|
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
|
* * *
Земля. Твердая. Больно.
Веревки. Я связан? Кто меня связал? А… да… Лавгуд привязывала меня к этой зверюге… как поклажу… Дальше не помню.
Где я? Воздух другой. Пахнет травами. Не больничными, как у Помфри. Дикими. Мятой? Полынью?
Глаза открыть. Надо открыть глаза. Не могу, не получается. Мерлин, как больно.
Чччерт… Мобиликорпус. Опять. Чувствую, как задеваю болтающейся в воздухе рукой что-то… деревянное, шершавое. Перила? Теперь я на полу, явно в доме. Надо открыть глаза. Умри, но открой.
Так… Потолок. Низкий, кривой. Какие-то… висюльки, шары, пыль. Это точно не ад. В аду не было бы так нелепо.
Здесь кто-то есть… Кто? Худой, высокий человек в длинном сером балахоне. Волосы седые, запутанные. А, ну конечно. Как его… Ксенофилиус. Чокнутый отец этой… Смотрит пристально, изучает меня.
Ну давай. Давай, чудик. Кричи. Зови авроров. Зови Пожирателей. Кто там у вас сейчас у власти?
Я безоружен. Я не могу даже пальцем пошевелить. Идеально.
Почему он молчит? Почему он смотрит… так? Без страха. Без ненависти. С… жалостью?
Не смей меня жалеть, эй, ты! Я не жалкий! Я — Северус Снейп, я — директор Хогвартса, убийца Дамблдора, правая рука Темного Лорда…
Был.
Я никто. Кусок мяса на полу.
Он что-то читает. Бумажка в руке дрожит. Это записка… Девчонка Лавгуд… написала ему? Когда успела? Я не помню, чтобы она… Видимо, уже отключился тогда. Что там? Что там написано?
Он с опаской подходит. Да не бойся ты, я не кусаюсь… в данный момент. Он направляет на меня палочку. Сейчас добьет, наверное… И правильно.
Нет?!
«Профессор… Северус… Тише, тише… Все в порядке…»
Что? Он назвал меня по имени? Серьезно? Он меня… успокаивает? Что, черт возьми, тут происходит?!
Он разрезает веревки заклинанием, затем подносит к моим губам какую-то склянку... Вроде бы травить-то меня дальше некуда… Да и смысла нет, только яд тратить… Знакомый мерзкий вкус. Обезболивающее. Доза гигантская… Да, такая, может, и возьмет… Во рту все моментально немеет. И в горле… Вот это особенно кстати. А сварено… неплохо, между прочим. Даже очень неплохо сварено. Это он сам варил? Да ладно! Но ведь и правда — действует… Боль отступает, зато меня начинает трясти. Обычный откат после болевого шока… Я не могу это контролировать. Да я вообще ничего сейчас не могу контролировать…
Он снова переносит меня куда-то… И снова мобиликорпус, конечно, третий раз за день, ненавижу… Летающий полудохлый нетопырь… Обхохочешься…
Так, что на сей раз? Комната, книги, полки… кровать. Мягкий матрас, подушки. Когда в последний раз я такое видел? Не лежал, а хотя бы просто видел? Хотя бы издалека?
Лечит. Зачем?
Он лечит меня. Дает еще зелья… Кроветворное… о да, верно. Соображает. То, что надо. Противовоспалительное. Тоже в точку. Какое-то… что это такое… противоядие? Не пойму. Ладно… Потом вливает несколько ложек чего-то… съедобного. Бульон, что ли? Вкуса я почти не чувствую, даже зелья узнаю скорее по запаху. «Вам нужны силы, их надо откуда-то брать… Твердую еду проглотить не сможете, но хотя бы так». Ну хорошо. Тремор ушел, меня совсем развезло, так что я согласен на что угодно. И опять зелье… Ну это понятно, это снотворное… Кажется, я бы и без него через пять минут отрубился, держать глаза открытыми становится все труднее…
Почему ты это делаешь? Ты же знаешь, кто я! Твоя дочь была в плену у моих «друзей»! Ты же сидел в Азкабане по их милости! Ты должен меня ненавидеть. Хотеть моей смерти.
Но он шепчет заклинания. Не выхолощенные нынешние. Старые. Очень старые. Это… интересно. Я мало знаю о них, но кое-что все-таки знаю. И слышу ритм. Магия крови, магия жизни, она всегда «из себя». Он отдает свою силу, чтобы залатать мое изодранное горло. Почему? Что такого девчонка ему написала?
Он укрывает меня одеялом.
«Спите, Северус. Вы в безопасности».
Безопасность. Наивные глупцы вроде него на полном серьезе верят, что она существует, что у этого слова есть реальный смысл… Но сейчас оно звучит как еще одно зелье. Ему больше невозможно сопротивляться.
Темнота накатывает плотной волной. Не ледяной, как в Хижине. Теплой. Пахнущей чаем и пряностями.
Ладно.
Пусть будет. Пусть будет темнота.
* * *
Шум больших, кожистых крыльев.
Я знаю этот звук. Он всегда приходит с бедой вместе.
Фестрал. У моей двери.
Сердце спотыкается. Фестралы не прилетают просто так. Не к таким домам — и не в такое время. К нему нельзя не выйти. Я выбегаю на крыльцо, палочка наготове — хотя какой от нее толк против того, что приносит фестрал. Все уже случилось.
Вокруг безлюдно и пусто — как обычно, — но двор не под заклятием доверия. Дом скрыт, а вот все, что перед входом, видно любому, у кого глаза не слишком заняты сами собой. Фестрал — зверь тонкий, но не абсолютно невидимый. А груз на его спине — рано или поздно кого-нибудь да заинтересует.
Сложив перепончатые крылья, как старые траурные знамена, переминаясь с ноги на ногу, фестрал стоит на траве и терпеливо ждет. На спине — тугой темный мешок.
Я подхожу ближе, чувствуя, как глухо стучит в висках.
Это не мешок.
Человек. Голова безвольно свесилась, пряди волос слиплись. Веревки перетянуты так, что местами прорвали одежду. Чтобы закрепить тело, использовали инкарцерус. Неожиданно. Пришло же в голову кому-то... Обычно так связывают врагов. Опасных. Ну, инкарцерус и связал на всю катушку — грубо, безжалостно — помимо основной задачи. В прямом смысле — по рукам и ногам. Заклинания не различают оттенков, просто делают что сказано. Или это тоже входило в намерение?
Тянусь, чтобы частично убрать путы. Надо снять его, спустить на землю. Понять, кто это такой. Хотя бы выяснить, с живым или с мертвецом предстоит иметь дело. Ветер сдвигает в сторону его жесткие, пропитанные кровью волосы — и я цепенею от ужаса.
Северус Снейп.
Я узнаю его, даже таким. Лицо с газетных полос, имя из самых жестоких слухов. Предатель, убийца, исчадие ада. Вот уж кого я не ждал увидеть у себя во дворе привязанным к фестралу, как тюк с гнилой репой.
Чувствую, как по моей спине ползет ледяной пот — вечный спутник воспоминаний и мыслей об Азкабане. Все кончено. Они меня нашли. Выманили из дома. Они вернут меня туда, в эту преисподнюю, снова!..
Но… ничего не происходит. Никто не набрасывается со всех сторон, не скручивает, не тащит… Это не засада… Вроде бы… Но что все это значит? Почему он тут? Как?
А потом я вижу его шею — и... Мерлин! Там не просто рана. Там… Пока он вот так висит привязанный, толком не разглядеть. Но там… что-то такое, от чего у меня все обрывается внутри. Чего вообще не должно быть в мире. Глаза его закрыты, губы пепельно-серые. Даже если он еще жив — это вопрос нескольких минут. Чтобы проверить, надо прикоснуться. Физически прикоснуться к этому… к этому… Собравшись с духом, нащупываю за воротником надключичную ямку. Пульс. Почти незаметный, слабый, неровный. Но — пульс.
Нет времени думать. Нет времени взвешивать варианты. Улица — не место для таких размышлений. Как быть? Снять его и оставить тут, отпустить фестрала… Я не могу. Не могу бросить живого человека в таком состоянии — кем бы он ни был. Нет. Затащить в дом? Своими руками провести туда даже не просто Пожирателя, а одного из самых главных приближенных Волдеморта? Да и как? Дом же не впустит…
Замечаю, что на плече у него, под веревкой, что-то белеет. Краешек бумажки. Я дергаю, вытаскиваю — тонкий сложенный лист, уголок измазан алым. Узнаю почерк еще до того, как разворачиваю: неровные, скачущие буквы, завитушки там, где их быть не должно. Луна. Внизу пририсован особый символ хранителя — пропуск для гостя. Для него. Вот как… Ну что ж, это решение. Вот и определились.
Запихиваю записку в карман. Прочитаю потом. Внутри. Под защитой. Главное я увидел.
Диффиндо! Основные веревки опадают на землю, как отрубленные щупальца. Тело — все еще связанное — соскальзывает вниз. Я в последний миг успеваю подхватить его, чтобы не грохнулся затылком о землю. Все равно выходит грубо — руки дрожат, силы после Азкабана пока что не вернулись даже наполовину.
— Спасибо, дружок, — шепчу я фестралу. — Дальше я сам.
Тот смотрит на меня бездонными глазами, разворачивается и, распластав крылья, бесшумно взмывает в небо.
— Мобиликорпус!
Ненавижу это заклинание. Оно превращает живое существо в вещь, в куклу. Ненавижу делать такое с людьми. Но тащить его на себе через двор — непозволительная роскошь. Долго, тяжело, опасно — и для него, и для меня.
— Ну пошли, — шепчу я, направляя его к дому, — гость незваный…
Дверь поддается с тихим скрипом. На пороге прохладной пеленой колышется заклятие доверия, чуткое, дышащее, прочное. Ощупывает чужака, готовое вышвырнуть его вон.
— Он должен быть здесь, — громко произношу я и добавляю неуверенно: — Он гость Луны. Почему-то.
Дом слушает. Магия в стенах искрит, но находит символ на записке в моем кармане, считывает и отступает. Принимает, признает. Порог пройден.
Я опускаю тело на пол в прихожей.
Теперь можно посмотреть внимательнее. И только сейчас я по-настоящему вижу, что передо мной.
Изможденный человек, совсем не похожий на директора-узурпатора с колдографий в «Пророке». Тень. Призрак. И… горло. Это страшное горло… Свет здесь довольно тусклый — может, и к лучшему…
Веки его подрагивают. Он приходит в себя. С неимоверным усилием открывает глаза — мутные, лихорадочные. На секунду наши взгляды встречаются, и я вижу в его зрачках — посреди океана боли, посреди полузабытья и дезориентации — вспышку острого, жгучего отвращения: то ли ко мне, то ли просто к собственной беспомощности.
Чувствую внезапный и раздражающий укол жалости. Да, я боюсь его — и еще сильнее боюсь того, что с ним сделали. Но сострадание — неуместное, непрошеное — перекрывает этот страх напрочь.
Записка!
Дрожащими пальцами достаю клочок бумаги. Разворачиваю.
«Спаси его, спрячь, сделай все возможное. Он всегда был на нашей стороне. Папа, просто поверь. Я потом все объясню. Просто поверь, пожалуйста».
Луна.
Моя Луна.
Я смотрю на него. Потом на записку. Потом снова на него.
В мире есть две правды. Та, что напечатана в газетах, — и та, которую видит Луна. Я давно научился доверять второй. Если она говорит «поверь», значит, на то есть причины, которых не видят остальные.
Человек, которого сейчас все приличные маги считают палачом и последним гадом, прямо сейчас умирает, связанный, на полу в моей прихожей.
И моя дочь просит спасти его.
— Хорошо, — шепчу я, не знаю кому: ветру за окном, стенам дома, тишине в коридоре, пылинкам в солнечном луче. — Хорошо, доченька. Папа верит.
С этой секунды он не враг и не пленник. Он — пациент. Обезболить. Немедленно. Никто не должен терпеть такое. Ты дурак, Ксенофилиус. Тянул с этим так долго…
Я осторожно подхожу ближе, поднимаю палочку. Он может только смотреть, и я буквально слышу, как у него в голове выстраивается единственный логичный сценарий: сейчас его прикончат. Это я-то…
— Профессор… — Голос предательски срывается. Откашливаюсь. — Северус… Тише, тише. Все в порядке. Вам никогда не причинят вреда в этом доме. Диффиндо!
Оставшиеся путы расползаются. Тянусь к шкафчику у лестницы, достаю склянку с густо-синим зельем.
— Сейчас будет неприятно, — говорю я, опускаясь рядом на колени. — Но потом станет легче.
Он бы сопротивлялся, но сил нет. Я медленно вливаю зелье — удвоенную дозу, конечно, толерантность к обезболу видна невооруженным глазом. Слишком много этого добра он за свою жизнь и сварил, и выпил... Он морщится, но потом, кажется, узнает вкус и запах. Давится, но глотает. Через несколько секунд тело немного расслабляется, черты лица смягчаются. Начинается озноб. Все правильно. Живой.
— Мобиликорпус!
Я снова поднимаю его. Да, знаю, ему наверняка тоже невыносимо это ощущение. Но что делать.
Лестница наверх узкая, крутая. Аккуратно. Надо в дальнюю комнату, там есть все необходимое. Матрас едва прогибается под ним, он почти ничего не весит.
Так… Люмос максима! Ох ты ж… Мать твою…
Рана чудовищная. Две рваные зияющие дыры, в глубине которых поблескивает что-то маслянисто-черное, пурпурный ветвистый узор от краев расползается по шее и дальше. Укус змеи-оборотня. Яд существа, насильно перерожденного, уже не живого, но и не умершего полностью. Скверна, вплавленная в плоть. Я видел такое раньше — раза три. Давно. Очень давно. В Мунго такое называли «адский вьюн». Это приговор. Это не лечат. В Мунго — не лечат. Выходят, гасят свет, закрывают дверь в палату и ждут, пока все закончится. Впрочем, слишком долго ждать не приходится…
Но что-то еще не так с этой раной. Кровь не выхлестывается из нее толчками, как можно было бы ожидать. Ее сдерживает тонкая паутинка, призрачная пленочка — слабенькое школьное «эпискеи», сотворенное… руками моей дочери. Ну конечно. Никто даже и не пытался бы, понятно же, что не сработает. Это как горный поток крыльями мотылька останавливать. А она попыталась, у нее больше ничего не было. И сработало — держится. Почему оно держится? Это его и спасло. Иначе он просто окончательно истек бы кровью за несколько минут.
Яд замедлен безоаром (и где она его только взяла в такой момент?), но тут даже безоара слишком мало. Ты сделала все, что могла, девочка моя. Он долетел. Дальше папа. В Мунго такое не лечат. Но мы, слава Мерлину, не в Мунго. Мы попробуем.
Вливаю все нужные зелья по протоколу. Плюс еще одно вне протокола. То самое. За которое меня из Мунго и выперли в свое время…
Но когда я подношу ладони, чтобы снять Лунину паутинку с раны и начать штопать всерьез, меня прошибает внезапное понимание. Осознание. Обычное «эпискеи» и впрямь не продержалось бы и минуты. Я годами отбивался от ее просьб научить, показать, передать древние секреты… Как я смог бы рисковать ею — после того, что стало с Селиной… Я не учил. Объяснял, что это запрещено. Придумывал глупые отговорки. Луна обижалась. Когда хоть кого-то из Лавгудов останавливали запреты… В этой паутинке я совершенно четко вижу влитый ею свет. Ее собственную жизненную силу. Я думал, что не научу ее — и все, проблема решена. Но проблема в том, что она умела это и так. Как с раннего детства умела разговаривать молча, без слов, задолго до школьного курса легилименции. Ей казалось, что все так делают, что это само собой разумеется. Очень удивлялась, когда выяснилось, что нет, не все и не всегда… Она вплела в свое «эпискеи» огромную часть души. И даже не заметила этого. «Возьми мое, возьми сколько нужно, возьми все — но не умирай. Дыши, только дыши. Я буду дышать с тобой. Я буду дышать за тебя. Я держу, слышишь? Только дыши…»
Что ж… Возьмите и мое, профессор. Возьмите сколько нужно. Но не умирайте. Теперь уж я вам точно не позволю.
Когда сделано все, что можно сделать сейчас, я, шатаясь, встаю, укрываю его старым одеялом с зелеными и фиолетовыми полосками.
— Спите, Северус. Вы в безопасности.
Что я еще могу сказать? Что он жив только благодаря чуду? Крыльям мотылька, преградившим путь смерти?
Он постепенно проваливается в сон. Я остаюсь сидеть рядом, слушая его дыхание и гулкий стук собственного сердца. Он не умрет. Не сегодня. Не в моем доме. Но спать будет долго, очень долго.
«Луна, Луна, — думаю я. — Почему ты всегда выбираешь самых раненых птиц?»
Мне не нужен ответ, я его знаю.
* * *
Окно зашторено, но не наглухо, дневной свет пробивается через щели.
Я уже видел это окно — и этот потолок. Значит, не приснилось. Значит, я действительно здесь. Чем бы это «здесь» ни было.
Пытаюсь вдохнуть глубже — и горло тут же напоминает о себе. Не так, как было раньше. (Насколько раньше? Не знаю… Ощущение времени отказало мне напрочь.) Это больше не та ослепляющая, кромешная боль, которую мне и сравнить-то не с чем. Теперь просто… больно. Терпимо. Уже что-то.
Сколько я спал? Час? Сутки? Несколько? За окном — день. Но какой?
Лавгуд сидит в кресле, что-то читает. Заметил, что я очнулся. Отложил книгу и смотрит. Наверное, я уже вот так открывал глаза, но потом проваливался обратно в забытье, и он теперь пытается понять, удержусь ли я на сей раз.
— Северус… — Голос у него тихий, спокойный. — Вы с нами. Хорошо.
С вами? С кем — с вами? Я не с вами. Я ни с кем. Я сам по себе. Всегда был сам по себе.
Пытаюсь ответить. Губы двигаются, но звука почти нет. Что-то сиплое, жалкое. Пробую еще раз. Горло горит, но слова все-таки слабо пробиваются — как сквозь наждак:
— Сколько…
— Двое суток. — Он встает, подходит ближе. В руках склянка. Опять зелья. — Не пытайтесь пока много говорить. Вот, это не восстановит связки сразу, но ненадолго станет легче — насколько это возможно. Знаю, у вас много вопросов, вы же все равно их зададите, не так ли?
Он подносит склянку к моим губам. Я мог бы попытаться отвернуться. Мог бы отказаться. Но какой смысл? Я уже выпил все, что он в меня влил за эти двое суток. Хотел бы отравить — давно бы отравил. И у меня на самом деле много вопросов.
Вкус травяной, горьковатый. И нынешнее зелье я тоже не узнаю. Оно холодит, это неожиданно приятно.
— Война… — хриплю я. — Чем…
— Война закончилась. — Он снова садится в кресло. Не слишком близко, не слишком далеко. — Поттер жив. Волдеморт — нет.
Так… Так-так-так, подождите. Темный Лорд мертв? Окочурился? Насовсем, целиком?
— Это… правда?.. Проверяли?..
— Это правда. Без всякого сомнения.
Я должен что-то чувствовать. Облегчение? Радость? Что чувствуют нормальные люди, когда узнают, что вечный кошмар прекратился?
Я чувствую… пустоту. Огромную, гулкую пустоту. Где-то там, в глубине, есть что-то еще. Чего я пока что не могу ни разглядеть, ни назвать по имени.
Двадцать лет. Почти двадцать лет — ради этого момента. Ради того, чтобы эта тварь наконец сдохла. Чтобы невыносимый Поттер сделал то, что должен (как он выжил-то?). И вот…
Я не знаю, что сказать, так что говорю о другом.
— Магия крови… — Каждое слово царапает горло, несмотря на зелье. — Почему вы… Зачем…
Не могу закончить. Слишком много вариантов. Слишком мало дыхания.
Он долго молчит и смотрит в окно. Взвешивает фразы. Он явно собирается сказать мне куда меньше, чем знает, и сейчас тщательно отбирает нужное. Из него вышел бы, пожалуй, неплохой шпион. Поразительно.
— Луна попросила меня сделать все возможное, — говорит он наконец, — я делаю. Ваша жизнь важна для нее. А вообще, должен заметить, мало кто сейчас способен распознать магию крови, да еще в вашем тогдашнем состоянии.
Ну отлично. Я его, кажется, тоже удивил.
И это все? Вот так просто? Луна попросила — и он делает?! «— Папа, спаси для меня этого мерзавца, будь так любезен! — Без проблем, дочь, конечно, разумеется, раз уж он тебе зачем-то сдался…» А сам после Азкабана как труп ходячий, одни глаза, космы и балахон. Серьезно?! В самом деле существуют такие отцы?!
— Ваша дочь… зачем она…
— Понимаете, Северус… — Он переводит взгляд на меня. — Луна порой видит что-то, чего не видит больше никто. Иногда это мешает ей жить. Иногда — приносит кому-то пользу. А иногда — и то и другое сразу… Да… Она была здесь, — продолжает он после небольшой запинки, — этой ночью. Утром заглянула к вам перед возвращением в Хогвартс. Там много работы. Раненые, разрушения. Но она вернется. Тогда и спросите у нее.
— Вряд ли я заслуживаю… — слова вырываются сами, сиплые, рваные, — …чего-то… из этого.
— Может быть, — говорит он все так же спокойно. — А может быть, вопрос только в том, что я могу сделать. Что может сделать Луна. И что мы выбираем делать.
Я не знаю, как реагировать на эту напыщенную чепуху, как к ней относиться. Они выбирают… Как будто это в их власти…
— Вам нужно отдыхать. Но сначала поесть и чай. Вы двое суток на одних зельях. Сейчас принесу.
Он поднимается, шелестя балахоном, доходит до двери, но вдруг останавливается и произносит, не оборачиваясь:
— Когда Луна была маленькой, она постоянно приносила домой всякую покалеченную живность. Воронов с перебитыми крыльями. Сов, ударившихся о стекло. Однажды даже притащила фестраленка с вывихнутой ногой. Я лечил. И никогда не спрашивал ее — зачем. Ответ всегда был очевиден.
Он выходит, я слышу, как шаги удаляются от приоткрытой двери.
Вот, значит, как. Вот кто я теперь. Просто ворон с перебитым крылом. Подобранный странной девочкой, принесенный ее странному отцу.
Это… почему-то не так унизительно, как могло бы быть. И какой-никакой, но это ответ.
Закрываю глаза. Потолок надоел. Все — надоело. Волдеморт мертв. Я жив. Я не знаю, что делать с этим. Не знаю, что делать с этой жизнью, которая вдруг — впервые — принадлежит только мне. Не Дамблдору, не Темному Лорду, не долгу, не клятвам.
Просто мне.
Это обескураживает больше, чем все остальное.
Шаги звучат снова. Ксенофилиус возвращается с подносом, на котором едва дымятся две кружки. Ставит поднос на тумбочку рядом с кроватью.
— Маленькими глотками. Не торопитесь.
Я пытаюсь хоть как-то приподняться. Руки дрожат, не слушаются. Черт. Черт! Ни в одной мышце все еще нет даже минимальных сил.
— Не напрягайтесь, слишком рано. Я помогу.
В голове вспыхивает воспоминание: девчонка Лавгуд… Луна… шепчет вот это же «Я помогу» — и заталкивает мне в горло безоар. Надо же, запомнила. Слушала меня на уроках, получается. Откуда у нее безоар, кстати?
Наконец я кое-как полусижу, опираясь на подушки. Можно хоть комнату осмотреть.
Ксенофилиус придерживает чашку с бульоном. А потом и чашку с чаем. Других вариантов справиться с трапезой у меня нет.
— Это не навсегда, — говорит он. — Пройдет. Но несколько дней придется потерпеть.
После первого глотка — уже куда менее мучительного, особенно если сравнить с безоаром, — я чувствую, как тепло спускается внутрь, и это… хорошо. Это просто хорошо. Допиваю все мелкими глотками, как он сказал.
— Спасибо. — Слово выходит странным, чужим. Но не сказать было бы свинством.
Он кивает. Потом уносит чашки, возвращается в свое кресло, берет книгу.
За окном — день. Обычный, мирный день. Где-то там — Хогвартс, руины, раненые, погибшие. Где-то там — Поттер, с моими воспоминаниями в голове. Где-то там — разрытая могила Дамблдора и труп Волдеморта (или что там от него осталось). Где-то там — Луна Лавгуд, для которой почему-то важна моя никчемная жизнь. А я тут. В чужом доме, в чужой кровати. В чужой реальности.
— Вы будете… — голос снова срывается, — …держать меня здесь?
Ксенофилиус отрывается от книги.
— Я буду лечить вас здесь. Потом сможете уйти или остаться, как пожелаете. Когда сможете. Двери не заперты, Северус. Никогда не были.
Я киваю. Больше ничего не могу сказать. Горло устало. Я устал.
Он снова утыкается в страницы. Чокнутый Лавгуд, издатель «Придиры». Человек, которого я списал в категорию безобидных, но раздражающих дураков много лет назад. Человек, который сейчас спасает мне жизнь.
Война окончена. Волдеморт мертв.
Я засыпаю с этими словами. Они кружатся в голове, как бессмысленные подвески под потолком. Дурацкие. Непривычно легкие. Невозможные.
* * *
Она сидит в углу комнаты, прямо на полу, поджав ноги. Наблюдает, как я работаю. Как медленно и осторожно возвращаю к жизни ее кошмарное сокровище. Мантия у нее порвана, щека чем-то испачкана, руки все в царапинах. Глаза огромные, как у лемура. Моя маленькая девочка, прошедшая через ад. Мне сейчас не до того. Но — можно подумать, я смог бы не заметить, как ты на него смотришь! Я целитель, Луна. Я вижу не только мышцы и сосуды. Я вижу нити.
И я, конечно, виноват в том, что произошло. Только я и виноват. Надо было учить тебя… Учить правильно обращаться со своим даром, дозировать его, учитывать последствия… Я не учил. Пытался уберечь тебя от тебя же, боялся… Вот и добоялся. Вот и не уберег.
Ты ведь не просто поделилась с ним жизненными силами, как сделал бы любой грамотный мастер старой школы, как делал и продолжаю делать прямо сейчас я сам. Ты уловила, как из него сквозит невыносимым для тебя небытием, — и залатала пролом. На ходу. Схватив то, что подвернулось, что выглядело для тебя достаточно прочным. Я штопаю шею, а ты попыталась заштопать суть… Это опасно, дочка. Неотменимо. Это навсегда. Если он умрет, кусок твоей души — светящийся, живой лоскутик — уйдет вместе с ним. И ты — неявно, едва заметно — но перестанешь быть той, кто ты есть сейчас. В тебе появится трещина… А если он выживет… то до последнего вдоха будет носить внутри частицу тебя. И это изменит его. Постепенно, трудно, через сопротивление и отторжение чуждого, через перерождение и утрату многих определяющих для него вещей. Возможно, больных и искаженных, но — тех, за которые он привык держаться. Так это работает, если перейти грань и вложить больше, чем допустимо. Знает ли он? Чувствует ли? А ты?
Накладываю повязку, на сегодня все. Завтра продолжим. В глазах у Луны немой вопрос: «Можно?» Ей необходимо с ним поговорить. Сказать что-то важное, что нельзя откладывать даже на несколько часов. Поздняя ночь, а он еще очень слаб… В любой больнице это было бы немыслимо. Но — к черту протоколы. Пусть она скажет то, что должна. Я киваю: «Пять минут, не больше! Свет потом погаси!»
Нет. Не гаси свет, моя девочка. Только не гаси свет.
Мне не слышно, о чем они говорят. Я просто сижу и смотрю на дверь. Жду. Луна выходит ровно через пять минут. И я понимаю: она больше не может быть сильной. Больше пока что не нужно быть сильной. Она сказала.
И от того, что и как она сказала, что-то пришло в движение.
Сейчас она будет долго плакать и захлебываться словами. Объяснять мне, что происходит. Что, как она думает, происходит. Потом она уснет — и до утра пролежит в одной позе, не шевелясь, дыша почти неслышно. Посреди тихого, молчащего дома. И все это время громадные, изъеденные коррозией шестеренки некоего незримого механизма будут греметь, скрежетать, щелкать, заедать, но упорно набирать ход.
* * *
Я стал привыкать к этому… Руки Ксенофилиуса над моей шеей, шепот, забытые почти всем магическим миром слова — текучие, ни на что не похожие, — запах жженых трав, приглушенный свет. Каждый раз после этих сеансов в горле становится чуть меньше битого стекла. Я чувствую это даже сквозь зелья, сквозь туман в голове, который, впрочем, тоже понемногу расступается.
Мазь сначала холодит, потом греет. Я, кажется, даже стал ждать этого ощущения. Так и не понял, что там в составе. Наверное, если спросить, Лавгуд расскажет, но я не спрашиваю. Пока что.
Она тоже тут. Как мне ее называть? Луна? Мисс Лавгуд? Просто Лавгуд? Лавгудов здесь двое, будет путаница. Видимо, все-таки мисс… Кто вообще придумал давать людям одинаковые фамилии?! И как мне с ней разговаривать? Ведь придется же разговаривать. Она сидит на полу поодаль, я вижу только силуэт. Разглядывает меня. Вот там и сиди, спасительница. Тут тебе не театр и не цирк. Хотя… Инкарцерус, надо же было додуматься! Вообще ни в какие ворота! В такой ситуации я бы использовал… А что бы я использовал в такой ситуации? В голову ничего не приходит. Да плевать, я бы в такой ситуации не оказался! Ну то есть — с ее стороны не оказался бы… Но надо будет все же спросить, где она добыла безоар. Интересно. Я не помню. Вряд ли она просто так с ним разгуливала на всякий случай, да и вообще штука редкая, на дороге не валяется. Я спрошу… потом. Когда пойму, как с ней разговаривать.
Ксенофилиус выходит, а она остается. Я закрываю глаза, можно притвориться спящим, не будет же она…
— Сэр!
О черт. Будет.
Она зовет тихо, но настойчиво. Сразу понятно — не отстанет. Отложить разговор на потом не получится. Упрямая девчонка. А с виду такая всегда была… отсутствующая. Не от мира сего. Все Лавгуды — не то, чем кажутся?
— Представление… окончено… Уходите… — выдавливаю я. Мда. Я надеялся, что голос будет повнушительнее… ну хотя бы послышнее… не это невразумительное шипение. Жалкая попытка отгородиться от решимости в ее взгляде. Конечно, она не купится и в покое меня не оставит. Но хоть как-то… Ладно, спрашивай… или я спрошу…
— Хорошо, — говорит она, — ухожу.
В смысле — «ухожу»?! Ты же хотела говорить! Ты собиралась говорить! А теперь — «ухожу»? Что ты собиралась сказать?
И вдруг она улыбается. Смотрит мне в глаза и улыбается.
Внутри меня что-то дергается. Потому что… Потому что…
Как я мог это забыть? Почему я это забыл? Потому что приказал себе.
Большой Зал, мое — директорское — место за преподавательским столом. Каждый завтрак, каждый ужин, каждое собрание — сотни глаз, и во всех — ненависть. Отвращение Гриффиндора, страх Пуффендуя, презрение Когтеврана, замешательство Слизерина. Я перестал смотреть в ответ. Зачем? Я знал, что там увижу. Всегда одно и то же. Коллеги, с которыми я работал годами, — скользят взглядом мимо, как по пустому месту. Я больше не человек. Предатель. Кукла Темного Лорда. Все правильно. Значит, я справляюсь. Значит, все идет как задумано.
И среди всего этого — девчонка Лавгуд. Она смотрела прямо, не моргая. И улыбалась. Городская сумасшедшая, блаженная. Она, разумеется, просто бредила о чем-то своем, придуманном — посреди этого адского дурдома. Но почему, входя в Большой Зал, я первым делом сканировал стол Когтеврана? Почему с такой жадностью, в которой толком сам себе не признавался, ловил этот глоток воздуха в вакууме? Единственная точка в пространстве, где я видел что-то другое. Где я что-то видел. Я хватался за этот взгляд, пока Кэрроу чавкали рядом, а МакГонагалл поджимала губы. Я был жив те полсекунды улыбки, которые тайком воровал у безумного ребенка.
А потом, после Рождества, она исчезла. По школе поползли слухи, что Пожиратели перехватили ее в Хогвартс-экспрессе после каникул и отвезли в Малфой-мэнор. Говорили, что это она вместе с другими болванами вроде Лонгботтома каждое утро расклеивала в Большом Зале и на лестницах листовки про сопротивление режиму Кэрроу. Кого-то из этого дебильного клуба по интересам даже как-то поймали, прятался с утра пораньше с пачкой полиграфической ерунды под пуффендуйским столом. Детский сад, конечно. Но Малфой-мэнор… Я знал, что там происходит. Я знал, кто там гостит. Я был уверен, что она погибла. Наводить справки означало бы вызвать подозрения.
Тогда я убрал воспоминание о ней. Вычеркнул. Заблокировал. Оно мешало. Требовало внимания.
А теперь она улыбнулась — специальным образом. Подчеркнуто. Очень доходчиво. Так, что все блоки разлетелись. И собирается уходить. Вон уже отцовскую палочку взяла, сейчас свет потушит и уйдет. Ну нет.
— Мисс Лавгуд… вы ведь… хотели что-то… сказать…
— Я сказала все, что хотела, сэр. Вам нужно спать. Вы же разрешите прийти утром?
Можно подумать, тебе в твоем собственном доме требуются какие-то разрешения! Нет, не разрешу прийти утром! Говори сейчас! Я сам разберусь, когда мне нужно спать, а когда не нужно! Почему ты тогда смотрела и улыбалась? Сейчас это совершенно точно было мне, ты не оставила шанса думать иначе. А тогда? Тогда тоже? ТОЖЕ?! Мерлин, эти Лавгуды сведут меня с ума! Получается, я годами ни хрена не видел и не понимал ни про одного из них.
— Нокс! — Темнота затапливает комнату.
— Черт с вами… приходите утром…
Мне нужно понять, что происходит. Разобраться, что она такое. Что у нее в голове.
За дверью какие-то звуки… Она говорит с отцом… Она… плачет? Ну точно. Тролль знает что. То улыбается, то рыдает. И что такого случилось? Пока она тут сидела, пирог сгорел? Маятник. Качели. Как она вообще выжила с такой психикой? Или это тоже игра и не то, чем выглядит? Я уже ничего не понимаю. Пусть приходит утром, да. Теперь уж точно пусть приходит поговорить. Вопросов у меня к ней все больше.
Пусть улыбнется снова. Прежде чем уйдет совсем.
|
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
|