↓
 ↑
Регистрация
Имя/email

Пароль

 
Вход при помощи VK ID
временно не работает,
как войти читайте здесь!
Размер шрифта
14px
Ширина текста
100%
Выравнивание
     
Цвет текста
Цвет фона

Показывать иллюстрации
  • Большие
  • Маленькие
  • Без иллюстраций

Не хлебом единым жив человек (джен)



Автор:
Фандом:
Рейтинг:
General
Жанр:
Исторический
Размер:
Мини | 48 588 знаков
Статус:
Закончен
 
Проверено на грамотность
1933 год. Кубань. История о том, что душа человеческая требует красоты во все времена.
QRCode
↓ Содержание ↓

↑ Свернуть ↑

Глава единственная

Не хлебом единым жив человек

Музыка не имеет возможности спасти этот мир…Но звуки ее позволяют нам убежать от самого страшного — от потери самого себя.

Осень 1932 года в станице Старощербиновская, что на Кубани, выдалась теплой. В октябре еще гостило бабье лето. Семён Моргун, крепкий казак средних лет, с широченными плечами и военной выправкой, вышел на крыльцо. Черные волосы уже тронула седина на висках. Воздух в станице был густой и ароматный, пахло сырой землей и сеном. Семён смял в руке самокрутку и направился вдоль забора. Он слегка прихрамывал на правую ногу и иногда забывался и начинал ее растирать. Старое ранение, еще с Первой мировой, неприятно болело.

— Семён Ильич! — послышался за спиной голос.

Семён тихонько выругался, повернулся и увидел, как по ступенькам местного клуба идет к нему председатель колхоза по фамилии Бурлак. Колхозы для станицы были вещью непонятной и новой. Когда на первом собрании стали выбирать председателя — никого, кроме атамана Петра Игнатьевича Бурлака, даже не предлагали. Петр Игнатьевич пользовался среди казаков почетом и уважением. Несмотря на свой возраст, было ему около 50, недавно женился. Имел хозяйство, и мужик был запасливый.

— Семён Ильич, вот ты мне скажи — тебе чего на свете белом покойно не живется? — Бурлак всплеснул руками и достал махорку. Семён хмыкнул в ответ и погладил усы.

— Так как же можно спокойно жить, когда ты такое учиняешь? Откуда, ты мне скажи, мы столько зерна возьмем? У меня дети малые, у тебя вон баба на сносях. — Семён чиркнул спичкой и прикурил и себе, и председателю.

— Да понимаю я все, Семён! — он стукнул себя в грудь кулаком, потом выдохнул и кивнул в сторону лавочки и продолжил — но ты тоже меня пойми. Вон как все поменялось. Раньше просто зерно собирали, а теперь сызнова собираем то, что от него осталось.

— Так, а коли найдет кто колосок на поле? — усмехнулся Семён.

— А кто их знает. Сверху пришло, — Бурлак замолчал на минуту, огляделся — не смотрит ли кто — и провел большим пальцем по горлу — ну или в лагеря.

— Ну нет у нас столько зерна, сколько ни ползай по полю, оно заново не родит!

— Нет, — согласился председатель. И дым махорки заклубился вокруг замолчавших мужиков.

В конце лета вышел Дедушкин указ. И теперь несчастная станица собирала норму хлебосдачи «усиленным порядком». С каждой неделей амбары пустели, а сверху все спускали, что мол мало. Мало было уже и самой станице, отдавали все, что было в запасах. Кормить на работе перестали, из двух мельниц работала только одна. В школе ввели горячие обеды, чтобы дети не голодали.

Все это конечно не нравилось казакам. На каждом собрании, когда поднимали очередные нормы, народ кричал и возмущался. Семён тоже молчать не стал. Вот Бурлак и забеспокоился, поднимет саботаж — всю станицу пересажают.

— Ладно, — сказал Семён, встал, придерживая бедро. — поступай как знаешь, но смотри, Бурлак, голодные казаки хуже сытых большевиков.

Он выкинул самокрутку и пошел к своей хате. На душе скребло. Вокруг в воздухе, да и над всей станицей висела тревога. Даже сквозь смех и бабские склоки сквозило чем-то надвигающимся и нехорошим.

Небольшая белая мазанка стояла почти на самом краю села. По соседству с Семёном жила вдовая Марфа, а с другой стороны соседей не было. Двор у Марфы всегда был неухоженный. Что с нее взять. В свои 50 выглядела она как старая бабка, сухая, жилистая, с глазами маленькими да колючими. Рот как помело. Что не скажет — то проклянет. Семён на нее не обижался. Знал он ее смолоду. Мужа схоронила рано. Ребенок был у них — парнишка — болел с рождения, а к двум годам помер. А нового Бог не дал. Так и прожила Марфа всю жизнь в бедности и злобе.

Семён подошел к своей калитке и открыл ее. Его двор был чистым, трава скошена, сад абрикосовый. Раньше по двору утки бегали да гуси. Сейчас было непривычно тихо. Он подошел к колодцу и набрал воды. Марфа вышла из своей лачуги и тут же его увидела.

— Ты че это прохлаждаешься, — сказала она, вытаскивая куль с бельем, — другие вон в полях спину гнут, — Марфа встряхнула тряпку и перекинула через забор, — а ты все совещаешься.

— А твое какое дело? — Семён глотнул воды и оперся руками на забор. — Тебя не зовут, тебе и не надо.

Нравились Семёну эти перепалки. Он игриво прищурил глаз.

— Надо! — крикнула Марфа. Она перекинула на плечо очередную тряпку и поставила руки в боки. — Вы там стачки да забастовки устраиваете, а нам потом жрать нечего.

— Ой молчала бы ты, Марфа! Только на них и держимся!

Из дома вышла жена Семёна. Женщина, лет 35, худенькая, почти прозрачная, в светлом льняном платье и с косынкой на голове. Легкая, точно облако. А руки… какие красивые у нее были руки. Словно не видели они ни работы, ни царапин. Нежные, с длинными пальцами, плавные в каждом движении. И шла она легко, и говорила. Внешне она сильно отличалась от Марфы. Светловолосая, яркая — не станичная, не казачка. Семён смотрел на нее и не мог наглядеться. Каждый раз внутри сам себе удивлялся, что за радость в жизни ему досталась.

— Тебе бы, барыня ты наша, не на пианино брякать, а в поле вон работать. А то ишь, пальцы бережешь, — Марфа подняла пальцы вверх и покрутила ими и принялась дальше развешивать тряпки.

— Клавушка, ты с ней не разговаривай, — Семён обнял жену за талию и притянул поближе, — она у нас большевичка-передовичка! Нам до нее куда уж, — похихикивая, смотрел он на Марфу.

Та бросила тряпки и подошла к забору. Злобно посмотрела на них, словно выдумывая, что побольнее сказать. — А я молчать не буду, я за колхоз, за власть советскую. А ты, Семён, смотри, как бы худа не вышло. — последнюю фразу она бросила едко, по-змеиному. Посмотрела еще немного, развернулась, схватила свой куль и скрылась в хатке.

— Ну вот, — улыбнулся казак жене и нежно поцеловал между шеей и ухом, — уползла.

Клавдия поежилась, будто от щекотки, и взяла мужа за руку.

— Есть пойдем, дети заждались уже.

Она родилась в Санкт-Петербурге в семье профессора Гранского. Отец Клавы преподавал литературу в Императорском государственном университете, а мать Александра Андреевна была высокоинтеллигентной дамой поздней аристократии. Клаву очень рано показали преподавателям по фортепиано. Уже с пяти лет она играла маленькие произведения. На ее десятый день рождения отец подарил ей пианино. Не самое дорогое, подержанное, но такое желанное. Zimmermann цвета лесного ореха. Клавиши были чуть желтоватыми от времени, педаль поскрипывала. Но его слегка приглушенный и бархатный звук был так дорог маленькой девочке. Клавдия проводила за ним часы напролет. Отец был ее самым главным поклонником. «Ma chère Claudia, ta musique guérit mon âme», — писал он ей из дальних командировок. Как он радовался, когда Клавдия поступила в консерваторию. Ходил на ее концерты и просил никогда не переставать играть, потому что, если Клава перестанет, — радость исчезнет.

Потом началась революция. Семья Гранского спешно собрала все необходимое и направилась в Севастополь. Отец пожертвовал всем: дорогой мебелью, книгами, картинами, но пианино не оставил. Скольких трудов стоило водрузить пианино на поезд. По пути в Севастополь отец заболел тифом и был срочно отправлен на карантин. Больных пассажиров разместили в багажном вагоне. А в соседнем вагоне — ехало пианино. И когда наступала ночь, Клава пробиралась в этот вагон и играла. До Севастополя отец не доехал. Его сгрузили с поезда в белых простынях, как и еще десятки таких же тел, спешно похоронили прямо у дороги. Разрешили только помолиться, но тихо, чтобы никто не заметил. На станции с поезда сошла Клава, ее мать и пианино.

Мама Клавдии к жизни без супруга была совсем не приспособлена, да и давно страдала обмороками и истощением. А после смерти мужа разум ее помутился окончательно. После недели скитаний их наконец пустила в дом женщина. Им даже выделили комнату в обмен на уроки игры на пианино для детей хозяйки. И Клава снова играла.

— Вот эта нота, как будто ты маму зовешь, — говорила она, нажимая детскими пальчиками на клавиши, — а эта, как будто сейчас дождик пойдет.

Дети смеялись и жали на клавиши, собирая незамысловатые мелодии.

Спустя полгода матери не стало. От всей прежней жизни: счастливой и беззаботной — у Клавы осталось только пианино. Она все так же давала уроки. Детей становилось больше. А еще через какое-то время Клавдию встретил отставной по ранению военный, высокий широкоплечий казак Семён.

Клава продавала на рынке шкатулки, оставшиеся от матери. Красивый военный мужчина полдня простоял под палящим крымским солнцем, собираясь познакомиться. И когда он подошел — достаточно было взгляда. Уже через 3 дня Клавдия и ее пианино стояли во дворе собственного маленького дома на краю станицы.

— Наша станица такого еще не видела, — смеялся Семён, — вместо телеги с приданым у нас — инструмент.

Но отказать не смог. Пианино поселилось у дальней стены их маленькой мазанки.

В станице она была чужая. Она не держала в руках плуга, не умела доить коров. Не выращивала овощей и фруктов. Жители относились к ней настороженно, кто-то высмеивал, кто-то завидовал. Одному Семёну было абсолютно все равно, что скажут люди. Рано утром он бегал ей за полевыми цветами, а она варила ему яйца всмятку. Обязательно три штуки. А потом собирала в белый платок хлеб, кровянку и все, что Бог послал. Кроткая и нежная Клавдия по вечерам играла Шопена, а Семён и знать не знал, кто такой Шопен, но замирал и слушал, глядя на эти нежные руки.

Первая беременность оказалась неудачной. Когда Клава скинула ребенка — местные бабы шептались, мол не выживет. Семён, узнав про это, бежал несколько часов, не замечая ранения. А потом неделю день и ночь менял примочки, компрессы и повязки.

— Ничего, Клавушка, выдюжим.

Вторая беременность разрешилась успешно. На свет появился Андрей. Три дня гудели казаки, встречая мальца. Черноволосый мальчик с карими глазами сидел верхом на заборе, бил палкой траву и воровал арбузы с колхозной бахчи, возглавляя банду разбойников. А по вечерам падал в ноги матери и слушал, как она играла. Она играла ему про пиратов, про лунный свет, про метели и дожди. Она играла, а он слушал.

Через 4 года появилась на свет Варенька. И дом их стал полной чашей.

Станица приняла Клавдию со временем. Начали приводить к ней детей учиться. А позже в местной школе директор выделил ей класс. Когда окна класса заливал солнечный свет по утрам, дети замирали, слушая короткие симфонии, быстрые марши, плавные сонаты.

Сейчас школа почти не работала. Только 4 урока в день. Больше дети выдержать не могли. Зато в школе давали горячий обед.

— Варька, не смотри на эту картофелину, — Андрей сидел за столом, заждавшийся ужина. — Она вон какая огромная — это батьке.

— А эта? — маленькая Варя двумя ручками подняла соседнюю картофелину.

— А эта поменьше — она мамкина. — Андрей взял из рук сестры еду и положил ее на тарелку.

Аромат свежей горячей картошки заставлял живот скручиваться в тугой узел. Это ощущение становилось до ужаса привычным. Больше на столе ничего не было. Пол-крынки молока, 4 картофелины, маленькая засушенная тарань и два куска хлеба.

— А моя какая картошка? — Варя вскарабкалась на стул, посмотрела на свои ручки и вытерла их о платье.

— Твоя вот эта, — Андрей положил Варе самую маленькую картофелину. — Ты самая маленькая, и картошка у тебя самая маленькая, — сказал он.

Варя надула губки. Но спорить не стала. Она смотрела то на брата, то на картошку. Когда в дом зашел отец, Варя кинулась ему на шею, а брат отщипнул от своей картофелины маленький кусок и положил в ее тарелку.

Ужинали они молча и быстро. Быстро кончилась еда, а чувство голода почти не ушло.

— Тять, а мне Лёнька сказал, что на лимане рыба идет, — сказал Андрей, пытаясь рассеять эту голодную тишину.

— Врет твой Лёнька. Зимы ждать надо, тогда рыбе воздуха будет мало, и она на мелководье пойдет. — Семён достал махорку и разложил на столе. — А ну-ка, Варька, нарви мне газетку.

Нога его побаливала, и он вытянул ее вдоль стула. Варя встала, поправила платьишко и достала из сундука пачку старых газет. Долго их рассматривала и выбрала самую, как ей казалось, красивую. Она аккуратно забралась обратно на стул, взяла старые ножницы и начала резать аккуратные полоски.

Клавдия убирала со стола тарелки. Такие чистые, словно с них никто и не ел.

— Ты, Андрей, лучше вот что скажи — вы зачем на старое поле бегаете. Бурлак на собрании сегодня рассказывал, что толпа хлопцев бегают, будто медом им там намазано. Затопчут все поле.

Варя подкладывала полосочки, а Семён насыпал в них махорку. Он посмотрел в кисет и огорченно вздохнул. Аккуратно поделил уже высыпанную на газетку махорку на две самокрутки.

— А мы еду копаем.

Клава удивленно посмотрела на сына.

— Я покажу! — крикнул Андрей, уже выбегая из хаты, а через секунду вернулся и в рубашке перед собой очень аккуратно принес с десяток мелких полусгнивших буряков. — Вот, смотрите.

Клава подошла и приложила ладонь к губам.

— Андрюша, — выдохнула она и села на скамейку, — нельзя же, сыночек!

— Можно! — возмутился ребенок, закрывая подол рубашки. — Мы их не на поле нашли! Мы откопали! Тять, мы же откопали, — повернулся он к отцу.

Варя с любопытством наблюдала за сценой. Серьезный отец, испуганная мать. Ей было совершенно непонятно, почему же они не радуются, ведь теперь всем хватит по два буряка. Семён встал и подошел к сыну. Грозный вид отца заставил сжаться Андрея, но виду он старался не подавать.

— Кто знает еще? — Семён не ругался, но в голосе его перемешался гнев и страх.

Андрей шмыгнул носом, на глаза предательски подступали слёзы. — Лёнька еще. Он тоже 6 буряков откопал, — Андрей вытер рукавом нос, — а Митька не нашел. Но мы ему по два с каждого отдали, чтобы он тоже домой понес, а то у него в выходные дед помер. — Андрей снова шмыгнул и опустил взгляд в пол. — Сначала раздулся, как барабан, а потом помер.

Мальчик стоял, крепко прижимая к себе гнилые буряки, как сокровище. Еще минуту Семён молчал. Потом посмотрел на жену.

— Спрячь, Клава, — сказал он тихо.

— Да как же это…

— Спрячь, я сказал! — и повернулся обратно к сыну. По-отечески он взял его за шею и притянул к себе. — Нельзя, Андрей. Люди с голоду с ума сходят, злыми становятся — увидит кто — за кусок хлеба расскажут. И Лёньке своему скажи — нельзя. Понял меня? — Семён посмотрел в его маленькие мокрые глаза. И злость отступила. — Ничего, казак, выдюжим, — он потрепал его по волосам и вернулся за стол.

— А ты чего? — сказал он Варе. — Ровнее режь.

Варя сидела с открытым ртом и пыталась понять, что только что произошло. Семён аккуратно закрыл ей рот. — Закрой, а то муха залетит.

— Хоть поест, — буркнул Андрей, выкладывая буряки матери в руки.

В комнате раздался детский смех. Звонкий, заливистый и настоящий.

Ближе к концу ноября появились первые морозы. Еды в станице стало заметно меньше. Когда норму хлебосдачи не выполнили, в сельсовете появились чужие. В обмен на пайки они собирали добровольцев — ходить по хатам и зерно у кулаков искать. Отряды эти стали звать комсодами. Шли туда те, кто жил очень бедно. Прасковья Гурченко, бывшая школьная директриса, воспитывала одна четверых детей. В отряд вступила добровольно. Старший ее ребенок уже пух от голода. Когда она приходила в дом — в глаза не смотрела. Делала дело — и уходила, но соседи иногда слышали, что в ее хате кто-то воет, словно собака.

На поле дети стали бегать уже в открытую. Да и взрослые тоже. Все найденное надежно прятали, кто в печи, кто в земляном полу. Но комсоды находили и забирали все подчистую.

Было уже далеко за полночь, дети спали, Семён вытряхивал из промокших самокруток махорку, чтобы просушить и скрутить новые. Махорка тоже заканчивалась. Клавдия под слабый свет керосиновой лампы штопала очередные, разорванные в битве шаровары Андрея.

В дверь громко постучали.

Клавдия отложила штаны и испуганно посмотрела на Семёна, потом на детей. Дети спали. Дверь открылась сама. Приглашения никто и не требовал. В хату зашли сначала двое, потом еще двое с винтовками наперевес. Среди незваных гостей Семён узнал своего сослуживца — Гришку Станового. С ним они в Первую мировую воевали. Это его, полуживого, Семён тащил на себе несколько верст. А следом за Гришкой с гордо поднятой головой стояла Марфа.

— По постановлению сельсовета — обыск, — сказал грубый незнакомый голос. Мужик с бумагами в руках поправил винтовку и сел за хозяйский стол.

Клавдия медленно подошла к мужу.

— Нет у нас ничего. Идите давайте, подобру-поздорову, — сказал Семён, и кулаки его сжались. Клавдия легонько сжала его руку. Нельзя.

— Все говорят — нету, нету… — мужик, не поднимая головы, махнул рукой своим сотоварищам. Те пошли по комнате, внимательно ее оглядывая.

— Ну, Семён, давай говори, где зерно прячешь! — язвительно сказала Марфа, поправила платок и сложила руки на груди.

В руках одного из тех, кто проводил обыск, была длинная острая палка. Он ходил по земляному полу и тыкал, проверяя — не спрятано ли чего там. Второй уже ворошил в печи старую золу. Семён посмотрел на Марфу. Та довольно и ехидно улыбалась. В голове его не могло уложиться, как же так получается.

— Сельсовет постановил изымать не только продукты, но и все ваше кулацкое барахло, — мужик продолжал писать, прокручивая во рту старый карандаш. — Ценности какие у вас? Иконы? — он впервые посмотрел на Семёна и Клавдию.

Клава, прикрыв рот рукой, стояла, прижавшись к плечу мужа. Семён словно замер.

— Нету, — голос его хрипел, злость внутри того и гляди вырвется.

— Нету у них! Как же, — Марфа по-хозяйски прошла вдоль печи к детским кроватям. Между двух спящих голов в самом дальнем углу стояла маленькая иконка Николая Чудотворца. — Вон че, нету у них.

Она положила иконку на стол и снова довольно улыбнулась. Клавдия промолчала, а Семён зажмурился на пару секунд, словно сам себя успокаивал. Весь этот обыск не столько приносил вред — без иконки они уж проживут, — сколько оставлял хату грязной. Клава резко вдохнула воздух и сильнее прижалась к плечу Семёна. Тот, который с щупом, начал медленно простукивать стены.

— Я же тебе жизнь спас, гнида ты пролетарская! — Семён крикнул Гришке, и тот на мгновение остановился. Стук по стенам прекратился, и он глянул на Семёна, без капли стыда или сожаления.

— Так то когда было — а это сейчас, — пожал он плечами и продолжил.

Следующий стук пробил в мазанке маленькое отверстие.

— Опа, тайничок, — с торжествующим видом Гришка посмотрел на Моргунов. Мужик, сидевший за столом, с интересом обернулся. Марфа бегом подбежала к дырке, сунула туда свою худощавую руку и один за одним начала доставать полугнилые буряки.

— А говорили — нету, — развел руками главный. Семён повернулся к Клаве и прижал ее к себе, поглаживая по голове. Клава плакала бесшумно. Марфа выложила все буряки на стол, еще раз, для надежности, пошерудила в дыре и с победоносным видом встала у выхода.

— Говорила я тебе, Семён, ой предупреждала.

— Это мы изымаем, — сказал мужик и кивнул Гришке. Тот вытащил старый платок из кармана, сложил внутрь буряки, швырнул иконку и завязал крест-накрест.

— И пианину, пианину эту забираем. Ишь развели тут филармонь, — сказала Марфа и вышла из дома. Оставшиеся мужики смотрели на инструмент, обдумывая что-то.

Семён шагнул вперед, предупреждая. На детской кровати кто-то заерзал. Клава кинулась к детям, стала их тихонько поглаживать. Слезы лились у нее рекой.

Гришка подошел к пианино и провел руками по клавишам. Варварски, неумело.

— Руки свои поганые убери, — Семён двинулся ему навстречу.

— А то что? — спросил его Гришка с вызовом.

— А то как спас, так и на тот свет отправлю.

— Ты хоть понимаешь, кому ты угрожаешь, Моргун? — он с улыбкой посмотрел на товарищей, один из них откровенно посмеивался, а тот, который писал, с уставшим видом наблюдал за происходящим. — Я товарищ команды содействия! — гордо произнес Гришка.

— Гусь ты, а не товарищ, — ответил Семён, и тут же в его лицо полетел кулак.

Гришка ударил «по-бабски», не смело, не больно, но тут же потянулся за винтовкой. Клава вскочила и хотела было подбежать, но твердый и решительный кулак Семёна уже сшиб Гришку с ног. Клавдия всем телом встала между ними, взяла Семёна за рубашку на груди, легонько трясла и говорила: «Не надо, Сёмушка, родненький, прошу тебя, не надо». Остальные мужики в драку не полезли. Они под руки подняли Гришку, кровь текла из его разбитого носа, и вывели во двор. На пороге старший остановился.

— Опись будет в сельсовете. Как найдут трактор, за пианиной приедут. — Он посмотрел на Семёна, и в глазах его что-то на секунду перемкнуло. — Повезло тебе, Моргун, если б я сам в Первую мировую не воевал — расстрелял бы тебя прямо тут, на месте, за сопротивление советской власти.

Он еще секунду смотрел на него, затем взгляд его снова сменился, и они ушли.

Зима пришла в станицу как подруга смерти. Серая, ледяная, почти бесснежная. Ветер, пронизывающий до самых костей, поднимал с земли сухие листья и кружил… кружил… Они вертелись, взмывали в самое небо, словно танцевали последний, предсмертный танец.

Вместе с зимой в станицу пришёл голод. Тот, который поселился внутри каждого гулкой, тягучей болью. Люди постепенно переставали разговаривать. Вот так просто: шли по улицам, и не слышно было ни бабских сплетен, ни мужских разговоров. Словно всё вымирало. Мужики, встречая друг друга на улице, уже не подавали рук. Просто кивали. Еле заметно, с болью внутри и пустотой в глазах. К середине декабря даже комсоды ходили по станице реже. Сил не было уже и у них. Но всё-таки ходили. Именно они чаще остальных, заходя в хаты, порой натыкались на склеп. Умирали целыми семьями — просто засыпали и не просыпались. К началу декабря местное руководство вынуждено было организовать вывоз трупов. По станице ездила большая арба. Тела мёртвых просто выносили из хат, с арбы подцепляли их крюками и палками и везли хоронить на колхозное поле. В одну большую вырытую яму.

Самое страшное — зерно в станице всё ещё было. Хлебосдачу никто не отменил. Зерно собирали голодные станичники в амбаре под чутким надзором комсодовцев. Каждый день его взвешивали и ждали машину из центра, чтобы сгрузить и отправить очередную норму. Конечно, тех, кто пытался отсыпать себе в карман, тут же ловили и свозили в местный изолятор, подвал вино-водочного магазина, как врагов народа и злостных нарушителей закона о «Пяти колосках». Увозили таких целыми группами. И никто… никто из них не возвращался.

К концу декабря лиман покрылся корочкой льда от берега. До него было около двадцати километров по полевым дорогам. Но там ещё работала местная МТС, и два раза в день ездила машина, привозя и забирая рабочих.

Андрей встал с рассветом. Они с Лёнькой уже давно готовили эту маленькую вылазку. Тихонько, стараясь не разбудить никого в хате, он ступил босыми ногами на пол. «Только бы батька не проснулся», — подумал Андрей, сгребая скорее одежду. А живот предательски урчал. Он уже снимал фуфайку с крючка и собирался выходить, как вдруг внутри у него что-то больно кольнуло. Будто иголочкой. Андрей замер, он повернулся и посмотрел вокруг. Комната — серая, холодная, почти не живая, будто замерла. Даже пылинки в воздухе совсем не шевелились. А он всё смотрел и смотрел. Он посмотрел на кровать сестры — та спала, укрывшись одеялом почти с головой, лишь маленький курносый нос да копна волос торчали из-под одеяла. Он долго всматривался, шевелится ли это одеяло. Липкий страх пробежал по спине. Андрей считал: раз, два, три… семь, восемь. Варя вдохнула, а Андрей выдохнул с облегчением. Внутри этого мальчика смешались все чувства. И страх, и несправедливость, и какая-то незнакомая ему горечь. И страшно хотелось есть…

За окном мелькнула детская голова. Лёнька уже прибежал за ним. Дверь скрипнула, и Андрей юркнул на холодный воздух в одной рубахе, придерживая вещи.

— Смотри, что у меня есть, — похвастался Лёнька, доставая из-под мышки маленькую сухую корку ржаного хлеба.

— Откуда?! — Андрей так громко удивился и тут же перешёл на шёпот, натягивая шаровары. — Где взял?

Лёнька протянул ему горбушку и рассказал, что в Ей-Укреплении, туда, куда они поедут, там, где та самая МТС, на которой работал его брат, ещё бывает хлеб. Андрей застегнул фуфайку и взял горбушку. Он лишь приложил её к своему лицу, и запах заполнил его лёгкие, выбивая оттуда весь оставшийся воздух. Как же хотелось есть.

— Взял? — кивнул он Лёньке.

— А то! — и Лёнька потряс перед ним мешочком со всякими рыболовными снастями. — Ох, Андрюха, сегодня поедим, — протянул он заговорщически.

Мальчишки выбегали из двора, стараясь прятаться по кущам, тихо и незаметно. Пробираясь меж высокой травы, прячась за старыми заброшенными хатами, они добрались до машины и спрятались в кузове, накрывшись старым тряпьём. Пахло соляркой и мазутом. Но им было всё равно. Они улыбались и посмеивались, словно два маленьких пирата, взявшие на абордаж судно, обещая себе привезти сокровище домой.

Машина заполнилась людьми и тронулась по кочкам, издавая какой-то рык и треск.

Горбушка хлеба так и осталась лежать на скамейке у дома, заботливо прикрытая шапкой от голодных птиц. Андрей усмехнулся и подумал, что когда мамка заметит, что он опять не надел шапку, то хлеб найдет. И, может быть, не наругает.

Дорога казалась бесконечной. Лёнька разработал целую операцию: на МТС им было нельзя — заметят. Сматываться нужно было позже. Но машина возила ещё и почту, и вот когда она остановится, тогда они и незаметно сбегут.

Так и случилось: рабочие вышли на МТС, а водитель проехал ещё немного и остановился. Мальчики услышали разговоры, потом он пошерудил в кабине, что-то достал, и дверь хлопнула. Как только разговоры стихли — голова Лёньки высунулась на разведку.

— Пошли, — шепнул он и вылез первым.

Андрей, едва разгибая затекшие ноги, вылез вслед за ним, а потом они побежали к заливу. Да так быстро, словно у них уже всё получилось. Чувство азарта двигало ими или чувство голода — не понятно. Но внутри включили мотор.

Они просидели на берегу несколько часов, пытаясь что-то поймать. Пусто. Ветер на заливе был ещё злее и колол всё тело, щёки горели, а на губах появились трещины от солёного воздуха. Лёд был тонкий, совсем недалеко от берега, и Андрей уже было подумал — рано. Рано они приехали, надо было ещё подождать. Руки уже почти не шевелились от холода. Лёнька сидел почти неподвижно. Будто застыл, а может, уснул. До машины оставалось ещё несколько часов. У Андрея тоже слипались глаза. Пустота в животе распространилась на всё маленькое тело. Двигаться не хотелось. Даже дышать, казалось, хватало через раз. Вдруг под коркой льда что-то мелькнуло.

— Рыба! Лёнька, рыба! — и Андрей разом сорвался с места, боясь упустить. Только бы не ушла. Он сделал шаг на тонкий лёд, потом ещё один. Держится.

— Стой! — Лёнька уже встал и бежал к нему.

Но внутри Андрея сердце стучалось будто птица в грудную клетку. Он так хотел поймать, схватить. Преследовал взглядом эту маленькую мечущуюся рыбёшку. Крепко сжимая в руках сачок, он медленно подходил всё дальше и дальше от берега.

— Не ходи! — кричал с берега Лёнька, махая руками, а Андрей только злился, бурча себе под нос: — Не ори, спугнёшь.

Лед хрустнул. И сердце маленького Андрея будто упало. А следом упал и он сам. Ледяная вода скрыла его с головой в одно мгновение. Он ещё царапал руки об острую корку льда наверху. Но течение словно сорвалось с места и крутило его в разные стороны. Он задевал ногой дно. Не глубоко, только оттолкнуться. И он отталкивался, всплывал, голова показывалась над водой, но зацепиться было не за что. Он видел, как Лёнька машет и бежит за ним по берегу, видел, как он цепляется за голые кусты. Вода так быстро напитала его старую фуфайку. Каждое движение давалось с трудом. Будто он не сам плыл, а тащил за собой свой пиратский корабль. Тяжело. Холодно, ноги цеплялись за коряги. Дно так близко. Но тело сдавалось. Солёная вода попадала в рот, в нос, уши. Волосы липли и закрывали глаза. Намокшая куртка словно камень тащила его на дно. Он пытался снять, но заледеневшие руки не слушались. Пуговицы на фуфайке словно приросли к петлям. Что-то снова кольнуло в груди. Та же иголочка, что и утром. Силы закончились. Маленькая голова ушла под воду. Андрей всё ещё смотрел, смотрел на гладь воды над ним, видел свет… Стало так тихо. Лёгкие жгло, сильно, в груди пылал огонь, будто кто-то раскалил там печь.

Раз… он считал… свет становился тусклее.

Два… он опускался всё ниже. Течение несло его, укачивая, словно в колыбели. Рот приоткрылся, и стайка маленьких пузырьков полетела вверх…

Три… как же вкусно пахла горбушка хлеба…

Четыре — «ничего, казак, — выдюжим»…

Пять…

Клавдия весь день меряла шагами хату. На столе лежала сухая горбушка хлеба. Она всё никак не могла выпустить из рук эту шапку. Замёрзнет же. Простудится. Ноги сами водили её взад-вперёд, едкая тревога внутри сжирала, кромсала душу на части. Во дворе стало шумно. Клавдия выбежала бегом, по пути засунув ноги в старые калоши. Люди, какие-то люди…

В какой-то момент будто выключили звук. Она видела, как шевелятся губы мальчика Лёньки, стоящего напротив, грязного, мокрого, без шапки, как и её Андрей. Как кто-то отводит его в сторону.

Вот она стоит. А теперь уже её худые и острые колени впиваются в мёрзлую землю. Холод пробирает прямо через юбку, стреляет по всему телу. Она не может разжать рук. Клавдия ничего не видит. Длинные и тонкие пальцы, те самые, что играли Андрею мелодии, что гладили его красивые щёки и прижимали к груди. Пальцы яростно вжимаются в овчину. Крепче, будто в ней есть само спасение. Всё тело свело болезненным спазмом. Он собрался где-то под рёбрами в одну колючую точку. Не вдохнуть. Воздух словно украли у неё. Она забыла, как это — дышать. Пальцы сами тащат шапку к её лицу, и внутрь проникает запах. Сладкий, родной, ещё тёплый запах сына, слегка прокуренный мех от отцовой махорки. Так болит… В животе концентрируется что-то животное, оно ползёт наверх и застревает прямо в горле. Времени вокруг больше нет. Клавдия пытается сохранить равновесие, но падает, упираясь одной рукой в землю, и пальцы скребут её, царапают, зарываются глубже, словно хотят выкопать могилу ей самой. Её голова качается на тонкой шее, из горла вырывается что-то нечеловеческое. Гортанный низкий вопль, крик. Он не прекращается, и пальцы лишь сильнее прижимают шапку ко рту, пытаясь заглушить его, а другая рука царапает, роет, ногти ломаются, пальцы кровоточат, но Клавдия не чувствует боли — вся боль в ней теперь растеклась по венам. Стала с ней единым целым. Крик не прекращается, он лишь стихает, когда внутри заканчивается воздух, она хрипит, заглатывает кусками обжигающий кислород и хрипит…

Семён стоял позади. На его лице не дрогнул ни один мускул. Он всё смотрел… смотрел… Тело будто перестало быть его собственным телом. Он прошёл войну, видел смерти, взрывы, штыки и пули пронзали его тело, но никогда ему не было больнее, чем сейчас. Он не двигался. Ноги будто вросли корнями в землю. Лишь рука, сжимавшая хромую ногу, подрагивала, пытаясь то сжаться в кулак, то расслабиться. Семён не мог унять эту дрожь — та рука, которая трепала голову сына ещё недавно, жила теперь сама — отдельно от него. Тело выпотрошили. Вынули из него все внутренности, и осталась лишь чёрная гнетущая пустота. Глаза заволокло пеленой. Он моргнул. Кто-то утешающе похлопал его по плечу, он снова моргнул и перевёл взгляд. Там, перед ним на земле, будто раненая птица, кричала Клавдия. Он хотел шагнуть, но он забыл, как ходить. Он смотрел, как она впивается в землю, как искривилось её лицо в крике — сначала громком, а потом почти в немом. Как на его глазах из неё уходит свет, жизнь, радость — туда же, куда только что вылетела и его жизнь, — и остаётся только серая, густая скорбь. Горький воздух сковал горло, так что ни вымолвить ни слова. Будто кто-то перекрыл кран, построил плотину. Семён умел держать удар, но это был не он — враг был внутри него. Крик жены бил в него снарядами, ранил осколками. Он хотел, хотел прижать к себе Клавдию, но не сделал ни шагу. Кто-то перерезал в нём невидимую нить, соединявшую волю и тело. Он стоял, словно камень. Без жизни.

Что-то трепещет. Кто-то дёргает его за руку. Тащит. Тянет. Не сильно. Семён моргнул. Варя маленькими тёплыми руками тянула его. Глаза, полные слёз, зубы сжаты. Маленькая девочка потеряла свой лик ребёнка. Взгляд был строгим, взрослым, резким, почти осуждающим. Внутри что-то рухнуло, и он сполз по стене на завалинку. Моргнул ещё раз. А потом сгрёб огромной рукой Варю к себе как можно ближе. Вжал в грудь, чтобы не потерять, чтобы никому… Там, под кожей, забилось сердце. Гулко и быстро. Варя не плакала. Она сжимала его лицо в маленьких ладошках. Искала его взгляд, точку опоры, слегка потрясывая его за щёки. Её губы шевелились, но он не слышал слов.

Маленькая девочка выбралась из рук и подбежала к матери. Та хрипела. Варя схватила её руку, ту самую, что царапала землю, цепляясь за корни. Она с силой разжимала её пальцы, целовала их, прижимаясь головой к плечу.

В одной этой девочке была жизнь. Вся та жизнь, которая ушла из родителей, так же как ушло под лёд тело их сына.

Семён наконец встал, с трудом, еле шагая, двигался к ним. Потом упал перед ними. Будто закрывая их ото всех людей вокруг. Тех, кто беззвучно плакал, прижимал ладони ко рту, просто смотрел. Семён закрыл их руками, и лицо Клавдии уткнулось ему в плечо. Она кусала его, цепляясь зубами, хватаясь руками за рубашку, а он лишь крепче прижимал её бьющееся в судорогах тело. Она падала в пропасть, а он был единственной опорой.

Тело Андрея не нашли. Три дня обессиленные мужики шерстили палками вдоль берега и по дну, а на четвёртую ночь была оттепель. Лёд вскрылся, и всё, что могло остаться у берега, — унесло в море. Его не предали земле, не дали оплакать. Он просто вышел из дома и не вернулся.

— Со святыми упокой, — тихо, почти шёпотом, произносил старый священник отец Никодим, — душу раба Божьего Андрея…

Ночью, украдкой, чтобы никто не видел, он водил кадилом над шапкой, лежащей на столе.

Дни тянулись теперь ещё дольше. Неделя казалась месяцем, а месяц — годами. Голод уже не казался для Клавдии пыткой, сама возможность дышать била под дых куда сильнее. Но она держалась, потому что была Варя. Семён уходил и приходил молча. Они почти не разговаривали. В их хате не было Андрея, зато взамен им дали угнетающую тишину. Семёну платили скудным пайком. И за ужином из пустой похлёбки Клавдия по привычке наливала четыре плошки. И никто в их семье ни разу не прикоснулся к миске Андрея. Потом Клавдия тихонько сливала его плошку в общую миску.

Каждую ночь Варя расправляла постель Андрея, а утром заправляла её обратно. Она нарисовала на старом клочке бумаги икону Николая Чудотворца. Как помнила. Ручки, ножки, глаза. И смотрела, как мама по вечерам еле слышно молилась.

Станичники словно забыли про них. К ним никто не приходил, даже соседка не появлялась на глаза. Жизнь и продолжалась, и замерла одновременно.

Варвара не говорила. Не потому что все молчали — она совсем перестала говорить. Слова как будто застывали в её горле. Семён пытался говорить, иногда злился, но девочка лишь сжимала зубы. Он совсем перестал узнавать её девичий взгляд. Он царапал. И Семён сдавался. Он переставал её мучить и уговаривать и лишь поглаживал маленькие плечи.

Перед самым Новым годом Клавдия села за пианино. Она тихонько, едва касаясь клавиш, играла старую новогоднюю песенку. Играла долго. А Варя лежала и смотрела на пустую кровать Андрея. Семёна начали раздражать лишние звуки, но, глядя, как дрожащие пальцы жены снова несмело давят на клавиши, — он смирился и с этим. Варя долго крутилась, пытаясь уснуть. Это состояние стало для них привычным. Они все пытались заснуть, но щемящий голод внутри протестовал. И вдруг девочка стала подпевать. Еле слышно. Тихонько, буква за буквой. Когда детский голос прозвучал снова, Семён лишь едва заметно дёрнул уголком губ, а Клавдия продолжала играть, слёзы капали на клавиши, пальцы скользили, но она продолжала. В хате снова рождалась надежда, сопровождаемая мелодичными звуками. Шаг за шагом, клавиша за клавишей.

Сразу после Нового года, 2 января 1933 года, станица Старощербиновская была занесена на «Чёрные доски».

Люди поняли это не из газет, в которых эта торжественная новость сообщалась крупными буквами на первых полосах. Они поняли это, когда вокруг станицы стянулось оцепление. Все продукты из станицы были вывезены намеренно. Собирали всё, комсоды ещё раз прошли по всем домам, собрали все те пайки, что раздавали сами. Они снова отметили в хате Семёна пианино, которое никак не могли забрать, потому что было просто не на чем.

Станичники больше не могли покидать территорию поселения. Продукты не завозились, и всякая торговля, которая хоть как-то спасала людей до сего дня — прекратилась. Они вывезли даже зерновую пыль из амбаров.

Трупы на улице, арба забирала уже дважды в день. Детей перестали отпускать одних. Голод, холод и полная изоляция творили с людьми страшные вещи. Ещё через пару недель ямы с трупами переполнились. Их перестали зарывать, и те, кто совсем потеряли своё человеческое обличье, шли ночами на поле. Станичники перестали друг друга узнавать. Они опухали, глазницы падали куда-то глубоко внутрь черепа. Те, кто ещё недавно ходили по домам и забирали еду у других, сейчас находились в том же положении, что и остальные. Такие же голодные, обессиленные и проклятые остальными.

Последнее колхозное собрание состоялось в начале января. Еле живые мужики и бабы собрали последнее зерно. Это грозило станице полным вымиранием. Семён с этого собрания не вернулся. Как и не вернулись ещё несколько казаков. Всех их задержали за попытку саботажа, когда члены НКВД не досчитались двух килограммов зерна в общей машине. Их разом свезли в подвал вино-водочного магазина. Уже на следующий день в местных газетах появилась статья о том, что наконец все преступники пойманы и ждут суда.

Клавдия за руку с Варей на дрожащих ногах шла по улице. Она несла в маленьком кульке еду. Самую последнюю, старательно пряча её под полушубком.

Грубый и сытый надзиратель лишь коснулся её взглядом. Он со скрипом отворил дверь подвала, для уверенности прижимая к груди винтовку. Подвал был полон. Женщины и мужчины стояли, касаясь друг друга плечами. Сидеть можно было лишь на нескольких стульях. Очевидно, сидели они по очереди.

— Моргун, — сиплым голосом крикнул надзиратель в подвал. Голос этот отскочил от мокрых и холодных стен. В ответ — тишина. Он крикнул ещё раз, а потом хотел крикнуть ещё, но осекся и закрыл дверь. Взгляд его слегка смягчился, еле заметно. Он окинул взглядом Варю. Худое лицо, сухие губы — руки тонкие, словно веточки, сжимали такие же тонкие, покрытые синими выпуклыми венами, как маленькими змеями, — руки матери. Он приподнял фуражку и отпустил обратно.

— Там, — кивнул он куда-то в сторону, — во дворе покличьте. Нет его тут.

А потом развернулся и зашагал прочь. Стук его сапог по мёрзлому каменному полу синхронно отдавался биением в груди Клавдии. И так же, как стихал этот звук, сердце Клавдии стало биться медленнее.

Во дворе между домами, за тонкими металлическими прутьями, небрежно, друг на друга были сложены тела. Клавдия вцепилась в эти прутья изо всех сил. Она искала глазами, видела, что некоторые тела ещё живы, они моргают, но уже не шевелятся.

— Семён, — прохрипела она. Громче не получалось.

Она смотрела и смотрела… Она не хотела его найти. Глаза цеплялись за похожую одежду, за волосы, за руки — всё не его. Не её мужа. Варя стояла рядом. Она не смотрела во двор, она смотрела, как мать с силой сжимает этот забор, будто сможет раздвинуть его и шагнуть. И это было единственное настоящее для девочки сейчас. То, что она еще могла трогать, осязать, обнимать. Но вдруг руки её ослабли, поползли вниз, и она сделала шаг назад. Они уходили не оглядываясь. Семёна Клавдия больше не видела.

Теперь их дом стал совсем пустым. А дни как один — похожи. Они почти не ели, придумывали истории, Варя рисовала. Хата лишилась смеха. Остались только инстинкты. Всё чаще они проводили дни в кровати, почти не вставая. Сил не было. Когда боль в душе сменялась физической болью от пустого желудка, Клавдия подолгу не могла уснуть. Она всё представляла себе, как везут Семёна в бараки, как его кормят, дают ему полушубок.

Варя тоже засыпала с трудом. В одну из ночей, когда стало совсем невыносимо, Клавдия села за пианино. Она тихонько играла те песенки, которые так любили маленькие Варя и Андрей. Пальцы почти не слушались. Она реже попадала по нужным нотам. Но мелодия тихим звуком текла по комнате. Дарила что-то человеческое. Этот звук был живым напоминанием о том, что они могли делать. О том, что руки могли играть, голова — думать, сердце — болеть.

Клавдия теперь играла каждую ночь, даря себе это ощущение. Ставя маленькую, никому не заметную галочку — я ещё жива. Она не знала, что Гришка, тот самый, который пытался забрать пианино, приходил к её забору. Садился на землю возле голого куста и слушал. Курил, слушал, и ему не хватало сил поднять свои худые руки, чтобы стереть с лица полоски горьких слёз. Клавдия не знала, что, как только она начинала играть, соседка Марфа чуть приоткрывала окно, сидя за столом, скрытая в тени, и её старушечьи пальцы теребили, сжимали и скручивали малую старую распашонку.

Клавдия не могла и подумать, что пока она играла, пока она отмечала себя в этом мире чем-то физическим, люди украдкой ставили свои галочки. Такие же важные, никому не заметные, но необходимые всем им не меньше еды.

Её разбудил скрип колёс, остановившихся у ворот. Клавдия с трудом встала, накинула пуховый платок на тонкие плечи и вышла во двор. Четверо бравых сытых сотрудников НКВД уже открыли её калитку.

— Согласно протоколу, велено изъять у вас пианино.

«Вот и всё, — пронеслось у неё в голове. — Вот и всё…»

Они вытащили пианино из хаты, а вокруг собирался народ. Они еле шли, но стягивались — посмотреть, как увозят то последнее, что дарило им луч надежды. Они молчали. Все. И Клавдия, медленно шедшая за своим пианино словно на похоронной процессии, и люди вокруг, и Марфа, которая почти без сил вышла на крыльцо. И маленькая Варя. Она лишь встала на скамейку и прижалась к забору, глядя, как большое и тяжёлое пианино с трудом помещается меж колёс телеги. Клавдия дошла до телеги следом. Её рука лишь дёрнулась, когда пианино с громким стуком бухнуло посредине арбы.

Вдруг кто-то в толпе едва слышно сказал:

— Сыграй, Клава.

И эти слова, как эхо, потекли вокруг: сыграй, сыграй нам.

Клавдия обернулась. Толпа людей вокруг вторила, повторяла, шептала своими сухими голодными губами. И что-то у неё внутри восстало. Взгляд стал суровым, сильным, требовательным. Она увидела руку, протянутую ей с арбы. Сотрудники НКВД втащили её на помост и перевернули старый ящик. Они сели чуть дальше — словно всё это казалось им очень забавным. Клавдию накрыл гнев. Заклокотал внутри. Под их взглядами она стояла словно на эшафоте — они забирали последнее и улыбались.

Она ещё раз обвела взглядом людей — их несчастные ждущие глаза. Её будто пронзило током. Ей хотелось закричать в эти четыре надменные лица, чтобы они подавились её концертом, чтобы звук этот ядом тёк по их венам. Она гордо сбросила платок со своих плеч и села за пианино. Пальцы перестали дрожать, налились теплом, и сила, взявшаяся ниоткуда, потекла по венам. Пальцы коснулись клавиш. Она едва слышно заиграла прелюдию Рахманинова.

(прим. Рахманинов. Прелюдия до-диез минор, соч. 3 № 2 — рекомендую прямо сейчас включить её в наушниках)

Медленный и скорбный звук первых аккордов стёр все звуки с улицы. Люди замерли. Это была скорбь — всеобщая, всепоглощающая, чёрная скорбь. Звуки, вытянутые из самого сердца. В память о всех, кто лежал там на полях в разрытых ямах, о тех, кто ещё ляжет туда сегодня ночью и следующим утром. Звук, под который тело её сына забирало море. Звук, под который уходил от неё надзиратель по гулкому коридору, оставляя гниющую пустоту внутри.

Клавдия играла почти с закрытыми глазами. Слегка наклоняясь и отдаляясь вслед за аккордами. Люди закрывали глаза и слушали. Молча. Не было сил на слёзы или стенания.

Но вдруг звук сменился. Руки в бешеном ритме забегали по клавишам. Лицо Клавдии скривилось, словно не пальцы играли — она вся. Это был манифест. Руки хлестали по клавишам, дробили аккордами гнетущую тишину. Выворачивали души. Нет… Они не смогут, не сумеют. Они могут забрать всё — еду, любимых людей, даже это чёртово пианино, но они не тронут своими грязными лапами душу, память, человечность.

Так смеялся Андрей, так целовал её муж, страстно и горько, так она в муках теряла первого ребенка. Эти звуки — звук первых шагов Вари, её визг, когда отец кружил маленькую девочку высоко в небе. Это так ветер теребил непослушные волосы Андрея, оседлавшего забор. Их не заберут…

Мужики вдруг стали выше. Их плечи словно распрямились. Брови нахмурились. Там, внизу, возле арбы, люди словно слышали то, что кричала её душа. Словно они были частью этого всеобщего гнева, несправедливости. Вдруг захотелось жить. Просто назло, просто воскреснуть и смотреть, как все они — те, кто сделал это с ними — будут доживать свои жалкие пустые жизни, прогнившие насквозь.

Нет, они не могли забрать у неё всё это… У них.

Звуки вновь сменились. Клавдия глубоко вдохнула, сжала зубы и мелодично гладила, доигрывая последние аккорды. Она прощалась. Сама. Не они забирали — это был её выбор. Клавиши затихли. Нежные тонкие пальцы сползли на колени. Клавдия встала, закрыла крышку пианино и медленно, едва касаясь, провела по буквам. Как в первый раз, когда отец снял с этого пианино белую простынь в гостиной, заполненной солнечным светом. В полной тишине она подняла свой платок и накинула на плечи, а потом повернулась и посмотрела в четыре застывших лица. Тлеющая сигарета обожгла сотруднику пальцы, а он словно не почувствовал боли. Те оставшиеся трое прятали глаза, будто боялись взглянуть. Будто и в них вдруг появилось что-то людское. Она собрала внутри всю свою злость, весь гнев, думая, что все люди внизу дали ей по кусочку каждый, и, гордо вздёрнув подбородок, сказала им в самые глаза:

— Забирайте!

Потом неуклюже слезла с арбы и, взяв за руку Варю, не оборачиваясь, скрылась в доме.

Вечером, запирая хату, Клавдия увидела, как подол платья соседки Марфы скрылся за дверью. А на её скамейке остался холщовый мешок с зерном.

Следующим утром тело Марфы погрузили на арбу.

Клавдия едва заметно перекрестила её последний путь и прошептала:

— Прости ей, Господи, ибо не ведает, что творит…

Первый хлеб за трудодни появился в станице в марте 1933 года. А позже в школах снова организовали горячие обеды. Клавдия и Варвара пережили эту зиму каким-то неведомым чудом. Из двадцати двух тысяч станичников вместе с ними пережили голод лишь четыре тысячи. Жизнь потихоньку возвращалась на улицы. Колхозное поле, куда свозили тела, сравняли с землей тракторами. Ещё долго жители станицы приходили туда тайком, сооружали маленькие крестики из веток и камней, оставляли еду. Но следующим же днём приезжал трактор и ровнял эти памятники, перепахивая всё снова.

Единственное, что не удавалось стереть трактором, — это людскую память. Через несколько лет началась война. Клавдия эвакуировалась вместе с детьми из музыкальной школы на Урал, а Варвара в 1944 году ушла добровольцем на фронт. Она встретила победу в медицинской части недалеко от рейхстага в Берлине, в звании ефрейтора.

Летом 1947 года, уже взрослая девушка, стоя в толпе молодых людей у филармонии, теребила юбку платья в горошек. Вот-вот на заборе должны были повесить списки поступивших. Её длинные и тонкие, как у мамы, пальцы, опалённые войной, но всё ещё живые и цепкие, сминали ситцевую ткань. Она лишь тихонько улыбнулась, когда среди поступивших увидела имя — Варвара Моргунова. А потом зашагала вдоль по залитой солнцем аллее, поднимая с земли тополиный пух. Её жизнь, судьба, люди вокруг научили её верить — всегда верить в то, что хорошего в этом мире куда больше, чем плохого. Верить в то, что человека невозможно сломить физически до тех пор, пока он цел внутри.

От автора:

Моим сыновьям — Леониду и Семёну.

Всегда помнить.

Моему пра-пра дедушке — Моргунову Семёну, пропавшему в годы голодомора на Кубани.

Мы не знаем, где покоится твоё тело, как упокоилась твоя душа — но мой сын носит твоё имя. И тебя никогда не забудут.

Моему дедушке — Моргунову Леониду

Ты так и не узнал, что случилось с твоим дедом, но эта жажда знания и правды вросла в наше ДНК. Спасибо, что научил нас всех идти вперед, никогда не забывая тех, кто стоит за твоей спиной.

Моим прабабушкам, их детям, их сестрам и братьям.

Все вы — пережившие времена потерь, голода, войны, но умевшие ценить простые радости, передавать по крови веру и любовь.

Эта история — не пересказ истории моей семьи, персонажи отчасти вымышлены, как и события. Я просто вплела в общий сюжет родные имена, немного деталей и описаний. Единственное, что я старалась сохранить — исторические данные. Все остальное — собирательный образ, выстроенный из официальных протоколов, воспоминаний моих родных и других людей, переживших голодомор. История содержит художественный вымысел, но жестокие факты я старалась скорее ослабить, чем приукрасить.

Спасибо, что прочитали.

Глава опубликована: 18.06.2026
КОНЕЦ
Отключить рекламу

20 комментариев из 27
Анонимный автор
Здравствуйте, да, увидела на днях обсуждение в комментариях и сразу прочла. Очень тяжело читать, не хотелось даже, но, с другой стороны, написано так хорошо, что не могла остановиться, пока не дочитала, против воли начала вчитываться. Да и потом, такое читать все равно надо, важно, обязательно, как бы ни было тяжело. И на фоне рассказанной истории получается, что война как будто даже не самое тяжелое событие (для героев, по крайней мере), наоборот, отчасти жизнеутверждающее - молодая героиня выжила, дошла до конца войны, музыка в том числе поддержала ее, помогла ей сохранить себя. А все самое страшное с семьей случилось еще до. Сцена с отъемом фортепиано по итогу получилась тоже не символом потери всего, а манифестом, проявлением силы, моментом, скрепившим и объединившим в тот момент жителей перед лицом противника.

Отдельно хочу отметить сцену, где герои переживают утрату сына - то, как вы пронзительно, реалистично, честно ее описали. Так не каждый может, пропустить эмоции через себя. Видно, конечно, из каждой строчки текста, что история для вас глубоко личная.
Olyapro1060автор
Спасибо Вам огромнейшее! Понимаю, что работа совершенно не для всех, люди наверное даже не должны хотеть читать такое, но мне было важно это рассказать. Я действительно благодарна Вам, за то, как Вы прониклись. Не могу судить, что было хуже в их жизнях - война или это, или что-то другое, но то что они это прожили... То что они остались людьми - любящими, добрыми, нежными. Умевшими варить самый вкусный борщ и печь теплые и мягкие пирожки с вишней - достойно того, чтобы об этом помнили, я думаю.
Анонимный автор
Я думаю, это скорее проблема самих читателей, что они не хотят читать такое (и моя проблема в том числе). При этом, как я уже сказала, я считаю, что читать такое все равно нужно и обязательно, то, что это тяжело, не должно быть причиной не читать.

Да, разумеется, мы не можем мерить тяжесть пройденного людьми. Кажется, наверное, что это было не так тяжело, потому что это, следующее испытание, они смогли пережить.
А остаться после всего этого людьми - это самое важное и достойно восхищения.
Olyapro1060автор
Согласна, рада, что эта работа вызывает эмоции "подумать" и "порассуждать".
И хоть бы кто рек написал. Руки у вас, што ли, отвалятся? 🤦
Я думаю, это бесспорный победитель номинации.
Olyapro1060автор
Altra Realta
А я видела, что голос Вы отдали другому)))) ну это шутка безусловно.

СПАСИБО Вам за рекомендации. За обратную связь и высокую оценку. Я очень рада, что ее вообще читают. Думаю, что про победу Ваше пророчество не сбудется, но мне приятно было " почесать свое Чсв" Вашими словами.
Анонимный автор
А у меня было несколько текстов. И один аккаунт. И поэтому я выключил пейсателя и включил, извините, простую бабу, которая так и не решилась на.
Голос только один, зато реки я могу писать без ограничений ♥️
Olyapro1060автор
Altra Realta
Это была просто искорка юмора) я ни в коем случае не претендую)
Дорогой автор, всегда жутко читать о том, как родители теряют детей... А здесь и время было тяжкое и испытания((
Написано с надрывом, душевно. Спасибо.
Olyapro1060автор
Dart Lea
Спасибо за то, что прочитали.
Рыдала. Спасибо большое автору за такую пронзительную историю. Война и довоенное время это не только про битвы и смерти на поле боя. Это гибель и утраты простых людей, это страшный голод. Это когда отбирают последнее - пианино, которое дарило хоть какое-то утешение после этих жутких потерь. Пронзительная история, сцена утраты сына написана реалистично, становится жутко. Страшно, когда родители теряют своих детей. Страшен этот голод и несправедливость.
Мелодия, которую играла Клава, прощание. Прощание с пианино, которое было с Клавой с детства и стало частью нее, с памятью, с людьми, которые не смогли выжить. Это словно реквием по тем, кто не выжил, по ушедшей жизни, по пианино.
Душераздирающая история о потерях, о голоде, о смертях. Однако конец истории, конец войны предстает нам "лучом света в темном царстве". Победили, многие умерли, но живые будут жить, будут помнить о тех временах.
"Её жизнь, судьба, люди вокруг научили её верить — всегда верить в то, что хорошего в этом мире куда больше, чем плохого. Верить в то, что человека невозможно сломить физически до тех пор, пока он цел внутри." - эти строчки прямо в сердечко.
Olyapro1060автор
От души благодарю!
Тот самый случай, когда бежишь смотреть, что еще есть у автора...
И такой 👀
🤣🤣🤣🤣🤣🤣
Olyapro1060автор
Altra Realta
Ну да)))) пока ничего, это мой первый ориджинал)))
Olyapro1060
Если хотите оценку

- хотите зарабатывать (в разы меньше чем было возможно 1,5 года назад) - пишите лыр (=драмионы)

- хотите получить шанс стать писателем не только для ифнс - пишите вот такое
Olyapro1060автор
Altra Realta
Я как раз из тех, кто считает, что зарабатывать на фанфиках крайне неприлично) и вообще художник должен быть голодным)))

На самом деле, ориджи писать я в принципе не собиралась, но так уж совпало с этим пианино. Возможно напишу что-то еще...
Olyapro1060
На фанфиках зарабатывать нельзя 🤣
А ориджинал невероятно сильный.
Не дурь персонажей, а обстоятельства.
И, конечно, описание реакции родителей... очень высокий уровень
Olyapro1060автор
Altra Realta
Спасибо огромное, для меня это важно
Не могу пройти молча. Это что-то невероятное!
Обревелась. Вы великолепный драматург.
К сожалению, прочитала уже после конкурса. Не успела (
Мне тружно даже подобрать слова о том, насколько пронзительно вы описали потерю сына. Просто вывернули мне душу наизнанку.
Начиная читать, даже не предполагала, что меня ждет...
Ну и личное.
История зацепила еще и потому, что напомнила фамильные предания о моих пра-прадедах и прабабках. Как во время раскулачивания был, точно как Семен, разграблен и убит мой прапрадед. Только там еще завистники и дом подожгли.
И вспомнились рассказы о голоде, через который прошел в совсем маленьком возрасте мой дед, который до сих пор жив.
Эх, разбередили сердце 💔
Чтобы написать комментарий, войдите

Если вы не зарегистрированы, зарегистрируйтесь

↓ Содержание ↓

↑ Свернуть ↑
Закрыть
Закрыть
Закрыть
↑ Вверх