с наивностью Варвары Евгеньевны или ещё и с её деверем, ревностно охраняющим благочестие вдовы своего брата. Варя же пока лишь трогательно стеснялась слухов, кочевавших из одной светской гостиной в другую ― ей всё думалось, что она чем-то выдала себя, и корнем так буйно расцветших сплетен была необычайная прозорливость некоторых дам, а не страсть к пустозвонству.
Как бы то ни было, кроме невестки, Вронскому было некого слушать, потому он следовал всем её заветам. Конечно, Алексей Александрович всегда был к его услугам, а если бы мог, верно, завещал бы ему всё своё бесстрашие перед переменчивостью Ани ― дар многолетней привычки; однако в последнее время Вронскому начало казаться, что Каренин не то просто не понимает дочь, не то не желает понять её. Ревность ли, зависть нашёптывали ему, что обезьянничать в своих суждениях значит оттолкнуть от себя Ани, но советы Алексея Александровича упали в цене.
― Не говорите с ней о Серёже, ― что ж эта какая-то постыдная болезнь тревога за родного брата?
― Убедите её, что она не должна быть непрестанно рядом с ним. Всё, что она делает, кроме этих концертов и, пожалуй, чтения, в состоянии делать и наши горничные, ― а потом она будет годами терзаться так же, как терзался её непутёвый отец, оттого что она немного пожадничала сама собой для человека, которого уж не вернуть?
― В других обстоятельствах я бы возмутился, что вы так задариваете Ани, но она хоть на минутку-другую оживает, ― ну хоть в чём-то они с Алексеем Александровичем сходились во мнениях.
Лежавшее у него в кармане ожерелье не смело претендовать на высокое звания презента для его дочери, а потому перед тем, как отправиться к Карениным, он в который раз за минувшие недели нагрянул в модную лавку. Прежде его бы рассмешило, если бы кто-то ему напророчил, что он будет мучить продавщицу требованиями показать ему все имеющиеся у неё митенки, чтобы он выбрал те, на которых нет ни одной затяжки, но нынче он не находил занятия более приятного, чем баловать Ани подобными пустяками.
Прислуга Карениных уже давно привыкла к визитам Вронского. О том, кем он приходился барышне, знала лишь Вера и Корней, отличавшиеся редким талантом держать язык за зубами. Камердинер же Серёжи и горничные, которые перебрались из столицы в Петергоф только после воссоединения семейства хозяев под одной крышей, принимали его за старинного друга Алексея Александровича или крёстного Сергея Алексеевича ― словом, за человека, настолько близко знакомого с господами, что ему достаточно лишь отворить дверь и принять пальто, трость, а до гостиной он добредёт и сам.
― Анна Алексеевна не отдыхает? ― поинтересовался Вронский у впустившего его Афанасия.
― Вся в заботах, какое-то зелье с Верой варят. Я ей передам, что Алексей Кириллович пришли, ― забросив на полку его шляпу, поспешил в сторону кухни Афанасий.
― Только ты её не торопи, ― бросил ему вслед Вронский, уже открывая дверь, ведущую в, как он полагал, абсолютно пустую гостиную.
Он быстро шагнул внутрь, чтобы встретиться глазами с неизвестно откуда взявшимся здесь Серёжей. Это можно было бы принять за чью-то злую шутку, да только превращать прикованного к постели больного в декорацию было несколько странно, тем паче, что сам Серёжа отплатил своему гостю точно таким же недоумённым взглядом.
― Месье Вронский?
Господи, как можно ругать прислугу за любовь к сплетням, если их неосведомлённость о делах хозяев приводит к таким вот немым сценам? Уж лучше держать в доме самого любопытного болтуна в уезде, чем такого нерасторопного простака, который не в состоянии постичь, что не все гости юной хозяйки это и гости её брата. Никогда, никогда Ани не простит ему, что он так бесцеремонно ворвался к Серёже ― для него было бы тяжким испытанием столкнуться с любовником матери даже вполне здоровым, а сейчас-то…
― Ради бога допейте за меня, ― Серёжа протянул в его сторону руку с чашкой какого-то мутноватого чая. ― Я больше не могу пить эту дрянь.
― Это же лекарство.
Если прежде Вронский изумлялся тому, что они вовсе очутились в одной комнате, то теперь он изумлялся желанию, а ещё больше невозмутимости Серёжи. Впрочем, какой бы странный приём ему ни был оказан, младший месье Каренин вёл себя куда приветливее, чем стоило того ожидать, и замереть в дверях в ответ на его любезность было бы весьма невежливо и ― что хуже ― малодушно.
― Я по ведру в день выпиваю, не убудет с меня здоровья, ― вручил Серёжа подошедшему к нему Вронскому чашку со своим питьём.
― Не так уж гадко, ― заметил Вронский, отпив немного.
― Первую неделю даже ничего. Да пейте-пейте, не бойтесь, может быть, фантазия у меня несколько воспалённая из-за моей болезни, но я слишком беспомощен, чтобы подсыпать туда яд. Разве что Ани из милосердия решила меня отравить.
― Серёжа… ― нет, такую фамильярность мог бы позволить себе отчим, заменивший отца, а не любовник покойной матери. ― Сергей, Ани…
― Любит меня, я знаю, ― подсказал ему Серёжа, и веселье, столь зловеще смотревшееся на его измождённом лице, растаяло для серьёзности. ― Я же говорил, что у меня воспалённое фантазия, не обращайте внимания… Кстати, мне не до светских церемоний, потому зовите меня, как звали в детстве.
― Как тебе угодно. Мне казалось, что ты в другой комнате… отдыхаешь, ― наконец выудил Вронский из памяти какой-то необидный для больного глагол. Неужели этот чай не только рот вяжет, но и мысли?
― Хорошее название для моего занятия. Это Ани решила, что мне будет не так тоскливо, если меня будут перетаскивать из комнаты в комнату.
― Помогает?
― Без этого было бы хуже.
― Ани ни о чём, кроме тебя, не может говорить, но тебе всё же виднее, как ты себя чувствуешь, ― с этого вопроса стоило начать, но всё в их беседе было кувырком.
― Мне немного легче, ― с диковинным безразличием ответил Серёжа, верно, негодовавший, что его отвлекли от какой-то другой мысли на такой пустяк. ― Где я вас видел, Алексей Кириллович? Недавно, не в детстве?
― Я приходил в тот день, когда тебя привезли от Маевых. Ани попросила помочь отнести тебя в ванну.
― Вот оно что. А вам известно, что я собирался с вами стреляться?
― Я был бы несказанно рад, будь ты в силах драться на дуэли, но я бы не принял твой вызов, ― спокойно ответил Вронский, будто заразившись равнодушием своего собеседника.
Нет, не призраком же он был, чтобы существовать как бы параллельно с Серёжей, пусть при жизни Анны всё сводилось именно к этому. Жизнь успела научить Вронского тому, что не всякое важное, даже роковое событие будет обставлено с должным вкусом. Тем не менее в своём воображении он не мог подобрать подходящих условий для разговора с сыном Анны, и потому ему начало казаться, что этот разговор никогда не случится, и теперь всё было точно понарошку. Понарошку ― потому что это ему пристало укрощать страхи Серёжи своей миролюбивостью, а не наоборот.
― Нет, я… я просто думал о том, что хорошо, что я был в беспамятстве. Я вас себе представлял настоящим демоном, а вы, вероятно, считали меня мерзавцем, ― ухмыльнуться у Серёжи не вышло, только рот скривился как бы от отвращения.
― Нет, я так не считал и не считаю, ― почему этого мальчика волнует мнение престарелого матушкиного обожателя? Хочет индульгенцию от второго отца Ани, раз уж первый не желает его простить, или он жаждет, чтобы негодяй уже при чинах и орденах посвятил его в подлецы? ― Коль скоро тебя почему-то это интересует, то я никогда не думал о тебе дурно.
― Ани мне рассказала, что вы приехали её спасать. Выходит, что от меня, ― заключил Серёжа, возведя глаза к потолку, словно его белизна придавала ему сил. ― Жаль, у вас не выйдет спасти её от меня сейчас. Мне на неё страшно смотреть бывает. Она себя совсем не жалеет. Если я умру, помогите Ани пережить мою смерть. Пожалуйста, я не знаю, чем вам пригрозить, кроме бреда вроде того, что мой призрак будет преследовать вас, поэтому я только прошу вас сделать всё, что вы можете.
Вронский на мгновение обомлел ― слишком уж просьба Серёжи походила на просьбу его отца. И это они-то между собой не ладят, не понимают друг друга в то время, как последний пассаж младшего Каренина сошёл бы за фокус на сеансе чревовещания, когда рот открывает кукла, а говорит за неё другой человек?
― Обещаю, ― кивнул Вронский, сделав ещё один глоток, словно это была часть какого-то ритуала для самой крепкой клятвы, ― но я надеюсь, ты взял с меня слово ради своего спокойствия, а не потому что всерьёз полагаешь, что скоро умрёшь.
― Ани говорила, вы лежали в госпитале. Похож я на умирающего, как по-вашему?
Серёжа отнюдь не кокетничал и не пытался отогнать Вронского от слишком сокровенных тайн своей души ― он и сам не знал, что с ним творилось. До сих пор ему служило компасом его собственное настроение: он убеждал себя, что поправиться, покуда его не поймало в свои силки уныние, и готовился оставить земные заботы, когда по его душе, точно гангрена по конечности, поползло какое-то омертвление. Но первые признаки выздоровления сбили его столку. Он чувствовал себя так, словно ему завязали глаза, закружили и пустили брести куда-то наугад, вслепую, как в игре в жмурки.
― На человека в агонии ты точно не похож, ― вынес свой вердикт Вронский, не успев хорошенько сравнить лицо Серёжи с лицами его соседей по госпиталю.
― Мне сегодня опять, как и целый месяц пред тем, как я у Маевых свалился, снилась мама, ― признался Серёжа, как будто нарочно оставив это слово напоследок, чтобы у него ещё был шанс передумать, произносить ли его при Алексее Кирилловиче вслух.
Вронский, собиравшийся наконец расправиться с вверенным ему целебным отваром, замер с поднесённый ко рту чашкой. За минуту до того он бы дал голову на отсечение, что скорее они с Серёжей обсудят, зря или не зря придумали шахматные часы, что будут носить барышни в новом сезоне и гавайскую королеву, чем Анну.
― Мне тоже часто твоя мать снится, ― поспешил он ответить, боясь даже не того, что его молчание расценят как неуважение памяти покойной или трусость, а того, что он обидит Серёжу. ― Первые годы после её гибели каждый раз ждал чего-то, думал, это мне знак, но я до сих пор жив, как видишь.
Они оба замолчали, как будто ожидая, что как раз сейчас должна войти Ани и прекратить их мучения, но некому было встать между ними и случайно потревоженной правдой.
― Это я виноват в её смерти, ― первым подал голос Серёжа. ― Дядя за несколько дней до её смерти, когда приезжал к нам, спросил меня, помню ли я мать. Я соврал, что нет. Через пару месяцев отец мне рассказал о том, что она покончила с собой, и я сразу понял, что дядя Стива спросил для неё. Не поумнел же я за лето? Так почему я не понял этого тогда?
― Твоя мать даже не знала об этом. Из твоего дяди и калёнными щипцами подобного было не вытащить, ― воскликнул Вронский, позабыв о том, что он пытался говорить потише и обдумывал каждое слово. ― Стива вообще не любил говорить людям что-либо хоть немного неприятное. И к тому же он тогда переписывался только со мной, он даже не писал Анне. Ты что же все эти годы винил себя в её гибели? ― откуда только у ребёнка взялась смелость посягать на такую огромную вину, на чужую вину? ― Я бы сказал тебе в любом случае, что ты не виноват, даже если бы Стива передал твой ответ твоей матери, но дело в том, что она правда никогда не знала об этом.
― Вы не лжёте мне? ― прошептал Серёжа, и верно, даже если бы Вронский из самых благих побуждений пожелал бы обмануть его, у него бы не вышло оскорбить его страдания ложью.
― Нет, не лгу, ― горячо возразил Вронский. Господи, неужели он столько лет делил одно узилище с сыном Анны, одну и ту же пытку? ― Мне и в голову не приходило, что ты что-то такое навоображал. Я сознавал, что ты скорбишь, тоскуешь по матери… что ты стыдишься этой истории, что ты стыдишься бывать в свете с Ани, но так…
― Ничего я так не стыжусь так, как этого стыда, ― перебил его Серёжа. Он бы прибавил что-то ещё, но вдруг слабо заотмахивался здоровой рукой, как бы прося не приставать к нему. ― Хватит. Простите, хватит, не надо этого больше. Сюда идут, ― с тем же облегчением это мог бы произнести случайно запертый в погребе, услышав шаги кухарки и бряцанье ключей в её руке. ― Давайте мне пустую чашку, это шаги Ани. Вы же допили отвар?
Когда вошла Ани с дымящимся чайником в руках, Вронский, так жаждавший отвлечь её от болезни брата и ещё раз восхититься тем, какой у неё тоненький голос, смутился и решил, что нужно оставить её наедине с братом. Желание хоть немного скрасить Ани её тяжкую службу никуда не ушло, но ему представлялось каким-то зверством прямо сейчас увести её в коридор, отобрав у Серёжи утешительницу. Он нечаянно поднял со дна его сердце то, что не предназначалось для посторонних глаз, закинул сеть на удачу и вот бежал от своего улова. Пусть Ани сделает что должно, она сумеет…
Общество сестры, которое должно было бы давно надоесть Серёже хотя бы тем, что он не располагал чьей-либо ещё компанией, всё равно действовало на него успокаивающее. Быть может, секрет крылся в том, что он, стараясь уберечь её от своего отчаяния, сам ненадолго забывался в этих попытках ободрить её, но в присутствии Ани голос, целый хор, твердивший ему, что с жизнью его больше ничего не связывает, умолкал. Он стал замечать, что ждёт её, ждёт, когда она улыбнётся, или её что-то рассмешит в книге, и она рассмеётся.
― Мы с ним не ссорились, ты не думай,―поспешил заверить сестру Серёжа, видя её замешательство.
― Правда? ― засомневалась Ани, настороженная тем, как быстро с ней распрощался Алексей Кириллович. Уж не с поля ли боя он бежал?
― Да, мы просто вспоминали маму и сны друг другу пересказывали, как две старушки.
Зря Серёжа полагал, что это Ани успокоит это признание ― ей было куда легче помирить родного отца и брата или самой примириться с их взаимной ненавистью, нежели получить новые доказательства близости матери к ним и в особенности к её брату. Скелет с косой в её воображении давно уж оброс мышцами и кожей, а вместо рубища облачился в богатое бархатное платье по моде двадцатилетней давности ― ей стало думаться, что она борется за жизнь своего брата не со смертью, а с их матерью. Зачем же ей ещё сниться Серёже, как не для того, чтобы лишний раз козырнуть своей властью над ним, напомнить, что она способна в любой момент утащить его туда ― во тьму, в вечное смятение.
Кристально ясная убеждённость в собственной правоте, отличающая помешанных, долго не давала Ани уснуть следующей ночью, а когда она поднялась с кровати, чтобы одёрнуть штору, пропускавшую слишком много мрака снаружи в комнату, в зеркале ей померещилась мать.
― Я тебе его не отдам, я не отдам его тебе, ― упрямо бормотала она в подушку чуть ли не до рассвета.
Утром, если бы не Алексей Александрович, она бы и не вспомнила о том, что обещала посвятить несколько часов своего времени Элизе. Как на грех, визит её единственной подруги, которая целый месяц не осмеливалась дать о себе знать, а тем более напроситься в гости к Карениным, был назначен именно на сегодня, и Ани уж заранее страдала, представляя, как её замордует жизнерадостность Элизы, помноженная на сувенир от бессонной ночи в виде головокружения.
Елена Константиновна полагала, что петербургский бомонд нужно брать приступом, штурмом, а её дочь была ещё по-детски кругла, смешлива и простодушна для подобных подвигов ― потому Элизу собирались начать вывозить в большой свет лишь через год. Несмотря на это, мадмуазель Дёмовская считала себя уже достаточно взрослой девушкой и была совсем не прочь вскружить кому-то голову, да только ей самой никто не нравился. Мысль о том, что предстоящая поездка непременно щедро одарит их семейство новыми знакомствами, должна была бы её немного успокоить, однако немота собственного сердца настораживал её. Если она не влюбилась в столь неразумном возрасте, то есть ли шанс, что она влюбиться когда-нибудь вовсе? А вдруг она решит, что все эти романтические восторги не для неё, сделает хорошую партию, а потом будет умирать от любви к мужчине, с которым ей уж нельзя соединиться, и проклинать себя за то, что она поспешила выйти замуж? Или может случиться наоборот, и она упустит жениха, способного составить её счастье, потому что всё будет ждать своего часа, а он так и не наступит. Впрочем, как единственному ребёнку четы Дёмовских, участь приживалки в семье брата, настигающая многих старых дев, ей не грозила, да и приданное у неё было больно хорошее, чтобы её никто не сосватал, но ей хотелось, чтобы муж позарился на неё, а не наследство её родителей. Эти рассуждения однажды даже выдавили из неё пару слезинок, за которые она выкупила у маменьки подробнейший рассказ о том, как та без памяти влюбилась в своего мужа, уже нося Элизу, и рыдала ночами напролёт из-за того, что подурнела, хотя Антон Максимович убеждал её в обратном. Тем не менее не в характере Элизы было утруждать себя ожиданием, и она принялась скрупулёзно выискивать среди своих знакомых, по кому же она вздыхает.
Как на зло, каждый претендент её чем-то отталкивал. Прикосновения сценического супруга её не волновали, хотя как Дездемоне и Отелло им разрешались некоторые вольности, недопустимые для мадмуазель Дёмовской и графа Заболотного; секретарь её отца пропах персидским порошком(1); у его же подопечного из министерства делался слишком хриплым смех, если его что-то по-настоящему забавляло; учитель пения рано полысел; юнкер, карауливший её на прогулках, некрасиво раздувал ноздри; сын матушкиной приятельницы баронессы был невпопад любезен ― и так в каждом находился роковой изъян. Даже младший Маев не оправдал её надежд, хотя прежде она считала его чуть ли не единственным молодым человеком, достойным поэтических чувств ― её папенька как-то назвал его дурачком, да и сам Мишель сплоховал, с горя отрастив усы. А ведь воспылать страстью к воздыхателю подруги было бы очень драматично, а главное, безопасно для её свободы.
Покушение на жениха Ани напомнило Элизе обо всей семье Карениных, и тут-то её и осенило ― она влюблена или вот-вот влюбится в Сергея. Его продолжительная болезнь и их крайне редкие встречи в прошлом дали её фантазии должный простор, и отпущенная на волю она сотворила ей самого замечательного юношу, которого можно было вообразить. Все детали, успевшие истрепаться, точно ткань, за время, что они не виделись, она залатала самыми высокими достоинствами. Полумифическая влюблённость в брата Ани наконец дала Элизе право не бояться того, что она оскорбит подругу своим постным сочувствием. В конце концов, с кем сестре разделить свой страх перед охотившемся за ней сиротством, как не с девушкой, мечтающей назвать её и своей сестрой?
Короткой встречи с Серёжей ― дабы убедиться в силе своих чувств, Элиза выпросила у Ани разрешение коротко с ним поздороваться и пожелать ему поскорее выздороветь ― хватило для того, чтобы мираж растаял. Что вообще, кроме жалости, можно испытывать к больному с такими мешками под совсем не зелёными, как почему-то запомнилось Элизе, а невнятно светлыми глазами? Но отступать было некуда, и, увы, ничто уже не могло уравновесить благополучность гостьи с несчастьем хозяйки.
Элиза, гордившаяся своей способностью повести любой разговор так, что её собеседник оставался доволен собой, застеснялась своего везения. Ах, ну какую новость рассказать бедняжке Аннет, чтобы не наслать на неё зависть, как порчу, не затуманить её блестящую, словно рыцарский доспех, стойкость? Ведь она станет сравнивать своё отшельничество с весёлой жизнью Элизы и её приятельниц, их беззаботность со своими тревогами. Можно безропотно сносить невзгоды, но как не клясть судьбу, когда твоя ближайшая подруга выслушивает целые тома лестных отзывов о своей актёрской игре, а ты в тот же вечер слушаешь лишь бред умирающего от сепсиса брата?
Оставалось искать убежища лишь в далёких, выдуманных краях, хотя даже обмолвиться о том, что все нынче читают роман такого-то, было жестоко в отношении Ани, как никогда далёкой от этих самых всех.
― А что ты теперь читаешь? Надеюсь, Серж тебя не заставляет читать ему вслух какие-нибудь заумные трактаты? ― расхвалив на все лады комнату, в которой они сидели с Ани, полюбопытствовала Элиза.
Ани привела подругу в бывшую палату брата, служившую за гостиную, так как в настоящей гостиной теперь лежал Серёжа. Впрочем, пожалуй, комната, которую она сразу же выбрала для больного, была и самой удачной, хотя Ани ненавидела эти стены за то, что они успели повидать за последний месяц, и искренне не понимала, чем так восхищается Элиза.
― Нет, он настаивает, чтобы я сама выбирала, что мы будем читать, ― сощурила Ани глаза, вспомнив о том, что улыбаться надо не одними лишь губами. ― Утром вот закончили «Призраков» и начали «Песнь торжествующей любви»(2).
― Второе звучит интригующе, а первое страшно! ― притворно поёжилась Элиза.
― С Серёжей и то, и то смешно.
― Ну и славно, а то я недавно нашла в нашей библиотеке сборник рассказов одного американского писателя, такая жуть. Я прочла только о том, как женщина родила саму себя, а муж покрестил их дочь, ну которая, получается, его жена…(3)Сущий вздор, ну разве что правда с кем-то вместе издеваться над этой историей и смеяться.
― Глупость какая, ― машинально согласилась с подругой Ани, загипнотизированная тем, как её приятельница быстро-быстро вертела пальцами, будто это помогало ей яснее понять все хитросплетения пересказанного ею сюжета.
― Вот-вот. Хотелось бы мне познакомиться с человеком, который что-то подобное написал, ― пальцы Элизы уже давно замерли, но по воздуху пошла какая-то рябь от них, так в движение приходит вода, если в её толще проплывёт рыба. ― Хотя, если меня не напугал рассказ этого американца, то быть может, напугал бы он сам.
― Серёжа говорил, что наша кузина пишет страшные истории, но у неё они не такие мудрёные, ― Ани осеклась, отвлечённая звуком своего же голоса. Всегда он у неё был такой громкий, будто она почти кричит? ― Так вот, ― как бы ловя собственную мысль, твёрже произнесла она, ― наша кузина немножко претенциозная, но всегда весёлая.
― Надо же, я думала, ты скажешь, что она мрачная особа, которая любит прикидываться, что она падает в обморок.
Кивок, кивок ― наваждение не спало, хотя какое же это наваждение, если никакой новый образ не смущал её? Просто та же светло-зелёная(4) комната, та же Элиза, тот же камин, то же окно, пускай они больше походили на сон, чем на явь.
― Это по матери ваша кузина? Я слышала, что дом на соседней от нас улице сняла на зиму княгиня Облонская. У твоей тётушки, кажется, целых три дочки на выданье?
― Три, но младшей всего шестнадцать, ― ответила не то сама Ани, не то кто-то благородно пришедшей ей на помощь и слушавший Элизу вместо неё.
― Это она пишет?
Ани поднялась на ноги, чтобы проверить, есть ли что-нибудь за окном. Отчего-то ей думалось, что у посягнувшего на действительность морока не хватит сил дотянуться и до их сада.
― Пишет средняя, ей скоро девятнадцать.
― О, обе наши ровесницы. Познакомишь меня с ними? Мы могли подружиться, ― метель за окном из каких-то странно ярких снежинок вдруг закружилась и вокруг стоявшей рядом с ней Элизы.
― Я их не знаю, ― прикрыла Ани веки, ослеплённая кутерьмой перед глазами.
― Тогда вместе познакомимся, тебе, как родственнице, можно без лишних церемоний к ним приехать или пригласить их себе, ― зазвенела тишина словами Элизы, будто бы приобнявшей её. Да, вот к спине льнёт тепло, а потом оно сменяется холодом, словно у её подруги рукава облеплены панцирем из снега.
― Аннет?
Ещё теплее, опять тепло и опять оно будто за мгновение остывает, уносится далеко-далеко, как боль от крепко сжатых на её плечах пальцев вместе с шумным: «Помогите, помогите! Аннет плохо!»
Ани очнулась на полу, пытаясь отвернуться от преследовавшего её флакончика с до омерзения душистым содержимым. Следом она рассмотрела несколько встревоженных лиц, но из-за того, что лицо Наташи было перевёрнутым, у неё опять закружилась голова.
― Ещё нюхай, ― велела Элиза, которая и пытала её невыносимо пахнущим флакончиком.
― Ты меня слышишь? ― позвал её отец, пока она пробовала отпихнуть от себя ладонь Элизы.
Ей принесли воды, потёрли каким-то холодным маслом виски, ещё дали попить… Наташа забеспокоилась, что пол холодный, кто-то вытащил у неё из-под головы подушку…
― Я не гляжу, Аня Алексеевна, не волнуйтесь, ― поклялся севший рядом с ней на корточки Афанасий, когда она попробовала запахнуть расстёгнутое спереди платье.
Под всеобщие причитания он поднял её и уложил на диван на ту же подушку. Её укрыли пледом, в последний раз поднесли нюхательную соль. Ани полностью вернулось сознание, за которым увязался пока ни для кого не сосватанный, но уже зудевший в груди стыд.
Все стали понемногу разбредаться, и эта досада на саму себя с каждым ушедшим всё больше и больше резвилась, словно дитя, от которого отворачиваются одна за другой няньки. Вот и Элиза, с ног до головы усеянная благодарностями Алексея Александровича, поцеловала её в обе щеки на прощание и откланялась. Кроме Ани и её отца, в комнате осталась лишь Вера, но и её отослали на кухню греть ей суп.
― Я не хочу есть, ― незачем Вере уходить, незачем, пусть лучше стережёт её от нотаций и упрёков!
И ей в самом деле было чего опасаться ― верно, её папа не сидел бы такой хмурый, даже если бы она покаялась пред ним в убийстве. Ей хотелось обругать Элизу за то, что ей нельзя доверить даже такой пустяк как обморок, и горничных, так испуганно глазевших на неё, словно у неё ртом пошла кровь, однако если кто и заслуживал её самого жгучего порицания, так это она сама. Дура, почему не прижала палец к губам, когда Элиза завизжала на весь дом? Почему не научилась разбирать, когда ей сделается дурно, если так уже было, когда Роман Львович приезжал? Почему не съела за завтраком лишний апельсин из тех, что принёс вчера Алесей Кириллович? Почему позволила выдать себя?
― Душенька, чего ты хочешь? ― неожиданно ласково спросил Алексей Александрович.
― Ничего, но если надо поесть, то я пару ложек смогу проглотить…
― Я о том… чего ты добиваешься? Я же не на зло тебе выдумываю, Ани. Ты сейчас полчаса полежишь и к брату побежишь, правда? ― суровость в его глазах сменилась усталостью, он как-то весь поник, поблёк, словно из него разом выпили всю кровь, как в той повести, что они читали утром с Серёжей.
Отец уже не единожды пытался вразумить её, опутать этой сетью рассудительности, точно зверя, и она научилась противиться ему, но как перечить тому, кто с глядит с такой полоумной покорностью, ей было невдомёк.
― Чего ты добиваешься? Ты заболеть вместе с Серёжей хочешь? С ума сойти? ― его ладонь легла на её голову, словно он надеялся так удержать в ней остатки здравомыслия. ― Что мне сделать для тебя?
Терзавший Ани стыд отступил ― последняя фраза испепелила его. Разве виновата она, что её любимый папенька, и сам до безумия, до самозабвения преданный ей, не желал понять, что пусть она не плоть от его плоти, не кровь от его крови, она душа от его души, любовь от его любви?
― Я хочу его вылечить или быть с ним до самого конца, чтобы его рука остыла в моей, ― легко, без стеснения или без преувеличенной, отёкшей гордости, призналась Ани.
Она ждала, что отец ответит что-то, но он лишь тяжело беззвучно вздохнул.
1) Персидский или кавказский порошок изготавливался из измельчённых цветов персидской ромашки, им обсыпали одежду и постельное бельё, дабы защититься от клопов, моли, блох и прочих насекомых.
2) Повести Ивана Тургенева, опубликованные в 1864 и 1881 году соответственно. Входят в число так называемых "таинственных повестей" Тургенева, в которых он обращается к романтической традиции, за что его ругали современные ему критики.
3) Элиза пересказывает Ани рассказ Эдгара Алана По 1835 года "Морелла". Интерес публики из Старого Света к творчеству По привлёк уже после его смерти французский поэт Шарль Бодлер в 50-60-ых годах ХІХ столетия, к тому же периоду относятся первые переводы рассказов По на русский язык, однако "Морелла" была издана на русском лишь в «Приложении романов к газете „Свет“» в 1884 году. Главный герой рассказа, от чьего же имени ведётся повествование, был женат на женщине по имени Морелла. Её увлечение мистицизмом со временем стало пугать её супруга, и когда на заболела, он даже стал желать её гибели. Морелла умирает в родах, однако перед смертью говорит своему мужу, что она всё равно будет жить, и предрекает ему, что так же, как сильно он ненавидел её, он будет боготворить их ребёнка. Её предсказание сбывается, однако любовь главного героя к дочери омрачает её невероятное сходство с Мореллой. Решив покрестить дочь, которую он прятал ото всех целых 10 лет, он внезапно велит священнику окрестить её Мореллой. "Я здесь!" ― восклицает его дочь и падает замертво. Во время похорон второй Мореллы в склепе не находят останки первой.
4) В данном случае не имеется ввиду, что обои выкрашены мышьяксодержащей краской под названием парижская зелень. После публикации книги Роберта Кедзи "Тени стен смерти" в 1874-ом году популярность этого красителя стала падать, к тому же ещё до того, как в 1814 году была синтезирована парижская зелень человечеству было известно достаточно много зелёных красителей.
Ани не запрещала Вронскому показываться перед Элизой, однако он и сам понимал, что ему нельзя пересекаться с любыми посетителями Карениных, в особенности с посетителями дочери, в особенности если возраст этих посетителей не располагает к умению хранить тайны, а их матушка одна из самых ярых и убеждённых сплетниц Петербурга. Вряд ли молоденькой барышне могли позволить засидеться до темноты, когда впереди ещё полтора часа дороги до столицы, пускай и неопасной, потому как только по земле поползли сумерки, Алексей Кириллович с укутанными в бумагу цветами отправился к Карениным. Право, замашки вора или вампира на худой конец ― наносить визиты по темну, ещё и высматривать издали, не стоит ли у крыльца коляска. Впрочем, путь был свободен, даже дверь перед ним отворили без стука.
― Добрый вечер. Чудесный букет, ― будто бы поздоровался с охапкой сирени Алексей Александрович, не заметив за ней Вронского. ― Где вы только в Петергофе находите такие цветочные лавки?
Несмотря на все приложенные усилия для того, чтобы звучать почти по-светски, его тонкий голос отяжелел от засевших в горле рыданий. Он быстро стёр со щеки слезу запястьем, как ребёнок, но ей на смену поспешила другая.
― Что стряслось? Се… ― запнулся Вронский, страшась, что сейчас перед ним разверзнется непоправимое, ничем неизлечимое горе. Неужели? Ему ведь было лучше. ― Сергей? Он…
― Господи, ― протянул Каренин, устало прикрыв глаза, словно имя сына намозолило ему слух. ― С ним ничего не стряслось, а вот Ани, похоже, твёрдо решила погубить себя. Я давно пытаюсь ей втолковать, что так не может продолжаться, но она продолжает изнурять себя. Сегодня прямо при Элизе упала как подкошенная, но едва ли она сделает из этого хоть какие-то выводы.
― Как это упала? ― обыкновенный обморок никак не мог проглотить это странное выражение «упала как подкошенная» вместе со слезами Алексея Александровича, и Вронский на мгновение опешил, не понимая, о чём собственно речь. Не рухнула же Ани, как потерявшая равновесие статуэтка, плашмя на пол, не разбилась, как фарфор? ― А что доктор?
― Зачем доктор? Я, имея самые посредственные представления о медицине, могу сказать, что это обморок от истощения, и если она не образумится, если вы её не образумите, то скоро вы будете носить ей цветы на могилу, ― всхлипнул Алексей Александрович, словно готовый уже расплакаться, но отблеск занимавшегося несогласия в глазах собеседника придал ему сил для борьбы. ― Не старайтесь меня разубедить, я знаю, о чём говорю. Моя мать так же зачахла.
― Но Ани всё равно следовало бы показать Геннадию Самсоновичу, ― настаивал Вронский так, будто бы Каренин оставил свою макабрическую тираду при себе.
В том, что нужно поручить кому-то более сведущему и равнодушному к Ани осмотр, убедить Алексея Александровича было всяко легче, чем в том, что его мать, которую Вронский никогда не видел даже на самом крошечном и плохеньком портрете, ни капли ни живой, ни умирающей, ни мёртвой не походила на Ани. Если у Каренина помутился рассудок, потому что оба его ребёнка теперь слабее него, не чающего прожить даже полгода старика, то хотя бы Вронскому надлежало оставаться в здравом уме, а значит и гнать от себя образ дочери сжимающей в гробу всё тот же белоснежный букет. Нет, Алексей Александрович уж точно помешался, если сумел втиснуть в одну фразу тёплое, искрящееся «Ани» и сырое «могила».
― Её не спасут никакие пилюли, она всё равно себя изведёт. Поговорите вы с ней, с вас опала уже снята, быть может, вас она послушает. Если нет, ― сам себе не поверил Каренин, ― умолю мадам Лафрамбуаз приехать, не знаю, кого эта упрямица ещё может послушать. Грех так говорить, но в неё будто бес вселился. Заботливый, преданный, самоотверженный, как ангел, но бес.
Ещё один метафизический крюк монолог Алексея Александровича, словно захмелевшего от отчаяния, выписать не успел. Бес, как и положено, отозвался на своё имя. По коридору кралась Ани, походившая на ожившую фотографию, столь мало красок было в её лице.
― Полюбуйтесь, а ведь эта особа пообещала мне до ужина не вставать, ― обратился Алексей Александрович к их гостю, хотя его полный укора взгляд замер на маленькой клятвопреступнице.
― Ани, разве можно? ― вздохнул Вронский. Разве можно быть такой бледной, разве можно одной своей умоляющей не беспокоиться улыбкой заставлять беспокоится в сотни раз сильнее прежнего и верить в мрачные предсказания, которые до того казались вздором расчувствовавшегося старика?
― Ах, подумаешь. Я барышня, в конце концов, мне не только позволительно, но даже положено падать в обморок, ― парировала Ани без своей обыкновенной весёлости. Видимо, эта острота была заготовлена заранее и успела ей надоесть. ― Это сирень? Спасибо, меня целый день душат этим ужасным нашатырём, я хоть вспомню, что бывают ароматы поприятнее.
Она уткнулась носом в пену из белых цветов, стекавшую по бумаге, точно с бокала. Ни Вронский, застывший со своим подарком в руках, как стражник с мушкетом, ни Каренин не умилились её порыву к прекрасному, не сказали ей, откуда взялась в самом конце осени сирень. Ход снова был за ней.
― Я, собственно, только хотела, чтобы Серёже сказали, что я куда-то ушла. Например, что Элизе ужасно понравились мои снимки, и она попросила меня отвести её к тому же фотографу, а потом мы увидели какую-нибудь безделицу на витрине. Словом, не нужно ему говорить, что мне стало нехорошо, поберегите его, пожалуйста, ― попросила Ани и тут же послушно отправилась обратно отдыхать, как она обещала отцу, пока её просьба не затерялась среди упрёков.
Повисло молчание, Вронскому даже почудилось, что он разобрал, как ударяются о ковёр домашние туфли Ани, и как тихонько скрипнул под ней диван, но в этой тишине разрасталась не растерянность или неловкость, а злоба. Уж сколько раз за время их знакомства обстоятельства располагали к тому, чтобы Вронский увидел Алексея Александровича в бешенстве, однако он не подозревал, что тот способен переносить такую ярость, что ему не подурнеет ещё до того, как его затрясёт от гнева.
― Побережём! Как не поберечь! ― процедил он сквозь зубы.
Вронскому было неизвестно, где теперь устроили спальню больного, но вне всяких сомнений Алексей Александрович ринулся вручить своё бешенство сыну. Никто ещё даже не повысил голоса, но сломавшееся, неправильное эхо донесло до его слуха первый окрик только предстоящей ссоры.
― Куда вы? ― примёрзшее к спине дурное предчувствие помешало Вронскому даже понять, сколь абсурдно визитёру требовать подобных объяснений от хозяина дома. ― Ани ведь просила нас.
― Я не стану лгать. Пусть узнает, до чего довёл родную сестру, пусть знает! ― ещё четыре шага, ещё три таких поширевших от мстительности шага, и дверь в гостиную будет открыта.
― Не надо, ― преградив ему дорогу, слишком уж просто и спокойно сказал Вронский, будто перед ним был ребёнок, бегущий к огромной луже. Невозможно всерьёз спорить, волноваться, что тебя не послушают, гранить своё мнение доказательствами, пылом, когда до отупения очевидно, кто прав.
― Пропустите меня! ― возмутился Каренин, с негодованием глянув на Вронского, однако его злость уже взяла след и не желала отвлекаться на случайную помеху, потому новый гневный пассаж тоже предназначался Серёже: ― Довольно с ним миндальничали. Если его ничего не трогает, кроме собственной персоны, то пусть хотя бы знает, чем это обернулось. Он должен знать правду, я не стану лгать, чтобы потом наблюдать, как эта сумасбродка ещё просит у него прощения за то, что посмела его бросить ради променада по Петергофу!
Из последних сил не кричит, а завопит, и сюда сбегутся слуги, прибежит и Ани, и какой же уродливый шрам останется на её памяти. Никогда она не простит своему первому отцу того, что он разрушил с таким трудом сотканное ею для брата умиротворение, а потом его не станет, и обида годами не будет давать ей покоя, как вечно гноящаяся рана.
― Хорошо, ― отстранённо согласился с ним Вронский, как обычно соглашаются лишь для того, чтобы продолжить спор, ― я скажу ему правду. Он всё там же?
― Да, ― машинально кивнул Алексей Александрович и, как бы загнанный в тупик собственным ответом, опешил, ведь возражать уже было бы странно.
Судьба быстро отомстила Вронскому за то, как он воспользовался замешательством противника: вся его решительность тотчас испарилась, стоило ему перешагнуть порог гостиной. В нагнанной, будто пар в бане, полутьме сразу было не различить лиц Серёжи и его нынешней сиделки ― быть может, они даже позабыли о том, что кто-то мгновение назад стучался, быть может, они тоже не понимали, кто явился к ним в эту искусственную летнюю ночь в пальто. Пальто ― оно будто бы потяжелело от своей неуместности в натопленной сверх всякой меры комнате, когда Вронский вспомнил, что не снял его в прихожей.
― Здравствуй, ― нужно было сказать хоть что-то, потому что за дверью мог подслушивать Алексей Александрович. Пускай это было на него не похоже, но желание обвинить тяжело больного во всех грехах тоже до сегодняшнего дня мало подходило такой всепрощающей натуре.
― Оставь нас, пожалуйста, ― попросил Серёжа не то Наталью, не то Любу, в полумраке сёстры превращались в близнецов.
Вронский двинулся в центр комнаты, силясь вместе с пальто вручить свою неловкость изгнаннице ― а у Любы-Натальи был такой вид, словно она всерьёз опасалась, что цветочный луг, выбитый на её тёмном платье, увянет от странного соседства с меховым воротником. Либо ей не хотелось уходить, либо ей было неприятно оставить своего подопечного с его гостем, но в любом случае для горничной её настроение уж слишком сильно зависело от Серёжи. Как не привязаться к тому, кого выхаживаешь, однако Вронский был слишком хорошо знаком с разочарованием, настигающего обожателя, которого отлучили от кумира. Эти внезапные размышления об амурных делах больного странным образом успокоили Алексея Кирилловича: ему подумалось, что раз у Серёжи ещё остались какие-то свои тайны и заботы вне круга семьи, то он был не так уж беззащитен перед недовольством отца и отсутствием сестры рядом, и можно было говорить с ним прямо, а не деликатничать, как с трепетной девицей.
― Твоя сестра потеряла сознание при мадмуазель Дёмовской, и твой отец… и Алексей Александрович, ― поправил сам себя Вронский, когда его тон стал горчить наставничеством, ― настоял на том, чтобы она отдохнула несколько часов.
― А вы её видели? ― совсем некстати к мужскому разговору растерялся Серёжа. ― Она... она хотя бы пришла в себя?
― Ани даже сама вставала, но лучше бы ей отлежаться до завтрашнего утра. Не волнуйся, ― чуть улыбнулся Вронский, надеясь поскорее откланяться, пока не дозрел вопрос, неужели, кроме него, в доме не нашлось другого гонца.
― Постойте, ― остановил его Серёжа, чуть приподнявшись на постели, словно ему было под силу догнать своего торопливого визитёра, вздумай тот сбежать. ― Ани от усталости плохо сделалось, или её Элиза чем-то расстроила? В приличном обществе любят клеветать на bête noire(1), чтобы ничто не мешало мнить себя добрыми и достойными и придумывать новые гнусности. Вы же знаете.
Эти опасения были уж больно заманчивыми для неиссякаемой вины бросившего ребёнка родителя, потому пока раскаяние не загрызло здравый смысл, Вронский поторопился ответить:
― Нет, ничего подобного.
― А вы всё-таки расспросите её. Впрочем, ― засомневался Серёжа, ― она не признается, это не имеет никакого смысла.
Он опустился обратно на подушки, и либо так упала тень, либо морфин не мог перекричать боль в потревоженном движением плече, но его лицо словно за одно мгновение осунулось, потемнело от уныния.
― Я спрошу, но Ани не выглядела обиженной или расстроенной, а она пока что умеет только кокетничать и юлить, но не притворяться. Едва ли её подруга стала бы пересказывать ей какие-то мерзкие сплетни, если не из доброго отношения к Ани, то хотя бы из уважения к тому, сколько испытаний выпало на её долю за последнее время, ― с заметным лишь ему нажимом рассудил Вронский.
Роль миротворца подразумевает беспристрастность, а никак не общее негодование с одной из сторон, однако, быть может, правоте не всегда не по дороге с гневом, и Алексей Александрович был прав, утверждая, что его сыну нету дела ни до чего, кроме себя? Пусть репутация Карениных, за которую трепетал Серёжа даже на смертном одре, сделалась такой слабогрудой, что ей мог повредить любой даже самый слабый сквозняк, по вине Вронского, потакать чёрствой щепетильности он не собирался. Если Серёже недостаточно того, что столичные сплетни не ранили Ани, посвятившуюся всю себя его недугу, сочувствие ему лучше поискать у кого-то другого ― хотя бы у той хорошенькой служанки. Она уж точно простит ему равнодушие к сестре за красиво очерченный подбородок, да и участия так мило дующей полные губы горничной куда приятнее участия несостоявшегося отчима.
― Вы правы, по крайней мере мой вид полумёртвого должен был вернуть Элизе некую предупредительность, ― не почувствовав в тоне своего посетителя готовой обернуться воинственностью настороженности, засмеялся Серёжа.
Теперь уж точно следовало попрощаться, но Вронского опять пригвоздили к полу обязанностью что-нибудь ответить на полное тревоги:
― Лишь бы князь Облонский к нам не нагрянул, как он грозился в письме. Он уж точно не будет держать язык за зубами. Надеюсь только, он забыл, что по пьяни написал неделю назад.
Взгляд Серёжи остановился на полосатой стене, словно он пытался разглядеть там кого-то, к кому и были обращены его слова о навязчивом родственнике.
― Вы с ним хоть раз виделись, что он считает позволительным без приглашения нагрянуть сюда? ― возмутился Вронский, быстро смекнув, на кого ему и обоям пожаловались. ― Или это стариковская непосредственность? Ему, верно, почти сто лет?
Как гадко, выживший из ума пьяница будет по священному праву седьмой воды на киселе развлекать себя загородными поездками к незнакомым людям и в тайне злорадствовать, что скорее он, старик, погуляет на поминках своего юного племянника, а не наоборот. Ещё гаже, что он будет потчевать своей омерзительностью Ани.
― Я сам искал с ним знакомства. Если верить письму, то не зря, и он всё завещал мне, ― признался Серёжа и снова замолчал, будто мысленно взвешивая, стоит ли прибавить что-нибудь ещё. ― Вернее, всё-таки зря, но когда отец сказал, что вы в Петергофе, я решил, что надо будет на что-то жить с Ани за границей, почему бы не на наследство от двоюродного прадеда?
― Ты собирался уехать с Ани? ― встрепенулся Вронский. Младший Каренин так долго оставался лишь второстепенным героем во всей дачной драме, лишь любимым братом его дочери, которым она так охотно хвасталась, что ему не верилось, будто у Серёжи тоже имелись какие-то планы относительно сестры, ведь с Алексеем Александровичем уже всё было давным-давно решено и оговорено.
― Не мог же я её бросить. Будь я один, я бы не выплясывал перед пьяницей ради наследства, зарылся где-нибудь в глуши, стал бы стряпчим или пошёл бы в пароходство, но с Ани… ― Серёжа задумчиво покачал головой, будто прогоняя видение, как Ани пытается пошить из его совсем прохудившегося вицмундира жилет в пошарпанной комнатёнке. ― Я как в сору копался в лучших консерваториях, представлял, как у неё много подруг, как кумушки шушукаются о том, что она сводит с ума всех кавалеров своей красотой, а не о том, кому она обязана ею. Странно, иногда даже кажется, что это было по-настоящему, ― он усмехнулся, но его усмешка чудилась вместе с тем почти мечтательной, будто ирония служила лишь бронёй для грусти.
Назойливая, как ленивая полуденная муха, жалость вдруг прицепилась к Вронскому и никак не хотела от него отстать: насколько же одиноко было этому мальчишке, что он не пожадничал своими тайнами, уже обескровленными мечтаниями и планами для незнакомца ― хуже, для вчерашнего врага.
― Так бывает, если очень долго что-то представлять. Извини, что потревожил тебя, ты, верно, отдыхал, ― наконец нашёлся благородный предлог, чтобы сбежать. ― За Ани не переживай, ей бы отоспаться хорошенько. Ваш Геннадий Самсонович завтра припугнёт её, она за ум быстро возьмётся.
Они попрощались. Вронский отправился искать Алексея Александровича, и хотя он уже не видел перед собой лица Серёжи, не напрягал слух, чтобы издали разбирать его слова, никчёмная жалость шла за ним. Оставленный во Франции камердинер когда-то божился ему, что знал парня, который хотел постричься в монахи из-за своего хвоста, и преследовавшее Вронского сочувствие к Серёже чудилось таким же бестолковым и странным, как хвост у человека. Оно было ненужно больному и, пожалуй, лишь заставило бы его стыдиться собственной болтливости, Алексею Кирилловичу же было мучительно жалеть пасынка, потому что перековать это чувство во что-то стоящее, как с дочерью или с Варей, ему не позволяло чувство такта. Одно дело обезуметь от однообразия обстановки вокруг и открыться бог весть кому, и совсем другое принимать от постаревшего любовника матери дружеское покровительство или помощь; ведь знакомство даже в самых роковых обстоятельствах не делает знакомство близким. Да и чем помочь? Пообещать убедить князя Облонского, что у него белая горячка, коль скоро ему мерещится покойный граф Вронский, чтобы тот умчался подальше от Петергофа?
Наталья подсказала Вронскому, что барин дожидается его в кабинете и, подобревшая от короткости её разлуки с Сергеем Алексеевичем, даже хотела помочь ему взобраться по лестнице, хотя того не требовалась. С другой стороны, ещё немного отсрочить объяснение со старшим Карениным было бы весьма недурно, потому, если бы ступени были практически непреодолимой преградой для его хромоты, он бы всё равно отказался от помощи.
Алексея Александровича Вронский застал сидящим за письменным столом ― право, готов выслашать посыльного из министерства или просителя, такую нетерпеливую строгость на себя напустил. Одни лишь незатёртые платком капли пролитого чая выдавали то, что привычный порядок вещей нарушен, и принимающий доклад беспокоится не меньше докладчика.
― Я ему всё рассказал.
― А что же он? ― это был лишь вопрос, однако в нём крылось столько недовольства, словно Алексей Александрович заранее спорил с ещё не прозвучавшим ответом.
Сесть означало смириться с тем, что их беседа затянется, но у Вронского уже начала ныть нога, так что пришлось опуститься в свободное кресло. Да и кому-то раздражение месье Каренина должно было достаться: если не его гостю, так его детям.
― Он беспокоился об Ани, как того и следовало ожидать.
― Следовало ожидать, что он будет беспокоится о своих удобствах и соблюдении хотя бы видимости приличий, ― без особой надежды поправил его Алексей Александрович, точно утомленный рассеянностью своего воспитанника гувернёр.
― Речь идёт не о приличиях, а о вполне естественной привязанности брата к сестре, ― возразил Вронский, но его досаде было мало. ― Естественней неё только снисходительность отца к единственному сыну.
Алексей Александрович на миг застыл, как застыл бы актёр, не знающий, ни как ответить на импровизацию, ни что думать о предательстве сослуживца, который купил за его позор минуту славы для себя. В камине треснуло полено в напоминание о том, что время не умерло, и разбуженный этим звуком Алексей Александрович наконец выпалил:
― Вы забываетесь, я открыл перед вами двери этого дома ради Ани, а не для того, чтобы вы упрекали меня в холодности к сыну! Я люблю её не меньше вашего, а вы всё равно смеете поучать меня? Я бы тоже читал нотации тем, кому повезло меньше меня, если бы она была мне родной по крови, так что гордитесь натуральностью вашей привязанности к дочери, но только не притворяйтесь, что вам неизвестно моё отношение к Сергею! С вами я был откровенен как ни с кем другим.
Он запыхался от возмущения, казалось, стоит ему отдышаться, и он тотчас укажет своему излишне честному гостю на дверь. Какая-то неповоротливая часть разума Вронского твердила ему, что, пожалуй, Каренин будет в своём праве ― кто он таков, чтобы судить? Ведь Алексей Александрович, если и был плохим отцом Серёже из-за таинственной неприязни к нему, то, по крайней мере, он не отрекался от своего родительства на полтора десятилетия. Да и не вершина ли неблагодарности даже в мыслях корить человека, сделавшего тебе столько добра в ответ на причинённое зло? Но где граница между подхалимством и благодарностью, между благодарностью и эгоизмом? Разве закрыть глаза на жестокость к другому, только потому что с тобой были великодушны, не то же самое, что не помнить никого, кроме себя самого?
― Прежде жизни вашего сына ничего не угрожало. ― объяснил своё удивление Вронский, не оставляя надежды указать Алексею Александровичу на его ошибку, хотя он был сам себе противен в качестве проповедника, как противны собственные грязные сапоги, когда ступаешь по чистому полу. ― Я полагал, вы смягчились к нему, он же так болен.
― Чья вина, что он болен? Не чужие происки привели к этой дуэли, а Михаил не в приступе лунатизма бросил ему перчатку, ― ехидно напомнил Алексей Александрович. ― Не пытайся он любой ценой сбыть с рук сестру, он бы сейчас был здоров. Если бы он уважал моё решение и сказал Маеву, что никакой свадьбы не будет, ещё зимой, дуэли бы не было. Даже после вызова он мог покаяться перед Владимиром Александровичем, и тот бы не допустил поединка. Сергей сам во всём виноват, и я бы мог смягчится, как вы говорите, если бы я не был вынужден наблюдать за тем, как Ани приносит себя ему в жертву, а он и не против, хотя она ему не нужна.
― Это не так.
― Именно так, и вы ошибаетесь, если полагаете, что мне приносит удовольствие знать правду, ― грустно, почти жалобно сказал Каренин, позабывший свою жёлчность, стоило ему произнести имя дочери. ― Сделать хоть что-то не в моих силах, и я бы предпочёл обманываться. По крайней мере Ани бы не сердилась на меня, что я не люблю его.
― Вам и не нужно любить его, но вы могли бы быть к нему справедливы, ― как можно холоднее произнёс Вронский, чтобы не звучать сердито.
Ему было обидно за Серёжу, однако злился он не столько на безжалостность Каренина к сыну, сколько на самого себя за слепоту. Как яркий свет невыносим для глаз после темноты, так и для него была невыносима правда после стольких недель самообольщения. Впрочем, самообольщение всё же требует некоего полёта мысли, он же свои держал в неволе. А ведь ещё тот инцидент в опере с Варей обнажил, насколько жесток с Серёжей отец, казнивший его неведением. Его обязанностью было тогда набраться храбрости или наглости и заступиться за Серёжу, хоть его навязчивость и оскорбила бы Алексея Александровича. Но в итоге о том, что никто не собирается ему мстить, Серёжа узнал уже прикованным к постели от сестры, последние его дни до болезни были порабощены страхом и приготовлениям к новой дуэли; а Вронский же, побоявшийся рисковать расположением и непогрешимостью своего благодетеля, не знал, есть ли ещё смысл сотрясать воздух, или это всё равно что положить в гроб к кредитору не выплаченный при его жизни долг?
Он посмотрел на Каренина: тот был так по-прокурорски хмур, так по-судейски недоверчив, так по-палачески равнодушен, восседая за письменным столом, что, пожалуй, смысл был, потому что всё могло стать ещё хуже.
― Если ему и полагается наказание, то смерть явно слишком суровая кара, ещё и такая смерть, ― продолжил Вронский. ― Он полтора месяца мучается от жара, от боли, от того, что он не может сам подняться с постели, от того, что сестра страдает, от того, что ему двадцать шесть лет, а он умирает. Это страшно умирать таким молодым, и тем не менее он боится, что станет с Ани после его смерти. И разве он требует её к себе каждую минуту? Разве изводит её капризами? Если бы он не пытался оградить её от своего уныния, он бы не стал откровенничать со мной! Может быть, общество сестры последняя радость в его жизни, тем более, семьёй он не обзавёлся, его мать давно умерла, а вас нужно удерживать силком, чтобы вы не наговорили ему всяких жестокостей на смертном одре. Хотя вы будто даже упрекаете Серёжу в том, что он до сих пор жив и доставляет Ани хлопоты.
― Нет, неправда, мне просто противна ложь, ― пробормотал Алексей Александрович, поднявшись на ноги, будто бы вызывающая в нём отвращение ложь обступила его кресло, но ещё не добралась до окна.
Он замолчал, прикрыл глаза, словно у него закружилась голова от того, как ветер раскачивал голые ветки с редкими, одинокими листьями, напоминавшими сияющее на дряхлой руке золотые кольца. Но что отняло у него дар речи ― абсурдность обвинений, дерзость и неблагодарность Вронского или его правота ― похититель был вскоре повергнут, а украденное возвращено хозяину.
― У Ани, похоже, ваша склонность к аффектации. Если вы так извратили мои слова, то она бы тем более нафантазировала бы бог весть что, так что, ― с безупречным самообладанием молвил Каренин, впрочем, для спокойного человека уж как-то слишком растягивающий, цепляющийся за каждое «что», как за пологий уступ, ― благодарю вас за то, что рассказали Сергею правду, а теперь прошу меня извинить, оказать вам сегодня должного гостеприимства я не могу. До завтра.
Вронский не стал требовать иного, и коротко попрощавшись, ушёл. Толку дальше спорить было мало, тем более новых доводов у него не находилось, а настаивать на прежних — почти всегда верный путь к безобразному скандалу. Никто больше не покушался на уединение Алексея Александровича, а стук трости о паркет удалялся, будто увязая в тишине их спящего дома, но он всё равно прошептал, уставившись на рябившие за окном листья:
― Оставьте меня.
1) Bête noire (с французского переводится буквально как "чёрный зверь") ― предмет ненависти, страха или же козёл отпущения.
Петербург
Дёмовские
Антон Максимович Дёмовский — сослуживец Алексея Александровича.
Елена Константинвна Дёмовская — его жена, светская дама, сплетница.
Элиза Дёмовская — их дочь, единственная подруга Ани.
Маевы
Владимир Александрович Маев — начальник Серёжи в министерстве.
Лукреция (Гликерия) Павловна Маева — его жена, известна своим увлечением спиритизмом, дружна с княгиней Мягкой. В свете считается чудачкой.
Михаил Владимирович Маев — их младший и единственный переживший младенчество сын, унаследовал от деда по материнской линии состояние, артистическая натура. Влюблён в Ани.
Цвилины
Князь Цвилин
Княгиня Цвилина
Князь Александр — старший сын князя и княгини, служил при дворе и имел блестящие перспективы в карьере, умер вскоре после смерти сестры.(1)
Княжна Нина (Анастасия) — средняя дочь князя и княгини, три сезона выезжала в свет. Ходили слухи о её внебрачной беременности, которые, правда, не подтвердились. Умерла якобы от инфлюэнцы.
Князь Ипполит — пятый и младший ребёнок в семье, после смерти сестры и брата страдает частыми припадками эпилепсии, подопечный гувернёра Серёжи Василия Лукича.
Ещё две неназванные замужние дочери.
Окружение Серёжи
Гриша — школьный товарищ Серёжи, женат.
Коля — школьный товарищ Серёжи. (2)
Юра — самый близкий друг Серёжи со школьных лет, живёт где-то на Волге.
Жорж (Георгий) Трощёв — офицер, приятель Серёжи. (3)
Роман Львович — сослуживец Серёжи, пытается восполнить пробелы воспитания Алексея Александровича в соответствии со своими представлениями о житейской мудрости.
Аркадий Ильич — сослуживец Серёжи. Отец большого семейства, состоящего из его детей от первого брака и детей его второй жены. Его младшая падчерица Ирочка помолвлена с Валерием Львовым.
Дом Карениных
Мадам Гортензия Лафрамбуаз — гувернантка Ани, её семья и семья её мужа разорились после франко-прусской войны, бездетная вдова. (4)
Вера — горничная Ани.
Афанасий — камердинер Серёжи.
Наташа — горничная, имеет сестру Любу, которая тоже служит у Карениных. (5)
Люба — горничная, сестра Наташи.
Другие
Кирилл Семёнович Амброзов — член кружка Лукреции Павловны, товарищ её сына. (6)(7)
Княгиня Лидия (Лидочка) Мягкая — любимая невестка княгини Мягкой.
Генрик — норвежец, знакомый Михаила, консультирует его насчёт переводов.
Петергоф
Хома — сторож дачи Махотина, знакомый кухарки Карениных.
Тимофеевич — сторож дачи Цвилиных.
Геннадий Самсонович — доктор. (8)
Фотограф — разорённый в не первом поколении граф, имеет своё фотоателье в Петергофе, увлечён Верой.
Москва. Облонские и их окружение
Таня — старшая дочь Облонских и любимица Стивы, умерла от родильной горячки.
Николенька — старший сын Облонских, женился на очень богатой девушке с испорченной репутацией, после чего практически не общался с роднёй.
Алёша — средний сын Облонских, служит в Петербургской губернии, по просьбе Долли за ним присматривает Серёжа.
Лили — любимая дочь Долли, после смерти отца воспитывалась у его тётки Екатерины Павловны.(9)
Гриша — младший и любимый сын Долли, после смерти отца пытался наладить семейные финансы. (10)
Маша — дочь Облонских, увлекающаяся натура, писательница. Очень дружна с Гришей, в семье считается эмансипе.
Оля — младшая дочь Облонских. В отличие от старших детей не помнит более сытных времён, домашние называют её маленькой матроной. Предмет детской влюблённости своего кузена Мити Лёвина, их игра в рыцаря и даму в итоге привела к ссоре между сёстрами Щербацкими. (11)
Семён — муж старшей дочери Облонских Татьяны, утонул во время ночного катания на лодке. Почти все его накопления ушли на погашения его долгов, после чего его жена и дети были вынуждены переехать к Долли. Его брат связан с народовольцами.
Саша, Ляля (Ольга) и Миша — дети Татьяны, после её смерти остались жить с Долли, стараниями Серёжи официально носят девичью фамилию матери.
Граф Сольжин — вдовец с шестью детьми, поклонник Лили.(12)
Фрол Ильич — старый слуга Облонских.
Митя Лёвин — старший сын Лёвиных, после смерти отца живёт с его страшим братом Сергеем Кознышевым, собирается поступать в университет. (13)
Федя и Петя — средние дети Лёвиных. (14)
Юля — младшая дочь Лёвиных, единственная из всех детей знала о конфликте отца и матери.
1) Злые языки утверждали, что он повесился.
2) Подразумевается, что отцом ребёнка княжны Нины был именно он.
3) Секундант Серёжи на дуэли с Михаилом, хотел застрелить Маева за нарушение дуэльного кодекса, но Серёжа пригрозил сдать его властям, после чего их отношения значительно испортились.
4) Со временем возвращается во Францию по приглашению разбогатевшего племянника её мужа, питающего к ней сыновьи чувства.
5) Влюблена в Серёжу, ухаживала за ним после ранения на дуэли.
6) Секундант Михаила на дуэли с Серёжей.
7) Заступался за Ани на спиритическом сеансе, когда один из присутствовавших намекнул на её незаконное происхождение.
8) Лечит Алексея Александровича.
9) После смерти своей благодетельницы, которая ничего ей не завещала, вернулась к матери.
10) Что ему в итоге удаётся, позже получает наследство от своего деда князя Щербацкого.
11) В шестнадцать лет их роман с Митей возобновляется, они тайно переписываются с помощью Алёши и собираются пожениться после того, как Митя окончит университет.
12) К ужасу Долли, Лили со временем начинает отвечать ему взаимностью.
13) Влюблён в Олю.
14) Отданы Кити в пансион после смерти отца.