|
26 июня в 19:18 к ориджиналу Овечья гора
|
|
|
Спасибо за продолжение ))
Весь ноябрь Хайнц не вставал от инструмента. Помимо Шопена, он по совету Шульмана переигрывал заново свою школьную программу. Ему все больше хотелось заниматься самому; все меньше он думал о том, что делал это, потому что от него этого требовали другие. Конечно, это было совсем не просто. Ему доводилось и кричать от бессилия, и стучать по клавиатуре, и так сжимать зубы, что болели мышцы лица. У него случались промашки, запоминал он теперь не с первого раза и даже не с пятого... Но бывали и дни, когда он был силен. Когда туман расходился, и небо казалось Хайнцу чище, а трава — ярче, когда его не охватывал гнев на самого себя, и все в нем работало в согласии. Ох, остается только позавидовать упорству и самодисциплине Хайнца. Я бы так точно не смогла. Шульман, как раньше, покрикивал на него, отпускал фразы вроде: “Что ты втопил педаль в пол! Ты же не “боргвард” свой ведешь через лужи! Это “Блютнер”, Хайнц!” или: “Помнишь, как черти Дона Джованни за сцену тащили? Так вот, ты там главный черт!”. Или: “Зазвенел своими поминальными колоколами”, — если Хайнц слишком меланхолично играл сонаты Моцарта. Или: “Если бы существовала музыкальная инквизиция, Хайнц, за каждую бодро выдернутую ноту тебе бы так же бодро выдирали щипцами по кусочку кожи”, — если он слишком салонно играл позднего Бетховена. Хайнц уже прекрасно знал, что противоречить этим высказываниям не стоило. Их стоило лишь смиренно принимать с лицом, полным благодарности, прислушиваться и пытаться обратить язвительность в полезные для себя методы работы. В общем-то, его это даже и не расстраивало — он видел, что Шульман тем больше заводился, чем лучше он играл. Таков был его способ занятий с учеником, так он показывал заботу. И, если Хайнцу действительно требовалась поддержка, он бывал с ним удивительно терпелив. И вот такой стиль преподавания точно бы не выдержала - скорее, раз за разом уверялась бы в своей непроходимой тупости и криворукости. Вскоре они послушали готовую запись концерта. И запись была хорошей — будто бы ничем не хуже той, первой. А ведь прошло с того момента — на Овечьей горе — ровно год минус несколько дней. Шульман посмотрел на него немного странно, вывел в коридор, прижал его голову к своему плечу и стоял так, согревая теплом тела через рубашку, глубоко дышал и молчал. — Послушай, мой мальчик, — произнес, наконец. — Ты для меня — уже победитель. Ты меня многому научил. Я тебе благодарен. Прости меня, hartsele, за все, что я с тобой делал, за то, что мучил тебя, за Нидербрюккен. Я это надолго запомнил — ты же тогда маленький был, мне всего до поясницы доходил, а я тебя наказывал, как взрослого, и думал, что тебя спасаю. А ведь ты был больше любого взрослого в том, как поступил. Из тебя вышел очень хороший человек. Мужчина. Не останавливайся. Иди вперед, только вперед. А ведь то, что Шульман-старший сказал: "Я думал, что я тебя спасаю" - это типичная позиция старшего, родителя или учителя. И вот так, как Шульман, очень мало кто готов признать свои ошибки, сказать об этом лично - ведь это значит утратить авторитет, моральное право указывать и советовать (что зачастую одно и то же). Пришли бумаги — приглашение Хайнца в первый тур конкурса имени Шопена... Съездили в Польскую военную миссию в Кёльн, запросили визу — для него, Шульмана и Биргит... А сейчас Польша не особо-то и горела желанием выдавать немцам визы. Внезапно оказалось, что Хайнца могут туда просто-напросто не пустить, и тогда не будет играть роли ни его желание, ни особый допуск. У него было приглашение, так что, может, для него обернулось бы все и неплохо. У Биргит приглашения не было. Но, самое худшее, Шульман из-за его политической истории проверку мог и не пройти. А как ты хотел, Хайнц?! После всего, что вы натворили?! Тебе бы припоминали всю жизнь и образно тыкали в лоток, как глупого котенка, сделавшего свои дела мимо, если бы ты просто перепутал значки для стирки. А тут тем более - за такое не прощают и такое не забывают. Если честно, при таком раскладе вообще удивительно, что Шульману удалось выбить для Хайнца пропуск на конкурс. Хайнц спросил, не будут ли к нему великодушны лишь потому, что могут узнать о его травме. “Я думаю, — ответил Шульман, поразмыслив, — что о ней и так уже все знают. Пока только организаторы, а потом будут и зрители. Но не беспокойся, что это тебе как-то поможет или повредит. Над жюри уже не первое десятилетие посмеиваются, что оно не объективно. Оценивает, как бог на душу положит, выбрасывает за борт талантливых пианистов и продвигает тех, кто хуже. Или, может, тех, кто сейчас политически выгоден... опен бы и сам был недоволен, узнав про все эти конкурсные перипетии, гонки, субъективизм Или своих учеников... Может, на конкурсе его же имени он бы и не победил И вот в чем тогда смысл этих конкурсов? Вообще ситуация, как ее описывает Шульман-старший очень напоминает ситуацию с ЕГЭ, когда даже носитель, для которого английский язык родной, не может сдать ЕГЭ по английскому на максимум. В январе Хайнц восстановился в университете — теперь он был на одном курсе с Биргит, младшей его на год. Начались его остальные занятия. Неохотно он вспомнил, что ему нужно сдавать курсовые и дипломную работу. Он пролистал то, что писал раньше — и был удивлен грамотностью формулировок, ясностью мышления, ловкостью, с какой совмещал цитаты из библиотечных источников и собственные выводы. Но больше всего ему понравилась его последняя работа — переписанная рукой Биргит. Там речь шла о барочной опере — точно, он посещал вместе с Биргит такой семинар. Он принес ей эту работу, показал, а она ответила: — Это я ее для тебя написала. Начала тогда, когда ты играл свои концерты со Штайнбахом. Ты попросил меня — сказал, что у тебя нет времени. Мне подумалось, это глупо слегка, что я пишу для тебя — потому что, ну ты сам должен писать, понимаешь? Но я взялась за это — мне было тебя жалко, ты ведь столько работал. Хотя я сама всю эту писанину не люблю. Писала параллельно — курсовую для тебя и для меня. А, когда ты ушел, — она вздохнула, — я ее дописала и сдала. Знаешь, как будто это ты сам сделал, как будто еще был жив. Ну и свою принесла. За твою, кстати, поставили высший балл. А за мою… ну ты сам посмотри. Так себе. Профессор еще подумал, что ты — автор обеих, поскольку почерк один и тот же. Угу, и Хайнц еще удивляется, почему Биргит так за девочек обидно. И, кстати, в то время музыкальные школы для девочек существовали отдельно (как были, например, мужские и женские гимназии), или их не было вовсе, а музыке в школах вот так обучали только мальчиков? А вот сами отношения Хайнца и Биргит после прошлой главы... не знаю, как сказать точнее. Как будто воплощают худшие стереотипы о семейных и романтических в целом отношениях, что "милые бранятся - только тешатся", "любовь без криков, ссор, битья посуды - это не любовь", "если женщина говорит "нет", это значит на самом деле "да" и тому подобное. Вот как будто Биргит и Хайнц нашли дорогу друг к другу и откатились обратно: Биргит - в гормональную бурю (и на это кто-нибудь вроде Штайнбаха мог бы заметить что-нибудь в стиле: "Вот поэтому место женщины должно быть исключительно на кухне и в спальне"), а Хайнц - в пубертат. Даже на женщину рядом с Шульманом-старшим, которого во многом воспринимает как отца, он отреагировал, как эгоистичный подросток на мачеху, что сам же про отметил. Разве что не дошло до мыслей в стиле: "Это мой папа! Не отдам!" Но как пронзительно, однако, именно для Хайнца раскрывается тот эпизод к кладбищем: Лара Анке Каммерер. Ее представили Хайнцу на годовщине Хрустальной ночи. Она поздоровалась с ним холодно, упомянула, что они уже друг с другом знакомы. Хайнц, как выяснилось, к ней ездил и допытывал на тему Алекса Розе, даже показал ей фотографии его мертвого тела. Неудивительно, что она была с ним так холодна. Хайнц тогда в очередной раз спросил себя — что же было у него в голове раньше, что он такое вытворял? Какой ерунды он еще наделал, о чем не помнил? Отчасти потому он и не поехал с ними на кладбище. Подумал, что там и так будет достаточно людей, что Ларе Каммерер захочется побыть с Розе в относительной тишине, поговорить с ним безмолвно на его могиле. Он не поехал поэтому — и потому что его до безумия раздражало, что все от него чего-то хотят, в то время как он хотел только быть с Биргит. Тут наложилось и собственное желание Хайнца побыть наедине с Биргит, и возрождающаяся эмпатия, которая бьет по мозгам так сильно, что Хайнц даже не способен сразу это осмыслить и передать словами. Потому что понимал, что Лара тоже хочет побыть наедине со своим возлюбленным - пусть даже того уже давно не было на этом свете. Я-то думала, что дело исключительно в политической подоплеке, в раздражении Хайнца на лицемерного Магнуса, который быстро понял, куда подул новый ветер, и принялся проявлять демонстративное сочувствие к жертвам нацистского режима, а кабинет украсил картинами "дегенеративного искусства". |
|