|
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
|
Они снова забирают у него свет. Почему они всегда только берут?
Ломион любил свою мать и жалел, что нравом пошёл в отца. Годы ушли, чтобы понять: это сам отец упорно пытался разглядеть и развить в нём свои черты — как раз потому, что уродился Ломион не в него. Отец обучал его ремеслу, брал с собой в горы, и тогда они несколько ночей кряду могли провести в пути. Тьма скрадывала их следы. Она пела Ломиону колыбельные голосами соловьёв и старых скрипучих ветвей. Она любила его, и Ломиону казалось, что он слышит её счастливый глухой смех, когда отец с тихой гордостью говорил:
— Прочие эльфы глупы и тщеславны. Они мнят, что камень тем прекраснее, чем ярче блестят его грани на солнце, и не знают, что только в тени и покое он сохраняет истинные краски. Мы с тобой другие. Нам не нужен их свет.
Свет не был нужен и маме, и отец высасывал его из неё, как паук — все соки из мухи: досуха, до последней капли.
— Мне кажется, или она стала ещё бледнее?
— Она стала ещё прекраснее. — Отец улыбнулся и положил руку ей на плечо. Она склонила голову и прильнула к его ладони щекой, прикрыла глаза. Белая, почти лишённая блеска кожа казалась мягче, нежнее. Маме и правда шла бледность.
В тот день отец уехал к наугрим один, а мама, стоило ему выйти за дверь, вдруг переменилась в лице. Ломион никогда не мог этого понять. При отце она всегда улыбалась, изредка — смеялась, задумчиво перебирала привезённые им драгоценные камни. Без него — запирала все шкатулки. Запирала глаза — Ломион из раза в раз пытался подобрать слова более подходящие, чтобы объяснить, что именно он видит, но на ум ничего другого не шло: из взгляда пропадали нежность, робость, улыбка, будто мама доставала их из глубин души только для отца, а как он налюбуется вдоволь — убирала обратно и нацепляла тяжёлый замок. Пела длинные, тоскливые песни о солнце, золотящем руки вернее нанизанных на все пальцы колец.
— И пусть бы только я, но он украл свет и у тебя, моё сердце, — причитала она, сжимая ладони Ломиона в своих. Наверное, её руки были холодными — должны были быть, ведь цветом походили на ледяной мрамор, — но он этого не чувствовал: его кожа едва ли была темнее её и уж точно не была теплее.
Мысль, что отец украл у него что-то, пусть и настолько бесполезное, как свет, отозвалась в груди беспокойством. Наугрим были деловым народцем и охотно делились с отцом всеми премудростями обработки камня и металла и тайнами шахт, но и среди них попадались нечистые на руку или просто скряги, пытавшиеся что-нибудь утаить. Отец тогда приходил в ярость. Наверное, и Ломион должен был.
Спустя несколько лун он решился и улизнул из дома, пока отец с мамой спали. Он не ушёл далеко, лишь на опушку Нан-Эльмота — и оттуда уже не смог разобрать дороги.
Обездоленный больше раз, чем было цветов в волосах Идриль в Ност-на-Лотион, Ломион истово ненавидел жадность. Увы, именно ей славились все его учителя: и умелые наугрим, выбиравшие самоцветы из пещерных стен до последнего зёрнышка, и мудрые эльфы, больше смерти боявшиеся потерять свою власть.
Они запирали под замком, заковывали в цепи и выдумывали новые запреты, лишь бы украсть у Ломиона ещё немного воздуха, света, красок. Забрать имя.
Отец назвал его Маэглином за острый взор. Если бы он захотел отыскать в густой траве мышь, он заметил бы её быстрее совы. В чёрных залах находил белые искры серебра едва ли менее споро, чем наугрим. А когда он впервые увидел дневное небо, не перетянутое крепкими старыми ветвями, оно показалось ему густым и жидким, как яичный желток, медленно стекающий с пальцев, — небо так стекало в траву. Синева расплывалась, уходя в белизну сверху и в зелень — снизу. Он провёл ладонью по глазам. Она повлажнела, а небо в очерченные горизонтом границы так и не вернулось. Ломион, как звала его мать, был сыном сумерек и при свете дня оказался не зорче той самой мыши.
Отец выезжал с ним — в поля, в горы — только в вечерние часы, когда мир окрашивался в серый и чёрный. Днём — оставлял ему в безраздельное владение чащобы Нан-Эльмота, где старые, тёмные деревья с густыми, как грива хорошей лошади, кронами росли так близко друг к другу, что их ветви сплетались в не пропускающий свет купол. В просвете над озером, сердцем Нан-Эльмота, всегда собирался туман. Сырость и серость. Отец украл у Ломиона не только солнце, не только свет. Он украл у него цвета.
— Твои глаза просто привыкли к темноте, как и мои когда-то, — объясняла мать, щурясь на солнце. По её щекам текли слёзы, но сама она будто наливалась цветом, улыбалась странно — всем лицом. — Дай им время узнать, что такое настоящий свет.
В тот день он впервые убедил и её выйти за границы Нан-Эльмота. Затем — ещё раз. И снова. Мама перестала запирать взгляд, когда отец уходил. Теперь в её тёмно-карих глазах вспыхивали золотые искры, похожие на солнце куда больше, чем на звёзды. Она звонко смеялась. Она пела Ломиону баллады, сочинённые менестрелями её народа, того дивного племени, от которого отрёкся отец, называя его сборищем тщеславных глупцов. Она рассказывала о битвах и сражениях, в которых те действительно до глупости отчаянно отстаивали свою свободу, о чудесном городе, надёжно скрытом от любопытных глаз врагов и друзей, которым правил её мудрый брат. Поведала она и о том, как встретила его отца.
— Я обманула Тургона. Я обещала ему, что только навещу двоюродных братьев и сразу вернусь, а сама… решила хоть одним глазком поглядеть, что в округе. Когда Тургон повёл народ в горы, когда основал Ондолиндэ, я не пожелала оставить его и ушла с ним. Я не жалела об этом: места прекраснее королевства моего брата в Белерианде не сыщешь. Я не жалела… два долгих века. Но я, мои отец и дядя, мои братья покинули Валинор, боясь превратиться в рабов Владык. Я дочь свободы, и, полюби я даже Ондолиндэ всем сердцем, не смогла бы позволить никому, даже брату, навсегда забрать у меня леса и море. Я улизнула от сопровождающих и погнала коня наугад... и попала в Нан-Эльмот.
Мама надолго замолчала, или Ломион просто перестал слушать. В груди растёкся жар, горло перехватило. Слово матери — удар его сердца. Побег. Свобода. Вернуть украденное. Отец старался выковать из Ломиона второго себя, научить всему, что сделало его самого таким, какой он есть, но Ломион недаром больше любил мать. Он с ней — одной крови. Крови тщеславных глупцов, для которых нет наказания хуже неволи, греха тяжелее жадности.
— В горах тоже тишь и прохлада, — продолжила мама, — но в этих тёмных лесах они другие: живые, подвижные. Я заблудилась и плутала много дней, лет — я не видела солнца и не знаю точно, — а затем твой отец нашёл и спас меня.
— И снова запер, — пробормотал Ломион.
— Он нашёл меня, — упрямо повторила мама. — Знаешь, душа моя, тогда я была так счастлива, что кто-то вырвал меня из плена древних деревьев… а ведь я искала в них свободы. Может, свобода существует только здесь, — она погладила Ломиона по виску, — а мы, стремясь к ней, теряем себя. Я вижу, ты начинаешь винить отца. Тогда забудь мои истории. Он нашёл меня, и я люблю его. Он показал мне звёзды. Они ярче солнца.
— Он украл у тебя свет.
— Кто тебе такое сказал? Нет, он просто подарил мне новый.
Тогда Ломион и понял, что нравом пошёл в мать, а отец, высасывая из неё свет, превращал её в себя. Превращал его, Ломиона, в себя.
Он часами стоял на коленях подле матери, разжигая в её глазах пламя свободы, украденное отцом. У него не было ни камня, ни кремня, но этот огонь разгорался в нём самом тем жарче, чем больше раз он выходил за пределы Нан-Эльмота, а свечу зажигают другой свечой.
Они бежали вместе, и свежий, пронизанный солнцем горный воздух Ондолиндэ вернул маме украденный свет.
Его же взгляд и правда вновь обрёл остроту, он снова смог бы зваться Маэглином, если бы пожелал — а он не желал и не желает до сих пор, пусть данное отцом имя покоится с ним же, на дне ущелья, — и лишь круг солнца всё расплывался белёсой кляксой.
Ломион так и не вернул украденное солнце. Если они заберут у него свет сейчас, он совсем разучится видеть. Дайте ему света. Дайте ему огня. Тычьте в него факелами. Сожгите его язык. Согрейте его.
В Ондолиндэ Ломион впервые увидел орлов. Величественные, гордые птицы — он возненавидел их с первого взгляда. Они до последнего не выпускали добычи из когтей, даже если сами под её весом с трудом удерживались в воздухе. Воры вели себя так же.
Отец пришёл в Ондолиндэ за ними. Отец требовал выдать беглецов ему. Отцу было мало украденного у Ломиона света — он попытался украсть его жизнь.
Тонкий свист за спиной. Порыв ветра. Вскрик матери. Дротик, зажатый в бледных пальцах.
Он стоял на коленях у постели матери — минуты, часы, годы: он не поднимал головы и не следил за солнцем, — пока она горела от яда, как сухие ветви, брошенные в костёр. Ломиону всё чудился хруст её костей, мнился гнилой запах плавящейся кожи. Он держал её горячие руки в своих, будто бы по-прежнему холодных.
Отец снова вытянул из неё свет, на этот раз — действительно весь, и, когда последняя его капля рассеялась в последнем вздохе, когда бледность стала совершенной — мама перестала быть прекрасной.
Отец не выглядел ни удивлённым, ни разгневанным, когда Ломион не проронил ни слова в его защиту. Речь его, пылкая и злая, была полна ярости и разочарования, но жгучие чёрные глаза смотрели на него с ледяным презрением, насмешливо и спокойно.
— Итак, ты отрекаешься от своего отца и его рода, незаконнорождённый сын! Здесь ты потерпишь неудачу во всех своих надеждах, и здесь ты можешь умереть той же смертью, что и я!..
Ломион промолчал и тогда. Он не верил ни слову, слетавшему с отцовского языка. Он пытался не верить его глазам. Проклятие было не пожеланием, не пророчеством и не предсказанием — оно было тем, что видел отец, смотря на сына.
Отец, верно, всё ещё видел в нём себя, только вот сколько бы раз Ломион ни ездил с ним к наугрим, сколько бы секретов шахт ни узнал от него, он был из народа свободы, не из воров. Отец ошибался.
Вот только Идриль этого не поняла.
Они не трогают его. Не касаются и пальцем. Скалят кривые, рассыпающиеся прямо во рту зубы.
Разорвите его, ради Эру.
Мир знакомо окрашивается в серый.
— Увидеть солнце так же ясно, как ты видишь этот кристалл, не может никто, Ломион, — врал ему Келебримбор. Мудрый эльф стал ему, осиротевшему почти в одночасье, лучшим наставником, чем был его отец. Он никогда ничего от него не скрывал. Никогда не жалел тайн и умений. Не смотрел с пренебрежением. И, пусть он всё же лгал ему о солнце, верно, сочувствуя несчастному подслепышу, сам тоже никогда не поднимал при нём глаз к небу.
Всё, что у него забирали, Ломион всеми силами пытался вернуть. Как он ни напрягал глаза, солнце оставалось для него бесформенным пятном, как и любой слишком яркий свет — взять хоть тот же огонь, пляшущий, изменчивый. Тогда Ломион понял, что просто смотреть на огонь ему, искалеченному собственным отцом, недостаточно.
Свет завораживал его. Его мало было видеть — его нужно было проглотить, чтобы он стекал по горлу, как вино, обжигал губы, глотку, сердце. Чтобы проплавлял руки до костей и мышц. Работа в кузнице позволяла принимать огонь в руки — украдкой и понемногу, чтобы ожоги быстро сходили и не успевали привлечь внимания Келебримбора.
На Идриль мало было смотреть — он хотел вплавиться в неё, растечься по её коже. Идриль была светом. Идриль запирала глаза, как его мать.
Чем он её прогневил? Тем, что её двоюродный брат? Что сын убийцы и вора? Что предатель родного отца? Что калека? Что обделён светом?
Отпустите его танцевать на углях.
Отпустите.
Ломион знал: Идриль заметила, что он смотрит на неё, как умирающий от жажды на мирувор. Он молчал. Почти не говорил с ней, не задевал даже края её платья, проходя мимо, лишь смотрел, а она избегала его так, будто он уже трижды просил её руки. Он бы не посмел: тогда славный Тургон, души не чаявший в дочери, забрал бы у него, верно, и свою милость. Бедняки не выбирают.
Он хотел лишь урвать немного её света, немного тепла улыбки, немного нежности взгляда. Если бы она узнала его лучше, она бы сама отдала ему всё. Идриль была доброй, щедрой, а он был увечен и нищ. Она бы поняла, что её сияние нужно ему, а не Туору, Туору, к чьим словам Тургон прислушивался даже тогда, когда он, Ломион, его лучший советник, отговаривал его, Туору, который без всякого стеснения смотрел в глаза самому яркому солнцу Ондолиндэ.
Он представлял, как схватит её за руку в тёмном коридоре. Как поцелует её и не позволит отстраниться, пока не насытится светом. Как расплавит её в живое золото — его руки в кузнях вобрали столько огня, что точно растопили бы кожу, — и слепит заново. Он не гнал эти видения — у него было на них право. Он был сыном женщины, сбежавшей из прекрасного Ондолиндэ и мрачного Нан-Эльмота. Он был сыном свободы, и не тщеславным глупцам было упрекать его за мысли.
Всё, что у Ломиона забирали, он возвращал с лихвой. Тургон запретил любому покидать город под страхом смерти, и он молчал. Молча проходил в конюшни, брал любимого коня и гнал до самой границы — и за неё.
Так его и схватили. Кто же знал, что Враг, долгие годы стремившийся разыскать Ондолиндэ, грозный оплот эльфийских земель, однажды подберётся так близко. Его отвели в подземелья — не тронули ни пальцем, только забрали свет.
Они не дают ему боли. Почему они никогда ничего не дают?
Проходят часы, дни, годы, столетия — от Ломиона спрятали солнце, и он не может сказать. Зато может со всей тщательностью рассмотреть крысу в углу. Он по-прежнему — снова? — прекрасно видит в темноте. Крыса к нему тоже не подбегает, хоть глаза-бусинки и сверкают жадностью. Её лысый хвост шуршит по полу.
— Мы не такие, как они, Маэглин, сын мой. Нам не нужен свет.
— Свобода — только в голове, поэтому она и самый страшный тюремщик.
— Тебе нельзя смотреть на меня так. Я тебе почти сестра.
— Ты как я. И умрёшь, как я.
Свист ветра так силён, что забивает уши. Он летит вниз, вниз, вниз. Кровь приливает к голове, будто не хочет ждать и лишнего мгновения — как только его череп расколется о камни, она выбежит из него. Наверху неясно блестит что-то белое. Когда он моргнёт, останется только холодная горная тьма.
— Никто не может по-настоящему увидеть солнце.
— Идриль станет твоей.
Падение прекращается. Кровь возвращается к рукам и ногам. Он не сразу понимает, что новый голос, хриплый, проглатывающий звуки, — не в его голове.
— Что?
— Если ты покажешь нам, как пройти в ваш город, Идриль станет твоей. Я расправлюсь с Тургоном и Туором. До неё нам дела нет.
Ему отказывает голос. Идриль не простит его. Она ведь уже ненавидит его за то, что он сделает лишь сейчас.
Она отказывала ему в свете своих глаз, будто у него вдосталь было хоть какого-то света. Она была из народа тех, кто мнил себя свободными, но именно они научили её жадности, тому, что нельзя любить того, кто вздумается. Нельзя любить брата, ни родного, ни двоюродного. Нельзя дарить ему свет.
Он не даст ей превратиться в отца. Он покажет ей, что он не такой, как прочие эльфы их слабого, привыкшего к неволе племени, что она — не такая, что им не нужны чужие законы. Он научит её щедрости, свободе и вернёт украденное у него право на сияние самой яркой звезды своего народа.
Он вернёт всё.
И начнёт с солнца.
Номинация: Битва мастеров
>Сын своего отца — весь в мать
Конкурс в самом разгаре — успейте проголосовать!
(голосование на странице конкурса)
|
↓ Содержание ↓
↑ Свернуть ↑
|